Часть третья. Глава вторая

Элен… А что Элен? Такая же свинья, как и все, - рассуждал он в поезде. Сидеть он не мог, от лежания на боку болела голова, а кроме того, у него был жар, отчего мысли получались тяжелые, тягучие, и каждую фразу, которая приходила ему в голову, он обдумывал и повторял по многу раз. Это было невыносимо, но с этим ничего нельзя было сделать, разве что постараться вообще ни о чем не думать. 70 тысяч взяла и не поморщилась. Тане Бог велел брать – законная супруга, а эта посторонняя - и тоже берет прекрасно.

Отец взял ему отдельное купе и купил в вокзальном буфете бутылку минеральной воды и жареную курицу, чтобы он поел и лег спать. Князь  был озабочен и попросил не фокусничать, а ехать прямо к Элен. Опасался, что Сережа  может  уехать в другое место.
Ночью жар прошел и голове стало легче. Только сильно болела спина и все тело было как будто переломанным.
- Джелатти. Орлиное шоссе,3, - сказал он лозаннскому таксисту.
- К доктору?
- Она моя тетка. Я что, выгляжу больным?
- Да вы и похожи, - сказал таксист.

Городок, который он запомнил смирным и засыпанным снегом, был весь в цветах, полосатых маркизах, и тротуары в нем оказались красного цвета. Он не узнавал ни дворов, ни улиц. Не узнал даже дом Элен, из всех окон которого свешивались синие нежные цветы.
Элен сидела на корточках между по струнке посаженных крепких помидоров и подвязывала их веревочками к кольям. Когда такси затормозило против ее калитки, она поднялась и, сделав рукой в кожаной перчатке над глазами козырек, посмотрела, кто приехал, затем сняла перчатки, оставила их в развилке яблони, подошла к калитке и распахнула ее.
Перекинув через плечо сумку, в котором была бутылка минеральной воды и жареная курица, Сережа вышел из машины, огляделся, распрямил спину и осторожно потер свой зад. Дул легкий ветерок, было очень солнечно и прекрасно пахло. Он почувствовал другое отношение, и всё другое, и это всё вышибло у него вдруг слезы. Может быть, и не всё, подумал он и вспомнил, как Элен рассказала про парня, который порезал себе вены, и сказала, что этого не надо делать, потому что наступит завтра, и это завтра будет осиянным. А безобразие на руках останется. Благоуханным, а не осиянным. Хотя осиянным тоже, подумал он, страдая от того, что тяжелые мысли у него в голове опять запутались. Он чувствовал, что наступило обещанное завтра, и чтобы соответствовать ему, надо хотя бы вымыться. Он оставил тихий, заснеженный городок, а нашел его весь в цвету, детей – на велосипедах, туристов – легко одетыми, с голыми ногами между пуговкой на штанине под коленом и горными башмаками, толстые подошвы которых вызывали щемящее беспокойство и желание влезть на гору, оглядеться и радостно сказать: «Ой, б-дь!».
 Он остановился по ту сторону открытой калитки, слегка уперевшись грудью в декоративное острие ограды. Элен зажала в кулаке острие, а другой рукой молча гладила его лицо, шею, грудь, пока он не улыбнулся и не стал ловить спокойную руку подбородком.
Даа, полковник, пожил в Париже, сказала она ему.

Он понял, что вернулся домой. Понял, что не услышит бестолковых вопросов, и еще понял, что расскажет ей всё. Даже если она не спросит.
- Хороший город.
- Хороший, - подтвердила она, пропуская его во двор и снимая дорожную сумку с его плеча. Минуя дом, он прошел в маленький ухоженный сад и вымыл в дождевой бочке руки.
– Иди в клубничку.
- А куда собирать?
- В рот.
Надо же. Можно разговаривать по-человечески, подумал он, умылся в дождевой бочке и подошел к клубничной грядке, которая понравилась ему тем, что была выстлана соломой. Зреющая на соломе клубника была сухой и чистой, над ней стоял непроветренный горячий воздух и радостный, из детства, клубничный дух. Элен, закончив подвязывать помидоры, села на качели и молча его разглядывала. Он был измученным, с «щадящей» манерой двигаться. К тому же успел от нее отвыкнуть, и она потихоньку приучала его к себе, как полудикого, неручного зверя.
- Какой хороший сад, - повторил он, оглядываясь.
- Сейчас будем обедать.
- Я не хочу.
- Ты забыл, когда в последний раз ел, - сказала она, вставая с качелей и заманивая его в прохладный дом. – Не знаю, в чем ты не сошелся на этот раз с Парижем, что-то вы очень тяжело друг дружку понимаете. И, мой милый, ты очень грязный.
- Мне нужно повара на лето нанять.
- Тебе нужно перестать дергаться, пообедать, вымыться и лечь спать часов на 30. Повара я найду. Когда тебя ждут назад?
- Во вторник на Лионском вокзале. Горячая вода есть?
- Горячая вода есть.
В доме была его одежда. Пока он мылся, она выбрала для него футбольные трусы и тельняшку и повесила их на ручку двери. Он почувствовал, наконец, что проголодался, и они поели золотистого копченого супчика, разогретую курицу и новый для него сыра, который был больше творог, чем сыр, и очень ему понравился. Поев, он немного походил босиком по чистым доскам пола, испытывая детское удовольствие, как от клубники, вышел босым во двор и побродил по зеленому газону.
- Где у тебя болит? – спросила Элен, наблюдая за ним с качелей.
- Нигде не болит, - огрызнулся он, но уже через несколько минут сидел около нее на крыльце и жаловался, рассказывая не по порядку, а с того момента, как приехал отец и оказалось, что они потратили 789 тыщ, и отец спросил: «ты что, магазинами скупал?»
- Красивые вещи? – спросила Элен, на которой была фланелевая рубашка Мартина.
- Нормальная не наденет.
- Нормальные вещи, кстати, не очень дорогие.
- Никак не могу сообразить, насколько это много.
- Имение можно купить. В хорошем месте, - сказала она задумчиво.
- И автомобиль. И повара.
- Что князь? Ругался?
- Он не ругался. Он хуже сделал.
- Отправил работать?
- Хуже.
- Еще хуже? Отлупил?
- Вот именно.
- Кулаками?
- Нет.
- Ремнем?
- Прутьями. Свежими. Зелеными.
- Откуда в отеле прутья?
- Из чемодана вынул. Я тоже удивился: для чего в чемодане прутья.
Воспоминание о порке оказалось очень обидным. Он почувствовал запоздалое желание плакать и не смог его превозмочь, хотя Элен могла подумать, что так подействовало на него бьющее в глаза солнце.
- Что, очень злой был?
- Вообще не очень. Быстро все проделал. Как профессиональный палач.
- А откуда он знает, как это делается?
- Их в детстве отец лупил. Баловные были. Потом за горничных. Пытка страшная. Главное, долго очень. Отпустил, когда сам измучился.
- Всё, уже пережил, вперед будь умным. Он – папа. Он - любя. Он имеет право. Простил?
- Сказал, что это не стоит восемьсот тыщ. Что я не стою.
- Это жена твоя не стоит.
- Ух ты. Я всё ждал, в каком месте ты захочешь ее пнуть.
- Ты получил не за то, что потратил деньги. А за то, что научил ее думать, что она стоит миллион. А она миллион не стоит.
Она вдруг оттянула резинку футбольных трусов и заглянула внутрь.
- Э! – закричал Сережа.
- Да, это души. Когда я колола твой многострадальный зад, он был покрасивее. Сам, наверно, обрадовался, что этим кончилось.
- Чтоб я сдох, если я обрадовался! Но вразумляет. Такие перспективы открываются. Знаешь способ вернуть 789 тыщ, будь они неладны?
- Сразу? Я не знаю такого способа. По-моему, его нет, и главное, князю он не нужен. - Рука, ласкающая его волосы и плечи, была прозрачная от солнца. - Законного способа нет, а за незаконный получишь опять по шее. Нужно чувствовать манеру…
- Я ее почувствовал. Тут правда нужна манера.
- Денег он у тебя не возьмет, а подумает, что ты дурак, и опять расстроится. Он нормально поступил. Поставил тебя на место. Показал, что тебя считают маленьким, что на тебя, собственно говоря, не очень сердятся, а хотят, чтобы впредь ты был осмотрительнее. По-моему, тем, что он тебя отстегал, он дал понять, что ты можешь и дальше тратить, он к этому готов, но и ты, в таком случае, должен быть готовым подставить зад.
- Я подставил не зад, а дворянское достоинство.
- Ну-ну. Достоинство твое тут никак не пострадало. Он – папа. Если бы кто-то другой, то действительно нужно печься о достоинстве. А папа может поступать, как считает нужным. Эти тысячи он тебе простил. Можешь о них забыть. Что жена?
- Я понял, как обращаться с нею. Если б я понял это с самого начала… - Он замолчал. Она молчала тоже, покачивая его и вороша вымытые волосы. – Не знаю. По-моему, было бы тоже самое. Только со скандалами.
- Ты можешь без нее жить?
- Я могу без нее жить, но мы должны прилично себя вести. Пока Лиля не выйдет замуж. Ей нравится ее датский жених, очкарь. Каждый день письма друг дружке пишут. Он, знаешь, очкарик. Это плохо. Дети могут получиться очкастыми. И некоторое время после этого. Про то, что я получил, она не знает. Я сразу уехал, чтоб не заметила. Ночевать с ней, когда такая вещь, еще и температура… Она этого не любит.
- Ты и сейчас еще немножко горишь.
- Пройдет?
- Выспишься – пройдет. Что еще было хорошего в Париже?
- Один адвокат научил ее, как потребовать от отца единовременно 10 миллионов и 200 тысяч ежемесячно. Я его побил. Всё.
- Подробнее. Как бил, чему при этом учил, и какие он сделал выводы.
- Я врезал ему в низ живота и сказал, чтобы он берег хозяйство. А выводы он сделал какие нужно: когда жена спросила его, когда он намерен со мною встретиться, он ответил, что мы все обсудили при первой встрече.
- Какой умный адвокат. Еврей, наверное.
- Адвокаты все евреи. Так же, как врачи.
- Среди врачей есть немцы.
- А есть поляки.
День был длинный. Было еще светло, когда она сказала ему: - Поднимайся наверх.
Он увидел, что одиннадцать часов, и лениво запротестовал:
- Я в спальном мешке хочу.
- Иди наверх. И спи. Повар у тебя будет. И кухарка.
- Я в спальном мешке хочу.
- Зяблик! Ты когда слушаться начнешь?
- А как Мартин?
- Прекрасно. И Мартин и жена.
- Она случайно не беременна?
- Беременна.
- От кого?
- Увидим.
- Что ты об этом думаешь?
- Я рада.
- А Мартин? Что Мартин думает?
- Мартин хочет сына. Слушай, атаман, почему ты не можешь спокойно уйти наверх? Для чего сейчас беспокоиться о Мартине?
- Наделали мы тут дел. 

Она уступала ему свою спальню, значит, считала его больным и думала, что наверху ему будет поспокойнее. Но он чувствовал себя хорошо и, отказавшись подняться в спальню, растянулся на диване и уснул тотчас, как почувствовал под головой подушку. Правда, ненадолго. Проснувшись среди ночи еще более крепким и здоровым, он заложил руки за голову и стал думать, что в одном с ним доме спит женщина, которая знает, что нужно делать, когда являешься к ней поверженным. Поднимает из мерзости, сдувает пепел, кормит «копченым» супчиком – и посылает тебя жить дальше. Сердце в темноте гнало кровь, и он был переполнен молодым здоровым соком. «Дурак. Зачем я ей рассказал? Лежали бы сейчас… вместе! Она бы не заметила… Хотя нет, наверняка бы заметила, наверняка не имеет привычки раскидывать руки и цепляться за края, как будто боится, что ее сметет и вынесет. Как пойдешь с полосатым задом? Смеяться будет. Прав был Гаспар, что она всё сделает для меня. Даже это сделает. И после родит мне сына». Это последнее открытие чрезвычайно ему понравилось, и он так и этак обдумывал его, мысленно повторяя: родит мне сына.

Утром он проснулся оттого, что кто-то вошел во двор и что-то сделал на их крыльце. Он вышел посмотреть. Это был молочник, который оставил две бутылки молока и баночку с сыром, который ему понравился. Вслед за ним пришел мальчик из пекарни и сунул в подвешенный на завитушке крыльца холщовый мешок круглый хлеб и две зерновые булочки. По улице шаркала метла.
Сережа вынул из мешка горячую зерновую булку и стал есть, запивая молоком. Вышла Элен и, ежась от утреннего холода и солнца, стала у него за спиной, скрестив руки и касаясь коленями плечей. Он достал для нее другую булочку и давал отпить из бутылки, пока они не прикончили ее. Она сказала: - ложись опять спи.
- Жалко, - ответил он.
- Не жалко. Все еще спят.
- Не все, - возразил он, кивнув на соседний участок, с которого шел приятный запах жареной картошки. – На кубанском хуторе по утрам всегда пахло жареной картошкой и квашеной капустой. А днем – блинами. Их ели с ряженкой, а не со сметаной.
- Квашеная капуста у меня есть. А картошки я нажарю. Иди еще поспи, - велела она, упираясь коленями ему в спину.

Он лег на свой неостывший с ночи диван, укрылся одеялом, дремал и видел легкие, приятные сны, пока жарилась картошка, а после завтрака, они снова сидели на крыльце, под прохладным солнышком. Элен специально для него постелила свернутый плед, но сидеть все равно было больно. Умываясь в ванной, он поинтересовался, как это выглядит. Лучше б он этого не видел. Зад был иссиня-черный. Он попытался представить, что было бы, если бы князь снял с него штаны и стегал по голому, но об этом лучше было не думать, так как он знал теперь, что если князь сочтет возможным отлупить его еще раз, то снимет с него штаны. Он сидел на крыльце, потому что больно было ходить, и спросил Элен: так теперь и будет?
- Пройдет. А как ты хочешь? Потратить без спроса миллион, и чтобы тебе ничего за это не было?
- Ты злая.
- Я не злая. Я просила тебя щадить родителей. А ты их не щадишь, ты их обижаешь. Никогда с ними не советуешься. Сначала женился так, что они ничего не знали, потом начал тратить деньги в таких количествах, что отец должен был бросить все и мчаться в Париж.
- Что-то со мной не то, - не слушая ее, перебил Сережа. – То в тюрьме отсидел. То выдрали. Хорошо, что не публично.
- В тюрьме ты сидел прекрасно. Такое посвящение написал, которое все, кому можно, начиная с обывателей губернаторского дома, знают наизусть. Так тебя все жалели, любили, ласкали, баловали, пока ты сидел в тюрьме. Когда вам с графом предложили ночевать дома, почему вы оскорбились и по вечерам возвращались в камеру? Потому что дома у каждого из вас по жене, которые любят ваши титулы и деньги, а в тюрьме вас любили девчонки, хорошенькие, как только что распустившиеся розы. Не деньги, а вас самих.
-Граф говорит, что никогда не был так счастлив, как в заключении. Ему жалко, что быстро кончилось.
- Мне папу твоего жалко. Маму жалко. А тебя нет. Не потому, что я злая. И папа твой не злой. Мы хотим, чтобы ты умно собой распоряжался, и чтобы тебе хорошо было жить. Пока у тебя это получается неважно. Поэтому нужен иногда ремень, иногда камера с решетками. Горячий характер, Сереженька. Остужаем понемногу.
- Знаешь поэта Гумилева? – спросил Сережа.
- Знаю.
- Стихи писал.
- Их переводили.
- Его расстреляли прошлым летом.
- Я знаю, - ответила Элен.
- Откуда ты знаешь?
- Гумилева? Мне нравится, как он пишет.
- И что с ними, сволочами, делать? Совсем с ума посходили, - сказал Сережа. – Я погорячился, что уехал в эмиграцию. Надо было остаться, а их всех оттуда выгнать!
- Ты правильно сделал. Европа маленькая. Все бы не поместились.
- Я один с трудом помещаюсь. Когда они поумнеют?
- Когда поймут, что нельзя расстреливать поэтов.
- Нужно поехать им внушить.
- Рано. Они пока не способны выслушать. Отправят следом. Еще и похоронят не сразу, а оставят на виду в назидание другим. Будешь болтаться на веревке с обиженным выражением лица, пока не завоняешься. Не нужно доставлять удовольствия своим визитом. Сиди в Европе. Ты здесь нравишься, тебе рады, и ни у кого, по-моему, нет намерения затянуть петлю у тебя на шее.
- Мне не нравится жить в эмиграции. Это очень противно. Оскорбительно.
- Ты здесь не в эмиграции, а потому, что ты нормальный среднестатистический европеец, который в любом месте Европы у себя дома, достаточно богатый, чтобы позволить себе жить там, где тебе приятно. Сейчас тебе нравится жить во Франции – ты живешь во Франции. Завтра захочешь в Чехию – уедешь в Чехию. Если б вам пришлось эмигрировать в Америку, я бы первая тебя пожалела. А в Европе ты дома, в Европе ты развиваешься, пишешь, прекрасно пишешь. Ради этого стоит жить в Европе.
- Я в Питере хочу жить!
- Жизнь надо разнообразить. В Питере ты уже пожил. Теперь поживи в Европе. Надоест Европа - вернешься в свою Россию. Только я не думаю, что это нужно делать до того, как там поймут, что нельзя убивать поэтов.
- Ты не путай меня с Гаспаром. Это его черт знает в чем можно убедить, и он обрадуется. А я хочу жить в Питере.
- А подождать ты не можешь? Пока твой Питер станет приемлемым для жизни?
- Вот сижу и жду.
- Ты сидишь и чувствуешь себя виноватым. Думаешь, что ты один можешь попереть против ста миллионов, которые там остались. А против ста миллионов ты ничего не можешь сделать. Только радоваться, что выбрался оттуда живым.
- Вот сижу и радуюсь.
- Привычки у тебя, Сергей, лютые, садомазохистские! Ты караулишь себя, как цепной пес, делаешь перед собой вид, что тебе все противно и ничего не нравится. А если бы ты отпустил себя, ты бы думал сейчас: «черт знает, как это все красиво, и как я рад, что сюда попал!» Чего ты не сделал, чтобы там тоже было хорошо? Всё сделал. Больше никто не может сделать. Значит, совесть твоя спокойна. А раз совесть спокойна, нужно отдыхать. И радоваться.
- Я радуюсь.
- А ну-ка, обрадуйся по-настоящему! А я посмотрю, как это выглядит.
- У меня голова болит.
- Врешь. Болит у тебя зад, а не голова. Он и должен болеть, потому что получил ты за дело.

Приехал Мартин. Он привез две бутылки пива. Отдал одну Сереже, а вторую разлил в два стакана – себе и Элен. Элен поставила ему на колени большую тарелку с жареным картофелем, сосисками и кислой капустой. Все вместе прекрасно пахло. И дала две вилки: одну для Сережи, если тоже захочет есть. Они только что позавтракали, но она знала, что он может есть в любое время – даже тотчас после завтрака.
- Проститутки в Монпелье, когда заходят греться в кафе, едят горячие сосиски с кислой капустой, - сказал Сережа.
- А запивают?
- Абсентом.
- Правда хорошие девчонки?
- Мне понравились. Я до них не слышал, чтобы так просто кто-то говорил: «дать тебе денег?» Всегда сначала подумают, подсчитают, как бы поменьше дать. А они предлагают сходу.
- Осторожнее с ними, Серж. Не заразись.
- Себя они мне не предлагали. Только денег.

Мартин был золотистый, деловитый, торопливо и аккуратно ел и говорил о большой иллюстрированной книге о Родене, «дурно прославленный друг» которого сказал, что гениальный художник – это жеребец, который един с природой. Сережа пальцами брал белую кружевную капусту с его тарелки и мрачно слушал. Одним из «дурно прославленных друзей» Родена оказался Нижинский. Мартин назвал его фамилию, но не как Гаспар, который при упоминании имени Нижинского страдал и жалел о времени, когда он смотрел русские балеты, а с сожалением об иллюстрациях, которые нельзя поместить в книгу по соображениям цензуры.
- Неприличные?
- Чрезвычайно. Но красивые, черт знает какие красивые. Я тебе покажу, - ответил Мартин.
- Знаешь поэта Гумилева? – спросил Сережа.
- Знаю. Мне нравится, как он пишет.
- Его расстреляли прошлым летом.
- Глупость несусветная. Чего было не сидеть в Париже? Все – оттуда, а он – туда!
- Значит, не подошел Париж.
- Как это Париж мог не подойти? Нужно было переждать.
- Захотел и уехал.
- Вы сейчас не такая страна, куда можно захотеть и уехать. В ту сторону пока вообще лучше не смотреть. А не то что ехать.
- Захотел и уехал!
- А те захотели и убили.
- Ну и что? Все, что он хотел, он сказал. У нас таких поэтов не перечтешь. Все гении. У нас с мозгами плохо, а с поэтами у нас хорошо. Не переведутся. Это ваша сытая Швейцария не знает, как гениев родить, поэтому у вас ни писателей, ни музыкантов, - одни туристы, и прок от вас только в том, что к вам возят всех чахоточных и припадочных, а вы их лечите, и наши гении, если хотят посмотреть на горы, приезжают и смотрят, и на фоне ваших гор пишут что-нибудь хорошее про свою страну, напишут и возвращаются домой, а как с ними поступают дома, вас не касается. Это наше внутреннее дело, и никакие швейцарские и австрийские черти не будут нам диктовать, в кого нам стрелять, а кого лелеять.

Мартин стал смотреть на него в упор, а Элен стала в упор смотреть на Мартина, предостерегая его от того, чтобы он сказал: если так хорошо дома, езжай домой! Мартин ничего не сказал, но не потому, что она на него смотрела. По Сереже было видно, что не доедет. Он и говорил-то с большим трудом, и оттого, что говорил пламенно, с его висков текли струйки пота, он был весь в испарине, хотя было прохладно, и никто в это время не потел.
- Они там новое общество строят. Построят – потом посмотрят, кого незаслуженно обидели. Хреново строят, да, но уж как умеют.
- Что ты хочешь сказать? Что для тебя последний русский уголовник лучше, чем цивилизованный европеец?
- Он не лучше и не хуже. Он свой. Я понимаю его логику. Чья логика мне противна, тех я убираю. Сам! А не потому, что кто-то не нравится кому-нибудь из швейцарцев!
- Они и другого поэта ухлопали. Лазарева. Это ты тоже понимаешь?
- Лазарев был боевой офицер, который приносил много неприятностей. И уничтожен был, как офицер, а не как поэт, - сердито сказал Сережа, допил свое пиво, швырнул бутылку в кусты и ушел в сад, чтобы не продолжать разговора с Мартином.
- Он что, не в себе?
- Домой хочет, -  сказала Элен.
- Так пусть едет, если хочет. Что вдруг? Не хотел, не хотел, вдруг захотел!
- Весна, птицы туда-сюда летают. Перелетный гусь.
- Гусь снялся и полетел. А этот никуда не летит. Сидит и нервы треплет. Я понимаю, почему он домой не едет. Пристрелят к черту. А почему он не едет к себе в имение? Кто его там тронет?
- Как это ни дико, но во всем, что он говорит, он прав. Как бы странно они себя ни вели, они свои. Он родился с чувством родины, среди них жил, дышал их воздухом. А мы всегда будем чужими, как бы его ни благодетельствовали. В нем не заложено жить в Швейцарии. Он может говорить что угодно, он это искупил: во-первых, он воевал. Во-вторых, он пишет.
- Он сам пишет?
- Думаю, что нет. Думаю, что кто-то ему диктует. Сверху. Но, в конце концов, сам ведь никто не пишет. А всем диктуют. Сверху. Когда ему понравится жить в Швейцарии, и он станет к нам относиться лучше, чем к последнему русскому пьянице, на нем можно будет поставить крест. 

Проводив Мартина, они поехали в имение, которое оказалось еще более цветущим и ухоженным, чем городок с его красными дорожками. Оказалось, что сторож живет в нем постоянно и выполняет обязанности садовника. Между огромными кустами смородины и крыжовника располагались аккуратные грядочки чеснока и фасоли, нежно вьющейся по высоким, вырубленным из молодых деревьев кольям.
- Деревья в своем лесу рубил? – строго спросил Сережа.
- Ну, что вы!
Он разулся и ступил в ледяную воду озера. Подплыли две большие тихие рыбы и ткнулись открытыми ртами в пальцы.
- Форели. Ручные, - сказал Сережа.

Они искупались. Вода показалась нестерпимой, так что перехватило дыхание, а потом стало весело и покраснела кожа. Они доплыли до середины озера и хотели добраться вплавь до деревянного скворечника, который стоял с открытыми окнами и дверью – проветривался, когда увидели князя Сергея Сергеича. Подбоченясь, он смотрел на них и размышлял, идти ли ему купаться. Наверняка он не привез с собой купальных трусов, и другой бы на его месте не полез в воду, учитывая женщину. Но он разделся, кряхтя и морщась дошел в полосатых трусах до глубины, рявкнул и нырнул с головой, а вынырнув, поплыл к ним саженками, всхрапывая на каждом вздохе.

Сереже показалось неловким, что отец застал его за купанием, и когда тот подплыл, сказал ему: - Я нашел повара. И кухарку.
- Прыгнуть можешь? – спросил князь про балкон «скворечника», вознесенный метра на три над неглубокой в этом месте водою озера.
- Могу.
- Так прыгни.
Сережа доплыл до берега и проверил глубину под балконом, которая оказалась ему по грудь. Поднялся в дом, переступил через резные перила и прыгнул вниз.
- Теперь вы, - сказала Элен.
- Что я?
- Прыгайте.
Князь полез на террасу и сорвался вниз. Ничего себе не повредил, прыгнул еще раз вместе с Сережей, пришел в отличное расположение духа и начал кокетничать с Элен.
- Посреди озера плот поставим. На якоре. Клуб по интересам. Можно в карты играть, можно есть арбуз. Можно дыню.

Ничего ты от нее не добьешься, подумал Сережа, представляя как на сверкающей воде озера станет раскачиваться плот, на котором можно будет греться после ледяной воды на прохладном солнце. Можно будет греться вместе с Элен: озеро довольно большое, и с берега непонятно, чем они там занимаются. Он вышел на берег и растянулся вниз лицом на прогретом камне. Ничего ты от нее не добьешься. И никто. Кроме меня.
- Экзекуцию устроили, князь? – спросила Элен.
- Устроил, и не жалею. Давно надо было.
- Если повода не было, это самодурство.
- Я думал, вы скажете: как ты смел, вандал!
- Почему? Все правильно.
- Все, да не все. Если бы он ей по мозгам дал, в этом был бы смысл.
- Не сомневайтесь. Даст.
Он привез большого копченого угря, и они его съели, завернувшись в полотенца.
А на другой день она отвезла их на Лионский вокзал. Ей хотелось взглянуть на Таню. Она сидела в кафе за столиком, в искристом аромате духов, и нежной рукой в лайковой перчатке держала чашку с кофе.


Рецензии