Проклятие одного рода

Проклятие одного рода

 И тотчас бесы, повинуясь запрещению Апостола [Петра], покинули Симона в воздухе; и полетел окаянный волхв на землю, как некогда Диавол, сверженный с неба долу, и, упавши, разбился.

Из Деяний апостолов.

 Глава 1, рассказывающая о моём странном пробуждении и обо мне самом.

 Я проснулся, услышав будто некий шёпот. Я проснулся от жуткого, чудовищного в своей нелепости, сна. Я открыл глаза и осмотрел комнату, озарённую лунным светом. Я увидел слегка колышимые тяжёлые портьеры: их тени причудливыми очертаниями ложились на стены, картины и высокий шкаф, грозно оскаливший ряды книг.
 Что же за звук разбудил меня? Взгляд упал на книгу, лежавшую на письменном столе. Ветер, проникавший в комнату сквозь отворённое окно, с шелестом листал страницы толстого фолианта, словно нашёптывая тайные знания, хранящиеся в нём. Эта книга утомила меня настолько, что, когда я таки решил лечь спать, беспечно забыл её на столе. И будто мстя за столь пренебрежительное отношение к её мудрости, она нарушала мой столь непокойный сон.
 Выбравшись из-под толстых покрывал, я вздрогнул – ветер пронизал, казалось, до самых глубин и основ моё существо. Я поспешил затворить окно, через которое в комнату, нагло усмехаясь, заглядывала полная Луна. И только затворив окно, я склонился над фолиантом. Ветер спутал мне все страницы: книга оказалась раскрыта на месте, до которого я ещё не дочитал. В потухшем камине догорали бледные угольки, но лунный свет позволял разобрать написанное. Взглянув на страницу, я уловил, в том числе, такую фразу: “С того момента не находил мой разум покоя ни в бодрствовании, ни во сне”. И я подумал, что слова эти столь же справедливы ко мне, как и к их автору…
 Меня зовут Франц Леопольд Мансфельд, и я – последний представитель некогда знатного, а ныне проклятого рода. Проклятие на мой род навлёк прадед – Иоганн фон Мансфельд, безумный учёный и алхимик, занимавшийся оккультизмом, и в частности – чернокнижием. Современники сравнивали его с Агриппой Неттесгеймским, но что знал тот в сравнении со знанием моего прадеда?! Его настигла карающая длань Святой Инквизиции, но каким-то немыслимым образом (как утверждают, вызвав одного из высших демонов) он бежал из застенка, и до конца своих дней скрывался. А после смерти, немногочисленные ученики, по его завещанию, захоронили его останки в библиотеке родового поместья, - единственном месте, где сохранились некоторые из его сочинений, занесённых в Index Librorum Prohibitorum . Фолиант, лежавший сейчас на столе передо мной, являлся главным его трудом – квинтэссенцией всех обретённых им при жизни знаний, и вместе с тем наиболее запутанным и сложным для восприятия его сочинением, полным неожиданных переходов от одной мысли к другой, как кажется не связанной смыслом с предшествующей, туманных недомолвок, и ссылок на философские и теологические трактаты, о которых я никогда не слышал, и которые – подозреваю, - являются лишь плодом нездорового воображения моего предка.
 Его потомки – мои дед и отец – так и не сумели вернуть доброе имя нашему роду, хоть и прослыли благочестивыми и порядочными людьми. Так мой отец, Ганс Людвиг фон Мансфельд, желая замолить грехи своего нечестивого деда, очернившего наше, некогда славное имя, истратил почти всё состояние на строительство и убранство капеллы, дарованной аббатству, расположенному в графстве.
 Я же – последний потомок этого проклятого и обнищавшего рода, лишённый права аристократической фамильной приставки. Последние поколения наш род неизбежно ослабевал и, рано или поздно, должен был выродиться. Я смотрю на себя в зеркало и вижу, что он вырождается во мне. Мои некогда густые вьющиеся волосы чёрного цвета ныне свисают сухими, заметно поседевшими, клочками. Моё округлое и чистое, почти девичье лицо, теперь обрамляет неравномерная и редкая щетина. А розовые щёки впали и потемнели. Я мог бы сойти за умирающего старика, но мне нет и тридцати. Я мог бы сойти за смертельно больного, но физически я почти здоров… Я оказался неспособен к любви и деторождению, и мой род умирает со мной; и в этом великая мудрость природы, потому как, смотря в зеркало, я боюсь представить моих возможных детей!..
 Только взгляд прежний – он не изменился с самых ранних лет: печальный и уставший…

*  *  *

 Я безразлично отвернулся от зеркала – старинного высокого зеркала в красивой резной раме, и прошёлся по своей небольшой комнате. Странное беспокойство, будто предчувствие чего-то терзало меня. Я окинул комнату нервным взглядом, словно опасаясь обнаружить в ней незваного гостя: быть может, скрывающегося за портьерой преступника, ожидающего лишь удобного случая, чтобы вонзить кинжал в мою грудь, или – кто знает – призрак одного из обитавших здесь предков. Или, что вероятней, челядцев, многие из которых сгорели заживо в стенах замка, когда жители окрестных деревень вознамерились устроить самосуд над моим злосчастным предком, и подожгли обиталище, как они были уверены, ужасного и безжалостного колдуна, похищающего их детей для свершения своих богомерзких обрядов, посвящённых Дьяволу, после которых их жёны страдали бесплодием либо рожали мёртвых детей, посевы не приносили плодов, а скот, не имея корма, не давал молока, тощал и подыхал.
 В родовом замке множество комнат - больших и малых, - нынче запертых на ключ, и седеющих под слоем пыли и паутины. Кроме пауков, мышей и прочей нежити более в них некому обитать. После того, как обозлившаяся толпа подожгла дом, большинство прислуги погибло в пламени, а того, кто в панике бежал из здания, озверевший люд разрывал на куски едва не голыми руками, в каждом необоснованно и совершенно несправедливо видя подмастерья, помощника и прислужника Зла. Скоро толпу разогнали стражники ночного дозора, однако, прежде чем потушили бушующий пламень, поместье сильно обгорело и местами обрушилось. Отсутствовавший в это время, и вернувшийся ранним утром Иоганн, застав своё жилище сгоревшим, первым делом устремился в библиотеку, и, обнаружив, что до неё огонь не добрался, совершенно успокоился, и не проявил даже малого огорчения об уничтоженных дорогих предметах мебели и произведениях искусства. А также не выразил сожаления по столь трагически погибшей челяди, и более не набирал слуг, заручившись лишь преданностью старого дворецкого, уезжавшего во время этих событий с ним. И даже если бы он и попытался нанять на службу людей, сделать это ему было бы непросто, поскольку дурная слава о моём предке распространилась далеко за пределы графства, по всему северо-востоку Австрии. И даже его благочестивые потомки не без труда находили людей, которые соглашались жить в поместье, жутком не только своим обветшалым видом, но и возникшими в народе слухами об обитающих в нём призраках. Невзирая на мой скепсис, ныне и я признаю, что эти домыслы имели основание более веское, нежели лишь пугливая фантазия простодушного народа…
 Среди всего множества зал и спален, ещё сохранившихся целыми после пожара, я выбрал же себе в жилище эту уединённую небольшую комнату на верхнем этаже замка, к северу от главных ворот. Эта комната, расположенная в боковой части здания, судя по всему, изначально не планировалась в качестве жилого помещения, предназначаясь либо под кладовую, либо под иное подсобное строение, или же – что не исключено – являлась изъяном и недочётом архитектора. На то указывало, в частности, неправильное положение её плоскостей, лишённое строгой геометрической симметрии. Комната суживалась к одной стороне - той, которая вела к окну, - так, что стоя в любой точке противоположной, где располагалась дверь, взор неизбежно упирался в высокое окно, которое и днём я обычно занавешивал портьерой. Кроме того, пол и потолок имели лёгкий наклон, но в обратные друг другу стороны. Таким образом, обе плоскости упирались в окно: потолок в верхнюю часть рамы, пол – в подоконник. И в целом, помещение имело не стандартную форму прямоугольного параллелепипеда или даже куба, сколь подобную широкому конусу, опрокинутому на одну из сторон. В дни моего детства такое неправильное построение привлекало меня своей непривычностью для глаза, и распаляло моё воображение. Я часами пребывал в этом помещении, бесцельно отмеряя шагами расстояния между стенами, либо вставая в разных точках пространства комнаты, и подолгу наблюдая с выбранной позиции тот вид, что оттуда открывался в окне.
 Лунный свет в сей поздний час ярко озарял место, которое, повзрослев, я выбрал своим кабинетом и своей спальней, и где прожил около десяти лет своей жизни: с тех пор, как умер мой отец, сделав меня, своего единственного сына, полноправным наследником поместья и оставшегося состояния. Место, где я, несомненно, и окончу свои дни, - свои и своего рода. Рода, обречённого на вымирание, поскольку я являюсь не только единственным сыном, но и единственным ребёнком, ибо мать моя умерла, давая жизнь мне, умерла, не достигнув и того возраста, который уже пережил я. Отец, будучи старше её более чем на пятнадцать лет, после кончины своей горячо любимой супруги, жил уединённо, более не зная женщин, и посвящая всего себя служению религии. Моим воспитанием он занимался мало, и почти единственно читая мне проповеди о морали и добродетели. В остальном же он предоставил моё образование преданному и верному слуге-еврею – единственному, кто ещё остался со мной в дни, когда состояние, накопленное моим родом, практически иссякло, и вся немногочисленная прислуга покинула наш дом.
 Слуга - верный дворецкий по имени Фридрих! Когда я вспоминаю о нём, - даже сейчас! - моё сердце наполняется тихим и печальным счастьем. Что бы делал я без этого добрейшего человека! Вечно услужливый и при этом неизменно строгий к соблюдению чистоты и иных норм порядка, он заменил мне и отца, и мать. Тем более после того, как мой отец умер от затянувшейся болезни, едва мне минул семнадцатый год. Все последующие за тем до настоящего дня десять лет моей жизни Фридрих заботился обо мне, как если б я был его сыном. И – что долгие годы изумляло меня – верный дворецкий будто нисколько не изменялся, оставаясь с виду таким же, каким я помню его с раннего детства. Я бы даже не смог сказать с полной уверенностью, сколько же лет моему преданному слуге: пятьдесят? шестьдесят? семьдесят? Так или иначе, все мы смертны, и, однако, как бы хотелось мне умереть прежде его - ведь в ином случае, моё тело некому будет положить в нишу, уготованную ему в семейном склепе, расположенном под замком.

*  *  *

 Конечно, не всю свою жизнь провёл я в этих стенах.
 Получив прекрасное разностороннее образование благодаря моему Фридриху и собственной прирождённой любознательности, в 14-летнем возрасте я отправился в столицу, где поступил на философский факультет Венского университета. За три неполных года, проведённых в этом престижном учебном заведении - настоящем прибежище для тех, кто жаждет света науки, - я ни с кем не сумел сойтись. Забавы моих сверстников: каждодневные попойки, карточные игры и любовные похождения, - казались мне глупыми, и к тому же мой болезненный организм не позволял мне предаваться им. Если мне случалось выпить даже бокал вина, меня оно, в отличие от моих товарищей по университету, нисколько не бодрило и не веселило, а, напротив, угнетало и приводило в сонливое состояние. Карточные баталии или спортивные состязания не вызывали во мне ровно никакого азарта. И даже к женщинам, которых регулярно, сбегая по ночам из окон университетского общежития, посещали юноши и моего возраста, я оставался равнодушен. Со временем, осознав мою непригодность ко всякого рода увеселениям, меня перестали приглашать составить компанию. За свою апатичность я получил прозвище Piscis , однако я не обращал внимания на насмешки и даже открытые оскорбления, за которые каждый честолюбивый юноша вызвал бы обидчика на дуэль. Когда же, наконец, на меня перестали обращать внимание, так же, как и я на них, это меня вполне удовлетворило. Оставаясь один на целые ночи, я углублялся в научные или философские труды, либо же погружался в размышления. В редкие моменты я брал томик поэзии, предпочитая античных либо средневековых авторов современным, у большинства которых не ощущал искренности передаваемых чувств. Исключение представлял разве что любимый с детства Гёте. Однако поэзия и художественная литература являлись отдохновением для моего ума, погружённого в метафизические сферы бытия либо натурфилософские изыскания.
 К моменту моего ухода из университета моим знаниям искренне удивлялись некоторые из профессоров. Но лишь некоторые – наиболее проницательные, умеющие заглянуть в самую душу студента, поскольку моя апатия проявлялась и во время занятий. Случалось, я засыпал, когда какой-либо из профессоров монотонно читал или бубнил себе под нос лекцию, предмет которой я давно и всесторонне разобрал. Потому, по причине своей собственной рассеянности или недальновидности, большинство преподавателей считали меня рассеянным и глупым учеником. Те же немногие, - а если говорить точнее, - те два профессора, один из которых преподавал всемирную историю, а другой – теологию (предметы, наиболее интересовавшие меня), предрекали мне минимум должность такого же преподавателя, либо даже уважение и славу в научном сообществе. Однако их обещания моего великого будущего мало занимали меня, и вовсе не льстили моему, по-видимому, атрофированному самолюбию. Я изучал науки, потому что это доставляло мне удовольствие, и утишало моё, спящее в других отношениях, любопытство. И не покривив душой, не согрешив перед Истиной, я смело могу сказать, что ни на мгновение не прельстился я профессорским званием или громким именем в научных кругах.
 Но кто знает, по какой стезе пошёл бы я, если б мне довелось окончить университет. Однако Роком было суждено мне на третьем году моего обучения вернуться в отчий дом, почти сразу ставший моей собственностью. Признаюсь, что, в большей мере, я был рад своему возвращению в тихое родовое поместье, где смог без скучных назидательных проповедей университетских лекторов, продолжать свои штудии, пользуясь бесценными дарами родовой библиотеки.

*  *  *

 Мои предки - и, в первую очередь, мой прадед, - оставили мне в наследование огромную библиотеку, занимавшую всю северо-восточную часть второго этажа замка, и включавшую книги самого различного содержания, написанные на самых разных языках и людьми различных взглядов и убеждений.
 Большинство книг были всё же немецкого происхождения. Рукописи средневековых богословов, собранные из монастырей со всех уголков Германии и Австрии – от северного Рейна до южного Дуная. Трактаты философов последних трёх столетий, уже отпечатанные, а не рукописные сочинения. Такие как Opus tripartitum  Майстера Экхарта; Mysterium magnum  Якоба Бёме; Utriusque cosmi metaphysica, physica atque technica historia  Фладда; Монадология Лейбница; Pens;es sur la religion et sur quelques autres sujets  Паскаля; Dialogues concerning Natural Religion  Юма; Критика чистого разума Канта; Феноменология Духа Гегеля; Система трансцендентального идеализма Шеллинга; Tractatus Theologico-Politicus  Спинозы…
 Однако, помимо столь прославленных умов, вроде перечисленных выше Лейбница, Канта, Гегеля, Спинозы, – множество трудов принадлежало авторству куда менее известных и признанных мыслителей прошлого и настоящего. В немалом количестве встречались рукописные и печатные сочинения, авторство коих и вовсе не указывалось. Большинство книг было написано по-немецки либо на латыни, которой я, конечно, владел. Некоторую сложность для меня представляли книги, написанные по-гречески. А, кроме того, встречались, хоть и в меньшем количестве, на языках, которые я не знал: английском, французском и совсем уж непонятном мне – арабском. Если смысл фраз, написанных на иных романских языках, имеющих своей праматерью латынь, я улавливал по отдельным словам, то арабский и любые другие языки Востока являлись для меня тем же, что древнеегипетские иероглифы для учёных. Но, видимо, мой предок хотя бы в малой степени, но владел ими, либо же знался с людьми, умеющими читать странные глазу и уму европейца направленные в сторону сердца изгибы языков семитского семейства.
 Излишне говорить, что помимо теологических, философских и научных трактатов, большинство трудов касалось различных сторон тайного – оккультного – знания: кабалистики, герметики, алхимии. Среди широко известных трудов назову: De Occulta Philosophia  уже упоминаемого мною Генриха Корнелиуса ; De Caelo et Ejus Mirabilibus et de inferno. Ex Auditis et Visis  Сведенборга; Tableau naturel des rapports qui existent entre Dieu, l'homme et l'univers  Сен-Мартена; Потаённая философия Парацельса; Пресвятая Тринософия графа Сен-Жермена.
 Кроме того, имелись сочинения Трижды великого Гермеса, составившие так называемый Corpus Hermeticum , а также Tabula Smaragdina ; и более поздние творения герметистов и неоплатоников; средневековых алхимиков, розенкрейцеров и иллюминатов. Одной из книг, прочитанных мной в самом начале моего изучения в этой области, стал знаменитый Splendor Solis , написанный таинственным Соломоном Трисмозином, предполагаемым учителем Парацельса. Этот манускрипт изначально привлёк меня изумительными миниатюрами Дюрера, Кранаха старшего и Ганса Гольбейна младшего.
 И так я, с присущими моей натуре последовательностью и тщательностью, погрузился в изучение столь притягательной в своей таинственности тёмной науки. Я зачерпнул запретных знаний, попробовал их на вкус… и они опьянили меня. Не преследуя определённой цели - не стремясь отыскать на дне Атлантиды и её несметных сокровищ, - я, тем не менее, нырнул в бездну с безрассудством человека, не боящегося смерти, но ищущего её.
 Вот только я искал не смерти, а лишь того, чем мог занять унылые дни её томительного ожидания.

*  *  *

 В Бенедиктинском аббатстве, в котором располагался родовой замок, имелась часовня, построенная, как я упоминал, на пожертвования моего отца. Распоряжался в ней капеллан отец Густав.
 Долгое время, посещая капеллу, я целовал его руку и слушал его проповеди, ничего не зная об этом человеке. Даже его внешний вид был мне неведом. Он казался лишь тенью, призраком самого себя. Его вытянутое костлявое тело скрывали бесформенные складки чёрной сутаны, а его лицо обычно скрывал низко надвинутый капюшон, либо оно тонуло в сумраке помещения. Свет горящих свечей и лампад, казалось, таял во тьме, не достигая его лица, не смея озарить его. Видимо, уже ничто не могло осветить и согреть этого человека.
 Когда я целовал его руку, мои губы чувствовали будто голую холодную кость. Или холодный камень надгробной скульптуры. От самого его существа веяло тем холодом, который, как нам представляется, доносится из-под земли. Холодом мрачных склепов и могильных плит.
 Однако, когда мне впервые довелось увидеть близко от себя его лицо, я не сумел не выдать свой испуг, и не отпрянуть в ужасе. Оно показалось мне лицом не живого человека, но оскалом давно умершего.
 Кожа его настолько иссохла, что плотно прилегла к костям, и на месте щёк образовались будто два провала. Также и глубоко посаженные глаза его представились мне бездонными ямами, в которых не теплился даже бледный огонёк жизни и души. Более всего, его лик вызывал ассоциации с виденными мною в студенческие годы мумиями, вывезенными из Египта немецкими археологами, и экспонируемыми в анатомическом зале венской Академии изобразительных искусств. Он показался мне вестником Смерти. Если не самой Смертью.
 Отец Густав появился в моём доме тогда, когда мне стал необходим наставник, который смог бы мне кое-что разъяснить в моих штудиях, и без которого я бы не смог продолжить своё изучение, ибо понимал, что оказался в тупике. Книги, подобные тем, что я изучал, пишутся всегда языком недоступным неискушённым в тайной науке людям. Ибо нельзя допустить, чтобы каждый профан сумел воспользоваться Знанием, заключённым в них. Даже учёный, серьёзно взявшийся за расшифровку странных символов, изображённых на страницах оккультных книг, в одиночку может потратить на то всю свою жизнь, и не добиться даже частичного понимания их смысла. Моя жизнь, как я знал, не могла быть достаточно долгой. И оказавшись в тупике, я отчаялся. Поскольку я был один, и никто, как мне тогда думалось, не мог вывести меня вновь на тропу Истины.
 Тогда, в одну из тех пасмурных ночей поздней осени, в которые я обычно сидел за столом в своей комнате, склонившись над объёмистыми томами моей библиотеки, у дверей раздался настойчивый стук. Я удивился ему, поскольку за всё время моего одиночного пребывания в родовом замке, не знавал гостей, но нисколько не смутился, решив, что некий заблудившийся путник ищет пристанища от непогоды. Однако, когда Фридрих назвал гостя, мной овладело лёгкое беспокойство. Я поспешил закрыть книгу и отложил её в сторону в тот самый миг, когда на порог моей комнаты ступил капеллан. С его промокшей до нитки одежды на пол стекали, оставляя грязные разводы, капли дождевой воды. Мокрая сутана плотно прилегала к его тощему телу, подобно тому, как саван прилегает к костям скелета. Ощущение усугубилось в тот миг, когда священник обнажил лицо, опустив липший к нему капюшон. Он протянул мне костлявую руку, и я, по давней привычке, поцеловал её. Я попытался улыбнуться, но моё лицо отвыкло от улыбки не меньше, чем лицо этого человека.
 - Чем могу служить вам в столь поздний час, святой отец?
 Он взглянул мне прямо в глаза и глухо проговорил:
 - Твоё время еще не пришло, сын мой… И не ты, но я сослужу тебе в сей урочный час. – Добавив эти слова, он указал пальцем на книгу, лежавшую на краю стола и наспех прикрытую листами бумаги.
 Я понял, что ему ведомо о моих занятиях. Вновь беспокойство овладело мной, поскольку мне пришли на ум все виды пыток, используемых Инквизицией с целью добиться признания из обвиняемого. Однако капеллан успокоил меня:
 - Утишь страх свой. Мне давно ведомо о твоих занятиях в области наук запретных и Богу неугодных. Но не осуждать и судить тебя я пришёл. А помочь в них, поскольку ведомо мне также, что далее ты не можешь двинуться один, без проводника. Отныне тебе я не святой отец и церковный служитель, но твой наставник и учитель.
 Далее отец Густав поведал мне всю мою жизнь, начиная с самого моего рождения, чем рассеял мои последние сомнения в том, что ему ведомы все мои поступки и даже помыслы.
 Капеллан действительно прояснил мне те места, кои я не был способен самостоятельно расшифровать. Мы провели с ним всю ночь и несколько последующих ночей. После чего он объявил мне, что я готов двигаться дальше сам, и на долгое время исчез из моей жизни, так же внезапно, как появился.
 Перед уходом он заметил, что занятия тем, чем занимаюсь я, неизбежно привлекают всевозможных мелких демонов, и чтобы потому я не удивлялся, если в моей комнате, моём доме или в его окрестностях начнут происходить таинственные события.

 Глава 2, рассказывающая о моей болезни и о явлении призрака.

 Однако таинственные события начались внутри меня. Некоторое время спустя, когда унылые дожди сменились непрерывным снегопадом, я серьёзно заболел. Я полагал, что умру, и я желал умереть. И, в то же время, впервые подойдя к краю, за которым совершенно иное существование, осознал таившийся во мне страх перед той жизнью, что ждёт после жизни этой. Особенно меня угнетало то, что я умру с ключом в руке перед так и не отпёртой дверью. Ведь теперь я знал, я преодолел все те препятствия, что не давали мне двигаться дальше, что вставали на моём пути к Знанию. Моя воля, - или то, что заменяло мне её: моя необузданная страсть к познанию, - влекла меня вперёд. А я был не в состоянии сделать ни шагу, поскольку тело сковала бесконечная слабость, а ум – безграничная усталость.
 Чем была вызвана эта странная болезнь мне и сейчас непонятно. Но я едва мог сделать несколько шагов от кровати к письменному столу. Я лежал, почти не открывая глаз и не произнося ни слова. Лишь только периодически с моих губ, пришедший из недр моей груди, вырывался глухой и тягостный стон. Я не чувствовал боли – только слабость, подобную той, какую, должно быть, испытывает узник несколько лет проведший в одном положении, будучи скован цепями, и потерявший всякую надежду на бегство, давно убедившись в своей беспомощности перед крепостью железных оков. Вторым чувством, испытываемым мной, был холод. Слабость и холод – эти чувства сковали меня, будто цепи и кандалы узника в темнице.
 Мне мерещилось, что я действительно нахожусь в тесной тюремной камере, меня давит низкий свод, а тело, измождённое и изувеченное, одетое в лохмотья, лежит на холодных каменных плитах, и по нему ползают мокрицы, гусеницы и иные мерзкие обитатели сырых подземелий. Тогда как я находился в своей уютной спальне родового поместья, облачённый в тёплые одежды, возлегающий на мягких постелях, рядом с жарко полыхающим камином, для растопки которого Фридрих не жалел дровяных запасов.
 Фридрих, только мой верный Фридрих выхаживал меня. Старый слуга готовил мне различные отвары из трав, ставил всевозможные компрессы и примочки, и совершал иные действия лечебного свойства. Мне становилось немного легче, но лишь на краткие промежутки времени. Я почти перестал есть и спать. Я пребывал словно между жизнью и смертью. Я не чувствовал себя живущим, однако сознавал, что ещё не мёртв. Мне казалось, что я сплю, но я не спал. Я лежал без движения, закутанный в тёплые одеяла, и всё же страдал от лютого холода. Лежал, устремив взор на книги, и не видя их: не разбирая заглавий на переплётах, не узнавая их, не думая о них.
 Я впал в полное оцепенение, будто замёрзнув от того холода, который пребывал во мне. Я ни на что не обращал внимания. Даже в те минуты, когда Фридрих поил меня горячим отваром, я оставался равнодушен и неподвижен. Мой добрый слуга, похоже, окончательно отчаялся. Да и во мне, - в моём отупевшем рассудке, - единственным осознанием являлось осознание неизбежной скорой смерти. Но я и так был не жив, хотя и не мёртв.
 Итак, я мог умереть, и не писать ныне о том. Я мог умереть, и на том окончился бы кошмар моей жизни. Прервалась бы моя никчёмная жизнь, и жизнь моего проклятого рода.
 Однако Року было угодно продлить агонию моей жизни. Возможно, мои страдания – расплата за грехи всего моего рода. Если это так, то конец моим мукам ещё не пришёл. Тем не менее, я возлагаю надежды на скорое окончание моих земных мук, - ибо мне предстоит и мука вечная, поскольку моя душа более не принадлежит Богу.
 Я горько сожалею о дальнейшем деянии, приведшем ко всему последующему, о чём я смиренно и откровенно поведаю ниже.
 Однажды я проснулся, - а, точнее, вышел из одного из тех редких провалов, во время которых я вовсе ничего не ощущал, - со смутной мыслью.
 Эта мысль - зыбкая, неясная мне самому, - билась в моём мозгу, подобно птице, запертой в опустевшей клетке, где все её сородичи погибли, не найдя себе корма. Она пульсировала в моей голове, будто билась трепещущими крылами, покуда я не осознал её. Пока я не понял смысл, таившийся в ней: “ты держишь связку ключей, и перед тобой двери, которые ими ты можешь отпереть, но ты выронил связку, и не смеешь её поднять”. У меня имеются бесценные знания, которыми я ни разу не воспользовался. Могущественные, мало кому ведомые, знания. И меня ждут ещё большие. Ещё более редкие, более великие, более сокровенные.
 Когда Фридрих пришёл, чтобы напоить меня своим горячим снадобьем и поставить мне пропитанный тёплой водой компресс, я, слабо шевеля губами, отвыкшими говорить, попросил:
 - Дай мне книгу в красном переплёте.
 Фридрих не возражал. Кажется, он даже слегка улыбнулся. Во всяком случае, он покорно подал мне требуемую книгу. Почтительно поклонившись, он вышел из комнаты. Я хотел, было, окликнуть его, - мне подумалось, что может понадобиться его помощь.
 Однако, взяв в руки толстый том без надписей на ярко-красном кожаном переплёте, я ощутил то, как моя очнувшаяся воля придала мне и физической силы.
 Приподнявшись на своём ложе, я принялся онемевшими от холода и бездействия пальцами листать книгу. Книгу, являвшуюся гримуаром - собранием магических заклятий и ритуалов. За время моего изучения тайных наук я никогда не испытывал на практике свои богатые теоретические познания. И не думал, что когда-либо испытаю. Незачем казалось мне использование скрытых сил человека и природы для своих корыстных желаний и устремлений. Не за практической выгодой гнался я в своём изучении, но за чистым Знанием. Поскольку и не имел я никаких стремлений и желаний.
 Но вот моей единственной страсти, моего последнего желания – достижения Знания ещё более глубокого – лишала меня болезнь. Болезнь, неминуемо ведущая к смерти. Моя сокровенная страсть воспротивилась болезни, а затем взбунтовалась и против смерти.
 Найдя необходимое заклинание, я - сначала про себя, чтобы не сбиться, а затем вслух, - трижды произнёс нужные слова.

*  *  *

 Подобно тому, как неопытный и забывчивый повар готовит птицу, прежде чем ощипать и выпотрошить её, столь же нелепо поступил и я, совершая свой первый опыт магии.
 Сейчас, с расстояния прошедших с этого момента дней, я недоумеваю о том, как я - не впервые бравший в руки эту книгу, - мог столь опрометчиво поступить. Я посмеялся бы над своей рассеянностью, если бы мне не пришлось тяжко за неё поплатиться.
 Оправданием мне может стать лишь моё болезненное состояние, и желание как можно скорее выйти из него.
 Почти все заклятия, не считая некоторых - и то немногих, - самых простейших, не ограничиваются словесной формулой, но требуют предварительной подготовки.
 Не совершив предписанных действий, маг, в лучшем случае, не получит никакого эффекта, в худшем же… Как только я произнёс сокровенные слова, тут же почувствовал удушающую боль, будто кто-то сдавил мне горло чудовищной лапой и принялся рвать его когтями. Я решил, что такова и есть смерть. Что так схватывает плоть в последней агонии душу, не желая отпускать от бренности материи. Я должен был бы взмолиться Господу о принятии моей души, но боль затуманила мой разум и ни единая молитва не всплыла в моём сознании. Мне казалось, что я испустил дух.
 …Очнулся я в библиотеке. Мой мозг ещё не вполне оправился от потрясения. Я не помнил, каким образом, оказался здесь - когда и как я встал с кровати и спустился в библиотеку, - и зачем я направился туда. И хотя я не испытывал более слабости, мой взор будто туманила некая дымка: всё казалось зыбким, и, словно, несуществующим в действительности. Всё – стены, шкафы, книжные стеллажи – мнились будто бы прозрачными. Казалось, сквозь них можно пройти.
 Ощущение неправдоподобности и иллюзорности окружающего усилилось, когда неожиданно я увидел невдалеке от себя фигуру, не замеченную мной ранее. Как и всё прочее фигура была словно подёрнута туманной дымкой, и в первый момент я различал лишь длинные белые одежды, в которые она была облачена, и длинные тёмные нечёсаные волосы, ниспадавшие на плечи, и скрывавшие половину лица, сливаясь со столь же растрёпанной бородой.
 Неизвестный человек сделал жест рукой, призывая следовать за ним. Не вполне сознавая, что делаю, я безоговорочно последовал за ним, когда он направился к выходу из библиотеки. Я проследовал за ним по коридору, и далее – по ступеням, ведущим в подземный этаж замка. Помимо погребов и давным-давно, кроме крыс, никем не обитаемой и, понятно, не используемой темницы, он включал в себя обширное помещение, в которое меня и привёл незнакомец: родовой склеп.
 Я не посещал это место с самой смерти моего отца – то есть, около десяти лет. Я помню, как застучали мои зубы, - не от страха, в тот миг он ещё не владел мной, - в этом помещении, наряду с сумраком, царил холод. Сырость пропитывала его голые каменные стены, и запах напоминал мне о болотах, разлитых к северу от замка. Мой спутник высек искру и бледный свет лампады осветил скорбную комнату. В её неверном, колышущемся и грозящем вот-вот погаснуть свете, всё казалось ещё более туманным и нечётким. Глухие стены, низкий потолок, каменные саркофаги и вырезанные над ними из камня плакальщицы – всё казалось призрачным видением.
 Приглушённый, словно доносящийся издалека, голос старца лишь усугубил иллюзорность происходящего.
 - Оглянись, - произнёс он. - Что видишь ты? Девять саркофагов.
 Я не стал оглядываться – я знал гробы Мансфельдов, чей прах покоился здесь. Гробницы наиболее древние украшала искусная резьба и портретные барельефы умерших, изваянные на надгробной плите рукой таких мастеров как Иорг Губер и Ганс Бранд. Первые представители моей древней фамилии обладали немалой властью и почётом.
 Голос таинственного спутника вкупе с общей атмосферой зыбкого видения усыплял меня. Я внимал ему, полуприкрыв глаза.
 - Твои предки являлись знатными и уважаемыми людьми. Они защищали эти земли от посягательств иных владетельных особ. Один из твоих дальних предков храбро пал в бою, но прежде сумев отразить натиск турецких захватчиков. Жители этого графства чтили его за святого. Ныне старые заслуги забыты. Твой предок, родившийся в символическую дату - в 1613 году вашего летоисчисления, наложил на твой род великое проклятие. Он попрал доблесть, отвагу и благочестие его предков, презрел христианскую мораль и самую христианскую религию, и, предавшись Богу неугодным занятиям, опорочил имя всего своего рода. Ты не видишь здесь его саркофага, ибо, будь он захоронен в родовом склепе, его тело сожгли бы потомки, предав его память вечному проклятию, подобно тому, как при жизни предали его отлучению от лона церкви, лишив таким образом его душу последней надежды на возможное спасение. Однако, в соответствии с завещанием, немногочисленные последователи его похоронили прах учителя в библиотеке родового замка. И так неуспокоенный дух его, жаждущий беспредельного познания и проникновения во все тайны Мироздания, смог продолжить и после смерти плоти изучение сокровенных сведений, к тому же имея возможность непосредственного общения с некоторыми тёмными душами, неуспокоенными, подобно его. Каждому духу отведено своё место в сферах, незримых обычными человеческими органами чувств. И, подобно тому, как человек не видит этих сфер, находящихся в одной с ним реальности, но в различных измерениях, так и духи, обитающие в одних сферах не способны узреть иные. Но, как между сферами мира материи и мира духа иногда разверзаются щели и дыры, так и порой между мирами духов и другими – ещё более глубокими сферами – возникают провалы. Менее чем за столетие вашего летоисчисления (ибо здесь нет измерений пространства и времени) твой предок обрёл Знания, какие не сумел бы уразуметь – прийти до них и понять их – ни один из людей, даже самого пытливого ума и глубинного понимания. Дух твоего предка утомился от нескончаемого поиска и поглощения. Даже экстаз познания более не вдохновлял его. Он устремился к покою… - при этих словах странный старец горько вздохнул, и я слегка приоткрыл почти сомкнутые глаза, однако он продолжил:
 - …К покою! Покой не ведом был ему при жизни, и не его искал он в смерти – ибо в числе прочих дерзаний, наряду со многими иными адептами тайных наук, стремился к бессмертию. Но вот – Знание перестало приносить ему наслаждение. Вот – его накопилось слишком много, а конца ему нет. Дух его вознамерился успокоиться. Но для того ему необходим был некто, кому он мог передать накопленное им – кто мог сохранить и приумножить его Знание. Знание, накопленное за годы долгой жизни и после неё… Но - увы – такого человека не было на земле. Повсюду он встречал лишь слабых, но тщеславных магов да фокусников и шарлатанов. Все его ученики давно умерли, многие в пытках и на кострах Инквизиции. Оставался лишь его слуга – преданный, но недалёкий старик, чьим наказанием за верную службу чародею стало служение всему его роду до последнего его представителя, только со смертью которого, придёт и конец его жизни. Потомки твоего предка не продолжили его дела. Напротив, они прокляли имя своего отца и деда, рассчитывая вернуть семье былые почёт и уважение. Что им было знать о мудрости более глубокой, чем их хвалёное христианство!
 Однако, ты, - призрачный незнакомец указал на меня длинным острым ногтем, - ты прямой потомок своего рода. Ты – последний представитель своей фамилии. И ты – последователь своего прадеда… Взгляни на эти саркофаги, - говоривший поднял лампаду и осветил три невзрачных каменных гроба. – Здесь покоится твой дед, здесь – твой отец, а этот уготован для тебя. – Он отодвинул крышку последнего из гробов, обнажая пустое нутро. – Однако тебе не суждено в нём лежать. Иначе бы уже завтра твой прах отпел бы отец Густав, а твой слуга опустил бы его в эту нишу. Ибо ты уже умер. Но я не позволю тебе умереть, пока не передам все свои Знания, правнук!
 Услышав это, я открыл глаза, но в тот миг светильник задрожал и погас, и я оказался в полной темноте. Меня охватил ужас от осознания смысла услышанного, и я начал задыхаться. Горло моё словно сжали пыточными орудиями. Однако скоро железная хватка разжалась, и, придя в себя, я обнаружил, что лежу в своей постели, а из-за портьер пробивается солнечный свет.

 Глава 3, рассказывающая историю отца Густава.

 Осознав, что я очнулся от тяжкого сна, я вознёс давно не произносимые мной благодарения Небесам и Господу. Но, поистине, Бог уже отрёкся от меня, и напрасным был мой вздох облегчения. Придя в сознание, я вдруг понял, что монотонный звук, раздававшийся в моей голове, не был вызван биением крови в висках, а являлся внешним звуком. Стуком в дверь моей комнаты.
 - Войдите же, - утомлённо произнёс я, недоумевая, кто это мог быть, кроме Фридриха, который во время моей болезни имел право свободно входить ко мне.
 - Господин, - ответил из-за двери голос моего заботливого дворецкого. - Это я. Но не один.
 - Кто ещё? – Встревожено спросил я. – Кто с тобой?
 Другой голос – глухой и тихий – произнёс:
 - Всего лишь смиренный служитель Церкви. Отец Густав.
 - Входите, отец. – Успокоившись и даже обрадовавшись, ответствовал я. Меня вдруг охватило спокойное умиротворение, и я подумал, что давно не слышал слов утешения, и захотел услышать их из уст священника.
 Однако моя радость и моё краткое умиротворение бесследно испарились, когда капеллан вошёл, будто изгнанные его хмурым безжизненным лицом, не приемлющим и не знающим подобных светлых чувств.
 - Здравствуйте, Мансфельд. Дворецкий не хотел впустить меня, говоря, что господин болен.
 - Фридрих не должен был никого пускать, - не приветствуя вошедшего, ответил я. - Но он стар, я помню его с детства, и уже тогда он был стар. Он очень глуп, и возможно, слабоумен. Я уволю его.
 - Вы не можете уволить его, – капеллан строго смотрел на меня. - Он служит вам, только вам, такова его судьба.
 - Что привело вас ко мне, патер? – Угрюмо спросил я.
 Отец Густав устремил на меня бездонную тьму своих глаз. Он будто изучал меня с минуту, и затем безразличным тоном проговорил:
 - Вы давно не являетесь на службу. А, кроме того, я желал проведать вас, коль вы серьёзно больны.
 - Да, я болен. Однако мне значительно лучше. Что же касается первого, то я сожалею, что в последнее время не имел такой возможности, но, как только наберусь сил, непременно явлюсь к мессе.
 Священник вновь устремил на меня взор, однако в этот раз на глубине этой бездны вспыхнул жгучий пламень. Только что разожгло его: гнев или любопытство?
 - Вы не присутствуете на службе давно. Отчего же? – Голос оставался равнодушен.
 Я не мог понять, куда клонит и какого ответа ждёт от меня этот странный двуличный человек. Я решил не лавировать вслепую, тем более что не имел тех навыков лицемерия, которыми в совершенстве овладевает церковное духовенство, и пойти напрямик.
 - Отец Густав, я ещё очень слаб и утомлён. Я не хочу играть в кошки-мышки, и отвечу вам со всей искренностью, вверяясь вам, поскольку вы – человек учёный и в немалой степени осведомлённый в той науке, что и я. Но прежде я спрошу и пока не получу столь же искренний ответ, более не скажу ничего…
 Я замолчал, и капеллан сухо произнёс:
 - Я слушаю.
 - Итак, святой отец, - продолжил я. – Мы с вами знаем многие вещи, которые простым смертным, ради своего же благополучия, знать не надобно. Однако я занялся этими предметами в силу обстоятельств как внешних, так и связанных с темпераментом моей натуры. Мне ли рассказывать вам, что мой прадед был колдун, и оставил мне богатое наследство соответствующей литературы. Так же вам ведомы особенности моей жизни и, в большой степени, моего склада ума. Однако мне совершенно неясны причины, которые вас – уважаемого человека, преуспевшего в богословии и отдавшего жизнь служению святой Церкви – подтолкнули к занятиям науками богопротивными и изучению книг запрещённых.
 Капеллан всё ещё не отрывал от меня своих холодных и вместе с тем жгучих глаз. Мне казалось, что он хочет заглянуть в меня – увидеть насквозь мою душу и мои мысли. Наконец, он ответил:
 - Нет. Я поведаю вам свою историю не прежде чем, в свою очередь, не получу ответа от вас на вопрос: веруете ли вы?
 Я попытался усмехнуться, но, думаю, вместо ухмылки у меня на лице возникла гримаса, выражающая недовольство.
 - Патер, ответ на данный вопрос станет ответом и на предыдущий ваш вопрос. Вы поступаете нечестно, вынуждая меня искренно отвечать прежде ваших объяснений. Однако я отвечу, дабы прекратить сей обмен вопросами, и рассчитывая затем получить ответ от вас. Итак, как я заметил, путём изучения наук неугодных Богу, мне открылись некоторые вещи, неизвестные большинству смертных. Вследствие полученных мной знаний, я разуверился окончательно не только в справедливости, но и во всемогуществе Бога, которого христианская религия почитает таковым. Следовательно, я верю в существование оного бога, но не служу ему. Удовлетворены ли вы моим ответом?
 Капеллан остался невозмутим.
 - Верите ли вы во Христа и его смертную жертву?
 - Я думаю, что вы, отче, так же, как и я, понимаете, кем был мнимый сын Бога в действительности. Один из великих посвящённых, хранивших древнюю мудрость. Подобно Зороастру, Орфею, Пифагору, Платону и другим хранителям Истины, он нёс некоторую её часть людям. Однако он поведал свои Знания большему количеству людей, потому как преподнёс их в доступной для понимания непосвящённых форме притч и заповедей. А, кроме того, его мученическая смерть вызвала отзвук в сердцах его последователей, которых он и учил добру и состраданию. К тому же после него не нашлось ни одного великого посвящённого, сумевшего проповедовать большее, поскольку таковые не могли быть угодны католической Церкви, по своему усмотрению трактующей заветы пророка… - Я помолчал и, вновь попытавшись ухмыльнуться, добавил: - Мне следовало бы опасаться подобных заявлений при вас, святой отец, поскольку вы также являетесь её служителем, но ваши познания в этих науках заставляют меня полагаться на ваше понимание и ваше расположение к недостойному ученику, неверно выполнившему магическое заклятие, и поплатившегося тяжким недугом.
 Капеллан слегка улыбнулся – если можно считать улыбкой чуть выровнявшиеся уголки его всегда опущенных губ.
 - Ты легкомыслен, ученик. Но суть ты уловил. Что ж, теперь настал мой черёд искренне поведать тебе мою печальную историю.
 Отец Густав глубоко вздохнул и единственный раз за всё время я заметил в его бездонных глазах блеск не тьмы и не огня, - а слёз.

*  *  *

 - С детских лет я чтил Бога и нашу христианскую религию, почитая её истинно верной и единственно справедливой. Ни капли сомнения не проникало в моё детское и доброе сердце. Это чувство благоговения и уважения к религии во мне воспитали родители, - а, в первую очередь, мать. Я рано лишился отца, а мать, овдовев, сильно заболела и семь лет спустя отправилась к горячо любимому ею мужу. Но перед смертью она просила меня отдать свою жизнь служению Господу, к чему я и сам во многом склонялся. Я заверил её, что исполню её волю, не противореча своей собственной, и она в умиротворении отдала свой дух, умерев на моих руках. После дарованного моей матери обещания, последние сомнения о своём призвании оставили меня, и семнадцатилетним юношей я ушёл в послушники, вступив в Орден святого Бенедикта. Нет надобности рассказывать о последующих долгих годах, проведённых мной в монастыре, в бесконечных бдениях, соответствующих жёсткому клюнийскому уставу. Я со всей искренностью посвящал себя служению, и моя непоколебимая вера и смиренное послушание со временем были замечены и оценены. Сначала мне доверили должность духовного цензора. А затем я состоял в трибунале уже самой Инквизиции. Со всей суровостью я ставил свою подпись под приговорами тысяч осуждённых за колдовство, ересь или богохульство. Я слепо следовал методам, предписанным Directorium Inquisitorum  и Malleus Maleficarum  и более поздними пособиями. Я негодовал и недоумевал, как человек может попирать заповеди Христа, сомневаться в справедливости и благочестии католической церкви, и – подавно – самого Христова учения. Я не мог щадить подобных людей, потому как полагал, что подобное не могли совершать сыны Божьи, но единственно – дьяволы, принявшие их обличие. Так продолжалось долгие годы, и множество жестоких казней осуществилось с моего согласия. И так продолжалось бы и по сей день, если бы нежданный и не предполагаемый даже в самых сокровенных моих мыслях случай не изменил меня – мои взгляды и моё отношение к своей должности. Ведьма. Женщина, осуждённая за колдовство. Одна из множества ей подобных грешниц, сотнями за раз сгорающих на кострах. Сотнями, на которые я не мог смотреть без брезгливого отвращения. Она – одна из всех – послужила причиной моего падения. Случилось, как ты, должно быть, уже понял, то, чего я не мог вообразить, не то, чтобы предусмотреть. Я полюбил её. Я понял это не сразу. Сначала я лишь взглянул на неё и чуть дольше, чем требовалось, задержал взгляд, поразившись её красотой. Она напомнила мне мою мать. Те же черты, тёмные волнистые волосы, нежные губы, те же ласковые глаза – но полные бессильной ярости и отчаяния.
 Ангелика – таким было её прекрасное имя – источала поистине чёрную злобу. Казалось, изнутри её грызли дьявольские черви ненависти и презрения. Когда её подвергали пытке, она не просила пощады, и, сдерживая стоны и вопли боли, извергала самые скверные проклятия и богохульства. Она называла монахов содомитами, плевала на Распятие, рвала зубами листы подносимой Библии, и оскверняла иные святыни. Сама святость вызывала в ней тошнотворное отвращение. Такое же, какое в моих братьях вызывала она и её скверна. За “клевету и неуважение к духовенству”, помимо обычных пыток “испанским сапогом” и вздёргивания на дыбе, Ангелику подвергли одной из самых жестоких – три дня она провела на “стуле ведьмы”.
 Я неоднократно посещал Ангелику в злачной подземной темнице. Поначалу я лишь утолял в ней голод изнурённой долгим воздержанием плоти. Я давил её тело, я мял руками её, истерзанное пытками и болезнями, тело, как перезревший и прогнивший плод. Я думал, что, пресытившись её плотью, я вынесу ей безжалостный приговор. Однако я не мог без неё… Возможно, она околдовала меня, - так думаю я сейчас, но тогда такой мысли не возникало, тогда я желал лишь быть с ней. Я проводил у неё всё возможное, свободное от службы, время. Я утолял голод плоти, а затем голод общения. Она была рада моим визитам. Не только со смиренной покорностью, как многие другие узницы, но с ненасытным вожделением принимала Ангелика мои ласки. Мы говорили с ней. Мне сложно восстановить в памяти все беседы, но во многом они касались веры. Я расспрашивал её о том, как она ступила на путь дьявольский. Её история темна и запутана, и не имеет отношения к моей, потому я не стану её передавать тебе, заметив лишь, что ей выпала жестокая и тяжёлая судьба. Я призывал её обратиться к Богу, говорил ей о спасении как души, так и, в случае обращения, тела, обещая высвободить из темницы. Она утверждала, что раскаивается, что готова принять жертву Христа во искупление всех грешников и обратиться в христианскую веру. И всё же обличала католичество, рассказывала мне о пороках монахов, и о лживости самого Папы, и не смела отречься от Дьявола, прияв Бога. Поклясться, поцеловав Святое Распятие. Я просил её, умолял – иначе не мог я добиться её освобождения. И молил о том Господа. Я тянул, как умел, её дело. (Дабы не вызвать подозрений: её и ещё нескольких осуждённых, уверяя, что они каются в проступках, и готовы ступить на благочестивую стезю). Почти четыре года томилась она в застенках Инквизиции. Она родила ребёнка, которого я не мог признать своим, и ждала второго, когда была казнена.
 Как и прочих ведьм, Ангелику привязали цепями к высокому столбу, и пламя медленно подбиралось по нему, сначала опаляя её ступни, а затем полностью охватив ноги. Когда они горели, пошёл сильный дождь, который потушил пламя костров. Несчастные женщины не могли возрадоваться ему. Их казнь была и без того чудовищно медлительной, а потухшее пламя лишь обнажило обгоревшие кости, по глади которых стекали холодные струи. Возможно, казнь перенесли бы на другой день, но осуждённые исступлённо кричали от невыносимой боли, и призывали скорее прекратить их агонию. Толпа по-своему вняла их мольбам, и принялась закидывать их камнями. Тогда принесли сухой хворост и поленья, и как только дождь ослаб, вновь разожгли костры.
 Я не видел других осуждённых, я не слышал рёва озлобленной толпы, наслаждающейся картиной человеческого страдания. Я видел только её муки, я слышал только её крики. Мне даже думалось, что я различаю запах её сгорающей кожи. Мне казалось, что я сгораю вместе с ней. И мне хотелось гореть с ней. Как и мои братья, я молитвенно сложил руки, но не молился, а без мыслей и почти без чувств, из-под низко надвинутого на лицо капюшона, пристально смотрел на неё. И, когда пламя уже охватило её прекрасную грудь, Ангелика затуманивающимся взглядом нашла меня и произнесла так, что, кажется, слышал только я.
 - Мы встретимся с тобой у Того, кто добрее вас, у Того, кто опекает униженных, презираемых и отверженных.
 В тот момент я не умел понять, кого она разумела, и, отупевший в своём горе, приняв эти слова за предсмертное принятие христианской веры, подумал об Иисусе. Но последовавший затем выкрик, проклинающий нас и нашу религию, разубедил меня в том.
 Я горько оплакивал её гибель, однако всеми силами скрывал своё горе от настоятеля и от братьев. Я даже подкинул сухой соломы в её костёр, но в тот миг и после, не смел более взглянуть на неё. Я стоял, потупив глаза, низко опустив на них капюшон, дабы никто не заметил выступивших слёз, и по-прежнему делал вид, что молюсь. Но моя уже пошатнувшаяся вера слабела с каждым криком боли и невыносимой ненависти моей возлюбленной. Она сгорала не одна. В каждый её крик и стон была вложена боль трёх душ: самой Ангелики, нашего не родившегося на свет дитя, и боль моей души. Моей души, отрекающейся от Бога, и вместе с ней посылающей Ему и Его пастве проклятия. Даже в те краткие мгновения, когда я приходил в здравый рассудок, и ужасался своим мыслям, молитвы не сходили с моих уст, и отчаяние лишь крепло во мне. Бог не помог мне – все мои долгие бдения, слёзные просьбы и клятвенные обещания пропали втуне, не тронув нежно любимого Отца. Он оставил меня. Права Ангелика: Он оставил человека!..
 После её гибели, я впал в чёрную меланхолию. В самое беспросветное отчаяние. В самую злобную тоску. Я испытал всё то, о чём мне рассказывала Ангелика, и что ужасало меня и казалось чудовищно невозможным для человека, живущего под сиянием Божьих Небес.
 Надолго я уединился в своей келье, сославшись на нездоровье.
 Первые дни я орошал слезами свою грубую монашескую постель. Затем слёзы иссякли, и я принялся размышлять, то, не вставая с ложа, то неистово расхаживая по тесной келье. Иногда я впадал в исступление и посылал проклятия Земле и Небу, иногда рьяно молился за спасение её и своей душ. Порой царапал себе лицо, резал грудь и бился в лихорадочных приступах; порой погружался в забытьё.
 В таком состоянии провёл я около двух месяцев, и братия серьёзно обеспокоилась моим здоровьем. Тем более, что монастырский врач не мог однозначно сказать, что со мной, хотя предполагал некую инфекцию или отравление.
 Однако на третий месяц я пришёл в себя и вернулся к принятому распорядку. Братья ничего не заметили, кроме того, что я стал более суров и замкнут, чем прежде. Ещё более строг к соблюдению религиозных обрядов. Я никого не подпускал к себе близко, и в те часы, когда они были уверены, я с пущей тщательностью штудирую богословские трактаты, и, как предполагали, пишу своё пособие по выявлению колдунов и ведьм и изгнанию нечистой силы, я изучал книги, которые изымали у жертв Инквизиции и хранили в архиве. Эти книги объявлялись еретическими и предполагались к сожжению, но прежде должны были быть изучены.
 Доступ к ним был строго ограничен, дабы дьявольские мысли не омрачали умы смиренных монахов – ибо “в Библии есть всё, что человеку необходимо знать”. Да большинство и боялось брать богомерзкие книги в руки. Моё знаменитое благочестие, прилежание и усердие в изучениях наук открыли мне доступ к ним. Сославшись, как я уже упоминал, на написание пособия по классификации ведьм, колдунов и им способствующей нечистой силы, я свободно брал эти книги, и практически всё время посвящал их чтению, а также написанию собственного труда, но вовсе не того, что предполагалось и ожидалось.
 Позже, проштудировав то, что имелось в архиве нашего монастыря, я вознамерился изучить те труды, которые, как было известно, имелись в библиотеке вашего рода. К тому времени твой отец достроил часовню, в которую меня назначили капелланом. Именем святой Инквизиции я изъял некоторые книги, таким образом, не дав твоему отцу уничтожить их. К сожалению, часть их безвозвратно утеряна, так как твои дед и отец всё же успели сжечь несколько сундуков, хранивших наиболее редкие и ценные сочинения, пришедшие к твоему прадеду из тьмы веков, из самых отдалённых мест и, возможно, даже из погибших цивилизаций. Несомненным остаётся лишь то, что некоторые из них являлись единственными в своём роде, тайными и никому не ведомыми рукописями. Твои предки уничтожили навсегда тайны, не ведомые человечеству. Но и то, что сохранилось, являлось Знанием куда более глубоким, нежели те жалкие заклинания и робкие кощунства в отношении догматов веры, которые отыскивались у многочисленных жертв Инквизиции. Я понял, что всё то, что я читал ранее, являлось лишь игрой, детской шалостью, заигрыванием с потусторонними силами, в сравнении с Истиной подлинной. Сама Библия представлялась мне детской сказкой – кровавой, как и все сказки, но невинной.
 Однако ещё до того, как я опустился в самую глубокую и чёрную бездну, я постепенно погружался в мутные воды тайной науки, и мой разум так же постепенно начал проникать в её сущность. Мной овладело странное чувство. Я испытывал уже не только сомнение, но и разочарование, а уже скоро и насмешливое презрение к той вере, которой прежде столь преданно отдавал себя на служение. Настал мой момент Истины . И непрестанно мне вспоминались последние нечеловеческие вопли, в страшной агонии произнесённые той, кого я любил. “Ваш Бог – Страдание! Ваш Бог – Смерть! Ваш Бог – Зло!” – вот какие богохульства произносила она перед тем, как испустила дух.
 Однако не реже вспоминал я её обещание, данное мне, что мы встретимся у “Того, кто добрее людей, у Того, кто опекает унижаемых, презираемых и отвергаемых”. Вспоминая, я обдумывал эту фразу, покуда её смысл, который долгое время мой рассудок отчаянно исключал, не укрепился во мне. И более не смущал меня… Мы действительно встретились с ней. И встречаемся регулярно. Наша любовь – ведьмы и падшего монаха – не осуждается, как не осуждается никакая другая, в тех приделах, где мы видимся…

*  *  *

 Пристальный взгляд капеллана становился всё безумнее. Он то словно погружался вглубь глазниц, то вдруг начинал блуждать по комнате. Опущенные уголки его губ слегка выровнялись, придав его лицу лишь большую схожесть с черепом, - он улыбался. Я вздрогнул и вышел из зачарованного оцепенения, пребывая в котором слушал историю отца Густава. Рассказанное им до глубины души поразило меня. Я впервые увидел в священнике человеческое создание – со своими потаёнными страстями и затаёнными горестями. Я остро прочувствовал все метания его духа, как свои собственные. А его голос впервые не был монотонен и сух, но передавал оттенки внутренних переживаний. Всё это заставило меня проникнуться даже некоторой симпатией к этому мрачному человеку. Однако очарование минуло, и я вновь с глубоко засевшим опасением внимал его дальнейшим словам.
 - Не случайно я явился к тебе сегодня. Ты понимаешь, что я подразумеваю?
 - Нет, учитель, - трепетно ответил я. – Уже давно, как я потерял счёт времени, и не знаю ни нынешнего дня, ни месяца, а, возможно, что и года.
 - Так знай, ученик, что нынче пятница, а остальное не имеет никакого значения для того, кто сознаёт условность категорий пространства и времени… Граф, - неожиданно капеллан обратился ко мне по более не принадлежащему нашей семье дворянскому титулу. - Ведь вы никогда прежде не бывали на мессе?
 - Вы заблуждаетесь, патер! Прежде я нередко бывал на служениях в храме.
 - Заблуждаетесь вы, граф! Прежде вы никогда не посещали мессу! - Торжественный и, в то же время, безумный, отец Густав вновь остановил на мне свой взор. И продолжил строго и назидательно:
 - Что вы скажете Отцу, когда Он спросит с вас? Когда Он сурово заглянет вам в глаза, и задаст вам этот вопрос. Когда вы, трепещущий, обнажённый встанете перед Ним, и Он не обнаружит на вас знака. Тогда Он заставит вас искупить свой грех – сладостными карами, первой из которых станет лобызание Его сладчайшего пениса строго определённое количество раз.
 Я вздрогнул, услышав из уст священника подобные слова, и, не вполне доверяя своему слуху, только сумел произнести:
 - Какое количество?
 - Разве вы не знаете? Конечно, это количество вам известно. Ровно шестьсот шестьдесят шесть поцелуев!
 Я устало опустился на подушки. Мне вновь стало казаться, что всё происходящее продолжение сна, вызванного бредом моей болезни.
 - Кого вы разумеете под Отцом: Бога или Сатану?
 Священник ухмыльнулся – слегка обнажил клыки по краям рта.
 - Не обольщайте же более себя: мы все – пасынки Дьявола. Он наш приёмный отец, с тех пор как родной отрёкся от нас после того, как мы распяли Его незаконнорожденного сына.
 Я уже не понимал смысла произносимых капелланом фраз. Они мне казались абсолютным бредом. Слова лишались смысла и связности. В то время как отец Густав пребывал словно в некоем экстазе, будто после принятия дозы опия, что не вязалось с его предыдущей речью – связной и последовательной.
 - Уходите, - проговорил я. – Мне необходим отдых, которого вы лишаете меня. Поскольку у меня был дурной сон, и мне необходимо выспаться.
 Капеллан вмиг стал серьёзен и хмур.
 - Я покину вас. Однако лишь до ночи. Отдохните. В полночь же я вернусь. И нынешний ваш сон будет сладостен и приятен.
 И, прежде чем я успел что-либо возразить, священник вышел за дверь, а я обессилено закрыл глаза, надеясь на сон.

 Глава 4, рассказывающая о чёрной мессе.

 Однако сон не пришёл ко мне.
 Бессонно проворочавшись некоторое время – сложно сказать, сколько: два-три или полчаса, - я сел на постель. Так просидел я ещё некоторый период времени, ни о чём определённом не думая, и, будто ожидая, не явится ли-таки сон. Я отупело смотрел в окно, не сознавая, чем являются кровавые отблески солнечных лучей – началом дня или его окончанием. Неожиданно выйдя из оцепенения, я, сбросив покрывала, рванулся к окну, и отворил его настежь. Слабость, в момент охватившая моё тело, едва не заставила меня упасть, но я нашёл в себе силы, и, ухватившись за ручку на оконной раме, потянул её. Морозный воздух ворвался в жарко натопленную комнату. Я жадно вдохнул его, выглянув в окно. Моему взору предстали северо-западные окрестности графства: холмистые низкогорья, лесистые болота, синяя полоска реки Энс и заснеженные верхушки альпийских гор. Засыпанный снегом ландшафт озаряли последние лучи заката. Со стороны окна моей спальни не имелось обжитых мест – из него нельзя увидеть ни дыма соседних деревень, ни шпилей аббатства. Лишь заросшую мхами, холмистую местность, изобилующую замёрзшими в это время года болотами. Я вдруг ощутил то, чего не испытывал уже очень давно - наверное, с поры моего обучения в университете, - я ощутил своё безграничное одиночество. Пустоту вокруг меня. Я был один в этом мире. У меня не было ни любимых, ни друзей, ни врагов… Единственные живые существа, находившиеся около меня, - Фридрих и отец Густав были чужды мне. Первый являлся преданным и заботливым, но лишь старым и глупым слугой. А патер Густав, как я теперь понимал, священником, сошедшим с ума от горя, и отступившим от своей веры. Они были так же одиноки, как и я, но всё же чужды мне. Я почувствовал себя несчастным, и отчаянная мысль вспыхнула в моём уме. Судорожно вдыхая морозный воздух, я неотрывно смотрел с высоты моего этажа вниз, на сверкающий в отблесках заходящего солнца снег, пока не начал различать расползающееся по белоснежному настилу красное пятно. В страхе я отпрянул, и трепетно захлопнул окно. Оглядев комнату, немногие предметы которой, с этой точки обзора, будто устремлялись вниз по склону, бежали к выходу из неё, я шагнул к столу, находившемуся напротив кровати, у камина, отблески которого давали мне достаточно света для чтения. Из рядом расположенного шкафа я извлёк толстую рукопись, к которой давно желал приступить. Несколько раз я начинал читать её, но всякий раз откладывал, сознавая, что ещё не готов воспринять её запутанные мысли.
 Теперь я желал вновь погрузиться в неё, предчувствуя, что, наконец, смогу понять содержание исписанных мелким неровным почерком страниц. И мне казалось, что тёмные высказывания, до сей поры казавшиеся мне столь же не расшифровываемыми как та рукопись, авторство которой приписывают Роджеру Бэкону, Джону Ди и многим другим людям , понимаются мною, как ясные и однозначные сентенции.
 Мысли о самоубийстве, столь давно не тревожившие мой разум, отпрянули под натиском моей могучей воли к познанию. Я ощущал в себе прилив сил, и, если б не следы недавней тяжёлой болезни, быть может, так и не уснул бы в эту ночь…

*  *  *

 Ровно в полночь меня разбудил далёкий и глухой перезвон церковных колоколов.
 Я старался не обращать на него внимания, представляя его как часть сна, но звон неумолимо нарастал, и его гул эхом отзывался в моей голове. Скоро он заполонил всё моё сознание, и, не выдержав, я открыл глаза. Смиренно устремив взор в пол, в моей комнате пребывал отец Густав. Подняв глаза, капеллан опалил меня огненными всполохами из глубины капюшона, и, кивнув головой, будто говоря “Пора”, он поманил меня за собой.
 Не чувствуя под собой ног, как был, в одной ночной рубашке, я безвольно пошёл за священником. Когда мы спускались по долгим лестницам, он негромко сказал:
 - Каждую субботнюю ночь мы служим литургию. Данное служение дополняет регулярные канонические мессы. И каждый, кто посещает утренние, дневные часы и вечерни, должен раз в неделю посещать и ночные. Nil admirari .
 Более капеллан не проронил ни слова за всё время нашего пути.
 Когда мы вышли из родового замка, и направились к часовне, раскаты колоколов всё более заглушали тишину ночи и мои мысли. Незримый и беспокойный дух - пронзительный ветер неистово раскачивал их. И его вой, и далёкий вой волков, и крики ворон, и торжественно-тревожный, словно набатный гул колоколов, и заслышанные мною на подходе к капелле уныло-тягучие переливы органа, слились в единую невыносимую дисгармонию звуков. Мне казалось, что это “несозвучие созвучий” лишит меня рассудка, но скоро мой бедный слух адаптировался к нему, и эта ужасная какофония стала казаться лишь навязчивым неприятным шумом. Какой композитор, кроме высшего творца – Природы, смог бы создать, наряду с услаждающими слух и разум мелодиями, творение столь дикое и угнетающее?
 Мой слух смирился с ним только тогда, когда мы ступили за порог храма, чьи стены приглушили экстатическое вдохновение безумного музыканта. Орган умолк.
 И, как если бы чудовищный шум коснулся бы и иных органов восприятия, и застил бы мне не только слух, но и зрение, я словно прозрел, и, несмотря на горациево предостережение, изумлённо осматривался по сторонам.
 Часовня, находившаяся на территории нашего поместья, строилась на пожертвования моего отца, и изначально предназначалась для богослужений и молитв семейства Мансфельд, навлёкшего на себя проклятие по вине моего прадеда. Мой отец, желая обрести прощение за его грехи, более чем щедро вкладывал в неё свои средства. Несколько внушительных фресок для часовни выполнил прославленный за оригинальный стиль художник Франц Антон Маульберч. Вследствие этого после смерти отца мне досталось очень скромное имущество, включавшее, помимо родового замка и различных ценностей, несколько сотен гектаров плодородной земли в округе. Однако после лишения меня дворянских прав, земли стали собственностью крестьян соседних деревень, а капелла стала собственностью ордена бенедиктинцев.
 И сейчас она была полна. Вся монашеская братия, и, наверное, все жители окрестных деревень и сёл, и, вероятно, даже близлежащих общин, вроде Астена и Санкт-Флориана, скопились в ней. И всё происходящее напоминало обычную мессу, которые и я некогда благочестиво посещал: горящие канделябры озаряли Распятие, лики святых и мучеников, сцены из библейских сюжетов, орган и хор… Но всё было в то же время не так – наоборот.
 На канделябрах горело по шесть свечей вместо традиционных трёх, иконы и Распятие перевёрнуты, покрыты пятнами грязно-бурого цвета - козлиной и свиной кровью, и под вновь зазвучавший орган хор угрюмо запел литании Сатане. Люди крестились левой рукой снизу-вверх. И взошедший на алтарь капеллан, откинув капюшон, прочёл по раскрытой пред ним книге с красными и чёрными страницами:
 - Тогда Пилат взял Иисуса и велел бить Его .
 И воины, сплетши венец из тёрна, возложили Ему на голову, и одели Его в багряницу.
 И говорили: “радуйся, Царь Иудейский!” и били Его па ланитам.
 И били Его плетию по чреслам. И били Его палкой по телесам Его.
 И ползал Он, избитый и кровью истекаемый. И кричал Он, и стонал Он от муки.
 И смеялись воины над Ним, и плевали на Него. И говорили: “радуйся, Бог Иудейский!”
 […]
 Тогда наконец он предал Его им на распятие. И взяли Иисуса и повели.
 И, неся крест Свой, Он вышел на место, называемое Лобное, по-еврейски Голгофа:
 Там распяли Его и с Ним двух других – одного без рук и другого без ног.
 Пилат же написал и надпись, и поставил на кресте. Иисус Назорей, Царь безруких и безногих, слабых и убогих.
 И написано было по-еврейски, по-гречески, по-римски.
 […]
 При кресте Иисуса стояли Матерь Его и сестра Матери Его, Мария Клеопова, и Мария Магдалина.
 И рыдали они, и молили помиловать Его. И Мария Магдалина бросилась к ногам Его, и лобызала их, и ласкала кровавые чресла Его.
 И воины схватили её, и отвели от креста Его. И осквернили её, потому как знали, что блудница она.
 Прочитав эти кощунственные стихи, глумящиеся над библейскими преданиями, и столь вольно и постыдно представлявшие их, что являлось очевидным, что написаны они были лишь для утишения телесной похоти, капеллан неправильно перекрестился, и, окинув пылающим взором крестящийся за ним люд, торжественно провозгласил:
 - Истинно, Бог мёртв! Он умер после того, как мы распяли Его незаконнорожденного сына. Подобно тому, как Священное Писание надиктовано апостолам Духом Святым, наше Нечестивое Писание надиктовал Дух Грешный. Нечестивый Дух, у коего много имён, но мы зовём Его нашим Отцом, мы служим Ему как нашему Императору, мы молимся Ему, как нашему Богу, мы чтим Его, как нашего Владыку. Ave Satanas!
 Шесть раз нестройно повторила паства хвалу Сатане и шесть раз неправильно перекрестилась. Вновь зазвучал орган, и хор запел литанию.
 С приветствиями “ave Satanas, rege Satanas, heil Satanas”  паства приближалась к капеллану, целовала Чёрную книгу, плевала на Распятие, и получала от священника причастие.
 Отец Густав бросил на меня строгий взгляд, и, не смея прекословить этому пылающему взору, я встал в ряд. И, когда подошла моя очередь, я так же поцеловал книгу в чёрном переплёте, плюнул на Христово тело, и в рот мне капеллан вложил хостию, чей вкус казался и сладким, и одновременно тошнотворным, а запить поднёс кубок с тёмной жидкостью, издававшей смрадное зловоние.
 Последовав за идущими передо мной, я обнаружил, что все присутствующие выходят через боковые двери капеллы. Я уже давно смирился и покорно исполнял всё, что и остальные, хотя подобный обряд внутренне мне был глубоко противен. Не являясь христианином, я, тем не менее, не мог не осуждать и служение Сатане, поскольку мои знания позволяли трезво и рассудительно взглянуть на низменность и практическую бессмысленность этого культа, и мне оставалось лишь недоумевать, как, не меньше меня осведомлённый капеллан, мог снизойти до него. Однако в данных обстоятельствах я чувствовал себя совершенно бессильным, и лишь желал, чтобы это бесовское действо скоро завершилось. Оно же, как оказалось, только началось…

*  *  *

 Выйдя из капеллы, вереницей мы направились в сторону монастырского кладбища. Сквозь вой ветра и скрип снега, сыпавшего из густых снеговых туч, чрез которые едва проглядывал бледный лик Луны, до моего слуха доносились отрывочные возгласы и нестройные протяжные напевы. Им вторил далёкий волчий вой. Ветер, раскачивая, шумел голыми деревьями и кустами, и покосившимися крестами старых могил. И по-прежнему, так же монотонно и гулко бил в колокола, вокруг которых кружили в снеговом вихре ночные птицы - символ творимого святотатства.
 Паству вели монахи с факелами и канделябрами. Их пламя дрожало, но не гасло под порывами ветра. И завершали шествие они, а позади всей процессии – отец Густав с огромным перевёрнутым распятием. Вырезанного из дерева Христа капеллан держал, схватив за горло.
 Шествующие начали выстраиваться в широкий круг, затем переходящий во второй, третий… Девять кругов, заключённых один в другой, и переходящих друг в друга, образовались на территории монастырского кладбища, занесённого снегом. Девять живых окружностей выстроилось среди могил под порывами ледяного ветра. Девять колышимых ветром, чёрных на белом, кругов, каждый из которых включал не менее десятка или даже двух десятков человек, взявшихся за руки.
 Я оказался в шестом из колец , и не вполне отчётливо видел происходившее.
 В центр пустого пространства между всеми кругами, проходя чрез них, как сквозь живой коридор, шёл капеллан, высоко подняв огромное перевёрнутое распятие. За ним следовали монахи с лампадами и факелами; они также несли распятия, которые, как исходило из следов земли и снега на поднятых кверху концах, они вырвали здесь же. Под жестокий аккомпанемент монотонно и гулко бьющего большого колокола и негласные перезвоны иных колоколов, они пели, и пение их, сливаясь с завываниями ветра, походило на стенания потревоженных душ, по чьим могилам ступала сейчас нечестивая процессия.
 Выйдя в центр всех кругов, братия окружила капеллана, создав ещё одну наименьшую десятую окружность, лицами под глубокими капюшонами обратясь к пастве, и направив к ним кощунственно перевёрнутые кресты. Они пели. Тихо, монотонно, сливаясь с ветром, и подобно плачу потревоженных душ, с чьих могил они сорвали кресты.
 Капеллан, невидимый из-за спин монахов, высоко поднял огромное перевёрнутое распятие, которое под призывы “Ave Satani! Veni Satani!”  ярко вспыхнуло. И быстро, и беспощадно, как ведьму на костре Инквизиции, пламя начало пожирать искусно вырезанное из дерева тело Христа. Охватив Его смиренный и печальный лик, увенчанный тернием, оно устремилось к рукам и чреслам незаконнорожденного Божьего сына.
 Как уверял отец Густав. Я же с содроганием ужаса взирал на сгоравшее распятие, как если бы вживую предо мной сжигали, вторично убивая, Иисуса – мудрого и просвещённого, быть может, единственно достойного и истинного из всех христиан.
 Толпа же – толпа законопослушных и известных своим благочестием окрестных жителей, учтивых в храме и славословящих Господа в часы обычных месс – возликовала и возопила Ему проклятия. Я хотел убежать, скрыться от этой мерзости, навсегда забыть о людском двуличии и жестокости, но толпа крепко держала меня замкнутым в девяти кругах человеческого Ада. И мне оставалось против своей воли быть не только сторонним наблюдателем, но и участником богохульной церемонии.
 Капеллан высоко держал огромное горящее Распятие, и монахи, окружавшие его, также подожгли от факелов, вырванные из этой святой земли, кресты. Громче запели они. Им аккомпанировали колокола, раскачиваемые ветром, и сам усилившийся ветер вторил им. И пение их походило на вопль потревоженных душ, на чьих могилах творился дьявольский ритуал.
 Монахи расступились, и взорам толп предстал отец Густав: в развеваемой ветром рясе, с сорванным с головы капюшоном, с безумным взором, обращённым к пылающему распятию, как одержимый завопил он, перекрикивая яростными, полными чудовищной злобы, речами, глухое пение монахов и дикий вой ветра.
 - Ты – страданье! Ты – смерть! Ты – зло! Я ненавижу тебя, Христос! Жалкое отродье! Жидовский выродок! Я проклинаю Тебя, Христос! Гори, гори за все свои грехи!
 И при последних словах капеллан кинул распятие на землю, и на него побросали горящие кресты монахи. Пламени слились в одно, и единым костром взметнулись к небу, будто стремясь лизнуть его огненными языками, и грозя сжечь Небеса, и всех ангелов и святых, обитающих на них.
 Громко закричали проклятия монахи, и самыми грязными богохульствами разразилась толпа. Тогда монахи закружились вокруг костровища, не затушаемого, а лишь разъяряемого пронзительным ветром, и согретые его адским жаром, вдохнувши его терпкого дыма, сорвали свои монашеские одеяния, став сами подобны чертям Ада.
 Пришёл конец церемониальной последовательности, и обряд чёрной мессы завершился дикими воплями, подобными крикам потревоженных душ, на чьих могилах начался сатанинский шабаш.

*  *  *

 Если до того момента, я вполне сознавал происходившее, и даже ужасался ему, то последующее вспоминается мной смутно и как бы фрагментарно.
 Мне сложно адекватно определить, какое время продолжалось дальнейшее вакхическое действо, но, как мне кажется, много дольше, чем должна была длиться даже длинная зимняя ночь. Всё происходившее слилось в безумное единство, из которого мне вспоминаются лишь немногие зыбкие эпизоды. Всё превратилось в единый безумный кошмар, от которого я не в силах был бежать, поскольку моя воля окончательно подчинилась могучей в своём экстазе и непреклонной в своей слепоте воле одержимой толпы. Толпа, одержимая легионом глумящихся и радостно визжащих бесов, увлекла меня в необузданном хороводе. Подчинённый чуждой воле, я, как и все, неистово плясал. Как и все, я сорвал с себя одежды, и нагим кружил вокруг как будто всё возрастающего пламени, лишь распаляемого ледяными порывами ветра. Как и все, я выкрикивал богохульства и славословил Сатану под аккомпанемент медленно и тяжко вздыхающего колокола. Как и все, я топтал освящённую землю, и, вырывая кресты из могил, швырял их в огонь. В огонь, который всё рос, словно желая огненными языками лизнуть небо и сжечь Небеса. Как и все, я предался необузданному разврату, в единой оргии, подобной творимым в проклятых городах Содома и Гоморры.
 Оргии, в которой ласкали друг друга, не взирая на половую принадлежность, возраст и красоту. Где сливались богатство с нуждой, урод с красавицей, млад со старостью, мужчина с мужчиной, женщина с женщиной, человек со зверем, живой с умершим…
 Стеная от сладострастия и крича от сладостной боли, соприкасаясь голым телом, обнимая голые тела, лобызая влажную, холодную, но вместе с тем распалённую плоть, я чувствовал, что каждый делает то же и со мной. Я тонул в сладострастии, я задыхался от экстаза – я, презревший тело и чувственные удовольствия во имя разума наук и искусств! – я впервые исходил в припадке безудержного и беспрерывного оргазма. В тот миг я не думал и не испытывал стыда и отвращения. Я отдался желаниям и фантазиям, в глубине сознания лелеемым каждым человеком, но подавляемым христианской моралью последние две тысячи лет. И, будто сам я томился не только двадцать, а все эти две тысячи лет, я самозабвенно упивался порочной эйфорией. На промёрзшей земле монастырского кладбища впервые я познавал удовольствия сладострастия…

*  *  *

 Сколько длился праздник плоти? Сколь долго нагие тела, распластанные на голой земле, исходили в экстазе, корчась среди надгробных крестов? Как много ласки, объятий, поцелуев и иного чувственного насилия может вынести человеческая плоть и человеческий разум, захлёстываемый волнами эйфории? Кажется, оргия длилась вечность, а оргазм повторялся бесконечно. Но, следуя логике здравого смысла, сейчас я понимаю, что сие постыдное прелюбодеяние не могло превышать часа или немногим более.
 Возможно, мы предавались бы порочному действу и дольше, если б наши возбуждённые мысли не оторвал от него ещё более охрипший, однако властный голос капеллана. Отец Густав простирал руки к возносящемуся в небеса пламени и, в то время как его помощники швыряли в огонь искажённые куски, бесформенные ошмётки, в которых я с тупым безразличием признал избитых, изувеченных и полуживых младенцев, читал на неправильной латыни пародию на молитву. Я не помню полный текст этой кощунственной молитвы, и не хочу вспоминать её, - достаточно сказать, что там были такое начало:

Ублюдок ваш,
Сущий с Небес на вас,
Да сгорит имя Его,
Да падёт царствие Его
Да иссякнет воля Его…

 И оканчивалась она следующей формулой:

In nomine Phallus, Kteis, sancti Anus.

 Если всё предшествовавшее этому моменту и казалось страшным сном, то дальнейшее должно было бы лишь подтвердить сновидческую кошмарность происходившего, если бы я не был уверен, что…
 Из пламени, вздымавшегося всё выше и выше, сотворилось, обрело плоть и вышло существо. Существо, в чьей гротескной и дикой фигуре я сразу признал покровителя шабашей. Дикая, первобытная, животная, вечно плодоносящая в совокуплении с собой, сила плодородия, олицетворённая в безобразном облике Бафомета. Козлиную морду и ноги разделяло упругое женское тело с, полными материнского молока, огромными грудями. И выпирающий вперёд, столь же полный мужской силы, толстый фаллос.
 Моя рука опускается и не смеет писать о дальнейшем. Отвратительна и вызывает приступ тошноты сама мысль об этом. Однако в этих записях я не желаю ничего утаить, включая и самое отвратительное, порочное само по себе, и порочащее меня. И всё-таки, смиряясь, но вместе с тем сжалившись над собой, я сообщу это лишь кратко, безо всех омерзительных подробностей, которые – увы! – помню очень отчётливо, более отчётливо, чем всё прочее, что имело место быть.
 Меня посвятили. Под неистовые крики “Aquerra goity, aquerra beyti” , я предстал перед сатанинским козлом спиной к нему, и также спиной, опустив к земле лицо, произнёс четыре отречения от Бога и религии Христа, и поочередно поцеловав в пуп и анальный проход, заглотнул жирный, волосатый, источающий запах животного пота, символ первородной дикой невоздержанности Хаоса – фаллос Бафомета. После чего он ударил меня в грудь рогами…

 Глава 5, рассказывающая о пробуждении от тяжёлых снов.

 Я проснулся, услышав будто некий шёпот. Я проснулся от жуткого, чудовищного в своей нелепости, сна. Я открыл глаза и осмотрел комнату, озарённую лунным светом. Я увидел слегка колышимые тяжёлые портьеры: их тени причудливыми очертаниями ложились на стены, картины и высокий шкаф, грозно оскаливший ряды книг.
 Что же за звук разбудил меня? Взгляд упал на книгу, лежавшую на письменном столе. Ветер, проникавший в комнату сквозь отворённое окно, с шелестом листал страницы толстого фолианта, словно нашёптывая тайные знания, хранящиеся в нём. Эта книга утомила меня настолько, что, когда я таки решил лечь спать, беспечно забыл её на столе. И будто мстя за столь пренебрежительное отношение к её мудрости, она нарушала мой столь непокойный сон.
 Выбравшись из-под толстых покрывал, я вздрогнул – ветер пронизал, казалось, до самых глубин и основ моё существо. Я поспешил затворить окно, через которое в комнату, нагло усмехаясь, заглядывала полная Луна. И только затворив окно, я склонился над фолиантом. Ветер спутал мне все страницы: книга оказалась раскрыта на месте, до которого я ещё не дочитал. В потухшем камине догорали бледные угольки, но лунный свет позволял разобрать написанное. Взглянув на страницу, я уловил, в том числе, такую фразу: “С того момента не находил мой разум покоя ни в бодрствовании, ни во сне”. И я подумал, что слова эти столь же справедливы ко мне, как и к их автору…
 Я вспомнил свой кошмар, и озноб затряс меня как в лихорадке. С детских лет я спал, не видя сновидений. Я спал, не зная страха. Теперь же я ощущал страх. Моё тело мелко дрожало, и мне хотелось забраться под покрывало, чтобы согреться. Хотелось скрыться под одеялом от навязчивого страха. Но я взял себя в руки. Я воззвал к моей воле, и опустился в кресло перед письменным столом.
 Я испытывал безжалостную, подминающую слабость. Боль давила на виски, но я опустил глаза к книге, и принялся читать.
 “Чем более раскрывалось перед моим взором тайн и секретов Вселенной, тем более ничтожным казалось мне моё знание. Чем более узнавал я иных миров и иных сфер пространства и времени, тем более мелким казался мне мир, в котором я существовал. Чем более имён великих мудрецов я встречал, тем более жалким казался себе я сам. […]
 Моё познание сосредоточилось в самом себе. Не прилагая чрезмерных усилий мой разум не только с лёгкостью воспринимал самые запутанные текста, но и открывал мне недопонятое иными средствами. Посредством символов и знаков, окружающих всё наше бытие. Случайный вид падающего листка открывал мне законы гармонии природы, вид горящего огня давал мне сложно вычислимые химические формулы, вид дальней звезды рисовал моему разуму карты небесных тел, составляемые сотнями лет. Во снах мне зримо являлись не только страны, где никогда не бывал, но и параллельные нашему миры. Я говорил с людьми, умершими тысячи лет назад, и никогда не жившими. Шумеры и вавилоняне посвящали меня в свои культы, древние египтяне показывали мне Книгу Тота , греки даровали мне навеки утраченные рукописи Александрийской библиотеки. Одержимый бесами араб отнёс меня в легендарный град Ирам, ныне занесённый песком, из которого проступают лишь вершины наивысших из его многочисленных башен . И я знал, что сны не были снами. Ибо знал, что сны лишь иная грань нашей реальности – параллельно существующая возможность нашего бытия. Путешествия нашего духа сквозь пространства и времена”.
 Я оторвался от чтения. И закрыл напряжённые глаза. В висках больно стучала кровь. Я пытался сосредоточиться, но мысль не впадала в мерный речной поток, она разбивалась на тысячи брызг о логические скалы моего разума. Я не мог понять, чем же было всё предшествовавшее этому моменту. Стёрлись границы яви и сна, и всё предстало единым бредом. Я будто пребывал в полусомнамбулическом состоянии.
 Тогда пришло решение записать всё то, что происходило до этого момента. Не только описать виденное мной, дабы кто-нибудь, быть может, прочёл эти записи, и сделал из них некие выводы. В первую очередь, я желал сам понять происходившее со мной, и сам прийти к какому-либо заключению.
 Чем могли быть все эти туманные, похожие более на сон, видения, если не бредом? Галлюцинациями, вызванными той странной болезнью, охватившей меня. Болезнью, от которой сейчас меня била дрожь. От неё ли? Дрожь больного озноба, дрожь промёрзшей комнаты, дрожь страха – или всего этого вместе дрожь била меня сейчас?
 Я не знал. И не знал, было ли всё это бредом или имело реальное основание. Разум не мог приять за правду эти события. Я знал силу магии, но лишь как силу воли, способную творить то, что ограниченный ум зовёт чудесами, а знающий – сокрытыми в человеке способностями. Я не исключал Бога – как мощную космическую энергию. Я даже не отрицал призраков – как ту же энергию, остающуюся после каждого человека.
 Ничего не отрицал, но в своём скепсисе не мог ничего признать. Всё полагалось возможностью, но вот возможность реализовалась, и я был её свидетелем, но разум отказывается её принять. Разум настаивает на материи: он полагает болезнь и сопряжённый с ней сновидческий бред источниками видений. А не видения - источником сна и болезни. Он путается в причинно-следственных связях и отношениях всех вещей. Он не поймёт общую взаимосвязь и взаимозависимость происходящих явлений. Прадед Иоганн и патер Густав – какая между ними связь? Кто объяснит мне? Мой разум не способен к логическому усилию, и я не столь понимаю, сколь ощущаю, что пишу вздор. После ровного повествования предыдущих событий – такой вздор! Мне нужен отдых. Уже брезжит рассвет, но я замёрз и устал. Сейчас я понимаю, что всё моё тело болит и ноет, как после долгих хождений или усердного физического труда. Особенно же ноет в груди. Я продолжу описывать всё, что ещё произойдёт. Но потом. После…

*  *  *

 Как и обещал, я продолжаю вести записи. Сейчас вечер. Поздний вечер, хотя я не знаю, сколько точно времени, поскольку не держу часов.
 Я продолжаю писать, и обещаю, что постараюсь писать ясно и вразумительно, но я не спокоен. Днём меня разбудили стуком в дверь. Это был отец Густав. Мы беседовали очень долго, несколько часов, прежде чем я в гневе не прогнал его. Я не ручаюсь за подробное изложение этого разговора. В любом случае, я выхвачу самое существенное из него. То, что повергло меня в смятение. И в страх.
 - Здравствуйте, патер. Я рад, что вы пришли ко мне. Поскольку я не уверен, хватило ли бы моих сил для того, чтобы навестить вас. А мне было необходимо вас увидеть, чтобы кое-что узнать. Только вы можете дать мне ответ, что означают мои сновидения…
 - Успокойся, ученик, - перебил меня отец Густав. - Ты забыл, кто перед тобой. Ты забыл, о чём мы беседовали до всего произошедшего.
 - Учитель… учитель, как непривычно мне вас так называть. Я сейчас осознал это. Я не могу вас так называть. Я не помню... вернее, я не понимаю, что было наяву, что во сне…
 - Возьми себя в руки! – Гневно воскликнул капеллан, и тут же, присев на мою кровать, ласково положил мне руку на лоб. – У тебя жар, ученик. Он не мог быть вызван случившемся этой ночью… Значит, ты действительно болен.
 - Не важно, всё это не имеет никакого значения, кроме одного… Патер, что случилось этой ночью?
 - Ты получил посвящение.
 - Какое посвящение? Куда?
 - Хватит притворяться! – Капеллан резко встал. – Ты не столь глуп, чтобы не понимать.
 - Патер, я не могу понять… Я не могу поверить… Я не хочу верить в это.
 - Однако придётся. Придётся поверить и принять это как должное и неизбежное.
 Я весь стал лёд, и только моя голова будто уже горела в адском пламени, и вилы чертей впивались глубоко в виски. Я собрался с духом и прямо и твёрдо спросил:
 - Я отдал душу Дьяволу?
 Капеллан улыбнулся уголками губ, и его глаза озарились потаённым огнём.
 - Да.
 Я молчал.
 Отец Густав мерил комнату мелкими шагами. От окна к двери, от двери к столу, от стола к кровати по наклонному полу моей комнаты. Остановившись, он строго посмотрел в мои глаза, и я не выдержал его взгляда. Я ощущал себя слишком слабым, чтобы сопротивляться ему. Моя воля была угнетена осознанием того, что отныне я такой же, как он, что нас ждёт одинаковый страшный удел. Что я, как и он, отдался во власть Сатаны. И если прежде я желал смерти, хоть и трепетал перед мыслью о ней, то теперь я уже боялся, зная, что предстоит мне.
 - Я догадываюсь, о чём ты думаешь. Что тебя ждёт кипящая бездна или гигантский котёл, где тебя станут медленно поджаривать и тыкать вилами – как вилками – легионы мелких бесов. Но это всё ложь. Это не просто предрассудки простолюдинов, это умышленная подмена христианами одного другим. Ад – не пекло. Не Дантовы круги страданий. Ад – подобие языческого, античного – дохристианского – мира. Свободолюбивые вольнодумцы, обнажённые или в лёгких тогах, собираются на цветущих полянах и предаются занятиям философией, поэзией, живописью и музыкой. Беседуют, поют, танцуют, отдаются сладострастным утехам. Льётся вино, переспелые плоды падают к ногам, вьётся волна опиумного дыма. И вокруг кружат все мифические существа, изгнанные христианами из нашего мира. Ад – для свободных, для тех, кого не понимали, преследовали и убивали.
 - А что в таком случае Рай? – Только и спросил я.
 - Рай – это рабство. Рабство рабских душ. Слабых душ, не привыкших мыслить без подсказки, боящихся действовать без ограничений. И там один судья – жестокий тиран, не терпящий свежего воздуха мысли.
 - Вы хотите сказать, что Сатана…
 - Да, именно Сатана – смелый мыслитель. Бунтарь против деспотического гнёта. Величественный, прекрасный, вечно юный ангел Утренней Зари. Люцифер.
 - Вы веруете в такого Сатану?
 - Я не верую – я знаю. В Бога можно веровать, но невозможно доказать основание своей веры. Сатана являл нам чудеса, которые не свершал и Иисус. Бог создал Землю и создал людей. Но отверг своё создание. Жестокий демиург возненавидел собой порождённое, когда оно продемонстрировало свой разум и свою волю. Бог не мог более заставить людей оставаться ему послушным скотом. Тогда он создал свод законов и наказаний за нарушение этих законов. Он создал жестокую полицию, обязанную карать. Однако начальник этой полиции сам восстал против несправедливости такой тирании. И Бог подверг его опале. Но и другие стражи взбунтовались против деспотии, и избрали начальника своим руководителем. Они бросили вызов самодержцу. Ни одна власть не способна долго держаться на страхе. Две тысячи лет – это ничто для Вечности. Это два года для великой цивилизации. Кроме того, уверены ли вы, что сейчас девятнадцатое столетие? Вы живёте по христианскому летоисчислению, но чем оно истиней летоисчисления магометан, индусов, индейцев Америки или ещё кого-либо? И чем их веры менее истины христианской? Но скоро его гнёт будет свергнут. Не в этом – так в следующем столетии. Христианство будет искореняться, пока его последователи, как некогда язычники, не будут преследоваться и сжигаться на кострах.
 Из каких источников, из какой гностической ереси почерпнул капеллан подобные воззрения? Из каких осуждённых и преданных анафеме на Вселенских соборах апокрифических Евангелий? Или же существовал единый свод – вроде Библии Дьявола?  Тогда я вспомнил о книге с чёрными и красными страницами.
 - Отец Густав, что за книгу вы читали во время ночного служения?
 Капеллан вновь присел на край кровати.
 - ;;;;;;;;;;. – Глухо произнёс он.
 - Псевдобиблия?
 - Более правильным будет - Околобиблия. Это тот же библейский текст, но переданный в насмешливом тоне. Он подчёркивает всё то, на что Библия только намекает или говорит иносказательно. В этой книге всё дано ясным языком – таким, чтобы можно было понять, сколь мало хвалебной христианской морали в самом христианстве.
 - Кто же автор этого богохульного труда, известно?
 - Известно – мне. Хотя, по большому счету, в ней собраны различные народные коверкания и насмешки над библейскими мифами, и это также подчёркивает то, что Библию с её невнятным языком можно трактовать как угодно, не исключая и этот вариант.
 - Вы – автор?
 - Ты догадлив, ученик. Это та книга, которую я писал, после того как казнили Ангелику. В своей келье.
 - Как же… почему все эти люди – в том числе монастырская братия и простые жители – посещают чёрную мессу наряду с обычными богослужениями? Как вы их всех заставили? Как вы их убедили? Разве вы столь искусный оратор?
 - Я? Нет, мой ученик. Дело не во мне. Когда я узнал обо всём… Это всегда было и есть, и будет. Все об этом знают, но хранят молчание. Я не могу объяснить тебе мотивы этих людей. Они сами не смогут их объяснить. Но с каждым годом, с каждым столетием всё более людей приходит к этой вере. Человек сбрасывает оковы догматизма и освобождается от предрассудков. Он начинает различать Добро и Зло. Посещая шабаш, он осознаёт, что греха не существует. Всё, что происходит там, естественно человеческой природе. Всегда было естественно. Христианство извратило натуру человека, превратив его в раба, лишённого желаний и наслаждений. Оно – само Грех! Единственный грех.
 Я почти успокоился. Я почти надменно взирал на капеллана и его заблуждения. Обманчивые, коварные заблуждения. Святой отец оказался глупее, чем мне казалось, если верил всему, что говорил. Или любовь сделала его столь глупым?
 Неожиданно для меня самого, всё произошедшее хоть уже и не казалось сном, но стало напоминать разыгранный спектакль, невольным участником которого стал и я. Все эти люди были одержимы, возможно, чем-то одурманены, что и объясняло их странное поведение. Тогда я вспомнил про причастие – вероятно, в нём заключался наркотик.
 - Патер, я припоминаю вкус данной вами облатки. Он показался мне очень странным. И я даже не могу сказать, более вкусным или гадким был этот вкус.
 - Неудивительно, ученик, ведь ты ощутил этот вкус впервые. В тесте хостии была запечена плоть жертвы – новорожденного младенца. В бокале же – болотная жижа.
 - Новорожденного мла… - Я запнулся.
 - Одна из женщин принесла своего новорожденного ребёнка – его заживо распяли на том кресте, который я держал. Это наша человеческая жертва .
 - Прочь…
 - Опомнись, ученик, с кем ты разговариваешь.
 Я едва держал себя, и, если бы не был столь слаб, возможно, набросился бы на капеллана. Но даже сейчас ненависть придала мне силы. Ненависть – почти неизвестное мне чувство, так же, как и любовь. Но, полагаю, что это была именно она. Отец Густав стал мне омерзителен, я более не мог выносить его присутствия, его зловонного дыхания, его сухого бездушного голоса.
 - Я не ученик вам! Ни один магический трактат не говорит о необходимости договора с Дьяволом. Маг должен подчинять злых духов своей воле, а не служить им! Напомнить вам бесславный конец доктора Фауста? Прочь же! И более я не желаю видеть вас!
 Капеллан поднялся и хмуро взглянул на меня. Его лицо ещё более напоминало маску черепа.
 - Что ж, я уйду. Но мы ещё встретимся. Потому как твоя душа более не твоя.
 Как только отец Густав закрыл за собой дверь, я разорвал ночную рубашку, и моя ненависть вылилась в вопль отчаяния. На груди глубоко зияли две ранки с запёкшейся вокруг них кровью.

 Глава 6, рассказывающая о ритуале вызова демона.

 Вопль отчаяния сменился глухим стоном. И впервые за мою сознательную жизнь я заплакал. Я сполз с кровати, пав на колени, и обратив взор к лучам солнца, пробивающимся из-за занавешенных портьерами окон, начал молиться. Сбивчиво, с трудом вспоминая текст молитвы – либо потому, что не молился с детских лет, либо потому что Дьявол сбивал меня. И вместо “Отче наш” с моих уст не раз сорвалось “Ублюдок ваш”. В гневе на себя, и на отца Густава, и на Бога, и на весь мир, я начал кричать бессвязные фразы, проклиная всех и вся. Через какое-то время я успокоился, уткнувшись головой в край кровати.
 Ещё смутно, но словно прозревая, я начал понимать неуместность своего поведения. Даже не неуместность, а просто глупость. Я вспомнил рассказ капеллана, и то, как он описывал свои муки по Ангелике, и как метался по келье, исторгал богохульства, и увечил своё тело. И понял, что, уподобившись в этом ему, я смирюсь и ступлю на его путь. Я стану таким же, как он – слабым и порочным человечишкой, лишённым души. При этой мысли мной овладело отвращение. Истинный маг, как истинный учёный, не страдает: он равнодушен ко всему, он холодно наблюдает за всем, что происходит – даже если это происходит с ним самим.
 Я не приемлю сатанизм, потому как не разделяю веру во всеблагого ангела Утренней Зари Люцифера. Но и к Богу, как всемилостивому и всемогущему разуму, отношусь скептически. Более того, если бы даже я хотел покаяться - у кого? Кто отпустил бы мне грехи, если церковники сами погрязли в них? Кто бы подарил мне утешение? Кому вообще можно верить?
 Я должен найти иной выход из сложившегося положения. Я заставил мысль биться о виски. Я заставил чудовищно болящую голову напряжённо работать. И - вздрогнул от неожиданно громкого звука за моей спиной. Я обернулся и увидел, что из стенного шкафа выпала книга. Затем ещё одна. Я замер. С небольшими интервалами, будто за это время их кто-то изучал, книги падали на пол. Я молча, но напряжённо наблюдал за тем, как один за другим толстые фолианты с глухим стуком ударялись об пол. Более десятка книг, раскрытые, с измятыми страницами, вперемешку падали друг на друга, пока один небольшой том, напоминающий поэтические сборники карманного формата не упал на мой рабочий стол.
 Я нашёл в себе силы подняться и взглянул на него. Им оказался гримуар “Книга священной магии Абрамелина-Мага” .
 - Для чего он мне? – Спросил я пространство передо мной.
 Справочник распахнулся и стал быстро перелистываться. На одной из страниц, близких к концу, он замер. И приглушённый, уже знакомый мне голос, произнёс:
 - Учи.
 Я сел в кресло и взял книгу в руки. На открытых страницах приводилось несколько заклятий, вызывающих демонов. Я недоумевал, зачем мне их учить. Но не смел ослушаться этого голоса.

*  *  *

 Я заснул, пока читал и перечитывал эти текста. Или же нет? Теперь я не могу с уверенностью сказать, во сне или наяву это происходило. Но в реальности произошедшего я не сомневаюсь. Я очнулся ночью, в камине трещали поленья – очевидно, Фридрих растопил его, пока я спал. Было столь тепло и уютно, что хотелось вновь погрузиться в сон. Но ведь что-то разбудило меня. Я оторвал голову от книги, на которой заснул, и обнаружил в комнате фигуру. Смутную фигуру прадеда.
 Как и в ту ночь, когда он отвёл меня в склеп, силуэт поманил меня пальцем. И я вновь последовал за ним, будучи не способен сопротивляться его воле. Но на этот раз я мыслил достаточно отчётливо, хотя моё зрение и подёрнулось лёгкой дымкой.
 Впрочем, фигура остановилась уже у двери моей комнаты, и указала в угол справа от двери. Я склонился над указанным местом, приподнял тяжёлый палас, и, ничего не увидев, принялся ощупывать каменный пол. Едва заметное углубление между плотных стыков кирпичной кладки. С трудом протиснув в него даже свои тонкие пальцы, я слегка надавил на край плитки. Она лениво и со скрипом приняла вертикальное положение, образовав узкий проём. Я вопросительно обернулся к прадеду, но он исчез.
 Предварительно достав из камина горящую палку, я осветил проход, и увидел, что он ведёт в потайную комнату на нижнем этаже. Похоже, что та комната была абсолютно пуста. Собрав все необходимые мне предметы, я скинул их в проём, и начал осторожно спускаться сам. Расстояние между этажами составляло около десяти метров, и даже если бы я не получил серьёзных увечий, упав на голые каменные плиты, то непонятным оставалось, как мне оттуда выбираться. Томиться в каменном мешке, как довелось моему предку, меня не прельщало. Однако ногой я нащупал вдоль стены некоторое подобие ступеней – вырубленные углубления в каменной толще. Осторожно нащупывая их ногами, и цепляясь свободной от факела рукой, я спустился вниз. К моему удивлению, спуск оказался короче, чем мне представлялось. Оказавшись ногами на твёрдой поверхности, и осветив помещение, я понял причину: неровный пол моей комнаты уходил вниз по направлению к двери. Это сокращало расстояние между ним и полом, расположенной под ним комнаты, косым потолком которой он являлся. Это потайное помещение действительно оказалось абсолютно пусто. И совершенно напоминало темницу – ни двери, ни окна: только голый камень.
 В помещении вновь материализовался дух прадеда. В руке он держал канделябр-треножник, который он передал мне, и я зажёг свечи на нём от своего факела.
 Призрак долго молчал, смотря на меня испытующим, как мне казалось, взглядом.
 - Ты знаешь, что это за комната правнук?
 - Я догадываюсь об этом.
 Он снова вгляделся в меня.
 - Да, ты правильно догадался. Эта комната предназначена для проведения ритуалов. Но не любых. Многие из обрядов я совершал в своём кабинете, который ты по провидению Рока избрал своей спальной. Эта комната предназначена для совершения самых сложных и опасных обрядов. Ничто не проникает в эту комнату – ни естественный свет, ни случайный звук.
 - Мне предстоит вызвать демона?
 - Да, тебе предстоит именно это.
 - Для чего? Читая книгу заклинаний, я так и не смог понять, зачем мне вызывать демонов?
 Силуэт вздохнул, но я не смог распознать, чем был этот вздох: сожалением, горестью, немым осуждением?
 - Прошлой ночью ты отдал свою душу в рабство Сатане. Твоя душа не должна находиться в чьей-либо власти – Бога, Дьявола или кого-либо ещё. Она должна оставаться свободной, потому что ты должен познать Мудрость, ты должен хранить Мудрость и передать Мудрость, если устанешь познавать, как я.
 - Я уже устал. Устал только за последние дни.
 - Ты устал от этой жизни. Ты смертельно устал жить и бояться смерти. Но жажда познания в тебе ещё не угасла. Когда ты умрёшь, умрёшь свободным и ни от кого не зависящим, ты предашься только познанию. Все человеческие потребности, низменные физиологические нужды, болезни и страхи отпустят тебя. Останется только чистый поток Знания, который твоя душа будет впитывать, как живую влагу из горного источника.
 - Почему отец Густав вынудил меня сделать то, что сделано?
 - Отец Густав существует только потому, что существует наш род. Он не знает того, но вся его жизнь есть твоя смерть.
 - Что это значит?
 - Отец Густав в предшествовавшей жизни был одним из тех, кто стремился погубить меня. В этой жизни он уже погубил твоего отца, одурманив его христианством. Теперь он стремится погубить тебя, отдав Сатане.
 - Разве мой отец не впал в религиозный фанатизм задолго до появления капеллана в этих местах?
 - Да. Однако капелла построена на пожертвования твоего отца, а не будь её, отца Густава не назначили бы сюда. Всё закономерно и взаимосвязано, всё подчинено законам детерминизма. Вся цель существования отца Густава - твоя смерть. Он сам есть твоя Смерть.
 - Зачем он помогал мне разобраться в магических трактатах?
 - Не забывай, что сам он не ведает о назначении своей жизни. Таким образом, он хотел войти к тебе в доверие, сделав своим учеником. Таким образом хотел он заманить твою душу в ловушку. И – увы – ты ему почти поверил, и угодил в расставленный им капкан.
 - И что теперь делать мне?
 - Теперь, здесь и сейчас, ты вызовешь демона. Не обычного мелкого беса, которые часто служат помощниками у магов, а одного из верховных, наиболее приближенных к Люциферу. Ты должен заключить с ним сделку, чтобы с твоей души сняли рабское клеймо.
 - Что я могу предложить ему взамен?
 - Тебе не нужно с ним торговаться! Маги не торговцы и не ростовщики, чтобы обменивать товары на услуги. Ты должен ставить ультиматум. Ты должен задавать тон беседы. Ты должен быть категоричен. Даже сильный демон, чувствующий превосходство колдуна, всегда уступает ему.
 - Если же… не согласиться?
 - Этого не бывает. Демон либо соглашается с условиями, либо уничтожает мага.
 Я хотел было возразить, но прадед жестом остановил слова, готовые сорваться с языка.
 - Ночь не вечна. В твоём распоряжении не так много времени, из которого примерно час уйдёт на приготовления. Не теряй же более ни минуты.
 Призрачная фигура исчезла.
 Оглядев необходимые реликвии, и убедившись, что ничего не забыто, я приступил к подготовке обряда.

*  *  *

 Время шло. Песок в часах, установленных в углу комнаты, безвозвратно истекал.
 Всё было готово к свершению церемонии: талисманы с предохраняющими от злых духов именами лежали вкруг начертанной сигилы с вписанными буквами A.S.T.A.R.O.T.H.
 Гримуар покоился тут же, ожидая, когда заклинание будет прочитано вслух моими устами.
 Время шло. Песочные часы, необходимые в ритуале для того, чтобы не задержать демона долее дозволенного, отпускали мне совсем немного времени. Но я медлил. Я не решался. Я боялся.
 Демон, которого мне предстояло вызвать – Астарот – один из восьми князей, находящихся в непосредственном подчинении верховных духов Ада. Один из самых могущественных, мудрых и коварных. От него зависела участь моей души. Свобода или рабство. И если второе, то это рабство наступит сейчас же, этой же ночью.
 Мне не с кем было прощаться. Фридрих, вероятней всего, спал и не имел представления о тайной комнате, в которой сейчас находился я. Пустой комнате, покрытой тонким слоем пыли, скопившимся в ней за века, которые она пребывала в забвении. Комнате, не впускавшей и не выпускавшей сторонних звуков. Я не мог услышать ни шорох дерев, ни шёпот ветра, ни увидеть мягкое падение снега за этими глухими стенами. В которых, быть может, предстояло лежать моим останкам, пока время не разрушит этот замок, и не уничтожит их вместе с этой проклятой вовеки твердыней!
 Я вошёл в круг и опустился на колени в центре, между пересечениями всех линий Соломоновой Печати. Я поднял гримуар и прочёл…
 Признаю, что я напряжённо вслушивался, ожидая услышать нарастающий шум драконовых крыл и узреть всполохи адского пламени: большинство средневековых гримуаров описывают Астарота как демона с крыльями дракона либо восседающего на драконе, держащем в одной руке гадюку, и издающего зловредное смертоносное дыхание. Соломонова Гоетия , потому, предупреждает о необходимости держать у лица магическое кольцо с тайным именем Tetragrammaton , предохраняющее от пагубного дыхания демона.
 Возможно, средневековые теологи обладали чрезвычайно изощрённой фантазией, возможно, стремились ужасными обликами отпугнуть христиан от дьявольских соблазнов, возможно, средневековым магам действительно демоны являлись в столь безобразном обличии, и я был готов к любому чудовищу… Но удивился, когда из ниоткуда предо мной бесшумно возник худощавый человек, облачённый в чёрно-белые тона.
 - Ты звал меня. – То ли спрашивая, то ли подтверждая сказал он.
 Я поднялся с колен. Явившийся находился на расстоянии чуть большем вытянутой руки, он не мог зайти за магический круг, в который была вписана гексаграмма и святые имена. Я взглянул в лицо демона: удлинённое, с небольшими лукавыми глазами, нос с горбинкой. Его вьющиеся волосы выбивались из-под короны и касались узких плеч. Ростом он не превышал мой, а худощавостью тела и лица походил на отца Густава. Это сходство вызвало во мне неприятное ощущение.
 - Если ты действительно демон Астарот, один из восьми князей Ада.
 - Ты сомневаешься в этом? - Вновь, или спрашивая, или же утверждая, произнёс он.
 - Нет… - Я запнулся, не зная, что к этому добавить.
 - Я тот, кого ты звал. Можешь быть в этом уверен, – его тон стал ровным и официально-сухим. И этим он также напоминал мне проклятого капеллана. – Зачем же ты звал меня?
 - Я – граф фон…
 Астарот не дал мне договорить.
 - Я знаю, кто ты. Я знаю, чей ты потомок. Имя вашего рода давно интересует нас, и мы наблюдаем за вами. Тем не менее, мне неведомо, зачем тебе понадобилась наша помощь, достопочтенный граф. - В нотках демонского голоса промелькнула язвительная насмешка.
 - Прошлой ночью… - Я терялся в словах. Мне подумалось, что с любым чудовищем мне было бы легче вести разговор, чем с коварным человеком. - Прошлой ночью отец Густав обманом заманил меня на сатанинский шабаш. Я отдал душу “настоятелю храма мира всех людей” .
 - Вот как? – Астарот притворно удивился. – Прискорбно, что потомок такого могущественного и мудрого мага попался в ловушку, расставленную глупым невежественным монахом. Ведь иначе он мог бы продолжить великое дело Познания, начатое его славным прадедом.
 Демон протянул руку, изъяв из полы своих чёрно-белых одежд книгу с перевёрнутой надписью Liber Scientia .
 - Я тоже сторонник Мудрости, как ты видишь.
 Я молчал, не зная, что я должен говорить далее.
 Астарот какое-то время гладил пальцами переплёт своей книги, и временами отрывая свой взгляд от неё, хитровато посматривал на меня. Наконец, он сказал:
 - Так чего же хочешь ты от меня, потомок великого рода?
 - Я желаю вернуть себе свою душу.
 - Вот как? Нужна ли она тебе? Подумал ли ты над этим?
 - Да. Нужна.
 - Но зачем? Душа – это совесть. Душа – это ум. Люди всегда страдают от этих составляющих. Поэтому и продают свои души – Богу ли, Дьяволу, Государству, Идее...  Лишь бы не думать самим, лишь бы не быть ответственными за свои поступки и судьбы. И жить, ссылаясь на библейские заповеди или на своды юридических законов, на принципы, на нормы… Разве ты не выше этого? Разве ты не хочешь быть свободным от предрассудков и общественного мнения? От угрызений своей собственной совести, воспитанной твоим отцом на наиглупейшей христианской морали?
 - Ты противоречишь себе, герцог Ада. Говоря о том, что люди продают свои души кому и чему угодно, включая и Дьявола. Моя душа не будет свободна, она станет рабом похоти и жестокости.
 - Не лучше ли это извечных стыдливых мук подавляемых желаний? Без совести, без долга перед своим прадедом или любым другим человеком, выше любого человека, презрев их презрение, ты сможешь предаваться любым удовольствиям плоти. Вспомни ту ночь, когда твоя душа уже не принадлежала тебе – разве не было тебе так сладостно? Разве не почувствовал ты впервые в своей жалкой жизни удовлетворение?
 - После подобного удовлетворения я был противен себе!
 - Лишь потому, что по окончании ночи твоя душа снова вернулась к тебе. И она – твоя. До поры. Но отрекись от неё сейчас и навсегда, и ты более не узнаешь мук стыда. Чего стыдиться тебе? Все люди порочны. Все люди развратны по своей природе. Всё, что действительно их интересует – это чувственность. Удовольствия. Всё остальное – прикрытие их наслаждений. Но тебе более не надобны будут прикрытия. Ты сможешь свободно и легко услаждать свою плоть всякий раз как она взнуздает.
 Время в песочных часах неумолимо истекало. Демон искушал меня, но я был твёрд, я чувствовал незримое присутствие прадеда – должно быть, Астарот также его чувствовал, а, может быть, и видел; неслучайно же он неоднократно и подчёркнуто упомянул его во время беседы.
 - Я знаю наслаждение, доставляющее большее удовольствие, чем услада тела - наслаждение ума.
 - Хорошо. Пусть так. Ты, очевидно, пошёл в прадеда. - Демон усмехнулся. - Только тот был крепче духом. Он смело шёл в огонь. Стоял на краю Огненной Бездны. Он боролся за то, чтобы жить и познавать, оставаясь свободным. А что ты? Ты – жалкое ничтожество. Ты заперт в четырёх стенах, как монашек в келье. Ты едва ли находишь в себе силы общаться с единственным человеком, навещающим тебя – капелланом Густавом. Я не говорю о твоём страхе перед женщинами! Ты не смеешь общаться со мной. Ты с трудом выдерживаешь мой взгляд. Только потому, что я явился тебе в человеческом обличье. Ты боишься людей, а замахнулся на общение с высшим демоном. Какое ты право имеешь даже обращаться ко мне в столь неуважительном тоне?!
 Астарот гневался. Или, скорей, изображал гнев. Как до этого изображал насмешку. В сущности, он оставался спокоен.
 - Ты смешон в своей робости. Я даже не убью тебя, и этим выкажу своё презрение к тебе. Ты промучаешься ещё немало лет, старея ранее срока, одержимый необуздываемыми желаниями, преследуемый призраком совести за сотворённое, и знающий, что после смерти твоя душа – не твоя. Я оставляю тебя ныне, но помни всегда, что когда-нибудь мы встретимся. И в обстоятельствах следующей встречи ты не будешь иметь власти диктовать мне какие-либо условия.
 Время иссякало. Астарот намеревался покинуть меня. Но что-то подсказывало мне, что он даёт мне последний шанс. Если я не воспользуюсь им, то моё будущее будет таким, каким его расписал хитрый демон.
 - Постой, великий герцог. Ты – поистине велик и всемогущ. И я был не вправе разговаривать с тобой, как с равным. Но ты заблуждаешься и во мне. Моё существование серо и безлико. Я не люблю людей. Так вышло, что от рождения я предпочитал уединение. И моя любовь распространилась на книги, обернувшись ненавистью ко всему остальному. Ты прав в этом. Но не в том, что я слаб и безволен. Я докажу тебе это, если ты согласишься исполнить моё требование.
 Астарот сразу стал спокойно серьёзен.
 - Называй требование, и я назову цену за него.
 Прадед предупреждал, что я должен приказать демону выполнить моё требование, а не торговаться с ним о цене, но сейчас я не видел иного выхода.
 - Я требую освободить мою душу, сняв с меня дьявольское клеймо.
 - Требование… хотя я бы назвал это просьбой, – он лукаво улыбнулся, – будет удовлетворено. Только при условии, что ты убьёшь того, кто завлёк тебя на посвящение. Отца Густава. Он привлёк к нам достаточно душ. Но в данном случае он допустил промах, и вынужден уступить своё место. А ты этим действием не только оплатишь цену своей души, но и докажешь силу своей воли.
 Я молчал. Убить отца Густава не представлялось мне сложным - я испытывал к нему отвращение. С прискорбием сообщу, что в тот миг я мысленно облегчённо вздохнул: цена не показалась мне особенно высокой.
 - И, кроме того, поскольку тебе не удалось убедить меня с первого раза, я оговариваю второй пункт нашего соглашения. Возможно, я бы и не пошёл тебе на уступки, если бы что-то не нравилось мне в тебе столь сильно.
 - Что же это за пункт?
 - Ты узнаешь этой же ночью. Мы встретимся.
 - Что это значит, герцог?
 - Неужели ты не понимаешь? Неужели ты полагаешь, что я не знаю твоих сокровенных желаний, в которых ты никогда не признаешься и себе. Это твоя дань плотскому наслаждению, прежде чем ты всецело посвятишь свою свободную душу услаждению ума.
 - Нет!..
 - Вот как?
 Подобная цена была для меня много выше чем любое убийство. Астарот, вероятно, знал о том, и именно это было настоящей платой, хоть и скрывалось под видом малозначимого довеска. Но оставалось совсем мало времени, и я решил, что сейчас у меня нет выбора, а затем я что-нибудь придумаю. Быть может, прадед подскажет мне.
 - Я согласен.
 - Вот и славно. Теперь скрепим наш договор подписями.
 Демон открыл свою книгу и, начертав в ней, протянул её мне, однако не выпуская из руки. Я не сразу понял символы, начертанные в ней. Они показались мне похожими на буквы еврейского алфавита. И только затем, я понял, в чём дело: буквы являлись зеркальным отражением – они были написаны справа налево вверх ногами. Я прочитал текст соглашения, зная сомнительность подобного рода сделок, дабы не поставить подпись под продажей своей души, и расписался – как следовало – справа налево перевёрнутыми буквами.
 - Учти, что при невыполнении обязательств, договор сразу же считается недействительным. До встречи, граф.
 Астарот испарился вместе со своей книгой. А я остался одиноко стоять в пустоте комнаты посреди начертанной сигилы, в полумраке глядя на досыпающий последние крапинки песок в часах и догоравшую свечу.

 Глава 7, рассказывающая о пути в капеллу.

 Свеча догорела прежде, чем я выбрался, однако, когда я оттолкнул плиту в потолке, сквозь неё просочился луч восходившего солнца. Наступало утро. Позднее зимнее утро. Как же долго всё это длилось… Я почувствовал усталость. Мне необходимо было выспаться. Ведь кто знает, что предстояло мне вытерпеть следующей ночью?
 Я поднялся в свою комнату, оставив внизу все реликвии и не стёртую сигилу с лежащим внутри неё гримуаром. Я надеялся, что более мне никогда не придётся прибегнуть к этим магическим предметам. Если демон убьёт меня, он сделает это сегодня же ночью. Если нет – то мне более не придётся вызывать демонов. Потому как не будет и того, кто сумеет искусить меня. Капеллана.
 Мне нужно убить его. Сегодня. Демон явится ночью. И я должен убить. До его прихода. Чтобы он не расторг договор. Отец Густав. Должен быть мёртв. Сегодня. Сейчас же.
 Так размышляя, я незаметно и быстро уснул.
 Во сне ко мне явился прадед Иоганн. Он упрекал меня за то, что я пошёл на уступки. Он что-то говорил. Даже, кажется, кричал. Я уже не помню, что именно. Что-то о воле настоящего мага. Что-то о лживом коварстве адовых созданий. Я почти не слушал. Даже во сне я испытывал усталость и желал сна. Я внимал ему рассеянно и безразлично. Видимо, осознав это, он в гневе удалился, предварительно сказав, что не сможет ничего сделать, если Астарот убьёт меня даже после того, как я выполню все его условия. Мне было всё равно. Я то ли спал, то ли бодрствовал. Я хотел спать во сне, но невнятные видения врывались в мой сон: перед моими слипшимися глазами плясали какие-то дьяволята, через мой смутный взор я наблюдал зыбкие силуэты. Я видел отца и деда. И даже мать, которую знал только по семейному портрету. Наконец, я заснул. Тяжёлым сном без сновидений. И когда меня разбудил настойчивый стук в дверь, уже зачинались сумерки.
 - Кто там? - Я встал с постели, и меня сотрясло головокружение. Всё поплыло и сквозь гул в ушах, я едва расслышал: “Это я, господин”.
 - Входи, Фридрих. - Я опустился в кресло.
 Дворецкий выглядел озабоченным.
 - Вам плохо, господин? Ночью я заходил в вашу комнату, чтобы, как обычно, подбросить дров в камин, и, не обнаружив вас, очень удивился. Весь день вы не покидали кабинета и не реагировали на стук, хотя я слышал шум в вашей комнате.
 - Шум?.. Нет, Фридрих, у меня просто болит голова. Болезнь отпустила, но, должно быть, я ещё не вполне оправился от слабости. Я… Шум? Ты говоришь, шум. Что же за шум ты слышал, Фридрих?
 - Не знаю. Я не смел прислушиваться, господин. Странный шум. Будто кто-то ходил, то быстро, то медленно. Шелестел книгами. Двигал кресло. И разговаривал.
 - Что говорил? Ты слышал?
 - Нет, господин. Как я уже сказал, я не смел. Кроме того, голос был очень тихий, как шёпот или даже шелест. Возможно, я принял свист ветра за него.
 Фридрих потупил взор, увидев разбросанные у подножия шкафа книги.
 - Всё в порядке. Я работал. И немного не в себе. Я ещё слишком слаб, чтобы толково работать. Потому я был зол. Да, зол и не желал никого видеть. Прости, что я шумел. Кстати, Фридрих, скажи мне: прошлой ночью ты также заходил ночью поправить огонь в камине?
 - Да, господин.
 - Что ты видел?
 - Что вы хотите знать, мой господин?
 - Фридрих, не будь таким настороженным! Что ты видел здесь? Я находился в этой комнате? Я лежал на кровати?
 - Да, господин. Вы бредили.
 - Что? - Я поднялся с кресла и подошёл вплотную к напуганному слуге. - Что я говорил? В тот раз ты расслышал?
 - Вы… вы говорили различные богохульства и отрекались от Бога.
 Я задумчиво отвернулся и отошёл к окну. На мгновенье мне вновь стало казаться, что всё происходившее лишь мой бред. Болезненный сон. Однако Фридрих развеял моё сомнение.
 - Вам ничего более не надо от меня, господин?
 Я вышел из размышлений.
 - Нет, Фридрих.
 Я смотрел в окно на снег, сверкающий на солнце, и вдруг повернув к нему голову, добавил:
 - Приготовь мой костюм.
 Дворецкий, несомненно, удивился. Я не покидал замка уже несколько месяцев.
 - Я не ослышался, мой господин?
 - Подай костюм. Я хочу прогуляться.

*  *  *

 Впервые за долгие дни я покинул серые стены родового замка. Впервые – если не считать прошлую ночь. Но Фридрих сказал, что видел меня в постели. Значит, моя душа покидала материальную оболочку и присутствовала на шабаше? Но шрамы… Переодеваясь сегодня, я внимательно рассмотрел их в зеркале. Две рваные дыры, как от удара крупным и острым предметом. Аккурат в центре груди. В области сердца.
 Я шёл по глубокому снегу. Под последними, но ещё живыми и яркими лучами, которые ослепительно сверкали, отражаясь от снега. Фридрих хотел проводить меня в моей прогулке, но я наотрез отказался, заявив, что мне нужно размышление на свежем воздухе. Быть может, оно действительно мне было необходимо?
 Я шёл, оставляя в снегу глубокие следы. Я шёл, вдыхая полной грудью морозный воздух. Я вдруг почувствовал себя необычайно юным и сильным. Я расстегнул своё пальто. На мне был камзол винно-пурпурного цвета. Расстёгивая пальто, для удобства я снял перчатки, и перстень с крупным камнем ярко сверкнул в лучах заходящего солнца. Я шёл, опираясь на трость, поскольку опасался очередного головокружения и тяжести прогулки по сугробам. Но не только. Эта трость была мне необходима для всей цели моей вылазки: убийства отца Густава. В нижнем конце скрывалось остро отточенное лезвие. Я мог бы взять яд, но я не был уверен, что мне удастся подсыпать его в пищу или питьё. Ожидать же капеллана у себя я не мог, поскольку в прошлый раз сам сурово изгнал его. Поэтому я рассчитывал явиться под предлогом принесения извинений, и полагал, что трость не вызовет ничьего подозрения.
 Путь от родового замка к капелле и жилищам монахов был не так короток, как показалось в тот раз, когда мы шествовали на мессу. До этого я давно не посещал храм. Вокруг смыкались голые ветви дерев, в кровавых отсветах заката походившие на остовы людей, с которых живьём сняли кожу и содрали мясо. Сквозь сгущающиеся снеговые облака бледно проступала луна. Вдали ещё различались силуэты гор и завитки дыма из труб ближних деревень. К тому моменту, когда я приблизился к монастырю, я почувствовал определённую усталость. Я подумал о том, чтобы немного отдохнуть. Невдалеке от себя я приметил небольшой камень, на который решил присесть.
 Камень не отличался шириной, однако был на удивление ровный. Пристроившись, я окинул взглядом открывавшееся в сгущающихся сумерках пространство. Вокруг, то там, то тут, между деревьев, сквозь снеговые насыпи проглядывали плиты. Я находился на монастырском кладбище. Я поднялся с могильной плиты и принялся осматриваться. Я неспешно проходил меж надгробий, и из-за голых ветвей временами проступали чернеющие в сумерках силуэты ангелов и распятий. В полной тишине, не нарушив таинства этого места, пошёл снег. Я осматривал каждый камень. Каждый камень таил жизнь, скрытую под ним. Я всматривался в сумрачные ангельские лики. Они сурово поднимали ввысь пальцы, расправляли широкие крыла и печально взирали на меня впадинами глаз. Я остановился перед ангелом, в одной руке держащем лютню, а в другой – череп. Vanitas.
 Vanitas vanitatum et omnia vanitas . Бренность земного существования. Я опустился на колени перед скульптурой. Я смотрел в её глаза. Они поразили меня до глубины души: в них не было грусти или упрёка. Они были пусты. Пусты равнодушием ко всему. Я видел в них свои глаза. Я смотрел до тех пор, пока не стало возможным разглядеть только отточенный силуэт лица.
 Я опустил взор, погрузив руки в глубокий чёрный снег. Зачем я здесь? Что я ищу здесь? Здесь в этом месте упокоения. Зачем я иду куда-то? И хочу убить.
 Зачем? Зачем мне жить с этим? Зачем мне жить?..
 Прошлой ночью я был на этом кладбище. Я творил бесчинства. Я предавался безумному разврату на этой святой земле. И получал удовольствие от осознания того. Мой род проклят, я проклят. Я живу как крот, в своей обители, не видя света и счастья. К чему дальнейшая жизнь? Моя жизнь действительно ничтожна и жалка. А я покушаюсь на жизнь другого. Пусть такого же жалкого червя, как я. Но тот червь любил и страдал. Тот червь предан идеям, хоть неверным и глупым. Но они дают ему видимость смысла бытия.
В моей жизни нет и подобия смысла. На что ушла моя юность, мой восприимчивый ум, моя твёрдая воля? Как сложилась бы моя судьба, если бы безвременная смерть моего отца не вынудила меня вернуться в родовое поместье? Возможно, я занимал бы профессорскую кафедру в alma mater , возможно, пользовался почётом в научных кругах. Но я – никто. Мимолётное воспоминание в жизни единичных людей. Возможно, уже забытое, как и любой случайный встречный на пути человека, идущего своей дорогой, и не ведающего дороги другого человека. Как я хотел тогда, ещё тогда броситься в окно. Зачем я остановил себя? Я избежал бы дальнейшего. Моя душа оставалась бы свободной и незапятнанной кровью другого человека. А сейчас мне предстоит выбор: стать рабом или убить. Но даст ли убийство мне свободу? Не будет ли моя совесть всю мою жизнь, или даже после неё, попрекать меня в ужаснейшем из деяний? На какое ни один человек не имеет права дерзнуть. Тем более тот, кто сознаёт весь его ужас.
 Что будет, если?.. Я вынул посох из-под снегового налёта. Что если я положу конец всему кошмару сейчас, здесь? Наутро, или по прошествии нескольких дней моё окоченевшее тело найдут монахи и похоронят. Хоть и не здесь. За территорией монастыря. В родовом склепе.
 Что, если сейчас? Будь что будет затем и там. Лишь бы конец того, что здесь и сейчас.
 Nil omne .
 Обледенелыми пальцами я с трудом обнажил клинок на кончике трости. Сейчас и здесь. Всё пусто. Всё бренно. Всё равно.
 Тишина воздуха и снега наполнилась дрожью. Задрожали плиты и кусты. Оружие выпало из моих негнущихся пальцев. Церковный колокол призывал к вечерне. Оглушительный гул сотрясал пространство рядом со мной. И меня. Меня сотрясали рыдания. Я уткнулся в заснеженную скульптуру ангела, презревшего суету, и безмолвно плакал.

*  *  *

 Я не помню, как оказался в капелле.
 Я всё воспринимал как сомнамбула. Подобно тому, как и во время шабаша. Я не вполне сознавал свои поступки. Вероятно, так ощущает себя курильщик опиума.
 Я помню, что вечерня подходила к концу. Это первое осознанное воспоминание. Возможно, молитва всколыхнула моё сознание. Возможно, что я и пришёл к концу службы. Что в таком случае я делал до того? Лежал, уткнувшись в каменного ангела, оплакивая своё никчёмное существование? Или же заснул в сугробе? Быть может, бесцельно бродил по кладбищу, как неприкаянный дух?
 Как бы то ни было, моя рука дрогнула, и не посмела опуститься на себя. Я не замёрз насмерть. И голодные волки не растерзали моё худосочное тело. Каким-то образом я оказался в капелле на службе. И когда, наконец, осознал это, я вспомнил, зачем пришёл сюда.
 Однако мой разум всё ещё был затуманен. Я едва разбирал хор, тянувший Pater noster , и рассеянно осматривал прихожан. В моём сознании лениво перемешивались мысли о том, что жизнь идёт, невзирая на то, что я не замечаю её. Она идёт, бежит, куда-то стремится за стенами моего одинокого замка. Даже здесь, в храме, месте, презревшем vanitas vanitatum, я ощущал ход годов юного века. Ход времени - ход жизни, неизбежно влекущий к смерти. Но – curriculum vitae ! Как ни томительна, как ни гнетуща, как ни отвратительна жизнь, всё же боишься расстаться с ней. Я убедился в этом сегодня. Как ни была бы она чудовищна – за ней может оказаться нечто более ужасающее. Ужасающее уже потому, что неведомое нам. Блаженны верующие в Царствие Господне… Я осёкся. Эти лица. Глядя на них, я не поверил бы, что прошлой ночью они вершили в этой же зале богомерзкую церемонию. Если бы не узнавал каждое из этих лиц. Они были там все. До самой набожной старухи. До самого невинного ребёнка. Все эти благочестивые лица, с умилением глядящие на Богоматерь и с жалостью на стигматы Христа, восторженно упивающиеся пением хора и плавными переливами органа, сладостно вкушающие причастие. Все они прошедшей ночью попирали Христа, жгли распятия, внимали пародии на молитву, исторгали богохульства, поглощали болотную жижу и плоть невинно убиенного младенца.
 Я отвернулся от этих благочестивых лиц, зная, что они лишь карнавальные маски, надетые для потехи и дурачества. Желая чем-то занять взор, я устремил его на иконы. На опрокинутые вчера мочилась и плевала одержимая толпа, сегодня же она молилась и целовала их в уста. Я вяло подумал о Бодмере , но сразу отринул эту мысль, как лишнюю. Моя случайная рифма не претендовала называться поэзией.
 Взгляд блуждал по внутреннему убранству капеллы, выполненной в позднеготическом стиле, с сильным уклоном в барочную архитектуру. Двухэтажная зальная церковь, три нефа которой разделяли колонны, перекрытые сводом. Как я уже говорил, церковь была богато расписана. Фрески свода написал знаменитый Маульберч. Я хорошо запомнил его имя, поскольку отец хвалил этого художника всякий раз, когда приводил меня на службу. Некоторые из работ принадлежали таким живописцам, как Мартин Иоганн Шмидт и Даниэль Гран. Я не знаю имена всех художников и скульпторов, приложивших руку к роскошному убранству церкви, и также не уверен, что некоторые из иконописных картин являются оригинальными работами таких величайших художников немецкого Возрождения, как Дюрер и Бальдунг, или же копиями с них.
 Меня поразила скульптура Бога-Отца, ласково поддерживающего истерзанное, измученное тело Сына. Я смотрел, и мои мысли неспешно струились, плывя по волнам тумана. Скульптура Тильмана Рименшнайдера захватила меня. Я смутно уловил, что хор прекратил пение псалмов, и что капеллан взошёл на алтарь, дабы читать строки из Библии, завершающие служение.
 - При кресте стояли Матерь Его и сестра Его, Мария Клеопова, и Мария Магдалина.
 […]
 После того Иисус, зная, что уже всё совершилось, да сбудется Писание, говорит: жажду.
 Тут стоял сосуд, полный уксуса. Воины, напоив уксусом губку и наложив на иссоп, поднесли к устам Его.
 Когда же Иисус вкусил уксуса, сказал: совершилось! И, преклонив главу, предал дух.
 […]
 Но, придя к Иисусу, как увидели Его уже умершим, не перебили у Него голеней,
 Но один из воинов копьём пронзил Ему рёбра, и тотчас истекла кровь и вода.
 И видевший засвидетельствовал, и истинно свидетельство его; он знает, что говорит истину, дабы вы поверили.
 Ибо сие произошло, да сбудется Писание: “кость Его да не сокрушится” .
 Я слушал глухой голос священника и не слышал его чтения. Я знал, что мне необходимо убить его, но я не думал о том. Это казалось мне столь никчёмным и излишним перед открывшимися мне идеалами изобразительного искусства. Я думал, что желал бы посвятить ему свою жизнь. Хотел бы освоить мастерство художника или скульптора. Смог бы я? Если выживу. Если буду жить дальше. Для того я здесь. Я должен убить отца Густава. Тогда. Только тогда.
 Голос капеллана постепенно затихал и вновь вступал негромкий хор. Я рассматривал окружавшие меня произведения. Они веяли величием и благородством. Они внушали надежду на радостное посмертное бытие после этой тяжёлой изнурительной жизни, они указывали красоту праведного пути, и низвержение всего низменного и отвратительного в пещь огненную. Вдруг меня привлекла одна работа – авторство мне неизвестно – но эта алтарная створка явно относилась к более раннему периоду северного Ренессанса, нежели большинство представленных здесь творений искусства, и, несомненно, написана не без влияния итальянской живописи. В монастырском дворе Сатана, по старой традиции изображённый в образе уродливого крылатого чудовища, очевидно, искушает некоего отца церкви, показывая ему раскрытую книгу в красном переплёте. Святой же благочестиво отстраняется и, не глядя в раскрытые страницы, твёрдо смотрит в глаза бесовскому исчадию .
 Я должен. Сделать это сейчас или никогда. Вторично подобного испытания я не выдержу. И Астарот не предоставит мне его. Сегодня же ночью он придёт и убьёт меня.

 Глава 8, рассказывающая о ночном посещении.

 Сегодня же ночью Астарот придёт и убьёт меня.
 Потому как я убить не сумел. Покуда длилась месса, я обдумывал ход своих действий. Сразу же по её окончании, боясь потерять капеллана из виду, я пошёл следом за ним. В пустынном коридоре храма, заслышав шаги за своей спиной, отец Густав обернулся и увидел меня. Я крепко сжал свою трость и свою волю. Спешно подошёл к нему… и упал пред ним на колени. Я целовал его руку и просил прощения, якобы за то, что вчера столь бесцеремонно изгнал его из своего дома. Я твердил, что не имел на то права. Что ни один человек не имел права так поступить с ним. С его священным саном. Он был удовлетворён, улыбался и, гладя меня по голове, мягко приговаривал своим скрипучим голосом: “всё хорошо, мой сын, я не держу на тебя зла, и Бог прощает тебе твою слабость”. Он сослался на моё плохое самочувствие после болезни, и посоветовал всё забыть. А я думал, что этот момент был как никакой удобен, дабы вонзить наконечник моей трости ему в сердце. Но я не мог. Я не мог убить эту падаль. Я ненавидел его в тот миг и за то, что не мог убить. Я молил у него прощения, конечно, не за то, что он думал - он заслужил такое обращение с собой! Он не представляет, как бы я хотел забыть не это, а то, что послужило причиной тому: шабаш и мою отданную душу. Он был виной моего падения. А теперь он становился причиной моей смерти. Я молил прощения за то, что я обещал сотворить с ним. Убить. Нет, я не мог убить даже такую падаль как он. При всей моей ненависти к нему, при всём презрении и отвращении, я испытывал жалость. Жалость к нему, как к живому человеку. Он поведал мне свою историю. Он тоже страдал. От страданий он отступился от веры, сошёл с ума… Я бы покинул монастырь, оставив мёртвое тело отца Густава в опустевших после службы стенах. Но я не мог убить его. Я мог бы жить дальше. Но как бы я жил?
 Подняв меня с колен и утерев мои слёзы, отец Густав провёл меня в свою келью. Я не сопротивлялся – всё стало столь безразличным, когда я знал, что меня уже ничто не спасёт от гнева потревоженного демона. Капеллан предложил чай. Мы пили его, и он говорил слова утешения, смирения, и тому подобное, будто зная, что более мне не на что надеяться. Сколь давно не слышал я подобных ласковых слов. Но внимал им равнодушно и молча. Мои силы оставляли меня. Я снова чувствовал озноб. Тогда отец Густав уложил меня в постель, на грубое сукно. В полузабытьи я твердил, что должен вернуться в замок, что Фридрих будет переживать за меня, что он и так не хотел меня отпускать и тому подобное.
 - Успокойся, успокойся, мой сын. Ты проведёшь эту ночь здесь. Сейчас уже поздно. Близ монастыря бродят волки. Слышишь их вой? Холодно. Навалил снег. И всё ещё идёт. Останешься здесь. Завтра же ты вернёшься домой.
 Отец Густав ушёл, сказав, что переночует в келье одного из братьев, недалеко от той, где он оставил меня.

*  *  *

 Я очнулся глубокой ночью. Я отчётливо слышал волчий вой где-то за стеной. Я никогда прежде не слышал его столь близко. Волкам подвывал ветер. На улице бушевала пурга.
 Меня била дрожь. Я нащупал на столике свечу и зажёг её. Тесная келья осветилась неровным мерцанием дрожащего огонька. Лики святых сурово взирали на меня со стен, и распятый Христос устремил свой печальный взгляд с изголовья моего ложа. Я достал из камзола дневник, чтобы написать о случившемся в последние два дня. Возможно, последние во всей моей жизни. Ночь уже давно ступила в свои права. Астарот скоро явится для выполнения условий нашего договора. Но во мне вдруг загорелся огонёк надежды. Слабый, дрожащий при каждом дуновении ветра снаружи, подобный огоньку этой свечи… Но надежды, что демон не посмеет явиться в божий храм - туда, где читают молитвы и где вершат службу Христу.
 Нетвёрдой рукой я сделал записи. Я знал, что с моей смертью умрёт и верный слуга нашего рода, потому как его наказанию придёт конец. Я завещал разрушить замок до основания и сжечь все книги, находящиеся в нём. Я не хотел, чтобы кто-либо читал их. Человеку лучше не знать некоторых тайн Мироздания. Они не предназначены для его разума. Я не хотел, чтобы кто-то погибал так же, как сейчас погибал я. Губя свою жизнь по вине ненужных и страшных знаний. Пусть живут праведно и взирают на муки с печалью, на скорбный Христов лик так, как он сейчас взирает на меня. Пусть живут без веры и занимаются изучением органической и неорганической природы, изучением языков, математик и иных наук. Но пусть не пытаются познать то, что не относится к нашему существованию. То, что находится за его гранью. То, в чём человек лишь беспомощная марионетка в игре высших форм жизни. Даже не жизни… Трансцендентных форм вселенского бытия.
 Таковым было моё завещание потомкам, если ему суждено было попасть в чьи-либо руки. А не сгореть со мной в Геенне Огненной.

*  *  *

 Долго лежал я, не смыкая глаз. Я ждал, прислушиваясь к каждому шороху. К каждому вздоху ветра. Я всматривался в сумрак, и в дрожащих всполохах потухающей свечи мне мерещилась фигура в чёрно-белой одежде.
 Неожиданно я почувствовал мягкое прикосновение за плечо. От неожиданности я, было, приподнялся с постели, но чьи-то руки мягко, хотя и крепко, обхватили мою шею. Свеча погасла.
 Острый ноготок щекотал моё горло. Я чувствовал женские груди, упирающиеся мне в спину. Я ощущал чувственное дыхание своим затылком.
 - Мой милый, мой сладкий, мой любимый. - Хриплый шёпот проникал в мои уши и обжигал мои щёки тёплым дыханием. - Я пришла к тебе. Я хочу снова испытать то, что было. И ты хочешь. Я знаю, что ты тоже хочешь.
 - Я… я не могу, - едва проговорил я, потому как моё дыхание перехватило. - Я не могу, я не способен любить.
 - Мой милый, мой прекрасный, мой умный. - Она целовала моё лицо и нежно покусывала губы и щёки.
 - Мой любимый, мой сладкий, мой очаровательный. - Она начала лизать моё лицо, как собака. Затем она принялась вылизывать мои волосы, подобно кошке.
 Я едва дышал. Она душила меня.
 - Хватит! - Я гневно оттолкнул её. - Ты – животное! Уходи! Сгинь отсюда!
 Меня била дрожь. И я не мог дать отчёт: дрожь болезни, страха или вожделения…
 - Мой милый, ты дрожишь. Дай мне согреть, дай мне обнять, дай мне себя.
 - Прочь. Прочь. Именем Христа…
 - Фу! Тогда ты любил меня и клялся в любви именем Сатаны!
 - Я не люблю тебя, я никогда не любил! Убирайся прочь, порочная тварь!
 - Ты забыл? Ты меня больше не любишь? Ты забыл о нашей любви? - Она хрипло шептала и хватала меня руками.
 - Уходи! Убирайся! Я никогда тебя не любил. Я не способен любить!
 - Пятничной ночью ты мог любить. Со мной ты мог любить. Меня ты смог любить. Я беременна от тебя!
 - Ты лжёшь! Всё ложь, дьявольское отродье!
 - Вот наш малыш. Вот же он. - Я услышал детский плач, и глазами, привыкшими к темноте, различил проступившего меж её ног младенца. Она поднесла его ко мне, и я увидел на его лице густо растущую бороду. Разорвав камзол, младенец впился зубами в мой сосок и принялся яростно терзать его, пытаясь достать из него молока. Когда я схватил его, он начал брыкаться и кусать меня за руки. Мне стоило некоторого труда разбить о стену его крупную и твёрдую голову.
 - Ты бессердечен! Как ты мог так поступить с нашим ребёночком! - Она подняла его тельце и стала осторожно укачивать.
 - Уходи, - уже спокойней сказал я. Я чувствовал себя больным и уставшим.
 - Ты очень бессердечен. Но это правильно. Так и должно быть. - Она припала губами к ране на голове ребёнка.
 - Убирайся! Прочь! - Вновь поражённый ужасом вскричал я.
 Дверь распахнулась. Отец Густав стоял на пороге кельи со свечой.
 - Почему ты кричишь, сын мой?.. - Капеллан замер от неожиданности, осветив лицо девушки, её бледное обнажённое тело, её длинные волнистые волосы, шлейфом стелившиеся по постели. - Ангелика!
 - Ангелика. - Беззвучно шевеля губами, повторил я и ещё раз взглянул на эту девушку. Даже в своей неживой бледности она была прекрасна.
 - Как ты могла?.. Нет! Как ты мог?! Как вы посмели?!! - Отец Густав взглянул на меня вспыхнувшими глазами и сделал шаг в сторону кровати.
 Я схватил трость, лежащую подле неё, и, оголив наконечник, вонзил его в тело священника в тот момент, когда он накинулся на меня. С глухим хрипом он повалился на пол, пытаясь костлявыми пальцами вытащить остриё. Я помог ему сделать это. Лишь для того, чтобы затем снова, с ещё большей яростью вонзить. Несколько раз я вонзал и вынимал лезвие, пока капеллан захлёбывался своей кровью. Мне казалось, я слышу, как скрежещут его кости всякий раз, когда я погружаю лезвие в его исхудалое тело. Но когда я последний раз изъял трость, я понял, что этот звук раздавался из-за моей спины. Я обернулся.
 Ангелика смеялась хриплым скрипучим смехом. Затем с усмешкой взглянула на меня.
 - Он должен был стать твоей Смертью. Но ты обманул судьбу. Ты стал его смертью. И ты будешь жить. Договор в силе. Пока.
 Обратившись в человека в чёрно-белых одеждах, Астарот исчез, но его смех ещё долго звучал в моих ушах, когда я бежал из монастыря.

 Глава 9, рассказывающая о сожжении сует.

 Поспешно я делаю последние записи, после чего покину замок. Я более не способен выносить нахождения в его стенах. Записи я вручу моему слуге, потому как запрещаю ему следовать за мной. Я хочу бежать от своей судьбы. Забыть всё, что случилось со мной здесь. Пусть Фридрих идёт куда желает. Ему некуда идти. Я знаю это. Его удел – служить моему роду. Но я даю последний указ: не идти за мной. Я не желаю более видеть его. Он будет напоминать мне о прошлом. Мне всё равно, что сделает он с записями – сохранит ли он их или уничтожит. Но я не намерен брать их. Я желаю забыть обо всём. Я ещё не сказал Фридриху о своём последнем желании. Сейчас он отправился к крестьянам, чтобы купить дрова и нанять экипаж. Я настоял, я дал строгое указание, чтобы он отправился сейчас, хотя ещё не рассвело. Я сожгу замок и, когда только-только начнёт брезжить день, буду далеко отсюда. Я намереваюсь направиться в Вену, а оттуда в Германию. Дальше будет видно. Возможно, затем я направлюсь в Италию или даже Америку. Лишь бы дальше, дальше от этих мест. Проклятых мест.
 Когда я бежал из монастыря, сквозь завывания леденящего ветра, я слышал близкий волчий вой: мне казалось, что стая бежит за мной следом, что сейчас волки набросятся на меня и растерзают. Я кричал и отмахивался тростью от веток и от всех ночных теней. Колючий ветер бил по лицу и останавливал мой ход. Ноги вязли во всё растущих снеговых сугробах. Мне казалось, что я не доберусь живым до замка. Теперь же я вновь сожалею о том, что выжил.

*  *  *

 Оказавшись в своей спальне, я, не раздеваясь, лёг в постель и накрылся с головой тёплым покрывалом. Меня трясло. Я дико стучал зубами. Я не мог заснуть, и не был способен здраво размышлять. Перед моим закрытым взором мелькали бессвязные картинки: отца Густава, корчащегося с пронзённой остриём грудью, и полыхающими красным глазами; прекрасной бледной Ангелики, смеющейся грубым мужским смехом; демона Астарота, указующего в свою книгу с перевёрнутыми словами на мою подпись, ставшую почему-то кровавой; огромный, раздувающийся перед самыми моими глазами пенис Бафомета; прадеда Иоганна, возникающего из ниоткуда, и манящего за собой…
 Я встаю и, взяв свечу и трость, следую за ним. Он молча ведёт меня из комнаты по коридорам замка, за стенами которого не смолкает пурга, пока не отпирает тяжёлые двери библиотеки.
 Оказавшись внутри, я, поёживаясь от холода, осматриваюсь и равнодушно отмечаю, что, как и во время первого его явления, я вижу всё подёрнутым туманною дымкою. Книжные стеллажи, стулья, книги, стены…
 - Ты убил.
 Я непонимающе оборачиваюсь на смутный силуэт старика.
 - Ты убил отца Густава.
 Я слышу его голос так далеко, будто из-под земли.
 - Ты убил капеллана. Но этим ты не спас свою душу. Демон оставил тебя жить. Но твоя душа осталась в его власти.
 Я слышу его, но с трудом понимаю его слова.
 - Твоя душа обречена. Я желал передать тебе Знания, накопленные тяжёлым трудом. Но Астарот вправе в любой миг оборвать твою жизнь, и забрать твою душу в рабство. Я не способен передать тебе свои Знания в столь краткий срок, как человеческая жизнь. Вкусить все эти Знания сразу – равносильно смерти. Или безумию. Человеческий разум не способен приять и понять все их. Возлагать на тебя свои надежды я более не могу. Ты огорчил меня, правнук. Я хотел сделать тебя своим преемником, но вынужден искать иного последователя.
 Я слушал молча и равнодушно. Ведь я спал.
 - Мне необходимо твоё человеческое тело. Всё ещё юное и сильное. Под твоим видом я сумею продолжить земное существование, чтобы найти достойного неофита. Ты должен умереть. Ты знаешь, что ты должен умереть. Я не властен умертвить тебя. Но ты должен сделать это сам. Ты знаешь, что твоя жизнь ничтожна и не приведёт ни к чему. Твоя душа обречена. Ты болен, и ты должен убить себя.
 Я молчал, хотя мой разум начал постепенно выходить из бессмысленного забытья. Я почувствовал, что по-прежнему или же вновь мелко дрожу.
 - Ты болен. Знаешь, чем ты болен? Почему ты болен? Это часть проклятия нашего рода. Проклятия, навлечённого мной, Иоганном фон Мансфельдом. Все невзгоды нашего рода – лежат на мне. Но я не раскаиваюсь. Я губил своих потомков, знал, что их ждёт. Но меня это не беспокоило. Какое мне дело до людей и их мелких бед. Они не значат ничего по сравнению с великим познанием. И если бы ты узнал те глубины, в которые я заглянул, ты бы понял, что ни одна жизнь человеческая вовсе не значит ничего. Что-то может значить только душа. Не тело. Моё тело также. Тебе не известны те муки, что изуродовали мою плоть. Но разум остался чист и открыт Знанию. Тело же…
 Долгие годы я томился в застенках инквизиции. В каменном мешке. Я лежал в тесном ящике, и ни один луч света не проникал туда. Я почти ослеп во мраке, но время от времени меня вытаскивали и пытали чудовищными орудиями, требуя признаний в союзе с нечистой силой. Ты помнишь мёртвую хватку на своём горле? Долгие часы мне сжимали горло кожаным ремнём с шипами , перебивали кости конечностей, пронзали иглами, и прижигали раны раскалёнными щипцами. Я непрестанно болел. Рваные раны, переломы, ожоги, воспаления, нарывы. Я подхватил лихорадку. Я так же дрожал на холодных плитах своей камеры, как ты в последние ночи. И только тогда меня оставляли в покое. Чтобы затем, как они выражались, “продолжить” пытку. Я не мог сознаться им в том, в чём они требовали. Не потому, что я боялся умереть. Я бы сгнил живьём в той темнице, и никогда не смог бы продолжить познание. Сама мысль о том была для меня пыткой много более жестокой их самых изощрённых изуверств. И - я бежал. Как утверждают слухи, прибегнув к власти демонических сил. Так и есть. Герцог Базин перенёс меня из темницы. Однако я не имел союза с этими силами, я не продавал своей души взамен способности повелевать демонами или обладания мудростью. Всего, что знал и умел, я добился без чьей-либо помощи. Я умел заставить даже высших демонов подчиниться мне без всяких договоров. Мудрый и хитрый всегда обманет только хитрого. А мудрый и сильный всегда одолеет только сильного. Охота за мной продолжалась, но я умел скрывать следы своей деятельности. Я имел достаточное число учеников. Но, к сожалению, ни один из них не оказался достаточно хитёр, силён и умён. Их всех со временем нашла и уничтожила католическая церковь. Для обозначения моих последователей использовалось особое наименование – по фамилии нашего рода, и твоему отцу пришлось приложить немалые усилия, чтобы фамилия его семьи перестала применяться по отношению к еретикам. Но к тому моменту моих учеников не осталось. Документы, связанные с ними, будучи одними из особенно засекреченных, были уничтожены.
 Тем не менее, когда я умер, некоторое количество последователей, следуя моему завещанию, захоронили меня здесь. В библиотеке родового замка. Здесь они развеяли мой прах. Частицы меня осели в этих стенах. Они лежат среди пыли книг, они составляют самый воздух этой комнаты. На всём лежит отпечаток меня. Отсюда я являюсь и прихожу к тебе. Сюда же возвращаюсь.
 Прадед говорил, и поначалу мне всё казалось зыбким сном, как и в первый раз, - его голос лишь усыплял меня. Однако теперь я не спал. Преодолевая слабость и боль во всём теле, я собирал в кулак волю, всю свою решительность. Я думал о скульптурах, виденных в храме. Я хотел высекать столь же удивительные по красоте формы из грубого камня. Я хотел из ничего созидать прекрасное. Я хотел жить. Однако меня била уже крупная дрожь.
 - Ты должен умереть. Здесь. Сейчас. Ты принесёшь в жертву свою ничтожную жизнь. Ради великой цели познания. Ты сам стремился к Знанию. Ты узнал, что всё остальное в сравнении с ним бренно и суетно. Что есть только один смысл жизни у человека. Только тот опыт, что сможет его разумная душа взять с собой. Никакие плотские удовольствия, никакие изобретения человечества не надобны за пределами физического мира. Разум - единственное, что сохранится в метафизическом пространстве. Ты не сумел продолжить дело, начатое мной. Но, сознавая значимость познания, ты сделаешь то последнее, что ты ещё способен сделать для моей великой цели. Добровольно умрёшь сейчас, здесь. Твоя жизнь уже окончена. Ты болен. Твоя болезнь – следствие моих грехов и продолжение моих мук. Я вынесу их, пока твоё тело ещё сильно. Телесные муки не страшат меня. Твоя плоть слабеет, но в ней всё же кроется сила. Мне хватит её. Правнук, говорю же тебе: умри.
 В то время как Иоганн говорил, я полуприкрытыми глазами наблюдал материализующийся рядом с ним саркофаг. Саркофаг, предназначенный мне в склепе. Он мелькал смутным образом передо мной, и я не мог понять, материален он, призрачен, или лишь грезится мне.
 - Убей же себя. Ты сознаёшь необходимость своей жертвы во имя высшего Знания. Ты сам желаешь этого. В твоей руке трость, которой этой ночью ты убил отца Густава. Смыслом его жизни являлась твоя смерть. Ты думал обмануть смерть. Но ты обречён. Так подними же эту трость. Обнажи наконечник. Вонзи в себя. На лезвии ещё ярка кровь священника. Но кинжал не насыщен ею. Напои его своей кровью. Поднеси к своему сердцу. Таков твой удел. Отпусти душу из ослабленного тела.
 Прадед говорил тихо и убедительно. Его голос не был приятен, но он зачаровывал. Я погружался в сон и, внимая его голосу, делал всё, что требовалось. И уже убил бы себя, пронзив грудь клинком, совсем недавно окроплённым кровью капеллана, если бы всякий раз не отстранялся в мыслях от его речей. Я уходил от них, я слышал его голос как из-под земли, я думал не о том, что он говорил мне. Я думал о том, как я стану вырезать скульптуры. Я представлял себя в мастерской, в спокойном уединении, но не вдали от людей, а где-нибудь в городе. Я работал инструментами, извлекая из камня его скрытую до поры сущность. Из грубого тела хрупкую душу. Я представлял это столь ясно, что мне хотелось уже сейчас взяться за дело. Я не думал о том, что меня лихорадит, что я испытываю слабость в ногах, что обнажённый клинок уже почти касается области груди… Как и раньше, моя воля пробуждалась к жизни в её самые тяжелые моменты. Только сейчас она пробуждалась не желанием книг и их туманных письмен, а прежде неведомыми мне устремлениями. Я вложил лезвие в наконечник трости. Со всё ещё полуприкрытыми глазами, слабым голосом я произнёс:
 - Я не убью себя. Я не знаю, сколько мне осталось жить. Но я желаю жить. Впустую прошла моя юность. Ничего я не сделал и никому не принёс ни добра, ни зла. Я не испытывал ни любви, ни ненависти. Человеческие страсти казались мне чуждыми и напрасными. Я не жил, а только существовал. Я являлся не человеком, но лишь его возможностью. Теперь я желаю жить, жить и созидать жизнь.
 - Одумайся, Франц. Ты умён. Ты более чем умён. Ты должен понимать, что страсти вредят истинной цели человеческого бытия. Искусство – одна из страстей. Но искусство бессмысленно. Только глупец может полагать, что творения искусства бессмертны, в отличие от людей. Ты даже не можешь представить себе, сколько произведений искусства навсегда уничтожено за тысячелетия существования человека. Сколько глубоких книг было утеряно. Время не пощадит ни одно из творений. Знание надобно хранить в уме, не доверяя пергаменту.
 - Мне неведомы те глубинные истины, которые открыл ты. И я не желаю знать их. Искусство бренно. Как и человек. Я знаю. Не всё ли равно? Я не желаю, чтобы кто-то знал и такие истины, которые отнимают у человека желание жить. Не всё ли равно, чем живёт человек? Я не желаю, чтобы кто-то открывал губительные для себя Знания. Не всё ли равно, сколько ещё подобных книг будет утеряно?
 На последних словах я протянул свечу к ближайшему стеллажу. Огонь с жадностью ухватился за сухие листы ветхих манускриптов. Поглощая страницы одной книги, он жадно набрасывался на следующую. Не насыщаясь и ею, бросался на другую. Я же подносил свечу всё к новым и новым полкам.
 Иоганн с молчаливым осуждением взирал на творимое мною.
 Я мерно вышагивал по библиотеке, и каждый мой шаг отражался глухим эхом от стен. С торжеством Савонаролы я зажигал всё новые свечи и ставил их напротив книжных рядов. Пламя охватывало шкафы, стулья, лизало стены и пол.
 - Правнук, твой дед и твой отец были глупы, я презирал их. Тебя же я не только презираю. Я проклинаю тебя. Сверх фамильного проклятия я накладываю именное проклятие на тебя, Франц Леопольд Мансфельд. Ты будешь страдать, пока не возжелаешь умереть.
 Призрак исчез. Но тут же на меня посыпались тома книг с верхних полок. Дерево шкафов ломалось, сами шкафы обрушивались, извергая с полок потоки сгораемых книг. Огонь быстро распространялся по помещению.
 Спешно покинув библиотеку, я направился в спальную, отведённую Фридриху, единственному прислуге, оставшемуся в нашем поместье.
 Дворецкий, должно быть, почуяв пожар, либо заслышав мои быстрые шаги, встретил меня одетым.
 - Что произошло, господин?
 - Собирай свои вещи, Фридрих. И отправляйся в ближайшее селение.
 - Для чего же, господин?
 - Не спрашивай сейчас ни о чём! Позже сам всё поймёшь. Сейчас же, собирайся!
 - Как скажете, господин.
 Покорно, но с выражением недоуменной обиды, верный слуга принялся собирать свои скудные пожитки в большую дорожную суму. Он почти не имел личных вещей – он жил не для себя: для моего рода.
 - Отправляйся в посёлок, где ты обычно закупаешь провизию, купи дрова и найми экипаж. На нём мы доберёмся до города. А затем… затем будет видно.
 Фридрих опустил руки:
 - Господин, вы навсегда покидаете родовой замок?
 - Да.
 - Это печально. Вы прожили здесь почти всю вашу жизнь. Я прожил здесь не одно столетие.
 - Тебе осталось не так и долго, Фридрих. Моя же жизнь только начинается.
 Дворецкий повернул ко мне доброе лицо и с грустью произнёс:
 - Мне бы хотелось умереть здесь.
 - К сожалению, это невозможно. Да и не всё ли равно?
 - Господин, здесь прошла моя жизнь, здесь же я надеялся спокойно встретить смерть. Я опустил бы в уготованный саркофаг ваше тело, провёл бы в последний раз рукой по вашим волосам, как тогда, когда вы печальным мальчиком сидели со мной у камина, прижимаясь, чтобы согреться в ненастную погоду, и внимали стихам Клопштока, Гёте и Шиллера. Задвинул бы крышку вашего гроба. И тихо упокоился бы рядом с вами.
 - Собирай вещи и отправляйся, Фридрих.
 Будто предчувствуя, что видит меня последние мгновения, он жалобно спросил:
 - Господин, не лучше было бы дождаться рассвета? Сейчас спят, как извозчики, так и лошади. Не выспавшиеся и уставшие, они будут трудно идти. Тем более в такую непогоду.
 Меня начала раздражать медлительность слуги.
 - Ты доберёшься как раз к рассвету. Собирайся же!
 - Господин, кроме того, - волки... Давно я не слышал, чтобы они подходили так близко к жилищам. Они замёрзли и голодны.
 - Проклятье, Фридрих! Ранее, чем я, ты всё равно не умрёшь. Хватит стенать и поминать прошлое, которое уже не вернёшь. Отправляйся сейчас же, несчастный жид!
 Фридрих горько вздохнул, но вместе с тем по его лицу пробежала едва уловимая улыбка, значение которой мне никогда не удавалось понять.
 - Как скажете, господин… Прощай, Франц.

*  *  *

 Как только Фридрих покинул имение, скрывшись в снеговом тумане пурги, я поджёг его спальню. Затем я отправился по коридорам замка, отпирая двери всех комнат. Запертые в течение почти трёх веков, они неохотно, с режущим слух скрежетом, обнажали своё нутро – полусгнившее, заросшее пылью, паутиной и плесенью. Я поджигал каждую из них, и шёл к следующей только когда убеждался, что пламя разрослось достаточно, чтобы не погаснуть. Я шёл, и за моей спиной полыхали, вырываясь из раскрытых дверей язычки огня. Помещения стремительно наполнялись удушающим дымом, и в нём мне виделись лица слуг, некогда населявших этот замок, и погибших два столетия назад. Я видел, как заживо сгорали люди, виновные только в том, что их хозяином являлся религиозный еретик. Это место должно было быть уничтожено ещё тогда, со всеми его запрещёнными книгами, и самим прадедом. Наш род бы окончил своё существование, но избежал бы проклятия потомков. Вся его дальнейшая жизнь в лице моего деда и отца ни что иное, как старческие муки. Моя же жизнь – предсмертная агония. Род Мансфельд, некогда благородный и сильный, выродился и умирает со мной.
 Я вернулся в свой кабинет и запер дверь. Сделав записи и сложив некоторые вещи - очень немногие, потому как все книги, включая главный труд моего прадеда, желал уничтожить, - я сорвал с окна тяжёлые портьеры. Грузно они опустились на пол безобразной чёрной грудой. Я принялся резать их на куски, связывая лоскуты друг с другом, чтобы затем по ним спуститься вниз.
 Я не знаю, сколько прошло времени с того момента, когда Фридрих покинул замок, но за окном стояла беспросветная ночь. Ни Луна, ни звёзды не проглядывали сквозь снеговые тучи. Я распахнул окно, и снежный вихрь едва не сбил меня с ног. Раскрытая книга на столе неистово перелистывала свои страницы. Я зажёг погасшую свечу, и взглянул на неё. Это был так и не дочитанный мной трактат Иоганна фон Мансфельда. Я поднёс свечу к страницам. Несмотря на то, что я прикрывал её телом и ладонью от морозного ветра, огонёк дрожал и никак не мог ухватиться за листы. Наконец уголок страницы занялся. И уже спустя мгновение передо мной полыхал массивный фолиант. Я отвернулся от него и вздрогнул, увидев в зеркале силуэт прадеда. Он протягивал руки, будто желая ухватиться за уничтожаемый мной труд всей своей жизни. Он молчал, однако его глаза взирали на меня с ненавистью.
 Но что он мог причинить мне? Я уничтожил библиотеку – место, где был захоронен его прах. Не имея более материальных следов в этом мире, сможет ли он материализоваться, чтобы помешать мне довести задуманное? Я поднёс огонь к книжному шкапу.
 В зеркале, рядом с Иоганном, возник человек в чёрно-белых одеждах. Астарот. Казалось, Иоганн что-то приказывал ему. Я не отчётливо видел их отражения во всполохах огня свечи. И слышал лишь вой пурги и треск горящего дерева. Стараясь не обращать на них внимания, я скинул вниз связку из разрезанных портьер, и закрепил её конец на подоконнике. Даже тяжёлая материя колыхалась в разные стороны под порывами бушующего ветра. Всё кружилось в вихре передо мной. И снеговые хлопья, и стаи летучих мышей, живших под крышей, и будто сонмы призраков носились перед моим взором. Я вновь услышал звук, сводивший меня с ума: колокола на часовне. Должно быть, начиналась утреня. Однако колокола били слишком протяжно и долго. И им вторил заунывный ветер. Братия и духи монастырского кладбища выли, оплакивая грешную душу отца Густава.
 Я обернулся, чтобы взять свои вещи и трость. И встретился лицом к лицу с капелланом. Отец Густав схватил меня костлявой рукой. Его впалое лицо бледно мелькало в зыбком свете свечи. В зеркале Астарот указывал пальцем на мою перевёрнутую подпись в своей книге и лукаво ухмылялся. Я ударил капеллана тростью туда, куда несколько часов назад вонзил её. Хватка ослабла, и, оттолкнув его, я кинулся к окну. Однако, взглянув вниз, замер в нерешительности: под окнами собралась стая волков. Они ожидали добычу, нетерпеливо махая хвостами. Они более не выли, и, не считая шума ветра и огня, единственным сторонним звуком оставался гул колоколов. Я смотрел вниз, как из-за края окна появились тонкие пальцы с острыми коготками. С громким плачем выскочил младенец с разбитой головой, и вцепился в моё пальто. Следом по портьере вползла Ангелика. Густав ухватил мою руку с тростью, а она вторую. Младенец терзал мой костюм, стремясь достать грудь и растерзать её.
 Я взглянул в зеркало: Астарот равнодушно поглаживал книгу Свободного Знания, а Иоганн презрительно смотрел на меня. Затем я услышал его голос. Казалось, он стал ещё глуше – возможно, потому что проникал сквозь толстое стекло, возможно, потому что впервые я слышал его не в полной тишине. Сквозь вой ветра и треск огня, я различил следующее:
 - Ты полагал, что можно просто сбежать от судьбы? Нет, есть Фатум, есть беспощадный Рок, предопределивший твою жизнь. Ты слишком слаб и ничтожен, чтобы противостоять Ему. А Он силён, потому что этот Рок есть проклятие - проклятие рода Мансфельд. Ты подписал договор, хотя я предупреждал тебя не делать этого. Ты думал уйти от обязательств. Но я даю тебе последнюю возможность принять моё предложение. Помни, что я имею власть над демонами, и Астарот уйдёт, удовольствовавшись душами капеллана, ведьмы и их дитя. Только пообещай мне оставить твоё тело. Если ты откажешь, Астарот отдаст приказ, и тебя разорвут на части, а твои ошмётки скинут волкам.
 Неужели это конец? Трижды за последние три дня я желал убить себя. И тот итог был бы более логичным и более благосклонным в моей проклятой судьбе. Я отчаянно перебирал любые возможности. За спиной бушует пурга, передо мной медленно разгорающаяся под порывами ветра комната. Я могу вырваться и броситься в окно, возможно, что я не разобьюсь, упав на толстый снеговой покров, но волки тут же растерзают меня. Легче метнуться в огонь, но он недостаточно силён, и я опасался, что ветер погасит его. Я бросил трость в зеркало, и оно разлетелось на осколки. Образы Иоганна и Астарота пропали. Хватки с обеих сторон ослабли. Я оттолкнул Густава к горящему шкафу, и, схватив за волосы, вытолкнул Ангелику в окно. С трудом отцепив младенца, я несколько раз ударил его о стену, пока обезображенная голова не превратилась в месиво из крошек кости, мозга и крови.
 Откинув палас в углу двери, я спрыгнул в незапертое отверстие, и упал на холодный пол. Я почувствовал острую боль в ноге: возможно, что-то было сломано. Я ползал по полу, пока не наткнулся на оставленную здесь свечу, и когда зажег её, увидел перед собой Астарота. Он стоял, строго смотря на меня, и всё ещё поглаживая пальцами перевёрнутую книгу. Я осветил пространство вкруг себя и понял, почему он не приближается – я находился внутри сигилы.
 Я находился в безопасности. В спешке, прежде чем догорит единственный источник света, и силы окончательно покинут меня, я извлёк из камзола дневник и сделал записи о моём неудавшемся бегстве. Бегстве от своей судьбы и от своего проклятия.
 Я смирился с тем, сколь бессмысленно, сколь напрасно прошла моя краткая жизнь. Я отказался от всех планов на жизнь дальнейшую. Нет никакой надежды на будущее. Я умру скоро. Воля уже покинула меня, совсем скоро я лишусь и последних сил. И когда умру я, Франц Леопольд Мансфельд, со мной умрёт род Мансфельдов, и унесёт проклятие нашего рода. И я надеюсь, что ни один человек на земле не вспомнит более нашей проклятой фамилии. Сейчас, пока я остаюсь здесь, в круге сигилы, демон не может тронуть меня. Сейчас. Здесь. Но единственный вопрос, который ещё беспокоит меня. Единственный вопрос, ответ на который я желаю знать. Когда я умру, сможет ли он забрать мою душу?

Послесловие.

 Предполагается, что вышепредставленная рукопись обнаружена в доме для умалишённых, бывшем в одном из австрийских графств, близ Вены. Мы ни в коем случае не убеждаем в этом читателей. Более того, мы склонны полагать, что данная история является несомненной мистификацией. Причём, мистификацией не особенно удачной. Читателю мы оставляем судить изящество или убожество слога, занимательность или скучность самого повествования. На суд строгого критика мы отдаём историко-культурологические и иные стороны сего произведения. Однако, на наш взгляд, очевидным является, что автор этого произведения не то лицо, за которое себя выдаёт. И, исходя из грубых ошибок, допущенных им, предполагаем, что автор не блистал историческими познаниями и имел весьма поверхностное представление о предмете, о котором взялся писать.
 Нам удалось выяснить, что в этой ветви известной аристократической фамилии Мансфельд действительно имел место быть Ганс Людвиг, на пожертвования коего построена капелла аббатства ордена бенедиктинцев. Сведений о более ранних предках, в частности о ересиархе и колдуне Иоганне фон Мансфельде не обнаружено. Так же, как и о потомках. Есть лишь свидетельство, вызывающее некоторые сомнения в подлинности, о том, что некая фрау Эрнста, супруга Ганса, умерла, производя на свет мертворожденного ребёнка. Если документ подлинный и названная Эрнста – мать предполагаемого рассказчика, из этого следует, что Франц Леопольд Мансфельд, то есть он сам, не жил вовсе.
 Существует предположение, что автором являлся один из пациентов дома призрения. Однако подобная версия также кажется неправдоподобной.
 Несмотря на то, что замок Мансфельд через несколько лет после пожара действительно эксплуатировался как доллгауз , он сгорал ещё дважды. В обоих случаях многие пациенты, в особенности, прикованные цепями, сгорели заживо или получили ожоги тяжёлой степени. Причиной возникновения возгораний являлись легко воспламеняющиеся торфяные болота, подступившие почти вплотную к стенам строения. После третьего пожара в середине XIX столетия здание перестало эксплуатироваться, и в данное время путь к нему практически непроходим.
 Самое предположение об обнаружении этих записей в архивах дома для умалишённых, является крайне сомнительным. Как хорошо известно, психиатрия в то время, о котором идёт речь (т.е. на начало 19 в.) ещё не имела каких-либо испытанных методов лечения, и больного, помещённого в психиатрическую клинику, не более как изолировали от общества до появления признаков кажущегося излечения, или – что чаще – до конца его дней. На поступающих пациентов не заводилось никакой документации, и тем более, не изучались и не сохранялись продукты деятельности душевнобольных. Отсюда следует, что подобные записи едва ли остались бы целы и сохранились до наших дней.
 Кроме того, немаловажным указанием на полную вымышленность всего описанного (речь идёт не об очевидной фантастичности повествования, а о возможности религиозно-мистического бреда, выраженного в записях) является слог рассказчика. Можно, конечно, допустить, что реальные записи, найденные в доме для умалишённых, попали к писателю средней руки, который, основываясь на них, создал цельный текст, разбив его на главы, и снабдив каждую подзаголовком. Но даже и в таком случае (не считаясь с очевидным умалением значимости записей для психиатрической науки) самая нить повествования не может не удивлять своей логичностью и последовательностью, а также спокойствием, почти доходящем до безразличия стороннего наблюдателя. Возьмём наиболее яркий пример подобного несоответствия: в пятой главе, переломной в повести, рассказчик сообщает, что, дескать, выйдя из “полусомнамбулического состояния”, и анализируя все те “туманные, похожие более на сон” события, решает их записать. Таким образом, всё, что предшествовало этой записи, было сделано в тот самый момент “пробуждения от жуткого, чудовищного в своей нелепости, сна”. Но нам кажется чудовищно нелепым такое построение повествования со стороны человека, пережившего подобные ужасы, пусть даже он сам не исключает, что они лишь болезненные галлюцинации и бредовые сновидения. Не более ли убедительно, когда человек, собирающийся начать подобный рассказ, сразу же сообщает о том, что то, о чём он собирается поведать, началось некоторое время назад, и сейчас он, опираясь на эти события, так сказать, постфактум , попытается восстановить их в записях. Опять-таки речь идёт не об эстетических приёмах, но о правдоподобности, коль скоро автор стремится убедить читателя в реальности записей.
 Таким образом, вышеприведённый текст следует воспринимать не более чем вымысел анонимного писателя, одного из многочисленных эпигонов популярного в то время готического романа. Несмотря на заверения о подлинности записей продавшего их еврея-антиквара неопределённых преклонных лет.

Весна 2008 – декабрь 2009


Рецензии