Отцовщина

Михаил не спал. Последнее время вообще плохо спалось, мешали одни и те же мысли – об отце. Эти мысли никак не могли оформиться в нечто законченное, и мучили, и раздражали. Началось это месяца три назад, но Михаила до сих пор удивлял сам факт того, что он вдруг начал вспоминать об отце. Зачем?! Почему?! Столько лет в нём не было нужды – и на вот тебе! Михаил никак не мог разобраться в этом, и ругал себя за бессилие, а, выругавшись – успокаивался, брал себя в руки и вновь пытался найти ответ, но это не удавалось, и он вновь раздражался, гнал от себя мысли об отце, а они возвращались, терзали, выматывали. На работе он со всеми переругался, поссорился с женой, а сегодня – что хуже всего – наорал на сына.

Сейчас мальчик спал. Во сне он несколько раз тяжело вздохнул – и сердце Михаила сжалось и заболело. Мальчишка-то чем виноват! Распустил себя, дальше некуда, разорался из-за пустяка, а теперь ребёнку снится что-то скверное. Сын, конечно, простил, он не был злопамятным, а когда обижался – выпячивал нижнюю губу и опускал глаза, силясь не заплакать, но на мировую шёл быстро, только предложи, слёзы ещё не успевали высохнуть, а он уже смеялся, и как счастливо смеялся.

Мальчик почему-то не любил свою кроватку, с мамой спать тоже не любил – спал с отцом. Михаил нашёл его ручонку, осторожно приблизил её к губам, поцеловал и произнёс про себя: «Прости меня, мой маленький». Мальчик тотчас обвил рукой шею Михаила, прижался к отцу. К отцу…

Отец Михаила ушёл из семьи, когда Мишеньке было семь лет, в его последнее дошкольное лето. Незадолго до этого Миша с мамой ездили в Пензу, к тёте Вере, маминой сестре, а папе отпуск не дали, хоть и обещали – на заводе срывался план. А когда вернулись… Запомнилась мамина тревога на вокзале – отец не встретил их, хотя мама послала ему телеграмму. Всю дорогу до дома она гадала, что случилось, твердила, наверное, телеграмма не дошла, волновалась, не заболел ли. Но телеграмма дошла, и отец был здоров – он возился в гараже с мотоциклом, люльку к которому сделал сам, мотоциклы с колясками тогда то ли ещё не выпускали, то ли были в дефиците. Миша не запомнил, что говорил отец, он только запомнил, что отец отвечал маме грубо и резко. И осталось в памяти недоумение – отец тогда не взял его на руки, не улыбнулся, не погладил по волосам, он казался таким чужим, злым, что мальчик не решился даже крикнуть ему – «Здравствуй, папка!», а стоял и молчал.
 
Папа в тот день не пришёл ночевать, а мама долго плакала. Он приходил днём – за вещами. Миша неотступно, как хвост, следовал за отцом, пока тот искал, доставал, вытаскивал, укладывал, перевязывал. Мать гнала сына, но он не слушался, т.е. не слышал. Но отец молчал, он торопился.

Мальчик понимал, что что-то случилось, но что именно? Дни стали тянучими, похожими один на другой, мама – весёлая, жизнерадостная мама – стала какой-то странной, она подолгу сидела без движений, смотрела в одну точку, а то вдруг встрепенётся, спросит: «Ты что-то сказал, Мишенька?» - и вновь как будто куда-то провалится, и ничего не видит, и ничего не слышит. Миша понимал, что маме плохо, он старался не мешать ей, не шуметь, не баловаться, играл тихонько на полу в своих любимых солдатиков, или рисовал. Иногда мама звала его, спрашивала: «Как же мы жить-то будем, сынок?», целовала его в щёки, начинала плакать. Сын гладил её по волосам и приговаривал: «Не надо, мама, не надо», а она отстраняла его, и сквозь всхлипы слышалось: «Иди, иди, сынок, играй, не смотри на мамку».
И таких дней было много, целая полоса, оставшаяся в памяти Михаила одним длинным грустным днём.

А незадолго до первого сентября неожиданно пришёл отец, он принёс много подарков – конфет, игр, что-то ещё. Мамы дома не было. Папа показывал сыну игры, объяснял правила, предложил сыграть. И ещё он говорил, что они будут жить все вместе, и всё будет как раньше. И много раз спрашивал: «Ты ведь хочешь, чтобы я жил с тобой и мамой? Ты любишь меня?» Миша любил отца, он отвечал ему – да, но без радости, он почему-то не верил, что всё будет как раньше, не верил отцу. А когда пришла мама, о мальчике забыли. Папа говорил много и с жаром, а мама отвечала редко и холодно. Потом папа начал кричать, а мама оставалась спокойной. Последнее слово, которое сказала мама, было «нет». После этого папа ураганом вылетел из дома, сильно хлопнув дверью. Мама сказала: «Пойди, сынок, закрой дверь», а когда Миша вернулся – мама рыдала, уткнувшись в подушку.

Папа больше не приходил, и когда в школе первая Мишина учительница спрашивала детей о родителях, мальчик сказал: «Папа от нас ушёл». Учительница тогда вздохнула и погладила его по голове.

Первое время Миша оставался в продлёнке, но потом учительница сказала маме: «Ему здесь плохо. Его не обижают, но он сторонится детей. Он не по годам невесел. Мальчик у вас умный, послушный и не набалованный, дома ему будет лучше». И мама забрала его из продлёнки. Работала она на заводе, в три смены, и мальчик часто бывал дома один. Он умел находить себе занятия, правда, не всегда безобидные, но мама никогда не была слишком строгой, а когда очень сердилась – ставила Мишу в угол. В углу можно было стоять и о чём-нибудь думать. И он стоял, и думал, подолгу, не тяготясь наказанием, стоял до тех пор, пока мама не подходила к нему, не вставала перед ним на колени и не говорила: «Ну что ж ты стоишь и стоишь, горе ты моё луковое! И до ночи будешь стоять, и неделю, да?! Ну скажи ты – прости, мамочка, я больше не буду – и всё! Язык у тебя отвалится?! Что ж ты казнишь меня, сынок!» Она плакала и целовала сына в щёки. «Ну иди, иди, играй. Прости меня, Мишенька». Семилетний мальчик находил поведение матери по меньшей мере странным – сама ставит в угол, и сама же извиняется. Мать была уверена, что сын не просит пощады из гордости, а мальчику просто в голову не приходило, что можно поплакаться и избежать наказания. Да и не считал он угол наказанием, угол не обижал его. В конце концов, мать перестала ставить его в угол. А с той поры, когда Миша часто оставался один, и один ложился спать, он полюбил сумерки, и полюбил одиночество, которое научило его думать.

Миша не боялся темноты, хотя однажды Петька, дурак, соседский мальчишка года на три-четыре старше Миши, сильно напугал его. Петька сказал, что в городе объявился бандит, который убивает маленьких детей. Сегодня он был в их дворе, узнал, что Мишина мама придёт с работы поздно, и обещал ночью залезть к Мише и убить его. Петька сказал, что у бандита есть верёвочная лестница, и ещё борода. Миша не очень-то поверил ему, но чем темнее становилось на улице, тем тревожнее было на душе у мальчика. А когда совсем стемнело – стало страшно. Миша то и дело проверял, закрыта ли дверь, везде, даже в туалете, включил свет и всё никак не мог решиться лечь спать. Да ещё на улице раздавались какие-то непонятные звуки, и в окне что-то мерещилось. Миша догадался выключить свет в комнате – сразу стало видно, что за окном никого нет. Да и кто может быть за окном третьего этажа. Но ведь лестница!.. На кухне и в коридоре он свет всё-таки оставил.

Когда в два часа ночи мать пришла с работы, она увидела спящего сына с зажатым в правой руке кухонным ножом. Она чуть было не упала в обморок. Миша был в одежде, на кухне горел свет. Она осторожно разбудила мальчика, отобрала нож и спросила, в чём дело. Сын рассказал. В ту ночь мама легла вместе с ним, она шептала ему что-то нежное, гладила по голове, и на сердце у него стало спокойно-спокойно. Утром она его не будила, в школу он не ходил, а пошли они сначала в кино, а потом в парк – кататься на качелях-лодочках. В кино они часто ходили, ещё до того, как ушёл отец. Если фильм был неинтересный, Миша засыпал. А иногда мама закрывала ладонью ему глаза и говорила: «Не смотри, тебе ещё рано». Миша знал – значит, целуются…

Если мама днём работала, Миша обедал после школы в столовой, что была неподалёку от дома. Мама оставляла ему рубль. Это сейчас рубль – не деньги, а тогда он что-то стоил. Но Мише не хватало. Он брал половинку первого, второе, кусочек хлеба и компот, но когда доходил до кассы, кассирша – рыжая грузная женщина – всякий раз говорила: «Мало. Ещё деньги есть?» «Нет», - отвечал Миша. «Тогда поставь обратно или суп, или второе». Обычно он возвращал суп. Сдачи кассирша никогда не давала. Мама удивлялась: «Как же так, сынок? Это ведь не кафе, обыкновенная столовая, да и в кафе хватило бы. Как же тебе рубля не хватает?! Я на рубль два дня обедаю, и ещё остаётся. Что ж ты берёшь? Ты посчитай сначала по меню, ты ведь хорошо считать умеешь». Миша считал, и по его расчётам рубля не только хватало, но и оставалось много, но опять по требованию кассирши приходилось что-нибудь оставлять, а Миша боялся возразить, думал, может, сам неправильно посчитал.

Это время, когда он стоял в очереди и продвигался к кассе, было мучительным, и чем ближе становилась касса, тем страшнее становилось Мише, цифры в его голове путались, он складывал и складывал, и каждый раз получалось по-другому, и мальчик понимал, что опять придётся что-то вернуть. «У тебя, как всегда, не хватает, мальчик. Хочешь есть, скажи мамке с папкой, пусть больше дают». «У меня нет папки».

Однажды мама сказала: «Сынок, а ты меня не обманываешь? Может, с плохими мальчишками связался и на деньги с ними играешь?» «Нет», - ответил сын. Глаза его налились слезами, с мамой говорить не хотелось. На следующий день, вернувшись из школы, Миша застал маму дома. «Я взяла отгул». «Ура!» - обрадовался мальчик, сегодня не придётся идти в столовую. Но радость была недолгой. «Идём в столовую», - сказала мама. «Зачем?!» «Что ты так напугался? Значит, ты меня обманывал!» «Нет!» «Тогда пошли, тогда тебе нечего бояться. В столовой на меня не смотри, я для тебя как будто чужая тётя, а ты всё делай так, как обычно, как без меня. Понял?»

Пока они были далеко от кассы, Миша несколько раз поворачивался к маме. «Не смотри! Не оборачивайся!» - цедила сквозь зубы мама. «Я хочу салат», - шёпотом сказал Миша. «Бери всё, что хочешь, ты меня не знаешь!» Вдруг Мишу охватил страх – а что, если сегодня рубля хватит, и тётя даст сдачу! Тогда мама ни за что не поверит ему. Лишь с годами он понял, что правду нужно говорить не всегда, иначе тебе не будут верить. Но Мишина тревога была напрасной. «Ого! – воскликнула кассирша. – Ты, видать, сегодня богатенький Буратино! Салат прихватил. Как, опять рубль? Гони ещё сорок копеек!» «Я тебе, гадина, сейчас покажу сорок копеек!» - мама навалилась на кассу и попыталась схватить кассиршу за волосы, а когда ей это удалось, волосы остались у неё в руке, а не тётиной голове оказались ещё волосы, только другого цвета. Кассирша тотчас же вскочила и убежала, а мама кричала на всю столовую: «Паскуда, тварь, детей обирать, харю-то на дармовом наела, сволочь!» Миша никогда раньше не слышал от мамы таких слов, от других слышал, от неё – нет, и когда она с папой ругалась, она так не говорила. «А вы-то, люди, что же! У вас на глазах мальчишку обсчитывают, а вы как будто не видите! Совесть-то у вас есть?!» Мише не нравилось, что все смотрят на них, почему-то было стыдно, хотелось убежать, спрятаться, но мама крепко держала его за руку. А люди молчали, некоторые потупили взор, другие глядели весело, ждали, что будет дальше. Прибежала женщина, вся в белом, забрала у мамы шиньон, сказала: «Не шумите, гражданка, я вас обслужу». Но мама кричала: «Где эта змеюка ползучая, я ей, суке, глаза выцарапаю! Заведующая где?!» Мама потащила Мишу на кухню, не переставая ругаться, поварихи от неё шарахались, но ни заведующей, ни кассирши она не нашла, и под конец сказала такое, что у Миши уши загорелись огнём. Обедать в этой столовой они не стали, и Миша был очень рад этому. На улице он вздохнул с облегчением, наконец-то всё это кончилось. Мама ещё долго не могла успокоиться, и даже дома ругалась, а потом вдруг как бухнется перед Мишей на колени, как давай причитать: «Миленький мой, а я на тебя подумала! Прости ты меня, дуру, Христа ради! Совсем из ума выжила! Ну как же я могла! Прости, прости свою глупую мамку!»…

Вечером мама позвала сына на кухню и сказала: «Вот что, сынок. Давай-ка я тебя научу, как плиту зажигать. Ты уже большой, когда ни когда, а учиться надо». Миша быстро научился, и, приходя из школы, разогревал себе обед. Но долгое время путал, как варить яйца и как варить пельмени – яйца бросал в кипяток, и они лопались, а пельмени – в холодную воду, и они превращались во что-то ужасное. Зато он научился жарить картошку. Сначала мама оставляла в воде сырую нарезанную картошку, потом, когда он научился резать её сам – сырую чищенную, а потом он и чистить её научился. Жареный картофель стал любимым блюдом мальчика, потому что это блюдо он готовил сам полностью, от и до. Когда мальчишки во дворе не поверили ему, что он умеет жарить картошку, он позвал их к себе, на глазах у них поджарил, и они, нахваливая, с удовольствием её слопали. А потом даже старшие мальчишки, которые уже пили вино, стали звать его к себе, чтобы он поджарил им картошку. Миша этим гордился, гордился, что, хотя он учился только на 4 и 5, его не считали маменькиным сынком, не обижали, а относились с уважением. Много позже, в армии, он увидел ребят одногодок, которые ни разу в жизни не чистили картофель, и смотрел на них первое время как на марсиан. Как же они жили?!

Михаил осторожно убрал ручонку Костика со своей шеи, бесшумно встал, накинул рубашку и вышел из спальной. В тёмной прихожей он на что-то натолкнулся, это что-то с шелестом упало. Михаил ругнулся, включил свет. Ёлка! Как же он забыл о ней?! Купил сегодня, т.е. уже вчера, а на балкон не убрал. Он бережно поднял её, оглядел – знатная красавица, не зря он два часа на ёлочном базаре проторчал. Ёлку он поставил в угол, свет выключил и прошёл на кухню. Зажёг огонь под чайником, закурил, жадно затянулся… Ёлка-ёлочка, зелёные иголочки… Встреча первого Нового года после ухода отца врезалась в память Михаила навсегда. Из-за ёлки.

Как-то вечером, незадолго до Нового года, мама повела Мишу в парк, там изо льда и снега строили домики, горки, лабиринты, всяких сказочных зверей. Горели разноцветные лампочки, было красиво, весело, празднично. Всё осмотрев, вдоволь накатавшись с горки, они пошли домой. И как только вышли из парка, мама вскрикнула: «Смотри, у нас свет горит, отец пришёл! Бежим!» У отца остался ключ от квартиры, в последний раз он не отдал его маме, сказал – не взял с собой. Они прибежали раньше, чем отец успел уйти. Он стоял возле письменного стола, в руках держал новогоднюю гирлянду. Эту гирлянду он сделал сам, в магазинах гирлянд тогда не продавали. «Зачем ты её взял?» - спросила мама. Отец ответил: «Она не работает. Починю – принесу». «Когда?» «Завтра или послезавтра» «Ключ оставь» «Я не знаю, во сколько приду. Вдруг, вас не будет дома, занесу гирлянду, а ключ оставлю соседям». Он ушёл, а мама грустно сказала: «Обманул он нас, сынок. Не принесёт он её» «Нет, мамочка! Принесёт, вот увидишь!».

Миша ждал до последнего, но отец не принёс гирлянду. И та ёлка – жалкая, тёмная, ущербная – до сих пор стояла перед его глазами. А сразу после Нового года мама купила новый замок, и сосед дядя Коля врезал его, за что получил бутылку водки. А потом на заводе у мамы мужики, опять же за бутылку, сделали ей гирлянду получше отцовой, только теперь нужно было ждать нового Нового года.

Михаил ставил ёлку каждый год, и когда ещё Костика не было, и когда ещё холост был и жил один. Жена, чья работа была связана с экологией, всякий раз возражала, но Михаил отвечал: «Не я её рубил. Не куплю я, купит другой».

Михаил заварил чай покрепче, вновь закурил. В памяти всплыло ещё одно воспоминание. В тот зимний день после уроков Миша не нашёл в карманах своего пальто варежек, украли и мелочь на трамвай. Мысль проехать в трамвае без билета ему и в голову не пришла, и он добрался до дома пешком, то и дело перекладывая портфель из одной руки в другую. Руки он сильно заморозил, пальцы одеревенели, ключ в замок он вставил, а вот провернуть его никак не мог и… описался. Дверь ему открыла соседка, спускавшаяся с верхнего этажа. И Миша потом долго и горько плакал, встав посередине комнаты и широко расставив ноги, плакал не от боли в отходивших в тепле руках, а от стыда, от позора, оттого, что не дотерпел.

К чему эти воспоминания? Зачем всё это? Михаил с улыбкой смотрел на того семилетнего мальчика, которым был когда-то. Он жалел его, но не жалел в нём себя, не отождествлял себя с ним – слишком много лет прошло.

У Михаила никогда не было определённого, однозначного отношения к отцу. Он избегал судить его, подспудно понимая, что жизнь слишком сложная штука, и в ней нет единой правоты.

Отец ушёл, как отрезал, и это казалось естественным. Но когда в жизни Миши повстречались дети, чьи отцы тоже ушли из семей, но навещали их, привозили им подарки, писали письма, брали их к себе на каникулы – Мише стало обидно, и он уже стеснялся говорить – у меня нет отца, а иногда даже врал малознакомым людям: «А мы с папкой вчера ходили в цирк»…

С возрастом Миша вдруг испытал чувство благодарности и уважения к отцу. Видя, как в иных расколовшихся семьях родители рвут друг у друга ребёнка, а ребёнок начинает спекулировать своим положением между ними, он решил – отец поступил правильно, наверное, так и нужно уходить, раз и навсегда порвав все связи. Но в том-то и дело, что связи никак не рвались. И опять в душу закрадывались сомнения.

Когда в классе седьмом или восьмом Миша случайно в книге, которую раньше не брал, нашёл листок, исписанный рукой отца, он поразился сходству своего почерка с отцовским и… стал изменять почерк. Отца не было, и всё же он был, напоминал о себе, незримо присутствовал. «Вылитый отец», - роняла мама, и сына это поначалу радовало, а потом всё больше злило. Ведь он даже не помнил хорошенько его лица – мать уничтожила все его фотографии! Михаил хотел быть самим собой, самим по себе, без корней, он хотел быть самостоятельным, а это не получалось. Он боялся узнать что-нибудь об отце и хотел узнать, он боялся, что всё лучшее, что в нём есть – от отца, а всё худшее – от самого себя. А если наоборот?! Нет, наоборот тоже не хотелось – отца, которого не было, было жалко.

Нет, это чёрт знает что, идиотизм какой-то! Когда тебе под тридцать, когда ты уже повидал на свете, обзавёлся семьёй, любишь жену, растишь сына, работаешь, когда отец тебе давным-давно не нужен – вспоминать о нём, не спать из-за него ночами, а он где-то дрыхнет и думать забыл о своём первенце!

Михаилом вновь овладел приступ возмущения. Уйти от женщины – это он понимал. Но как можно уйти от ребёнка! Как можно было отказаться от детской преданности, от этих милых ручонок, обвивающих шею, от одного только слова «Папа!», от всепрощающей чистой сыновней любви?! Как! Пусть он не был таким хорошеньким, как Костя – Михаил просто не верил, что он мог быть таким хорошеньким – но он был ему сыном. Ах, если бы был. Есть! Он ему сын, и с этим ничего не поделаешь.

Нет, это действительно чёрт знает что. Ощутить себя обделённым, почувствовать себя сиротой накануне тридцатилетия!

А ведь он никогда не считал себя неполноценным от того, что рос без отца. Один он разве такой! И лучший друг его тоже был взращён на алиментах. Хотя… может, потому они и стали друзьями?..

Сколько сил – это он понял позже – положила его мать, чтобы у него было счастливое, полноценное детство, чтобы он имел всё не хуже, чем у других детей. Тогда проблема неполных семей была в моде, об этом много говорилось, писалось, в театрах и по телевидению шли пьесы – «В графе отец – прочерк», «Безотцовщина» и другие. Но мальчик не примерял всё это к себе, это было о ком-то, но не о нём, это было неинтересно, непонятно. Он считал себя обыкновенным советским мальчишкой, и лишь годы спустя ему становились понятны поблажки, снисхождение, вздохи и жалость людей, с которыми его сталкивала жизнь, и тогда в нём поднималась злоба к отцу – он не хотел, чтобы его жалели, не хотел, чтобы его считали несчастным, он не был несчастным, он был как все!

Михаил вышел в зал, глянул на часы – через час зазвонит будильник, теперь уж лучше не ложиться. Он вернулся на кухню и почувствовал то ли усталость, то ли успокоение. Он прощал отца. Хотя – разве отец нуждается в его прощении? Михаил грустно улыбнулся – нуждается, очень нуждается, даже если не знает об этом. Отчего-то за грехи и ошибки отцов расплачиваются их дети. Наверное, от того, что на земле нет никаких поколений, а есть одна непрерывная жизнь человечества, жизнь, в которой все в ответе за всё, и каждый в ответе за всех. Он прощал отца и не хотел, чтобы его дети – а он знал, у него их трое в той, другой, семье – несли за него ответственность, пусть они не знают, что он когда-то бросил сына, их долю расплаты он готов взять на себя, ведь кто-то должен первым сделать шаг навстречу, иначе зла на земле так никогда и не убавится.

Мы все – дети одной большой семьи, связанные неразрывными узами, и когда мы их рвём – мы их вовсе не рвём, а лишь стараемся не замечать более или менее безуспешно, и оттого они ранят нас, болят, но и врачуют, и снова ранят. И Михаил понял – ему не избавиться от этих уз, от этих невидимых, но прочных нитей, как не избавиться от них и его отцу, да и не надо избавляться, не надо обеднять себя. И всё-то ложь, что у него не было отца – он был, и он есть, и он был бы даже тогда, когда бы Михаил не видел его ни разу в жизни…

Михаил поднял взгляд и увидел стоящую в дверях жену. Как бесшумно она подкралась! И давно она здесь? Что за манера – стоять и смотреть, и молчать. Сейчас будет ругать за то, что накурил. «Тебе скоро на работу, а ты всю ночь не спал. Что с тобой происходит?» «Ничего. Всё уже кончилось». «Ты хочешь уйти от нас?» «Ты с ума сошла! С чего ты взяла?!» Михаил улыбнулся, встал, подошёл к жене, обнял её. «Последнее время ты сам не свой. Я думала, у тебя женщина» «Нет, у меня отец» «Какой отец?!» «Которого не было. Потом объясню» «Значит, ты не уходишь от нас?» «Да почему я должен уходить?! Что за чушь!» Он осыпал её поцелуями, она ответила, и токи возбуждения побежали от тела к телу. «Сын просыпался, звал тебя. Я сказала, что ты на работе. У нас хороший сын, правда?» «Лучше всех. Давай сделаем ещё одного» «Девочку» «Ладно, девочку» «Прямо сейчас?!» «А зачем откладывать?!»

Они прошли в спальную. Михаил проверил, укрыт ли сын. Маленький человечек безмятежно спал, он ещё понятия не имел о каких-то там узах и нитях, зато он знал, что у него есть папа и мама, которые обязательно купят ему маленькую сестрёнку…


Рецензии