Часть третья. Глава третья

Она была очень красивая, очень хрупкая, с ясным, строгим выражением тщательно припудренного и подкрашенного личика. Нос у нее был матовый. Во Франции считалось очень дурным тоном, если у женщины блестел нос, поэтому дамы пудрились. Только Швейцария позволяла себе ходить, как хочется. Но Швейцарию не принимали всерьез, она была курортом, куда ездили отдыхать с детьми. Такие туалеты и тонкие ароматы, какие везли с собой в чемоданах дамы, простодушной Швейцарии даже и не снились. Облегающий дорожный костюм, в котором сидела Таня, светлый и из плотного шелка – одна из тех вещей, о которых Сережа сказал «нормальная не наденет» - мог быть пошит только в Париже дорогим кутюрье. И все прочее, включая саму Татьяну, было парижским и безусловно стоило те 789 тысяч, за которые он поплатился своим покоем.
Увидев ее, он разволновался. Ему было приятно перед Элен, что она – такая, и принадлежит  их семье, их клану. Она очень мило заговорила с Элен и казалась радостной. Он забыл, как с ней трудно разговаривать. Сейчас им было не трудно. Они заказали форелей в белом соусе, хотя есть он не хотел, а хотел, чтобы все видели, что это его жена, и что она – такая. Он едва дождался, когда подошел их поезд, и они попрощались с Элен и вошли в свое купе (у него с женой было отдельное купе, и хотя он не придавал этому значения, когда отец покупал билеты, теперь он чувствовал, что ему нужно отдельное купе и что он тотчас, как поедет поезд, воспользуется тем, что оно – отдельное). Правда, у него не совсем зажил зад, но он знал, что Таня не обратит на него внимание, озабоченная тем, как уцелеть самой. Ее привычка крепко держаться за края, точно она боялась, что ее унесет в окно, до такой степени будоражила его, что от нежности, от жалости к ней, от нетерпения он дрожал и готов был плакать.

Когда носильщики стали заносить в поезд ее четыре чемодана, князь важно сказал Элен: - Такие чемоданы называются «смерть носильщику».
Но Сережа очень любил жену, и за то, что она была такая красивая и нежная, согласен был тратить миллионы и готов был  пусть не потребовать, но, по крайней мере, попытаться добиться у отца выплаты ошеломившей его суммы, которую парижский адвокат считал справедливой в отношении молодой семьи. Все казалось ему легко, возможно и очень счастливо, он очень любил ее, и прицепился к ней тотчас, как поезд отошел от Лионского вокзала.

- Погоди. Что ты хочешь? Ты испортишь мне костюм, - отстраняясь от его больших и не слишком чистых рук, возразила она, и чтобы усмирить его, предложила пойти умыться. Сказала, что он пыльный, и ей это неприятно. Поскольку ей действительно было неприятно, а он и впрямь был пыльным после переезда в открытой машине из Швейцарии в Лион, он вымылся по пояс, и когда вернулся к ней, волосы, и шея, и грудь его были мокрые. Она продолжала сидеть в костюме, и ее нельзя было трогать, чтобы не испачкать узкой юбки и светлого жакета. «Я куплю тебе три таких костюма, - пообещал он. – Только сними его, ради Бога».
- Снять? Сейчас? Сниму, когда придет время ложиться спать. - Послушай, ты, видно, не понимаешь, что ты не моя подружка. Ты – моя жена. Я имею право на то, что сейчас прошу. Ты понимаешь, что я сказал? Имею право.
- Кто тебя проконсультировал? Наша старшая жена?
- Она не судит о том, чего не знает. Другие люди. Компетентные. Я понимаю, что тебе это не нравится. Но потерпеть пару минут ты прекрасно можешь. – Голос у него был жалобный. Он всегда становился жалобным, когда он, как милости, выпрашивал у нее любви. И этот жалобный голос и выражение зависимости ее раздражали, принуждая быть жестокой. Если бы он не просил, а требовал, он бы легче получал то, о чем просил.

- Я не собираюсь терпеть. Не люблю делать это в поезде. Ты и сам не любишь. Знаешь, что получается черт знает что такое.
- Так, - сказал он, начиная сердиться, перевел дух, сел в угол и стал смотреть в окно. Она подвигалась с легким беспокойством.
- Вспомни, сколько раз я тебя просила - для поезда, для всех этих нестандартных вещей завести себе любовницу.
- Я заведу любовницу, а ты подашь на развод, объявишь, что я тебе изменяю, и отсудишь у нас 10 миллионов единовременно и 50 тысяч в месяц. Ненавижу стервозность в женщинах. Убить готов!
- Полагаю, что от жадности.
- Я сказал – стервозность. С жадностью можно примириться. - Я не собираюсь подавать на развод. Я прошу тебя прилично себя вести.
- Да ты не понимаешь, что ли, что ты обязана делать это где и когда мне хочется?
- Я ничего не обязана, остынь.
- Ладно. Не хочешь по-хорошему, сделаем назло! Но я все равно это сделаю. Сейчас. А не когда тебе придет время ложиться спать.
- Погоди, я разденусь, по крайней мере.
- Костюм этот сволочной сними, чтобы я его не видел. Юбку эту бл-ую всю измятую…
- Сергей!
- Что Сергей? Это что, дорожный костюм? Это униформа для консульских приемов. Выглядишь в нем, как будто тебе 35 и никак не меньше.
- Неправда!
- Правда!

Она торопливо сняла костюм, прозрачную блузку с нежным трепещущим жабо, от которого он затрепетал, и начала отстегивать резинки своих чулков, но он не стал ждать, у него не хватило терпения дождаться, пока она отстегнет их от кружевного пояса и скатит по ногам, как будто это Бог весть какая ценность. Он был взвинчен и испугал ее больше, чем всегда, судя по тому, как она пунцово покраснела и жалобно запричитала, вцепившись в края горбатого неудобного дивана. Там и цепляться, собственно, было не за что, и она сломала ногти. Похоже было на то, как будто ее унес смерч, повертел, измял и вернул не вполне уцелевшей и чуть живой.

- И зачем было ломаться, лежать на спине, если заранее знала, что съедешь на пол? Уступила бы сразу, как я хотел, не так бы мучилась.
- Ты доволен? – спросила она, тихонько плача от перенесенного кошмара.
- Не особенно. Сделали и сделали.
- Можно одеться?
- Можно, - сказал он, лег на горбатый бархатный диван и стал смотреть в потолок, придумывая способ унизить ее словесно. От того, что он сделал, он не испытал ни удовольствия, ни радости, но на такие вещи, как удовольствие и радость, в общении с ней он и не рассчитывал. Все-таки ему стало легче. Его отпустило, хотя он заранее знал, что ненадолго. Скоро она опять ему понадобится, он настоит на своих правах и подвергнет ее любви, как пытке, которую она называет «скотским способом» и которая хороша для поезда, в котором трясет и вдвоем не улечься на диване. Но даже и не в поезде это его любимый способ. Она такая милая, когда изо всех сил вцепляется и тянет на себя одеяла и подушки и, ошеломленная ужасом, что сейчас умрет, «страдает» в своей прозрачной, в оборочках, ночнушке, такой короткой, что она не способна защитить, но зато и не мешает. Она не знала, что ночнушка станет ее проклятием, когда покупала ее на Елисейских Полях. Если бы от него зависело, он бы не выпускал ее из постели и не разрешал носить других вещей, кроме этой ночной сорочки, которая так славно оттопыривается на груди именно в «скотском» положении.

Он лежал, представляя, что опять с ней сделает, и в ожидании, когда она перестанет плакать, совсем не изобретательно спросил:
- Вы с отцом виделись в Париже?
- Да, конечно. Дважды вместе завтракали.
- По-твоему, он простил те деньги?
- Какие деньги? – спросила она, разглядывая пальчики с двумя обломанными ногтями. – Ах, Господи! Я теперь не смогу надеть чулки!
- Которые мы потратили.
- Забудь ты про эти деньги! Кто о них помнит!
- Как сказать.
- Для князя это такая мелочь! Уверена – он и не заметил.
- Заметил.
- Значит, ты сам ему напомнил. Ты имеешь такое же право на эти деньги, как и он. Я не говорю о том, что это вообще – не деньги.
- А деньги – это сколько?
- Адвокат тебе объяснил, что такое деньги.
- Зачем ты опять надела блузку?
- Я не могу сидеть раздетой в поезде.
- Надень что-нибудь удобное и не сиди как в приемной в министерстве.
- Как, по-твоему, я должна сидеть?
- Да пока никак.
- Что, опять?
- Это в последний раз. Я обещаю.
- Скажи пожалуйста, ты поговорил с отцом о нашей финансовой проблеме?
- Какой проблеме?
- Ты прекрасно знаешь, какой проблеме. Он и дальше собирается держать нас на голодном пайке?
- Это именно сейчас нужно обсуждать?
- Это нужно как можно скорее сделать. Я не сказала тебе, что мы приглашены на Комо? Хорошо бы поехать туда при деньгах.
- Комо – это что?
- Не притворяйся, будто ты никогда не слышал. Это озеро в Италии. У тетки Луизон Колин там вилла.
- Ну и что?
- Нас туда приглашают отдохнуть.
- Опа!
- И что?
- И все.
- Я так и знала, что кроме «опа», ничего не услышу.
- На что нам чужая тетка, когда у нас свое озеро в Швейцарии? С форелями!
- Мне больно! Ах, Боже, какая гадость! Ты хочешь насквозь меня проткнуть?
- Не ерзай. Попробуй войти в ритм поезда, увидишь, как будет хорошо.
- Я не могу, я умру сейчас!
- Терпи. Спокойно, спокойно, хорошо…
- У меня колени болят! Черт знает, как это долго!
- А ты не думай о коленях. Думай об озере в Италии.
- Я больше не могу, я умру! Тебе нравится меня мучить?
- Очень нравится. Очень. Больше всего на свете.
- Ты поступаешь со мной, как зверь! Мерзкое животное. Как это низко, Серж, пользоваться тем, что я не имею силы тебе сопротивляться!
- Всё, отмучилась.
- Лучше б я умерла.
- Это для всех лучше, а все живут. Так вот всю жизнь и мучаются.
- Не все. Есть счастливцы, которые понятия не имеют об этой гадости.
- Какие счастливцы? Старые девки, которые мечтают, чтобы с ними поступали так почаще, подольше и побольнее?
- Будь ты проклят, подлец, со своею семейной жизнью!
- Ты собираешься в Италию? На что нам чужое озеро?
- Имей в виду, Сергей, если мы не поедем на Комо, я разведусь, я не буду терпеть! Я и так с трудом переношу весь этот кошмар, а если еще никуда не ездить, то для чего мучиться, для чего жить вместе? Я понимаю, тебе приятно сидеть в глуши, в собственном имении, но или ты побудешь немного светским и повезешь меня в приличное общество на Комо, или сиди один у себя в глуши, и к черту все, к черту! Ты намерен ехать на Комо?
- К тетке Луизон?
- Там соберутся все твои лучшие друзья.
- Какие?
- Россетты. Наверное, будет и Гаспар.
- Никогда не считал Россеттов лучшими друзьями. Равно как и Гаспара.
- Все приличные семьи едут к баронессе. Только мы никуда не ездим. Как дикари, как проклятые!
- Это какая же будет давка!
- Давки не будет. Имение большое, а приличных семей в Монпелье три-четыре, и обчелся. Это не Париж. Так мы едем или нет?
- На сколько?
- Недели на две.
- Ладно, едем, - сказал Сережа.
- В чем дело, что ты легко согласился? Собираешься мучить меня с утра до ночи?
- Не совсем так. Мне нравится Софи Россетт.
- Неправда.
- Да. Мне нравишься ты и твоя ночнушка вся в оборочках, нравится смотреть в вырез, в нем все видно. Ты такая красивая, когда не злая и делаешь это, как будто боишься, что будет хуже, если ты этого не сделаешь. У тебя попка блестит, как отполированная, а сисечки…
- Довольно. Ты опять возбудишься, а мне это надоело.
- Надоело или больно?
- Почему больно? Просто надоело.
- Элен говорит: если больно, то значит…
- Не смей обсуждать меня с Элен. Она твой врач, а ней мой.
- Она никакой не врач. Она просто…
- Я тоже думаю, что она никакой не врач. Она просто поставила себя так, что вы верите всему, что она ни скажет, даже если она несет совершеннейшую чушь.
- Всё, забыли, - попросил он, совсем расстроившись.
После «любви» ему захотелось есть. Он лег и заложил руки за голову. Жена обиженно охорашивалась – как мышонок, которым поиграл сытый кот и заиграл до полусмерти, так что приходилось проверять каждый свой член в отдельности.
- Какого мы копченого угря в имении съели. Папа привез угря. Так мы его ели-ели, ели-ели…
- Я думаю, что на Комо будут угри.

Он думал о том, как по утрам в маленьком доме Элен пахло квашеной капустой и жареной картошкой. Элен жарила картошку, и они ели ее за завтраком. Они пригласили повара, и он приготовил им обед из восьми блюд. Князь предупредил, что порции должны быть большими и в доме должно быть много снеди, а потом они сразу отпустили его домой, и ели то, что готовила им Элен. Она жарила им на сале картошку, свинину в уксусе. Повариха она была прекрасная. Однажды она дотронулась до его плеча, когда он лежал, приглашая завтракать. Только дотронулась и сразу же ее убрала. Но сколько расположения было в ее прикосновении, расположения, на которое оказалась неспособна его жена.


Он вспомнил, что у отца есть пакет с едой – той самой свининой в уксусе, сыром и форелями, живо поднялся и предложил Тане: «Пойдем к папе поедим».
- Я поела в Лионе.
- Ну, за компанию…
- Я хочу отдохнуть.
- Отдыхай, пожалуйста. Не делай вид, как будто тебя насиловали махновцы в очередь. После махновцев так не выглядят. Я имею право… и, честное слово, старался, чтобы тебе понравилось.
- Ты чересчур старался.
- Ты обратил внимание, что Элен, пока мы жили, никуда не ездила? – спросил он князя, разворачивая промасленную пергаментную бумагу, в которую Элен завернула бутерброды и золотистых копченых рыбок. (Снеток, сказал отец. Когда она кормила супом с этими рыбками, он тоже подумал – снеток. В Швейцарии. Откуда?) Свинина в уксусе и несколько соленых помидоров с веточками укропа на бочках помещались в глубокой мисочке, он поставил ее на середину стола. – Она что, не работает?
- Не работает, - подтвердил отец, принимаясь за свинину. Есть он мог в любое время и всегда большими порциями – маленькие блюда на маленьких тарелках его сердили, он требовал всегда большой тарелки и чтобы на этой большой тарелке было побольше всякой снеди.
- Что так?
- Будет заниматься частной практикой. Ты бы умылся. Хотя, - философски заметил он, осаживая Сережу взглядом, – За 789 тысяч можно стерпеть и не такое.


***
Неделю спустя его привезли на Комо. Тетка Луизон Колин с итальянской фамилией Белуччи имела на западном берегу имение. Луизон пригласила свой круг: три молодые пары, холостого Россильона и мадмуазель по имени Женевьева Дюпре, к которой ему предлагалось присмотреться, а баронесса – свой, поэтому за стол усаживалось не меньше двадцати человек, и эти 20 человек весь день были на глазах: на пляже, на прогулках на маленьком быстроходном катере, на теннисном корте и стриженных лужайках, - разновозрастная, одноклановая публика, которая приехала веселиться и которой было весело. Как может быть весело весь день и половину ночи, он не мог понять, но видел, что действительно всем весело. Все были бодры и физически здоровые, как будто перед призывом в армию.

«Черт, не подготовился», - подумал он, когда его высадили из машины на причал, и крепкие слуги баронессы стали переносить в катер чемоданы его жены.
Красота, в которую его погрузили на итальянском озере, требовала особой подготовки. Ему она оказалась не по нервам. Он был помещен в замкнутом пространстве, центром которого была сверкающая водная гладь, окруженная высокими, зелено-кудрявыми горами без просвета. Хотя он был владельцем красивого имения в Швейцарских Альпах, и весной катался в горах на лыжах, а неделю назад нашел не чужую ему теперь Швейцарию, как большой цветник, на Комо он понял, что он в ловушке и, пока катер вспарывал сверкающую гладь, доставляя его с женой и чемоданами в имение итальянской баронессы, прикидывал, как ему вырваться отсюда. Водная гладь между сомкнутыми горами не открыла ему прохода во внешний мер, и, чтобы успокоить свои разгулявшиеся нервы, он подумал: во всяком случае, это ненадолго. Больше двух недель нас здесь держать не станут.

- Какой простор, какая красота, - говорила его жена.
Простор был такой, что хотелось расправить плечи. И имение, хотя и стилизованно старое, сыроватое, замшелое не шло в сравнение с его новенькой, добропорядочной Фредерикой для крепких нервов. Фредерика располагалась на ровном месте, и напоминала финские дачи, куда он ездил в детстве. Имение баронессы состояло из лестниц с замшелыми фигурами, ведущих на площадки и лужайки на разных уровнях, в центре которых стояли темно-зеленые статуи голых дев. Обширный дом имел террасы, террасочки, балконы, на которых в полдень сушились цветные полотенца и купальники гостей. Дом был веселый. Особенно парк был веселый, весь в громадных разноцветных кустах, которые цвели пышно и в жару одуряли ароматом. На теннисном корте в светлое время суток метались белые фигурки: по две, чаще по четыре. Одной из белых фигурок была его жена, которая вдруг помешалась на теннисе.

Жизнь текла в режиме, который с первого дня показался Сереже почти армейским, как будто собравшееся у баронессы общество решило поиграть в летние маневры – кто дольше выдержит. Вставать, независимо от того, во сколько они легли, нужно было в семь и бежать купаться в холодной воде на сквозном ветру – так было принято. Отступление от правила, если ты не старик и не болен лихорадкой, считалось неприличным, поэтому в восьмом часу, когда больше всего хотелось спать, все бежали и купались. Первый завтрак подавали на открытой террасе либо на лужайке, если утро было солнечным, ветер не уносил скатертей и не опрокидывал приборов, а солнечными были все утра, итальянская природа для них старалась.

У каждого из них было свое место за столом, как в гостинице. Подавали семиминутное теплое яйцо, булочки, сливочное масло, и чего Сережа не мог понять и главное, не мог есть – каждому полагалось по лохматому кочану капусты, из которого вынули плотную середину, оставив растрепанные листья. Джема, хотя и трех сортов, всегда было маловато. За завтраком с яйцом и капустой он чувствовал себя неготовым весело и бодро встретить день и не принимал участия в обсуждениях предстоящих им экскурсий, полагаясь на мнение жены. Ему хотелось опять в постель, встать в десятом часу и потребовать жареного мяса. Но много спать и просить отдельной еды было неприлично. Общество собралось спортивное, и ему нужно было соответствовать. Соответствовать с самого начала, с семи утра.

 Однажды его спросили, куда он хочет. Он честно ответил, что хочет в свою комнату со своей женой. Ему возразили, что для этого есть ночь, когда нельзя никуда поехать. Я и днем никуда ехать не хочу, ответил он и потом узнал, что ответ понравился дамам. И почти всем мужьям, которые не любили капусту к завтраку.

Сразу после первого завтрака, от которого он не просыпался, устраивали водную, автомобильную или пешеходную прогулку в некое красивое место, которое оказывалось и впрямь очень красивым, и в котором его кормили вторым завтраком. Всякий раз, отправляясь на экскурсию, он беспокоился, что завтрак задержат или совсем забудут покормить, а его спортивные собратья не заметят этого, но питание было поставлено очень четко – опять-таки как в армии. И еда была интересная, итальянская, так что жаловаться ему было не на что.

Раздражало же в экскурсиях то, что дамы надевали туфли на тонких каблуках, совершенно не приспособленные для хождения по кривым, щербатым улицам итальянских городков, которые были более лестницы, чем улицы. Передвижение по ним на высоких выгнутых каблуках грозило смертью, и дамы, особенно девицы, висли на своих кавалерах, вцепляясь горячими пальцами им в локти, мяли рукава, выглядели так, будто их ведут на Голгофу, и вызывали желание действительно отвести их на Голгофу и там оставить, либо просто стряхнуть даму с локтя и посмотреть, как она будет катиться вниз по лестнице.

Вернувшись домой, купались и пили кофе, а вечером обедали, танцевали и играли в подвижные игры на лужайках. В десятом часу садились ужинать, после ужина наступало время флирта, и если бы он не был женат, он был бы обязан выбрать одну из незамужних девиц и крутить с ней роман в освещенных аллеях парка или на берегу мерцающего озера. К счастью, у него была Таня, и к роману его не принуждали. Девицы, как на подбор, были рослые, крепкие, спортивные, почти все – в теннисных костюмах. Почему-то все казались ему похожими, так что он, хотя прожил с ними более двух недель и с каждой перетанцевал и перекупался по многу раз, не запомнил лиц, а только имена, большей частью итальянские.
 Одна была с фотоаппаратом. Эту было легче всего запомнить, но, к несчастью, она ему не нравилась, не нравился ее фотоаппарат, и он почему-то мечтал, чтобы она подвернула ногу.

Днем у него не было времени оставаться с женой наедине, а ночью ему ужасно хотелось спать, так что о «любви» к жене можно было забыть на время отдыха. Девицы, правда, не забывали, но девицы были другое дело: во-первых, они все были девственницы, во-вторых, гостей мужского пола в возрасте женихов оказалось меньше, чем девиц, и делили их самолюбиво и обидчиво. На долгих прогулках, в катере, в автомобиле, в гостях на соседней вилле он скучал по той жене, которая была не оживлена, не флиртовала, не старалась казаться умнее всех, танцевать лучше всех, плавать неутомимей всех, а по той несчастной, страдающей от перегрузок жене, что обижалась на «скотский способ», боялась, что он ее задавит, когда он любил ее нескотским способом, и всегда была недовольна, жаловалась, что ей неудобно, и долго она не выдержит, по жене в ночнушке из дамского салона.

 Новым на Комо было то, что она не спорила, зная, что он все равно добьется, а покорно ложилась или становилась, как он хотел, после чего деловито охорашивалась и, хорошенькая, розовенькая, встрепанная, запыхавшись вылетала из комнаты на волю. Она по нескольку раз в день переодевалась и была очень довольна, что парижские туалеты применились как нельзя лучше. У нее вошло в привычку назидательно говорить ему: запоминай. Так должен быть поставлен быт на загородной вилле.
Чтоб я сдох, если понимаю, для чего должен съедать на завтрак кочан капусты, возражал он. Ему все время хотелось сладкого. Он накупил в городочке фиников, изюма, засахаренных орехов, конфет и в перерывах между официальными застольями постоянно жевал. Купил хорошую итальянскую картину с обшарпанною кривою уличкой, старинную, с фарфоровым личиком куклу-пажа для Лили, и с этого времени стал считать комнату своей. И действительно, комната, которая прежде напоминала грязноватый гостиничный номер среднего достоинства, стала уютной, обитаемой, в ней хорошо пахло вялеными грушами.

Настроение его было дурным, часто даже очень дурным. Правда, бывало и хорошее. На Комо он сошелся с молодым Россильоном, которого стал называть Миша Аничкин. Парень был чрезвычайно обаятельный, неохотно покручивал со спортивными девицами и скучал. Сережа страшно обрадовался, когда узнал, что светский Россильон скучает, и значит, скука возможна в отношении к обществу, в которое их затиснули.  Кстати оказалось и то, что Мише не понравилась ни одна из спортивных девиц, их туалеты, каблуки и то, как они ели клубнику пальцами.

Три недели на озере, хотя потом Сереже всегда казалось, что они пролетели вмиг, тянулись и тянулись, и сколько он ни считал на пальцах, всякий раз оказывалось, что до отъезда то полторы недели, то неделя, то, наконец, четыре дня. А потом жена стала упрашивать  остаться погостить, и он твердо возразил ей, но она осталась с ним в комнате подольше, разрешила зарыться лицом в оборки, целовать, сколько он хотел, мягкий втянутый животик и лакированную попку, и получила четыре дня отсрочки, после которых почти все молодое общество уезжало на Ривьеру и в Ментону к де Бельфору, а они должны были отправиться в Швейцарию, где жила княгиня Ольга Юрьевна с Лилею и Златом.

Всякий раз, наблюдая оживленных, шумных, бодрых собратьев в невероятном, величественном антураже озера, он думал: если бы они замолчали. Если бы перестали хохотать и разговаривать, а девицы перестали выбирать себе женихов, держать прямо спины и с чмоканьем есть клубнику. Если бы его жена перестала играть в теннис. Если б можно было посидеть и подумать. Если б ему расхотелось видеть ее в одном и том же положении, которое ей было отвратительно и вызывало в суставах судороги. Всего этого было нельзя, и он праздно мечтал то о том, чтобы оказаться с Элен и проспать 60 часов, то о том, чтобы услышать что-то умное, сказанное не слишком громким голосом, то о том, чтобы получить, наконец, удовольствие от женской близости, и женщина в его представлении была не жена, от которой он не ждал ничего хорошего. Хотя она позволяла ему играть с собой, это была игра на выживание и напоминала спортивные состязания по плаванию. Как только ей казалось, что можно, она вскакивала, устраняла следы любви, приводила себя в порядок и готовилась к новым состязаниям.

Вне их комнаты она делалась решительной, пахла тонкими духами, костюмчик ее летел, трепетал, переливался. Он понемногу мечтал об Элен, грезил о том, как приедет к ней, пожалуется, как его обижали на Комо, а она его пожалеет, и на этот раз… на этот раз… Тут он всегда пугался и на всякий случай готовился к тому, что и на этот раз ничего не будет. Она останется панночкой, которую он и на этот раз не тронет. И вообще никогда не тронет. Но всегда будет получать от нее тарелку золотистого супа с целыми копчеными рыбками и возможность много часов спать в ее постели.

И все-таки жизнь на вилле казалась ему приемлемой, если бы не итальянская баронесса Аделина Белуччи. Ей было больше 50 лет, и она была либо бездетная вдова либо незамужняя: признаков детей, внуков и близкого мужчины он не заметил. Она была высокая, жилистая, сильная, коротко острижена, и регулярными занятиями физкультурой довела себя до состояния, когда более походила на мужчину, чем на женщину. Характер у нее был жесткий, мужской, ярко-синие глаза смотрели по-гвардейски, и ему казалось, что она более всей присутствующей спортивной публики готова вытянуться во фрунт и вступить в действующую армию. Для нелегкой окопной жизни она была подготовлена прекрасно. Он не мог видеть ее в купальнике, и когда она с его ровесниками наперегонки плыла к плоту, он вообще не лез в воду, чтобы не участвовать в фарсе, который находил непристойным.

Рабочая лошадь, сказал он Тане, женщина в 50 лет не должна ходить в купальнике. Глупости, возразила Таня, у нее прекрасная спортивная форма, все ею восхищаются.
Как Аделина вменила себе в обязанность быть всегда бодрой и в отличном настроении, так все молодые женщины вменили себе в обязанность восхищаться ею. Он бы понял, если б восхищение шло в уплату за блага, которые они получали в ее имении. Его раздражало, что восхищались искренне. Искренне полагали, что в 50 лет женщина должна выглядеть так, чтобы не сразу было понятно - женщина это или мужчина. Или не то и не другое, а что-то совсем уж прогрессивное.

- Если ты в ее возрасте станешь жилистой ведьмой, я тебя брошу, - угрожал он, пресекая попытки жены говорить с ним по-французски. О достоинствах баронессы она всегда говорила по-французски.
- По-твоему, женщина в 50 лет должна выглядеть квашонкой.
- Бабкой.
Он думал о том, что Элен в свои 36 ухитрилась остаться женственной, не поднимает шума и мускулы у нее не превратились в жилы, жесткие, как провяленное мясо.

Он мог бы не замечать баронессу, как не замечал Миша Россильон, находивший ее противной, но ему донесли, что именно на них – самых молодых среди гостей – она «положила глаз». Миша ответил «чушь» и не стал об этом думать. Но Сережа продолжал думать. Он замечал, что она благосклонна к молодой компании и смеется над пожилыми господами, но относил это за счет вздорного характера. С первого дня, когда он еще не знал о ее благоволении, ему было тяжело нее смотреть и говорить с ней. Когда она журила его, почему он мало играет в теннис и при утреннем купании у него несчастный вид, он ответил, что любит верховую езду и горные лыжи. Она пообещала, что добудет верховых лошадей и покажет красивые маршруты. Но его мало интересовали чужие лошади и еще менее – маршруты. Он возразил, что ездит только на своих лошадях, ненавидел ее пристальный интерес к себе, манеру случайно попадаться на глаза, вздрагивать при встрече, как испуганная школьница, а затем раздражаться хохотом, и жалел, что не может выставлять при встречах с ней локоть или палку.


Поскольку он не умел с ней разговаривать, она полюбила его дразнить, как будто нечаянно толкать, класть широкие ладони ему на плечи, вовлекать в подвижные игры. Поддразнивая его, она взяла в манеру дразнить в его лице всю нацию, а он был недостаточно находчив, чтобы отвечать ей. Смотрел на нее таким отчужденным, холодным взглядом, что более самолюбивая натура оставила бы попытки ему понравиться. Но дама была настойчивой, и за столом считали хорошим тоном весело обсуждать их перепалки, хотя никаких перепалок не было: он молчал, а она наскакивала, и время от времени он односложно огрызался.
 Позже он научился, отбивая ее желание вовлечь его в разговор, оглядываться на взрослых гостей, выбирая ей пожилого, добродушного мужчину - как будто отсылал ее взглядом в подходящую ей по возрасту компанию. Она поняла это по-своему (или сделала вид, будто бы поняла по-своему) и спросила его: ищете поддержки у мсье Дюпре?
- Другим вашим гостям должно быть обидно, что вы их бросили.
- Я никого не бросила. Я человек азартный и умею находить общий язык со всеми.
- Когда общаешься с некоторыми людьми, хочется, чтобы они умерли от рака, - сказал он, нагнувшись над столом. Она сделала вид, что не поняла или, скорее, не услышала, но «любовь» между ними кончилась.

- Ты страшный. Ты не просто страшный, а ты чудовище. Тебя нельзя пускать за общий стол, нужно сажать отдельно, - позже выговаривала ему жена.
- А что ты хочешь? Привезла меня в глушь, показала ведьму!
- Это глушь?
- Это преисподняя.
Она хотела возразить, но он холодно сказал ей: «Ты не видишь, что я убить могу?» И она увидела.
- Она совсем тебе не нравится? – осторожно спросила Таня.
- Хуже женщины я не видел. И мужчина был бы достаточно неприятный, грубый, а как женский вариант это просто черт знает что такое.
- Других она устраивает.
- К другим она не пристает. Они могут не обращать на нее внимания.
- Ты не прав. Такие синие глаза… Все зубы целые. Во многих отношениях она…
- Во всех отношениях это жилистая ведьма. Я бы лучше поехал опять в Париж и накупил тебе еще нарядов, чем здесь сидеть.
- Для чего нужны наряды, если их некуда надеть?
- По Парижу и ходила бы.
- Ну, что ж. В Париж так или иначе придется ехать. Но я не уеду отсюда раньше, чем все уедут. А ты поезжай, если хочешь, в свою глушь.
Он тяжело вздохнул.
- Как тебе мало надо, чтобы чувствовать себя несчастным.


Рецензии