Заметки и воспоминания

               


В. В. Розанов

Брак и семья в Европе органически, окончательно испорчены, и не расцветут, пока не отцветет Европа. Весь цветок Европы – черный, и белая роза вырастет только на её могиле.
Замечательно, что единственная надежда здесь осталась в свободной любви, и как она гонится, какое против неё озлобление! Дети, рождаемые среди единственных сохранившихся цветов, выкидываются всею массою в воспитательные дома, и среди вообще человеческих детей они имеют то же положение, как наши проститутки среди женщин.
Отчего не сознаться, что над мусульманами, евреями и над древнею Грециею и еще более над Египтом горело небо дорогого «ведовства» и «колдовства» - чудное небо других звезд, другой луны и солнца: откуда что бы ни исходило, а только там рождались лучезарнейшие младенцы, каких видел мир. Что-что другое – а уж дети там были хороши… Полновесны, полновидны, полножизненны, полнодарственны.
                «Люди лунного света»
                (начало ХХ века)
                ***

               
-  Жизнь какая-то пошла…
-  Какая?
-  А почему не спрашиваешь: куда?
-  Да «куда» - понятно.
-  И что тебе понятно?
-  А то и понятно, что после сорока жизнь не пошла, а полетела. Как кенгуру скачет, только столбы мелькают да пыль воспоминаний позади лёгким туманцем вьётся, не успевая оседать в придорожных травах. И мчишься всё быстрей, забывая – куда, зачем…
-  А при чём же здесь «какая»?
-  Что «какая»?
-  Да ты же говорил: «какая-то».
-  Да это уже и не важно. Важно, скорее, другое: чем дальше, тем она печальней; главное – суметь укрепиться душой, чтобы печаль та оставалась светлой, и чтобы она, прогрессируя, не обратилась в тоску беспросветную, от которой кровь в жилах стынет.
-  Вот тут уж, что да то да-а…
  Я не знаю, стоит ли говорить, что подобный диалог может быть только внутренним. Не знаю я и другое: куда так суетно и безоглядно мчатся годы. А ведь у каждого из них есть четыре времени, четыре необозримые картины, четыре неразгаданные таинства природы: весна, лето, осень и зима.
Вот весна. Тихо крадётся она на мягких лапах сквозь метели и морозы, перемахивает настырными лучами солнца через тугие, слежавшиеся сугробы, вплывает тонкими ручейками в придорожные канавы, сплетает узоры из синих теней на полянах, укрытых прочным настом, спаянным полуденными оттепелями и колкими ночными заморозками. Ждёшь эту весну, ждёшь… А она вспорхнет жаворонком, свистнет соловьём, аукнет кукушкой, украсит поляны и перелески первыми, радующими взгляд цветами – подснежниками, помашет белыми косынками черемух, дохнет терпким духом сиреней, прошелестит первой трепетной зеленью и… глядь, уж и лето накатило, и раскололась вчера ещё прохладная небесная лазурь живительно тёплой грозой.
                ***

…И много лет спустя мне будет мерещиться и снится эта коридорная толчея и топот в перерывах между «парами». 

                *   *   *

Домик стоял у самой реки на краю маленькой деревушки. В половодье вешний бурный поток прибивал к сарайке, стоящей чудом у самого подножия кипящего водой половодья, кучу древесного хлама, которого хватало, чтобы топить всё лето самодельную печурку во дворе. Виктор любил перебирать добела обглоданные водой коряги, похожие на кости диковинных, давно вымерших животных, долго рассматривал их, ворочая так и сяк, откидывал в сторону приглянувшийся корешок, чтобы потом вырезать из него очередную забавную зверушку; оставшееся ширкал ножовкой на мелкие чурочки и складывал аккуратным штабельком в сараюхе. Обветренный, прокалённый солнцем плавник сгорал порохом, но и жару давал изрядно; на пяти-семи полешках успевала свариться нехитрая похлёбка, чаще всего «рыбный суп», как называл Виктор уху, приготовленную из рыбы, выловленной здесь же, «не отходя от кассы», - любил говорить он сам себе. Потом, бросив на жаркие угли ещё два-три полешка, он кипятил чай, и уже на остывающей печурке сушил носки и портянки, на которых привычно гнездился, блаженно вытянув лапы, старый кот Митроха. Виктор тем временем сидел у маленького самодельного столика, сёрбал крепкий, почти чифир, чай из огромной эмалированной кружки и смотрел, как на том берегу, за дальней тайгой и туманными гольцами садилось солнце. Солнце опускалось медленно, сплющиваясь и обливая красными чернилами далёкие и ближние деревья…




32 СТРАНИЦЫ ИЗ ДАЛЬНЕВОСТОЧНОГО ДНЕВНИКА 1982г.

                *   *   *

…-  Ты сказал?!
Глаза. Только они не умеют обманывать.
-  Сказал… - эхом откликнулся он.
Глаза. В них увиделось всё, что было и не было сказано потом.
-  Как же ты мог?.. – это уже мольба. Страшная, невыносимая, от которой не укрыться, как от пули, летящей тебе в грудь. И в ответ ни слова.
Медленно.
Раскачиваясь.
И падая.
Рушилось здание.
Любви.
Нельзя говорить! Нельзя говорить. Нельзя…

Ишь, какие притчи! Откуда это? Что это? Двадцать три года как корова языком… А какие чувства! Какой порыв!.. И ничего не помню. Слова на отдельной страничке и – всё. Восемьдесят второй год – и ничего не помню.(июнь 2005г.)

Лёва приходит и  говорит: «Так, это хорошо, только я считаю, что надо ещё  сделать так-то и так-то». (Это он ночью всё обдумал, взвесил, и теперь полагает, будто имеет право на категорическое заявление). Витю это бесит. Я не сразу, но допер, в чем тут дело. Приди он и скажи примерно так: всё хорошо, но, м. б., мужики, вот так попробовать, а?
И Витя в этом случае, скорей всего, стал бы думать вместе с ним, прикидывать, советоваться. Но категоричность Лёвы ставит его в положение ежа, и Витя, даже не вникнув в суть, резко возражает:
-  Нет, я не согласен!
И понеслась долгая, утомительная перепалка, бессмысленная в своей горячности и суесловье. Какой же длительный и болезненный процесс – приспособление людей друг к другу. «Приспособление» - противное словечко, но это всё же лучше, чем слепая непримиримость. Надо будет с Витей по этому поводу ещё поспорить.
…А я не хочу идти «топтать асфальты» чужого, не знакомого мне города только для того, чтобы сказать себе самому потом: «я был, я видел». Ехать за десять тысяч вёрст для чего? Что бы заполнить своё воображение пустотой сфер, исполненных прозрачного воздуха? Я не знаю – хороши ли те «сферы», и чем они лучше «деталей» пейзажа, который открывается из окна гостиницы. В стремлении всё успеть за один короткий отпуск мы носимся, как оглашенные. Туда-а! Сюда-а! Торопиться надо на самолёт, на поезд, на катер, на электричку! Всё бегом. Всё вприпрыжку. Только прилегли на пляже, а уж в загривке чешется, покоя не дает мысль, что можем опоздать туда-то или сюда-то. И так без конца. Отпуск кончится и только тут мы спохватимся, что совсем не отдохнули, не словили того самого беззаботного «кайфа» о котором мечтали всю зиму. Избегались, издёргались, изнервничались… наспорились до хрипоты, а… да что там говорить! Прошлогодняя поездка в Грузию оставила вот такое же размазанно-размытое впечатление. И что?..  И то, что в который уж раз убеждаюсь – путешествия не приносят чувства новизны, а лишь оставляют непонятное ощущение бессмысленности поглощенного пространства, за которым нет ничего нового, ничего волнующего воображения. Вот и Владивосток так же безысходно похож на Мурманск, как две отесанные гранитные глыбы, отделяющие тротуар от проезжей части – те же сопки, то же море, дома, разбросанные по крутым склонам… И только климат… Жара и влага здесь - неимоверные! Туманы и тёплые дожди то и дело чередуются с палящим июльским солнцем, от которого трудно укрыться даже в благостной тени раскидистых деревьев ужасно южной широты.

Сон:
(25.07.82г.) В комнату вошла бабушка, поцеловала меня в лоб и села к столу. В комнате т. Маруся, Рая, кто-то из локнянских соседей. Дом, где мы сидим, вроде бы локнянский или даже старый локнянский, бабушкин, но нет перегородки. Бабушкино лицо: как только она вошла, я посмотрел на её лицо, издали ещё, и ничуть не удивился – бабушка как бабушка. Но потом, спустя какое-то время я вдруг вспомнил, что это за встреча, и тут же подумал (вспомнил) о той, Амурской «встрече» около десяти лет назад. И с этого мгновения уже боялся смотреть в её лицо. Боялся испугаться, но потом всё же посмотрел.
Тётя Маруся:
-  Ты растолстела, мам (или «там»).
-  Ага, - ответила бабушка, - растолстела.
-  Да ну! – возразил я и опять посмотрел на неё. Лицо её было похоже на фотографию, где она лежит в гробу.
Бабушка что-то говорила. Рассказывала материным голосом, даже иногда и события в её рассказе были те, что происходят у матери на работе. Бабушка рассказывает про какого-то котеночка: сидит в ведре, потом выскочит, побегает и опять в ведро (это там, у них). А я тем временем всё чаще и пристальней всматривался в её лицо. Оно менялось на глазах, становилось всё жутче и уродливей, глаза сделались выпуклыми и красноватыми, щёки провалились, удлинился нос… Но мне было почему-то уже не страшно. Пришла мысль: «Всё так и должно быть». На голове у неё белый платок, белизна которого какая-то серо-дымчатая, словно бы покрыта плесенью, но на фоне темного платья, что одето на ней, платок всё же кажется белым. Меня подмывает задать вопрос, который даже во сне представляется мне глупым и неуместным: «Бабушка, а как там»? Я очень хочу задать этот вопрос и, вместе с тем, почему-то опасаюсь услышать ответ, который я знаю, уже слышал где-то или читал: «Э-э, сынок, там совсем не так, как мы думаем». Не понимаю, почему меня пугает такой ответ.
Идёт ещё какой-то разговор, разговор радостный, весёлый, совсем не потусторонний… И вдруг мысль, да нет, не мысль даже, а некое пронзительное чувство, чувство разом переполнившее всё моё существо необыкновенным восторженным ужасом (именно так оно сформулировалось теперь, в полном, как говорится, сознании). И это чувство такое: с удивительной ясностью представилось мне, каково жутко, печально и безнадёжно одиноко живется сиротам, не знавшим всю свою жизнь материнской ласки, родительского тепла и заботы. (Вот написались слова вроде бы правильные, отражающие, так сказать, суть, но – странно: они совсем не передали того «восторженного ужаса», который испытал я в ту минуту). Я вскочил из-за стола, собрался шагнуть куда-то, но вдруг резко ударил ладонью по столешнице и разрыдался в голос, никого не стесняясь. Плакал и сквозь слёзы выкрикивал что-то вроде: «Господи ты, Боже мой! Вот теперь я знаю, каково живется сиротам, всю жизнь не знавшим материнского тепла!..» И ещё что-то такое же бессвязно истеричное. И это было, как откровение самому себе, открытие чего-то непознанного, непостижимого, словно некая грубая шкура спала с моей души, и она обнаженностью своей соприкоснулась с болью и страданием, до сих пор недоступными мне в моей земной, неправдашней жизни. И в ту же минуту я приоткрыл глаза. Мозаичные кубики, из которых была соткана та, другая, «сонная» действительность, прыгали и рушились, будто стекляшки калейдоскопа. Казалось, что рвалась некая связь, разрушалась хрупкое, нежнейшее, нерукотворное создание, словно мириады клеточек моего мозга теряли свою единственно осуществимую комбинацию, которая создается, может быть, раз в жизни. Клеточки рушились: черненькие, беленькие, пестренькие… Они отскакивали от стены и падали в бездонье. Пытаясь вернуться, захлопываю глаза, но… поздно. Перед глазами подобие шахматной доски с разноцветными клеточками, и они рушатся, рушатся… Я даже слышу, как щелкают, скатываясь вниз мозаичные кубики, вижу, как уменьшается на глазах доска, оставляя вместо себя молочно-серую пелену бесконечности. Всё. Связь оборвалась. Знакомая комната в гостинице и мокрая от слёз подушка.

Каждое утро я просыпался под треск щепаемой бабушкой лучины. Лучину она щепала широким ножом из сухого березового гонота, две-три полешки которого всегда хранились на печной загнетке. Наколов пять-шесть звонких лучинок, она с хрустом переламывала их на колене, складывала в тугой пучок и поджигала ворсистые на изломе палочки. Душистый берёзовый дым мигом растекался по избе, щекотал ноздри и с упорством петушиного крика напоминал о том, что начинается новый день. Можно ещё повытягиваться на постели, пряча нос под суконным одеялом, повздыхать об улетучивающихся снах, послушать, как плачет метель в стылой предрассветной мгле или потрескивает в углах мороз-забияка, но день уже начался, и новые детские заботы будут потихоньку разгораться во мне вместе с холодным зимним рассветом. А огонь в печке меж тем крепнет, разгорается, уже лижет толстые поленья, сложенные аккуратной клеточкой, просовывая свой жаркий язык всё выше и выше. Первый густой дым, заполнив весь свод печной топки, тугим сизым хвостом завернулся в трубу. Длинной кочергой бабушка осторожно подвигает поленицу в глубь печи, оставляя простор тяге и огню…

12.05.06г.
Иногда в пути в голову приходят мысли.
(«Иногда» - хм-хм…
«в пути» - только в пути?
«в голову» - а куда же ещё?
«приходят» - слушайте, я вам ящик армянского коньяка поставлю, «Арарат», или как его там… если вы мне нарисуете мысль с ногами; я уж не говорю о её фотографическом портрете.
«мысли» - вот вам и мысли, с позволения сказать…).
А ведь так и всегда – стоит только внимательнее всмотреться в предмет (в данном случае в слово изреченное), как сразу же такая белиберда в голове возникает!.. А если ещё в этимологию забраться, по частям это самое слово развинтить вплоть до буквенных приставок и суффиксов с беглыми гласными… А-а? То-то. Ну, и куда девалась ваша мысль, дядя? Что вы мне хотели тут сказать? Идите и подумайте. Вывод напрашивается сам: «Мысль изреченная есть ложь».
-  Куда идти-то? Я и так в пути. А сказать я хотел вот что: часто приходится слышать:
 – «Не обобщайте».
Ну, например, начнёшь что-нибудь рассказывать, а в конце рассказа некий вывод – вот, дескать, какая штуковина, потому что… ну и так далее. А он тебе, собеседник твой, который слушал плохо, думал о своём, (у каждого ведь своих проблем «полна коробушка»), и, чтобы как-то поддержать разговор, возьмет и ляпнет невпопад:
«А вы не обобщайте».
Как это «не обобщайте»? Да я, когда обобщаю, умней сам себе кажусь, понимаешь ты, уважать себя начинаю, в конце концов. А тут, как серпом по… пальцу – не обобщайте. Как же это не обобщать, если всяческое, даже самое малое явление в природе и в обществе имеет свои глубинные корни и немыслимо масштабные последствия. Да вот хотя бы взять ту же муху, что пролетела только что встречным курсом. И не надо тут улыбаться снисходительно, муха, мол, презренное насекомое. Как сказал поэт: «Муха это тоже самолёт!». А ходить по потолку вы когда-нибудь пробовали? А она, заметьте, делает это походя, левой, как говорится, пяткой. Я уж не говорю о прочих её достоинствах, о которых мы с вами можем только догадываться и именно потому, что с достойным лучшего применения презрением относимся к этому дивному, хоть и очень малому существу. Так вот, мимо промчалась муха, и я подумал: пустяк, вроде, пролетела и пусть себе летит намеченным маршрутом. А если задуматься: куда? зачем? откуда? Что ей такое тюкнуло вдруг в её маленькую глазастую головку, что снялась она со своего насиженного обжитого места и рванула неведомо куда навстречу ветру с огромной скоростью? Кстати, заметили ли вы, что ветер-то переменился, и среди тёплой синевы и зелени неведомо откуда продернуло неожиданной прохладой. А муха-то, муха-то ведь догадалась об этом за полчаса до того, как ветер подул! И что здесь следствие, что причина?.. С восторженным ужасом меня осенило: что если пролетевшая муха и есть причина нахлынувшей прохлады!? Ведь во вселенной так всё взаимосвязано. Вот говорят, например, что далёкие планеты влияют на земные события и судьбы… А ведь они меньше мухи, побери их леший! Или может быть это только так кажется?
Какая-то ужасающая неустроенность в душе, и ничего с эти не поделать…


                ***
Узор ковра был так богат, что вольная фантазия могла отыскать в нем всё, что угодно. То виделись маленькие скуластенькие цветные чертенятки, ушки которых смешно топорщились в стороны, торчком стояли острые рожки, окруженные розовым ореолом, а по лицам, или как там у них – по рыльцам, что ли? расплывались восторженные глуповатые улыбки, никак не вязавшиеся со строгим взглядом темных глаз под совершенно седыми, изжелта-белыми бровями. Всё это сочетание линий и красок удивительным образом подчеркивали строгость и даже суровость черноглазых улыбчивых физиономий. Правда, вместо поросячьих пятачков чертики имели строгие прямоугольные носы, под которыми в одну линию со ртами улыбались хищно белые, такие же, как и брови усищи. Вокруг чертенят по темно-бардовому полю плавали загадочные островки-замки, поверх которых мостились то ли башенки, то ли длинные симметричные мыски с северной стороны островов. Мыски выдавались далеко вверх, а меж ними гуляли мелкой рябью волн, плескались в низкие рисованные берега бардовые заливы в которых должно быть плавали удивительные голубые или янтарно-золотистые рыбы, росли раскидистые цветные кораллы, чуть шевелились скользкие розовые водоросли…
Какой богатый, удивительно переменчивый мир смогла сотворить на цветном ковре смелая фантазия мастера. Словно цветной узор в зеркальном калейдоскопе всё здесь было неповторимо и малейшее движение руки, глаза или души в один миг меняло всю картинку, всё на ней перемешивалось, смещалось, оборачиваясь самыми неожиданными сторонами и гранями, и усилием мысли и воображения творение иных миров, других морей-океанов, фигур и лиц начиналось сызнова. ( Из дневника 1982 г. Где, когда, в каких «палатах» виделись мне сии ковры и узоры на них? Убей – не помню. И ещё оттуда же.):
Туман клочьями летит под фонарями и в растревоженном воображении представляется дымом большого пожара. Разбуженная стихия мечется над притихшим берегом.
…А вечерами в Доме Отдыха скучно. Танцы надоели. От быстротечных «романов» - тошнит. Чтенье в этой насквозь пронизанной бездельем и ленью атмосфере совсем не идет на ум; такое чувство, будто ты, сидя в переполненном водой аквариуме, пытаешься развести костер.
Вот гуляют две пожилые отдыхающие дамы. Они медленно двигаются по асфальтированным дорожкам, изредка лениво перебрасываясь фразами бессмысленного разговора. С какой-то тоскливой безнадежностью они поглядывают по сторонам, смотрят под ноги. Неожиданно замечают жабу, ленивыми прыжками пересекающую прогулочную дорожку. Дамы застыва-ют над ней двумя роскошными, благоухающими вечерними духами глыбами. (Я представил себя на месте жабы и невольно восхитился застывшим на мо-ём пути видением. По жабьи надув щеки я мысленно произнес: «Ю-ю-ю-у…».) Дамы же меж тем заметили знакомого, полненького, на колобка похожего мужчинку, тоже не спеша выгуливающего себя встречным курсом.
-  Петр Васильевич, - с радостным восторгом заверещали они обращаясь нему, - опять эта жаба через дорогу прыгает. Она, наверное, на водопой отправилась.
-  Да-а, - серьезно тянет Петр Василич, подходя и останавливаясь рядом с ними. – Я знаю эту личность. Она здесь каждый день на водопой ходит.
Он присаживается на корточки перед жабой, внимательно разглядывает её. Дамы там, наверху, многозначительно переглядываются. Они видимо искали предлог привлечь внимания мужичка, но тому интересней с жабой. Дамы молча уходят, чуть презрительно обтекая с двух сторон сидящего на корточках Петра Васильевича, а тот, забыв обо всём, долго и старательно разглядывает жабу смотрит, как та перебирается через канавку с крутыми откосами, как скользит на неуклюжих лапках по крутому бережку, то и дело сползая вниз и упорно начиная всё сначала. Петр Васильевич отыскивает прутик и помогает жабе одолеть преграду, подталкивая её сзади.
-  Гуляй, голубушка, гуляй, - тихо шепчет он ей и, поднявшись с корточек, продолжает свой путь тут же забыв и жабу, и дам, которые давно скрылись за поворотом. Уныло глядя в предвечернее небо он зевает, закладывает руки за спину и, пройдя так несколько шагов, неожиданно выкаблучивает ногами какое-то немыслимое па очень смешно отставив зад и звонко стуча подметками об асфальт. Тут же смущенно оглядывается, но, никого не заметив, продолжает движение степенной походкой занятого нужным и серьезным делом человека.
                *    *    *

В памяти, как в старом альбоме: одни страницы пролистнешь, не взглянув, на другие посмотришь с доброй усмешкой, чуть задержав взгляд, а третьи… Вдруг остановят и заворожат они, как завораживают в тихую минуту родные лица на старых, пожелтевших снимках. И всплывут из небытия давние-давние дни, казавшиеся напрочь забытыми, утраченными за далью лет. И дивно – будто вчера всё было. Так ясно видятся детали, лица, слова сказанные звучат так отчетливо, словно на киноленте – каждая интонация на слуху. И будто не было ни лет, ни зим, ни весен, крутой метелью пролетевших и обернувшихся теперь одним мигом. И невольно понимаешь, что не можешь отделаться от мысли, будто смотришь на сегодняшний день оттуда, из прошлого, ограниченного своими временами и сроками, и, как на старой карточке, так и там ничего нельзя теперь ни переделать, ни исправить…

23.07.82г. (Берег п-ва Сидими. Оленеводческий с-з «Амурский»)
Дождь прошел. Стихал он медленно и долго. Непонятно было в конце – идет ли дождь или уже только капает с деревьев. Но наконец перестал. Серые тучи раздергал ветер и на морском горизонте показались далёкие островки, скрытые до сих пор пеленой дождя и тумана. В вечерних сумерках низко летели лохматые обрывки этих самых дождевых туч, а с веток нет-нет, да и срывались капли, громко стуча в брезентовый полог палатки. Костер шипел сырыми головешками, вяло и неохотно потрескивал тлеющими дровами. Ребята налили в кружки корейской водки, а потом вдруг решили идти купаться. Водка стоит и выдыхается, ожидая их возвращения. Я разглядываю прибрежную сопку сквозь распахнутые створки палатки. Кажется, что деревья с вершины этой сопки сдуло морскими ветрами, которых здесь в изобилии и избытке, как, впрочем, и на любом другом морском берегу, и они, деревья, попрятались в затишье с подветренной стороны. Сторона же обращенная к морю лыса и гола, словно Куликово поле...

                ***
              (Из рассказа бамовских девчонок)
Муж бьет жену. Жена худая, прозрачная – в чем душа теплится. Подходит соседка, стыдит мужа:
- Ваня, что ж ты делаешь? Тут бить-то нечего…
- Нашел, Тоня, нашел, идрию мать, что бить.
               







В. Лихоносов
Все вспоминаю веселого кубанского казака Александра Пивня, умершего не то в Югославии, не то в Германии до войны. В станицах, желая зацепить в кубанской душе родной нерв, я во время выступлений обязательно припомню Пивня и по-актерски исполню одну его баечку:

"Куме Овсию! А де ж це мий кожух?" — "Якый?" — "Та мий!" — "Не знаю". — "Та як же не знаете? А де ж мы сегодня з вами из города йшлы?" — "Йшлы". — "И до кабака дийшлы?" — "Дийшлы". — "Мени ж стало жарко?" — "Жарко". — "Я ж кожух из себе зняв?" — "Зняв"., — "И вам оддав?" — "Оддав". — "А де ж вин?" — "Та хто?" — “Та кожух мий!" — "Який?". — "Та мий же. Той, що на мени був". — "Та не знаю". — "Оце лихо! Як вы не знаете?" — "Та так, не знаю". — "Та вы, куме, знаете, та тильке забулы! Ось постойте, слухайте сюды: адже ж мы з города йшлы?" — "Та йшлы". — "И до кабака пидийш-лы?" — "Та пидийшлы". — "Мени ж стало жарко?" — "Жарко". — "Я ж ко-жух з себэ зняв?" — "Зняв". — "И вам оддав. Ну а деж вин?" — "Та хто?" — "Та кожух мий!" — "Та якый?" — "Та той, що на мени був!" — "Э-эээ, я щось забув. Дайте подумать... Вам же, куме, з дороги выпить захотилось?" — "Захотилось". — "Мы ж там пили и йилы?" — "Пили и йилы". — "И пьяни булы?" — "Та-й пьяни булы!" — "А гроши за горилку мы ж не оддали?" — "Ни". — "Так, знаете, куме, що?" — "А що?" — "Ото ж мы, куме, и не вчулысь, як, мабудь, ваш кожух пропылы!"    


Рецензии
Неспешное повествование и так о многом успелось подумать! Сны чрезвычайно сложно описывать, но Ваш - будто посмотрела. О разном рассказали в одном произведении, но мозаика складывается в картину жизни, есть ощущение полноты бытия. Спасибо, Автор!
С уважением,

Кузнецова Любовь Алексеевна   02.09.2013 11:14     Заявить о нарушении
Спасибо, Любовь! Видимо, надо и впредь копаться в старых дневниках:-))

Александр Курчанов   02.09.2013 11:27   Заявить о нарушении
Думаю, что старые дневники не хуже новых, также интересны. Мне очень нравится Ваша манера письма.

Спасибо Вам за рекомендацию познакомиться с творчеством Скромного. Сейчас читаю о Лермонтове. Конечно, прочту и другие произведения. Вот это преимущество сайта очень радует, когда можно встретить не только интересного автора, но еще познакомиться с тем, о ком не знать просто нельзя.

С признательностью и искренним уважением,

Кузнецова Любовь Алексеевна   02.09.2013 14:02   Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.