Поцелуй Персефоны. Глава 14. Анахронизм

Глава 14. Анахронизм

«По-видимому, на этот крик души не хотелось отвечать никому, а меньше всего Мартину Гибсону, который смутно различал белые стены, маячившие по сторонам. Вес медленно увеличивался, ласковое тепло разливалось по рукам и ногам. Наконец Гибсон понял, где он. Он был в больничной палате; и мягкое тепло инфракрасных ламп прогревало его насквозь.»
 «Пески Марса», Артур Кларк

В редакционном гноилище творческих порывов, в этом вернисаже восковых персон, звонящих по телефонам и стучащих по компьютерным клавиатурам, до некоторых пор у меня как будто бы была какая-то уютная, недоступная другим ниша: мне, едва ли не единственному среди полчищ таблоидов, было дозволено творить. Конечно, полчище пыталось создавать видимость движения, но, побывав однажды в подвале бывшего Сибкрайкома, где вместе с восковыми фигурами и орудиями средневековой инквизиции были выставлены и заспиртованные в банках уродцы основанной Петром Великим кунсткамеры, первой овосковела Анна Кондакова. Когда во исполнение тяги главного к жути её лирические излияния о способах пыток и методиках заспиртовывания украсили разворот, стало ясно, что она и есть одна из притворявшихся живой сбежавших из музея восковых персон. Уж слишком часто Княгиня застывала в оцепенелой неподвижности, уставившись ничего не выражающим взглядом в бесконечно удалённую от этого мира точку пространства. В том, что Дунькин на самом деле — восковой муляж монаха-инквизитора, а двуличный Анчоусов — не кто иной, как живший в семнадцатом веке человек с отросшей на лбу второй головой, я окончательно уверился, когда загадочное исчезновение уродов было списано беспрерывно молотящим милицейским телетайпом на банальную кражу, а о. Святополк опять возгласил о проделках сатанистов. Мол, расплавят скульптуры на воск и будут волхвовать, выливая кукол для сеансов симпатической магии. Прочтя этот самый разворот, я узрел и ещё кое-что. Открылось: вся редакция, за вычетом разве что бухгалтера и уборщицы, в каком-то смысле — те самые заспиртованные в склянках эмбрионы пятипалых и двухголовых, ибо для поддержания творческого тонуса выпивалось столько спиртного, что любая белковая жизнь должна была переродиться во что-то иное. Я был одним из эмбрионов во чреве редакции-алкоголички, и по всем канонам акушерско-гинекологических наук рано или поздно должен был приключиться выкидыш.

Моё амплуа скандального писаки было анахронизмом, оставшимся от времён, когда проструившийся сквозь подземку исходный материал начинал закипать митинговым бурлением площадей, появились неведомые до того нервически взвинченные политики-неформалы, милиция оцепляла Васюганский сквер, чтобы выловить зачинщиков, КГБ изымало самиздатский пресс-бюллетень, на перекрестках Столицесибирска явились Белые братья, а в телевизоре — три клоуна с помятыми лицами дали возможность ещё раз приобщиться к шедевру Чайковского, где чёрный и белый лебедь воплощают борьбу прекрасного с наипрекраснейшим, а в конце злой колдун проваливается в люк. Может быть, я и был тем самым злым колдуном — носителем долгожданной свободы словоизлияний, что запертая в тесных кухоньках хрущёвок, сбрикетированная в четверостишия бардовских песенок, пробивавшаяся сквозь глушилки радиостанций вырвалась наружу крестовым походом расхристанных идальго раскрепостившегося слова? И фатальный финал с падением в дымящийся на сцене квадрат был уготован изначально по какому-то предначертанному свыше сценарию? До него еще, правда, нужно было докружиться, дотанцеваться, от избытка сил подбрасывая в воздух дебелых балерин в белых пачках, нанося бутафорским мечом удары направо и налево, паря на волнах подбадриваемой дирижёром «нечеловеческой музыки». В самом ли деле это был момент отворения космических временных каналов для подготовки Великой Трансформации? Или что-то другое? Трудно сказать. Но к концу третьего акта я представлял собою нечто вроде ржавого рыцарского доспеха в углубленьице с пьедестальчиком и овальным козырьком; редакционный раритет, хранимый, как талисман, — пользы практически никакой, а выбросить жалко. Мало-помалу отходил в прошлое жадный спрос на жареное и скандальное, и в этом отгороженном от проплаченных и обеспечивающих конъюнктурные потребности словесных обвалов закутке я давно чувствовал себя не творцом, а тварью. Кроме зав. отделом Дунькина, скрипевшего вращающимся стулом за стенкой, как-никак этажом выше надо мною громоздился двутумбовый стол самого Давида Петровича Анчоусова. К тому же помимо этих двух меня мог дрючить Флинт (так был прозван Серёгой ответственный секретарь Боря Сухоусов за его примечательное хобби — страсть к пиратским романам и склонность к собиранию моделей парусников в полном такелаже). Он, конечно, и сам упражнялся в сочинении пиратских побоищ, которые, впрочем, было так же непросто отыскать в наших редакционных комп-сетях, как и сундук с пиастрами на Острове Сокровищ.

Частенько, принимая материал, Флинту приходилось отрываться от более важного занятия: как раз в это самое время он прилаживал к палубе игрушечного фрегата миниатюрные пушечки, накладывал кучкой крошечные ядрышки, напоминающие чёрную икорку, которой, бывало, во времена, когда джентльменам удачи улыбалась фортуна, наша братия закусывала хмельной эль. Над головой Бориса, на стене, красовалась отксерокопированная со средневековой гравюры картинка: парусник в кольчатых объятиях морского чудовища.
Если по тексту его романа вражеское ядро попадало в брамсель или стеньгу, производя беспорядок в такелаже, Борис производил это же и на макете. Кроме того, Флинт перемещал по палубе слепленных из жевательной резины человечков в пиратской форме; её он кроил из цветного пластилина. Человечков должно было быть ровно столько, сколько людей в редакции. Жвачка и коробки с пластилином всегда были у Бори под рукой — и при приёме нового члена команды он лепил ещё одну куколку. При увольнении же, соответственно, сминал исправно нёсшего на палубе вахту матроса, аккуратно отодрав пластилин от жвачки. Пожалуй, такое сочетание материалов для создания своего театра кукол взбрело Борису в голову потому, что в жевании было что-то креативное, появление человечков изо рта бессознательно воспроизводило роды. Пластилин же с успехом имитировал действия, которым подвергался каждый входящий в чертоги секретариата — уминанию, лепке, формованию. Хороши были человечки! В их розовых личиках узнавались черты работников редакции. Кроме флагманского фрегата на столе Бори шевелили надуваемыми врывающимся во фрамугу ветром парусами модели парусников, среди которых были и бригантины, и галеоны. Этот парусный флот располагался на подоконнике и на заваленном оригинал-макетами шкафу, поэтому временами Сухоусов-Флинт мог устраивать настоящие морские бои. В них, кстати, с удовольствием принимали участие главный и его обпившиеся рома замы. Так что все эти игроки, похохатывая, манипулировали нашими изображениями, как гулливеры какими-нибудь слепленными из жвачки и одетыми в пластилиновые мундиры лилипутами: в то время, как одни находились «в свободном полёте», другие сидели по кабинетам, руководя. И, как стало ясно потом, в этих манипуляциях был свой смысл. Мы куда-то плыли, во что-то погружались, к чему-то устремлялись, ориентируясь по напоминающим свечение глубоководных гадов туманным созвездиям. Один измерял пройденный путь в кабельтовых и лье, другой — в парсеках и световых годах, и тем не менее мы оставались одной командой, в которой роль выходящего за борт субмарины водолаза или болтающегося на тросике ходока в открытый космос слыла почётной. Всё-таки только этим счастливцам удавалось потрогать рукою хоть мирскую, хоть морскую, хоть небесную звезду, в то время как остальные, запертые в металлическом бочонке, вынуждены были таращиться в иллюминаторы.

В равном с моим состоянии «свободного полёта» находился разве что фотокор-битломан, один из завсегдатаев «Ливерпульской четвёрки» Дима Шустров, но его склеп для проявления фоток и плёнок был чем-то вроде карцера, куда запирают буйных. Частенько, перебрав Проявителя Счастливых Сновидений, он закреплял достигнутое, отрубившись в свете красного фонаря. Бывало, скрывшись за дверьми фотолаборатории, он вываливался оттуда, распевая «Yellow Submarine», умудряясь к тому же имитировать звуки склянок, поскрипывания и похлюпывания  утлой посудины.
 По ту сторону нашего, ещё не угодившего в браконьерские  сети батискафа, мне хоть и грозило быть отоваренным в проссанном подъезде молотком по голове, укокошенным из братковского обреза или ментовского «пээма», всё это была сущая килька по сравнению с акульими зубами, подстерегавшими меня на летучках и в курилке. Речь не о внесённом в редакцию чемоданчике со взрывчаткой (после очередного учинённого мною скандала этого сильно побаивался Дунькин, и потому, залучая меня к себе на «электрический стул», посматривал, нет ли за мной хвоста?), на меня, сделавшего неверный шаг, могли наброситься все лопатящие повседневную тягомотину, мнящие себя продвинутыми литературоведами и недоосуществившимися мастерицами бестселлеров Киска, Курочка и Княгиня.

Всегда томящиеся нехваткой готовых меценатствовать денежных мешков рекламисты посматривали на меня, как на нахлебника, не скрывая брезгливого пренебрежения: один звонок по телефону кого-нибудь из этих плебеев — и на редакцию обваливался дождь купюр, а я что?! А корчу из себя патриция! Остальная же, населявшая извивы редакционного кишечника бактериально-микрофлорная масса в любой момент готова была обволочь инородное тело жижей повышенной кислотности, чтобы переварить доспехи на ржавчину, меч — на кисель и отправить меня в путешествие по собиранию подписей на «бегунке» обходного листа. Тем более что по этому пути уже проследовали в своё время подвизавшиеся в «Городских слухах» на репортёрской ниве и Поэт, и Прозаик, и Драматург, и Юморист-фельетонист, и даже эмигрировавший в Израиль и вскоре вернувшийся назад Сева Штукер.

Двумя истинными редакционными кумирнями были курилка и летучки. Летучки — этот Брокен редакционных ведьм — служили для распинания, растерзания и услаждения садизмом под приглядом нашего инквизиторского начальства. Внезапно персонифицировались снимки и слова изготовленного Аней Кондаковой при вспоможении Димы Шустрова разворота, и часть из нас окончательно проявляла суть восковых персон из вернисажа эпохи инквизиторских орудий, часть окукливались в заспиртованных младенцев. Во время протекания «летучек» время искривлялось ежесекундно — и провалы в прошловековье случались особенно часто. Поэтому здесь припахивало, подванивало, воняло  и жжёной человечиной аутодафе, и блевотиной тюремной параши, и тошнотворной смесью потных выделений безумств с парфюмом дурдомовских медикаментов. В курилке же просто вершился суд линча: тут и казнили, и миловали, не взирая на должности. Фольклор курилки перетекал в эпос «летучек» и наоборот. Некоторые замечательные параллели говорили о внутреннем мире редакционного оСМИнога больше, чем могли бы сказать самые изощрённые психоаналитические изыскания.
Рассказывая о годах студенчества, учившаяся в Ташкентском университете Таня Кислицкая вспоминала однажды, как ходила по ночному городу с прижатым к груди томиком Алишера Навои. С тех пор, как она посетила могилу Тамерлана в Самарканде, с ней стали происходить странности. Ей казалось, что её преследует соткавшийся из лунного марева шакал. Зверь стекал с купола мавзолея хромого завоевателя и, припадая на одну лапу, напрыгивал на неё, запершуюся в гостиничном номере. Но что было самое странное — она и сама превращалась в шакалицу, и они, два лунных зверя, вдвоём бежали вдоль освещённой луной персиковой аллеи.
Странным образом этот рассказ совпал с поведанным однажды нашей богиней-культурологиней. (Помню даже — в курилке все замерли и переглянулись.) История же состояла в том, что однажды Анна Кондакова (тогда она была студенткой МГУ) шла по Тверскому бульвару и, подойдя к памятнику Пушкину, увидела, как на пьедестал нашего всего мочится огромный дог. Был лунный вечер. В окнах уже погас свет. И в момент, когда с хрустальным звоном серебристая струя ударила о мрамор, Ане показалось, что Пушкин стекает с постамента, воплощаясь в дога. Она вскрикнула, испугавшись, но собака уже бежала наметистым аллюром к ней и через секунду должна была кинуться на неё, если бы не произошло небывалое — сама Аня стала перевоплощаться в лунное животное. И вот астрально-плазмоидные дог и догиня неслись к Патриаршим, чтобы сделать метку в окрестностях скамейки, на которой сиживали Воланд и его команда: «Мастер и Маргарита» был бессменным хитом курилки. Всякому явившемуся в редакцию сибирскому писателю – члену СП всенепременно напоминали, что Достоевский не был членом никакого союза, Анчоусова уподобляли директору варьете Варенухе, а Дунькина — персонажу, обращённому с помощью волшебной мази в свинью для полётов верхом.
В божественной ипостаси лунной догини Аня обегала московские дома-музеи. Она что-то вынюхивала в футлярных комнатах Чехова. Она что-то пыталась выцарапать из угла в кабинете, где, как ей казалось, еще витал пороховой запах выстрела, уложившего Маяковского. Никем не видимая, она процеживалась сквозь кирпичную стену и падала на аскетическую, хранящую отпечаток тела-мифа Николая Островского, но, угодив лапами в больничную утку, брезгливо отряхивалась, чтобы одним прыжком оказаться в общежитии литинститута им. Горького. Там к ней приходил стёкший вслед за догом с того же подпирающего наше всё пьедестала твеобуль; в облике поэта и гитариста Коли Свестилова. На барде были подштанники, бурка, тёмные очки, папаха. Развалив лунного дога надвое одним взмахом казачьей шашки, твербуль вобрал в себя все предыдущие сущности. Всего их было пятеро охальников, вселявшихся каждой ночью в твербуля, чтобы, роняя слюну, прыгать на разметавшуюся на постели Анну с заглядывавшей в общежитское окно луны.
Первым номером, пользуясь правом синьора, шло бакенбардисто-кучерявое наше всё, следом за ним — Коля Свестилов с гитарой на шнуре от перегоревшего кипятильника, потом- поэт из Занзибара, сильно напоминающий арапа Петра Великого, далее-кандидат филологических наук Валерий Заумов и, наконец, ставший позже законным мужем Анны, привлекавшийся за чтение самиздатского Солженицына студент-физик МГУ Сева Штукер. Сева, ясное дело, пленил сердце Ани своей гонимостью. Аня собирала ему узелок, провожала до Лубянки, но Севу всё не забирали и не забирали, а она уже забеременела. Так, под переживания по поводу танков на пражской брусчатке, процессов над Синявским и Даниэлем и протестных акций подписантов и родила Анна сыночка во время летних каникул в Барышевском роддоме, потому как схватки начались на даче в Издревой. Во время этих схваток Ане казалось, что спрыгнувший с луны светящийся зверь набросился на неё и впился зубами в её утробу. Да и сама она фантазировала на свой счёт Бог знает что. Ей казалось — с ней происходит непонятное. Припоминался подоконник университетской высотки, раскалённые ладони Севы, ухватившие её лодыжки. Она не помнила, смог ли Сева удержать её или всё-таки вслед за головокружительным полётом последовало совершенно неизведанное дотоле состояние. «Скорая». Носилки. Причитания над гробом. Комок земли, ударивший о гулкую крышку. Всё это как будто бы происходило и с ней, и не с ней. Потому что одновременно с тем, что Анна явственно ощущала себя закопанной заживо, она всё-таки шла на Лубянку с узелком, в котором были завернуты бумажный треугольник с молоком и булочки-посыпушки.

Услышав эти россказни, я имел все основания предположить, что либо девочки начитались «Лунных волков» и бессознательно воспроизводят бесхитростный сюжет, либо некий маг-оператор действительно управляет всем происходящим с нами: от криминальных происшествий, написания макулатурных бестселлеров и до переживаний личной жизни и сновидений, тем самым манипулируя нашим коллективным бессознательным до пределов утраты грани между реальным и ирреальным. Но до некоторых пор это было только гипотезой в ряду других, посещавших меня сумасшедших идей.

Когда же Майя Кислицкая поведала, как ходила по ночному Каиру, прижимая к груди папирус с иероглифами, и как вдруг из лабиринта улиц выбежала светящаяся гиена, я окончательно уверовал в реальность мага-опереатора. Выдохнув сигаретный дым, Киска завершила рассказ тем, что той ночью она вскрикнула и проснулась в постели отеля (она умолчала, кто лежал с ней в той постели, хотя догадаться было несложно: случалось, она и Анчоусов брали отпуска в одно время). Из изверженного этим Везувием страстей сизого дымка образовался силуэт гиены, и я чуть было не вскрикнул, призадумавшись, кто же движет моими пальцами по клавиатуре? И что происходит с литературной группой ВОЛКИ?
На следующий день я услышал от Клары Стуковой историю о том, как она ходила по ночному Екатеринбургу (она училась на факультете журналистики в УРГУ), словно тень расстрелянной императрицы. Как она воплощалась то в великую княжну Ольгу, то в Анастасию, как ощущала себя то брошенной на дно шахты, то закопанной с бриллиантами в корсете в яме с гашёной известью. От всего этого можно было бы отмахнуться, как от ерунды, игры воображения, подверженности массовым психозам или от иных причуд коллективного бессознательного, если бы Клара Стукова не устраивала на летучках ежеутренние мини-расстрелы, имитирующие ритуальную расправу в подвале Ипатьевского дома. И если бы при одном её взгляде на меня сквозь очки в оправе из нержавейки я не ощущал, как обращаюсь в истекающего кровью больного гемофилией цесаревича Алешу в матроске и окисляюсь в удушливом непроглядье подземной сырости.
Не простывший еще от прежнего накала страстей тигль кабинета Главн-Главныча( в этой алхимической плавильне унивесритетско-общаговская гуманитарная богемка должна была трансмутировать в амальгаму на тыльной стороне зеркала, глядясь в которое, власть не могла бы пенять на то, что рожа крива), начинал раскаляться огнем поедающим, о физической природе коего до того и не ведали. Неожиданно из пасти партийно-номенклотурного Красного Льва выпал некий инородный сгусток. Внутри слизневидно-зловонного кокона еще были едва различимы недопереваренные ошметья чести и совести эпохи, когда хищник начал перевоплощаться в жаждущую  злата-серебра огненную саламандру(впрочем, внешне вроде бы все тот же милый человек все так же восседал за своим двутумбовым пьедесталом под портретом А.С. Пушкина кисти Копейкина и готов был выслушать самое сумасбродно-крамольное мнение, включая обличающие сатрапов эпиграммы).
И все же самые бурные реакции в редакционной реторте происходили тогда, когда в пароксизме злословия балагуры-баюны покушались на вышестоящее начальство. Всё, что было сказано с ёрническим подмигиванием и злорадным подхихикиванием по секрету, не для нежных ушей почтенного руководства, мгновенно становилось известно и Анчоусову, и Дунькину, и Туркину (он тоже как-никак занимал руководящий пост), будто это трёхглавое чудовище видело и слышало сквозь стены. Настоянные на клубах сигаретного дыма курилки Поэт, Драматург, Прозаик, Юморист потому и были в конце концов изгнаны-уволены, а их миниатюрные подобия предварительно разделены на субстанцию жвачки и пластилина, а затем смяты рукою Бори Сухоусова, что, напоясь ядами курилки, пренебрегли они субординацией. А это было равносильно бунту на корабле.

Если бы Вера Неупокоева и не раскололась по поводу того, как во время турпоездки в страну текилы и сомбреро, купаясь в лучах луны, она поднялась на вершину ступенчатой пирамиды  и увидела, как прямо с небес на неё несётся светящийся койот, я бы, может быть, ещё усомнился в наличии воздействующего на нас овладевшего черепом алтайского шамана-мага. В конце концов по логике всесильной симпатической магии проделки  Пернатого Змея, в которого верили куда-то исчезнувшие еще до пришествия конкистадоров майя, должны были скорее всего коснуться Майи Курнявской: имя и фамилия напрямую указывали на то, что Майя как-то связана с индейцами майя. Но маг-оператор морочил голову, путал следы и для пущего сомнения сомневающихся рядом с роковыми совпадениями подсовывал несуразные несоответствия. Так что если бы Вера и не рассказала, как она вскрикнула и проснулась, когда удушливая жара мексиканской ночи давила (на самом деле на ней лежала рука испаноговорящего мачо из местных туристических гидов), я ещё, может быть, усомнился бы. Но в порыве откровения она подробно изложила ещё и то, как сквозь далёкие звуки фламенко ей послышалось дыхание зверя. Она не придала сну значения, и, перевернувшись на другой бок, заснула и опять оказалась в объятьях ненасытного на любовные утехи потомка искателей пряностей и золота, и что самое ужасное — голубая луна превратила его лицо в оскаленную морду койота.
Этот рассказ мне, понятно, пришлось вычленить из нагромождения других сюжетных линий, живописующих латиноамериканскую поездку поглотительницы шоколада Веры Неупокоевой. Ей во сне являлись и анаконды (руки обращавшегося в скользкотелого гада гида Хорхе), и стискивающие её лианы (длани бармена Луиса), и гигантские орхидеи, заглатывающие её, как крошечную колибри. К тому же её повсюду преследовали оргатические гитарные импровизации. Эти мерещившиеся Вере в мексиканской ночи звуки струн окончательно убедили меня в том, что наша курилка превратилась в своеобразный храм медиумической связи. Бывало, я доставал из шкафа шестиструнную, выносил в коридор стул и, омываемый потоками сигаретного дыма, импровизировал или пел, аккомпанируя. Вера Неупокоева никогда не бывала в редакции «Городских слухов», но вполне могла вступить со мной в медиумическую связь. И не мудрено, ведь она, как и весь наш погрязший в язычестве творческий коллектив, интересовалась Алистером Кроули.
В моменты, когда я выносил гитару и, восседая на стуле, наигрывал, случалось, редакционный коридор перевоплощался в коридор студенческой общаги, редакционные курильщики обращались во взъерошенных и опухших от многодневной попойки вагантов-собутыльников — и я был счастлив. Я вполне допускал, что я мог стать медиумом-ретранслятором, но ощущал, что за моей спиной стоит кто-то ещё. Кто же был он, этот маг-оператор? Над этим я крепко ломал голову, но тщетно…

Моей шаманской силы едва хватало на то, чтобы привлечь внимание узников кабинетов какой-нибудь дурашливой песенкой. Спрятав гитару в шкаф, я становился уязвимым и зависимым от всех. Во время редакционных «летучек» любая из девочек могла наброситься на меня со своими саблезубыми клыками лунных волчиц, шакалиц и койотш под одобрительные подначивания Анчоусова и Дунькина. Я зависел от своих подельников по литературному подпольному цеху, издателя, читателей, настроений Галины Синицыной, прихотей меценатов и даже неведомого мне мага-оператора, манипулирующего с черепом шамана (в его реальность я верил всё больше и больше). Единственный, кто был у меня на крючке, — это второй зам. и собутыльник главного Шура Туркин, которому не давала покоя слава сибирского Стивена Кинга. Да и Серёга не хотел бы лишиться безотказного друга Забиралкина Из Детсада Его Сынули, к тому же помогающего ему стяжать лавры второго Шекли. Остальные же в любой момент готовы были облепить меня слизистой стаей полиферов, амбилегов, дринагов и телетян…

Имелся, правда, в редакционном лабиринте один закуток, являясь куда два раза в месяц, свободный художник мог ощутить прилив истинного вдохновения: бухгалтерия. По странной иронии судьбы бухгалтер Марта Скавронова, сибирская немка туманного происхождения, была поклонницей моих талантов. И вот, тая пошлую мысль о возможной связи Марты и отчества главного, папой которого был Пётр, фантазируя о сене в телеге, шкиперской трубке герра Питера и пышных юбках прачки-маркитантки, я ставил роспись в ведомости в то время, как она ласкала меня лазоревыми глазками. Даже толика огорчения по поводу того, что Боря Сухоусов в очередной раз срезал гонорар, не могла омрачить этого праздника. В момент, когда Марта отсчитывала дензнаки, я готов был скупить все цветы, петь ей песни под гитару, аккомпанируя на новых нейлоновых струнах, целовать её колени. Жаль, что этот восторг продолжался недолго, деньги иссякали, словно пиастры, вываливающиеся из распахнутого сундука, выпавшего через пробитый бок галеона, подвергшегося пиратской атаке, — и, заткнув нашими телами бреши в борту, капитан вновь устремлял парусник к недостижимому горизонту; по случаю финансового штиля галерникам приходилось налегать на вёсла с двойным, а то и тройным остервенением.

По сути, я оставался в своей нише один — ископаемое времён репортёрского романтизма. Тем вернее я исполнял роль мишени, в которую рано или поздно пальнут из всех палубных пушек. Да и в случае ляпа теоретически мне грозило попасть не столько в прицел киллера или под пресс судебной системы: клевета, сведения порочащие и всё такое. Куда мучительнее, повторюсь, было колесование, учиняемое коллегами; ежеутренние «летучие» совещания с лёгкостью превращались не только в судилище без суда и следствия, но и в некую неуправляемую машину времени. Вся редакционная братия вдруг проваливалась в пульсирующую дыру с ворсистыми краями, бельмастый (ая) кликуша с колтуном в волосах выскакивал (а) в центр сомкнутого круга и, пророчествуя, тыкал (а) пальцем в еретика, которого надлежало поджарить на костерке. И распинаемый оказывался среди рыл, достойных картинок Гойи.
— Ну кто ж так пишет?! — поднимала голову кобры Клара Стукова и, набухнув стручками сарказма, выстреливала в меня ядовитыми горошинами.
Я отстреливался, цитируя Платона, Ницше, келаря и Осла. Но репутация непревзойдённого стилиста истаивала вполне в соответствии с неумолимой формулировкой «всё, что будет вами сказано, может быть использовано против вас», и потому корифей бархатного стиля всё чаще предпочитал «хранить молчание». Всё чаще я дёргался, сидя на «электрическом стуле» в кабинете Дунькина. Мясо дымилось. Щипцы смыкались на детородном органе. Мне казалось — его жёнушка Машенька развешивает меня на бельевой верёвке прищемляя пластмассовыми щипчиками мои причинные места. Плавясь от удовольствия, Дунькин подбрасывал вольтажу и, выдавая в себе восковую персону, покрывался лоснистыми каплями и тёк. К концу экзекуции он представлял собою явственный вещдок, проходящий по делу о музейной краже, кроме того, это была красноречивая иллюстрация того, чего могут понатворить окопавшиеся в начальственных креслах муляжи.
С меня уже только через раз требовали «картинки с натуры». Коллектив тем более хмурел тучею на горизонте, чем реже выдавалось жалование.
— Ишь, чё коллеги говорят! А они зря не скажут! — делал рот «куриной гузкой» Дунькин (он подражал мэру Гузкину). — Смотри — доиграешься… С этой самой расчленённой девочкой ка-а-ак мы прокололись! А! Всё благодаря тебе! Ведь нас обвиняют в том, что мы подаем сигналы какой-то изуверской секте! Пишем сценарии для их, прости Господи, сатанинских шабашей! Приходил широко читаемый и любимый публикой писатель-детективщик Пафнутий Мыченок и сказал, что это плагиат с какого-то его рассказа, но с антихристианской подоплёкой…

Дунькин перекрестился на Гималайские горы, глядя прямо в пещеру, внутри которой он видел себя возлежащим на диване с горой видеокассет у его предгорья, медитирующим на переливчатую звезду телеэкрана. Недаром битломан Дима Шустров, как только непосредственный начинал перемалывать его на ливер по поводу слишком вокально разинутой пасти жертвы киллеризма на первой полосе, отбрехивался, костеря зама с помощью языка Байрона, Льюиса Кэрролла и сладкоголосых ливерпульцев.
— Сколько раз тебе говорить — ни к чему этот излишний натурализм! — совал зам уже отпечатанную газету в нос Дмитрию Шустрову. — Родственники звонят! Обвиняют в оскорблении памяти покойного…
— The Fool On The Hill! — огрызался наш фотоглаз, зная, что в английском зам ни бум-бум и ему невдомёк, что его только что обозвали «Дураком на холме».
Редакционный тарантас скрипел всеми своими сочленениями и чавкал поршнями, доставляя меня в прокурорские казематы, где доедала синие трупы Вера Неупокоева. Я поднимался по лестнице, входил в её кабинет, вынимал шоколадку.
— Во, глянь! — раскладывала она передо мной пасьянс из свеженьких фоток.
На одной были головка, ручки, ножки и туловище девочки. На другой — изрезанная нами с Серёгой в клочья кукла. Очертания кусков повторялись. Число их — тоже совпадало.
— Похоже, правда? Даже ножи одинаковые! И куплены в одном и том же магазине. Проверено. И вот — здесь левая ножка отчленена до колена, и здесь. То же самое левая ручка — до локтя, и там… А здесь вот глаз так же выколот. Что скажешь?
— Нога оторвана, как у Вити-гитариста, который играет в метро на площади Маркса, глаз — окривевший, как у гармониста Кеши из перехода возле Дома офицеров, — ляпал я первое, что взбредало в голову. И сам удивлялся мистическим совпадениям.
Насчёт остального же я помалкивал, ощущая, как нарастает неуютное чувство: теперь любая мелочь становилась подтверждением вездесущести мага-оператора.
— Но самое любопытное то, — загадочно улыбнулась Вера (она вообще-то была тётя ничего себе, вполне голливудских стандартов, а то чего бы на неё клевали мексиканские гиды и бармены!), что в рассказе Пафнутия Мыченка «Пропавшая во ржи» тоже расчленёнка… И тоже на такое же количество частей. Правда, не мальчики кухонными ножами, а механизаторы серпами орудовали, предварительно изнасиловав знатную доярку, возвращавшуюся с летней дойки через поле, где они вели обмолот озимой ржи. Вот — эпиграф из Селенджера, — раскрыла Вера лежащую на столе книжку, которую я грешным делом принял за руководство по применению стрелкового оружия. —А! Вот здесь: «Степан заглушил комбайн и, спрыгнув с подножки, кинулся вслед за Клавдией, убегавшей через хлещущие по её тугим бёдрам ржаные колосья. Уже темнело. Над полем голубой пуговкой ожеледела луна. Срывая такую же пуговку с кофточки, под которой трепетали голубки девичьих грудей (на этом месте Вера скорчила гримасу), Степан увидел, как его рука превращается в серебристую волчью лапу…» Или вот: «Это  такие сны  терзали его с тех пор, будто бы он и его четверо товарищей по социалистическому соревнованию за рекордные намолоты превратились в волков и растерзали Клавдию. На самом деле, надругавшись над ней, они вначале хотели пропустить жертву через жатки комбайнов, но потом разделали её серпами (они возили их с собой, чтобы нарезать для кроликов снопики зелёной травки по околкам) и сбросили куски в колодезь, оставшийся от покинутой деревни Кусково, о которой ходили легенды, что некогда в ней жили сосланные в Сибирь дворовые погрязшего в масонстве и чернокнижии графа Елгина. Среди них и водилась эта зараза безумия: совершать в лунную ночь жертвоприношения какому-то неизвестному языческому богу...»

Вера замолчала, оторвав взгляд от книжки. Я безмолвствовал, потрясённый упоминанием фамилии Елгина. Петруша Елгин годился Мыченку в сыновья, а повесть была написана задолго до того, как искусствовед-галерейщик Петр Елгин, совершив экстремально-туристические походы в Европу, стал постоянным персонажем телерепортажей из Центросибирской картинной галереи. Главное же, пока Вера читала, над её головой буквально проявилась картина Николая Мясникова «Васильки в ржаном поле». Но неисповедимы тайны сопредельного с шаманством творчества! К тому же о Петруше Елгине мне было известно ещё кое-что, о чём, уподобясь Алистеру Кроули, обещающему чудеса на отнюдь не первой странице, я намерен поведать позже.
— Потом тут появляется бравый сыщик, заметь, Зыбов, — не обращая внимания на моё оцепенение или, наоборот, желая вогнать меня в окончательный столбняк, загадочно улыбнулась ненасытная до фактов сыщица(она намекала на совпадение фамилий Зудов-Зыбов). — И… Впрочем, дальше неинтересно. Вот я и думаю, — швырнула Вера книжку на стол, при чём тут Алистер Кроули ты и триллеролог Дымов, ежели Мыченок описал зловещий ритуал ещё пятнадцать лет назад, пользуясь фольклорным материалом. Так, может, его и привлечь…
— Может, и его, — кивнул я, промолчав насчёт только что обнаруженных роковых совпадений, вполне тянущих на косвенные улики причастности к делам изуверов харизматичного искусствоведа и видного деятеля художественного андеграунда девяностых, а тем более скрыв, что творения Дымова – моих шаловливых рук дело, и, сгребя под мышку суму с гусиными перьями и пергаментом, удалился.
Клеветы и сведений порочащих здесь не предвиделось. Но просматривалось зловещее обвинение в соучастии, подстрекательстве, пропаганде насилия и прочих грехах, именовавшихся в мрачном средневековье симпатической магией, а в века более поздние — связью с падшими духами и спиритизмом. Ох уж этот налагающий руки на головы «голубков» (правда, не тех, что имел в виду желавший подпустить эротизма «в рамках партийности» Мыченок) пророчествующий, глядя в графин с водой, Калиостро! Так размышлял я, уже лёжа дома на диване и поглаживая по шёрстке одноимённого своего кота. Калиостро жмурился, распушив хвост, а я думал свою думу. Допечь Глав-Главныча иском, приглашающим в суд, означало одно — изгнание из кабинета на вознесённом над крышами хрущоб тридесятом этаже угрюмого обелиска могуществу партийной прессы, который представлял собою нечто вроде замкового карре в железобетонном исполнении. Кот мурлыкал, нагревая левый бок, в котором, откровенно говоря, покалывало. Ощущая, как струится по зарывшейся в шерсти руке не то тепло, не то живое электричество, я придрёмывал, перемещаясь понемногу из яви в сон, мало-помалу котея, и вот уже, прыгнув на подоконник, мог созерцать изумрудную равнину с замком на холме.

Быть уволенным — значило стать путником во чистом поле с враном на угрюмом камне, кривой кириллической надписью, выбитой копытами дорогой, выбеленным дождями и снегами черепом, торчащим из изъеденного ржой шлема, над которым ещё недавно, стелясь по ветру, воинственно струился бунчук. Что могло быть страшнее, чем беспомощным птенцом выпасть из толстостенного донжона в копошащуюся на площадях базарно-барахольную толчею! Скрип подъёмного моста, вонь рва, в котором догнивают сброшенные с крепостной стены, — и безжалостный сквозняк, леденя, пронизывает твою хламидо-монаду. Мрачно нависали потолки моей алхимической лаборатории, но ещё мрачнее разверзались бурлящие человеческим варевом, гомонящие людом площади. По их прячущей в щелях запёкшуюся кровь брусчатке громыхали колёса телег, на которых везли на казнь осуждённых с мешками на головах. А когда под весёлый стук молотка эшафот разбирали на доски, чтобы соорудить из них базарные прилавки, здесь разгуливали бесшабашные ваганты, монахи-ханжи, щёголи со шпагами на боку. Художник же в замызганном берете с обтрёпанным павлиньим пером вынужден был изображать проходимцев за грёбаный шиллинг. А ведь ещё надо было так нанести штрихи углём на бычью кожу, чтобы получилось похоже! В противном случае рисовальщик рисковал быть наколотым на шпагу, как каплун на вертел.

Что же касалось сновиденческих переселений в кота Калиостро, то и тут было больше неприятностей, чем комфорта и удовольствия. Мыши разбегались, птицы разлетались, крадучись по карнизу, можно было навернуться с высоты и свалиться в сточную канаву, а в подвале за любую драную кошку надо было драться не на жизнь, а на смерть, оставляя на чужих когтях клоки шерсти.
Несокрушимое вместилище «славных рыцарей пера», полиграфистов-печатников, похожих на испанские сапоги и струбцины для пыток печатных машин с буфетом и охраной — на первом этаже, практикантками — летом, водкой и лютой скукой «летучек» — зимой чем-то походило и на крепость, и на корабль. То ли атомоход с капитанским мостиком, напоровшийся на айсберг, то ли парусник, протараненный абордажем. В кабинете, куда, поскрипывая, как подъёмный мост, меня доставлял лифт, я чувствовал себя вечным юнгой, выглядывающим далёкий берег среди волн шиферных крыш. Бочку, в которой я взбирался по вантам на клотик, раскачивало редакционными попойками и неудовлетворённостью творческих порывов.
Приток молоденьких девочек — что ни лето — будоражил воображение. Из-за коридорных поворотов слышались хихиканье, мастер пера нависал над начинающим дарованием. Летние попойки были особенно разгульны именно по причине присутствия этого ингредиента: практиканток из НГУ, ТГУ, УРГУ и даже МГУ. Они поднимали сублимативный тонус. В такую пору и родилась легенда о практикантке на подоконнике. Вроде как влюблённая без ума в Серёгу Таврова взбалмошная девица Любовь, узнав, что стервец женат, обожает сынулю, да к тому же ещё и имеет в любовницах Киску, вскочила на подоконник нашего неблизкого от асфальта этажа и крикнула: «Выброшусь!» Это был восхитительный поступок. Прекрасный и романтичный в своем искреннем порыве. Не важно, что не выбросилась. Важно, что собиралась. Никогда не забуду её в просвечивающем на закатном солнышке платьице.
В такую пору пьяны бывали все. Даже телевышку у горизонта — и ту покачивало и мутило. Княгиню мотало по коридору, как перебравшего рому матроса, и прежде чем её подхватывала карета, она отправлялась блевать за дверку со схематичным изображением существа в юбке-треугольнике. Но и тогда она оставалась прекрасна, как чудом улизнувшая с эшафота, уже приговорённая ревтрибуналом к гильотинированию французская монархиня. Божественно картавя и размахивая дымящейся сигаретой, как дирижёрской палочкой или жезлом феи, Baby In Black; читала Бодлера, Верлена и Цветаеву. И цветы зла проступали на щеках этого альбатроса редакционных попоек, и елабуговой синевой подёргивались декадентские губы. И литинститутский Лойко Зобар — Коля Свестилов, — оставив в кочевой кибитке гитару с алым бантом на грифе, вонзал нож под декольтированные ключицы, и Анна падала в подоспевшую карету, как разыскиваемая доктором Гаспаром сломавшаяся кукла Суок. Муж-коммерсант Сева Штукер, который вернувшись из Америки через Поднебесную, занялся торговлей китайскими наручными часами (выйдя замуж, Аня оставила себе девичью фамилию), подгонял блистающий катафалковой чернотой джип, заворачивал обездвиженное тело в манто и отправлялся ковырять отвёрткой едва тикающие шестерёнки внутренностей суженой.
Никто не видел, как, не сходя с начальнического насеста, Курочку топтал главный редакционный петушок, как Киска с Серёгой, воплотившись в серенькую кошечку и чёрного кота, ныряли в чердачное окно, чтобы истошно мяукать и тереться друг о друга для вырабатывания электрических искр. Тем более никто не мог видеть, как, запершись в кабинке сортира, рыдала согласная уже на групповуху «железная леди» Клара Стукова, размазывая тушь по щекам из-за того, что Серёга с Киской, а не с ней.

Что же должен был увидеть юнга у подёрнутого дымкой горизонта? Ему надлежало сообщить о неизбежном приближении берега, уставленного газетными киосками. Вокруг этих вигвамов должны были танцевать туземцы, обряженные в набедренные повязки из газетных листов. Они просто обязаны были верить в чудодейственную силу измазанной типографской краской целлюлозы, целуя её в надежде на улучшение будущего, глубокомысленное времяпрепровождение, помощь от бесчинств бюрократии, исцеление от всех хворей. Не обязательно было читать. Можно было просто прикладывать колонки текста, заголовки, рубрики и снимки ко лбу, груди, гениталиям. Просветление мыслей, улучшение кровообращения, повышение детородной функции гарантировалось. На том острове обязаны были обитать существа, подобные муравьям-листорезам амазонской сельвы, с энтузиазмом растаскивающие по своим норкам свежие, сочащиеся полтергейстом и криминальной жутью номера «Городских слухов». Предназначение человекомуравьёв было в том, чтобы, упорно работая хитиновыми жвалами, пожирать произведённый нами продукт до последней буквы, а затем извергать из своих брюшек переваренное в виде телефонных звонков, писем и посланий по электронной почте. Удивительно ли, что существа, питающиеся ядовитым кормом, стремительно мутировали, и в конце концов уже не обязательно было возиться с бумажными рулонами и сочинением заметок. Целлюлоза завозилась в жидком виде, смешивалась с типографской краской 1 к 10, и это хлебало подавалось населению по проложенным под землей трубам (вот отгадка того, почему Центросибирск постоянно рыли экскаваторы).

Страшна и апокалиптична была рисовавшаяся мне картина. В норы опутанного паутиной телефонных проводов острова накачивалась смесь из целлюлозы и типографской краски, и пожирающие её существа беспрерывно мутировали, образуя всё новые и новые виды и подвиды. Наконец они слились в пузырящуюся, временами прорывающуюся в город сквозь входы в метро и канализационную систему слизь, которая собиралась на главной площади города, чтобы, пульсируя, образовать из своей коллоидной массы требующих прибавки к пенсии стариков и старушек, в лозунги с кривыми буквами на картонках и серолицых милиционеров. Побулькав у ступенек мэрии, попенясь у ватерлинии облисполкомовского ковчега, человеческий кисель  стекал восвояси сквозь решётки ливнёвки, сползал, образуя водовороты, в зевы метро. И снова в редакции непрерывно звонил телефон. И в который раз приходили сообщения о том, что по подземке шастают какие-то непонятные сущности, что у вышедшего успокаивать митингующих мэра города Фёдора Игнатьича Гузкина, как фары, светились глаза, а под пальто, на спине, мэр прятал крылья, с помощью которых ночами он якобы летает по подземке вместе с командой своих замов. Это видел метрополитеновский путевой обходчик Семён Когтев, утверждающий в своём доверительном письме в редакцию, что на ночь Фёдор Игнатьич и его замы прячутся в гробах, которые находятся в нише под Осиновой Рощей. Но стоит приблизиться к этим гробам, как они тут же уходят в глубь.
Выглянув From a Window;, можно было созерцать похожую на сборочный конвейер, заполненную встречными потоками грузовых и легковых машин улицу. Ощущение того, что ты приставлен к убегающей вдаль, скользящей по рольгангам, требующей новых и новых порций написанного ненасытной конвейерной ленте, въедалось в движения мыслей, моторику долбящих по клавишам компьютеров рук по мере того, как выползающий из брюха печатной машины газетный глист становился длиннее и длиннее. Пока ещё мы имели роскошь писать от руки, перечёркивая, комкая листы и бросая их в корзину или печатая на машинке-погремушке, это ощущение было не столь навязчивым, но как только в руки влезла клавиатура компьютера… Стоило уставиться в экран монитора, как в дверях уже появлялся зав. отделом Дунькин — и галерник вынужден был махать веслом с двойной интенсивностью, чтобы поспеть сдать заметку в номер.
 — Ну что, опять в этом номере ничего скандального нет? — откинувшись на спинку вращающегося стула, изучал меня Велемир сквозь окуляры сдвинутых на кончик носа очков, явно намереваясь скостить цифры в гонорарной ведомости. Дымясь и возгораясь, как хворост от наведённого на него пропущенного сквозь увеличительное стёклышко лучика, я внимал. Когда же я начинал говорить, что расследование ведётся, суд идёт, и ещё рано делать выводы, зав. отделом брался уламывать меня писать, не называя фамилий.

И тогда, раззадорившись, я опять отвязывался. Следователь прокуратуры «одного из районов города» на крыльях Бэтмэна пикировал на место происшествия, где был распластан труп. Это, конечно же, был перекрёсток рядом с цирком и церковью, неподалеку от Васюганского сквера. Лирический герой моего репортажа следовал за сыщиком, как тень. Не спал, недоедал, мучался дедуктивными построениями. Георгий Кругов и следователь прокуратуры Антон Зубов, послуживший прототипом Антона Зудова, лезли по лесенке на чердак. Там обнаруживалась винтовка с оптикой славного последователя ворошиловских стрелков. Пробитое пулей лобовое стекло «Тойоты», дырка во лбу, лужа крови, зеваки — это само собой. И версии, версии, версии. Не должен ли был президент ЗАО «Кедр» Семён Уткин кому-либо, кто мог его заказать? Не изменял ли он своей обворожительной жене с не менее обольстительной бухгалтершей ЗАО «Кедр»? Не было ли во всём этом политического заказа, ведь Семён Уткин баллотировался в депутаты? А может быть, он состоял в какой-нибудь педофилической сатанинской секте? К тому же он мог иметь прямое или косвенное отношение к группе фотографов, распространявших в Интернете фотографии обнажённых мальчиков, или на паях с о. Святополком содержать не облагаемый налогами свечной заводик, куда «ушли» в переплав исчезнувшие из музея восковые скульптуры.
 Помогал и антураж, скалькированный с обиталища следователя прокуратуры Зубова (бюст Железного Феликса, изъятый в районном центре Ново-Кусково, которым ревнивая жена проломила голову блудливому муженьку, компьютер, экспроприированные кастеты и видеокассеты с порнушкой, ножички, пистолеты-авторучки). Неплохим подспорьем в лепке моего Голема был и его облик — стриженый калган, походка увальня, посещающего секцию классической борьбы в «Динамо», остроты насчёт немедленного ареста погрязших в коррупции мэра и губернатора. Я крутил динаму воображения, как только мог, складывая так и сяк вполне достоверные осколки в невероятную и даже бредовую картину. Я использовал креативную силу абсурда так, что никакой юрист-крючкотвор не подкопался бы, тем более что в скобочках предупреждалось: в интересах следствия фамилии и некоторые факты изменены. Какое там некоторые, если меня так и подмывало ввернуть пришельцев-Наблюдателей, а то и телетян с полиферами или амбилегов! В «картинки»-то они уже лезли сами собой, и если бы Дунькин не отсылал в корзину мои фантазмы, читатель бы содрогнулся задолго до выхода в свет бестселлеров. Вторжение в мои репортажи пришельцев неизбежно происходило после посиделок с Серёгой за нашей совместной звёздной эпопеей «Наблюдатели галактики», но об этом вареве нашей алхимической лаборатории знали только мы двое.

Превращённый мною в Холмса, Пуаро и Джеймса Бонда одновременно Антон Зубов хохотал в трубку.
— Ну ты даёшь! Мы тут всей прокуратурой покатываемся…
Дунькин похваливал, терпеливо вычёркивая вставки о просачивающихся повсюду Галактических Наблюдателях. Выручал и отец Святятополк. Все наши с Серёгой розыгрыши он превращал в мистическую реальность. С отцом Святополком мы лезли на тот же чердак того же дома напротив собора — зачем далеко ходить? — и обнаруживали улики изуверской секты: меченные голубиным помётом книжные страницы. Выходило — начитавшийся Алистера Кроули и лоточных опусов чернокнижников мальчик-сатанист собрал на чердаке других таких же мальчиков, и они расчленили там девочку, чтобы потом сбросить оставшиеся от неё куски в канализационный колодец. По другой версии девочку членили уже в колодце, как на алтарь, уложив её на вентиль.
 


Рецензии
Глубоко, объёмно, многослойно - наверное, придется перечитывать... Столько всего!

Пока же от души восхитилась эротико-мистическими фантазиями редакционных девиц в купе с Верой Неупокоевой, которые, как одна, оказались поцарапанными вирусным зубом неугомонного шамана. И просто кожей почувствовала изумление творца литературного шедевра, обалдевающего от реализации своих криминально-этнографических фантазий!

А вот эта фраза: "...поднимала голову кобры Клара Стукова и, набухнув стручками сарказма, выстреливала в меня ядовитыми горошинами" - это что-то с чем-то! Настоящее пирожное для литературного лакомки-гурмана!



Наталия Николаевна Самохина   07.01.2024 13:04     Заявить о нарушении
Наташа! Вы не только великолепный писатель, но и благодарный читатель. Большая редкость. С наступившими вас праздниками!

Юрий Николаевич Горбачев 2   07.01.2024 15:48   Заявить о нарушении
Спасибо за добрые слова, Юра! С наступившими праздниками Вас и Ваших близких!
А читать Вас интересно, Вы так "улётно" пишите! Затягивает!

Наталия Николаевна Самохина   08.01.2024 13:01   Заявить о нарушении
Ваши вытваряшки меня тоже вдохновляют!

Юрий Николаевич Горбачев 2   09.01.2024 01:13   Заявить о нарушении
Спасибо, Юра! Так приятно слышать!

Наталия Николаевна Самохина   09.01.2024 11:24   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.