Часть третья. Глава пятая

За окном шел ровный, спокойный дождь, шел уже давно, разогнав по домам жителей городка, которые гуляли или возились в огородах, детей, и туристов, и собак. Она заперла дверь, закрыла окна, задернула занавески и легла около Сережи на праве его любовницы. Потрогала частящий, не реже 160 ударов пульс, положила руку на влажный от испарины лоб и шептала «спокойнее, атаман, спокойнее», успокаивая, усмиряя, подводя к норме, и так уже было однажды: запрокинутое лицо с влажным от испарины лбом, детские ромбики ноздрей, пижонская верхняя губа, вечное выражение задиры, заносчивость непобежденного драчуна, который отлежится, вскинется и пойдет жить дальше, отвоевывая необходимое ему пространство.

Он маленький, поняла она. Маленький для тех вещей, которые он только что проделывал, сверяясь с китайской книжкой. Он только вообразил себя большим, а на деле он совсем еще не дозрел до них, и эту книжку, которую он проверил на опытной любовнице, ему полагалось только еще читать и получать от отца по шее за это чтение. Он рано развился и принял взрослый вид – телесно, но не духовно, отчего телесная зрелость его чрезвычайно радует. Женщины, которым нравилось сияние его эполет и которым невмоготу было ждать, пока он оформится во взрослого, приучили его казаться зрелым. И он развился и ладил с ними, не всегда удачно уходя от расставленных для него ловушек, но внутри продолжал быть маленьким, духовно оставшись в возрасте, в котором полагается читать такие книжки тайком и только мечтать о женщинах.

Связалась с маленьким. Совсем голову потеряла, полоумная стерва, согласилась играть с ним в древних китайцев, зная, какой он необузданный. Себя до припадка доведет и меня угробит. Молись теперь, чтобы мама не узнала, чтобы он не стал хвастать, в какие игры играл с десятой по счету женщиной. Он же дурачек, приедет и все расскажет, а она потом спросит: а что же ты, совсем потеряла голову? Потеряла, да. Но я давно ее потеряла.
Пока он бодрствовал, она заботилась, чтобы ему было нескучно, и не особенно его придерживала, полагая, что когда надоест – сам бросит. Но когда он успокоился, она почувствовала, что ее переехал поезд, и от нее мало что осталось. "Неутомимый бычок. Выносливый. Интересно, как с женой? Может быть, это ее, а не его нужно пожалеть?»
А дождь стучал в крышу и круглое окно.

Он проспал часа два и проснулся оттого, что захотел пить. В круглое окно светил с улицы фонарь, свет в комнате был сероватый, живой, со скачущими желтыми зайчиками, и было очень тихо, только дождь шуршал в листве растущего за окном жасмина, и тонко тенькала какая-то неспящая птичка. Внутри было хорошее чувство переполненности, и он довольно долго не мог понять, откуда оно взялось, не сразу даже сообразил, где он спит, не только в чьем доме или городе, а в какой стране – в последнее время он не просыпался, он выныривал из сна, поднимаясь с очень глубокой глубины и соображая, чей дом, что за город и как называется страна. Дома, города и страны были все время разные, с непохожей культурой и пейзажами, отчего казалось, что он постоянно куда-то едет, и затянувшаяся, ненужная ему поездка ведет в тупик. Он вспомнил дом и город, понял, что за женщина рядом с ним, и догадался, что хорошее чувство переполненности было оттого, что она согласилась играть с ним в древних китайцев – как будто они жгли вместе фейерверк, купленный тайком на украденные деньги. Даже и не так: будто он нашел себе подружку, которая жжет с ним фейерверки, чистенькую, но немножко уже развратную, и интересует ее не просто, как товарищ, а как мальчик, которому она тайком от старших много чего позволит, даже сама поведет его в такое место, и вдруг окажется, что она чуть смелей и чуть опытней его, и с любопытством и задумчивостью пробуждающейся женственности у него кое-что потрогала. Что-то у него было такое в детстве или просто приснилось: такие обстоятельства и такая девочка, у которой на воротничке с рюшами висели две шелковых веревочки, и он потихоньку за них тянул и впервые с удивлением и беспокойством обнаружил, как приятно тянуть веревочки, как потянуло, заныло, позвало навстречу девочке внизу его живота, и это теперь всегда так будет. Его будут беспокоить девочки, барышни и барыни. Простого сословия и знатные. Умные и дуры. Он задвигался и разбудил Элен, не смирившись с тем, что она продолжает спать, и она, толком не проснувшись, сжала его запястье, как будто поймала тенькавшую за окном неспящую птичку, немножко послушала, потом потрогала другое место, как девочка из его воспоминания или сна, и опережая фантазию, которая в нем взыграла несмотря на болезненность некоторых мышц, твердо сказала: «всё. Трактат больше не читаем. А-то я не оправдаюсь перед мамой».
- Мама не узнает.
- Узнает.
- Как?
- Хоронить тебя будут из родительского дома.
- А почему сразу хоронить?
- А как ты хочешь? Что-нибудь внутри не выдержит и лопнет.
- Не ломайся. Тебе даже ничего не нужно делать.
- Да мне тебя жалко!
- И мне себя жалко. Иначе бы я не приставал.
- Только поспокойнее.
- Дольше разговаривали. Я вам удивляюсь! Вечно ломаетесь и показываете вид, что сейчас рассыплетесь.
Действительно, дольше разговаривали. Быстренько сожгли еще один фейерверк и разбежались.
Потом он опять проснулся и разбудил ее, так как не спать одному показалось скучно.
- Я тебе снотворное сейчас уколю!
- Я не затем. Нужно доесть пирожные. До утра прокиснут.
- Чаю вскипятить?
- Тут есть немного. Ты вообще как?
- Отлично.
- Сильные впечатления, правда? И приятные.
- Да, очень приятные. Нигде не болит?
- А где должно болеть? Почему?
Покрывало сползало с голых его плечей, и она поднялась, нашла его тельняшку и помогла надеть.

- Теплый ветер. Вечер синей хмури.
Я смотрю широкими глазами:
В Персии такие точно куры,
Как у нас, в соломенной Рязани.
Тот же месяц, только чуть пошире,
Чуть желтее и с другого края.
Мы с тобою любим в этом мире
Одинаково со всеми, дорогая.
- Гумилев? – спросила Элен.
- Есенин. Сергей Есенин. Он сейчас лучше всех. Хорошо бы с ним ничего не сделали.

Он доел пирожные и напился чаю, но так как спать ему не хотелось, а телесной любовью он насытился, он больше не стал к ней приставать и чувствовал себя очень порядочным оттого, что показал, что он не совсем испорченный, может пожалеть женщину и поступать, как нормальные мужчины, а не только насиловать по-китайски и по-русски на полу, как махновец в очередь. Впрочем, быть вполне порядочным у него не получилось, потому что он стал рассказывать ей, как это делали в России махновцы в очередь, и как женщины после этого болели, а девчонки – умирали. И никто не знал, сколько нужно махновцев в очередь, чтобы замучить до смерти. Она сказала: для девочки достаточно двух, тут еще и моральные причины.
- Сам в этом  не участвовал?

- Я – нет, - решительно отказался он, хотя она чувствовала, что мог и поучаствовать – не со зла, а в азарте и на спор. – Только с их согласия. А тем более – с девчонками. Девочки бывают такие нежные, что и дотронуться боишься. Однажды двое наших гоняли девку, но она сама навязалась, а после жаловалась, что они как жеребцы. Когда они нам надоели, мы их разогнали. Одну хотели замучить, только ей ничего не сделалось. Там было больше народу, человек семь, и она была бомбистка. Жесткая, как щепка. Принципиальная, не захотела скрыть принадлежности к коммунистической партии, и злющая, как черт, глаза, как гвоздики. Рассказала, как готовила ритуальные взрывы в праздники и шесть человек взорвала своими бомбами. Ее и взорвали. Дали в руки сигнальную ракету. За нее можно было заступиться и велеть, чтобы отвели просто расстреляли, но уж очень она была противная. Несгибаемая. Бесстрашная. Еще хуже, чем мужчины, те хоть чего-нибудь боятся. В Бога не верила, а только в новый порядок и коммунистическое завтра. Ей и от ракеты почти ничего не сделалось. Думали – вознесется по частям, а ее только опалило. И контузило. Я тогда хорошую вещь услышал. Один офицер сказал. «Не люблю в женщинах стервозности». Всем было неприятно, что некорректно поступают с женщиной. А когда он это сказал, оказалось, все этого не любят.
- Жене рассказывал?
- Только эти слова. Они ей подходят.
Он знал, что жена возмутилась бы, как можно взорвать женщину, даже и бомбистку – не потому, что была за справедливость, а потому, что все, что он говорил и делал, вызывало в ней протест. Она считала его тупицей. А Элен не рассердилась и поцеловала его в плечо, жалея за впечатления, которых лучше бы не знать. От этого ему не хотелось спать, а хотелось разговаривать. Таня почти никогда не слушала, что он говорит, и он с самого начала знал, что ей нельзя рассказывать ничего, чем он дорожит, потому что она может использовать это против него, хотя, как она это сделает и для чего это нужно, он не мог представить. Но он с самого начала смутно чувствовал исходящую от нее опасность, так что даже о Лазареве она знала не от него, а из газет. Как в американском правосудии: помните, что все сказанное вами может быть использовано против вас. Он это чувствовал и никогда не открывал ей души, а позже стал скрывать впечатления, которые вообще очень мало значили. Ночами она лежала около него, как истукан, и старалась отодвинуться, чтоб не соприкасаться с ним: случайные прикосновения его возбуждали, и приходилось идти на жертвы. Его любовь была для нее всегда почему-то жертвой. Требовала, чтобы он ложился в постель в пижаме. После любви они тотчас одевались – как будто снаружи кто-то давал сигнал тревоги, и нужно было успеть выскочить, чтобы не накрыло. То, что Элен перепробовала с ним все китайские способы из книжки и ни к чему не придиралась, а только хихикала, как застенчивая школьница, для него было неслыханно.

- Ты и с женой так? – спросила Элен.
- Ну, что ты. Жена особа нежная, трепетная, такие личики кривит, что все падает – снаружи, внутри, везде. Она считает: если ей не нравится, то она и не обязана это делать. По крайней мере, не каждый день.
- Зачем она замуж выходила?
- Она говорит, я должен считаться с ее желаниями.
- И ты с ними считаешься?
- Приходится иногда считаться.
- Она обязана это делать, раз она вышла замуж.
- Она это делает. Но так, чтоб отбить у меня охоту. Говорит: со мной нужно иметь медвежье здоровье, потому что я только тем и занимаюсь, что стараюсь делать это почаще и побольнее.
- Ей это больно?
- По-моему, просто неприятно. Она всегда так выглядит, как будто чем-нибудь другим занялась, а я мешаю.
- Она говорила, что ей больно?
- Говорила, что больно, что противно, что я испорченный, если хочу заниматься этим в поезде, или в гостях, или в других местах, где мы бываем. Что другие мужья ждут, когда попадут домой.
- Сергей, а ты правильно попадаешь? Если ты неправильно попадаешь, это действительно больно. И небезопасно. Ммм… об этом нужно отдельно договариваться.
- Ну, как это! Правильно, конечно. Попробовал бы я попасть неправильно!
- Тогда странно, что ей больно.
- Почему странно? По-моему, этим и занимаются только потому, что очень сильные ощущения, и чем они сильнее, тем больше удовольствия. Если б это было небольно и нестрашно, кто бы это стал делать? И зачем?
- Вы вместе спите?
- Мне не нравится, что ты об этом спрашиваешь.
- На твой взгляд, она здорова? Я хочу сказать: если бы она была больна… и скрывала это, ты бы все равно что-нибудь заметил.
- Почему ты спрашиваешь?
- Я хочу знать, почему она такая.
- Она здоровая. Только ей скучно жить в лесу.
- А до этого было скучно в Монпелье.
- Когда она приехала в Монпелье, она хотела сотрудничать с газетой. А те не взяли. Сориньи сказал, что мы, слава Богу, не в Америке, и он не обязан иметь в штате одного негра и одну женщину. Сначала ей нужно было, чтобы я не мешал ей сидеть за столом и писать статьи. Потом она перезнакомилась, стала ездить в гости, и местное общество так ее обворожило, что она забыла про газету и думает только о том, чтобы соответствовать. И чтобы я соответствовал, потому что иначе неприлично.
- Обаяние фамилии.
- Вот именно. Обаяние фамилии. А у меня никаких мыслей не было, кроме этой вещи. Правда, теперь появилась другая мысль: я бы с удовольствием морду ей набил.
- Этого нельзя.
- Как это нельзя, если она – моя жена. Прекрасно можно.
- Нельзя. Она…
- Когда-нибудь я и тебе физиономию начищу, если будешь умничать. В России жен вразумляют, особенно таких, как она. Несовершенных. Соберусь и врежу, а то ее красивое лицо у меня вот где! Пусть походит некрасивой.
- За это она тебя засудит. Терпи, раз уж не можешь развестись. А что она говорит по поводу того, что не беременна?
- Говорит, это оттого, что я горячусь, и эта штука, от которой бывают дети, перегорает во мне внутри.
- Вот как?
- Она права?
- Ерунда. Дело в ней, а не в тебе. Когда ты был с Патрицией, ничего не перегорало и родился виконт Десанж. И когда ты с ней, ничего не перегорает. Пусть она не выдумывает, а пойдет полечится.
- А ты? – спросил он.
- Что я?
- Ты ведь была замужем. Потом еще эти двое. А детей почему-то нет.
- С Михалом мы собирались родить, когда закончим университет. А за теми двумя я не была замужем.
- А что вы делали?
- Есть такие таблеточки. Врачи знают и аптекари. Ими пользуются перед тем, как сойтись с мужчиной.
- Сейчас ты ими не пользовалась.
- Нет. Посмотрим, что в тебе перегорает.
- Значит, ребенок может быть? И ты ничего с ним не сделаешь?
- Я буду его любить.
- А когда ты узнаешь точно?
- Через месяц.
- А раньше никак нельзя?
- Тут природа диктует.
- Давай правда родим славянского младенчика.
- Давай.
- Через месяц я буду на яхте лорда. Но я могу не ехать на эту яхту.
- Езжай на яхту и продолжай жить, как жил. Все, что нужно, ты сделал, а дальше – как Бог распорядится.
Сережа перекрестился.
- А как это оформить законно? Я разведусь и мы поженимся?
- Не бывает жена вполовину старше мужа.
- Бывает. Анна Керн была старше своего офицера на 20 лет.
- Зайка! Живи как жил. Сейчас еще рано об этом думать.
- Ты сказала, что я все сделал.
- Подождем, как распорядится Бог.
- А как он может распорядиться?.
- По-разному. По-разному он может распорядиться. – Элен вдруг заговорила в манере князя Сергея Сергеича.

На рассвете он наконец угомонился, влез под белое одеяло и уснул. Она смотрела, как небо меняет цвет, слышала первых птиц и видела, как солнце позолотило листву на дереве. Когда нижние часы пробили восемь, она осторожно встала, принесла с крыльца две бутылки молока, хлеб, напилась кофе и позвонила по телефону Ольге Юрьевне.

Сережа проспал весь день. И всю следующую ночь. К вечеру он немножко оброс щетиной, но не стал выглядеть взрослее, и она опять забеспокоилась, что он расскажет матери, как перепробовал кучу китайских способов, и Элен в этом участвовала, не остановила его - хотя знала, как это знала всегда княгиня, что он не взрослый, а переросток, которого накануне отец высек за растрату. Князь приехал, и она похвалила его за мужество, хотя хвалить за мужество нужно было Сережу, который молча, без криков, вынес порку, - за то, что вовремя пресек, не дал развиться склонности тратить деньги. Сережа способен вернуться домой и рассказать матери, что Элен, которой его доверили не до конца еще испорченным, собирается родить от него славянского младенчика, зачатого древнекитайским способом. Стегать его за это не будут, но можно ожидать, что прямая горячая княгиня заявит, что она развратная дрянь, и не захочет с ней знаться после этого.
Отмоешься. Почистишься. И поедешь в Копенгаген, - думала она, прикидывая, как проживет без него до осени.

Он проснулся в девятом часу утра и деловито спросил: «Сколько я проспал?» Сутки, ответила она и накормила завтраком, после чего он молча поцеловал ее в губы и уехал домой.
Дома он увидел жену, а она увидела его – новым, как было однажды после порки, о которой она не знала. Тогда он явился к ней с щадящей манерой двигаться, жесткими глазами, разговаривал с ней, как с опостылевшей содержанкой, и бросил одну в Париже. И теперь он был другой, неведомый, и пугал ее. Как после отцовского наказания, так и теперь, выспавшись у Элен, он чувствовал в себе вновь обретенную жесткость, и берег, и вынашивал, развивал ее в себе, зная, что она необходима в отношениях с женой. Увидев ее, он немножко вздрогнул, но так, чуть-чуть, и не оттого, что боялся ответной жесткости, а оттого, какая она красивая, и как он дорожит этой красотой. Слегка вздрогнув перед ее статями, он не растерял ни жесткости, ни даже приятной переполненности, шедшей из убеждения, что у него есть Элен. Напротив, переполненность увеличилась и достигла некоего края, когда он увидел, что у него есть Таня, и он владеет ею на праве собственности.

На ней была беленькая рубашка и черная в мелких белых цветах шелковая юбка, которая запахивалась вокруг талии и завязывалась сбоку на длинный пояс. И теннисные туфли, как у Элен, хотя не такие белые. Или ему просто показалось, что они не так ослепляют белизной. Он отнесся к ним безо всякого почтения. Даже не особенно их разглядывал. Холодновато сказал «привет» и прошел в дом, не обратив внимания, что она дожидалась его у каменной колоды, поблизости от ворот, где не могло быть другого дела, только стоять и ждать. Можно было есть красную смородину. Но смородина была еще жесткая и кислая.
- Это новое: сутками пропадать у любовницы, - задумчиво упрекнула она, направляясь следом.
- Она не любовница.
- Наша старшая жена.
- И не старшая жена, - возразил он, выдергивая у нее козырь, которым она могла воспользоваться.
- Садись за стол, я тебя покормлю, - сказала мать.
- Я завтракал.
- А что вы ели? – наивно, при жене, спросила его княгиня.
Он обернулся к жене, которая шла следом, и посоветовал ей: - Дружи с княгиней. Хочешь для себя благ – дружи с княгиней.
- Каких благ?
- Она все может для тебя сделать. У нее есть средства.
- Когда я за тебя выходила, я рассчитывала быть самостоятельной.
- Когда ты за меня выходила, тебе нужны были деньги и фамилия. Фамилию ты получила, теперь я советую способ получать блага, которые можно иметь за деньги: дружи с княгиней.

Он растянулся поверх стеганного пухлого покрывала на своей широкой супружеской постели – лежа ему приятнее было думать о своей непоколебимой мужественности и влиянии на Татьяну и Элен. Он нисколько не злорадно разглядывал жену и удивлялся, что может смотреть на нее спокойно, ничего не хотеть и ничего от нее не требовать. Он уже знал, что скоро в нем восстановятся старые привычки, жена воспрянет, и не он на нее, а она будет иметь на него влияние, но пока он наслаждался освобождением, независимостью от ее близости, ее сложного характера. То, что он так любил на вилле баронессы – сверкающие, как ему тогда показалось, ягодицы, жалобное розовое лицо в испарине, стоны, вздохи, привычку выпархивать из-под него, все, что он находил на Комо прелестным, трогательным, казалось теперь нелепым, странным, и он лениво думал «черт знает что такое. Как с невинной девочкой каждый раз, которой мама не рассказала, чего хочет от нее муж». Элен тоже хихикала, как застенчивая школьница, но Элен не предупреждала: «Осторожнее!», не делала вид, что ей дурно и она умрет, если он не перестанет. Элен он нравился, у Элен оказалась манера неопытной девчушки, которую пытается испортить молодой опытный мужчина, и она с любопытством и без страха смотрит, что у него там есть. Элен нравилось его трогать, с ней было интересно, весело, и можно было ходить совершенно голым. Элен не считала его развратным, а Таня говорила, что он распущенный.
- Я велю приготовить ванну, - сказала она теперь, как бы мирясь не только с его присутствием, но и с возможностью подхваченных им болезней.
- Какую ванну?
- Тебе нужно умыться. Вымыться.
- Я в нее не полезу.
- Почему?
- Потому что я не принимаю ванну днем.
- Хотя бы побрейся, по крайней мере, - попросила она совсем расстроившись.
- Я тебя не трогаю.

Испугалась, подумал он. Наверное, много чего поняла за это время. Главное, поняла, что не ты нас уничтожишь, девочка. Это мы тебя уничтожим. Не успеешь даже чирикнуть, если захочешь расчирикаться. С первым мужем было бедно и скучно, а теперь у тебя начнутся трудности, которых ты и сама не ожидала. Эти трудности называются обаяние фамилии. Ты поняла, как сладостно быть княгиней, молодой замужней дамой. Ты попала не под меня. Ты попала, как Анна Каренина под поезд, под обаяние фамилии, которое тотчас с тебя соскочит, если со мною развестись. Ты очень много потеряешь, даже если у тебя останется титул и будет больше, чем сейчас, денег, и квартира в Париже, и твой любимый парижский круг.

Да, но люблю-то я тебя. И жить я буду с тобой. Даже воровать для тебя пойду. Эта спесь с меня через час слетит, а характер твой сволочной останется. Хорошо бы успеть тебя запугать как следует.
На виноградную лозу, затенившую окно, сели две маленьких коричневых птички с оранжевыми грудками и, попискивая, стали с любопытством вертеть головками.
Жена сидела поникшая, не обращая внимания на птичек, и старалась понять, чем они занимались с Мартином.
- Что тебе не живется на даче? Жили бы и жили, - сказал Сережа.
- Нужно одеться перед Данией. Ты совершенно обносился. Ни на что не похож.
- Ты в детстве дружила с мальчиками?
- Только с мальчиками. Девочки мне были не интересны.
- А целовать себя разрешала?
- Я не понимаю, почему ты об этом спрашиваешь?
- Разрешала или нет?
- Иногда разрешала, но, видишь ли, я старалась дружить с серьезными ребятами.
- Верю. Потому что несерьезные дружили с такими девочками, которые были с самого начала девочками и вели себя как девочки..
- Сергей, что ты от меня хочешь? Что ты мучаешь меня?
- Я тебя не мучаю.
- Какой ты странный. Я не могу понять, чем вы занимались с Мартином.
- О, Господи. Чем можно двое суток заниматься с Мартином? – почтительно удивился он.

На другой день Элен его не видела: он спокойно жил дома и никуда не выходил. Но на третий он появился в кабинете, который они с Давидом Краузе арендовали в военном госпитале. Она принимала пациента, когда в открытом окне появилась его румяная, свежая физиономия с выражением задиры. Этаж был первый, но с довольно высоким цоколем. Она оставила лежащего на кушетке пациента, подошла к окну и стала молча целовать яркое лицо, помогла влезть внутрь, накинула ему на плечи белый медицинский халат и сказала пациенту, что он – интерн, и что тот может продолжать рассказывать.

До конца сеанса оставалось 11 минут, и она попросила Сережу тихонько посидеть за столом. Сидеть он не стал, стал в дверном проеме и, уперевшись в него виском, с открытым ртом слушал пациента. Тот стал обращаться к нему: как мужчина к мужчине. Сеанс закончился, пациент ушел, а Сережа, перед тем как сесть на кушетку, спросил Элен: - Это для больных?
- Для здоровых. Больных в другом месте лечат, - ответила она, но все-таки постелила чистую простынку. Он сел, как-то вдруг поскучнел и сгорбился, как будто у него болел живот, и был как-то рассеян, расстроен, грустен. Она села рядом, и он прижался виском к ее виску.
- Как жена?
- Да никак жена. Думала – я у Мартина. Я терпел-терпел, а потом спросил: "Господи, что можно двое суток делать с Мартином?» Хотел сказать, что у меня есть другая женщина, но вспомнил, что ты запретила говорить. Хотя ей можно было сказать: маме бы она не передала, а, знаешь, что скорее всего, ответила?
- Ты можешь иметь другую женщину. Но молча.
- Да.
- А как она… вообще?
- Веселится. В Копенгаген все же едет… в королевский дворец. - Помолчал, повздыхал и сказал ей: - Мы завтра уезжаем.
- Завтра? В Данию? – от неожиданности у нее на глазах выступили слезы.
- Сначала в Париж. За туалетами. А после Парижа – в Данию. Папа остров в приданое Лиле покупает, потом лорд позвал на яхту… месяца на полтора.
- Что тебе в этом плохо?
- Мне сестру жалко отдавать.
- Ей будет хорошо с датчанином.
- Все равно жалко. Рассеяли семя по Европе.
- Их бабка Дагмара была замужем за вашим императором. Они вам не чужие. Почти родня.
- Бабке было хорошо замуж выходить, бабка в Россию ехала. И как можно сравнивать? То бабка, а то сестра. Совсем маленькая девочка.
- Она с радостью идет?
- С радостью. С восторгом.
- Пусть идет. Очень хорошая страна. Через пролив переплыл – и Польша. А где Польша, там Россия. Тихие, спокойные люди. Климат вполне петербургский. Пусть девочка идет. И пусть ей там будет хорошо.
- А ты тут без меня как?
- Как раньше.
- Обещаешь, что когда я приеду, здесь не будет другого мужчины? Обещаешь?
- В этом ты можешь быть уверен. Постарайся быть веселым. Это все замечательные вещи: остров, яхта. Как ты себя чувствуешь?
- Да никак не чувствую. Вчера немного живот болел.
- Сейчас перестал болеть?
- То не болел. А сейчас побаливает.
- Смотри сюда, мальчик: когда болит вот здесь, - она приложила пальцы к его лбу в том месте, где он чувствовал Каинову печать, - пьешь кофе или принимаешь одну таблетку из этой пачки. Болит затылок или как будто продуло за ушами – пьешь половинку одной таблетки из этой пачки. И не жди, когда разболится сильно, лучше сразу прими, особенно аль фреско.
- Ты на них напиши, я не запомню.
- Я написала, внутри лежат. Ложись.
- Зачем?
- Попробуем сделать так, чтобы не болело, - сказала она укладывая его на кушетку, и положила одну руку ему на лоб, а другую на живот.
- Это я люблю.
- Я знаю, что ты это любишь. Лежи тихо и не шурши ресницами.
- Ляжешь потом со мной?
- Сначала давай полечимся.
- Я как будто улетаю.
- Вот и лети, голубчик.
Некоторое время спустя он очнулся и начал вставать с кушетки. Она помогла ему сесть, и сказала, чтобы он посидел спокойно. Он отпил из ее чашки крепкого горячего чая и закрыл глазами, чувствуя себя так, будто улетал, свободно и невесомо парил над осенним русским пейзажем, рыжим полем и колокольнями, а теперь вернулся, и голове у него позванивает и хочется полетать еще. Внутри у него была легкость, и можно было опять взмыть над колокольнями, но Элен ничего для этого не сделала, а сам он летать не научился.
- Ты, ведьма! Как ты это делаешь? – спросил он.
- Ты молодец. С тобой по-хорошему, а ты обзываешь ведьмой.
- А как ты делаешь?
- Секрет. Все равно не расскажу. Если голова заболит, закрой глаза и немного пережди. Должно пройти.
- Ты всех так лечишь?
- На всех энергетики не хватит.
- Если будет ребенок, ты с ним ничего не сделаешь?
- То есть?
- Как некоторые бабы бегут делают аборт.
- Я не некоторая баба.
- Я вас буду любить.
- Сергей! Душу береги!
- Душу я тебе сберегу. Ты как Лазарев. Тоже всегда говорил: башку пусть сносят, а душу береги. Я не мог этого понять: для чего душа без башни.
- И башку береги, пожалуйста.


Рецензии