Похабень

Признаться, я слышал его историю раньше, от общих наших товарищей по казанскому университету. Но, однажды случайно встретив Евсея Фетотыча в чайной, решил расспросить самолично.

- Да как же так может быть, чтобы от сильнейшей любви, да и разлад вышел? - спросил я его.
- А вот так и может быть, - отвечал он, не колеблясь.
- Да как «так»?

Евсей Федотыч отставил в сторону стакан, вытер платочком лысину, поднял ко мне близкое к помешательству лицо свое, и стал рассказывать.

- Уж не пойму как, но вышла между нами любовь. Она была ученица моего курса. Я - книжный червяк, профессор, читаю ей метафизику. Взгляды наши пересекаются, и между нами пробегает Купидон. Представь себе современную деву с очками на носу, неглупую, честную и во всех физических смыслах недурственную, - он фальшиво улыбнулся, и продолжал, словно я не понял: - Фигура там, грудь, бедра, по женской части, и все такое непорочное в самом юном цвете лет... Мы стали встречаться, любиться на скамейках и около прудов, я дарил ей ветки сирени или розы (в зависимости от моего кошелька), дело дошло до невинных поцелуев.

Он вздохнул: - Она, знаешь ли, нигилистка, (они теперь все нигилистки), и не скрывает этого. Весь вид ее свидетельствует об этой дурацкой нигилистике. Волосы в узел, носит сиреневую юбку до пят, и думает осчастливить мужичков грамотой. Хе-хе.. Но была одна заковыка, которую я не мог никак понять - Евсей Федотыч поднял верх палец, и загнул его для вящей убедительности, «заковычил», после посмотрел в пустой стакан свой и закричал полового.

Ванька принес чай, вполовину разведенный водкой. Я заплатил.

Приятель мой хлебнул и продолжал свою заковыку:
- Но при этом она требовала власти мужа с решительностию самоубийственною. Я тогда еще не догадывался; отчего? После раскусил. Так обнимались мы с нею полгода, пока не приспичила нам постелька. Я человек старых правил, она тоже не желала ложиться невенчанной. Решили делать чин чином - с каузальной меткой в пашпорте. Сказано – сделано; скорым пирком справили свадебку. Узаконили брак неравный. Прикатило к нам в клетушку двадцать пять душ родственничков, которых я б век не видел, и один генерал в отставке с Владимиром первой степени. Хозяйка расстаралась, наготовила гусей с яблоками. Меня не то, чтобы сторонились, но отмечали, что цвет лица моего несколько геморроидальный и вицмундир не первой свежести. Однако ж ручку, хоть и брезгливо, жали. А генерал даже положил в конвертик двадцать пять целковых радужной ассигнацией. Хе-хе...

Стакан его опустел и Евсей Федотыч потребовал через всю залу нового.
- Когда ж ты, голубчик, будешь трезвым? - бросил я в сердцах.
- И то правда, что-то голова разболелась...
Ну, слушай дальше. Тут самое интересное начинается. Заполночь гости разъехались. Идем под балдахин, к лежанке супружеской. Квартира наша из одной комнаты всего была. Поперек - ширма, где она раздевается. Тазик. Кувшин. Полотенце. Мерзостненько все так. Будто в борделе в Любеке. Я у кровати, поливаюсь одеколоном, чтобы не вонять. Готовлюсь к разврату. Вышла она, в одной прозрачной пеньюарке, плечико голое, волосы распущены. Сама невинность. И на носу - очки. Это-то меня еще пуще умилило: совсем ведь ученость с развратом не вяжется; никак не согласуется. А со стеклами на носу она еще чище и целомудренней гляделась. Венера в очках. Из мыльной пены за ширмочкой.

Евсей Федотыч хлебнул, оттер свою раскрасневшуюся лысину и спросил еще водки.
- Так вот теперь у меня меланхолия, - молвил он в оправдание своем пьянству. – Кто знает о том, что весь день я лежу? Я вовсе не болен, и спать мне не хочется тоже.
- Вся меланхолия твоя на дне стакана, - ответил я с сожалением.

- Ладно, слушай дальше. Я, значит, так нежненько-нежненько тяну вниз ее рубашку. Весь - сама любезность и галантность. А она мне - оплеуху вдруг. Бац! По мордасам. Я аж опешил. Что такое? За что мне лицо бить? Она снова. Другой ручкой. Поцеловать не успел. - Ну, - говорит. - Что «ну»? - Она опять - мне по роже. – Ах, ты, - думаю...- Профурсетка! - Тут все во мне взыграло, я ее беру за ладонь, и легонько так выворачиваю, выкручиваю, будто понарошку. - Да! - кричит, - сильнее!

Тут я все и понял. Ах, ты, думаю, курица. Представь, я в эту секунду смекнул все ее естество. Так вот что тебе надобно? Ладно, держись. Кинул на кровать, порвал кружево, стал легонько мучить. Куда там! Протестует. Самым решительным образом протестует. Требует именно пытки. Злости явной, изуверской. Я взял ее за власы, встряхнул, одной рукой закрутил узел, другой взял полотенце, выгнул дугой, и приступил-с в угаре каком-то. Так и понеслось…
Евсей Федотыч с удовольствием покраснел, закурил папиросу и надолго замолчал.

- Целый год прошел в таком сумасшествии. Будто умишком тронулась. Как только входила на квартиру, косилась на нашу кушетку, и во весь вечер только к ней и подбиралась. Я ее бояться стал, этой ее неистовости. Сядем, бывало, читать Вальтера Скотта. Вроде как она меня слушает, будто сюжет в уме перебирает; ан, нет, умишком-то – там, под покрывалом. В один момент будто на нее что-то находило, она кидала Вальтера Скотта в корзину, вынимала из-под подушки французские мерзостные подцензурные листки, и заставляла меня читать, как будто я испытывал недостаток в воображении. Я бросал листки, вешал на плечо простыню и играл роль Нерона; начинались всяческие глумления и выходки…

По прошествии некоторого времени стал я этим тяготиться. Стал я вдруг замечать, что мне жалко ее мучить. Рука моя отказывалась на нее подниматься. Она желала, чтоб бил, я ж не мог ее даже шлепать. Отношение мое к ней достигло той стадии, когда страстные лобзания любовника сменяются целомудренным преклонением верного супруга. Она совсем не хотела слушать моих признаний, и требовала новых пыток. Она просила грязи, я только разводил руками и говорил ей о любови; она хотела мучений, я заводил речи о милосердия. Она кричала, а я – только увещевал. Я был на пороге отчаяния.

Все во мне будто переменилось. Образ ее стал для меня словно ангела небесного лик. – «Как же, - говорю я чуть не со слезами, - как я могу, душа моя? Я теперь очень сильно тебя люблю». Она мне на это чуть не плевалась: - Слюнтяй, размазня! - Скандалила и била оплеухи. Будто хотела меня вывести и распалить. Так донимала, что иногда это помогало. Она брала мокрую гнилую тряпку, которой хозяйка чистила горшки, и хлестала мне ею по лицу. Терпение мое лопалось, я бросал свое человеколюбие к черту, закипал, словно тульский самовар, хватал ремень (он у нас специально над кроватью был приспособлен), брал за косу (это было ее любимое – за власы: - да! да! – истошно, до судорог в ногтях) и валил на простыни. Но вдруг, в один какой-то момент чувство величайшей жалости пронзало все мое существо, я опускал грозное свое оружие, и убегал в кладовку, где рыдал среди старых фолиантов.

Он вздохнул, высморкался, хлебнул еще и продолжал:

- Но так было далеко не всегда. Иной раз сядем с ней рядышком, и все наши чувства разберем по полочкам, через силлогизмы, правила мышления и строгую логику, дескать, не все же в нас – животное и произвольное, но есть еще правила, нормы и законы, авторитеты, коим мы должны подчиняться. Мол, не скоты же? И она со мной согласится часто полностью, и всю правоту признает. Или пойдем с ней в церковь в воскресение. Сияют куполами храм, блестит позолота, и пение с клироса чудесно и соразмерно. И я гляжу на нее – потупив взор, стоит она, у алтаря под чтения акафиста, и Рай представляется мне в мечтах таким же тихим и благолепным домом Божьим, где мы только вдвоем, а вместо послушников чинно порхают ангелы. Душа моя вытягивается в такие струны, что по ним можно играть псалмы и хоральную прелюдию.

Мы идем из церкви домой, снимаем пальто и галоши, разуваем одежу, она видит кроватю, простынки, и все святое, что пришло к ней через логику и святую веру, все это будто ускользает чрез щели ее непостоянства. Как пойдет раздувать ноздри; вся логика и вся церковь – к черту летит, и опять начинаются старые ее фиоритуры. Чтобы крапивой – да и по самому заду. Это, брат, как женское пьянство. Такая же напасть.

Порой она и сама понимала, что так далее стало жить нам совсем уже невозможно. Характер ее сделался вздорный и склочный, как у сократовой Ксантиппы; она стала по-стариковски брюзжать. Она хотела чего-то, чего и сама не могла уже объяснить. Это в двадцать-то лет! Я стал горько выпивать и задумываться о побеге, который был невозможен. В один день, придя из университета, я не застал ее дома. Она собрала вещи и удрала сама.

- Где ж она теперь?
- Черт ее знает. Слыхивал, ходит где-то с офенями по Волге гулящей девкой, питается требухой и находит, видно, в этом неизъяснимое для себя удовольствие.

Я наскоро распрощался с Евсеем Федотычем и покинул кабак, чтобы обдумать на свежем воздухе сию странную историю…

22 ноября 2008 года


Рецензии
Новый старый текст.

Поночевный Игорь   18.01.2010 22:24     Заявить о нарушении