Самосуд. Глава 2
Той глубокой ночью Федосья Филипповна проснулась от лёгкого стука в окно, разлепила веки и стала прислушиваться. Стук громче и настойчивее прежнего повторился. Тогда она сунула ноги в тёплые шлёпанцы, вырезанные из старых валенков, набросила на плечи просторный халат, запахнула полы и подошла к окну. За ним, под черёмухой, стоял высокий военный. Над его головой сиял серебряный венчик лунного света. Лицо гостя из-за плотной тени она сразу разглядеть не сумела.
– Ма, чё ты приглядываешься? Открывай. Это я, Славик.
Федосья Филипповна ожидала сына со дня на день, ежедневно в полдень и вечером спрашивала у приезжающих, не прибыл ли с ними на Куренёвском автобусе её сынок, но Славика всё не было. И вот нежданно-негаданно в самую глухую пору суток пожаловал этот огромный, с железным мужицким голосом, солдат.
– Неужели он так вырос? – подумала Федосья Филипповна и уже на крыльце разглядела знакомый профиль лица своего любимого Славика, так напоминающий физиономию его отца-кобеля.
– Ну, мамуля, вот мы и вместе, – пробасил солдат и в огромные ладони-клещи взял её руки.
Она склонила голову ему на грудь, и скупая слеза – плод одиночества и возвращённой радости – покатилась по её щеке.
– Ма, ты чего? Сын живой и невредимый вернулся – радоваться надо бы, а ты киснешь. Вон я, какой бугай, вымахал. Теперь на бидоны я тебя не пущу, отдыхать будешь.
– Вот я и плачу, радуюсь, сынок, чё ты целый. А вон дружка твоего теперича нету-ти, на прошлой неделе зарыли. Ефимовна глаза все выглядела. Ждала своего соколика, как ясного солнышка, а его в цинковом гробу привезли. Единственной опоры под старость лишили. На похоронах еле водой отлили её, беднягу. Целыми днями теперь на кладбище воет, вся извелась, сердешная. Если б соседи её силком оттудова не приводили, и сама б на могиле загнулась. Неужели, сынок, нельзя етими душманами сделать ничего, чёб они наших детей не губили, проклятые?
Славик в ответ ничего не сказал. Он только снял фуражку, тяжело опустил голову и с минуту стоял, как вкопанный.
– А чё, ма, с ними поделаешь? Их горы спасают, пещеры. Там особенно
не развоюешься. На Кавказе, знаешь, сколько предки с горцами дрались? Сорок лет с гаком. А вообще нам надо поворачивать оглобли из Афгана. И чем быстрее, тем лучше. Что нам – своей земли мало, скажи, пожалуйста?
– В каком же ты чине, сынок? – спросила мать, когда они вошли в горницу.
– Старший капрал, – с лёгкой иронией сказал Славик, снял китель, увешанный воинскими значками, аккуратно надел на тремпель и повесил в плательный шкаф. – То есть, старший сержант.
– Значить, служил хорошо? Можно будет теперича перед людьми повыбражать маленько. Не одни ведь в жизни обиды терпеть... Ну, ты, сыночек, пока умывайси, а я перекусить соберу.
Она поставила на стол тарелочку сала, положила пучок зеленого лука, солёные арбуз и помидоры, принесла борщ, яичницу и хлеб, открыла банки с мочёными грушами и вишнёвым соком.
– Ма, ты что меня – за слона принимаешь? – удивился Славик.– Куда понаставила столько?
– А ты, сыночек, не переживай дюжа. Сычас принесу самое главное, – и всё как за спину закинешь. Небось, перловка армейская набрыдла...
Не успел Славик ничего возразить против этого довода, как на столе появился 800-граммовый «фугас» «Пшеничной», 250-ти и 100-граммовый гранённые стаканы. Мать ловко наполнила их до краёв «огненной влагой».
– За возвращение, сыночек, – сказала Федосья Филипповна и подняла меньшую чарку. – Пей до дна, чёб думка была одна.
Он пригубил для приличия и отставил в сторону свою «бадью».
– Не годится, ма, натощак пить, да и в армии не привык. Ты же знаешь, мы всю службу в лесах стояли. У нас с этим строго-настрого было – самый сухой закон. Не то, чтоб командиры,– дело не позволяло. А что полагалось, так это за ягодами прогуляться, за грибами. А ещё – спорт. Он у меня превыше всего котировался. И на первом месте – штанга. Сколько я тонн переворотил металла, так это на электронной машине не сосчитаешь. Никто в дивизионе столько не поднимал.
– Ты, сыночек, ешь. Рассказывай и ложку мимо рта не проноси. А ето выпей, а то ишо муха искупается, добро пропаде.
Славик посмотрел на стакан, изобразил на лице добродушно-шуточную гадливость, содрогнулся всем телом, как после купания в полынье, и залпом осушил бездонный сосуд.
– Вот ето и я понимаю,– обрадовалась Федосья Филипповна. – Ето по-русски. Теперь вижу: ты у мене настоящий мужик, а то думали, чё и не вырастешь. Помнишь: каким мы тебе провожали?
– Ну, да. Ты ещё тогда ревела – куда, мол, таких детей забирают, и всё приказывала: берегись да ефрейтора слушайся. Так вот, кого я терпеть не мог – это прежде всего ефрейторов и младших сержантов. Не успеют им лычку на погон кинуть, как они тут же нос задирают. Не все, конечно, но многие таких «бугров» из себя корчат, что кулаки на них чешутся. У меня с ними с первых дней службы войнушка была... священная. Ну, поставили командиром тебя, бригадиром или старостой каким, так и оставайся человеком. Пост доверили – лучше будь, справедливее. Ты же, фактически, весь вчерашний. С теми же прелестями и глупостями. Был вчера пугалом, – хоть в огород тебя, хоть на выставку, хоть в театр выстави, – пугалом и останешься. Так чего же, спрашиваю, пыжиться, в индюка рядиться дутого?
У Славика заметно порозовели щёки, заиграла кровь, лёгкий хмель ударил в голову.
– Нет, не люблю, презираю прыщей на ровном месте. Да будь ты полковником, генералом или министром, но если топчешь моё достоинство, по мордяке, может быть, и не хряпну, а в яму при случае подтолкну.
– Есть тут твоя правда, сыночек. Но не храбрись, палец в рот никому не клади. Индюк тот пли леший может таким бесом перед начальством рассыпаться, такой туман наводить, чё из-за него вся жизнь твоя пойде кубарем. Каким выставя тебя, таким и будешь: хоть молодцом удалым, а хоть и червяком дождевым.
– Э-э, ма, тут я с тобой, извини, не согласен. Помнишь, ещё в карантине я писал, что конфликт заварился у меня с комотделения Комарницким? Сначала он хотел забрать на дембель у меня яловые сапоги. Зачем они ему в городе на гражданке? Приедет и выбросит, а мне в стоптанных кирзачах ходить больше года. Я б ему, конечно, не дал, но он хитростыо взял.
– Дай, – говорит, – старик. Нужно быть при полном параде. Чувиха меня встречать будет.
Невесты, конечно, у него никакой не было, но сапоги я ему уступил. Тогда он трёшницу у меня попросил взаймы. Дал ему и трояку. Но время проходит, а он возвращать и не думает. Наоборот – просит ещё. А мне уже говорили хлопцы из молодых, что он и у них брал и тоже не отдаёт. Ну, я ему возьми и скажи об этом. И что ты думаешь? Обозвал меня зелёнкой и салабоном и вне очереди на кухню послал. Двадцать часов работы, два на зубрёжку уставов, два – на сон. Отпахал я эти сутки и пошёл к замполиту. Попросился слесарем к нему – делать витрины для газет и щиты наглядной агитации.
После обеда «капрал» снова назначает меня в наряд.
– Не пойду, – говорю.
– Почему?
– Очередь не подошла.
– Без очереди пойдёшь, – злится.
– Я работаю у замполита, – говорю.
– Выполняй последнее приказание.
Ну, Устав, конечно, святое дело. Подчиняться надо, но так, чтоб и, как глину, тебя не месили.
– Есть! – говорю, а сам смотрю: замполит на скамеечке возле штаба сидит. «Так и так, мол, товарищ подполковник, после обеда не приду. Комарницкий в наряд послал».
– А он знает, что ты у меня работаешь? – спрашивает.
– Знает, – говорю.
После обеда на разводе замполит объявил Комарницкому пять суток ареста. Тот вернулся в строй, подчеркнуто щёлкнул каблуком о каблук; а замполит посмотрел на его сапоги, потом обвёл глазами шеренгу и удивился.
– Откуда у вас, товарищи старослужащие, яловые сапоги? Приказываю снять и вернуть владельцам сейчас же.
Так что, мамуля, не всегда ефрейтора и старосту надо слушаться. Я и спортом занялся, чтоб не всякий там Комарницкий топтал меня и держал под своим колпаком. Пусть лучше шишки и синяки сыплются, но под хамом, мамуля, ходить я не буду.
– Ладно, сыночек, апосля договорим. Допивай компот; помою посуду
и отдыхать будем. Вишь, вон уже и петух загорланил. Надо утром отпроситься у бригадира с работы. Людей приглашу, друзей зови всех – в выходной встречу отметим. Пир закачу, сынок, на весь мир.
***
Федосья Филипповна положила сына спать в горнице, закрыла ставни, чтобы раннее солнце не тревожило его сон, подошла к кровати поправить свисающее покрывало. Сын уже был в плену сновидений. Сама решила отдыхать на примосте в чулане, где хранились в трофейных немецких бочках мука и зерно, стояла, как музейный экспонат, старая прялка, а под потолком на стенах были развешаны связки репчатого лука и кукурузных початков.
Чулан в этом маленьком доме, кроме хозяйственного, имел ещё и другое предназначение. На заре жизни для Фенички он служил своеобразной детской комнатой, где она своими тряпичными куклами любила поиграть в «дочки-матери». В годы отрочества ей нравилось затаиться здесь и о том о сём посекретничать с подружками. В соловьиную пору ранней юности глухой чулан с малюсеньким оконцем, которое легко и плотно занавешивалось кофточкой, юбкой или платком, превращался в тихую комнату, где после весёлой, до третьих петухов, улицы Феня могла, когда позволяли дела, хорошо отоспаться.
Он и теперь не переставал служить куцему отдыху после работы в колхозе и между хлопотами по хозяйству, когда она, уставшая, едва добиралась к постели и валилась в неё, не раздеваясь. Чулан был для Федосьи Филипповны и как бы караульным помещением, и наблюдательным пунктом, когда среди ночи, проснувшись, она могла послушать, не забрался ли к курам хорёк-живодёр, или заглянуть через окошечко в сад – вдруг объявятся там шалопаи, что после клуба, во время гуляний любят позариться с такими же шалопайками на чужое яблоко, грушу или арбуз.
Федосья Филипповна, не зажигая свет, разделась и легла на примост, но забыться никак не могла. Виной тому были не чарующий свет луны, а нахлынувшие воспоминания.
Свидетельство о публикации №210011800788