Два звонка или моя память о Высоцком
- Привет, не разбудил?
- Ты что, шуткуешь? Я когда-нибудь до двенадцати спал? Знаешь ведь, до восьми еще могу подавить, да и то, редко когда.
- Ладно... Я тебе что звоню. Сегодня Высоцкого хоронят.
- Вот те раз...А я тут чего-то совсем от жизни отстал. Стыдобень сплошная. Работа-дом, дом-работа. Жаль Володю. Как-то и не верится. А где, что, как?
- Да панихида и прощание, вроде как на Таганке, в театре будут. А где хоронить станут, пока непонятно, то-ли на Новодевичьем, то-ли на Ваганькове. Ну, так как, поедешь?
Саня и сам понимал, что задал не по делу вопрос.
- А кто меня туда звал?
- Так вот, и зову!
Вообще-то этот может – как-то мельком подумалось.
- А ты что, в администраторы Таганки что-ли попал?
Макарьев, чувствовалось по тону, слегка напрягся от обиды. Ничего, ничего, ему полезно. Ведь чуть не вправду уверен, что толстым, сильным и наглым можно всё, и всех он знает и во сто раз больше из того, на что на один процент не способен обычный человек, ему свыше дано.
- Ладно, ты не пижонь. В администраторы, в организаторы – то не суть. В оцеплении найдется один, другой третий не чужой. Забыл? Я все же преподаватель практики в гаевской автошколе! Так, едешь или нет?
Когда мы высадились из тачки где-то у первого круга милицейского оцепления, ждать не пришлось и двух минут. Приятель кому-то невидимому помахал в воздухе рукой, этот невидимый через минуту возник в милицейском образе с не одной большой звездой, тоже кому-то махнул, и через пару минут мы уже стояли в очереди в театр метров за десять от входа. Мелькали порой знакомые на всю страну лица артистов и режиссеров. Вся площадь была забита громадным скоплением людей, в погонах и без; машин, в основном милицейских, тоже хватало, а очередь за нами, казалось, была вытянута на километры. Что, впрочем, как позднее выяснилось, так и было на самом деле.
В театре была темная ночь по сравнению с залитой солнцем Таганской площадью. Ближнее оцепление из синерубашечников в штатском (не привиделись же мне они из памяти далекого прошлого?) протянулось от самого входа в театр до выхода, ровно и размеренно, как линейные дистанции на парадах. Только это был парад горести.
- Быстрее, быстрее, не задерживайтесь – шипели синерубашечники еле слышно с двух сторон.
Остановиться было невозможно. Не было ни суматохи, ни толкотни, но до спины впереди идущих можно было дотянуться рукой. Скорбь, казалось, висела в воздухе. Впрочем, так и было. Но шаги несносно быстрые были неуместные, словно каждому выдавалось свыше по нескольку коротких минут, чтобы даже скорбь была дозирована, распределена свыше, но не с небес, а из скрытых в неизвестности громадных кабинетов с кремлевскими «вертушками».
- Ну, что, крякнул Макарьев, когда мы вышли из театра, помянуть бы надо...
Я промолчал.
- Погоди минуту. Он опять пошел к кому-то из милицейских, опять взмах руки, и через минут пятнадцать патрульный УАЗик уже довез нас до одного из отделений милиции рядом со Сретенкой.
С кем и как поминали, память стерла. Были разные кабинеты, были майоры и сержанты, а то и просто штатские, которые, скорее всего, не были штатскими, было сразу человек по пять в кабинете и было по одному-двое в других кабинетах. И полные или не полные граненые стаканы водки, теплой, противной. Всё это было пустое: не имело значения.
День шел к вечеру. Как мы распрощались со всем милицейским народом и с приятелем, осталось для меня загадкой на всю жизнь. А как я оказался на Ваганьково, было словно из небылиц про машину времени. Вроде только что в отделении на Сретенке пили водку с немудреной закуской из конфеток-помадок и соленых огурцов, поминали и поминали, и вдруг я один перед входом на кладбище. Но похороны уже прошли, и вход был закрыт. Не было ни толп у входа, ни кого-либо у свежей могилы поэта. За цветами и венками она даже не проглядывала. Нашел все же где тихо и незаметно оказалось по силам и умению перелезть через не слабый кладбищенский забор. Проходили навстречу и попутно, к выходу, какие-то редкие люди и никому до меня не было дела. Значит, не падал, не шатался. У могилы я постоял, наверное, долго, потому что, когда вдруг я снова неожиданно оказался у театра, темнело уже ощутимее. У входа толпились небольшие группки с гитарами и без, но вход и здесь был закрыт. Кажется, в этот вечер давали «Мастера и Маргариту» (впрочем, может, память опять подкинула сюрприз?). Хотелось курить до невозможности, хотя, кажется, как полгода бросил. Но раз на Сретенке курнул не мало, стало быть, так тому и быть.
Не заметил, как из двери, за углом от главного входа, которая оказалась служебной, вышел на крыльцо мужчина постарше меня лет на десять-пятнадцать. Вроде бы где-то когда-то видел я его. Но вспомнить никак не мог. Эти темные усики, залысины, осунувшееся лицо, худощавая и слегка сгорбленная фигура.
- Командир, - без развязности, но, как мне казалось, такое обращение сейчас и здесь было гораздо уместнее, чем сказать : «Товарищ !» или тем более –«Гражданин!» , - закурить не найдется?
- Ну, что же вы так? Вроде бы приличный с виду взрослый человек, а так величаете по-дворовому, словно мы с вами пацаны уличные? Голос у Фарады был тихий, не унижающий, только усталый и чуть укоризненный.
О чем мы говорили, кто и что у кого спрашивал – не вспомнить никогда. Разве что, о Володе. Даже, наверное, не о нем: что я мог спросить его о Высоцком, как о человеке... Не видел его никогда, не знал почти ничего о нем. Разве то, что артист театра на Таганке, что жена Марина Влади. Что песен написал тьму и что не так давно, всего год назад, могли бы с ним и встретиться, когда он приезжал с выступлением в посольский клуб в Берлин, а я там дорабатывал третий год без отпуска по внешторговской части, а в начальниках клуба и помощниках значились свои знакомые люди. Но в тот день я безвылазно сидел на службе, и покинуть ее не было никакой возможности.
А в день похорон такие мои расспросы были как-то, как мне казалось, не к месту, не ко времени. Скорее всего, о песнях его с Семеном Львовичем мы тогда говорили. Тогда помнил я их много. Наверное, треть, может быть, от того, что написал и пел автор. А помнил – значит, тоже пел. Многие говорили, очень близко пел. Кто-то говорил: очень похоже. Хотя не стремился «косить под Высоцкого» ни хрипотой, ни силой голоса. Просто как-то въедались они в меня вмертвую. Только гораздо позднее узнал, очень не любил он, когда его песни другие пели. Но так они меня и «запрограммировали»: и в водителях позднее оказался, о чем и не помышлял, и «Дорогая передача» про Канатчикову дачу и «Я лежу в палате наркоманов» и «В снег не лег ни на миг отдохнуть» про настоящие не игрушечные «севера» - все это позднее прошло всерьез и ощутимо и по моей жизни.
А первой, официально мной исполненной оказалась одна из его первых песен про старый дом, который застал еще Наполеон, и там поселились вроде как привидения, пугая детей и прохожих.
Но любопытно другое: основными слушателями оказались детишки из детского сада, над которым в городе Омске шефствовала наша войсковая часть. Тогда многие из песен, которые знал вроде бы неплохо, были песни совсем не для детского уха. Да и не каждый взрослый их на дух переносил.
Например, песни про зэков, про то, что «век свободы не видать из-за злой фортуны» и т.п.
А выступить перед детьми требовали воинские начальники. Вот что хочешь, то и пой. Хоть про то, как «на вторые сутки на след напали суки!». Но это было бы слишком: все же, не в лесу, в походе у костра, не на кухне с приятелями, подругами и друзьями шабутного уличного детства и отрочества времен пятидесятых-шестидесятых с половиной.
Что там, у детишек в детсаду больше вызвало успех: гитара моя, изукрашенная мной битумным лаком здоровым вполовину верхней деки наглым и смешным зайцем, погоны мои старшинские и значки разные солдатские: от гвардии до «мастера-специалиста», сказать трудно. Начальство заставило надеть, чтобы сиял как елка! Но скорее все же то, что песня тоже захватывала - вначале до страшного ( раз в песне дети тряслись от страха, значит, и вправду было страшно), а потом оказывалось, что дом-то наметили к сносу и скоро там вознесутся новые из бетона, стекла и металла, чистые и светлые, а главное без всяких привидений.
Вот как-то так, лет за пять до моего детсадовского триумфа с песней Высоцкого, и случилось, что кто-то из приятелей принес в подвал дома, где иногда мы, случалось, отдыхали как умели, под дешевый портвейн типа «Ала-Башлы» и сигареты «Ява» или папиросы «Беломор» после футбольных игрищ двор на двор, дом на дом в старой доброй московской Лосинке. Чужой магнитофон, кажется, «Комета» назывался и, считалось, что только обеспеченные люди таким могут владеть. А невиданные и не слышанные раньше записи песен Высоцкого о королевском стрелке и диком вепре, о бегуне и боксере, о шахматных матчах и каких-то других - были, казалось совсем из другого какого-то полузапретного мира, совсем не стыковавшегося с песнями «Взвейтесь кострами синие ночи, мы пионеры – дети рабочих». Хотя уже были песни Окуджавы «А ну, швейцары, отворите двери, у нас компания хорошая-большая». Были ядовитые песни Галича и лихие Визбора и «Ванинский порт» Юза Алешковского. Было уже кое-что, отличное от песен Отса и Кибкалло, Трошина и Утесова. Некоторые из них (понятно, не из перечисленных четырех последних исполнителей) были для нас – дурачков – «знатоков» бардовской песни тоже вполне «блатными», но те, что были у Высоцкого, как-то на душу ложились ровнее. А чуть позже и у меня появилась магнитофонная приставка «Нота» к проигрывателю пластинок (надо же, и такое было!) и свои личные первые записи песен поэта и артиста.
Должно было пройти еще много лет, прежде чем на свет от автора появились глубокие, рвущие душу «Купола», «Баллада о любви» и многие-многие другие, совсем не похожие на его первые лихие, порой казавшиеся чудаческими и хулиганскими.
Должно было пройти много лет, прежде чем раздался второй звонок.
Звонок второй. Или как я затычкой работал.
Лето-осень (???) примерно 1986г. Что-то около 17.00.
- Здорово, старичок! Ты там как? Не прокис?
Аркаша как всегда давил своим лихим и агрессивным оптимизмом, не признающим ничего кроме него самого.
Я только-только пришел со смены. Руки не успел толком от руля отмыть. А первый год в тачке у меня крупно не заладился. Это тебе не по красным коврам Внешторга по большим начальникам и их кабинетам с бумагами ходить. В тачке было все намного серьезнее и по-настоящему жестко: план, план, план! И без проколов-жалоб от пассажиров-клиентов, от фельдшериц «на дутье» каждое утро, когда замеряли давление и вынюхивали ненужные запахи от пива с водкой, от представлений о взыскании за дорожные нарушения от вездесущих гаишников, без выпендрежа в своей шоферской тысячной среде. И не каждому вчерашнему клерку дано было прижиться в этой самой «тачке». Особенно, если выглядел ты никак не иначе, чем «засланным казачком». Кому там объяснишь, что просто и вправду невыездной стал, разведенный, что меньше надо было «налево» ходить и дома не ночевать. Да и не хотелось никому это рассказывать. Тогда я еще не прижился, это случилось позднее, через год-другой. А тогда моя работа мне казалась отбыванием на галерах. Если в какой-то день ремзона обходилась без моей рухляди, на которой нужно было давать план, на следующем ремонте мне говорили, что без меня с моим рыдваном день никакой, не денежный. Шутка была гиперболой, но близкой к жизни.
- Ну, здорово. Некогда прокисать, вкалывать надо, бабульки делать!
- Ну, значит, в цвет я попал!
Аркаша даже заржал от удовольствия.
- Стало быть, хватай таксо и гони к постпикету гаишному на Щелковском! Встречаемся через сорок минут. Главное, гитару не забудь! Не разбил ее еще, струны-то целы, не рваные?
- Слушай, ты скажи толком, в чем дело? Я еще и не переоделся, не поел толком. А я когда голодный – тупой и злой!
- Во-во, подъедешь и похаваешь, сразу и поумнеешь. А сейчас, раз тупой, какой смысл подробно объяснять!? В общем, помнишь Феликса? Ну, у Генриха как-то встречались. Ты еще на гитару его цыганскую малогабаритную старую запал всерьез. Забыл?
- Помню, ну а дальше-то что?
- А дальше пересаживаешься ко мне в девятку за руль, гитару на заднее сиденье и двумя карами движемся в сторону славного города Владимира. На полпути затормаживаем для дачи концерта, который Феликс срабатывает с кем-то там, с актрисками из МХАТА, чи не из МХАТА в каком-то там местном заведении культуры. Короче, кто-то там из настоящих гитарных певунов чи заболел, чи - запил, вот ты и будешь эту дырку затыкать! Гы-ы-ы! А чо? Семьдесят мало что ли?
- Ты что, дружок, перегрелся? Мне-то там каким боком? Я теперь шоферюга, мастер, командыр, а не маэстро! Я те что, Вертинский?
- А те, что, слабо два раза по десять минуть сбацать со сцены чего ни то Высоцкого и семьдесят рваных в кармане будут греться?
Прозвучало все это убедительно и доказательно. Тогда за семьдесят левых рэ мне надо было рабочую неделю вкалывать. Это позднее, когда порой такие цифры «прилипали» с одной ездки, я бы точно «закачевряжился», а тут... Есть о чем призадуматься.
Если бы знал, что так самого себя в этот день подставлю и позором душу и совесть свои оболью, даже и за сто семьдесят не согласился бы. Нет, тухлыми помидорами и куриными яйцами почему-то не забрасывали, даже хлопали и вызывали на бис, но от этого даже спустя двадцать с лишним лет легче не стало. А свои семьдесят из Феликса пришлось выковыривать недели две. Наверное, как и я сам считал, так и он, что я и на червонец не наработал. Но уговор был дороже денег!
Какое-то местное заведение культуры на деле оказался огромным и совсем не сельским клубом. Зал мест на полтыщи, а то и больше людей, софиты, бобики, прожектора, сцена как для минифутбола – все как полагается по-настоящему. Феликс провел легкий инструктаж, что и как он будет говорить и делать. Что первой выступит (дальше он назвал фамилию и тогда известной на всю страну молодой, но уже не рядовой актрисы), а потом народ посмотрит отрывки из ее фильмов, что-то ее порасспрашивает, она что-то поотвечает, а там и ты. Я, мол, тебя объявлю. На это никто не клюнет: ты, понятно, не Окуджава, но то, что ты сработаешь пару песен Высоцкого, только без эпатажа, без ора дурацкого, как его порой кто-то выдает, людей привлечь должно. А дальше видно будет, что и как.
Я еще пытался как-то отлынить от такого почетного задания, но Феликс был сердитый, суетливый, его рвали на части то директор клуба, то звукорежиссер, то актрисы. Известность была одна, ну, а вторая актриса, как я догадался, была для моральной и психологической поддержки первой. Она – Марина, была лет на двадцать старше молодой звезды, на сцену даже и не думала выходить и незаметно присела в первых рядах партера.
Позднее, когда уже все закончилось и мы с приятелем Аркашей, молодой кинозвездой и её сопровождающей возвращались в ночную Москву, Марина слегка похахатывая рассказывала:
- Да! Ты бы на себя из партера посмотрел. Вначале весь побелел, разве что губы не тряслись. А потом все же сумел волевик включить. Не, ты не обижайся, молодец! Впервые вот так без подготовки вылезти на сцену пред тыщи глаз и совсем не обмишуриться, - редко кому удается.
А мне было страшно, когда зал еще был пустой.
- Слушай, начальник, обратился я к директору клуба, можно как-то сделать, чтобы лиц в зале я не видел?
- Да без проблем, артист, - он усмехнулся не слишком едко.
Уже наповествовалось со сцены молодое дарование, уже отсмотрели отрывки из фильмов, а в башке упорно крутилось: вот сейчас ты и опозоришься! В голове мелькали и не останавливались никакие из всех известных и малоизвестных песен. Будто энергетика Высоцкого враз погрозила мне пальцем и кинула как последнего именно в этот момент. В первых рядах партера все же заметно отсвечивали чьи-то генеральские погоны, белые мужские сорочки с темными галстуками и какие-то блестящие финтифлюшки на их спутницах.
Феликс успел ввернуть, что по ряду причин технического характера того самого известного барда не будет, а выступит совсем малоизвестный и совсем не бард такой-рассякой.
Не помню, не знаю, - все умерло во мне! Как эту стыдобу и заторможенность скинуть враз и навсегда и немедля?!
И вдруг, словно со стороны услышал свой голос о том, что я должен извиниться, но не смогу петь песни Высоцкого, а спою песню Окуджавы про Леньку Королева. И как всегда пел во дворе, на кухнях, так и спел, не вдаваясь, что может быть и петь надо было совсем по-другому. И кому-то известен более точный и правильный текст и мелодия. А лучше бы было не петь совсем и спрятаться где-нибудь от второго концерта.
Второй концерт шел минут через двадцать- тридцать после первого. Я как слегка возомнивший о себе бард, потребовал хотя бы полстакана водки от страха. В ответ получил что-то противное и сухое. Скорее всего, рислинг, от которого мой гастрит возмутился больше чем зрители первого концерта. Хотя и не слышал я возмущений, а только оглушивший рев аплодисментов. Эх, слава человеческая ядовитая! Век бы тебя не знать!
Я давно и никому не пою его песни. Разве что самому себе пару раз в год. На день его рождения и на день смерти. Прости, ПОЭТ, царствие тебе небесное светлое и память добрая и незапятнанная!
Свидетельство о публикации №210012501209