Искушение Одинцова

1

В девяностые мы учились в университетах, в восьмидесятые ходили в школу, а в семидесятые – родились. Мы же окончили одну и ту же школу, советскую. Мы же продукт одной и той же эпохи. То есть мы продукт одного и того же времени. Мы из одного поколения, и если мы не встречались в залах кинотеатра «Москоу-Стар» или в партере русского театра имени Станиславского, или бродили в разных парках и в разное время (я по вечерам, ты соответственно раньше, в светлое время суток), то не значит ли это, что мы по-разному избавлялись от идеологической шелухи  бывших советских граждан? В двухтысячные и десятые годы нового столетия мы уже работали, а что будем делать в двадцатые? Тоже будем работать. Но до этого надо еще дожить, ведь между десятыми и двадцатыми существуют еще надцатые. И что мы будем делать десять лет в эти надцатые? Тоже работать, и вероятно, на новом витке, так сказать, с новым стимулом, новым тонусом работать. Да? Нет. Тонус-то будет падать, а стимул таять. В двадцатые нам будет уже за пятьдесят, а в тридцатые кто-то начнет умирать. Ведь поэт Брисар родился в семьдесят втором, а умер в двадцать третьем прошлого столетия, а вождь революции Владич – в семидесятом и двадцать четвертом соответственно. Соответственно родился и соответственно умер. Правда, не похоронен, а мумифицирован, что не соответствует христианским нормам, но нас такая форма бессмертия не устраивает, правда? Так что никакого стимула, матушка, а будет климакс и кризис среднего возраста соответственно, у тебя и у меня. А до климакса и кризиса надцатых  осталось по самым скромным подсчетам всего лишь пяток лет. Плюс минус два. Эти надцатые видны невооруженным глазом, до них рукой достать, как вот мне до твоих тонких морщинок на подглазьях очаровательных. Они еще очаровательны, потому что я в тебя влюблен, что может рассматриваться как чудо. Но дело не в этом, меня только что потрясла математика времени. И снова хочется вернуться назад. В девяностые мы были студентами, а на восьмидесятые пришлось наше детство, значит, в семидесятых мы родились, и как ни парадоксально, ты родилась на один год раньше. На два? Извини. Этого по твоим глазам не скажешь. А в десятые мы работали в одном вузе, представь себе, но если мы были на разных кафедрах, то не означает ли это, что неравенство было, есть и будет сохраняться, несмотря на то, что в детстве и юности мы одни и те же книжки читали, жили по одной, так сказать, программе филфака школьного возраста, а в надцатые будем работать с новым напрягом и усилием, но это иллюзия, потому что нас ждет и климакс и кризис соответственно. И будем мы лезть на стенку и выть по ночам оттого, что не использовали этот шанс, не сделали вместе этот шаг, в эти десятые, сегодня, сейчас.

2

Да, Нинель Седраковна, я вполне предвижу твое удивление моей дерзости. А как же твоя, то есть моя, семья, жена и двое детишек, спросишь ты? И спрашиваешь, конечно. Конечно, мне не расстаться так сразу и быстро, да и при таком запутанном и запущенном состоянии дел, в которых градус любви опустился уже меньше критической отметки, трудно уже что-то сделать сразу, одним махом.
Так сразу, одним махом не разрубишь. А чтобы разрубить у меня должен быть весомый довод. И довод этот – наша будущая совместная жизнь, да, тайная, да, внебрачная, но жизнь, которая и может пересилить, перетянуть меня из одной семьи в другую.
Но, благообразная и велелепная Нинель Седраковна, мы же отлично понимаем, что вопрос не в моей семье. За мной дела не станет. Ведь мы знакомы, если память не изменяет, где-то с середины девяностых прошлого столетия. Тогда еще студентами, а потом аспирантами – я все догонял, но догнать не мог – мы уже начали обсуждать кое-какие жизненные вопросы. И возникали кое-какие межличностные привязанности, струйки такие струились, как сок с тела березы, сочились мы этой взаимной, как вспомнить, симпатией. Конечно, вперемешку с нашими профессиональными обязанностями, с разговорами о литературе и переводе, о стихах и преподавателях. Но был какой-то перерыв, я ушел в армию, потом была другая работа, затяжка с диссертацией, и вот мы стали коллегами уже в начале десятых годов, не так ли. И все эти годы меня мучил один вопрос, одно недоумение. Почему ты не вышла замуж на того парня, юриста из Ленинградска, ведь он-то и перешел мне дорогу, тогда на самой верхотуре века, на том самом моменте, кода Вечность перелистывает страницу, читая историю о самой себе, в тот самый год, который мы прозвали туалетным, где не два даже, а три нуля, во второй миллениум наш? Почему? Ведь ты мне четко дала понять, чтобы я и не начинал, потому что у тебя самой начинается, и менять ты ничего не хочешь. Хорошо. Я понял, я отступил в тень, наступив чувству своему на самое горло. Я тогда, понятное дело, и не был озабочен созданием семьи, как ты, прекрасная и перспективная невеста на факультете невест. Но вот загадка, если не я, то другой, а если не другой, то кто же? Если не юрист со связями и средствами, и, вполне вероятно, с фамилией, то что же я могу (мог тогда) предложить тебе? Галопом по Европам – это фраза такая? Тогдашний мой набор фраз был иным, да-с.   


3

А что будет в тридцатые? Что будет в четвертый десяток двадцать первого века? Нам-то будет уже ого-го-го сколько. Попросту нас уже не будет, нас начнут забывать. Будем мы обниматься с землей, потому что сейчас мы живем во вредном месте, в городе, напичканном автомобилями и коронованном смогом. Тогда мы все станем одинаковыми, и хотя некоторое неравенство будет сохраняться для живых и мертвых, все равно в отношении к этой жизни мы уравняемся. Не совсем? Точно. И я об этом. Кто-то будет покоиться на хорошем месте, а кто-то – в труднодоступном, кто-то под камнем, а кто-то под табличкой. Чью-то старость скрасят внуки, а кто-то будет довольствоваться крохами пенсии и радостью от общения с двоюродными или троюродными внучатами. А главное, лежать будем в одиночку. Фу. Неприятно, у меня тоже дрожь по телу. Ну, полежим этак с годочков пятьдесят, до восьмидесятых, пока наши могилы не перекопают или новых родственничков не подложат. Вот наши сто лет и состоятся. Даже с лишком. Но вопрос в том, с кем лежать нам придется на кладбище, в сырой и каменистой земле? Опять с папой и мамой? По жизни с папой и мамой, и по смерти – пожалуйте, к нам в постельку. Ведь заплачено папой и мамой, как видно, немало, немало. А потом с папой и мамой – на Страшный Суд, милости просим. И куда бы ни попали далее, одесную или ошуюю, главное, чтобы с папой и мамой. Странно вот это все – так сильно перевиты мы с родителями, что даже в загробной жизни они от нас не отстанут. Вот как в американских фильмах – когда вспоминают о родителях, где они появляются после того, как исчезают в возрасте семнадцати-двадцати лет (для ребенка) – в загробном мире появляются и терпеливо ждут в этом чистом доме для мертвых престарелых, ждут, чтобы сказать, что они тебя любят и намекнуть на вину, например, на то, что ты однажды не поздравил их с протестантским Рождеством, или женился на католичке, а не на черной девочке-соседке. Да, но опека родительская не может распространятся на посмертное бытие? Может? Ты так считаешь? Что и там блат может сработать? А! Семья снимает грехи, берет их на себя. Возможно. Не думал об этом. Вот это и интересно. Значит, как мы жили в этой жизни, состоящей из клановых интересов, исходя из которых, мы не пара, так продолжим и в той? Интересно.


4

Но интересно, как ты, так сказать, сохранилась. При таком имени и внешности такой – сохранить себя в девстве мудрено. Адамантова наша, алмаз нас сияющий. Сама чистота и прозрачность. И выглядишь на все сто, то есть на двадцать два, и одеваешься по моде, в ногу со временем. В конце девяностых джинсы в обтяжку. Помню, помню. В начале десятых – джинсы со стразами. Они и теперь появляются в твоем гардеробе. Потом – ноу-хау – их сменили черные кожаные штаны, так элегантно подчеркивающие твою фигуру. А потом – красная кожа и красная коротенькая курточка, тоже из кожи. Тут уж настоящее поле открывается для эротических фантазмов. Этакая нимфа, сводящая с ума мужиков. И как красноречиво ведет себя твоя фигура в красной коже, а лицо, подсвеченное синими и фиолетовым тенями и блондинистом окрасе, высекает искру внутренней нездешней красоты. Обтянута, грациозна, но вот полнеть начинаете, мадам. На дискотеку ходите, трясете формами, но почему-то реагируют одни мужланы и молокососы, на которых ты, по традиции нездешней красоты, не обращаешь внимания. А вот посмотри: полные надежд восьмидесятые революционно и трагически сменились темными и холодными девяностыми, а они в свою очередь – цивилизованными десятыми. Там далее, в надцатых, прогресс усилится, если война не помешает. А Ева в тебе все будет стареть и полнеть, меняя одну моду на другую. В двадцатых солидная шуба появится, норка или песец. В тридцатых – бриллианты на всех пальцах да зубы золотые. Эх-хе-хе-хе.


5

Ну и что же, Ниносик (Ниносик – греческий носик) не гложет ли тебя одиночество? Гложет, и еще как. Только мы виду не подаем. Мы и подтягиваем себя за все выпуклости лица и тела, чтобы дух в себе поддержать, и чай натощак пьем по утрам, и в горы ездим отдыхать, и встаем в шесть. Как не вспомнить мне этих мягких соблазнительных приглашений составить тебе компанию. Но нет, не составлял компании, не отвечал на приглашеньица. Хотя, если разобраться, и приглашения-то не было, а была лишь одна головная боль: любит – не любит. В десятые трудно стало рисковать, не то что в девяностых. А ведь с тех пор я изменился порядочно, опасаться стал, как бы не попасть в сети. В сети такого очей-очарования, слишком яркой нездешности. Слишком очевидной желанности составить пару в вечности. Меня и сейчас вечность страшит. А тогда – как представишь, как долго надо было дожидаться твоего согласия без всякой надежды получить намек на оное. Сколько нужно было ждать? День, неделю, годик добиваться, не уставая. И что, получил бы? Пожимаешь плечами. Да и не было тогда этой интенции с твоей стороны, не было ведь. А что же сейчас – одиночество надцатых. Все, молодость кончилась, и никого рядом, даже мало-мальски порядочного мужчины. Одни филологи, доценты, завы и замы – ученые, одним словом. Слово, напоминающее селедку. Как оглянешься из надцатых – в десятые и девяностые – то-то и оно, одиночество. А как повернешь головку в другую сторону – в двадцатые и тридцатые, то вот мороз и проймет до самой души: тоже одиночество. Но другое. В прошлом мы себя видим в окружении блестящей свиты, хоть и с сожалением об упущенном счастье, а в будущем уже ничего не видим, кроме себя, своих правил, своей профилактической предвечной физкультуры костей и пластических операций. Да все это имело бы смысл, если бы для кого-то другого что-то значили. Неужели ты и ребеночка не хочешь?


6

Хочешь. Хочешь детей, хочешь семьи, хочешь мужа. И что тебе мешало? Какая судьба отвлекла тебя от этого нормального пути всех нормальных девчонок? Мечтала ведь о подвенечном платье и муже-принце, играя с куклами и провожая глазами свадьбы, в восьмидесятых «Чайки» и «Волги», а в десятых – лимузины и «Мерседесы». Что же там сломалось, и когда, в какую эпоху? То ли быть слишком красивой, как ты себе внушила, значит быть одинокой и несчастной. То ли претензии были завышены, точнее совмещают противоречащие моменты, такие, как: он должен быть богатым и интеллектуалом вместе взятым. Или – он должен быть красавцем и интеллектуалом. Но чем тебе тот юрист не угодил? Все вроде было при нем: и профессия денежная, и фактурой лица вышел, и, думаю, блистал умом-то. А не случилось ли тут какой заминки? Не вмешались ли тут внешние обстоятельства в виде родителей? Ага, вмешались.


7

А думаешь, мне под силу развить эту веревочку, твою судьбу, которая туго стянута, перевита и засмолена. Могу ли согнуть этот костяк, проявляющий гибкость не менее твоего тела. Только ли танец мне разрешен? Ну что ж, потанцуем.
Ну, вот, милая. Что можно еще вытянуть между третьим и пятым бокалом шампанского, на празднестве, посвященному 40-летию нашего факультета. Вдумаемся в эту цифру. Неужели он был образован, а точнее превратился из кафедры в факультет, при нашей жизни бесценной, когда мы, в конце восьмидесятых, школу торопились окончить и жить дальше спешили.
Вон наши корифеи проходят. Наши феи, наши фурии. Это в девяностых они были нашими преподавателями, красивыми, умными, в теле и духе, да и в разуме тоже держались, не выходили за пределы. А в десятых – мы лаборантами им прислуживали, а в двадцатых – на семинарах их заменяли. А в надцатых нас на полставки возьмут, а в тридцатых, даст Бог, будем мы на полной ставке. Если, конечно, себя не растеряем в этой очереди и друг друга не съедим в конкурентной борьбе. И в сороковых мы такими же будем – с трудом передвигающимися, если доживем, конечно. И мы также будем ломать хребет молодым, выталкивая их за дверь – в очередь, в которой мы с тобой простояли четверть века. Еще двадцать лет до старости, потом еще десяток–полтора до престарелости. А там далее будет то, что будет.
А мы так и останемся коллегами, дружными и немного кокетливыми. Ты – старой девой, но все такой же прелестной, молодящейся, словно на своем пути покорила не один десяток мужчин, разбила не дюжину сердец, сломала не одну семью. Но ведь старой девой.
А я – напишу тебе два стихотворения. Одно – десять лет назад, по глупости ли, по влюбленности, а другое – на твое шестидесятилетие, в котором буду вспоминать события полувековой давности. Но зато, скажешь ты, я так и не смог тебя обломать.


четверг, 14 февраля 2008 г.
   

   

 


Рецензии