Часть третья. Глава седьмая

В начале сентября молодой Гончаков вернулся в Прейсьяс и привез братьев Элсуортов, спортивных, крепких, исповедовавших загадочную религию буддийских монахов. Утром они играли в теннис, после завтрака ездили верхом и устраивали на морском берегу пикники с ночевкой, причем спали не в палатках, а на открытом воздухе. Их возили на двух машинах по провинциям, и Эдвард рисовал замки, а Грэм метал в деревья ножи, посвистывал и называл брата импрессионистом.
 За неделю до Элсуортов на головы Гончаковым свалился «бойкий и горластый, как бойскаут-орел, эск-губернатор штата Висконсин Уинстон Кэрозерс с сыном, который «увидел князя в газете все в той же амуниции, которую он подарил ему 10 лет назад, заказал по приблизительным меркам новый костюм и привез во Францию. Новая амуниция была очень хороша, но и старой за 10 лет ничего не сделалось, и хотя из вежливости князь надевал новый костюм, отправляясь верхом к соседям, но продолжал ездить в старой шляпе». С Кэрозерсами и с Элсуортами много ездили верхом, ночевали в аббатствах, ловили рыбу и ездили на охоту в горное имение полковника Альбарелло, где Уинстон подстрелил поросенка из выводка домашней свиньи, после чего стал говорить, что во Франции нет охоты, и пригласил их всех в Висконсин.
Он был шумный, рослый и много пил. Сыну его - Полу Кэрозерсу - было 24 года, он был самоуверенный, без нервов, и взял себе в обязанность ухаживать за Татьяной; не для того, как поняли Гончаковы, чтобы заинтриговать или посмешить народ, и не оттого, что по природе он был ласковый, а для того, чтоб не скучно было. Ухаживал он за ней у всех на виду - с той исключительной серьезностью, с какой занимался спортом и рассуждал о достоинствах американской демократии перед другими странами, включая Францию. Чертой, которую лучше всего заметил в нем князь-отец, было полное отсутствие чувства юмора. Синие глаза смотрели открыто, безжалостно и трезво. Таня находила его скучным и терпела из вежливости. Можно было сразу его отшить, но он был гость, сын американского губернатора, с которым дружил Сергей Сергеич, - приходилось его терпеть и подыгрывать в легкой игре, которую он с ней вел.

Кэрозерс-отец находил его смешным и гордился им. Ни приехавший Сережа, ни Сергей Сергеич не видели ничего смешного ни в том, как он наклонялся к ней, чтобы поцеловать в маленькое ушко, ни в том, что в верховых поездках держался, как пришитый, около ее ахал-текинца по имени Клинок. Если б она была беременна, проявив свойственную женщинам Гончаковых способность беременеть быстро и без хлопот, они бы поняли и ее веселость, и ее желание быть приветливой с молодым американцем. Но то, что она не отвечала требованиям рода и при этом веселилась, не чувствуя собственной ущербности, Гончаковым было оскорбительно, и Сергей Сергеич, отправляясь с ней верхом, много раз испытывал потребность сказать ей: у вас дурные манеры, милая.

В то время, когда в замке гостили Элсуорты, и когда они уехали, Сережа каждый вечер ездил в музыкальный театр на репетиции своего спектакля. Премьеру назначили накануне Рождества, а для хореографического курса спектакль должны были зачесть, как дипломную работу, и ребята репетировали, помимо основных репетиций на сцене, еще и в зале. Начало репетиций Сережа пропустил. А когда стал ежедневно ходить на них, спектакль репетировался полным ходом и показался ему совсем готовым, – не было только декораций и костюмов. Репетировали на пыльной, заваленной по краям громоздкими конструкциями малой сцене, ничуть не изменившейся, даже как будто и не выметенной с того времени, когда он привел на нее Мадлен Роле, и Гаспар выстрелил из кольта. Ему опять выдали репетиционную рубашку и штаны, которые по вторникам и пятницам забирали в стирку. Гаспар надевал иногда адмиральский китель и выглядел лучше всех. Он и без кителя выглядел лучше всех, и может быть, он был лучший актер и танцовщик во всей Франции, но об актерской карьере не думал, а все, что делал, получалось прекрасно, и Сережа привык с первых репетиций – дожидаясь своей очереди выйти на середину сцены - смотреть на Гаспара и набираться мастерства, так как, насмотревшись и как будто напившись сока актерской лихости, он лучше репетировал и был изобретательнее, раскованнее, меньше стеснялся и режиссер не так безнадежно махал на него руками.

 Была еще одна выручалочка: подмастерье художника. Художник оформлял сцену, а его помощника, зная, что он нужен Сереже, обязали являться с ним, и мальчик, бездельничая на репетициях, в своей манере пританцовывал и прыгал. Сережа перенимал то, что успевал запомнить и физически мог воспроизвести, и поскольку Гаспар и режиссер заметили его нехитрую уловку, он прямо и честно сказал им, что лучше сразу взять мальчика на роль старпома, чем тратить время на бездарное подражание ему. Режиссер, который не любил, чтобы кто-то другой командовал на сцене, ответил, что это ничуть не лучше.
На репетиции ездили, как на танцевальные вечера, где всем весело, все довольны и часто бывают счастливы. Он знал – это от того, что все молоды, талантливы, а кроме того, как сказал ему режиссер, – хороший материал, хорошая хореография. Почти все, кто репетировал, находили материал хорошим, а хореографию – исключительной. И только Сереже с самых первых репетиций было не то чтобы скучно, но сложно, странно. Написанные и даже игранные когда-то тексты, которые он забыл, как будто никогда не писал, а теперь вспомнил и должен был произносить прилюдно изо дня в день по нескольку часов, воспринимались им, как нечто неприличное, чего не только не следовало петь баритоном как можно громче, а лучше вообще забыть. Его поразил необъяснимый, не подтвержденный жизнью восторг перед жизнью, приключениями и возможностью дальних путешествий, который пронизывал основные арии. Этот восторг соответствовал 16-летнему мальчику, хотя он не помнил, чтобы в 16 лет испытывал такую лучезарную, ничем не омраченную радость жизни. Это не я, это Дима, думал он. Хотя и Дима, сколько он помнил, так радостно никогда не чувствовал. Восприятие женщины в ариях и куплетах тоже было другое, чем теперь. А ариях женщина была ЖЕНЩИНОЙ, и эта непонятная ему ЖЕНЩИНА была вознесена высоко на мужских руках, и тоже была не такая женщина, какими он знал их теперь во множестве. Это была несбыточная женщина, каких не бывает в жизни. Ему было стыдно перед всеми, кто, репетируя, произносил и слышал этот «бред», и он боялся, что за спиной его считают дурачком и хихикают над его произведением. Правда, тетушка Роле показывала именно такую женщину, какую он хотел получить в 16 лет, но, по его мнению, одна тетушка Роле не могла спасти спектакль от глупости. Он завидовал всем, кто не нес никакой ответственности на за музыкальное оформление, ни за тексты.


- Не поздно это бросить? - беспокойно вглядываясь в хладнокровное, вдохновенное лицо Гаспара, спрашивал он. Гаспар отвечал, что бросать нельзя, а надо репетировать и накануне Рождества сыграть премьеру.
Иногда с ним ездила Таня, и сидела в первом ряду партера, задумчивая, тихая. Он понимал, что ей 27 лет, хочется поиграть самой, и она завидует участникам, которые то скачут, то поют, и всем весело, все оживлены, только ее никто не зовет на сцену. Он вежливо спросил режиссера, нельзя ли дать ей какую-нибудь небольшую роль. Режиссер отрезал: нельзя, и это нельзя прозвучало так, как если бы он сказал ему: я терплю твою бездарность, потому что меня нанял Гаспар за деньги, но я не намерен терпеть за те же деньги бездарность твоей жены. Лучше было, когда она не ездила. При ней он совершенно терялся, и то, что более или менее у него получалось в ее отсутствие, при ней не получалось совсем, и режиссер в сердцах обзывал его тупицей.

Начиная с третьей или четвертой репетиции в театр стала ездить губернаторша и с нею всегда была Лавиния. Только в первый раз Гаспару и Сереже показалось, что она приехала следить за нравственностью – «посмотреть, каково с оргазмами», сказал Сережа, но почти сразу оба поняли: она ездит потому, что Лавиния просит ездить, что репетиции нужны Лавинии, чтобы посмотреть на Сережу, а сама губернаторша в это время вкушала бы послеобеденный сон, что она, собственно говоря, и делала, если на сцене было не слишком шумно (когда становилось шумно, она просыпалась, некоторое время смотрела перед собой бессмысленно, затем заливалась вдруг слезами и с чувством произносила: как это все красиво). Все, кто творил красоту, осознавали, что это действительно красиво. Лавиния ему не мешала. Ее личико выражало нежное страдание, а взгляд как будто покрывал умягчающим маслом его суставы. При ней он играл лучше, прыгал выше – и очень старался ей понравиться. В ее присутствии и дурацкие дуэты, воспевающие любовь, звучали совсем не по-дурацки. В перерывах, когда режиссер сгонял его со сцены и звал других, он подсаживался к обеим дамам со стороны губернаторши и молча смотрел, что делают на сцене. Губернаторша обмахивала веером или кружевными митенками его разгоряченное лицо, а Лавиния, всякий раз как он подходил, двигалась, как будто хотела "дать ему покушать", но либо не имела при себе ничего съестного, либо стеснялась его кормить.

Визиты губернаторши все любили. Когда она входила в партер, важная, с монументальной прической и сама монументальная, впереди взволнованной внучки, которая держалась за ее спиной и не хотела, чтобы ее заметили, Сережа, более всех любивший ее присутствие и неожиданные реплики и слезы по ходу действия, комментировал ее визиты на двух языках текстом из «Капитанской дочки»: «Ну что, батюшка, каково идет баталия?» Расположившись в кресле и приструнив робеющую внучку, она взглядывала, наконец, на сцену, разбиралась в происходящем и искала в куплетах ересь, наблюдая старческими – не поймешь – близорукими или дальнозоркими глазами за каждым отдельно взятым действующим лицом, а пообвыкнув, громко вмешивалась в действие и поручала желчному режиссеру что-нибудь совершенно несообразное вроде «Пьер, убери этого мальчика с дороги».
 – Это не мальчик, это девочка.
- Ну так переставь ее в другой угол, она мешает смотреть.
- А вы пересядьте на середину.
-Ты лучше убери с глаз девочку, чем командовать, где мне сесть.

Когда бездарного Сережу отправили, как в ссылку, сидеть на мачте, и он в течение часа спокойно на ней сидел (в тот день они придумали, что по ходу действия он будет проводить на мачте все время, когда его не должно быть на сцене), она вдруг громко сказала: - Серж, а ну-ка слезь, меня от тебя тошнит.
- Здесь моя мизансцена!
- Слезай, сатана, я тебе сказала!
В другой раз режиссер отчитывал его и Гаспара, и они стояли около него, поглядывая по сторонам, как виноватые; она вдруг покраснела, вспотела и зычно сказала: два таких красавца, что даже страшно.

Но была фраза, и которую она произносила каждый раз с важностью и почтительным смирением, как будто она только что пришла ей в голову, а раньше она ничего не чувствовала, и эту фразу все очень любили. «Какой отчаянный. На чужом языке. Поет…»
Первый раз она это сказала, когда по-французски пел Гаспар, но все поняли, что она не о Гаспаре. И потом говорила часто, и все ждали, когда она опять это скажет, и для всех, а не для одного Сережи, фраза была высшей похвалой.

Гаспара она считала главным, а режиссера шпаною с улицы, поэтому обращалась к Гаспару, поучала его, советовала. Режиссера она раздражала, граф добродушно ее терпел, Сережа смеялся и важно произносил: «В Персии такие точно куры, Как у нас в соломенной Рязани». Лавиния от ее вмешательства краснела и шепотом горячо ругала ее, впрочем, без всякой пользы, потому что, перебивая ее и тех, кто в это время пел, губернаторша вдруг громко делилась впечатлением о виденном-перевиденном адмиральском кителе: «Как отлично вшиты рукава. Гаспар, где ты этот камзол пошил?
- В парижском салоне, - отвечал Гаспар.

В октябре весь актерский состав спектакля одели в новенькие костюмы и высокие сапоги-ботфорты, только Сережа продолжал репетировать в теннисных туфлях и черной рубашке или коротком свитерочке, поскольку играть он должен был в том костюме, в котором он ломал сыроварню и который после этого постирали, вычистили и держали запертым в гардеробе, чтобы он его «не заносил». Даже ботфортов ему не полагалось, и он с понятной завистью смотрел на ребят, которые ходили по сцене в ботфортах, лязгая новыми набойками. Раз, и второй раз увидев его в свитерочке, повязанным красной цветной косынкой, в то время, когда другие все хорошо оделись и привыкали к новым костюмам, губернаторша вытребовала к себе Гаспара, вырвав его из действия, даже из дуэта, который он пел с Леди Гамильтон, и спросила: ты почему его не одел? Денег не хватило? Изволь, я одену на свой счет.

Наклонившись к ней, Гаспар стал шепотом объяснять, что образ Сережи – антипод, оттого он и выглядеть будет иначе, чем все другие, и попросил ее не вмешиваться.
- Сделай ему костюм, я одену его на свой счет, если ты потратился, - сказала она, не выслушав всех его резонов.
Все-таки, несмотря на авторскую застенчивость и актерскую неопытность, на репетициях Сереже часто было весело и когда случалось, что режиссер не ругал его тупицей и не засылал на мачту, а допускал побыть с ребятами, он бывал прямо-таки счастлив, и ему было жалко, когда репетиции заканчивались, все шли переодеваться, затем шумно расходились, и нужно было ехать домой, к гостям. Он краснел от удовольствия, когда слышал, что кто-то напевает арию между репетициями или приветствует другого музыкальной фразой. Короткая музыкальная фраза получалась очень красивой. Он тщательно прощался с Лавинией, сколько было прилично медлил около нее. В обычае было целоваться, и Лавиния, прощаясь с ним, целовала его или он целовал Лавинию. Это было очень приятно, хотя он всякий раз волновался, что у него потное лицо, мокрая рубашка, и от него может пахнуть потом. Лавинии это было безразлично, но перед тем, как проститься с ней, он иногда даже умывался, если удавалось добраться до воды.

Сидя однажды с Гаспаром на декорации из папье-маше, изображавшей поваленное дерево, в ожидании свой очереди репетировать и глядя на личико Лавинии, выражавшее нежное страдание, он сказал Гаспару: – Я привез тебе книжку с Комо. Только в Джелатти ее забыл.
- Какую книжку? – спросил Гаспар.
- Китайский трактат. Разные любовные позы. Есть хорошие.
- Я ее читал.
- Мне понравилась одна штука: Усталый монах или поникший воин.
- Утомленный странник, наверное.
- Наверное.
- Ты ее попробовал?
- Да.
- С кем?
- С Элен.
- С Элен?
- Мы их перепробовали все.
- Как это с Элен? – спросил Гаспар. - Ты говорил – у вас не такие отношения.
- Я давно говорил, а теперь – такие.
- Давно это у вас?
- Всего один раз и было. В начале лета. Полистали с ней эту книжку, а потом я сразу уехал. – Он почувствовал, что соскучился, что ему пора снова съездить к Элен и отдохнуть около нее. Гаспар молчал и вероятно, думал о том же: хорошо бы поехать к Элен. – Она быстрее меня понима, что в ней написано. Я как-то не умею читать такие вещи.
- А она умеет?
- Она зрительно лучше представляет, как это может быть.
- А картинки смотреть умеешь?
- Какие картинки?
- Там же все нарисовано, балда. Ну и как?
- Этим надо заниматься с порядочной женщиной. С развратной в этом нет никакого смысла.
- С развратными вообще не имеет смысла, - сказал Гаспар.
Их вызвали на сцену и они порепетировали, но каждый продолжал думать о китайцах, и когда они опять сели на бревно, и Сережа стал смотреть на Лавинию, Гаспар сказал:
- А Элен?
- Что?
- Элен понравилось?
- Да, - сказал Сережа.

Они посидели молча, глядя то на Лавинию, то на режиссера, который ругался с хореографом, то на губернаторшу, которая дремала, свесив большую голову.
- Они мальчиков любили. Ты не знал? - сказал Гаспар.
Режиссер зашипел, и они посидели молча.
- Если это мальчики нарисованы, почему они выглядят, как девочки?
- То  другая книжка.
- У тебя есть?
- Хм, - сказал Гаспар.
Губернаторша всхрапнула, проснулась и приняла грозный вид.
- У них были монастыри, в которых воспитывали мальчиков для этой цели. Мальчики знали свое предназначение и гордились им. Высокоразвитая культура.
- А нарисованы почему-то девочки.
- Просто тебе попалась такая книжка.
- А как они с мальчиками? Так же?
- Как может быть с мальчиками так же? Ты сам подумай.
- А женщин? К едрене-фене? – спросил Сережа.
- Женщин – к едрене-фене.
- И ты их – к едрене-фене?
- Я не древний китаец. Я девочек люблю.
Интересно, Лавинии бы понравилось?
- Понравилось бы. С тобою – точно.
- А почему женщин к едрене-фене? С мальчиками лучше?
- Китайцы считали – да.
- А не китайцы?
- Элсуорты.
- С Элсуортами я больше не плаваю.
- Куда не плаваешь?
- Никуда не плаваю.
- Господи, ты-то почему?
- Не хочу.

Он знал, что Гаспар сделал попытку подружиться с братьями, проверил на себе какой-то буддийский ритуал и пришел к выводу, что с женщинами приятнее, он их лучше понимает и они лучше к нему относятся. От женщин он не болел, а от ритуала, Сережа знал что он чуть не умер, к нему вызывали доктора, из-за него два дня стояли у причала в скучном выжженном португальском городке, и все ему сочувствовали, а тайком смеялись, но Элсуортам строго-настрого велели его не трогать, даже если он сам захочет.
 - Что ты замолчал? – спросил Гаспар.
- Думаю.
- О чем?
- О дамах.
- А что такое?
- Думаю, что один хрен: что Лавиния, что Элен.
- А с женой вы эту книжку читал?
- Она бы сказала: руки вымой.
- М-сье Гончаков и мсье де Бельфор, - выкликнул режиссер, и стоя по обеим сторонам пышной талантливой Мадлен Роле, они исполнили трио, а затем Сережа – по-русски, а Гаспар – по-французски – арию, которая была самой лучшей в постановке, и режиссер довольно долго мордовал всех трех, добиваясь совершенства.
- А при чем тут руки? – вернувшись на поваленное дерево, спросил Гаспар.
- Некоторым женщинам легче сказать: иди вымой руки, чем этим заниматься.
- С Элен лучше, чем с женой?
- С ней лучше всех.
- А как она… вообще? Руки не отсылает мыть?
- Не отсылает. Хихикает, как школьница.
- А что смешного?
- Ничего смешного. Приятно просто.
Он представил Элен. Не как они читали вместе трактат, а как он увидел ее впервые, в черном пальто, и она приложила руку к его лбу.
- А где монахи-буддисты брали мальчиков?
- Выбирали из молодых послушников.
- Не грех?
- Считалось, что таким образом взрослый воин передает молодому мужество, смелость, ум и прочее.
- Через зад?
- Потише.
- Странно, что такие мысли приходят в голову, когда смотришь на Лавинию.
- Не странно. Нормальная девчонка. Братья не уехали?
- Нет. Такие книжки нужно читать с женщиной. С порядочной. С такой, о которой знаешь, что она ни с кем, кроме тебя, эту книжку читать не будет.
- Когда Элсуорты уезжают?
- Скоро. Что они с тобой сделали тогда?
- Ничего не сделали.

Он бросил Гаспара, спрыгнул со сцены в зал и подошел к Лавинии, которую бабушка собиралась увозить. Ему нравилось, как перед тем, как поцеловаться с ним, она легко, как перышко, кладет ладошку на сгиб его руки.
Вспомнив Элен, затосковал, занервничал – и не мог больше репетировать, виновато огрызался и вернулся домой совсем больным, так что жена забеспокоилась и поглядывала на него с осторожным любопытством. Но жена не могла помочь. Нужна была Элен с ее умением положить на лоб ладонь, чтобы это спасло от всего – даже и от смерти, вспоминал, как они говорили о китайцах и буддийских монахах – она много про это знала, может быть, больше, чем Гаспар, утверждая, что их любовные игры были не развратом, а определенной культурой, в своем смысле совершенной. У европейцев это плохо получается, потому что они другие. Гаспар тоже считал буддистов более совершенными, чем европейцы, чем даже он сам и братья Элсуорты, пока те не проверили на нем некий буддистский ритуал, после которого пришлось вызывать врача. Что-то у них не соединилось, что-то такое они с ним сделали, что он и теперь на них обижался, не ездил в Прейсьяс и видел Сережу только на репетициях в театре.

В конце концов режиссер объявил пятидневный перерыв, после которого должны были репетировать с оркестром. В первый вечер, когда оказалось, что не нужно ехать в театр, и он не знал, чем себя занять, показался Сереже особенно тягостным и длинным. Пока репетировали, и мучился своим несовершенством, актерской неопытностью, убеждением, что он хуже всех, он все-таки был в эпицентре фейерверка, под осыпающимся на него золотым дождем, парил над всеми, и от этого был счастлив. Он был до краев переполнен музыкой, жесткими командами хореографа, ни с чем не сравнимыми резкими звуками и запахами сцены. Музыка продолжала в нем звучать, и тем более мучила его, что от нее некуда теперь было деться.

С гостившим в Прейсьясе старшим Кэрозерсом у князя-отца были отличные отношения, и когда тот собрался к себе в Америку, Сергей Сергеич подарил ему Клинка и оплатил доставку, а рожденного в начале августа жеребца от Адмирала и Бланки назвал Уинстоном.
Когда американцы уехали, Таня не то чтобы погрустнела, но была не такой оживленной, как при молодом Поле Кэрозерсе, и, возвращаясь со станции домой, со вздохом сказала: - Счастливые. В Америку уехали.
- Счастливые, - передразнил Сережа, которому американские гости надоели хуже смерти. – В Америку уехали. А тебя, бедную, держат в глуши, во Франции. 
- С тобой невозможно разговаривать.
- Что ж ты не поехала с ним? Сбежала бы. Или он не предложил?
- Он цивилизованный человек.
- Значит, не предложил. Нецивилизованный человек взял бы тебя с собой и купил газету демократического толка, в которой ты могла бы печатать свои опусы.
И хотя она промолчала и надулась, продолжал придираться к американцу.
- Это разве американцы? Это янки. В Америке только южане чего-то стоят. Плантаторские аристократические семьи. А эти новые – такие же переселенцы, как мы. Только заехали дальше нас.

В душе ему было ее жалко. Что ни говори, а у него был музыкальный спектакль и то непередаваемое, необъяснимое, больше, чем счастье, больше, чем любовь, нестерпимое, острое, как отточенный кинжал чувство, которое он испытывал на сцене. Она его не испытала, не пережила – и он ее за это жалел, а об американцах он уже и не думал, забыл о них. Она вдруг сказала с мрачною решимостью: «Я теперь поняла, как мы будем жить. Все деньги будут уходить на постановку бездарных пьес, а я, как примерная жена, должна буду принимать и занимать твоих гостей».
Он ответил, что она поняла неправильно. Дома, у себя в комнатах, они продолжали ругаться, она опять сказала о бездарных пьесах, и как-то вдруг получилось, что он дал ей пощечину, так, слегка, или это ему показалось, что слегка, рука у него была тяжелая и всей пятерней отпечаталась на ее щеке.
Она вскрикнула. Он зажал ей рот, уткнул лицом в пышную постель и прижал коленом, чтобы не кричала и не взбудоражила дом. Он знал, что она способна после этого уехать, никому в доме не пожаловавшись и не показав распухшей щеки, но ему понравилось, что он это сделал, что получила она за дело, и знает это. Внутри у него звучала музыка.
Она надулась и не разговаривала с ним весь следующий день, хотя осталась дома и держалась обыкновенно с его родителями. Ей некуда было ехать, понял он. Она жила в замке, как в остроге, и как только опять помирилась с ним, пожаловалась на то, что у нее нет близких друзей. Были, правда, приятели, которые, пользуясь хорошей погодой, жили на побережье и звали в гости.

Друзья на побережье нужны были для того, чтоб досадить мужу. Он согласился поехать к Жанн и Кристофу де Брильи и провел там два пустых, очень скучных дня, встретившись с Патрицией, которая жила на вилле Галуа дэ ля Рэ нельзя сказать, чтобы очень весело. Он узнал, что она охотнее ездит в гости, чем принимает у себя, и сдружилась с обществом, которое отдыхало или жило на побережье.
Оказавшись в расслабляющей атмосфере затянувшегося праздника, он пожалел, что позволил жене увезти себя так далеко от театра и музыкального спектакля. Если бы он мог выбирать, он бы лучше поехал в Швейцарию к Элен, но Элен была далеко, они не переписывались, и он не мог к ней попасть, не взяв жену.
Впечатление от последней встречи продолжало его греть, как гарантия, что раз оно было, он может повторить его, если хочет.

Он не знал, что в обычное свое время, в начале октября, в «Нагорный» санаторий приехал Чарльз Б. Монтгомери, промышленник из Окленда, который семь или восемь лет подряд приезжал в Швейцарию попринимать ванны и подышать альпийским воздухом. Когда Элен, пролечив его три положенных недели, набралась храбрости и рассказала ему о своей проблеме, он сказал ей: "Конечно, мой друг, конечно" и поехал с ней в адвокатскую контору, где им составили жесткий и дельный брачный контракт на все случаи жизни или смерти. Получив на руки контракт, они без особой пышности, но с оглашением в газетах, зарегистрировали брак в муниципалитете Монтре. Таким образом двадцать третьего октября она стала миссис Чарльз Б. Монтгомери (Б. означало Бенджамин), и ребенок, если ему суждено родиться, должен будет стать гражданином Соединенных Штатов. "Очень удобно, - сказал Монтгомери. - Его не ухлопают в войне".
- Спасибо, - улыбнулась она, отклонив не совсем искреннее предложение поехать вместе в Италию. Брак был призрачный, но свадебное путешествие могло получиться настоящим, с посещением всех мест, которые принято посещать в Италии. Она ответила, что в Италию не хочет. Он хотел туда еще меньше и больше не предлагал никаких поездок.

В день бракосочетания, 23 октября, они устроили вечеринку с Райанами, на которой был Ханс Леонгард, который похвалил ее за то, что «успела выкрутиться», Александр Майерс, который сказал ей: "Не ожидал, что ты со мной так поступишь!" и Краузе с женой, которые подарили утренний кофейный сервиз.
25 октября Монтгомери уехал по делам в Манчестер, а оттуда - домой, в Америку. Ехать с ним она отказалась, хотя была теперь законной его супругой, и он (в порядке шутки) пугал ее тем, что может ее принудить к этому. Ребенком он не интересовался, хотя утверждал, что женщине полезно родить: дети укрепляют ей нервную систему, которую сами затем расшатывают, как это делали его дети с его женами. Он оказался обаятельным, и она была рада, что вышла за него замуж, хотя сам этот брак почти ничего не значил. Она даже не взяла его фамилию. У него было четверо детей и восемь внуков. Именно поэтому брачный контракт был составлен очень жестко, - "чтобы они не разорвали вас и малыша после моей смерти," - сказал он, а впрочем, обещал оставить им кое-что в наследство. В случае ее смерти все ее имущество наследовал будущий ребенок, а его опекуном назначался Мартин. К возможности увезти младенца в Америку Чарльз, к счастью, остался равнодушен.
- Наша старшая жена… - сказала Таня за завтраком на вилле у де Брильи.
- Что с ней?
- Замуж вышла.
- Как это замуж?
- За американца по фамилии Монтгомери. На, сам прочти. – Опасаясь, что получит опять по физиономии, она положила перед Сережей газету и на всякий случай поднялась из-за стола.
Убью, подумал он.


Рецензии