Мысли, которых Толстой боялся
Первая же попытка приоткрыть завесу таинственности вокруг Толстого-человека, который в отличие от Толстого-писателя, еще при жизни признанного гением, жил и умер трагически одиноким среди большой семьи и бесчисленных родственников, привела меня в Чечню.
На 23-м году жизни, будучи «совсем пустяшным малым» в глазах своих старших братьев и чувствуя себя неудачником, Лев Толстой, навязавшись брату Николаю, так и не дождавшись оформления своих документов, в мае 1851 года прибывает в Чечню, в станицу Старогладовская, где стоял штаб артиллерийской бригады, в которой служил его брат. 30 мая того же года он оставит в дневнике запись: «Как я сюда попал? Не знаю. Зачем? Тоже».
Каких-то два месяца назад (20 марта) он приехал в Москву "с тремя целями. 1) Играть. 2) Жениться. 3) Получить место" и вдруг очутился на Кавказе, который казался ему до сих пор "романтической поэмой на незнакомом языке".
Перед приездом на Кавказ (1850) Толстой вынужден был признаться себе: "Живу совершенно скотски". В Чечне, сблизившись с чеченцами - Балтой Исаевым, Дурдой, Садо Мисербиевым и другими "кунаками из Старого Юрта", Толстой с головой окунулся в работу, которая принесет ему наконец удовлетворение: он изучает чеченский язык, что позволяет ему русскими буквами записывать тексты старинных чеченских эпических песен-илли; его интересуют быт, нравы и обычаи народа, с которым Россия ведет перманентную войну.
Переведя молитву-доьа с чеченского языка на русский, он назовет ее "Моя молитва" и будет молиться с тех пор, начиная не с "Отче наш", а со слов: "Верую во единого Всемогущего и Доброго Бога, в бессмертие души и в вечное возмездие по делам нашим, желаю веровать в религию отцов моих и уважаю ее..." (Для сравнения: одна из основных молитв "Символ веры" начинается со слов: "Верую во Единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым")
Воспитанный с детства в религиозной семье в православном государстве, крещенный в церкви молодой человек, казалось бы, должен был утверждать в молитве своей: "Верую в ... Бога ... верую в религию отцов..." В словах - "желаю веровать" и "уважаю ее" заложен скрытый спор Толстого с теми, кто усмотрит в "его молитве" кощунственные или странные слова.
Эту внутреннюю борьбу Толстого много позже подметит и М. Горький: "Мысль, которая, заметно, чаще других точит его сердце, - мысль о Боге. Иногда кажется, что это и не мысль, а напряженное сопротивление чему-то, что он чувствует над собою. Он говорит об этом меньше, чем хотел бы, но думает всегда. Едва ли это признак старости, предчувствие смерти..." ("Заметки")
На Кавказе "я стал думать так, как только раз в жизни люди имеют силу думать. Это было и мучительное и хорошее время. Никогда, ни прежде, ни после, я не доходил до такой высоты мысли, не заглядывал ТУДА, как в это время, продолжавшееся два года. Я не мог понять, чтобы человек мог дойти до такой степени умственной экзальтации, до которой я дошел тогда... И все, что я нашел тогда, навсегда останется моим убеждением", - признавался Лев Толстой. (А.А. Толстой. 1859 г., конец апреля конец—3 мая, Ясная Поляна)
О том, что нашел "тогда" Л. Толстой в Чечне, поговорим чуть позже, а сейчас вернемся к тому, с чего начал свою литературную деятельность молодой человек, приехавший, казалось бы, на Кавказ сделать военную карьеру, но засевший за стол, чтобы начать с самого начала, т.е. - с "Детства".
Повесть эта появится уже в сентябрьском номере "Современника" (1852), но с поправкой издателей: "История моего детства". Автора повести это приведет в ярость. Он напишет довольно резкое письмо Некрасову, но так и не отошлет его. Только в 1903 году, работая по просьбе своего биографа П.И. Бирюкова над "Воспоминаниями", Л.Н. Толстой придет в смятение от того, что не сможет провести границу между "смешением правды и выдумки" в своих произведениях. Дневники, письма и произведения писателя стали единым целым, дополняющими и уточняющими друг друга.
"Когда я стараюсь вспомнить матушку такою, какою она была, общее выражение ускользает от меня", - признаётся Николенька Иртеньев. "По странной случайности, не осталось ни одного ее портрета; так что, как реальное физическое существо, - я не могу себе представить ее", - сожалел Лев Толстой, вспоминая о своей матери...
"Странную случайность", связанную с исчезновением в доме всех фотографий матери, Лев Николаевич осознает гораздо позже, развенчав семейное предание о некоем Льве Голицыне: "Предание о том, что мать моя была обручена одному из Голицыных, справедливо так же, как и то, что жених этот умер. То же, что мне дали имя Лев, потому что так звали жениха, - неверно".
Смущало его и то, что в доме Толстых о матери старались говорить мало, а если и заходила о ней речь, то вспоминали только хорошее, будто намеренно подчеркивая ее достоинства и умалчивая о неприятном. Все это заставило Льва Николаевича искать ответы самостоятельно...
Печальны признания молодого фейерверкера, прошедшего крещение в боевых стычках с горцами, не раз рисковавшего жизнью, видевшего смерть боевых товарищей, и наконец в июле 1853 года вырвавшегося на короткое время в Пятигорск к родным. "Холодность ко мне моих родных мучает меня", - записал он в дневнике 18 июля и в тот же день сделал еще одну запись: "... Отчего никто не любит меня? Я не дурак, не урод, не дурной человек, не невежда. Непостижимо. Или я не для этого круга?.."
Тема "незаконных сыновей" у Толстого проходит почти через все его основные произведения: у Константина и Николая Левиных в романе "Анна Каренина" есть (обратите внимание!) "единоутробный" брат, писатель, Сергей Кознышев; у графа Безухова вообще "их двадцать незаконных", среди которых самым любимым был Пьер.., незаконная связь Катюши Масловой с Нехлюдовым в романе "Воскресение", имевшая трагические последствия для них обоих...
Возникает вполне закономерный вопрос: почему Толстому так важно было подчеркнуть или вывести в своих романах "незаконных" детей? Или акцентировать внимание читателей на том, что у Элен Курагиной («Война и мир») – два мужа, а у Чеченского («Анна Каренина» - первоначальное название "Два брака"!) – две жены. А как было в жизни?..
"Было время, когда я гордился своим умом, своим положением в свете, своей фамилией, но теперь сознаю и чувствую, что ежели во мне есть что хорошего, то только доброе сердце, чуткое и любящее", - писал из Чечни Лев Толстой в письме к своей тете Т.А. Ергольской. Что должно было произойти в Чечне с молодым человеком, чтобы он перестал гордиться своей фамилией?!..
Чем больше разочаровывался Лев в брате Николае и его сослуживцах - "сальной компании", как он их называл, тем ближе он сходился с чеченцами. Это они, его "кунаки из Старого Юрта", рассказывали ему истории, которые легли в основу его рассказов "Рубка леса", "Поездка в Мамакай-Юрт", "Набег" (первоначальное название - "Рассказ Балты"); отдельные сюжеты из повестей "Казаки" и "Хаджи-Мурат". Николай не хотел понимать дружбу брата с чеченцами до тех пор, пока Садо Мисербиев, отыграв назад весь карточный долг Льва у подпоручика Ф.Г. Кнорринга, не вернул его безвозмездно своему другу. Бескорыстный поступок чеченца очень удивил Николая, но больше поразило его не то, что он сделал это, а то, с какой радостью он это сделал.
О дружбе Л. Толстого с Садо Мисербиевым написано немало, не об этом сейчас речь...
"Крепость Грозная. Был дурацкий парад. Все - особенно брат - пьют, и мне это очень неприятно, - записал в дневнике Лев Николаевич 6 января 1853 года (в 24 года!), - Война такое несправедливое и дурное дело, что те, которые воюют, стараются заглушить в себе голос совести. Хорошо ли я делаю? Боже, настави меня и прости, ежели я делаю дурно".
Через месяц, в феврале, брат Николай выйдет в отставку и уедет в Пятигорск. 10 марта Лев Толстой запишет в дневнике: "(Лагерь у реки Гудермеса)... Кавказская служба ничего не принесла мне, кроме трудов, праздности, дурных знакомств... Надо скорей кончить". Это была жирная точка, которую он давно хотел поставить на своей военной карьере. Но вернуться в Россию юнкером он не захотел. В Чечне в те годы удовлетворялись самые дерзкие амбиции тщеславных молодых людей, блиставших в высшем свете боевыми наградами, но только один из них признается: "Ложный стыд... решительно удерживает меня". Так объяснит для себя Лев Толстой свое возвращение в станицу Старогладовская.
Из-за отсутствия документов поначалу об отставке с гражданской службы, затем (заметьте!) о происхождении, затерявшихся якобы в петербургских ведомствах..., после двух лет службы, совершив два похода, приняв участие в 12-ти боях, он оставался фейерверкером (унтер-офицером), тогда как при наличии необходимых бумаг мог быть повышен по службе уже через полгода. По той же причине не был удостоен солдатского Георгиевского креста "За храбрость". Не получил ордена и в походе 1853 года, хотя дважды был к нему представлен...
Брат русского офицера, графа Николая Николаевича Толстого, чьи документы были в порядке, больше двух лет ждал документы, которые могли бы подтвердить его дворянское происхождение, но так и не дождался. 20 января 1854 года Толстой покинет Чечню. Но перед отъездом он «дожидался» в Старом Юрте Балту Исаева. Почему Толстому так важно было увидеть на прощание Балту? Какую важную услугу мог оказать Балта русскому другу, уезжающему навсегда из Чечни? Во всяком случае, 23 января в 1856 году Балта напишет "интересное" письмо Толстому в Ясную Поляну, которое якобы не сохранилось. О чем таком интересном мог написать обыкновенный чеченец, сельский юноша, никогда не выезжавший за пределы Чечни, русскому графу, уже ставшему известным в России писателем? Кто читал это письмо кроме Толстого? Кто назвал это письмо "интересным"? И почему такое интересное письмо не сохранилось, а память о нем осталась?
Масса вопросов, на которые, как мне кажется, можно найти ответ в книге Ю. Сэшила "Царапины на осколках".
Известный чеченский писатель Султан Яшуркаев (Ю. Сэшил) вспоминает в книге историю, услышанную им из уст Магомеда Сулаева, классика чеченской литературы. Было это, как он пишет, в тот год,когда был сбит корейский "Боинг". В здании Дома печати увидев сухонькую старушку, похожую на эсерку, Султан узнал от своего друга, что она не кто иная как правнучка самого Л.Н. Толстого. Оказывается, Лави, как звали его чеченцы, во время своей службы в Чечне был женат на чеченке Заза, ради которой прошел обряд, свидетельствующий принятие мусульманской веры. После отъезда Льва из Чечни, Заза родила ему двойню. (Не об этом ли интересном событии написал Балта другу в Ясную Поляну? Спустя два года! Когда стало понятно, судя по всему, что Толстой не вернется. И при этом письмо было интересным для Толстого, а не для Балты! Не Балте ли поручил свою Зазу Толстой, непременно желая увидеть его перед отъездом из Чечни? Возможно, она была его родственницей, или сестрой...) Судьба одной девочки осталась тайной, а вторая вышла замуж за богатого кумыка. Заза всю жизнь ждала своего Лави, т.к. он обещал прислать за ней оказию и что "чеченский кунак привезет ее к нему" (Не Балта ли?)
Магомед Сулаев заверил, что эту историю знают и "наверху", но не желают ее огласки. Что касается моей версии, то она просто сомкнулась с этой историей.
Интересно, что еще в 1850 году приехав в Москву жениться, Толстой женится лишь спустя десять лет после возвращения из Чечни! (23 сентября 1862 г.) И уже спустя полгода, 2 апреля 1863 г., 18-летняя Сонечка Берс напишет младшей сестре письмо, полное отчаяния: «Вот вздумала я написать тебе, милая Таня. Скучно мне было встречать праздник… Не было у нас ни веселого крашения яиц, ни всенощной с утомительными двенадцатью евангелиями, ни плащаницы, ни Трифоновны с громадным куличом на брюхе, ни ожидания заутрени - ничего... И такое на меня напало уныние в страстную субботу вечером, что принялась я благим матом разливаться - плакать. Стало мне скучно, что нет праздника. И совестно мне было перед Левочкой, а делать нечего". А ведь речь идет о самом начале духовного пути Толстого, на котором уже не было места православным праздникам.
Неполных три года, проведенных им на Кавказе, перевернут всю его жизнь. Ни в России, ни в Европе, куда он отправится 29 января 1857 года, Лев Николаевич не найдет и сотой доли того, что он нашел на Кавказе.
Публичная казнь в Париже вызовет в нем отвращение: "Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали бы на куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная элегантная машина, посредством которой в одно мгновение убили сильного, свежего здорового человека...".
Перебравшись в Швейцарию, 28 марта Лев Толстой напишет Тургеневу: "Отлично я сделал, что уехал из этого содома". Но, вернувшись в Россию, Толстой оказывается в еще более чуждой обстановке. В письме к А.А. Толстой он пишет: "В России скверно, скверно, скверно. В Петербурге, в Москве все что-то кричат, негодуют, ожидают чего-то, а в глуши тоже происходит патриархальное варварство, воровство и беззаконие... Приехав в Россию, я долго боролся с чувством отвращения к родине и теперь только начинаю привыкать ко всем ужасам, которые составляют вечную обстановку нашей жизни".
На фоне таких горьких мыслей о России диссонансом звучит признание Толстого на склоне лет, что лучшие воспоминания его жизни принадлежат Кавказу, подтвердив еще раз в 1904-1905 годах в беседе со своим биографом, что время, проведенное им на Кавказе, было "одним из лучших периодов" его жизни.
Осенью 1873 года Толстой начал работу над "Анной Карениной". Художник Крамской, настоявший на том, чтобы писатель, позировал ему, заметил, что в Толстом происходила "какая-то важная перемена". "Анна Каренина" - это не проблемы войны и мира, требующие от писателя напряжения всех душевных и физических сил. Для титана-мыслителя, создавшего к этому времени роман-глыбу "Война и мир", роман о семейных страстях должен был бы стать отдохновением. Но чтобы история неверной жены, пусть молодой и красивой, стала поводом для "избавления от всех наследственных грехов", тем более для - религиозного переворота, выпавшего на этот же период?.. И уж совсем, казалось бы, запутывает признание автора в 1884 году: "14 лет как лопнула струна, и я сознал свое одиночество...". Не после этого ли осознания своего одиночества, Толстой осмелился на "Анну Каренину"?
А может, замысел этого романа оборвал струну души писателя? Так или иначе, но роман, называющийся семейным, требует более пристального к себе внимания.
Роман начинается с измены: Стива Облонский изменил Долли. Толстому прежде, чем Анна падет, важно подчеркнуть, что это почти рядовое дело в светском обществе. Все дело в том, насколько супруги умеют сохранять в тайне свои отношения вне семьи? Анна не захотела таиться. В ее вспыхнувшей к Вронскому любви она не видит ничего постыдного. Казалось бы, что нового в этом классическом, вечном сюжете? И почему именно в это время, работая над этим романом, Толстой так изменился? Не решился ли Толстой наконец стать самим собой, обнажив семейные тайны, из-за которых он был так несчастлив с самого детства? Тайны, проливающие свет на многое: почему в доме Толстых уничтожили портреты матери Льва; почему так рано Лев осиротел; почему братья не любили его; почему он отошел от церкви; почему он предпочел православию Ислам; почему он не раскаялся перед смертью и не примирился с верой Христовой, ушел из жизни как правоверный; почему и куда он предпринимал неоднократные попытки к бегству из Ясной Поляны; почему он все же ушел из дома в столь преклонном возрасте, когда уже нет сил доехать до цели?..
Ответы на эти вопросы действительно требуют нравственного и религиозного переворота от человека, к которому эти вопросы непосредственно адресуются.
Итак, "Анна Каренина". "Мне отмщение, и Аз воздам", поставленное в эпиграф, помимо прочих смыслов, содержит в себе главный смысл, который важен для автора: "Не судите, да не судимы будете" или - не вам судить!.. Анна нарушила одну из Его заповедей, это Ему прежде всего брошен вызов, и только Он ее главный Судия. Даже Каренин прощает жену и поступает с ней жестоко только по наущению графини.
В романе и Каренин, и Анна равно вызывают сочувствие автора, ему они оба дороги, они оба - жертвы…
Автору очень важно понять чувства обманутого мужа, пытающегося не столько даже сохранить семью, сколько не навлечь на нее презрение общества. Каренин, перебирая варианты возможного для него и Анны выхода из сложившейся ситуации, останавливается первоначально на единственном, с его точки зрения, выходе: "...удержать ее при себе, скрыв от света случившееся и употребив все зависящие меры для прекращения связи..."
Памятуя о "смешении правды и выдумки" в произведениях Толстого, позволю себе провести параллели между правдой и вымыслом... Было бы странно, если бы Толстой не защитился от прямых аналогий. В жизни мать Льва старше своего мужа, некрасива и вышла замуж будучи старой девой. Точно так же автор выписал и братьев Левиных с их "единоутробным" братом Сергеем Ивановичем Кознышевым. Несмотря на то, что Константин Левин (один из главных героев!) наделен достоинствами и недостатками самого автора (прототипа своего героя!), тем не менее он всего лишь "брат знаменитого Кознышева" (персонажа!), писателя и терпеть не мог, когда к нему так обращались. Сам Толстой и его герои рано остаются без отца, который умирает вслед за матерью.
Анна погибает. Поступок Каренина, который берет к себе дочь Анны и Вронского, на первый взгляд, противоречит здравому смыслу... Толстой, примирив своего героя с неизбежностью, привнес в "выдумку" правду: граф Толстой, который лишь на несколько лет переживет свою жену, думаю, именно так и поступил, усыновив четвертого по счету сына в своей семье, единоутробного брата своих сыновей, которым предстояло в будущем называться братьями знаменитого писателя Толстого. Но самому графу Толстому это могло стоить жизни: когда он в Туле по дороге к своему приятелю Тимяшеву скоропостижно скончался, "некоторые (посвященные?) думали, что он умер ударом". Зашифровать тайну семьи, но наконец проговорить ее до конца, и было, на мой взгляд, самой сложной задачей для Льва Николаевича, в котором происходила эта "важная перемена", не ускользнувшая от взора истинного художника.
Так кто же мог быть настоящим отцом Льва Толстого?
В романе, если следовать за логикой автора, должен быть, на мой взгляд, ответ и на этот вопрос. В "Анне Карениной" есть довольно странное, почти "за уши", как говорится, притянутое упоминание о герое, который никак не связан ни с одной сюжетной линией, и мог бы быть безболезненно для повествования упущен или опущен. Это князь Чеченский. Спонтанно появляющийся и исчезающий герой.
Левин приезжает в клуб (7 часть, VIII), где сталкивается с тестем. Тот предлагает ему пройтись по залам и, глядя на старичков в бильярдной, вдруг вспоминает князя Чеченского. Но Левину это имя ничего не говорит! (Запомним это) "Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный." - удивляется тесть и приводит шутку Чеченского, связанную с клубным термином "шлюпики", к которым не так давно швейцар Василий отнес и самого Чеченского.
Очевидно, Толстому нужно было проговорить эту фамилию хоть на какой-то из страниц романа, чтобы отдать ему дань памяти как близкому человеку. (Кстати, среди всех вымышленных фамилий и героев, Чеченский - лицо историческое)
Второе упоминание князя Чеченского заставляет задуматься всерьез: в романе Константин Левин и Стива Облонский - "почти одних лет (34 лет!- М.В.) и на "ты". Левин был его товарищем и другом первой молодости". И если Левин об известном князе Чеченском ничего не знает, если ему это имя ничего не говорит, то Стива Облонский, напротив, оказывается не только хорошо знает его, но и дружен с ним! Мог ли Левин ни разу не услышать от Облонского это имя, если Чеченский не только известный человек, но и довольно оригинальный?!
Но дело не в Облонском или Левине. Дело в самом Толстом. Это автор, не удержавшись от соблазна еще раз упомянуть дорогого ему человека, на этот раз "сводит" его со Стивой (ч. 7, ХХ).
Интересно, что тесть Левина, удивившись, что зять его не слышал о знаменитом князе, не удивлен, что Облонский до сих пор не только не познакомил их, но даже не обмолвился о своем знакомстве с исторической, прославленной в России личностью!
Попытавшись в последний раз склонить Каренина дать развод Анне, Стива Облонский, коротая путь, размышляет о проблемах, возникающих в семье.
"...Жена?.. Нынче только он говорил с князем Чеченским. У князя Чеченского была жена и семья, от которой тоже были дети. Хоть первая семья была тоже хороша, князь Чеченский чувствовал себя счастливее во второй семье и рассказывал Степану Аркадьевичу, что он находит это полезным и развивающим для сына. Что бы на это сказали в Москве?" ("нынче только" общавшийся со Стивой Чеченский исчез из поля зрения клубных завсегдатаев года три тому назад!.. А это значит, что Чеченский приблизился к преклонному возрасту, по крайней мере, перешел порог зрелости!..)
У Александра Чеченского, состоявшего в браке с Екатериной Ивановной Бычковой, на тот момент было шестеро детей, в 1828 году, когда родился Лев Николаевич, сыну Чеченского Николаю было десять лет. Иметь одновременно две семьи для чеченца было делом обычным, не из ряда вон выходящим, а значит, и дети должны были общаться между собой, если у них один отец.
Военные дороги Чеченского не раз пересекутся и с графом Н.И. Толстым, который в чине штабс-ротмистра был переведен в Кавалергардский полк, но за отсутствием средств вынужден был его оставить...
Считая, что и смерть графа нужно будет как-то объяснить, биографы Толстого придумают чахотку, которой якобы всегда страдал Николай Ильич. Почему тогда смерть графа вызвала даже подозрение, что "его отравил камердинер"? Смерть чахоточного больного бывает ожидаемой, а скоропостижная - застает врасплох тех, кто знал этого человека. Еще труднее представить, что будучи тяжело и непоправимо больным, к тому же заразной болезнью, можно желать жениться на женщине, (Ергольской) которую очень любил в молодости.
"Орлиные носы сводят меня с ума; мне кажется, что в них заключается вся сила характера и счастье жизни", - записал Лев Толстой в мае 1852 года. Сила характера - это понятно. Но причем тут нос и счастье жизни? Не в том ли было счастье для молодого человека, чтобы походить внешне на своего отца, а значит, быть "своим" среди своих.
Оказавшись в Чечне, Толстой понял, что внешность его не играет никакой роли для чеченцев, которые не только признали его за своего, но, как могли, помогали ему стать настоящим чеченцем. И, кажется, немного перестараются. Когда Лев Толстой после Чечни приедет в Севастополь, он будет единственным офицером, "не признававшим дисциплины и начальства". А если серьезно...
"...Все, что я нашел тогда, навсегда останется моим убеждением",- как клятву произнес Л. Толстой, спустя пять лет после возвращения из Чечни. Так что же он "тогда" нашел?
Толстой приедет на Кавказ, когда национально-освободительная борьба чеченцев под руководством имама Шамиля длилась уже 17-й год, и тотальному истреблению народа в неравной борьбе противостояло Слово. Это было Слово святого Кунта-Хаджи Кишиева, шейха из Илсхан-Юрта, скромного божьего человека, призывавшего свой народ во имя спасения и сохранения нации сложить оружие, прекратить бессмысленное кровопролитие, молиться, предавшись воле Аллаха, любить ближнего, помогать бедным, вдовам и сиротам выжить, простить врагов и кровников, не умножая жертв, пользоваться трудами только своих рук и т.д.
Многочисленные последователи шейха объединились в религиозное братство, во главе которого стоял их Устаз (Учитель). И на разоренной непрерывными войнами земле, на которой погибло до 200 тысяч человек, поднялся мощный гул зикризма. Впервые появилась другая сила, способная отнять сторонников у Шамиля, укреплявшего к тому времени личную власть в имамате.
Это лишь штрихи к пониманию того, в какую атмосферу окунулся Толстой, жаждавший самопознания, нравственного совершенствования.
Кунтахаджинцы, участвуя в зикре - танце-молении, прославляющем Аллаха, впадали в экстатическое состояние – шоук. Необыкновенный прилив энергии, который чувствовали в себе даже самые слабые здоровьем люди, особенно старцы, убеждал в божественном промысле происходящего. Так вот Толстой впервые не только увидел, какую силу таит в себе молитва, но, совершая зикр вместе со своими друзьями из Старого Юрта, переживал эти "моменты высокого религиозного экстаза". Для европейского слуха более точного слова трудно было бы подыскать, чем толстовское: "экстаз". Взгляд Толстого на зикр – взгляд изнутри, лично глубоко прочувствованный и осознанный. Взгляд со стороны, да еще и нечеченца, выглядел бы, так: «При усиленном напряжении с человеком делается головокружение и даже обморок, в котором он будет или не будет иметь вдохновенные видения, смотря по степени своей святости; но уж сам обморок доказывает значительную духовную высоту молящегося. Этот обморок и есть джазма. Таким образом, зикир есть особая молитва, совершаемая после общей обрядовой молитвы — намаза; джазма есть результат напряженного зикира…» (Р. Фадеев. Кав. война. О мюридизме. С. 262) По Фадееву, «шоук» есть «священный обморок». Обморок – это отключение сознания на определенное время, экстаз же – это недосягаемый полет сознания, слияние с Богом! Это слияние с Богом и не мог забыть Толстой всю свою жизнь.
Уверовав раз и навсегда в силу молитвы, Лев Толстой с тех самых пор и до конца своей жизни стоял на молитве целый час, и всегда босиком. Он
вернется в Россию не только известным русским писателем, "прекрасной надеждой нашей литературы", как скажет Н.Г. Чернышевский, но в первую очередь это будет ученик Кунта-Хаджи Кишиева, последователь его Учения, которое на русской почве сузится до учения Непротивления злу насилием, одного из направлений духовного пути Учителя.
Весной 1857 года Тургенев писал П.В. Анненкову о внезапном отъезде Толстого из Парижа в Женеву: "Париж вовсе не приходится в лад его духовному строю; странный он человек, я таких не встречал и не совсем его понимаю. Смесь поэта, кальвиниста, фанатика, барича - что-то напоминающее Руссо, но честнее Руссо - высоконравственное и в то же время несимпатическое существо". Самому же Толстому Тургенев писал из Рима: "... как ни ломаю себе голову, никак не могу придумать, что же вы такое, если не литератор: офицер? Помещик? философ? основатель нового религиозного учения?.."
Но труднее приходилось самому Толстому, учение которого в крепостной России превратило его в жертву жалких подражателей ему, ограничивавшихся внешней формой. Когда к Льву Николаевичу в очередной раз приехал ряженый "толстовец", на вопрос дочери: "Кто это?" - Толстой прошептал ей на ухо: "Этот молодой человек принадлежит к самой непостижимой и чуждой мне секте - секте толстовцев".
Правительство считало его учение вредным, т.к. впервые столкнулись с массовым отказом от военной службы.
По прямому распоряжению наместника Кавказа Его императорского Высочества князя Михаила Николаевича Романова 3 января 1864 года был арестован шейх Кунта-Хаджи. За арестом Учителя последовали карательные акции с целью "искоренить зикр в чеченском племени". Кунта-Хаджи был сослан в уездный город Устюжно на поселение "без срока", где через три года, 19 мая 1867 года была зафиксирована его смерть. Призывавший свой народ к замирению, он умер от истощения и одиночества, получая от властей 3 копейки на проживание.
До конца своих дней Лев Николаевич мечтал пострадать за веру, но разделить участь Учителя ему не пришлось. И тогда он отказался от хорошей, полноценной еды; открыл бесплатные столовые для голодающих; жил исключительно собственным трудом, помогал живущей по соседству вдове и ее сиротам; не позволял роскоши ни себе, ни своим детям; подавал милостыню мелкой монетой...
"Что касается до самого предпочтения магометанства православию..., я могу только всей душой сочувствовать такому переходу. Как ни странно это сказать, для меня,ставящего выше христианские идеалы и христианское учение в его истинном смысле, для меня не может быть никакого сомнения в том, что магометанство по своим внешним формам стоит несравненно выше церковного православия. Так что, если человеку поставлено только два выбора: держаться церковного православия или магометанства, то для всякого разумного человека не может быть сомнения в выборе и всякий предпочтет магометанство с признанием одного догмата, единого Бога и Его пророка, вместо того сложного и непонятного в богословии — Троицы, искупления, таинств, святых и их изображений и сложных богослужений..." – писал 15 марта 1909 года из Ясной Поляны Л. Толстой русской женщине, бывшей замужем за мусульманином. Е. Векилова нуждалась в его совете, т.к. ее сыновья желали принять Ислам, а она не знала, как ей быть.
"Я бы очень рад был, если бы вы были бы одной веры со мной. Вы вникните немножко в мою жизнь. Всякие успехи жизни — богатства, почестей, славы - всего этого у меня нет. Друзья мои, семейные даже, отворачиваются от меня.
Одни - либералы и эстеты - считают меня сумасшедшим или слабоумным вроде Гоголя; другие — революционеры и радикалы — считают меня мистиком, болтуном; правительственные люди считают меня зловредным революционером; православные считают меня дьяволом.
Признаюсь, что это тяжело мне.... И потому, пожалуйста, смотрите на меня, как на доброго магометанина, тогда все будет прекрасно".- Писал Лев Николаевич А.А. Толстой. из Ясной Поляны, 22-23? апреля 1884 года.
Участвовавший однажды в рубке леса по берегам рек Джалки и Мичика (близ селения Илсхан-Юрт), Л. Толстой разработает "проект заселения всей России лесами", чем ввергнет своих друзей в шок. То, что для Толстого было искуплением перед природой за десятилетиями варварски вырубаемый лес в Чечне, то для его друзей, самых передовых людей своего времени, было просто очередным чудачеством гения.
"Это - чудачище - но несомненно гениальный человек - и добрейший", - признавался Д. Григоровичу И.С. Тургенев. Признавая в Толстом великий божий дар, друзья отказывали ему как человеку в элементарном здравом смысле.
В одном из своих кавказских писем (30 мая 1852г.) Толстой писал: "Я стараюсь как можно меньше заводить знакомых... К этому уже привыкли, меня не беспокоят и я уверен, что про меня говорят, что я гордец и чудак... Слишком велика разница в воспитании, в чувствах, во взглядах у тех, кого я встречаю здесь, чтобы я мог находить какое-нибудь удовлетворение с ними". Речь идет о русских офицерах...
Именно в это время Л. Толстой задумал повесть "Казаки" (первоначальное название "Беглец"), над которой работал десять лет, и в которой автор однозначно на стороне чеченцев не только потому, что они "отстаивают против русских свою независимость". Учитывая, что и современные взаимоотношения Чечни и России не претерпели особых изменений, предлагаю взглянуть на мертвого "врага" в повести глазами автора: "Казаки молча и неподвижно стояли вокруг убитого и смотрели на него. Коричневое тело в одних потемневших мокрых синих портках... было стройно и красиво. Мускулистые руки лежали прямо... Синеватая свежевыбритая круглая голова... была откинута назад. Гладкий загорелый лоб резко отделялся от бритого места. Стеклянно-открытые глаза с низко остановившимися зрачками смотрели вверх - казалось, мимо всего. На тонких губах, растянутых в краях и выставлявшихся из-за красных подстриженных усов, казалось, остановилась добродушная тонкая усмешка. На маленьких кистях рук, поросших рыжими волосами, пальцы были загнуты внутрь и ногти выкрашены красным...
- Тоже человек был! - проговорил он (Лукашка), видимо любуясь мертвецом...
Тихий ангел отлетел..."
Это не Лукашка, это сам автор любуется мертвым юношей, чеченцем, за душой которого прилетел ангел и все это время кружит между погибшим и казаками. Последние, любопытствующей толпой обступившие и во все глаза разглядывающие труп своего врага, больше похожи на дикарей, рассматривающих свою жертву...
И что это им дало? "Тоже человек!.." А значит - "Такой, как мы". Не такой! И сам автор видит эту разницу: этот был красив, ухожен, добродушен, с тонкой усмешкой, выдающей тонкую натуру человека... Вот почему за душой такого красивого человека не должен прилететь, а уже кружит, ожидая, пока уйдут враги тихий ангел, чье присутствие здесь с самого начала никто, кроме автора, не заметил!..
"Вспоминая свое воспитание, я вижу теперь, что чувства вражды к другим народам, чувства отделения себя от них никогда не было во мне, что все эти злые чувства были искусственно привиты мне безумным воспитанием", - писал Толстой в трактате "В чем моя вера?" В повести Толстой идет дальше, развивая эту мысль "не отделения себя от них", хотя трактат написан позже.
В повести он, автор, и они, чеченцы, - одно целое: он - это они, а они есть он: "Из гор приехали с лазутчиком немирные чеченцы, родные убитого абрека, выкупать тело... Брат убитого, высокий, стройный, с подстриженною и выкрашенною красной бородой, несмотря на то, что был в оборванной черкеске и папахе, был спокоен и величав, как царь... Никого он не удостаивал взглядом, ни разу не взглянув на убитого и, сидя в тени на корточках, только сплевывал, куря трубочку, и изредка издавал несколько повелительных гортанных звуков, которым почтительно внимал его спутник. Видно было, что это джигит, который уже не раз видал русских совсем в других условиях, и что теперь ничто в русских не только не удивляло, но и не занимало его. Оленин подошел было к убитому и стал смотреть на него, но брат, спокойно-презрительно взглянув выше бровей Оленина, отрывисто и сердито сказал что-то. Лазутчик поспешил закрыть черкеской лицо убитого. Оленина поразила величественность и строгость выражения на лице джигита; он заговорил было с ним, спрашивая, из какого он аула, но чеченец глянул на него, презрительно сплюнул и отвернулся. Оленин так удивился тому, что горец не интересовался им, что равнодушие его объяснил себе только глупостью или непониманием языка. Он обратился к его товарищу...
- Их пять братьев, - рассказывал лазутчик... - это третьего брата русские бьют... он джигит, очень джигит.
Когда тело отнесено было в каюк, чеченец-брат подошел к берегу. Казаки невольно расступились, чтобы дать ему дорогу. Он сильною ногой оттолкнулся от берега и вскочил в лодку. Тут он первый раз, как Оленин заметил, быстрым взглядом окинул всех казаков и опять что-то отрывисто спросил у товарища. Товарищ... указал на Лукашку. Чеченец взглянул на него и, медленно отвернувшись, стал смотреть на тот берег. Не ненависть, а холодное презрение выразилось в этом взгляде...
Брат убитого сидел не шевелясь и пристально глядел на тот берег. Он так ненавидел и презирал, что ему даже любопытного здесь ничего не было...".
Если бы Толстой в начале тех же 50-х годов дописал эту повесть, то можно было бы объяснить отношение автора к чеченцам и казакам тем, что ему опостылели бессмысленная война, кровь, братоубийство. Но в "Севастопольских рассказах", написанных до окончания повести, Толстой уже успел сказать все, что он думал о войне, о жертвах, о жизни и смерти...
Поскольку остановить войну не в его силах, все, что он мог сделать, это рассказать правду о чеченцах и о тех, кто с ними воюет. И он пишет об этой правде не как русский человек, а как чеченец. Даже из уст казаков мы не слышим ни единого слова, способного оскорбить честь и достоинство их врагов.
Слова "презрительно" и "презирал" так часто повторяющиеся в коротком отрывке, это чувства, переполняющие самого автора, которые не притупились даже временем (повесть окончена в 1862 году. В этом году он женится на девушке значительно его моложе, а значит, в самом счастливом для него году!..)
Несмотря на то, что рядом с чеченцем, приехавшим выкупить труп своего брата, находится благородный, добрый, сочувствующий его горю русский - Оленин, автору достаточно того, что он русский, чтобы чеченец не питал к нему никаких других чувств, кроме холодного презрения. Чеченец, потерявший в боях уже третьего брата из четверых, не цепляется за хорошего русского, чтобы договориться о мире. В глазах Толстого и хороший русский будет выполнять нехорошие приказы: нет смысла вести переговоры с теми, кто слепо выполняет свой "долг". И, напротив, откровенно любуясь и восхищаясь чеченцем, (даже мертвым) Толстой ни разу не назвал его врагом или противником: "человек", "брат убитого", "как царь", "джигит", "брат", "чеченец", "горец"...
За несколько месяцев до начала работы над этой повестью Л. Толстой (23 декабря 1851г.) напишет брату Сергею Николаевичу из Тифлиса: "Если хочешь щегольнуть известиями с Кавказа, то можешь рассказывать, что второе лицо после Шамиля, некто Хаджи-Мурат, на днях передался русскому правительству. Это был первый лихач (джигит) и молодец во всей Чечне, а сделал подлость..."
Как русский офицер, не раз участвовавший в набегах на чеченские аулы и селения, Толстой должен был бы разделить общее ликование в русском стане, что сам легендарный Хаджи-Мурат перешел на сторону русских. Не помешала же известному врачу Пирогову ни профессия, ни данная им клятва Гиппократа, привезти в Россию голову Хаджи-Мурата после того, как он вдоволь наглумился над ней и над памятью человека, покрывшего эту голову неувядаемой славой. Реакция Толстого на происшедшее, реакция не русского человека, а скорее - чеченца: "сделал подлость". Интересно, что Толстой не говорит: "передался нашему правительству", а - "... русскому..." Оговорка? Сама повесть "Хаджи-Мурат" станет ответом на этот вопрос. Несмотря на то, что между повестями "Казаки" и "Хаджи-Мурат" - почти вся жизнь писателя, по силе восприятия событий автором они могут стоять рядом. А по силе ненависти и презрения автора к русским, повесть вообще восходит к историческому времени, когда события и впечатления еще свежи и остры. Более того, именно эту повесть Толстой оставляет своим писательским завещанием".
Хаджи-Мурат был его "давним увлечением". Толстой не мог своего кумира отдать врагам, нужно было снять с такого героя, как Хаджи-Мурат, клеймо предателя, перебежчика, сделавшего "подлость".
Хаджи-Мурат Толстого - герой такой "энергии и силы жизни", что, как и репей, "усиленно защищал и дорого продал свою жизнь":
"... Но то, что казалось им мертвым телом, вдруг зашевелилось. Сначала поднялась окровавленная голова..., потом поднялось туловище, и, ухватившись за дерево, он поднялся весь. Он так казался страшен, что подбегавшие остановились. Но вдруг он... со всего роста, как подкошенный репей, упал на лицо и уже не двигался. Он не двигался, но еще чувствовал. Когда первый подбежавший к нему Гаджи-Ага ударил его большим кинжалом по голове, ему казалось, что его молотком бьют по голове, и он не мог понять, кто это делает и зачем. Это было последнее его сознание связи со своим телом. Больше он уже ничего не чувствовал, и враги топтали и резали то, что не имело уже ничего общего с ним..."
Толстой отдал врагам (и русскому правительству в том числе) изрешеченную, с торчащими из рванных ран клочками ваты, безжизненную плоть, что уже не имела "ничего общего с ним"! Чтобы так отстоять и защитить посмертно честь легендарного горца, светлой памяти его посвятив свой "последний художественный шедевр" (А. Ланщиков), нужно было самому быть и по духу, и по крови горцем. Вот почему Толстой завещал опубликовать готовую повесть только после своей смерти.
Всю жизнь он шел к этому главному труду, считая, что "истинно порядочное" человек может написать тогда, "когда духовный мир его определится", пройдет период, когда страсти командуют". "Только лет десять назад глаза мои открылись на мир божий, и я стал понимать жизнь. С этой минуты я и сделался серьезным писателем, т.е. под старость, почти стоя одной ногою в могиле", - признавался автор "Войны и мира", "Анны Карениной" и повести "Казаки".
В "Хаджи-Мурате" впервые в русской литературе дается описание последствий карательных набегов русских на чеченские села. Л. Толстой переводит наш взгляд с одного варварского акта на другой, постепенно заражая и нас, своих читателей, чувством омерзения,которое переполняет его к тем, кто оказался способным на этот акт вандализма:
"... Вернувшись в свой аул, Садо нашел свою саклю разрушенной: крыша была провалена, и дверь, и столбы галерейки сожжены, и внутренность огажена. Сын же его, тот красивый, с блестящими глазами мальчик, который восторженно смотрел на Хаджи-Мурата, был привезен мертвым к мечети... Он был проткнут штыком в спину. Благообразная женщина, служившая во время его посещения, Хаджи-Мурату, теперь в разорванной на груди рубахе... стояла над сыном и царапала себе в кровь лицо и не переставая выла. Садо с киркой и лопатой ушел с родными копать могилу сыну..."
Автор никого не клеймит, не делает резких оценок, не впадает в крайность. Хотя все это было бы оправдано моментом. Но автор просто констатирует. Он хладнокровен, выдержан, как и все мужчины - чеченцы и их взрослые дети, но никак не равнодушен, как посторонний человек. Он не поэтизирует борьбу русского штыка, от которого не скрыться даже убегающему ребенку, как это было до сих пор в русской литературе, исключая творчество Лермонтова, родственного кавказскому художественному наследию Толстого. Чечня давно перестала быть для Толстого "романтической поэмой на незнакомом языке". Язык чеченцев автору повести не только понятен, но и близок, а боль чеченцев отныне и его боль.
"Старик дед сидел у стены разваленной сакли и, строгая палочку, тупо смотрел перед собой. Он только что вернулся с своего пчельника. Бывшие там два стожка сена были сожжены; были поломаны и обожжены посаженные стариком и выхоженные абрикосовые и вишневые деревья и, главное, сожжены все ульи с пчелами. Вой женщин слышался во всех домах и на площади, куда были привезены еще два тела. Малые дети ревели вместе с матерями. Ревела и голодная скотина, которой нечего было дать. Взрослые дети не играли, а испуганными глазами смотрели на старших..."
Автор не опускается до уровня пересказчика того, что произошло в одном из сел Чечни, он выступает как очевидец, как свидетель этого варварства, вандализма, и потому автор не спешит назвать врага (он слишком хорошо известен, к сожалению, и взрослым и детям); по мере того, как взгляд его переходит с одной картины на другую, в нем растет чувство отвращения и гадливости, чувство омерзения к тем, кто оказался способен на такое: "Фонтан был загажен, очевидно нарочно, так что воды нельзя было брать из него. Так же была загажена и мечеть, и мулла с муталимами очищал ее. Старики хозяева собрались на площади и, сидя на корточках, обсуждали свое положение".
Жертвы (для стороннего наблюдателя) ведут себя настолько неестественно, казалось бы, спокойно, почти механически, будто привыкли, смирились с неизбежностью. Но в этом кажущемся спокойствии царит такое эмоциональное напряжение, оголен такой нерв неповиновения, непокорности, что все слова из уст чеченцев вызвали бы эффект выпускаемого пара из готового взорваться котла. И потому вместо своих героев, автор, который в данном случае есть один из них, чеченцев, проговаривает то, что прочел в их глазах, душах. И автору, как и всем чеченцам, все равно, кто это сделал конкретно, здесь нет и не может быть одного, двух, сотни виновных, здесь только один враг и назовет его сам автор: "О ненависти к русским никто и не говорил. Чувство, которое испытывали все чеченцы от мала до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих русских собак людьми и такое отвращение, гадливость и недоумение перед нелепой жестокостью этих существ, что желание истребления их, как желание истребления крыс, ядовитых пауков и волков, было таким же естественным чувством, как чувство самосохранения".
Толстой ни разу не назвал, ни обронил в пылу этой охватившей его ярости в отношении русских слова - "люди", "человек", даже тогда, когда это напрашивалось: "непризнание этих русских ... людьми". И он вставляет между двумя этими понятиями слово - "собак"... Жестокие существа, крысы, ядовитые пауки, волки... - все это в одном предложении, как на одном выдохе...
Чувство самосохранения, к которому взывал и великий мученик и святой, устаз Л.Н. Толстого, шейх Кунта-Хаджи Кишиев, не позволяло чеченцам обрекать свой народ на полное истребление. И их покорность была сродни зреющему бунту; народ должен был время от времени собираться с силами. Вот почему непротивленец Кунта-Хаджи был опасен для царской администрации больше, чем имам Шамиль, призвавший чеченцев к газавату, который длился непрерывно более 30 лет.
В русской литературе именно Толстой и только Толстой с такой болью пишет о человеческом труде, о разрушении того, во что человек вкладывает неимоверные усилия.
"Перед жителями стоял выбор: оставаться на местах и восстановить с страшными усилиями все с такими трудами заведенное и так легко и бессмысленно уничтоженное, ожидая всякую минуту повторения того же, или, противно религиозному закону и чувству отвращения и презрения к русским, покориться им", - это написал человек, почти стоявший "одною ногою в могиле", духовный мир которого определился настолько, чтобы родить "истинно порядочное". И если его уже физически не хватило на роман о русском переселенце, который дружит с чеченцем, то свое "писательское завещание", связанное с его отношением к чеченцам, он допишет до конца. Может, поэтому, испугавшись этого вулкана ненависти и презрения к одним и любви и восхищения другими, он не рискнет опубликовать это при жизни. Не потому, что боялся очередных обвинений в "измене культуре", в "отпадении от православия"(Апухтин); что усмотрят в нем "скептика и гонителя не только русской цивилизации... но цивилизации вообще (Анненков, после публикации повести "Казаки"). Л. Толстой догадывался, что критика "Хаджи-Мурата" будет беспощаднее, чем в "Современнике" почти полвека назад. "Эта повесть является не протестом, - писали они тогда, - а сугубым непризнанием всего, что совершилось и совершается в литературе и в жизни", что "ему не следует браться за глубокие рассуждения о судьбах человечества" (А.Ф. Головачев). А Толстой и писал не о судьбах человечества, он писал о том, что один народ истребляет другой, гораздо меньший по числу народ. Об одном он только не смел написать открыто, что имеет к этому малому народу самое прямое отношение. Но это нисколько не мешало ему жить и умереть по чеченским обычаям, носить всю жизнь одежду чеченских старцев ("толстовку", мяхси - мягкие сапоги, пес - тюбетейку чеченского покроя), волосы на голове и бороду подстригать раз в месяц, в новолунье, как это делают "магометане" в Чечне, по воспоминаниям сына Сергея и т.д.
По наблюдению домашнего врача Толстых Д.П. Маковицкого, Лев Николаевич имел обычай уходить вперед пешком, "когда уезжал, где гостил". Это обычай чеченцев: в знак уважения к хозяину, гость уходит на приличное расстояние от дома пешком, отослав вперед транспорт, на котором приехал. Покидая старцев в Оптиной Пустыни, Толстой отсылал вперед экипаж.
Прожив в Чечне около трех лет в обществе свободных людей, не знающих социальных и классовых различий, граф Толстой всю жизнь будет стремиться хотя бы на собственном примере доказать, что так жить возможно и в России, что нужно только для этого богатым отказаться от сословных привилегий. Но это прибавило только страданий великому писателю и человеку: в крепостной России не готовы были услышать, и тем более принять столь либеральные взгляды. Ему посылали бранные письма, его пытались "спасти" от "ереси", черносотенцы грозились его убить, а святые отцы из церкви - вернуть в лоно православия. Сам же Толстой, убедившись в своем абсолютном одиночестве, мечтал вернуться на Кавказ "и там поселиться" (С.Л. Толстой). Последний его побег из Ясной Поляны не был бегством в никуда, он хотел ехать "на Кавказ, к единомышленникам" (А.Л. Толстая). Кто скрывается за этими единомышленниками Толстого, мы узнаем из его предсмертного завещания похоронить его "как можно скорее" (В. Брюсов), без креста над могилой и венков. Так его похоронили бы в Чечне. Так, почувствовав дыхание смерти и убедившись, что не доедет до Чечни, он заставил похоронить себя в Ясной Поляне.
Он, великий писатель земли русской, сказавший однажды: "Лермонтов и я - не литераторы". Но это уже совершенно другая и не менее интересная история...
Марьям Вахидова.
ж. «Вайнах», № 3 2007 г., с. 49-55
Свидетельство о публикации №210012801166
Л Толстой
Им сказанным не восхититься
Я не могу.- Шофер простой
быть светлым надо ,не светиться
Сказал великий Лев Толстой .1980г
М Танов
Мутуш Танов 04.07.2013 10:02 Заявить о нарушении
На основании этого вы же не будете доказывать родственную связь Толстого с лошадьми.
Владимир Дьяченко 04.07.2013 09:33 Заявить о нарушении