Часть третья. Глава девятая
Оранжировщик вышел из театра и привел девиц. Все три оказались старые знакомые Сережи по прогулкам на бульваре Мажитель, одна из них сказала ему тогда «дать тебе денег?» Даже Гаспар их знал, хотя никогда ими не пользовался.
- Осторожней, - предупредил Сережа. – У меня все ребра сломаны.
- А кто вас так?
- Подрался с одним придурком в Швейцарских Альпах.
- Это где?
- В Швейцарии.
- Никогда не была. Если хотите, чтобы совсем не больно, то куртки-то не снимайте все. В них ребрам поспокойнее.
- Жарко будет.
- Мы быстро. Не зажаритесь.
- Я не понял – как?
- Как хотите. Что вы беспокойный такой? Разрешаете всем себя уродовать. Беречься нужно.
- А как – так?
- Вот так, бычек. Что тут понимать?
- Я и не знал, что так бывает.
- Ну, отпустило? И ребра все ваши целы.
- Спасибо. Очень хорошо. Всё, теперь иди. Нам нужно разговаривать.
- Вы в карманах-то не шарьте. Я у вас денег не возьму.
- Почему?
- Не шарьте в карманах, я сказала. Можете проводить меня до выхода?
- Только взглядом.
- Я тут потеряюсь к черту!
- Я так и знал, что ваш визит до утра растянется, - вздохнул Сережа и вывел девицу из театра. - Если вдруг обеднеешь, я денег дам, - сказал он, вернулся на сцену и дождался Гаспара и оранжировщика. Гаспар пришел с бутылкой вина и предложил Сереже. Белое вино Сережа не любил, шампанского не выпивал и половины бокала, от красного у него болела голова, а водки он не мог пить, потому что ни отец, ни дед не пили водки. Если бы он стал пить, отец бы решил, что он выродок, и живо его отучил от этого. Он не мог пить водку, даже если бы хотел напиваться пьяным: от водки его тошнило. Зато он легко, без усилия подыгравал компании, и если и не казался пьяным, то настроения не портил. Какая была компания – таким становился он. И теперь, поскольку захмелевший Гаспар раскачивался между любовным и философским тоном, подсказал ему философский тон, поскольку любовного они только что глотнули.
- Собрался спать на полу – иди спи на полу, а не сиди на сцене.
- Как твои ребра, Серж?
- Врезаются.
- А что у тебя на шее, почему нельзя целовать. Я не понимаю
- Я мужчина. А ты все время об этом забываешь. Путаешь меня со своими девочками.
- Я не обязан все время помнить ерунду.
- Это не ерунда, когда человек - мужчина.
- Можно мне сказать? – спросил оранжировщик.
- Говори, если подперло.
- Вам, ваше сиятельство, нельзя петь на сцене. Вы так ноту ре возьмете – подумают, что это соль.
- Хорошо, я не буду брать ни ре, ни соль. Есть другие ноты.
- Всего пять. Вы и в те не попадете.
- Хорошо, я совсем не буду петь.
- Как это ты не будешь, - сказал Гаспар.
- Значит, буду. Мне Гаспар за это платит.
- Как ты думаешь, Элен совсем… совсем меня не любит?
- Она славян любит.
- Жалко.
- Должен же нас кто-то любить, когда нас отовсюду гонят. И для чистоты крови хорошо.
- Не знаю, какая вам радость оперы писать, - сказал оранжировщик, фамилия которого была Сальваторе, а имя французское – Шарль-Пьер.
- Плохие оперы?
- Хорошие. Только я не понимаю, как это у вас выходит. Вы ж даже музыкальной грамоты не знаете. Вам что ми, что ля. Что вам не живется без опер? Жили бы.
- Мне господин де Бельфор за это платит.
- Я ему за это плачу.
- Бросьте, я знаю, что вы не бедный. У папаши состояние полмиллиарда…
- Это кто сказал? – перебил Сережа.
- Все знают. Газеты пишут. А может, и целый миллиард. Если на любовниц не тратит.
- Любовницы столько не стоят.
- Это смотря какие.
- Никакие не стоят. Моя вообще денег не взяла.
- Я вот думаю эту большую арию разбить на части и давать малыми кусками.
- Я не согласен. Я ее целиком буду петь, - возразил Гаспар.
- А я не против. Ты споешь ее целиком, а потом мы ее настругаем на кусочки и вставим туда-туда, туда-туда. А то что-то весело чересчур.
- Швейцарские Альпы повлияли, - сказал Гаспар, сплюнул в оркестровую яму и едва не улетел следом за плевком. Сережа придержал его за штаны. Оказалось – ему нужно за рояль, и когда он до него добрался, то сначала сел мимо табуретки, а затем тотчас заиграл и запел прочувствованно. Сережа с оранжировщиком подошли к нему и разодрали арию на пять маленьких частей.
- Это вы зря, - сказал Сережа.
- Да споет он ее целиком. И ты споешь целиком. Там, кроме этой арии, и слушать-то будет нечего.
- Ну, здрасьте, - сказал Сережа.
- Газеты так и напишут… Напишут, что после барабанного боя и этой арии можно вставать и идти домой.
- Плохие шутки, если учесть, что я не пьяный.
- А ты напейся.
- А толку? – спросил Сережа.
Гаспар с нетерпением ожидал, как будет спать на полу, но зсанул он не на полу, а за роялем, а на полу заснул Сережа –сел с краю сцены, опрокинулся назад и уснул, и разбудила их всех уборщица, пришедшая мыть сцену. Велела отправляться домой. Идти домой было рано, и не было никакого смысла выходить из театра под сильный дождь, так как утренняя репетиция была назначена на десять. Они поднялись в холодную мастерскую и доели то, что дала на дорогу Элен, а Сальваторе сварил всем кофе. После кофе Гаспар уснул, завернувшись в одеяла, и его едва добудились к началу репетиции, а Сережа сидел на низком подоконнике в своих куртках с ощущением, что он не прав, что не поехал домой. К жене можно было и не ездить, если он не хотел (вернее сказать, боялся, что она начнет расспрашивать, а не сможет скрыть, что у них с Элен его ребенок), а родителям нужно было показаться. Они, наверное, с ума сходят, не зная, куда он делся. Он вошел к администратору и позвонил по телефону отцу. Князь сказал: пусть он только попробует не ночевать дома, мама вся извелась, где он пропадает, и что там с Элен. Если нужно денег на постановку – пусть берет. Потом, как весной, когда привез его ломать сыроварню, сказал: ты, если что-то делаешь, делай красиво. Некрасиво само получится.
Когда собрались ребята, он разбудил Гаспара, и они вместе явились к ним – мятые, небритые, со скованностью и вялостью во всех членах после бессонной ночи, решительно ни на что не годные. Хореограф ничего не хотела слушать, поставила их между танцовщиками к станку и мучила больше всех. Хорошего было только то, что они согрелись. В конце класса она сказала обоим, что в другой раз не пустит репетировать, если опять явятся небритыми. Еще и вонючими, прошептал Сережа. Гаспар ответил: лучше бы не пустила, чем так издеваться. В этот день даже он танцевал неважно. Ребята их жалели. Любимая цыганочка, которая лучше всех танцевала танго с поворотами, поцеловала его в щеку и сказала: «Фу, Гаспар, ты с кем ночью спал?» Он сказал: на полу, в театре, а проститутку от нее скрыл, и она разломила и дала им с Сережей по половинке шоколадки, а другая девочка тайком от Гаспара дала Сереже большую грушу, но съесть грушу тайком у него не получилось. Пришлось делиться, хотя Гаспар не хотел есть грушу, а хотел выпить вина и лечь в свою постель. Сережа подумал – а сколько он не спал? Суток трое или четверо с того дня, когда Таня показала ему газету с понтий-пилатиевским лицом Монтгомери. Сначала он не спал, потому что психовал из-за Монтгомери, потом писал, потом возвращался на двух поездах домой, и у него болели ребра и мешала музыка: он не мог спать под оркестр, звучавший в его ушах. И теперь, если удастся попасть домой и отстоять свое право лечь днем в постель, наверное, не уснет из-за раздражения. На кого или на что он раздражен, он и сам не знал. Раздражение было общее, как будто в кровь ему намешали перца. Если бы с ним легла Элен, он бы лег и выспался. Но Элен жила в Швейцарии.
Потом он вдруг увидел свою жену: она стояла в партере, отделенная от него оркестровой ямой, в прекрасно сшитом костюмчике и с сиротским видом, как будто пришла просить об одолжении. Он подошел к краю сцену, где ночью спал, и сказал ей: -Привет. Поесть привезла?
- Я не знала, что нужно привезти поесть.
- Действительно. Откуда ты могла знать.
Он смотрел на нее и думал: согласилась бы она лечь на пол? Элен была не против. На полу им было не хуже, чем в постели. А Таня? Легла бы на пол?
- Сергей, ты еще вчера приехал. Где ты был?
- Мы репетировали.
- Не морочь мне голову. Никто не репетирует по ночам.
- Ну, почему? Прекрасно.
- Пожалуйста, появись домой. Мама извелась.
- По какому поводу?
- Вот и спросишь. Шишка на лбу. Синяк на скуле. Тебе надо умыться. Вымыться.
Не согласилась бы, понял он.
***
- Что там с Элен? – спросила княгиня, бдительно оглядев и ощупав его руками. – И почему ты исцарапанный? С кем дрался?
- С Мартином.
- А что с Элен? За кого она замуж вышла?
- За американца с фамилией Монтгомери.
- И как они устроились?
- Никак. Он в Америку уехал. Она ребенка ждет.
- Я это поняла.
- Поняла? Сама?
- А для тебя это новость? Разве не от вас каждый день беременеют и ищут себе мужей?
- Я буду его любить.
- Это я буду его любить. А ты вымойся пойди. Совершенный разбойник. Разве можно таким являться людям?
- Да каким - таким?
Он вымылся, Шанфлери переодел его во все чистое и свежее, с укоризненным видом, как будто наряжал арестанта, выбрил и расчесал волосы назад, постелил в кабинете на диване и до вечера караулил, чтобы его не трогали.
Жена была виноватая, притихшая. Размышлениями свекровь с нею не делилась, но она и сама подозревала что-то, что имело разрушительное для ее семьи значение, и молча выжидала, как проявит себя Сережа. На его реакции следовало полагаться с сторожностью, так как в них не было аристократизма, а вылезал всякий раз дикарь. Но ей хотелось послушать, что он скажет и как покажет себя, когда проснется. Проснулся он вечером от голода, и Шанфлери принес ужин ему в постель. Таня поела вместе с ним и спросила, не хочет ли он поехать в город. И если не хочет – можно ей поехать одной? Он удивился, как будто не понял ее вопроса, а впрочем, сказал – нельзя. Поздно. Дождь идет. Досадуя, что придется провести вечер дома, она переоделась весь в перышках белый прозрачный пеньюар, от которого он всегда воспламенялся. У нее была небольшая радость: короткие и широкие кружевные трусики, совсем новая модель, их стали продавать буквально вчера и они чудо как хорошо смотрелись под белым пеньюаром.
- Чего это у тебя, покажи, - сказал Сережа.
- Нравятся?
- Красивые.
- Сергей, откуда у тебя шишка?
- С Мартином подрался.
- Из-за чего подрался?
- Было из-за чего. Он такой дурак, швейцарец! И сестра тоже дура. За американца замуж вышла.
- Может, она в Америку уедет. Ты из-за этого с Мартином подрался?
- Не из-за этого. А потому, что они все дураки.
- А эту ночь что ты делал?
- Что я делал?
- Ты в театре ночевал?
- В театре, да.
- И что ты делал?
- Ничего, спал. А сначала мы разговаривали с Сальваторе и Гаспаром.
- О чем?
- Обо всем, о женщинах. Удобно с ними на полу спать или неудобно?
- Почему на полу?
- Ну, если больше негде. Ты бы на полу согласилась?
- Не знаю. Вряд ли. Смотря какой пол.
- Видишь, не согласилась бы.
- Я сказала: смотря на каком полу.
- На нашем согласилась бы?
- Зачем, если есть постель?
- Меня проститутка научила одной хорошей вещи, - сгоряча начал он рассказывать, осекся, и она, слегка побледнев, спросила: какая проститутка?
- Когда выслеживали маньяка, и я гулял с ними целыми ночами, они меня всяким хорошим вещам учили…
- Могу представить.
- Давай я на деле покажу.
- Не хочу. Я не проститутка.
- Порядочным тоже подходит. Иди, я покажу.
- Я ничего не буду повторять за проститутками.
- Да что ж такое, что ты ничего не хочешь! – рассердился он и схватил пору пеньюра, от колыхания перышек которого «у него шерсть вставала дыбом».
- Видишь! Я знал, что тебе понравится.
- Гадость какая, - сказала Таня.
Он хотел позвонить по телефону Гаспару и поделиться впечатлением, что любовь на полу - никакая не любовь, но передумал звонить, так как понял, что сделал не то и не с тою женщиной. С Таней это и не могло получиться весело. Нужна была Элен. Умная чистюля.
***
Спектакль ставился на деньги Гаспара и при его щепетильном контроле, чтобы в постановке не участвовали ничьи другие деньги, - даже Сереже, который, после того, как отец говорил ему “бери сколько надо”, уточнял у Гаспара, сколько надо, он самолюбиво отвечал: я сам. Городская казна не вложила в него ни франка, а губернатор, если вспоминал о постановке, то задавал всегда один и тот же вопрос: - Ну, что они? Не перестреляли еще друг друга?
Собственно, он интересовался ею только потому, что его жена, Анемон и внучка принимали в ней слишком горячее участие и он много слышал о ней за ужином. На репетициях его никогда не видели, а о жене, которая привозила внучку, Сережа каждый раз прочувствованно читал по-русски с широким жестом: “В Персии такие точно куры, как у нас в соломенной Рязани”. Губернаторша беспокоилась и просила кого-нибудь перевести, но никто не знал русского языка, и она полагалась на его добропорядочность – что ничего плохого он о ней не скажет.
Однажды Гаспар спросил:
- Слышал про Сальваторе?
- Что – про Сальваторе?
- Он живет с Патрицией. На улице Синьори. На ее хлебах и в ее постели.
- Значит, ты ему мало платишь!
- Она ему нравится.
- На здоровье, - сказал Сережа.
Ему нравилось много разных женщин, и он допускал, что кому-то может нравиться Патриция с ее способностью своей невоздержанной любовью загонять в угол и парализовать волю. Ее делами он не интересовался, так как настроение, в котором он почти всегда ее находил, не вызывало никаких чувств, кроме крайней степени раздражения и желания, чтобы она была поспокойнее и поменьше его любила. Граф его занимал гораздо больше. Не то, чтобы Гийом ему везде попадался, - пересекались они редко и случайно, но уж если пересекались, то внутри него звучал вопль протеста, и кто-нибудь, кто оказывался рядом, старался его увести и усмирить, а кто-нибудь другой уводил и усмирял хохочущего графа. Постановка была модной, репетиции приходило смотреть много всякого народа, новую арию Гаспар каждый день исполнял по радио перед восьмичасовым выпуском новостей, приучая к ней народ, и в городе ее знали и любили. В театр явился однажды граф с компанией, посмотрел на сцену, умилился и помахал всем костлявой ручкой: “танцуйте, пупсики, танцуйте”. Сережа объявил, что закрывает спектакль и, не дожидаясь, пока уберется граф с компанией, уехал домой. Четверо человек приезжали в Прейсьяс уговаривать его не горячиться, хотя закрыть спектакль было не в его власти, в это время он уже жил отдельной жизнью.
Это была уже не любительская постановка, не игрушка, которой играл вместе с ними парижский режиссер. Ходили осторожные разговоры в случае удачной премьеры ввести его в зимний репертуар музыкального театра. Главным козырем спектакля был де Бельфор – неотразимый в своих камзолах и ботфортах.
Предрождественская и рождественская недели были заняты под профессиональные спектакли, поэтому премьеру назначили на понедельник 15 декабря. Понедельник в театре был выходной день. Еще два спектакля должны были сыграть 17 и 20 декабря, затем сделать перерыв и, в случае, если будут иметь успех, начиная с 15 января, дать семь спектаклей на контрактной основе, согласно которой исполнители получат проценты от продажи билетов.
Вот тебе способ заработать, пошутил Сережа. Гаспар, который вложил в постановку сумму, равную стоимости обшарпанного замка, ответил, что согласен платить три раза по столько за право играть на сцене.
- В Париже ты был бы знаменитостью.
- Моветон, мой милый, Париж и знаменитости.
Начиная с 10 декабря Сережа начал трястись и ворочаться по ночам от ужаса перед собственным провалом и провалом всего спектакля. После того, как на сцене появились барабаны, ему не нужно было все действие скакать по сцене и перебивать главных действующих лиц. Но все-таки его было много и некоторую сумятицу в отношения он вносил. Наиболее удачные трюки оставили, и ему приходилось выходить из-за барабанов. Так, например, режиссер не разрешил убрать случайно найденный эпизод объяснения между Адмиралом и Леди Гамильтон, когда он сидит на мачте с бутылкой рома и совершенно ествественно, слушая Адмирала, льет ром из бутылки ему на голову. Он волновался не столько за себя, сколько за постановку в целом.
Над сценой установили портрет с сильно увеличенной фотографии из французского журнала 1916 года. Тогда эту фотографию напечатали все европейские журналы. Режиссер надеялся, что о ней подзабыли, и она произведет сильное и свежее впечатление на зрителей. Фотография и вправду была хорошая, все ее прекрасно помнили и не могли принять за новую. Сережа просил, чтобы не вешали вообще никаких портретов, но ему сказали – нельзя, в память о Лазареве что-то безусловно должно висеть и напоминать публике, что не один Сережа сочинил пьесу. В общем, его не слушали и повесили портрет вопроки его протестам. Он висел: убедительно-большой, с императором Николаем Александровичем, который держал его и Лазарева за шеи, отчего вся композиция напоминала символ государства Российского – двуглавого орла. Когда-то она так и называлась: “Птенцы государева двора” и “Орлята Государства Российского”, кому как нравится. На фотографии им с Димой было по 15 лет, лица у них были детские, и ростом они были ниже императора. Даже пьеса в то время ими еще не была написана, и по лицам было заметно, что они и не могут еще по возрасту написать ничего серьезного. Просто фотография была удачной, поэтому ее взяли для портрета. Когда им было 16 и 17, и они уже написали “Леди Гамильтон”, стоящих снимков почти и не было. Этот был лучше всех.
***
13 декабря приехала Элен, без которой он не хотел играть спектакль.. Она боялась неловкости в отношениях с княгиней, и сама бы не приехала, поэтому он с начала декабря стал уговаривать ее по телефону и отправил телеграмму в угрожающем тоне, получив которую, она твердо пообещала, что приедет. Живот у нее был небольшой, но некоторые изменения фигуры были заметны, так что Таня задумчиво спросила: - Она беременна?
- Она замужем. За американцем Монтгомери, - напомнил он.
- И беременна от американца?
- Ну, наверное, - великодушно ответил он.
- Я замужем. Мой муж… - сказала Элен княгине.
- Тихо, тихо, тихо. Что ты на меня накинулась? Про твоего мужа и слышать не хочу, а тебя я люблю и, по совести, должна просить у тебя прощения за своих бандитов. По совести, я у всех должна просить прощения за бардак, который они развели вокруг себя. Тебя я люблю и мальчика твоего буду любить, как бы мой младший дурак себя ни вел, только, сделай милость, окрести его в православной вере.
- Хорошо, - согласилась Элен.
- Что – хорошо? Если вы ему уже имя дали. Ник Монтгомери. Как он может быть православным с этим именем?
- Православное имя у него будет Сергей.
- Вот теперь хорошо, - сказала княгиня и с облегчением заплакала, так что Элен пришлось успокаивать ее.
На премьеру Гончаковых пригласили в губернаторскую ложу, и без них переполненную женской частью губернаторской семьи (в которой только кровных живых было 17 человек), так что в ложу пошла одна княгиня. Таня села с Жаклин в четвертом ряду, Элен с Тицианой – во втором. Тициана была красная и страшно нервничала, как будто играть предстояло ей. Как бы он не умер опять, говорила она Элен. Оживим, отвечала Элен. В губернаторской ложе сидела в светлом платье Лавиния с цветами – и тоже красная.
Зал был переполнен. Этого Сережа боялся. Боялся, что забудут, не учтут, не обратят внимания, что постановка – любительская, с непрофессиональными актерами, и станут ждать от нее волшебства и чародейства, а увидят один непрофессионализм и “дыры”, на которые указывал оранжировщик. Он их, правда, заделал. Но они все равно присутствовали. Хуже всего для Сережи было то, что он и мальчик-подмастерье самыми первыми должны были выходить на сцену, когда она была совершенно пустой, и открывали действие. Если б это делал кто-то другой, ему бы было легче. Каждый жест был, правда, отработан, но на репетициях ему постоянно указывали на виноватое либо свирепое выражение лица и просили не корчить рожи. И всякий раз оказывалось, что он забывает следить за своим лицом, отчего и выражения оно принимало фантастические. Ни камзола, ни ботфортов ему не полагалось. Барабанщики были одеты хуже всех. Только косынки на головах были красивые.
Поэтому когда он вышел и начал барабанить, не чувствуя в себе сил поднять глаза, которые то щурились, то вдруг вытаращивались, на его лице было то самое виноватое выражение, на которое ему пеняли, и он так низко опустил голову со стучащею в висках кровью, что режиссер из-за кулисы, едва ли не громче барабанов, зашипел, чтобы он поднял глаза и смотрел перед собой.
Он довольно долго, минуты полторы, не мог этого сделать, а когда наконец, взглянул в зал, ему стало еще страшнее оттого, что кресла партера, которые он привык видеть пустыми, амфитеатр, ложи и балконы четырех ярусов были заполнены народом и этот народ нависал над ним. Увидев публику, он стал бояться не того, что сыграет хуже всех и забудет вовремя что-то сделать или слова забудет (он постоянно что-то забывал, а слова так и не выучил, поэтому для сольного исполнения ему достался один куплет, и еще трио с Гаспаром и мальчиком по имени Николя Сельвенер, который приезжал из собственного замка), а за провал всего спектакля. Но это только в самом начале, пока он был на сцене почти один. Как только сцена заполнилась и заиграл оркестр, вдруг оказалось, что спектакль – самостоятельный организм, живущий по законам собственной, ему непонятной логики, и волноваться за него у него просто-напросто не хватит мозгов и нервов. Он перестал за него переживать и стал его смотреть – не с той стороны, с которой принято и привычно смотреть спектакли, но все-таки как зритель. И обрадовался, что в нем есть на что смотреть. В нем оказались те самые чародейство и чертовщина, которые он придумывал и вставлял в ходе репетиций, и которые вынырнули из-под его контроля, поэтому он мог следить только за тем, чтобы вовремя взрывались фейерверки. Но даже и фейерверки зависели не от него, а от пиротехника. Что касается сцены, то на сцене царил Гаспар – сам как фейерверк, и он подумал, что из-за Гасрпара плохо видно других или даже совсем не видно, но видны были и превосходная, исполненная достоинства Мадлен Роле, и танцовщики и даже он сам, - кто хотел – тот видел.
В спектакле был один момент, за который он волновался отдельно от всего, и этот спорный момент мог с почти равной степенью вероятности и очень понравиться публике и провалить спектакль. Этот момент был сюрпризом не только для публики и почти всего состава спектакля, но даже и для режиссера, который поставил спектакль, и нужна была изворотливость, даже дерзость, чтобы контрабандой протащить его в действие и взорвать подобно бомбе, когда никто этого не ждет.
Была одна мизансцена, очень хорошая и душевная с точки зрения всех, кто ее видел, хотя и немножко спорная. Смотря на чей взгляд. Если зритель не ханжа, ему должно понравиться. Особенно женщинам, которые любят такие вещи. После нескольких чрезвычайно бурных эпизодов, когда на сцене одновременно танцевали и пели 20 человек с хором и оркестром, действие замедлялось, 18 человек уходили за кулисы и оставались только Адмирал и Старпом, которые усаживались на авансцене, свешивали ноги в оркестровую яму и допивали остатки рома, не пролившиеся на голову Адмиралу по ходу действия. Надо сказать, что они не просто пили ром, а при этом должны были исполнять очень задушевно арию о превратностях судьбы. Спорным, хотя и совершенно необходимым, было то, что усевшись рядом со Старпомом, Адмирал снимал с себя одну за другой свои пышные одежды – роскошную перевязь, камзол, вышитый жилет - и надевал на Сережу. Сережа, хотя ему не помогал, но и не мешал, отчего все одежки оказывались надеты неуклюже и как попало. Гаспар же оставался в накрахмаленной рубашке со старинным кружевом. Они обнимались и исполняли арию о превратностях судьбы. Это то, что отрепетировали. Фокус же, который придумал Сережа и убедил воплотить Гаспара, состоял в том, что ария о фатализме подменялась студенческой песней, к тому же подправленной. Была такая песенка, времени недавней войны, о застреленном молодом французе, которую много пели, потом она надоела, и ее перестали петь, потом некий шансонье со сладким тенором так хорошо ее исполнил, что ее вспомнили и полюбили опять. Сережа ничего бы не знал об этом, так как не слушал сладкоголосых теноров, если бы не услышал, как ее исполняли танцовщики. В песне из четырех куплетов – о молодом офицере и юной девушке - исправлено было только одно слово, которое меняло ее суровый смысл на противоположный, заменяя справедливые сетования дерзкой, но очень смешной физиологией.
Когда он ее услышал и ему рассказали о подмене, он измучился желанием вклинить ее в спектакль. Он знал, что режиссер ни за что не позволит это сделать, стало быть, протащить ее можно только контрабандой, отчего получалось еще смешнее. Когда он сказал Гаспару, Гаспар, слегка побледнев, возразил, что нельзя – скандал.
В исправленном виде? Нельзя. Даже и не думай.
Не могу. Я все время об этом думаю.
На что тебе офицер? К черту их всех, мы – флот.
Ради одного слова. Гаспар, пожалуйста.
Ради одного слова провалить пьесу?
Да почему непременно провалить?
Да потому что не поймут.
А если поймут? Если будут рады?
Тогда пой как следует.
Как следует мне скучно.
Ну, а я не стану. Ты сделал хороший спектакль, а теперь его уродуешь. Я не хочу, чтобы все провалилось из-за этой дурацкой песни. Дай мне сыграть спокойно. Хочешь скандала – езжай в Париж, ставь другой спектакль.
Все же Сережа его уговорил, и Гаспар даже затрепетал – так ему захотелось спеть по-новому.
В теории все было прекрасно, а когда пришло время сесть на авансцене и свесить ноги в партер, оба дрогнули, Гаспар стал снимать с себя одежды дрожащими руками, и Сережа засомневался, что у них получится одурачить режиссера и запеть не то, что так тщательно с ними репетировали. Но само начало мизансцены было очень хорошее, публика правильно его восприняла и нежно, стараясь не шуметь, поскольку мизансцена предполагалась тихая, а все-таки смеялась. В благодарность за понятливость публике полагался подарочек. Несколько сломленный Гаспар понял это первым и, опередив Сережу, сам запел про офицера. Публика окончательно притихла. Начало песни выглядело так, будто авторы присвоили мелодию. Но и мелодия, и слова были хорошо знакомые, не присвоены, а просто вставлены в ткань спектакля. И песня, и исполнение публике очень нравились. Желчное лицо режиссера высунулось из кулисы и делало им гримасы, а руки делали нечто совсем особенное. Чтобы не сбиться и не перепутать слова, они перестали смотреть на режиссера, и когда вплотную приблизились к новой строчке, Сережа подумал о Лавинии, но Лавиния оказалась непрочным заслоном, который без усилия смело желание позабавить публику. Боялись провала, а был успех. Такой успех, что пришлось прервать действие и посылать воздушные поцелуи в зал. Даже оркестранты выглядели очень довольными и посылали знаки, что они молодцы.
А потом у него вдруг кончились силы. До финала оставался целый акт, когда он начал беспокоиться о финале: как перенесут его зрители. Финал был чрезвычайно шумный, буйный, с пальбой и фейерверками. Ему стало непонятно, для чего нужен такой финал и не умнее ли было бы потихоньку всем разойтись. Ему казалось – не он один, а все ужасно устали, и шумного финала никто не выдержит. На фоне пушечной пальбы ему привиделся другой финал – тихий, в котором никто не будет петь, а выйдет Гаспар и сыграет на свирели. После чего все разойдутся. Когда он в антракте сказал об этом Гаспару, Гаспар посмотрел на него, как на ненормального, и даже присел перед ним на корточки, как будто он вдруг стал меньше ростом. А руками сжал его плечи, чтобы он перестал говорить и делать глупости.
- Серж, сейчас уже ничего нельзя сделать, - терпеливо объяснил он. – Этот финал мы сыграем, как мы его отрепетировали, а перед следующим спектаклем я послушаю, что ты хочешь мне сказать. Отдыхай, Серж.
- Нет, ты пойми. Мне жалко зрителей. Мы им два часа голову морочили, оглушали эффектами. Они не дождутся, когда им можно будет уйти домой, а мы, вместо того, чтобы их милосердно отпустить, приготовили им пушечные взрывы.
- Если ты устал, отдыхай, Серж. А они не устали. Они не прыгали. Они пришли на праздник и получили праздник. А при чем тут свирель, я не понимаю. Как она вписывается в праздник?
- Прекрасно вписывается. Гаспар, я знаю, какой должен быть финал. Пожалуйста, сделай, как я прошу.
- Я тебе сказал: мы это обсудим перед следующим спектаклем.
- Следующего спектакля может и не быть. А эти люди уже пришли, и когда выйдут отсюда, скажут: сумасшедший дом! Гаспар, давай сделаем им тихий финал!
- Бред, Серж, бред! Менять финал посреди спектакля. Даже не хочу слушать.
- Если бы ты слушал, ты понял бы, что я прав.
- Как ты себе это представляешь? Как ты тех-ни-чески себе это представляешь? Все давно отрепетировали и затвердили. Как можно поменять что-то по ходу действия, если оркестр давно знает, как ему играть, а актеры – как им танцевать и петь? Чтобы отрепетировать заново – нужно время.
- А не надо репетировать. Оркестр замолчит, ребята пропоют куплет, подвинутся вглубь, ты выйдешь и сыграешь.
- На свирели? Где я возьму свирель?
- В оркестре.
- Что ты хочешь, чтоб я сыграл?
- Тихое что-нибудь.
- А потом?
- Все встанут и уйдут.
- Как это встанут и уйдут? – оскорбился Гаспар. – А аплодисменты?
- Сначала похлопают, конечно. Потом уйдут.
- Что-то в этом есть, но, во-первых, этого не позволит режиссер, во-вторых, в комедиях тихих финалов не бывает. Нужно, Серж, уважать особенности жанра. Раз ты сочинил комедию, ты должен считаться с этим. Напишешь драму – изволь, сделаем к ней тихий финал.
- Давай сделаем, как я прошу. Не пожалеешь.
- Я тебе объяснил: это невозможно! Если ты не отцепишься от меня сейчас, я сдам тебя режиссеру. Мне второе действие играть, а ты мне не даешь передохнуть, нервы треплешь! Что за несчастье, Серж, непрофессионалы авторы. Совсем ничего не соображают!
- Иди отдыхай, я а договорюсь с ребятами, они сделают, как я хочу, они меня понимают.
- Хочешь устроить заговор? Против меня и режиссера?
- Я с тобой посоветовался. Я не виноват, если ты уперся и ничего понимать не хочешь.
- Это ты не хочешь понять, что нельзя менять спектакль по ходу действия!
- Ну, почему нельзя? Что тут такого страшного или невозможного, если оркестр помолчит, а ты сыграешь на дудочке? Это хорошо, это нужно. Зрителям понравится. Тебе самому понравится.
- Пиротехнику не понравится, что он отсидит, как дурак, два действия, а ты не позволишь ему взорвать его фейерверки!
- Хорошо, пусть взрывает. Но только в самом конце.
Ребята стали собираться вокруг них и молча слушали.
- У нас такой финал, как будто всем хорошо, все счастливы. А кто счастлив, если они все умерли? И одноглазый Адмирал, и Леди. И вообще жизнь такая штука, что тут не из пушек бахать надо, а посидеть подумать, как мы все будем выбираться. Опять не понимаешь?
- Понимаю. Режиссер не поймет.
- А мы ему не скажем, - сказала девочка.
Свидетельство о публикации №210020201373