Часть третья. Глава десятая
Тут уж испугался Сережа. Гаспар играл очень хорошо, и зал слушал его как завороженный. Зрителей как будто пригласили поучаствовать, они сидели притихшие, с благодарностью внимая Гаспару, и тут только Сережа понял, что они не продумали, как именно закончить спектакль. Едва ли следовало прекратить его вместе с дудочкой Гаспара, а никакого другого нового финала у них не было. Кроме прежнего, с пушечной пальбой, которая, пожалуй, была уместна после дудочки, но никто не знал, когда должны вступить пушки и как долго должен играть Гаспар. Гаспар играл и играл, ожидая отмашки, что можно кончить, публика слушала, никто не поднимался, не двигался, все как будто затаили дыхание. К счастью, режиссер не затаивал дыхания. Он не знал о новой версии, пока не получил ее явочным порядком. На очень короткое время он почувствовал себя ошеломленным. Но не сломленным. Он рассердился, а когда ему надоела игра Гаспара, дал распоряжение дирижеру продолжать спектакль. Оркестр грянул, финал продолжился, вступили фейерверки и пушки, и все остались довольны, хотя режиссер, после того, как откланялись и ушли со сцены, ужасно сквернословил и был близок к тому, чтобы кого-нибудь избить.
Гаспар, помимо поношенного кителя сшивший два нарядных камзола, Гаспар со своим старинной породы лицом и способностью петь и танцевать лучше всех, Гаспар держался так, будто впрямь был адмиралом, отец и дед его были адмиралы и мужская половина родни были морскими офицерами. Его и до спектакля все в городе любили, а теперь смотрели на Гаспара, слушали одного Гаспара, аплодировали только Гаспару и завалили его цветами.
Тициана, взволнованно просидевшая спектакль в ожидании провала, хотя и повеселевшая от прекрасных вещей, которые ей показали, забеспокоилась, сильно покраснела и стала оторопело шептать “уроды!”, когда началось финальное безумие с Гаспаром. Она не могла понять, как это может быть, что Сережу почти не замечают и не особенно благодарят, а превозносят Гаспара и еще одного мальчика с чудесным голосом. Сережа получил три авторских букетика, но радовался больше Гаспара, что все прошло хорошо и кончилось. На поклоны он выходил немного в стороне от счастливого Гаспара, чтобы не заслонять его от публики, и опять с виноватым выражением, которое говорило, что он сам бы не вышел, но его выгоняет режиссер, который следит за тем, чтобы он раньше времени не ушел переодеваться. На него зашипели уже за то, что он снял свою косыночку. А если бы он не вышел, когда полагалось, на поклон, был бы, вероятно, скандал. И хотя он привык к скандалам, он их боялся. Гаспар был разнежен, расслаблен и совершенно счастлив, а он, немного в стороне и с подмастерьем по другую сторону Гаспара, пару раз вышел поклониться и улыбался, хотя и виновато, но почти так же счастливо и с большим облегчением, чем Гаспар, поскольку главным был все-таки он, и ответственность лежала на нем. Он лучше всех понимал, что и Гаспар был в фаворе только потому, что спектакль понравился, и успех Гаспара был и его успех. Блестящий, импозантный, как будто и в самом деле адмирал, де Бельфор императорским жестом прихватил за шеи его и подмастерье, повторив композицию портрета, и публика благодарно взорвалась, так что Сережа подумал, что маловато было фейерверков, надо бы еще – и на этот случай тоже.
Успех был полный, такого даже не ожидали.
- Я не понимаю - они все идиоты, что ли? – возмущенно сказала Тициана.
- Публика, - ответила Элен.
- Полная дура, что ли, публика?
- Он действительно красивый.
- Кто красивый, граф? И что, все думают, что Гаспар лучше, чем Сережа?
- Главный герой, во всяком случае.
- Тоже мне - зрелище для бедных.
Лавиния, по природе не умевшая возмущаться, была немножко растеряна и под впечатлением увиденного находилась в той степени влюбленности, которая не давала права приблизиться к Сереже. Она тоже считала, что Сережа лучше Гаспара и не понимала, почему аплодируют Гаспару, а на Сережу никто не смотрит. Ей казалось, что он должен огорчиться, расплакаться на глазах у всех и объявить, что они все идиоты. Как она его понимала, это казалось вполне в его манере. И то, что он не плачет и с виду ничуть даже не расстроен, а обнимается и веселится со всеми ребятами на сцене, она считала непостижимым мужеством, и нипочем не хотела вручить ему свой букет, несмотря на то, что видела, как мало он получил цветов по сравнению с Гаспаром, и эту несправедливость нужно было немедленно восполнить. Но тут Гаспар опять поступил по-императорски. Когда ему надоело держать букеты, пачкавшие дорогое сукно его камзола, он ссыпал их Сереже на голову, и Сережа опять простодушно, с облегчением смеялся, как будто не он, а Гаспар был главный, а он ему подыгрывал. Уроды, шептала Тициана. Но он не считал зрителей уродами. Он был им благодарен за овацию Гаспару, точно так же, как был благодарен Гаспару за то, что граф у него играл. Он был благодарен Гаспару за уверенность, что теперь у него все сбудется, все получится, и вся жизнь будет счастливой, как финал спектакля.
Перед тем, как отпущенные, наконец, со сцены действующие лица и приближенные к ним особы, с губернаторшей, переместились в банкетный зал, Лавиния протолкалась к Элен.
- Вы увидите его? Передайте, что он лучше всех, - сказала она запыхавшись и отдала увядающий букет.
- А ты сама передай.
- Я не могу. Вы, пожалуйста, скажите.
У губернаторши были перья в волосах.
- “В Персии такие точно куры,
Как у нас, в соломенной Рязани”, - сказал Сережа. И в благодарность за успех перевел Гаспару, а Гаспар – на другой день – перевел губернаторше, и она сказала: Этого мальчишку нужно высечь. - Он не даст. - Он-то не даст. А надо бы.
На банкете пили шампанское. Никто из актеров не снял костюмов и не стер грима, как будто хотели продлить наслаждение успехом. Дорогой, изысканной, красиво оформленной еды было очень много, и ее всю съели. Официанты вносили и вносили подносы, сначала с мясными и рыбными бутербродами, затем с пирожными, - и бутерброды, и пирожные поедались стремительно и с огромным удовольствием. Ребята были очень голодны и очень веселы. Всем одинаково казалось, что они всегда теперь будут сыты и очень счастливы, и оттого, что половина ребят впервые пила шампанское такого качества и десятками ела такие бутерброды и по такой цене, становилось веселее. Сережа пришел в себя и обрел способность есть (а вместе с ней спать и жить, как все вокруг него, вынырнув из страшного напряжения, в котором он жил два последних месяца).
Князь раздал всем игравшим на сцене конвертики, в которых было по 700 франков, а оркестрантам – по 500. Оркестранты поблагодарили, повеселели и сунули их в карманы, а танцовщики вынули из них деньги, и разглядывали и обсуждали, как диковинку.
В третьем часу всех стали выгонять. Ребята заупрямились, поскольку ехать домой и ложиться спать показалось скучно. Чтобы досадить администрации, выставившей всех за дверь, Сережа стащил пачку порошка, которым отмывали сверкающий паркет в фойе, и ссыпал его в фонтан. По случаю Рождества и теплой зимы маленький фонтан около театра не отключили, и он продолжал бить в три белопенные струи, омывая нимфу. Посмотрели, как струи взбивают пену, и когда пена поползла за парапет, наконец разъехались.
***
- Я люблю тебя. Я и не знала, как я люблю тебя, - сказала Таня.
Интересно. Интересно, интересно, подумал он. Шампанское. Пройдет.
Но не прошло. Когда легли спать, она лежала к нему лицом, гладила по волосам и говорила:
- Я и не подозревала, что ты такая умница. Ты мое дорогое солнышко. Мой любимый мальчик. Устал? Я не против всех этих вещей, которые ты любишь. Они мне нравятся и со временем будут нравиться все больше. Я поняла, как надо жить, как прекрасно можно жить. И мы будем пракрасно жить. Да, солнышко мое?
Странный какой разговор, удивился он. Как будто гимназистка вышла за пожилого, и они жили очень плохо, а теперь договорились, что будут жить хорошо. А все равно не будут.
Он думал о том, как перед утренним экзерсисом опять насыплет в бассейн пенный порошок. Дети придут на утреннюю рождественскую феерию и увидят фонтан весь в пене. Их это должно порадовать. Он думал о танцовщиках, как ему с ними хорошо: как будто вернулся в корпус, где все были его товарищи. По возрасту, по азарту это была его компания. И ему было досадно, что длинных ежедевных репетиций теперь не будет, - только танцевальный класс и вокальный экзерсис. Было жаль, что компания распалась. Еще он думал о том, сколько газет напишет о спектакле (ему показали музыкальных критиков, приехавших из Парижа), и в каком тоне они напишут. Заметили ли они спектакль? Или им понравился один Гаспар, и они все напишут о Гаспаре. Все это были приятные рассуждения, приятнее, чем рассуждения жены о любви и новой жизни.
В десятом часу его разбудили, напоили крепким кофе со сливками и отправили на утренний экзерсис. День был солнечный, ветренный, ветер гонял по площади хлопья пены; дети, черпавшие пену пригоршнями, были счастливы. У бассейна, подбоченясь, стоял администратор и пытливо смотрел на нимфу.
- Это ты сделал? – спросил он у Сережи.
- Нет.
- А я по повадке вижу, что это ты.
- А я на вас губернаторше пожалуюсь.
- Губернаторша эту дрянь черпать не будет.
Во время экзерсиса и танцевального тренажа бассейн почистили. Один из мальчиков, выйдя из театра, купил в лавочке и тайком ссыпал в него пакет с мыльным порошком. Опять постояли, посмотрели, как три невысокие мощные струи взбивают пену. Догововорились, чья очередь принести порошок. Николя Сельвенер сказал, что понятия не имеет, как выглядит мыльный порошок, но может привезти несколько флаконов пены для ванн с ароматом розмарина. Ему велели не забыть и после этого разошлись до завтра.
- Интересно, напишут что-нибудь в газетах? – сказал Сережа.
- На всякий случай будь готов к тому, что критика тебя разорвет, - предупредила Элен.
- Пусть рвет. Интересно, как она это сделает.
- Это может быть очень больно и противно. Лучше вообще не читай газет.
- Ты на них сердишься? – с любопытством спросил Сережа.
- Я не пишу опер. Поэтому идейных разногласий у нас нет. Но их волчью натуру я знаю.
- Почему?
- Не забывай, сколько лет я живу на свете.
- А что, действительно плохо?
- Замечательно. Плакать хочется, как это хорошо. В лучших традициях русской школы. Но эти ребята не сливаются в экстазе ни с кем, кому нет пятидесяти лет. Тебе очень долго ждать, когда они похвалят тебя в газетах.
- Как это может быть, если зрителям понравилось?
- Видишь ли, музыкальная критика - штука очень сплоченная и консевативная. Похвалить новичка значит сказать всем: гляньте-ка, новая звезда учит всех, как нужно писать и что нужно ставить. Их можно понять. Никому не нравится, когда чужаки вторгаются в их епархию и устанавливают свои законы. Таких заранее рвут на части, чтоб неповадно было. Поэтому от прессы похвал не жди. Главное, что зрителям понравилось, и они придут еще. Вот и помни, как вам аплодировали, сколько времени вас не отпускали.
- Они Гаспара не отпускали.
- Гаспар в спектакле не главный. Главный – ты. И публика это знает.
В общем, она его предупредила, что от критики не следует жадть ничего хорошего, но он мало этому внял, почти не поверил ей. Не поверил, что о спектакле, который имел успех, можно написать, как о провале. И когда на другой день читал в центральной прессе хамские, издевательские отклики, написанные враждебным тоном, то оказалось, что он совсем к ним не подготовлен, и в голове у него все перепуталось. Вышло четыре статьи, и только одна довольно вяло похвалила его за бойскость. Другие разгромили его на голову. Начиная с заголовков: “Леди Гамильтон а-ля рюсс”, “Леди Гамильтон местного разлива” и “Леди Гамильтон запела с южным акцентом”, все три были одинаково ужасные, и не только разорвали его на части, но даже эти части со всей ответственностью зарыли в грязь. Пресса писала, что от спектакля сильно пахло неудовлетворенными амбициями и большими деньгами, что за деньги и ради неискушенных, неизбалованных провинциальных дам можно сделать все: даже выписать из столицы постановщиков, которые будут возиться и поднимать пьесу до приемлемого уровня. Что спектакль был отровенно дилетантским и пахло от него военным корпусом, если не казармой. Что в солдатской среде модны развлечения в виде распевания куплетов, и что он был уместен для 16-летних юнкеров, которые рады любому развлечению, но тащить его на профессиональную сцену можно только для поправления финансового здоровья музыкального театра на деньги графа де Бельфора, которому захотелось блеснуть в захолустной постановке.
Что Гончаков, которому скучно в эмиграции без привычных занятий военным делом, перепробовал все, кроме оперного пения, а теперь вот попробовал оперное пение, которое благополучно провалил, и теперь, надо думать, станет снимать кино.
Что военные, выходя в отставку, делаются сентиментальными и склонны писать романы и исполнять куплеты. Что провинция занимается ерундой, ее нужно развивать и делать это следует из Парижа, так как на местном уровне имеют успех сомнительные пьески.
Чувство, которое он отчетливо испытал вместе с оторопью, был стыд перед женой. Ни перед кем из домашних, а перед обманутой публикой и перед женой ему было очень стыдно. Перед публикой он был не виноват, так как никого не звал на спектакль и не брал денег за билеты. Пришли те, кто хотел придти. И он помнил, хотя с усилием вспоминал об этом теперь, что публике понравилось, помнил, как раскрасневшаяся незнакомая девочка сказала: “Вот это да”, как Гаспара завалили букетами, и для него это значило, что спектакль не провалился. Но перед женой и перед публикой ему было стыдно, и он не знал, как ему оправдываться и как играть второй спектакль, назначенный на завтра.
Позвонил Сориньи и узнав, что он расстроился, стал смеяться:
- Да как же ты хотел, чтоб тебя похвалили? Чужакам всегда дают по рукам. Это что значит – что можно без музыкального образования, без опыта, взять и сочинить оперу, собраться небольшой компанией и хорошо ее сыграть? А что тогда делать профессионалам? Для чего консерватории, миланская “Ла-Скала”? Ты ставишь под сомнение институт театра с его рутиной и устоями, а этого не прощают. Было бы хуже, если бы тебя кисло похвалили: ну, молодец, поставил на сцене пьеску, молодец. Давай еще что-нибудь поставь. К тебе отнеслись, как к равному, как к профессионалу, которого нельзя оказалось не заметить. Какая еще похвала тебе нужна?
- Они написали, что пьеса – дрянь. Все прочтут и будут думать, что мы занимаемся х-ней.
- Кто умный – поймет как надо.
- О тебе ужасных вещей никогда не писали, вот ты и веселишься.
- Я приношу тебе извинения от лица журналисткой братии и предлагаю поверить: вы с Лазаревым написали отличную вещь и роскошно ее поставили.
- Во всяком случае, они добились, чего хотели. Это точно, что я больше никуда не влезу.
- Значит, действительно добились.
После Сориньи позвонил режиссер и сказал, чтобы он не обращал внимания: критика на хлебах у профессионалов, и они не пустят чужого. Костьми лягут, а не пустят.
- Зачем в газете писать? Сказали бы: не лезь, я бы и не лез.
- Они и сказали.
- Перед вами мне отдельно неудобно.
- Это ты зря. Мне от них столько попадало, что я не реагирую. Главное – заметили. Надо играть, и пусть хоть наизнанку вывернутся.
- Я играть не буду.
- Я думал – ты стойкий. А ты слабак. Ты обязательно будешь играть.Иначе зачем ты это затеял?
- Меня Гаспар убедил.
Потом звонили ребята и тоже говорили: не обращай внимания, им за это платят. Вычислили, кто автор, и бьют по автору. А публика все равно придет, ей нравится, пригласительные расхватали на два спектакля вперед. Придут и будут смотреть.
Ему вдруг стало смешно, и он позвонил Гаспару. Камердинер сказал, что граф спит и раньше 12 часов звонить не следует.
- Разбуди его к черту. Я тут погибаю, а он спит.
Пока камердинер будил Гаспара, позвонила Лавиния и сказала: я чувствую себя так странно, будто я и газетчики смотрели разные спектакли.
- Я не знал, что вы читаете газеты, - ответил он.
- Я их и не читаю. Только иногда.
Фразу про разные спектакли, скорей всего, сочинила не она, а ее умная мамаша Анемон, которая подтвердила его предположение, когда позвонила ему сама и слово в слово повторила ее в знак одобрения.
- Они все дураки, вы самый лучший. Это правда, - сказала Лавиния, и эту фразу точно сочинила она сама.
- Вы тоже.
- Что?
- Лучше всех.
Позвонил Гаспар, которого добудился камердинер.
- Что с тобой опять?
- Читал, как нас разругали в газетах?
- Кого – нас? – спросил Гаспар.
- Я думал, ты с нами.
- Кого они ругали?
- Всех.
- И меня?
- Больше всех – меня.
- А еще что?
- Что?
- С тобою что?
- Говорю тебе, дураку, преса нас разгромила по всем фронтам. А ты, балбес, продолжаешь спать.
- И что теперь делать?
- Не знаю.
- Спектакль сегодня никто не отменял. Я половине департамента приглашения разослал! Они там взбесились, что ли?
- Режиссер сказал: нужно не обращать внимания.
- Ну так не обращай внимание.
- А ты почитай газеты.
- Какие газеты?
- Будь я проклят, Гаспар, если понимаю, как ты со своими мозгами дожил до тридцати лет!
Позвонила Тициана и сказала: - Это как надо голодать, чтоб написать такое.
Тициану почти всегда приходилось расшифровывать, раньше у него это получалось с легкостью, а тут даже он ничего не понял и спросил Элен, что она имела в виду.
- Это как надо любить деньги, чтобы писать такие отзывы, - засмеялась Элен.
- Из нее точно вырастет репортер.
- Только совестливый.
- Таких не бывает.
- Значит, не вырастет.
- Нельзя безнаказанно вторгаться в чужую епархию, чтобы не получить щелчек. Мальчик, без образования, учит, как надо играть и что надо ставить. Ты рассчитывал на их музыкальный вкус и на справедливость. А никакого музыкального вкуса у них нет. И совести нет. И спрведливость там рядом не лежала. Они живут по волчьим законам и рвут друг дружку, а как только является угроза для всех – объединяются против чужака.
- Да мне что делать? Объединяться против всех?
- Играть. После такой критики на спектакль приедут посмотреть отовсюду.
- Я больше не буду в нем играть.
- Будешь. И сегодня ты отыграешь. И послезавтра. И если его захочет иметь в репертуаре местный театр или позовут на гастроли, ты будешь играть и дальше. И будешь делать это весело, а не озлобленно. Он хороший. Он стоит, чтобы его играли. И ставил ты его для публики, а не для газет. А публике он понравился.
- Ребят жалко. Так старались.
- Ребятам надо привыкать. Закаляться. Это их жизнь. Они должны быть заранее готовы к тому, что самых талантливых из них будут закапывать по плечи, а пробиваться будут те, у кого есть покровители. Для ребят этот холодный душ неплох. Он для всех неплох. Ты очень сильно рассердил профессионалов, и они спустили собак. Это очень хорошо. Радоваться надо.
- Ты рассуждаешь так, будто ты сама – музыкальный критик.
- Об этом говорят: продажная девка – пресса.
Жена говорила то же, но ей он не верил, и лучше бы она вообще ничего не говорила, а критика прошла бы мимо нее и она о ней не знала. Он сам не заметил, что привык не доверять ей и даже то, что она сказала ему: “люблю тебя. Эо даже смешно, как сильно я, оказывается, тебя люблю”, ничего не изменило. Фраза значила для него - делай со мной, что хочешь. Он проявил великодушие и ничего с ней не делал, но и доверять ей не стал. Мысли его были заняты сценой, и о жене он вспомнил и устыдился только после того, как его обругала пресса.
Элен будила в нем азарт и желание играть, но этот азарт стекал с него, и у него опускались руки, как только он понимал, что критика может повториться, и еще не все газеты изругали постановку.
- Посмотрите на начало статьи, - сказал ему Сальваторе: “В Монпелье состоялась премьера музыкальной пьесы “Леди Гамильтон”. Разве так пишут о любительских спектаклях? Строго говоря, о них вообще не пишут. Ни так, никак. А так пишут о профессиональных пьесах, которые будут идти на сцене.
Но ни Элен, ни Анемон, ни даже режиссер и оранжировщик не понимали, почему его так оскорбила критика и почему ее не заметил и не отнес к себе Гаспар. Он всерьез относился к своей пьесе, пресса это поняла и нашла болевую точку, в которую больней всего можно было бить. Если бы он не вставил в спектакль последней арии, и эта ария не была так хороша и не напоминала вопль раненой души, если бы он относился к постановке слегка, и не беспокоился о впечатлении, он бы не заметил и критики. Гаспар репетировал и играл легко, радостно, и злые отзывы его не задели. Даже когда он прочел газеты, он ничего не понял и волновался только о том, что спектакль могут закрыть и не дадут ему наиграться вдоволь. А Сережа со своей ответственностью и желанием нравиться открыт был со всех сторон, и критика долбила его, как дятел дерево.
Он яростно противился тому, чтобы играть вечером спектакль, и если не имел намерения отменить его совсем, то участвовать в нем отказывался и просил найти замену. В конце концов режиссер, которому надоело его упрямство, объявил, что «душу из него вытрясет, черт бы его побрал», и приехал в Прейсьяс, надеясь его увезти с собой и до выхода на сцену держать около себя. Он и режиссеру сказал, что близко не подойдет к театру, чтобы не подумали, что он намерен теперь снимать кино.
- Черти бы вас драли! Вы можете снимать кино или не снимать кино, но отыграть в своей пьесе вы обязаны! Ввязались в проект – извольте отработать. В семь вечера соберется толпа, и ее не интересует, в духах вы или нет. Какого дьявола оперы писать, если не научились держать себя в руках?
Его вразумили, цивилизовали, побрили, посадили вместе с женой и Элен в автомобиль княгини и повезли в театр. И снова ветер гонял по площади хлопья пены, а около бассейна стояли почти все молодые участники спектакля. Если бы пена не переваливалась через парапет, они бы на него сели, посадили на колени своих девиц и им было бы уютно: на своем парапете, перед своим спектаклем. Но пена не только не давала возможности сесть на парапет, она растеклась вокруг бассейна, так что к нему нельзя было подойти, поэтому ребята задумчиво, тихо совещались в некотором отдалении.
- А ты не хотел ехать, - сказала княгиня Ольга Юрьевна.
- Я хотел ехать. Я не хотел, чтоб меня ругали, - сказал Сережа, вышел в потрепанной куртке из пижонской машины матери, подошел к ребятам и слился с ними. Стал одним из них, и Элен сказала: с ребятами ему хорошо. Он должен побольше времени проводить с ровесниками.
- Вот суки, а, – виновато сказал он, когда маленькая толпа расступилась и приняла его в себя.
- Ты случайно не на войну собрался?
- А где война? – спросил он, разглядывая сугробы пышной пены. – Это розмарин?
- Я всего только три флакона вылил. - Хорошенький Сельвенер вынул из внутреннего кармана пальто литровую бутыль и сунул ему под куртку.
- Ты всегда ванну с пеной принимаешь?
- А ты без пены?
- Я ванну не люблю. Только душ.
- Это ты зря. Ванна гораздо лучше.
- Вот суки, а, - повторил Сережа.
- Грингауз сказал: это слава. Когда пишут все газеты, то это слава.
- Грингуар.
- А я как сказал?
- Ты сказал - Грингауз. Это смотря что пишут.
- Он сказал: хорошо пишут о примадоннах. А о других лишь бы что-нибудь.
- А как после этого играть?
- Как-нибудь. Посмотрим.
Прошла в театр Мадлен Роле с лицом добродетельной мещаночки и дала Сереже большой бумажный пакет с чем-то, видно, из бакалейной лавки. Всякий раз, как он видел ее, у него вспыхивали уши. И теперь вспыхнули, когда она пытливо, пристально поглядела ему в лицо.
- Ты не на войну?
- А почему на войну?
Она поцеловала его, пригнув за обшлага куртки, и хотя по рангу ей с ним целоваться не полагалось, спектакль сделал отношения демократичными, и так уж повелось, что все целовались со всеми, делились деньгами и любовные романчики заводили с девочками, с которыми вместе репетировали. Никому не хотелось, чтобы этот летучий союз распался.
Он развернул пакет с засахаренными каштанами, и они их съели, хотя один из мальчиков сказал: - Горло будут драть.
- Запьешь водичкой.
- Какая разница. Все равно ругаются.
- Кто как. Маме моей, например, понравилось.
- Де Бельфор?
- Да придурок он, де Бельфор. И сам знает, что придурок. У него на лице написано.
- «Виноват. Дурак. Исправлюсь»?
- Что если ему перья в задницу воткнуть, получится петух-фанфорон.
- Это уже что-то экзестенциальное. Перья в заднице!
- Он так ходит!
Прикатил в роскошном авто Гаспар, хотел с ними постоять, но как-то не посмел, почувствовал, что не попадет в задумчивый тон, посмотрел на Сережу, посмотрел на бассейн, сказал: «Какой дурак каждый вечер уродует фонтан?» – и ушел в театр. Все немножко покривлялись ему в спину, передразнивая его фанфаронскую манеру.
Из служебной двери показался помощник режиссера и громко объявил, что если они немедленно не пройдут в гримерные, он к чертовой матери всех заменит. После этого доели каштаны, смяли пакет, бросили в пену, подождали, пока он распухнет, и втянулись в театр.
Переодевшись и не дав себя загримировать (он и на первом спектакле не позволил гримеру наложить тон на свое лицо, и ему сказали, что нос у него блестел, так не годится, нос должен был быть матовым), он прошел по коридору до гримерной Мадлен Роле (грязная конура, еще хуже, чем мужская, мужские гримерные имели какой-то вид и были относительно опрятны, в то время, как женские не были ни на что похожи) он постучал и вошел в нее. Актриса, в щегольском, зауженном подобии камзола на плотном теле, наносила на лицо тон, а парикмахер ее причесывал. Он смиренно сел в уголочке, вытянул длинные ноги почти через всю гримерную, и как только парикмахер ушел, спросил: - Что, правда, плохо?
- Ты про этих дураков? Они дураки. С куриными мозгами. А ты умница. Все знают, что ты умница. Не давай себя сбить.
Она поднялась и села перед ним на корточки, опираясь руками о колени. Пахло от нее гримом, лаком для волос, напудренное, загримированное лицо с подведенными глазами было лицом утомленной шлюхи.
Он повозился, вынул из потайного кармана куртки, которую надел на сценический костюм, флакон розмариновой пены и спросил:
- У тебя дома ванна есть?
- Да что ты! Откуда у меня ванна?
- Как же вы живете?
- В корыте моемся. Это для фонтана? В фонтан и выльешь. – Она засмеялась и вдруг заплакала. Краска, которой она покрыла вокруг глаз, размазались, и лицо стало безобразным. – Вы смешные, ребята. Хорошие. Теперь буду знать, как бывает хорошо.
- Ты им не верь, - сказала она затем. - Не говорю – не читай, каждому интересно прочесть о себе в газете. А не верь.
- Как я могу не верить, если пишут?
- Как меня тебя жалко. Как тебя много будут бить.
- Кто меня будет бить? За что? – удивился он.
- Это сука-сцена. На ней никому не хорошо. Ты лучше не лезь. Это же дерьмо.
- При таком отношении как же ты играешь?
- Я больше ничего не умею делать. Тебе плохо?
- Плохо. Домой все время хочется.
- Поэтому ты так пишешь.
Он немного поплакал (перед другими женщинами это было нельзя, а перед нею можно, и она всплакнула за компанию), умылся, высморкался и ушел к себе.
Он почти не беспокоился, как их примут. Злые отзывы музыкальных критиков отбили страх и нормальные человеческие чувства. Где что-то должно было жить, волноваться или радоваться, где прежде его трясло, сейчас было тихо, как будто все умерло внутри, только сильно дрожали ноги, и когда Сельвенер радостно сообщил: «Зал полный. Стоят по стенкам», и повел его посмотреть на зал, оказалось, что ему безразлично, полный зал или пустой. Ему все было безразлично. Только когда Сельвенер сказал: «Серж, твой отец рядом с гренадершей», он спросил: с какой гренадершей?
- С губернаторшей. Ее называют гренадерша. А ты не знал?
Он смутно забеспокоился, что предстоит играть на глазах отца. Лучше бы князь остался дома. Он выглянул в щелочку кулисы. Действительно, зал был полный и гудел, пахло цветами и женскими духами, и в нем все заныло, затряслось и стало очень страшно. Он испугался, что нужно показаться публике, а он не думал о спектакле весь день, не подготовился и напрочь забыл рисунок роли.
- Я роль забыл.
- Не переживай. Какая у тебя роль? Тебе и говорить-то почти ничего не надо.
Подошел Гаспар и спросил: - Что мы будем петь?
- Только не похабщину.
- Почему?
- Избавь.
- Слушай, какой ты странный.
- За странного я тебе сейчас в морду дам.
Когда он вышел, зал начал аплодировать, и он взглянул в кулису, где стоял режиссер. Тот сделал знак барабанить. Зрители некоторое время еще похлопали, а затем угомонились. В этот вечер он получил больше цветов, чем в первый, больше, чем Гаспар, и спросил режиссера: они меня жалеют?
- Они не имеют манеры читать газет. А просто смотрят.
- А вы не хотели играть, - сказал оранжировщик.
Когда он вернулся домой, и Шанфлери снимал с него куртку, она оказалась непомерно тяжелой, и он с грохотом ее уронил.
- Я тебя уволю, - сказал Сережа, а впрочем, не обратил внимания. Критика спектакль разругала, а зрителям он, судя по всему, нравился. Школьницы, которым в этот час полагалось спать, поджидали его у служебного входа, как звезду, и просили пригласительные. Вероятно, никто, кроме него, Тицианы и Лавинии, не читал музыкальной критики.
Шанфлери с таинственным видом подошел к Сергею Сергеичу и показал ему тяжелую бутылку с веточкой на красивой этикетке.
- Это не бомба?
Князь открутил пробку и понюхал.
- Это пена для ванн.
- Его сиятельство будет принимать ванну с пеной?
- Они ею фонтан отдушивают. Положи, где взял.
- Понятно, - с озабоченным видом согласился Шанфлери, которому ничего не было понятно. – Я вот насчет чего, - сказал он княгине Ольге Юрьевне. – Это отрепье, в котором он из Швейцарии приехал, нельзя ли сжечь?
- Ты его спроси.
- Вы бы запретили его сиятельству ездить в этом в город. Вид, как у дезертира. Подумают, что я плохо о нем забочусь.
Свидетельство о публикации №210020301077