Кошка воет на Луну Часть II, главы 15-17

15.

Следующие несколько дней Аркаша тайно наблюдал за Оксаной.
Ничего не происходило.
Она не падала с лестницы, ничем не заболевала (по крайней мере, глядя на нее такого сказать было нельзя). Не получала травм на физкультуре. В столовой ей в тарелку ни разу не попался кусочек стекла или другой инородный предмет (а с Аркашей такое случалось несколько раз).
Значит, он ошибался. Никакого волшебства. Никакой магической силы у Конструктора нет. Аркаша даже почувствовал облегчение.
Через три месяца она перестала ходить в школу. Аркаша поначалу не придал этому никакого значения. Но очень быстро по классам поползли слухи. Говорили, что она уже пять месяцев как беременна. Что отец – тридцатилетний мужик. Что он даже хотел жениться на девушке и признать ребенка (по слухам, девочку) своим. Но тут, неожиданно для всех, случился выкидыш. А еще через две недели Оксана умерла (школьные сплетники говорили, что из-за выкидыша возникли какие-то осложнения). Но все эти подробности мало интересовали Аркашу. Ему не давала покоя лишь одна мысль.
Четыре месяца назад, решив поэкспериментировать с Конструктором, он ткнул ручкой пластмассовому «человечку» между ног. То есть туда, откуда у «человечка», если бы он был живой и был бы женского пола, должен выйти ребенок.
Аркаша долго ворочался по ночам, не в силах заснуть. А когда сон, наконец, раскрывал перед ним свои объятия, эти объятия оказывались цепкой хваткой кошмара.
Ему снились конструкторные человечки, рожающие бесформенные куски пластмассы. Избавившись от детенышей, они ползли к Аркаше, указывая на него пупырышками-пальцами, издавая тонкий, похожий на визг, скрежет.
Любовь Игоревна заметила, что сын стал замыкаться в себе. Но не придала этому никакого значения. Все сильнее отдаляясь от него и от мужа, она уделяла все больше внимания работе, и, таким образом, тратила силы на чужих детей.
Не так давно, меняя постельное белье, она заметила на Аркашиных простынях желтые пятна.
«Начал мастурбировать. И теперь переживает, поняв, что я об этом догадалась. Он ведь впечатлительный. Весь в папашку,» - подумала она. И в следующую секунду переключилась на проверку домашних заданий.
Мать оказалась права лишь отчасти. Действительно, не так давно ее сын открыл для себя все прелести самоудовлетворения. Но причина произошедших в нем перемен крылась не в этом.
Впервые в жизни Аркаша Шелестов понял, что значит быть грешником. И главным его грехом – тем самым, с которого открывается путь к геенне огненной, языкам пламени, зубовному скрежету и прочим неприятным вещам – была не похоть.
Заповедь, которую он нарушил, гласила: «Не убий».   

16.

Можно, не кривя душой, сказать, что годы после инфаркта Сергеевич Шелестов провел в никем не нарушаемом одиночестве. Комната стала не просто местом обитания – она сделалась его маленькой Вселенной. Этот мир отпускал Шелестова-старшего лишь ненадолго, когда он уходил на работу.
Год спустя после увольнения с завода Сергей Сергеевич устроился ночным сторожем и вот уже несколько лет не мог найти ничего более достойного. Если честно, то не больно-то он этого и хотел.
Когда Сергей Сергеевич утром возвращался со смены, дверь в комнату захлопывалась за ним подобно тому, как захлопывается крышка пенала, принимая в свое нутро ручку или карандаш. Если бы кто-нибудь наблюдал за Аркашиным отцом в этот момент, то увидел бы, что перед тем как войти в комнату он, приоткрыв дверь, осторожно заглядывает в образовавшуюся щель – словно опасается, будто внутри кто-то есть и этот кто-то может не обрадоваться его приходу. Но таких наблюдателей никогда не было: сын и жена к тому времени уже были в школе. Точнее, в школах. Каждый в своей.
После инфаркта Сергей Сергеевич бросил пить. Не смотря на это, отношения с семьей не ладились. Сын с возрастом делался все нелюдимее, а в последнее время так и вовсе стал похож на молодого монаха-отшельника. Несмотря на все попытки наладить контакт с отпрыском, отец каждый раз натыкался на многослойную, как сэндвич-панель, стену непонимания. Что до жены, то отношения между Сергеем Сергеевичем и Любовью Игоревной лучше всего было бы назвать симбиозом. «Глава семейства» (без кавычек тут не обойтись, потому что никаким главой он, по сути, не был) приносил домой кое-какие деньги, в обмен на что Любовь Игоревна кормила мужа.
Нельзя, однако, сказать, что одиночество Шелестова-старшего было полным.
Жил в его комнате некто. Тот, кого он боялся потревожить, возвращаясь домой по утрам, чье присутствие он ощущал с детства и чьего имени никогда не знал. Да и было ли у него имя? Что-то, какое-то шестое чувство подсказывало Сергею Сергеевичу, что его сосед по комнате является не одушевленным существом, а, скорее, некоей субстанцией. Силой, если угодно.
Пытаясь вспомнить, когда он впервые столкнулся с этой силой, Шелестов-старший погружался в омут детских воспоминаний. Но каждый раз мог выхватить из этого водоворота лишь одно. Скорее то было даже не воспоминание, а фотографический снимок.
На снимке был запечатлен закутавшийся в одеяло отец. Правда, в отличие от статичных фотоперсонажей, отец ерзал под одеялом, переворачивался с боку на бок и что-то тихо напевал. Сергей Сергеевич понимал, что «снимок» сделан его собственными глазами, в ту ночь, когда он последний раз видел отца живым.
Аккурат посередине, между мамой и бредящим отцом, стояла фигура. Роста она была невысокого, очертаний неопределенных. Четко вырисовывалось только лицо старика, скривившееся не то в усмешке, не то в презрительной гримасе. Как только Сергей Сергеевич начинал пристально вглядываться в лицо, «снимок» исчезал.
В отличие от сына, Шелестов-старший не был склонен к самоанализу. Впечатлительность его не была, как у Аркаши, обрамлена рамками логики. Он предпочитал пропускать через себя потоки информации, не придавая им даже оттенка осмысленности. Часто, сидя перед телевизором или слушая радио (всегда неизменный «Маяк»), он улавливал боковым зрением неясные тени, слышал отдаленную музыку, которая, казалось, играла на какой-то неизвестной частоте. Но тени так и оставались для него лишь тенями, а музыка – только музыкой. 
Часами мог он сидеть у окна. Из приемника доносились отголоски фраз и фрагменты незнакомых напевов – словно кто-то обращался к нему издалека. Глаза Сергея Сергеевича постепенно наполнялись слезами, губы начинали шевелиться. Порой лицо его принимало злобное выражение, в глазах принимались тлеть угольки ярости. Похожий на медиума, он отрешенно смотрел в окно – но то, что он там видел, не было реальностью. Самые диковинные, самые неожиданные образы проплывали перед его взглядом. Привычные многоэтажки исчезали, их место занимали сельские избы, вместо дорог тянулись заросшие ивами овраги. Пешеходы становились старыми знакомыми. Стоило только захотеть – и любой из них мог оказаться здесь, в комнате; с любым можно было поговорить, поспорить, поругаться. Каждый из этих незримых гостей готов был часами слушать Шелестова-старшего, не перебивая ни на секунду. Выговорившись таким образом, он выключал радио, ложился на старый потертый диван, с головой накрывался одеялом и быстро засыпал.
Порой каким-то шестым чувством он ощущал, что в этом общении с вымышленными персонажами есть что-то глубоко противоестественное. Может быть, даже извращенное. Что чем дальше, тем сильнее он загоняет самого себя в тупик, затаскивает в черную дыру, из которой возврата уже нет. В такие моменты он чувствовал внутри холодную покалывающую пустоту. И тогда Сергей Сергеевич решал, что, как только жена вернется с работы, он обязательно поговорит с ней. Он не представлял, о чем они будут разговаривать, но знал, что станет говорить до тех пор, пока не произнесет что-то важное. Что-то, о чем он должен был рассказать уже давно.
Просыпаясь под вечер, помня о своем намерении, Сергей Сергеевич садился на краешек дивана.
Вот сейчас он поднимется и пройдет на кухню, откуда доносится еле слышное бульканье и посвист чайника. Но в этот самый момент он замечал, что какая-то из деталей обстановки изменилась. Например, пепельница, утром стоявшая на подоконнике, теперь оказывалась на столе. Или радиоприемник вместо того, чтобы висеть на стене, валялся в углу. И Шелестов-старший знал, что это все знаки, которые кто-то подает ему. Во всех этих посланиях явственно читалось: «Не смей. Даже и не думай». Тогда он снова забирался под одеяло и долго лежал с закрытыми глазами – до тех пор, пока квартира не погружалась в сонную тишину. Лишь тогда он вороватой походкой проходил в кухню, доставал из холодильника ужин, ел в полной темноте и на цыпочках возвращался обратно. Больше всего в этот момент он боялся столкнуться с кем-нибудь из домашних – а вдруг тогда он не удержится и заговорит с ними? А вдруг возьмет да и расскажет о своем невидимом соседе, как бы нелепо и неправдоподобно это не зазвучало.
Если это случится, произойдет что-то страшное. Не со всей семьей - так с ним точно. В этом он был уверен, как некоторые уверены в том, что число тринадцать приносит несчастье, а просыпанная на пол соль предвещает ссору.

17.

Когда раздается звонок, Оля уже знает, кто стоит за дверью.
Гости у нее бывают редко. Собственно, посетителей (если не брать в расчет маминых знакомых) можно разделить на две группы. Первую и группой-то назвать сложно, потому что состоит она из одного человека – Маринки – которая появляется регулярно, но всегда неожиданно.
Ко второй группе можно отнести одноклассниц, в смысле – девочек, с которыми она училась бы, если бы не травма. Они всегда приходят небольшой компанией. Три-четыре человека. Оля чувствует их смущение и сама ощущает то же самое. Она знает, что девчонки приходят к ней по просьбе классного руководителя. Оле нравится болтать с ними. Но ей неприятно постоянно чувствовать их скованность. Кажется, будто воздух в комнате делается наэлектризованным, каким-то твердым. Она видит, как они стараются не смотреть на ее кресло. Слышит, как тщательно подбирают слова.
Когда девочки уходят, она чувствует облегчение и уверенна, что они ощущают то же самое. Наверное, хорошо, что они приходят редко.
Но сегодня – не их день. Не Маринкин и не одноклассниц. Сегодня вторник, и значит к Оле придет Она.
Услышав звонок, Оля катит кресло к двери.
Мама выглядывает из кухни. Не для того, чтобы открыть дверь – вечером во вторник Оля всегда делает это сама. Наталья Михайловна просто хочет в очередной раз увидеть выражение счастья на лице дочери. Будь она другим человеком – непременно приревновала бы Олю к гостье.
Но, слава богу, Наталья Михайловна не ревнива. Ей всего лишь нужно в очередной раз увидеть это радостное, почти подобострастное лицо, удивиться и снова про себя задаться вопросом – что же эта женщина значит для ее дочери? Почему Оля каждый раз при ее появлении расцветает?
Когда эта женщина проходит в коридор, Наталья Михайловна говорит:
- Здравствуйте, Любовь Игоревна, - дожидается ответного приветствия и возвращается в кухню.
Она не видит того, что происходит дальше. Не видит, как Оля берет у учительницы плащ.
- Олечка, не надо, я сама - но девочка упорно тянет руки к одежде.
Человек предвзятый и испорченный мог бы углядеть в том, как Оля смотрит на учительницу, сексуальный подтекст. Но если и есть в этом взгляде эротическая составляющая, то самого чистого и нежного свойства. Потому что произрастает она не из животного влечения, а из искреннего восхищения.
Любовь Игоревна проходит в Олину комнату, а девочка катится за ней. Если бы не инвалидное кресло, Оля запросто могла бы сойти за фрейлину, которая сопровождает королеву в ее покои.
Вот королева, не меняя царственной осанки, пододвигает стул поближе к древнему письменному столу. Выкладывает учебники, пособия, толстую, исписанную убористым (почти мужским) почерком, тетрадь. Восхищенная фрейлина не видит морщинок в уголках глаз, не замечает налета усталости, который придает коже королевы сероватый оттенок.
От учительницы никогда не пахнет духами, и Олю это приводит в восторг. Отсутствие запахов наделяет гостью аурой таинственности. Делает ее загадочной. Не такой, как все.
Урок начинается. Оля показывает домашнее задание. Любовь Игоревна сверяет Олины ответы с записанными в своей тетради. Все сходится, только в одном уравнении допущена ошибка, которую они сразу же вместе разбирают.
- Теперь понятно?
Оля отвечает не сразу. Какое-то время она ловит отзвуки голоса. Ощущает, как они пристают к ковру на стене, ложатся на палас под ногами – чтобы ненадолго остаться здесь. Чтобы несколько часов пожить с ней.
Во всем, что делает Любовь Игоревна - в интонациях голоса, в каждом движении, чувствуется что-то очень искреннее и одновременно загадочное. Что-то по-настоящему женское. Когда она наклоняется над плечом девочки, та ощущает ее дыхание у себя на шее. Теплое, прочно ассоциирующееся с парным молоком и мягкой тканью.
Из подслушанных разговоров учительницы с матерью Оля знает, что Любовь Игоревна живет неподалеку, вместе с мужем и сыном. С мужем она уже давно в разводе, но продолжает сожительствовать. Почему – на этот вопрос и сама не может ответить. Раньше он много пил. После того, как у него случился инфаркт и он, упав с лестницы, чуть не свернул себе шею, муж бросил пить. Но отношения между ними по-прежнему не клеятся.
Когда Оля вырастет, она увидит по телевизору интервью с женщиной-психологом. Та будет рассказывать журналисту, что практически каждая девочка в подростковом возрасте испытывает влюбленность во взрослую представительницу своего пола. Чувство это может быть осознанным или подсознательным. Услышав об этом, Оля улыбнется и вспомнит Любовь Игоревну.
Но сейчас Оля, разумеется, далека от психоанализа и прочих мудреных вещей. Когда урок заканчивается, она снова превращается в фрейлину. Она провожает свою госпожу до двери, помогает одеться – и начинает ждать следующего вторника.


Рецензии