Ника Главы 13-25

13

Андрюха когда-то тоже хотел жениться. Но не на мусульманке. Там всё уж больно реакционно: калым, чадра, паранджа... Вонючая сакля. Кинжальные братья... На передовой еврейке. С тех пор как вычитал у великого русского поэта: «Кто же читает наши стихи, кроме еврейских девушек?» Впрочем, ведь девушка, выходя замуж, опускается в другую весовую категорию. А про еврейских жен великий поэт ничего соблазнительного не говорил.
Так Андрюха и не решился и теперь, в минуты внутренней откровенности, жестоко себя за это материл. Свиданочный «р-раз» - это бы черт с ним, всего дважды в год - лучше и не расслабляться, перетопчемся на петушках. Дачку по полсрока и мать подгонит; она до суда, пока можно, носила, верно, - душевная женщина!
Но - письма, письма, письма!.. Три в месяц дозволено отправить, а получать - без ограничений. Хо! Да так-то - что ж не сидеть? И Андрюха стал грезить о заочнице. О волоокой, тонкоперстой, жаркогрудой, пахучей жидовочке, с жилплощадью, без родных... Словом, Ассоль отдыхает.
А пока, чтобы не терять формы, влюбился в Жанету Огородникову.
И писал письма ей. Три в месяц, как и положено по режиму. Нет, атаковал он ее, конечно, не в лоб: время терпело - и Андрюха разработал блестящую и победоносную тактику. Первые сапы он вырыл в письме как бы другу. Мол, братан, все пучком, хвост торчком, будешь в наших краях - заверни погостить, и - пожирнее, чтоб ударить в глаза: тут у нас в районе, песнями богатом, девушки уж больно хороши… Далее по испытанной романтической схеме: «Себя как в зеркале я вижу, но…» - был набросан жанетин портрет.
Пока что без имени, но как тут себя не узнать: «золотистые локоны, божественная походка»... «изумительный вкус в одежде»... «жена нашего отрядного»...
В следующем апроше Андрюха с терпкой мужской прямотой сообщил другу о вспыхнувшем чувстве. В третьем - о снедающей страсти. Второй месяц ушел на артподготовку. Друг фигурировал уже только на конверте. Три письма - три молнии - три разрыва должны были подавить всякое сопротивление: в силу слова Андрюха верил. Да и сам был неплох: при отменном здоровье - горел сухой, нервной красотой туберкулезника. А узконосые сапоги, черная, с иголочки, форма, высокая тулья пидерки (одному Ягве известно, сколько портной Фогель за это содрал) - сообщали его фигуре жгучую эсэсовскую элегантность.
К тому же, при всем своем лиризме, Андрюха умел рассуждать логично: если Жанета оскорблена, если любовь зэка ей впадло - кто мешал засветить любую ксиву оперу? Или мужу? Уймите нахала... И уняли бы с наслаждением. Так ведь нет - хранила тайну! Значит, клюет.
Конечно, поскольку в Жанете не имелось ничего свинского, любовь не могла быть вполне бескорыстной. Где-то во втором эшелоне Андрюха лелеял практические резоны. Пусть через полгода, год - неизбежно вспыхивает взаимность. Назначается встреча. Наставляются рога. А дальше - что ж, надо вызволять возлюбленного - это очень по-женски, по-русски.
Своими страстными руками Жанета душит Огородникова. Завладевает его формой и документами. Гримирует Андрюху...
Или нет: берет отпуск за свой счет - чтоб навестить больную маму. И роет подкоп. Мама больна несмертельно, но тяжко - отпуск приходится продлевать. Подкоп углубляется...
Или еще лучше, самое простое: Жанета пересылает за бугор его поэмы.
Публикация, мировой резонанс. Запрос от ЮНЕСКО. Чины из Москвы. В бессильной злобе оформляется помиловка. «Но вы хотя бы подпишите, что раскаялись, осознали...» - «Нет». Черт с тобой, отпускают и так. Лазурный берег, акации, ананасы...
На ананасах Андрюха обычно тормозил, потому что не знал, что ему делать дальше с Жанетой. Поэту с мировой славой полагается спутница поэкзотичней - но сразу бросить, порвать было как-то неловко... Щекотливая ситуация. Нравственный тупик.
Что выход есть, что Жанета просто не читает его писем, а только заклеивает и отсылает по несуществующему адресу - Андрюхе пришло в голову лишь на четвертый месяц. От каких случайностей зависят порой судьбы литературы!.. Не обидно, но противно. Или, как говорил Солдатенко, вспоминая дружные буцки СППшников: «Не так было больно, как надоело».
Надоело, да, нужна, наконец, нормальная заочница: фотка в тумбочке, сеанс через день, письмо в декаду. Вот этот чуморылый библиотекарь - что он там обронил про сестру?
И полночи, наспех тиснув очередной роман благосклонно внимающим уголовникам - в этот раз по мотивам Святого Писания, - Ника отвечал на вопросы.
16 лет. Нет, не красивая. Нет, не тощая. Нет, не воображала. Что любит, как говорит, о чем мечтает... Фотка у Ники была - их общая, семейная, втроем, но двухлетней давности, невразумительно. Такая, в общем, улыбалась там крыска-не крыска, а впрочем, главное, чтоб человек был хороший.
- Давай, землячок, я тебя от блудняка отмазал... Цинкани ей... В традициях Голливуда, без низких истин. - И - на никино мимическое согласие: - Как думаешь, ответит? Ты для нее авторитет?
- Не знаю. У нее Пол Маккартни авторитет.
- Во! Вот напиши, что я похож. Такого же роста.
- Написать, что поэт?
- Нет, пока не надо. Зачем ребенка пугать.
Ника был умилен. Человек - взамен пяти контейнеров! - просит о такой мелочи... И в письме к сеструхе он притянул за уши всех любимцев, подыскивая Шмелю рекламные параллели: Жилин в яме. Лукашка на кордоне. Болконский при Бородино... «Представляешь, однажды ребята с конвейера смастерили хлопушку из электролитов, рванули у него над ухом, из-за спины - так он даже не моргнул...» (На самом деле рванули над ухом у самого Ники, и он, конечно, моргнул - но не больше: на зоне никто не пугается громких звуков, тут все мрачное происходит шепотом.) Ну?
Две недели оба нервничали, причем Ника куда заметней, чем Шмель, - так ему не терпелось отплатить добром за добро. Да как бы Андрюха еще не передумал, не смекнул, что продешевил: ну что ему в этой зассыхе?
Сеструха отозвалась без восторга, но положительно. Только пока без фотки - мол, нет дома хорошей, схожу в ателье, потом пришлю. Андрюха благословлял свою интуицию: вот опустили бы землячка - и что? Иметь заочницей сестру петуха - такого не то что вор, даже мужичок себе не может позволить.

14

Уже как будто бы ясно, что «вор» в государственных границах и «вор» за оградою зоны - это немножко разные понятия. Вернее, диаметрально противоположные.
«Вор» из Толкового словаря - непременная часть социальной анатомии, наподобие печени, а то и мозжечка. «Вор» из тюремного арго в зоновском организме вовсе не обязателен, нечто вроде аппендикса. Лучше бы вообще удалять, не дожидаясь абсцесса.
Если же держаться в рамках ожеговского толка, то посягание на чужую собственность, на воле подернутое флером блатной романтики (наша уркаганская словесность, от Бабеля до Розенбаума, тут - в пику своему занудному Моисею - расстаралась вовсю), в зоне карается немедленным опусканием, без юридических проволочек.
А чтобы избежать обидной омонимии - посягнувший здесь именуется «крысой». Конечно, веселые зэки хохмят и на этот счет, мол, до пяти килограмм - не крыса, а свыше пяти - уже не крысятничество, а беспредел... Но опускают всерьез. И, признаться, эта мера более действенна, чем Уголовный кодекс. Любую бациллу у нас можно хранить в незапертой тумбочке. Правоведам здесь есть над чем задуматься. А не то пусть приедут, обменяемся опытом...
Но наш хозяин с недоуменной грустинкой задумывался совсем о другом: вот, зону без воров (в обоих смыслах) организовать вполне возможно, а без опущенных - никак!
Командировка у нас сравнительно юная, но на соседних ее давно уже окрестили «пионерлагерь Козленок» - можно по праву гордиться! Девять десятых контингента - члены секций, то есть официальные пособники администрации. Докладные друг на друга здесь пишут чаще, чем письма, - золотой народ! Поголовная грамотность! И лишь одно не в лад общей гармонии - петухи, проклятое наследье СИЗО.
«Запомните, - любил повторять хозяин на собраниях зэковского актива, - те, что приходят с пометкой в деле, - ладно, тут мы не можем помочь. Но у себя я никаких опусканий не потерплю. За все задницы в ваших отрядах отвечаете головой. Кто недоглядит - всё, пусть забудет про УДО».
Запомнить было несложно. Но доглядеть на 100% - нереально: опускание - дело одной минуты и обратного хода не имеет.
Поэтому Некурящев мгновенно вспотел от волнения или, как выражался его начштаба Процюк, весь покрылся холодным салом, когда однажды к нему в старшинскую влетел СППшник с леденящим цинком: «Крысу поймали!»
Вот этого только и не хватало его краснознаменному соединению!
- Кто такой?
- Березко.
Некурящеву тут же показалось, что он чуял беду заранее, едва получив из карантина этого пассажира. Какой-то он был... безглазый, что ли? То есть шнифты-то на месте, но всё время смотрят куда-то мимо - сквозь собеседника, стену, бетонный забор... И сидит по 89-й - не статья а недоразумение. Типа: болванку из цеха пёр и на проходной засыпался. Она ни в цеху, ни снаружи никому не нужна, эта болванка; чистая клептомания, зов души...
И вот - как в воду глядел: клептоман и есть. У соседа по тумбочке - тот вчера только дачку получил - вафельный торт скоммуниздил. (Зэки, кстати, никогда не говорят «вафельный».) И прямо тут же, не отходя, начал грызть...
- Не обули пока?
- Нет, сидят все охуевшие.
Еще бы. Зайди в прокуратуру и пописай там на главного - тоже, наверно, не сразу тебя повяжут.
- Давайте его сюда.
СППшники привели Женю, Некурящев запер его в старшинской и пошел подышать. Даже на показательных стрельбах так не нервничал. Впрочем, надо смириться, выхода никакого не было, катастрофа неминуема: насчет УДО хозяин не шутил.
По вечернему центряку, как Платон по садам Академии, совершал мудрый моцион старичок Пуржанский.
- Приветствую, Яков Абрамыч.
- Здравствуй, Стасик.
- У меня крысу в отряде поймали... - со смутной надеждой на истину. Или хотя бы на рецепт.
- Я по овощам, Стасик. Птицеводство не моя область.
- Но вы-то что б сделали?
- А веди его прям к хозяину. Скажи: вот вам крыса, а к утру будет петушок. Загадка природы. Пусть он и разгадывает.
Что ж, другого не оставалось.
Хозяину Женя тоже не понравился.
- Вы мне в глаза смотрите, что вы у меня за спиной разглядываете?
- Я не за спиной... - отозвался Женя с сомнамбулическим акцентом.
- Зачем вы взяли у осужденного посылку?
- Я не посылку...
- Ну, что там было... Что он украл, Некурящев?
- Торт «Полярное сияние».
- Ну? Зачем?
- Я не украл... Только откусил...
- Детский сад какой-то. Вы понимаете, где находитесь?
- В России...
- Тьфу, уберите вы его... Некурящев, пусть он за дверью подождет. Насажают черт знает что, а нам тут... Если я его месяц в ШИЗО продержу - утихнут страсти?
- Так там страстей нет. Скажут: неси торт. А где он возьмет? Поставят на счетчик. И так далее...
- Счетчик... Я им живо все счетчики повыключаю!
«Да, но ведь очко не зашьешь...» - изобразил на лице безмолвное сомнение Некурящев.
- Ты там старшина или нет?
«А ты здесь хозяин или кто?»
Так они глупо препирались, вместо того чтоб обнять друг друга и разрыдаться от косности бытия, - пока в дверь не просунулся предмет дискуссии:
- У вас мундштучок, кстати, неправильно набран, гражданин начальник. Хотите, сделаю классный?
Это было уже слишком. Мундштук нашему хозяину подарил коллега с соседней командировки, а у него сидели самые знаменитые на севере кустари! Женя прокувыркался в ШИЗО 45 суток (а там по ночам такой дубак - не только кувыркаешься - и отжимаешься, и приседаешь - весь комплекс по Мюллеру).
Но когда вышел - начались чудеса: мужики его амнистировали. За обезоруживающую откровенность.
- Я не могу без сладкого, мужики. Мозг требует.
- У тебя еще и мозг есть?
- Ну. Думаю очень много.
Поскольку на профессионального мыслителя - по народным поверьям, мелкого, очкастого и кучерявого - вислогубый, лопоухий и высоченный Женя никак не тянул - ему охотно поверили. Когда мысль заявляется в мир в неожиданной оболочке - ее всегда привечают теплей. Вот не будь Сократ лысым и нос картошкой - неизвестно, стали бы его слушать. Но о чем думал Сократ - все более-менее в курсе. Бродит по Афинам: я, говорит, знаю только то, что ничего не знаю... Этакий Незнайка в солнечном городе. А о чем думал Женя, выяснилось не сразу, примерно через неделю.
Нелегко вообразить, что за поэт получился бы в итоге из Шмеля, - а вот Женя уже был законченным мастером. Наборные мундштуки - это тьфу. А кальян не хотите? В виде толстого черта, чей изогнутый хвост и берется в губы... Инкрустированную шкатулку с потайным отделением? Выкидуху под янтарь с расческою вместо лезвия? Зажигалку в образе нагой красотки - колесико промеж ягодиц, а пламя бьет прямо из лона?
От каждой новой поделки зона стояла на ушах, здесь такого еще не видали. С любым заказом Женя справлялся в три дня, но над чем-нибудь задушевным мог возиться и месяц, и больше...
Конец волоките положил хозяин: сунул Жене список, вроде наряд-задания, оговорил расценки.
- Если какие материалы - не стесняйтесь, вам привезут.
И понеслось. Женя стал гнать ширпотреб. Хозяин умыл соседа с его хвалеными кустарями. И неплохо приподнялся (деточка, все мы немножко Мойши): изделия шли нарасхват. Под командою Жени уже шуршала целая артель, но... Сам Женя привял.
- Первую делаешь вещь - это как целку уфаловать. А потом, по шаблону, - как со шмарой. Ты ей четвертную, она раком... Неинтересно.
Но на что-то первое теперь не хватало времени. Шаблоны всех устраивали, заказы текли рекой. Ковыряясь в библиотеке, Женя еще порою замирал над какой-нибудь гравюрой или орнаментом: эх, вот это бы на крышечку! А это - по бокам... Но понимал трезво: никаких поделочных откровений от него больше не ждут. Гони заказы. Кальяны эти чертовы, зажигалки... Ну, блин, чему там менты радуются? Как дети...
Зато материальное изобилие не оставляло желать. Наступила какая-то непредусмотренная Марксом стадия: выше потребностей - и жениных, и никиных, и вообще любого, кого приходило в голову угостить. Тем же «Полярным сиянием» мог теперь с легкостью оделить ползоны.
Ника, конечно, уже и прежде вкушал удесятеренную сладость нережимной жратвы, обморочный оргазм вкусовых рецепторов - когда Пуржанский, бывало, затевал компактную, на двоих, оргию и мощный дух жареной картошки с лучком и шкварками, источаясь сквозь дверные щели, мутил рассудок у сирых абонентов перед табличкою: «Библиотека закрыта на переучет»...
И все-таки женькины салями-малями были как бы морально аппетитнее. Не чувствуешь себя еврейским прихлебалой. А Жене тоже нравилось хавать именно в библиотеке, в окружении именитых корешков.
На зоне, кстати, не так уж мало мест, где можно без утайки почавкать запретными плодами. Но в бане уж очень припахивает содомией. В старшинских - козлятиной. В художке тесно. В парикмахерской неуютно... А уж в бараке нельзя наотрез: назавтра же пяток докладных порхнет на кумовской стол. «Довожу до вашего сведения...» Что ел, с кем, о чем беседовал - настучат в традициях натуральной школы, колоритно и скрупулезно.
Ника, застав однажды Пуржанского над подобною писаниной, весь зарделся, будто подглядел какую-то стыдную изнанку мироздания. Вроде старческого неэротичного соития. Впрочем, даже оно по-своему прекрасно, и только доносы - нет, ни с какой стороны.
Но Женя этому нигилизму не сочувствовал:
- А как же иначе, что ты? Сейчас же век информации, на том стоим.
- А ты бы мог написать?
- Ну, какой из меня писатель... Я вот сейчас пойду к режимнику заказ относить, он спросит: что в библиотеке? Я скажу: кипятильник запрещенного образца, на полке с поэзией. Менты кипятило у тебя отметут, ты достанешь запасной, а им по кайфу: провели оперативную работу, не зря хлеб едят. И я со всеми в хороших.
Ника повеселел:
- Значит, про тебя спросят - мне тоже пристукнуть? Кишиневское «Мальборо» в правом кармане...
- Про меня что угодно можешь говорить. Скажи, Березко на Уголовном кодексе поклялся, что завтра напьется.
- Не поверят, у меня Уголовного кодекса нет в библиотеке. Не положено.
- Все равно напьюсь, - сказал Женя зло и тоскливо. - Хоть в ШИЗО отдохну пару недель...
От Ники пока что никто информации ни разу не требовал - в этом не было смысла: Пуржанский стучал за двоих. За десятерых. Но Женя, и правда, напился. Что пил, где и с кем - черт его знает, это у СППшников надо спросить. Но главное, как и планировал, был отправлен на отдых.

15

- Эй, шурин, подь сюды, теранем за жизнь, - кликнул Шмель из угла вечернего кубрика.
«Если «шурин» - значит, не нахватывает», - успел осадить Ника уже было стартовавшую панику.
- Ты у нас грамотный пассажир - ну-ка, расставь мне запятые, - и протянул тетрадку.
«Ну вот, стесняется просто показать, - опять умилился Ника. - Ах, поэты...»
Это верно, Андрюха, за отсутствием еврейских девушек, иногда тосковал по читателю. Оба его семьянина были ребята славные, но прозаичные; эпистолярный роман с Жанетой оборвался, другой еще не дозрел до лирической стадии... Так хоть этому чмошнику.
Ника бережным шепотом принялся расплетать андрюхины каракули.
- То есть, имеешь в виду, его бы опустили? - закончив чтение.
- Что имею, то введу, ты знаки расставь, без вопросов.
Ника карандашом натыкал препинаний. Получилось такое:

- Мне, Господи, неловко за Тебя:
Как будто кто-то взрослый обманул
Детей, сказал: «Приду», - и не явился.
И дети спрашивают: где же этот дядя,
Который нам так много обещал?
Но это не в упрек. Я понимаю:
Попробуй заявись - тебя как раз
Отправят в желтый дом или в тюрьму
На перевоспитание. А там
Народец тертый, сразу же раскусят,
Кто Ты таков, заставят отвечать
За свой базар, за каждое словечко.
А дело прошлое, ведь Ты наговорил
Немало лишнего. Хотя бы то же Царство
Небесное. - Голимое фуфло!
(Как говорят в тюрьме.) Не обойдется
Без мордобоя. Вот уж где и впрямь
Придется подставлять попеременно
И левую, и правую. Хлебнешь
Не меньше, чем на памятной Голгофе,
И не найдется добряка-Матфея,
Чтоб записать еще десяток баек.
Никто и не узнает, как достойно,
А может быть - скорей всего - позорно
Ты принял окончательную смерть,
И что не только зэкам-атеистам
Лишь на себя отныне уповать...

«А ведь это я - источник вдохновения », - подумал Ника без ложной скромности. И тоже угадал: все евангельские аксессуары Андрюха надыбал из никиного ликбеза.
Слава народного сказителя притянулась за Никою в зону из камеры, именно там он взялся услаждать бессонную публику послеотбойными вечерами. («Граждане заключенные! В следственном изоляторе объявляется отбой, отход ко сну. Всем заключенным необходимо немедленно занять свои спальные места...») Так сказать, поучать, развлекая...
Шедевров, годных для этой цели, оказалось на удивление мало - сравнительно с количеством присужденных ночей. Правда, многие шли на бис, что сильно выручало. Например, «Одиссею» Ника тискал 'раз двадцать, под конец, к восторгу аудитории, нарастив на архаический костяк уже совершенно нецензурные приключения...
Однако Святое Писание он модернизировать не посмел, строго держался буквы. А вот Шмель, значит, не постеснялся!
Андрюха же с превентивным раздражением ждал читательских отзывов. Но на что тут было отзываться? И потом - сам же сказал: без вопросов.
Есть на Земле места, где хорошо спорится на такие темы, - но зоновский барак не из их числа. А вот, скажем, Полярная ночь - с северным сиянием в качестве оппонента... Или чекистский подвал - со следователем Бронштейном... Или Освенцим - с очередью на кремацию... Впрочем, в Освенциме уже полный порядок: Бог есть. Потому что если не так - через минуту просто вылетишь в трубу, целиком. А на такое мало охотников.
А в бараке - ну что в бараке? Тот ест, тот уже пукает. Тот замышляет докладную. Тот сеанс. Вполне житейская обстановка, ничего инфернального. Если заниматься на зоне теологией - то разве в ШИЗО. Где-то между Женькой, его двумя собутыльниками и Корнильевым - отшмонали червонец у борзача, тоже получил пятнашку.
Выражаясь точнее, никаких собутыльников там не было, потому что пили они накануне флюс, разливая его из канистры по бурым изнутри, обчифиренным кружкам. Женька-то мог бы прошустрить и коньячок, но, как всякий здравый алкоголик, если загоралась душа - лил туда, что имелось под рукой, без снобизма. Лишь бы давало гарантированный эффект - а уж в этом флюс вне конкуренции, что там твои вековые подвалы...
Бывают такие капризные организмы - привыкают к заводским напиткам. И получается - человек добросовестно выкушал две пол-литры, снаружи вроде захорошел, а предложи - готов и на второй заход, и на третий... (У Андрюхи были такие смешные куплеты:
Ой, как торкнуло, кольнуло в мозжечок!
И дорога из-под ног всё норовит...
«После водки непременно коньячок!» -
Посоветовал мне доктор Айболит...
и т. д.)
Не проняло, стало быть, до ядрышка, только скорлупку сполоснул.
А вот к флюсу привыкнуть невозможно. Пятилитровая канистра у вольного мастера стоит стольник, но пьянка обходится в копейки, потому что уже с одного кружака отключаешься напрочь, как радиоточка из розетки. Никаких сигналов из внешнего мира - полный, черный, блаженный глушняк!
Хотя флюс - это всего-навсего технический спирт, правда, с некой примесью, им у нас промывают на конвейере платы, перед тем как кунуть их в ванну с припоем. В цеху висит трогательный плакатик: «Граждане заключенные! Флюс содержит смертельно ядовитые вещества! Помните о своих родных, не испытывайте судьбу!» Но ведь и Минздрав предупреждает с каждой пачки... Тем более что родные далеко и судьба уже, слава богу, состоялась, а летальный исход за все время был только один. От официальной водки мрут куда охотнее, но там уж завязан госбюджет, большая политика, братская помощь народам Африки, там уже наш интернациональный долг - забывать про родных... И плакатики в гастрономах не висят.
Делая последний глоток, Женька знал, что очнется только в камере, поэтому теперь с сознанием исполненного долга разглядывал знакомую шубу.
Шуба - это сплошной цементный набрызг на стенах, чтобы наказуемым на взбрело в голову здесь порисовать или оставить послание потомкам. Но сейчас головы у всей троицы были туго набиты гулом, треском и прочею абстинентною атрибутикой - не до потомков, куда там.
Серега Даниленко время от времени корчился над парашей, но исторгал только гортанные хрипы.
- Да ты ляжь, счас оно отойдет на холодке.
- Ой, не могу больше. Аж сердце охота выблевать. Первый раз такое...
- Ну, дай бог, не последний. Закрой ты крышку, вонизм же идет.
Дон Корлеоне сидел на корточках в сторонке, не смея встревать в мужиковский базар. Но это днем в ШИЗ0 можно кантоваться поодиночке. А выдержать ночь - только два способа: либо гимнастика напролет, либо шпротной укладкой, по очереди перемещаясь в заветную серединку. Дон Корлеоне морально готовился к упражнениям. Надеяться на теплый соседский бок - пусть даже только один - было бы с его стороны неслыханной наглостью.
И первые пять ночей, действительно, посвятил физкультуре. Ни Женя, ни Серега, ни третий - Саня Токарев - нисколько не горели желанием форшмануться. Но на шестую ночь у Сереги что-то дрогнуло в так и не выблеванном сердце:
- Слышь, мужики, что этот гребень зря отжимается? Может, это, организуем ему сугрев?
- Да пошел он, - чуть размыслив, откликнулся Токарь. - Немытую сраку долбить... У меня не встанет.
- Пусть стрекочет, зачем сраку... Вон силы сколько у парня, не знает, чем заняться.
Женя мечтательно потеребил в паху:
- А че? Давайте...
Корнильева затрясло.
- Мужики, мужики, не это... Я не дамся!
- Вот тебя кто-то спрашивает! Иди зубы полощи. Осталась вода в кружке?
-  Не надо, мужики! Выйдем - я вам любого бесплатно дам... Сколько угодно...
- Ничо, мы заплатим. Давай, хорош под целку косить.
- Смотри, как затрепыхался - я и в глазок захотел, - с приятным удивлением поделился Токарь. - Давай к дверям на карачки, живо!
Метровое пространство в камере, не видимое в волчок, именно у дверей...
- Нет! - зарыдал дон Корлеоне. - Нет, нет! - и стал колотиться бритой башкой об шубу. Всерьез, до крови.
- Держите целочку! - с нарастающим азартом шепнул Токарь, стягивая штаны до колен. - Смотри, всего один шарик, не бойся, дурочка.
Женя с Серегой, слегка придушив, заломили Корнильева в позу.
- Ну вот, а ты боялась, - ласково ворковал Токарь, обнажая вожделенный зад. - Расслабься, тебе понравится...
- Ну-ка, стойте, - вдруг зарыготал Серега. - Это кто тебе нарисовал?
Во всю левую булку Корнильева синела чудная наколка.
- В камере, когда опустили...
- А ты знаешь, что это значит?
- Сказали: петух.
- «Петух!» Ты, сука, только этого не повторяй... Это значит - «человек» по-китайски, понял?
Серега, отпустив Корнильева, задрал х/б на левой руке. Снутри предплечья, почти в локтевом сгибе, у него оказался крохотный, но точно такой же иероглиф. Женя с Токарем перехмыкнулись.
- Мужики, если не верите, можете меня тоже ****ь, - с сократовским достоинством предложил Серега.
Нет, почему, - ему верили. Серега был на всю зону знаменитым фаном синологии, даже достал всех своими Тан, Минь и Бо-Цзюй И. Но Корнильеву-то зачем такое накололи? Юмористы...
- Ладно, надевай штаны, человек по-китайски. Считай, что тебе повезло. Блин, кровищи напустил... Шуток не понимаешь?
Дон Корлеоне уже ничего не понимал. А ребятам просто стало смешно - ну, с чего они распалились? Тоже, нашли секс-бомбу... Да еще в пролетный день.
Больше совратить его не пытались, но свои сутки Корнильев так и отбыл, забываясь лишь на час-полтора за ночь, ни разу не познав блаженства скентованной плоти - особенно когда ты в серединке! - простую и теплую правду ШИЗО.
И все-таки потом, на воле, в зоне, как и обещал, частенько ставил ребятам бесплатное угощение.

16

Наиболее пылкие палеоисторики уверяют, будто наколка - это праматерь всякого художества. Мол, еще до всяких наскальных комиксов наш далекий предок разрисовывал собственную шкуру...
Уверять, конечно, легко: шкур с тех времен ни одной не сохранилось.
И все-таки проследим их логику. Вот миллион лет назад эволюция наконец побрила нам спину и брюхо. Что должно было выглядеть поначалу очень неприлично: после питекантропских-то волосьев - считай, нагишом... Но человек разумный не только застенчив, он, прежде всего, суеверен. Его главная забота - отвадить дурных и подманить добрых духов. А какой-нибудь там саблезубый амулет всегда можно потерять. Пропить. Да просто отнимут - и ходи потом, голый, грустный и беззащитный. И вот, дешево и сердито, убиваются оба зайца: татуировка! В общем, убедительная теория.
Разумеется, мы с тех пор проделали огромный путь, с застенчивостью и суевериями покончено навсегда - но обряд живет! И даже почти без технологических новшеств! Вместе с кастами - одна из немногих традиций, что покамест не по зубам ослепительному прогрессу.
Да, игла теперь используется стальная, фабричная, но не будь ее под рукой - зэки управились бы и костью. В тюремном меню есть такое блюдо: «могила». Густой развар рыбных останков, практически готовый набор инструмента - любая длина и диаметр! (Хотя бывают такие гурманские камеры, где то же кушанье величают «семгой». Зато у них и «опарыши» - млявый клейстер с белыми прожилками - возвышены до «спагетти»...) А тушь изготавливается из сапожного каблука. Его следует сжечь, прах, чуть смочив, протереть сквозь материю, разбавить продукт мочой - приступаем!
Звезды на плечах означают: не склоню голову перед ментом. На чашечках: перед ним же не стану на колени. Любая морда из семейства кошачьих - оскал против власти. Соборы количеством куполов перечисляют засиженные годы. Популярны также наручники на запястьях, погоны на ступнях, фраза на затылке: «Привет парикмахеру!» (или: «Наконец-то я дома!»). Аллегориями являются, кроме того, перстни, розы, бокалы, кинжалы, паучки... Но всё равно для свободного полета фантазии остается еще довольно места, хотя лицо в последнее время украшают все реже.
Саня Токарев, недавно взошедший на нашу командировку с малолетки, рассказывал, что у них однажды утром все вышли на развод с надписью через лоб: «Раб КПСС». На малолетке сидят солидарней и бесшабашней - вполне вероятно.
- Ну? И менты что?
- Что... У кого крупно - выжигали потом, у кого мелко - скальпелем два надреза, кожу - ширк...
У самого Токаря глянцевел над переносицей доказательный рубчик.
Да, на малолетке детвора развлекается от души, на свой экстремистский лад передразнивая свободу.
Скажем, та же игра в словесные табу здесь гораздо ритуальней и ответственней. Как у официальных взрослых нельзя вымолвить, например, «многопартийность» - тут воспрещается посылать на мужской орган. Только в женский. Однако там нарушителя вряд ли даже посадят, а тут - с прибаутками, но неукоснительно опустят...
На малолетке западло руками касаться красного. Ой, беда, если в  лабаз завезли только «Приму»! Купить купят, подставляя продавцу сидор, но потом, чтоб открыть, будут елозить пачки ногами об асфальт...
Еще хуже - самолет, пролетевший над зоной во время обеда. «Говно над головой!» - и обед остается нетронутым. Да и вообще тут с бациллою очень сложно! И знаменитая речевка: «Сало, масло - западло, колбаса на *** похожа, сыр ****ой пахнет, по картошке мент топтался, капусту козел хавал, пшено петух клевал» - вовсе не пустой звук. По растворении западла в невозбранном осадке остается едва ли не один горох (не правда ли, рекомендации мэтров диетологии: Шелтона, Брэгга - очень смахивают на плагиат?)
Словом, Токарь на взросляке чувствовал себя поначалу как советский турист на диком Западе. Пока не приглядишься - какая-то вакханалия вседозволенности! Хотя, конечно, свои ограничения и табу существуют повсюду. На мужской орган не стоит посылать и здесь.
Но самые выразительные наколки были все-таки у Картуза, Миши Картузова, шныря со свиданки. Ника долго не мог понять, зачем Мише понадобились латинские изречения («Ну вспомни, землячок... поищи... Завар ставлю...») - пока не увидел во время Олимпиады обнаженный картузовский торс. Оказалось, что Миша все их заносит на нерасписанные участки кожи. «Vеrbа volant, scripta manent» - синело у Картуза вдоль правой ключицы. «О tempora, о mores!» - восклицала одна из лопаток. «Теmрога mutantur et nos mutаmur» - по-светски подхватывала другая. «Durа lex, sed lex» - сообщалось под десятиглавым собором. Однако над ним же нашлось местечко и для «Реr aspera ad astra». Если поискать, где-то должно было быть и «Dum spiro sреrо», а «Utile dulci misсеrе» уже закрывали треники, так как накололи это Картузу в виде арочки над областью паха...
В общем, после того как поучаствуешь в Олимпиаде или помоешься в зоновской бане - уже не поднимается рука на освенцимское начальство, так ценившее абажуры из шкур заключенных. Напротив, истинным варварством было бы скармливать такие шедевры бездушному крематорию.
Свежие росписи обычно производятся в той же ленинской комнате - когда она свободна от подопечных дона Корлеоне и их клиентов. Надо признаться, что случается это нечасто. Ребята в бараке, в основном, молодые, здоровые, разрядить половой конденсатор стоит всего лишь контейнер - или в рублевом эквиваленте, среди петушков есть даже очень миловидные...
Но не стоит сводить все ночные постаныванья из ленинской комнаты только к вульгарной купле-продаже. Ни даже с добавлением шарозакатных процедур. Пускай не божество, но вдохновенье, и слезы, и любовь воскресают и здесь. Да и божество - ведь с какого конца посмотреть...
Вполне можно представить и так: летал себе шаловливый Эрот над гиперборейскими просторами, выискивал, куда стрельнуть половчей. И вот: там выполняют план, там заседают, там пьют - люди заняты. Утомился, присел на черный сук, обвел шальным глазом наш колючий периметр - и пустил стрелу наудачу в смеркающийся квадрат. Заселено густо, авось мимо не пролетит. И попало, точно: Олежка Гунда влюбился в Борю Солдатенко.
Так получилось, что Олежка потерял девственность только в тюрьме.
Докапризничал до шестнадцати, а тут как раз срок подоспел, девять лет по 117-4. Старший брат с друганами растлевал каких-то школьниц, а Олежка, здорово перебрав, задремал в соседней комнате. А когда повязали всех огулом - стало неловко отмазываться одному, да и школьницы уверяли, что он тоже пытался, хоть и не смог. Зато сокамерники смогли. Durа lex, sed lex - Миша Картузов не даст соврать.
А в зоне, уже на первом десятке клиентов, Олежка отчетливо ощутил: ему это нравится. Ему нравились почти все зэки. Но особенно - с крепкою грудью, волосатыми ляжками - а такие в основном и составляли клиентуру: чахлые-то, как правило, дудели в кулачок... Ему нравилась их неумелая грубоватость. Их презрительный тон. То, что у некоторых не получалось в глазок - еще не отвыкли от чего-то другого, - и тогда приходилось им помогать, сплошной кайф. И когда клиент, сладко терзая, вдруг улетал за границы реальности - и начинал его гладить... И годы блаженства впереди, и все было чудесно - до этой злосчастной влюбленности.
Потому что Солдатенко явно предпочитал других. Хоть этого извращенца Лоциса - в ленинской комнате ведет себя нормально, а на свидания ходит к жене!
В те ночи, когда дон Корлеоне отправлял к Солдатенко другого, Олежка не спал и плакал от ревности. Зато если вдруг выпадало... Он готов был втянуть в себя всю жаркую, жадную прелесть возлюбленного, чтобы тугое и мощное вздутие упиралось в горло, а языком ласкать милые, крупные, пушистые яйца...
- Слышь, ты, гребень, не увлекайся, - ворчал обычно Солдатенко. - Стрекочи по-людячьи.
И совсем редко он входил сзади. Почему, дурачок? Что не так?
Да всё было не так. Солдатенко не нуждался в ласковой женщине с мошонкой. Его возбуждал только насильнический, надругательский вариант мужеложства. А этот Гунда... Он же явно кайфует больше, чем ты сам! Вот Лоцис - это да: и плачет, и дерзит, и рожи скорбные корчит... Самый смак. Да еще поинтересоваться напоследок:
- А жена у тебя красивая?
- Красивая.
- Знает, кем ты здесь?
- Знает.
- Класс! И что говорит?
- Мы на эту тему не разговариваем.
«Врет он всё, - догадывался Солдатенко. - Чтоб баба об этом - удержалась, не спросила...»
Но Лоцис не врал. Жена не спрашивала. И была очень красивая. Лоцису все кинозвезды - от Элины Быстрицкой до Наташи Гвоздиковой - напоминали жену. Он даже фильмы поэтому не досматривал до конца: тяжело.
Но каждой все-таки недоставало чего-то главного...

17

Что мы знаем достоверного о Латвии? В России не сходят с языка самые знаменитые уроженцы прибалтийских дюн: балдерис и ****аускас - однако детали помельче как-то выпали из поля нашего соседского интереса. Вот, скажем, латышские стрелки - мы уже и забыли про таких, а зря: лютовали ребята не хуже еврейских ЧК, очень и очень пособили светлому будущему...
Виля Лоцис и был внучком такого стрелка. Дедушка, как полагается пламенному бойцу, тоже тянул в свое время, причем дважды: до войны (и всю войну) и после - но тюремных понятий в семье не привил. То ли постеснялся. То ли решил, что отмотал за все предстоящие поколения... И напрасно. Неизвестно, за что опустили Вилека, но раз не за статью - вариант один: не уследил за базаром. Это внук-то матерого лагерника!
А статья у Вили была самая безобидная - 108-2. Нанесение тяжких телесных повреждений с последующей смертью потерпевшего. То есть даже не убийца, а просто - не рассчитал. Погорячился. Конечно, из-за жены: «Красавица - причина многих бед» - еще древние японцы подметили.
Первый год они с Ирутой прожили отлично, вдвоем, в двухкомнатной - рай, дедушка не зря боролся. А потом однажды Ирута переночевала «у подруги». И Виля ее немножко поколотил. И днем-то оставлять жену без пригляда - все равно что кошелек на скамейке, ощущение не для слабонервных. А тут... Подругу Виля вообще собирался задушить. Но Ирута держалась стойко и адреса не дала. И через пару дней не ночевала опять. Решила, значит, пойти на принцип, образумить ревнивца.
Вот ученых принято считать дураками - а ведь они все-таки умнее женщин. Собрались и решили раз навсегда: проекты вечного двигателя не рассматривать. Ну что бы и женщинам такую резолюцию: ревнивцев не перевоспитывать. Либо уж семени вокруг на супружеских цырлах, либо разводись.
Но предки выменяли им квартиру именно под семью - заколебёшься теперь метры делить... Словом, разыгрался нормальный Шекспир: подруга - мордобой - примирение в объятьях - подруга...
В четвертом акте находчивый Виля привел уже подругу сам - была у него давняя знакомая, Ляля, еще до женитьбы. Сселил всё ирутино барахло в одну комнату и произвел демаркацию на кухне. Ирута, вернувшаяся из очередной воспитательной отлучки, комнату приняла с достоинством, но на кухне стала партизанить. Ляля вечером сварит суп на двоих - утром порции как не бывало. Или выловлены все мясины. Интрига закручивалась:
- Она что меня тут, за кухарку свою принимает?
А Виля терзался. Ему уже сладко мечталось придушить обеих... Но пятый акт расставил совсем другие точки.
У Вилека со службы вернулся друган, крепко отметили, поделились: армейские будни, международная напряженность, семейный фронт...
- Так вы с Ирутой всё?
- Всё! Чужие! Хоть тебе отдам - хочешь? Приходи завтра вечером, я уйду, Лялька у родителей...
Самое смешное, что Виля по-настоящему ни разу не усомнился в ирутиной верности. Но это и было худшею пыткой. Вот и пусть Гедик попробует - а потом скажет. И уже всё станет ясно, можно до конца всё решить... Колоссальное облегчение!
И Гедик, на свою голову, попробовал. Когда двоеженец вернулся среди ночи - лучший друг сидел на кухне в одних трусах. А Ирута плескалась в ванной.
- Ну?
- На пять баллов.
Эксжена вышла в махровой чалме и зачем-то заговорила:
- Что ты друзей приглашаешь, а сам уходишь? Сидит здесь, как у себя дома, я даже не могу выйти чаю попить...
Гедик сурово покачал головой:
- Я тебе обещал, конечно, но друга не буду предавать из-за шлюхи. Я ему сказал.
И тут Вилеку, действительно, всё стало ясно! Любовь и жалость в четыре руки сдавили горло. Это его жена, и ничего другого у него нет на свете. И ничего другого ему не надо. И это он во всем виноват, а Ирута... Да она же святая. Душа просветлела, и окрылилась, и взмахнула, и понеслась... Но что-то тяжкое, склизкое, вязкое не давало набрать высоту. «Шлюха»? - задавлю, гадина!
И Виля принялся душить гадину. Он делал это с полным сознанием, ведь было очевидно: всего одна помеха - разделаться с нею, и дальше - свободный полет. Гедик хрипел и вырывался. Но разве это был Гедик? - Гадина! Врешь, не уйдешь...
Повалив на пол, Виля еще потоптал тело ногами, для верности, а потом пошел в милицию. Гедик умер в больнице через день - от внутренних кровоизлияний. Но Виля знал: даже если бы он только ткнул гадину пальцем - ей бы уже не жить. Гедика убило разрядом ненависти.
И жалеть тут было не о чем, Виля оказался прав: больше помех для счастья не существовало. Ирута приезжала к нему на свиданки, с каждым разом все хорошея, и те из зэков, что ее повидали, потом с особой охотой заказывали Вилека у дона Корлеоне. Вилино очко стало как бы мистическим туннелем от зэковского восторга к ирутиной красоте. Входишь во мрак - но на том конце сияет такое...
А Вилеку иногда хотелось, чтобы его вообще тут убили. Насилуют - это чепуха, это не искупает. Как же я смел ее бить, Господи? И Ты еще терпишь меня на этой земле...

18

«Я тебя очень прошу, Олежка, только не делай наколки!» - Нику как-то особенно растрогало это место из письма Игоря Гунды, старшего брата.
Вообще-то зоновский обиход насчитывает только три классических западла: фуфло травить, к куму бегать и в сраку долбиться. Но, как и повсюду, модернизм давно уже размыл строгие границы традиции: и травят, и бегают почти невозбранно. Третий кит пока еще на плаву - но надолго ли? Кто знает...
А братан, значит, думает, что у Олежки с устоями полный порядок, вот только бы не наколки... Или - в курсе, но не показывает виду? Мол, единокровие выше кастовых предрассудков. Из текста письма понять было невозможно: с зоны на зону пишут особенно скупо. Но по тону - вполне мужиковское: значит, сам-то с той же статьей благополучно увернулся. Натурально: взросляк, беззаконие, вакханалия вседозволенности...
И олежкина масть на Игоря тоже не бросала ни малейшей тени. Во-первых, пятьсот километров - для тени далековато. Но и сиди они вместе - неважно. В этом пункте зэки подчеркнуто справедливы: ни сын за отца, ни брат за брата не отвечает ни в коей мере. Стало быть, остается твой свободный выбор: если в душе больше зэковского - не форшмачься, никакой переписки. Больше родственного - не придавай значения: дескать, подумаешь, опустили, с кем не бывает. Все-таки масть - это преходяще, а братство - навек... Да и когда младший стрекочет где-то за тридевять - это переживается снисходительней. Всё равно в памяти пересиливает подернутое мемуарным умилением совместное детство, а если посидеть на берегу с удочкой - можно выловить и олежкино младенчество, грудничковый запашок обделанных пеленок, невероятно крохотные ступни и смешное доверие, с каким розовая ладошка обхватывала твой любопытный палец... «Гребень»! А для меня брат. «Я тебя очень прошу, Олежка, только не делай наколки!»
Нике охотно мечталось, что всё обстоит именно так. Больше того, он надеялся, что и на небесах к нам, младшеньким - что мы тут ни вытворяй, как ни опускайся - относятся по той же психологической схеме.
А читать поступающую корреспонденцию Ника пристрастился уже давно, почти сразу после того как Пуржанский передоверил ему эту обязанность: забирать письма из цензорской. Ника сортировал пачки по отрядам, а вечером их разбирали старшины - но ведь конверты так заманчиво вскрыты... И ничего сверхинтимного на зону ведь не пишут... Если и есть тут что-то нечистое - то оно целиком остается на жанетиных пальцах. Короче, век информации, на том стоим. А точнее - наркотический эффект замочной скважины. «Попробовав раз, ем и сейчас», - как рекламируют колбасу по телевидению.
Конечно, есть и более эстетские разновидности вуайеризма, столь модного нынче извращения. Например, наблюдать, как похотливый эпитет, на манер самца, смачно кроет благодарное существительное... Или просто взять последний том из любого собрания сочинений. Но все-таки мертвые письма - это уже готовая литература. Да и при жизни-то большая часть там сочинялась навынос.
Однако, честно признаться, ленивая Жанета почти ничего не потеряла.
Ника узнавал сотни новостей, но все размером с: «Сестра Анна Кириловна приехала к нам со своим мужем, Иван Кирилович очень потолстел и всё играет на скрыпке», - такое только Гоголь мог подложить в основанье интриги, обратить в бессмертную музыку.
Нет, никаких «Опасных связей» из нахлынувших откровений не выплеталось. Ни даже «Переписки Энгельса с Каутским». Вот, например, какое послание Шмелю вымучила из себя сеструха: «Здравствуй, Андрей! Пишет тебе совсем незнакомая тебе девушка. Меня зовут Галя, мне 17 лет, я учусь в книготорговом техникуме. Валя написал, что ты веселый и добрый парень, но с тобой случилась беда. А у тебя нет девушки, которая бы тебе писала. Если хочешь, я буду тебе писать, хотя я, наверно, не очень умею писать письма, я раньше никому не писала. У меня тоже сейчас нет парня, раньше был один, но мы с ним разошлись. О себе: я веселая, люблю гулять и ходить на дискотеки, компанейская. Я люблю слушать музыку, особенно «Битлз». Это моя любимая группа. А из наших - «Секрет», мне нравится их солист. Ну, не то что бы очень, я не фанатею, как некоторые девчонки, но он лучше, чем другие. А какие группы тебе нравятся? Еще я люблю животных, у меня была собака, овчарка Нелли, но она попала под машину, и теперь я пока никого не хочу заводить, мне ее очень жалко. Больше я не знаю, о чем писать. Напиши мне о себе и что тебя интересует, чтобы я написала. Р.S. Я хотела послать тебе фотографию, но моя подруга говорит, что я на ней не так выгляжу, как в жизни. Я, когда сфотографируюсь, обязательно пришлю. Жду ответа. Галя». - Тьфу, глаза бы не смотрели. Но обратно втянуть непрошеный шнобель было как-то тревожно. Вдруг-таки накнокаешь житейскую сенсацию?
А пока что одним из крупнейших эпистолярных событий оказался мухамметшинский сын. Ника - по неутоленному злопамятству - очень рассчитывал на дочь. До сих пор не мог простить чуть не затикавший счетчик. И потом, интересно - что Мухамметшин: станет пенять Аллаху? Или смирится?
Увы, Аллах не подвел. 55 см, 3,8 кг. Алмаз. Не метафора - так назвали, как и планировали. И все-таки Ника отомстил. Чуток придержал письмо. Мухамметшин, конечно, ни о чем не тревожился: ну да, вроде бы и пора заветной ксиве, но почта - понятие растяжимое; у адресатского терпения, как у детских штанишек, всегда должен быть подворот про запас. Но раз Ника сутки проходил с раскаленным нервяком - эти же сутки он теперь вычел из отцовского счастья.
Радовался Мухамметшин с первобытным избытком. Совершил какой-то уже совершенно экстатический намаз и немедленно ринулся в праздничные приготовления. Шмель с Солдатенко пытались приунять, уговаривали отпраздновать семейно - куда там!
- Весь отряд будет гудеть. Три дня. Я сказал.
Это значило - 15 контейнеров, минимум. Да сластей с кило: чифир без леденца - это не гудеж. Святое, конечно, дело - но как будем отдавать? Своего чая наскребалось только на день торжеств.
- Я занимаю - я буду отдавать.
Здрасьте. Что ж мы за семья такая?
- Всё, всё, я сказал.
Ну что ж. Зато Андрюха в два вечера накатал величественную «Оду на рождение Алмаза Тимуровича», в финале которой горько сетовал на то, «что малышу, рожденному вчера, бессмертье подарить не в силах...» Слава богу, чай пока не столь дефицитен. Одолжить завар-другой до лабаза можно без особых проблем. Однако в таком праздничном количестве свободная валюта имеется, конечно, только у делаваров.
И Мухамметшин пошел прямиком к Лене Коновальчуку.
- Не, чучмек, - сказал Леня. - Деньгами вернешь, зачем мне чай. Я кофе пью, от чая зубы чернеют.
Деньгами так деньгами. - Окей, до свиданки, под 100%. Мухамметшин прикинул, во сколько бы влетело ему это празднование на воле - и грустно усмехнулся. Если бы там он попробовал уложиться в 200 рублей - соседи бы до конца жизни пальцем тыкали: во, мол, жидяра. Но здесь больше не выходило никак. Уж ты прости, Алмазик. Можно было бы мужикам и по бутылке поставить - но нельзя: и колпачок не успеешь содрать - в ШИЗО сволокут, СПП не дремлет.
А Леня, затарив Мухамметшина, тоже загрустил. «Зачем мне чай»! - А деньги мне зачем?.. Потом разозлился. Потом позавидовал. Потом рассвирепел. А потом вдруг на него снизошло, осенило - и он сразу успокоился. «Я тебе устрою праздник, тварь узкопленочная».

19

Нет, против узкоглазия как такового Леня ничего не имел. Конечно, «русский с китайцем - братья навек» - чересчур сильно сказано, да оно и пройденный этап, но все-таки эти монголоиды ничем не хуже евреев. А с теми на условиях фифти-фифти вполне можно иметь дело.
Леню душила жаба за конкретную несправедливость. Гляди, у чучмека 8 ни за что, а у меня 15. Но даже и тут настоящий интернационалист мог бы смириться - а вот что получается с женами... Нет, невыносимо.
С женою у Лени и впрямь получилось не совсем по-мусульмански.
Начать с того: на черта он вообще с ней расписался? Что, шкур не хватало? Да завались, просто пушной аукцион круглый год. Но, видимо, десять лет занятий боксом как-то размягчили его психику - Леня иногда сам себе в этом признавался. То есть мужиков воспринимаешь нормально, как партнеров по рингу: главное - всегда держать на прицеле чужую челюсть, а свою прикрывать. Но женщины... С ****вом-то еще не расслабляешься, сохраняешь стойку, но едва подвернулась одна понежнее - тут же пропустил боковой. Нокаут. По-честному в таких случаях полагается считать до десяти - и там уже тренер уволочет за канаты. А эта без счета поволокла: в ЗАГС. Добила.
И уже через месяц начала пилить - совсем другой вид спорта! Потому что весомых дивидендов со своей боксерской карьеры Леня не получал. Одни кубки и медальки в гулкой от безмебелья чемпионской квартирке. Остальное - растрачено на тех самых аукционах. И, кроме мордобития, никакой профессии на перспективу. Конечно, когда Леню списали из сборной, он быстро пристроился в смежной области: вышибалой в пивбаре. Деньги, вроде, завелись - но взамен Леня стал жиреть а арифметической и спиваться в геометрической прогрессии. Так выражалась жена - с высот своего среднетехнического образования. И продолжала пилить. Причем первоначальный идиллический лобзик давно был заброшен, а дело пускалось уже последнее слово техники, с электроприводом, 600 оборотов в минуту. Леня уволился из пивбара, пошел в сторожа. Это было самое счастливое время в его жизни: ночью на работе он, днем - супруга. Но разве женщина способна по доброй воле зачехлить инструмент?
- Что ты еще от меня хочешь?
- А ты что, золотая рыбка? Уже царицей меня сделал?
- Ну все же есть, тахту купили, на холодильник очередь подходит...
- Есть? - взвизгивала жена в регистре любимого механизма. - Я себе даже джинсы не могу купить, хожу, как последняя рвань... Ты мужик или кто? Ты погляди, в чем все люди ходят!
Да, джинсы... Тугие щупальца империализма на заднице пролетариата. 150 рублей на барахолке. Полтора оклада плюс премиальные. И все люди ходят, правда...
И вдруг в лёнином любящем сердце эти слова высветились своим бесшабашно-криминальным смыслом. ВСЕ ЛЮДИ ХОДЯТ В ДЖИНСАХ. Причем даже поздним вечером... и ночью... Ленятся переодеться в продукцию фабрики «Большевичка»! Будут тебе джинсы. Какие сейчас моднее? Ли? Вранглер? Пойдем, выберешь.
Жена выбрала «Монтану». И постояла на шухере, пока Леня гоп-стопничал в подворотне. А через час обоих повязали, жену - прямо в новеньких джинсах. Леня как-то упустил, что темно-то оно темно, но у страха зрачки широки и его выразительную боксерскую мордашку, сплюснутую со всех четырех боков, потерпевший описал, а потом опознал без труда.
Лене светил уверенный пятак, жене - гуманная трешка, но ведь сердцу не прикажешь... Как-то оно занывало в преддверии зоновского гуманизма. За себя-то Леня был спокоен, как мамонт, но - Лариска-зэчка! Среди этих... Спецконтингента. Просто шерсть дыбом. И чем ты поможешь, со всеми бивнями?
Поэтому на первый же робкий закид следака Леня клюнул не раздумывая. Тому даже стало не по себе от такой мгновенной удачи.
- Ты хоть прочитай, что на себя берешь. Там же не шутки.
Леня прочитал. И все равно согласился.
Следак оказался честный: Лариску, переквалифицировав ей с соучастия на недонесение, выпустили под подписку уже через день. И дело даже не в том, что так уж давил на следака этот двухгодичной давности глухарь с убийством семьи, не так ему хотелось красивой отчетности - как соблюсти традицию жанра: зло всегда наказуемо, мент торжествует.
Лариске мягко присудили - ограничиться отсиженным сроком (месяц она в СИЗО провела). А Лене - строгий расстрел.
Когда зачитали приговор - Леня даже не повел своею неандертальской бровью. Пожилая народная заседательница, в невольном предвкушении наблюдавшая за его лицом, внутренне содрогнулась: «Господи! Вот же нелюдь, выродок...» И даже немножко подосадовала на чрезмерную советскую человечность, узаконившую из щедрого ассортимента умерщвлений: колесование, четвертование, сажание на кол, сдирание кожи - только деликатный расстрел. «Возимся, цацкаемся, сюсюкаем с ними - как институтки. Последнее слово, право обжалования... А он вон стоит, рожа: всех бы перерезал...»
А Леня просто пропустил главное мимо ушей. Приговор зачитывали очень долго, двадцать листов машинописи - и всё не про него: кто-то там убивал, какие-то трупы, трупы... И Леня отключил внимание. И когда подписывал в обезьяннике просунутые адвокатом бумаги - тоже ничего не соображал, из упрямства. И даже заснул на четверть часика, вложив голову в ладони. Только в автозэке, отозвавшись на ленивое любопытство попутчиков, отстраненно, как про чужого, вспомнил:
- К высшей мере.
И на зоне, по просьбе публики изредка воскрешая свои полтора в камере смертников, Леня не врал:
- Ничего не думаешь. Сидишь и всё. Газеты читаешь. Шашки, домино. Не берешь в голову.
Так и было: ни на секунду он не предположил, что приговор - всерьез. Вот так вот возьмут и расстреляют. За джинсы. Не смешите. Бога, что ли, нет? И когда пришла помиловка, Леня радовался только скорой смене места отбывания. Поднадоело в камере. Народу мало, не то что в СИЗО, все базары уже перетерты по тыще раз... А зона - это ж ого, целый мир, как Москва после тундры!
И - свиданка с Лариской! Через два года! Первый раз он до последнего мгновения ждал: нет, сейчас что-нибудь оборвется. Отменится. Какая-то ошибка. Чтобы вот так вот открыть дверь - и в комнате сидит Лариска? (Родственников запускают раньше зэков.) Не может быть, не бывает такого счастья.
В комнате сидела Лариска.
И что нам поют про мировую скорбь? Вселенский холод?
За те пять лет, что Леня уже отбыл на зоне, он немного притерпелся к свиданочным ожогам. Все-таки терпение, по своей жвачной природе, потихоньку перетирает любовь... Пусть не в порядке вещей, но и не молнией с неба стали эти девять суток в году: три раза по три - дополнительную свиданку нарядчик, то есть главкозел, всегда имеет как административное поощрение.
Зато на восьмой год общего срока, на шестой зоновский, через пять месяцев после очередной свиданки, за месяц до следующей - молния шарахнула из ларискиного письма: сын! «Ленечка, я не хотела тебе делать больно, но раз уж так получилось, ты бы все равно стал спрашивать, почему я не приехала, и надо что-то выдумывать, а потом я опять не приеду, потому что еще Данечку нельзя будет оставлять, и что я буду все время врать? Ленечка, я бы лучше родила от тебя, но ты всегда ведешь себя так осторожно, а мне уже тридцать лет, а у тебя еще семь лет. Кто отец - это неважно, ты его все равно не знаешь, и он для меня ничего не значит. Но он, конечно, помогает материально. Но это только мой сын, а если ты меня любишь - и твой, если хочешь, я даже отчество запишу твое». И еще две страницы такой трогательной лирики. Кто сказал, что нынче нет колесования и сдирания кожи?
Леня в тот же вечер чуть не исполнил заветную мечту Лоциса: так его отодрал, что неделю парень очухивался в медчасти. А жене пока что ничего не ответил. Как-то не мог сосредоточиться, взять в толк, что тут можно ответить. И подганивает она, не вел он себя осторожно. Но одно дело родить от зоновского нарядчика - алименты 30 рублей, и совсем другое - от фраера, трезвый женский расчет. Да рублями-то он бы теперь завалил - уже, слава богу, вовсю налажен чайный оборот, но - объяснять сынуле про папу... До самой школы... Не сахар, да.
Леня просто понял, что он теперь один. Без женщины. Потому что женщина - это если она верная и единственная. А все остальные - так, худший вариант корнильевских путанок. Двужопые чудовища. То был своим самым важным боком прилажен, подогнан к мирозданию и вдруг - вместо положенного по схеме теплого, беззазорного заподлица - лишь космический вакуум леденит твои осиротевшие выемки и шипы... И на гребнях - не перетопчешься, нет. Это паллиатив. Только холостячкам годится. Так размышлял бы Леня, взбреди ему переживать свое тупое, поганое, тошное словесно.
И вот, сука, еще это чмо, Мухамметшин! Глазки-щелки лучатся. Тоже, гляди, папаша. Коллега. Только сам дурак, а жена, наоборот, умнее. «Уебу эту ****ину, - вдруг снизошло, осенило Леню. - Вот только приедет к этому чмырю - в три шара ее выдеру. А этот будет в коридоре с Картузом в шахматы играть».
 
20

В самом далеком углу горизонта дотлевает мелкоформатный, местного значения закат. Еще с четверть часа там багрово тужатся, давятся, пачкают ближние облака; потом умирают. На холодный плац по одной, а там все гуще, дрожа и поёживаясь, сползаются заспанные звезды, привычно строятся в бригады созвездий, ждут поверки. Хотя и без поверки ясно: никто не сбежал, все на месте. Из этого чертова мироздания не сбежишь. Нет, не надо дарить малышам бессмертье!
Но заснуть пока еще можно.
На зоне спится хорошо. Во-первых, в бараке никто не храпит. Некоторые только бормочут во сне или чуть посвистывают в дырочки, но это максимум шума, дозволяемый спящей человеко-единице. Вот поэты! Никогда шимин кумир, Владим Владимыч, не ночевал на нашей командировке - а описал один к одному: «Единица - что, единица - ноль, голос единицы тоньше писка...»
Дело в том, что толщину писка соседи тебе регулируют еще в СИЗО. Чуть всхрапнешь в грубых тонах - выливают на голову кружку воды, и так - до установленного стандарта. Для перенастройки носовой, по выражению классика, завертки обычно хватает трех-четырех процедур. Гарантия пожизненная. Вполне можно патентовать изобретение.
И, во-вторых, сон - это то последнее зэковское пространство, которое, как мертвый участок возле дверей камеры, не просматривается в режимный глазок. Шали на здоровье! Только жаль, что дневная душа с полуслова подхватывает вчерашние заморочки, а ночная, растеряха, давешний кайф упускает навсегда...
Вот почивает всем волосатым телом дядюшка Шварц. И, конечно, видит что-то запретное, но это что-то ускользает, как женщина из постылых  объятий, дядюшка Шварц гонится за ним, наяву переваливаясь на другой бок, тревожит набитый кишечник и протяжно и тоненько пукает, растрогав себя до слез.
А вот скрипит зубами на своей угловой, без верхнего яруса шконке Леня Коновальчук. «Отвяжись, ведьма...» Наверно, опять жена достает.
А Андрюхе Шмелеву снится какой-то сюрреализм: из его правой руки, от кисти до локтя, вдруг пробиваются, и растут, и набухают почками, и зеленеют розовые ветки. Андрюха просыпается и на всякий случай разглядывает свою руку в лунном луче: нет, ничего. Тогда он догадывается и беззвучно смеется. Сон, озорник, просто взял за сценарий его недавние строчки, те, что он набросал, изнемогая от поноса (купили они литр молока у вредников с производства, Мухе с Солдатом ничего, а его понесло, желудок расплакался от нечаянной ласки):

- Разлад в пучинах организма,
Зато лирическим нутром
Так счастлив, будто обкурился
Иль трахнул Мерилин Монро!
Иль причинен реальной шмарой
Напор внутри ветвистых жил
Того же трепетного жара,
Что за ночь вербу распушил? -

было и продолжение, но сон почему-то экранизировал только вторую строфу.
А вот единственный, кроме дона Корлеоне, непочатый гребень в бараке, доктор Жук, - не спит. Он - после бурного и блаженного сеанса - мечтает, на свой медицинский лад. То есть как легко было Творцу при желании сконструировать идеального Хомо! Всего-то и требовалось: вживить в человеческий мозг такую фитюльку, наподобие мочеполовой, массируешь ее добрыми делами - и весь нервяк заливается серотонином. Впрочем, хирургия будущего наверняка переплюнет Создателя - и тогда... Мир в непрерывном оргазме онанирующего альтруизма - ведь это и есть коммунизм! И доктор Жук в умственном умилении разрешает себе второй заход - пока что с той, нехирургическою фитюлькой.
Ника долго не мог догадаться, почему из всех петухов ему так противен именно этот, номинальный. Дядька как дядька на вид, чистюля, паинька, чуток бы роста, бородку и пенсне - ну, пусть не Чехов, но чеховский кузен - один к одному, хоть на выставку. Оказалось - виновата фамилия. Потому что «жук» - это любимая камерная потеха. Любимая, конечно, неусовершенствованным вариантом Хомо, без вживленной детали. Вода стоит спиной к остальным, одною ладонью подперев щеку, а другую выставив из-под подмышки. И по этой выставленной со всей дури лупит всё население камеры, 10-12 человек. Пока не угадаешь автора плюхи. Где-то через неделю у каждого игрока вся сопредельная подмышке территория со стороны спины становится черно-лиловой. Однако покинуть забаву нельзя. Как сказал поэт: «Для них нет победы, для них есть конец...» То есть вызов на этап.
В никиной камере не играл лишь грузин Гоги. У Гоги был сахарный диабет, влачился парень на инсулине. Хоть с виду бычара - дай бог каждому. Но уколы, диета - никаких понтов, всё настоящее - нет, не косил. И в игру его не впрягали, жалели. А у Ники диабета не было. Зато удар получался всегда очень слабый: ну как это - бить из-за спины? И вода вычислял автора безошибочно. И дальше пошлепывали в основном уже Нику, потому что у всех прочих удары были очень похожие. Здоровенные. Нестерпимые. Адские. Ника, когда не водил, пробовал хитрить: не бил, а просто стоял в массовке. Однако наблюдательный Гоги эту халяву быстро обломил:
- Эй! А ты что, дорогой, не играешь?
- Я играю.
- Ты только вид делаешь. Тебе воду жалко?
- Никого мне не жалко.
- Значит, ссышь сам водить?
- Да не ссу я, не ссу! - раздраженно подвизгнул Ника, для чего-то еще и сымитировав гогин акцент.
Гоги нервно вскочил со шконки:
- Ты с кем разговариваешь, жидовская морда? - бац по уху. - Ты у меня сейчас будешь «Сулико» на кожаной флейте играть... - Тресь по второму. Не больно, скорее - декларативно.
Ника растерялся. Это обращение по национальному признаку совсем сбило его с толку. Ведь Гоги разгневался явно не по адресу! И вернуть ему пощечину означало бы теперь - заступиться именно за жидовскую морду, признать свою с ней идентичность... А Гоги всё разбухал от ярости - все грузины делают это мастерски, очень артистичный народ.
И Ника, к своему изумлению, описался. Не так чтобы обильно, но вполне уличаемо. И ведь на самом деле не боялся ни капли - это организм сам решил, на закрытом совещании: пора облегчиться. Между прочим, все вокруг так и поняли ситуацию: парень не приссал, а просто потерял контроль над какою-то мышцей. Гоги угомонили, над Никою не смеялись. И даже в «жука» после этого как-то перестали играть, решили, что хорош, пора зализывать черноту.
И все-таки, иногда невольно вспоминая перед сном безобразную выходку своего пузыря, Ника пристанывал и вертелся... В мемуарном арсенале имелось и еще с пяток таких жгучек, нечто вроде рекламных образчиков адского пламени, поэтому выгодно было убираться из яви поскорее, пока все не пущены в ход.
Но, если удавалось читать без света, в полнолуние, улучая минутку, когда ползучие облака не волокут по сияющему лику свои грязные тряпки, - Ника еще успевал скользнуть остатками взгляда по какой-нибудь страничке из «Записок у изголовья»:

- В ясную ночь, при ярком лунном свете,
переправляешься в экипаже через реку,
и бык на каждом шагу рассыпает брызги,
словно разбивая в осколки кристалл... -

и ни одна не пересохла за тысячу лет! Только подставь пылающее лицо - так и заснешь в счастливой влаге.
А Шима Гайзер, если не спалось после особо наваристого денька, тоже, как доктор Жук, любил помечтать о торжестве коммунизма. Однако проделывал это более конкретно. Весомо. Грубо. Зримо. То есть мир без Россий, без Латвий заселяют такие вообще как бы люди. Преимущественно евреи. Отчасти латыши. И всякие прочие шведы. И с добрыми улыбками на розовых мордашках занимаются дружным и неподсудным гешефтом... А русские? - А что русские... Опять фифти-фифти? Да им, вон, и в зоне хорошо: спят и лыбятся. Самое для них место.
Наконец, засыпают все. Оно и пора - глянь, уже светло за окнами: север. Хотя солнце, как давняя прививка от оспы, едва угадывается на муторном небе. А что толку здесь сиять - все равно ни один петух не приветствует. Зато над центряком, будто примеряясь к посадке - или едва взлетев, на бреющем реет ворона с неубранным шасси... И только во владениях Коржа теплая, спелая свиноматка, не задумавшись ни на минуту, задрала к небу слепое лицо и зачавкала свою песнь.

21

А Ника, и правда, уже давно трудился при коммунизме. То есть не физически. И не за деньги. Надо зарабатывать на жизнь пером, а не кайлом - но и не маклями, упаси бог! - натурпродукт, а не шизоидные банкноты.
Например, Шмель за очередную порцию запятых всегда ставил завар. Иногда приходил прапорщик внутренней охраны, просил настрочить сочинение: где-то он обучался заочно, трудолюбиво пожинал доброе-вечное. Но к писанине у него не лежала душа. Да и пальцы за годы суровой службы уже намертво были подогнаны к баллончику с «Черемухой», не удерживали авторучку. Расплачивался он конфетами, впрочем, всегда делая вид, что просто забыл пакетик. Зэк не должен воображать, будто охранник входит с ним в материальные сношения. Иногда офицеры просили какую-нибудь частушку к празднику - для своей стенгазеты. И подбрасывали пачуху нережимного курева.
Десять банок рыбных консервов «сардины с добавлением масла» и кило овсяного печенья Ника заработал, сочинив юбилейный адрес Володе Цветкову, к его тридцатилетию. Между прочим, Жене Березко, который не отказывался от денег, заказчик, Леня Коновальчук, стольник отстегнул без базара. За художественное оформление.
Но Женя отработал честнее: вышкурил доску 50х30, с одной стороны выжег паяльником текст, стилизуя под вязь, а с другой исполнил инкрустацию по мотивам рублевской Троицы. Правда, центральную фигуру, символизирующую юбиляра, Женя, отступив от ортодоксии, значительно возвысил, а двум другим придал комическое сходство с Леней и дядюшкой Шварцем.
А Ника безо всякого изобретательного усердия просто передрал куски из Даниила Заточника: «Птица радуется весне, а младенец матери, весна украшает землю цветами, а ты оживляешь людей милостью своею... голос твой сладок и образ твой прекрасен; мед источают уста твои... Юн возраст имеешь, а стар в тебе смысл... Ни скот в скотах козел, ни птица в птицах петух, ни муж в мужьях еврей - а ты, княже, всякому мирволишь, каждому свет и надёжа... Ей, прямись, володей! А аще кто станет строить ковы злокозненные - да спален будет, яко смоковница бесплодная... Дай же князю нашему силу Самсона, мудрость Соломона, умножь, Господи, всех людей под пятой его, ныне и присно, аминь».
Но главной статьей никиных доходов стало редактирование мемуаров Пуржанского. Писал старичок бодро, листов по десять в день, но совершенно безграмотно и бестолково. Кстати, один отрезок его биографии уже был увековечен: в документальной повести «Огненная метель» некоего Гринфельда (изд-во «Военная книга») безо всякой утайки рассказывалось о подвигах артиллерийского капитана Пуржанского под Сталинградом.
Впрочем, сам Яков Абрамыч заметно покряхтывал, перечитывая иные эпизоды. Но что разумелось под этим звуком - нахлынувшие воспоминания? Или слишком вольное обращение автора с понятием «документальность»? Во всяком случае, свою остальную жизнь Пуржанский решил посторонним биографам не доверять.
В результате каждый вечер Ника до ломоты в мозгах распрямлял синтаксические загогулины и вычесывал периоды, кишащие словечком «было» («это было весной, когда мне было пять лет и мы были на юге...»), а сколько томительной мути выносит на мемуарные берега поток угасающего сознания!
Да, рассказывал свой путь старичок Пуржанский с удручающей обстоятельностью, под эпическим девизом: «Когда б вы знали, из какого сора растет еврей, не ведая позора...», - явно планируя управиться только к концу срока, через восемь лет.
Начал он, как и полагается, с рождения: «30 сентября 1910 года в небольшом украинском городке на берегу красивой реки, осенью, когда в нашем садике уже дозревали грецкие орехи, в уютной саманной мазанке, в семье небогатого портного, уже имевшего шестерых детей, четырех мальчиков и двух девочек», - вот так мучительно, целую страницу проклевывался на свет маленький Яша.
Ника тогда, несколько подустав от родов мадам Пуржанской, предложил более лаконичный вариант, без орехов. Но пятый (и, как выяснялось, не последний) сын пресек решительно:
- Валечка, ты проживи свою жизнь - и рассказывай, как тебе нравится. А я тебе не за сокращения батоны даю.
Что ж, батон - это веский аргумент в стилистическом споре. (Пуржанский каждый день получал в хлеборезке по одной штуке, как официальный диетчик. Хотя никакой достоверной язвы Дима Антик за ним не признавал.) Имея батоны и срок по 93-прим, можно себе позволить вальяжную неторопливость.
В общем, пока что дело дошло только до революции, которую неуемно-плодовитое семейство Пуржанских приняло с восторгом. Конечно, в черте оседлости им уже стало тесновато...
Ника предчувствовал, что надвигаются личные подвиги мемуариста: семь лет, уже вполне можно клеить листовки или подносить патроны. На худой конец, просто мчаться на лошади с донесением для красного командира...
Яков Абрамычу и самому порой казалось, что нечто подобное он проделывал. В голове уже немножко путались эти две неразлучные реальности: художественная и житейская. Зато про отца помнилось твердо: ему повезло, он не был пламенным революционером. Поэтому сел, когда подошел черед, не по топкой и бездонной 58-й, а по счастливой бытовой статье, на трешку.
А что черед придет - семье Пуржанских однажды накликала противная цыганка. Все, мол, мужчины в их роду побывают за решеткой. В казенном доме, как она выразилась. На всех, конечно, у ведьмы не хватило сглазу: из сыновей Абрама уселся лишь один. Да и то больше чем через полвека после отца.
А сам Яков Абрамыч предусмотрительно порождал только девочек, от греха. И обе с мужьями и детьми были уже вне досягаемости нашего хваткого кодекса. А уж там, в земле обетованной, казенный дом для внучат - это казарма: всеобщая воинская, ничего страшного.
Папа тогда, в далекие двадцатые, сел за недонесение. В их местечке на его случайных глазах зарезали соседа. И двое убийц завернули в ту самую уютную мазанку и велели не пикать. Еще Яков Абрамыч с раздражением припоминал, что папе вместе с трешкой присудили выплачивать алименты детям убитого соседа: прямых-то бандюг пустили в расход, он один остался за крайнего. Так что уже тогда стало ясно: недонесение - это не наш путь...
И все равно - было огромной удачей считаться семьей не врага народа, а нормального уголовника! За всю военную карьеру никто ни разу не попенял Яков Абрамычу на отцовскую судимость. А сослуживцев вокруг так и чистили из рядов... Но все-таки выше капитана Пуржанский не поднялся. В сорок четвертом, после контузии, получив инвалидность, демобилизовался - и тоже, как оказалось, очень вовремя. Потому что именно на гражданке для отставного офицера-орденоносца открывались широчайшие перспективы.
Словом, получил срок Яков Абрамыч, если конвертировать его должность и оклад в армейские звездочки, уже в чине генерала. Статьей своей он, в отличие от подельника Шварца, не гордился - но и не стеснялся. Что ж, он, выражаясь по-библейски величаво, с оружием в руках отстоял себе государство. Или, переходя на деловой слог, вложил свою кровь в это предприятие. И, безусловно, к концу жизни имел полное право на достойные дивиденды.
Самое главное, что это право за ним - при Леониде Благословенном - неофициально уже признавалось. А на официальности, собственно, никто и не настаивал. Конечно, до идеального правопорядка, так сказать, платоновского государства, когда можно тащить здесь, а проживать за границей, было еще далеко, но все-таки всё шло по-людски, по-хорошему, и уже яснел в недалекой перспективе скромный апофеоз: монумент на Ваганьковом - пока не грянул Сатана. Никогда толком не воевавший, да еще весь гнилой, без малейшего вкуса к жизни, с одною манией: сажать.
Яков Абрамыч уже в СИЗО дал себе слово: пережить маньяка. Ну и что, что тот младше на четыре года. Чтобы жить долго - надо любить жизнь, со всеми извилинами. А с решеткою вместо мозгов долго не протянешь, куда.
И монумент на Ваганьковом Яков Абрамыч для себя не отменял. А пока - раз уж выдался в жизни свободный червончик - можно посидеть за мемуарами, оттачивая слог на докладных. Недонесение - не наш путь. Или, как в анекдоте про барабанщика: партия у нас одна, а стучать надо больше. И не над чем тут зубоскалить: на том стоим!

22

Чу! В дверь библиотеки («Закрыто на переучет») постучали ласковым женским стуком.
- Твоя пассия, Валечка, иди встречай! - проворчал Пуржанский, даже не пряча шкворчащую сковородку.
- Чем занимаетесь, мальчики? - майор Куницкая, зам хозяина по культурно-воспитательной части, смешно сморщила носик. - Что отмечаете?
Старшина карантина Процюк в таких случаях декламировал: «Тиха украинская ночь, и воздух пахнет свежим салом», - но Ника не отважился на стихи.
- Да у нас тут немножко... Тургеневский юбилей. Сто лет со дня смерти.
- Точно, не врете? А отчего он умер?
- От несчастной любви, Валентина Евгеньевна.
- Бедненький. Ладно, давайте делом займемся.
Оказалось - пришло время разворачивать подписную компанию.
Куницкая принесла огромную пачку бланков, список газет и журналов с индексами... Старичок Пуржанский придакивал сквозь пережевы, а осчастливленный Ника не слушал никаких цеу, зато всей душою впивал неизреченный аромат, мгновенно облагородивший злачные миазмы пуржанской снеди.
«Пассия» - это еще слабо сказано! Но каким переливом блеснуть, чтобы вышло не под сурдинку? На безволосье ведь тут не кивнешь: все тюбики в гнездах, не только белила и сажа. Кадмий лимонный, страстный сурик, знойная охра, небесный кобальт, изумрудный зеленый... Словом, майор Куницкая была женщиной живописной. Женщиной в полный рост, широкого профиля: от одинокой гадюки до незамужней голубки. Да еще облаченная в эротичную МВДшную форму... И почему это стройная тетка в кителе - но в юбке! - всегда выглядит стократ соблазнительней? Видимо, тут срабатывает какой-то мазохический механизм детского вожделения...
Однако пятнадцать лет возрастной разницы сообщали никиной страсти сладкую безнадежность. Потому что пока возмужаешь, откинешься, снимешь судимость и станешь достоин - предмет обожания непоправимо перевалит за сорок. А Нике упорно мнилось, что за этим роковым рубежом женщина в своей половой ипостаси как бы зарубцовывается, пополняя ряды среднеродного человечества. Как, например, его институтские преподавательницы. Такие квадратные матроны на толстых дидактических конечностях... Либо уж - ссутулены, скомканы, сигарета в зубах, жизнь в науке... Эмансипированы и уныло-бесплодны. Только у самых обомшевших иногда заводились внуки - но явно минуя промежуточный этап, вегетативным способом.
Впрочем, нет, была у них в институте одна - по античке: точено, жакеточка, филь де перс - женщина! Вот и забеременела уже ко второму семестру, так натурально. До знакомства с Куницкой Ника частенько приглашал ее на вечерок - но с майором, конечно, сеансы были куда неистовей! Днем - вдох: духов, прически, помады, ресниц, шейки, ноготков и коленок; ночью - выдох, уже задрав юбку и приникая снутри к жарким бедрам... Китель на сеансе Ника всегда оставлял, даже не расстегивал. То есть разряжался, шибал бурной молнией как бы разом - и в возлюбленную, и в МВД - ах, хорошо!
Упоив ароматом, Куницкая заторопилась:
- Всё, мальчики, разберетесь, только не забудьте: не меньше ста «Правд» и общая сумма - на пять тысяч.
- Перевыполним, Валентина Евгеньевна.
Это запросто. Многие зэки выписывали по пять-шесть наименований, особенно налегая на издания с цветными, откровенными фото: «Работница», «Крестьянка», «Здоровье», «Советский экран»...
- А если тургеневский юбилей - могли бы тематическую выставку организовать. Сделаете? Я запишу в план. Вот здесь, в простеночке.
Да о чем базар, все стены увесим.
Ника в любовном трансе доел бекон, а Пуржанский не упустил подмешать реалистичной гнусцы к палитре:
- Все-таки интересно: я в 35 с двумя орденами был капитан, а эта - уже майор... За какие заслуги перед родиной?
Ну, мало ли. Может, у нее сотни задержаний на счету. Раскрытий. Разоблачений.
- Во-во, точно, сотни разоблачений.
Ладно, старичок, не злопыхай. Мы кто здесь, полиция нравов?
- Вечером позовешь Березку, что-нибудь с ним тут наляпайте про Тургенева. И зачем ты брякнул?
Нике и самому было в ломы. Лучше бы поваляться лишний часок с восточной прозой. Там у него как раз блистательный принц Гэндзи угодил в блудняк, с юной наложницей... Но и подводить Куницкую не хотелось: план - святое дело.
Озадаченный Женя предложил исполнить коллаж: капитан Немо спасает Муму. Этих героев все знают, и смотреться будет оптимистично.
- Ну я же серьезно тебя прошу...
- Тогда сам предлагай. Что он еще написал? Чтоб все помнили?
- Ну, «Отцы и дети», Базаров. В школе же проходят.
- В школе? - Женя хмыкнул с сомнением. - Не помню. Я, наверно, тогда свинкой болел. Ладно, давай такое: Базаров отвечает за базар.
В общем, приглядевшись, Ника понял, что народный умелец сегодня тоже что-то отмечал.
Конечно, выставку они потом оформили, в основном упирая на «дни сомнений и тягостных раздумий», Куницкая похвалила, только уточнила на всякий случай:
- А он правда так говорил?
Ника предъявил текст, выгадав на заминке огненный чирк о рукав любимой. Ясной звездочки.
- А это кто?
- Полина Виардо.
- Из-за которой он умер?
- Ну, в общем... Можно сказать, что да.
- Ужас.
Да уж, Женя скопировал с книжной миниатюры не слишком церемонясь. Вышла, скорее, старуха Изергиль в зрелые годы. Ну, ничего, это еще не самое ужасное на нашей командировке. Крохотную Муму с камнем на шее Женя в левом углу стенда все-таки не преминул. А вот отвечать за базар пришлось совсем другому персонажу. Мухамметшину.
«Сам занимал - сам буду отдавать...» Не так-то всё просто. Хотя денег ему отец привез, три сотни, как и было запрошено. (Муха - да и все мы так делали - еще на первой свиданке условился, что цифра в конце письма будет означать нужную сумму. При жанетиной нелюбознательности - совершенно излишняя предосторожность, можно было и открытым текстом просить.) Привезти-то привез - но червонцами, бестолковый! Вот эта вольная тупорылость...
- А почему ты просил в три бумажки? Какая разница?
- Да как я понесу-то такую пачку? Три-то - я бы проглотил и пошел. Шмонают же нас на выходе...
Действительно, в зоне всегда дефицит мелких купюр именно по этой причине. Обычно мужики глотают, мелко свернув и запаяв в целлофан, четвертные, полтинники или стольники - а потом, изрыгнув над раковиной, мечутся, где б разменять, чтоб не прочифирить, не профлюсить в один вечер... Тут ведь еще и такой нюанс: родня-то, мамаши особенно, наготовит к свиданке всяких деликатесов, самое лакомое, любимое - и сблевнуть всё это ради пятеры либо червонца - обидно, до слез.
Ну, так как же теперь запихать в себя тридцать десяток? Притом что брюхо и без того нашпиговано под завязку... Оставался только один способ - не стопроцентный, но могло проскочить: сунуть под сапожные стельки. Сапоги и весь прочий зоновский прикид, вплоть до трусов, на время свиданки остаются в предбаннике. Когда, зацелованный родными, выходишь обратно, снимаешь с себя свиданочную курточку и штанишки, потом прапорщик поглядит тебе в рот, в жопу, под яйца («наша служба и опасна и трудна») - и тогда уже надевай обиходное. У нас разрешалось вынести распечатанную пачку курева, но максимум, что в ней удается затыритъ - это иголка. Да и то - если ленивый прапор не станет слишком теребить сигареты в пальцах. Обычно, конечно, теребят - ведь это вроде игры, можно даже в «Детском мире» такие наборы продавать: «Найди, что спрятал зэк».
Но дожидавшиеся в предбаннике кирзачи и робняк, как правило, не досматривают, потому что предбанник все время заперт. Ключи, помимо администрации, есть только у шныря, и свиданка - слишком блатное место, чтобы Картуз стал им рисковать здорово живешь. А вот за стольник?
Мухамметшин уламывал Мишу целый час:
- Даже отметут - я скажу, что это не сейчас, еще в зоне так и ходил...
- Да ты скажешь - меня-то все равно геть отсюда. Кто тебе поверит?
Однако стольник Мише был нужен. Не так на что-то конкретное, скорее - как сувенир. На добрую память. И они столковались. Но, выйдя в зону пообедать, Миша, разумеется сразу стукнул - стольник это хорошо, и уговор дороже денег, но место шныря ценнее всякого уговора. Мише оно досталось за сумму на порядок солиднее. Да и то Леня Коновальчук дал тогда понять, что это по чистой дружбе, из личного расположения.
Миша знал, чей должник Мухамметшин, кому предназначаются сапожные червонцы, поэтому сперва все-таки проинформировал Леню. А Леня тоже встал на сторону режима:
- Та пусть отметают, конечно. Деньги в зоне - наш главный враг, ты же в курсе. - (Это хозяин так каждый раз агитировал на собраниях актива.)
- Картагинэм эссэ дэлэндам, - кивнул Миша.
- Мы с ним по-другому разочтемся, цинкуй, не менжи.
И Мухамметшина спалили.
А когда, выйдя с кичи, он пошел объясниться к Лене - у того уже всё было решено.
- До другой свиданки? А ты посчитал, сколько это по счетчику натикает? У тебя, чучмек, баранов не хватит расплатиться.
Мухамметшин был столичным жителем, баранов имел только в плове, но Леню поправлять не стал. Главное ведь - уладить полюбовно, хотя бы в десятикратном начислении... Но счетчик, конечно, - нет, не потянуть.
- Ладно, чукча, - Леня прямо лучился лаской, - на бабуськи ты попал... Не бери в голову. Жена-то приедет на следующую?
- Конечно.
- Ну, и моя приедет. Я там составлю график, чтоб нам вместе пойти. Махнемся ляльками?
- Не понял.
- Та все ты понял. А моей брезгаешь - в коридоре посидишь. А я с чукоточкой. А?
- Моя тебе не даст.
- Да-аст! Если объяснишь популярно - даст! Восточные женщины - они послушные. А не даст - будешь у Корнильева в бригаде досиживать. Сколько тебе еще?
- Пять с половиной.
- Вот, будешь как Лоцис. Регулярная половая жизнь, со всех сторон... Ну? Давай - и никакого долга, все бараны при тебе. В общем, пять месяцев, подумай. И каждый день тикает.
Мухамметшин думал только четыре месяца. А на пятый - уже и свиданочный график был утвержден у хозяина - подвел раздумьям итог. Пропади ты пропадом, чай. А кому тут еще что предъявишь.
Хотя, когда опер допрашивал Шмеля и Солдатенко, - те никакой вразумительной причины назвать не смогли. А они ее, и правда, поначалу толком не знали. Муха их уверил, что с долгом все тип-топ, Леня пошел навстречу. И на все порыванья помочь - твердил упрямо:
- Сам занимал - сам буду отдавать. Я сказал.
Словом, прими, Аллах, его душу. У Тебя, что ни делается, - всё к лучшему.
Впрочем, нам-то тут хорошо быть фаталистами, у нас при любой заморочке - поддержка и опора под рукой. А про татарский язык никакой Тургенев ничего утешительного не говорил.

23

Может быть, даже и с неделю обсуждали бы зэки очередное самоубийство - но тут несчастного Муху в наших базарах совершенно затмил другой покойник. Уж такой покойничек - любо-дорого, рядить-не перерядить!
У первобытных, еще богатых эмоциями народов существовал славный обычай: заколбасят, бывало, мамонта - и давай плясать. Всем кагалом. До одури. До изнеможения. До экстаза. Потому что, если срочно не выплеснуть дикую радость, - разорвет изнутри. Сердце может не выдержать. И подобный танец исполнял теперь Дима Антик, навестив Пуржанского в библиотеке. И Яков Абрамыч своим сухоньким тельцем явно подхватывал ритмические конвульсии! Получалась какая-то непристойная помесь хоровода и летки-енки.
- Димочка, точно?
- Да что вы, все «голоса» на ушах! Счас и наши сообщат, не беспокойтесь!
Пуржанский больше не сдерживал умиленных всхлипов, как в мае сорок пятого.
- Вот так, вот так! Я знал, я знал...
Словом, слезы на глазах, седина на висках - настоящий праздник устроил нашей командировке Юрий Владимирович, покинув земную юдоль. И прозвучавшее в правительственном сообщении имя преемника местною козлотней было воспринято с чувством глубокого удовлетворения.
Но не меньше радовались и мужички. Смерть правителя как бы свевает гипнотическую мару с народных глаз - и заведенный при нем уклад вдруг становится зрим в своих реальных, безумных очертаниях. И натуральнее вообразить уже анархический шабаш, переименование страны, сексуальную революцию и отмену мастей - нежели цепкую невменяемость прежнего: красный околыш - надежным ободом - в верной колее.
Короче, вся зона жила и дышала ожиданием амнистии. А андроповская смерть все упрямее обрастала насильственными подробностями. Кто запустил эту мульку в оборот - дознаваться бессмысленно, она просто витала в воздухе. Конечно, застрелили! (Придушили, отравили...) - Народу страстно мечталась именно такая подоплека. Сколько ж можно им умирать на своих диванах - натурально и безнаказанно?
Н у вот, а теперь, значит, начнут освобождать. Или хотя бы скащивать... Только дождутся для приличия какой-нибудь годовщины. А у нас каждый год десяток годовщин, всегда можно амнистию приурочить. В общем, дело решенное, и Владимиру Давыдовичу Коржу, например, даже слегка загрустилось от близкого расставания с хаврошками...
Ника же, после того как ему отказали в кассации и помиловке, точно знал, что его отпустят по амнистии, - и вот оно, наконец, подступает... Да, как-то уж слишком быстро, еще бы с полгода вполне выдержал. Продержался. Еще с сотню томов оставалось у него тут недоперечитанного резерва. Античную трагедию - так и вовсе ни разу не открыл. Но на женькино ежедневное:
- Ну, как думаешь, будет скощуха? -
Ника отвечал все-таки с суеверной сдержанностью:
- Я лично не верю. Но надеюсь.
Неправда! Хотя оно и утешительней - держаться мрачных прогнозов, особенно в предвкушении десертной сласти: «Я так и знал!» - Ника верил в торжество гуманизма. Как и сам Женя. Который вступил даже в секцию, правда, наиболее некозлячью, мелкорогую - спортивную, к Косте Минину. Это чтобы уже у комиссии никаких не было придирок - мол, в рядах не состоял, не содействовал администрации...
Да почти все мужички, кто еще до сих пор увиливал от косяка, записались в активисты. Ну, не обязательно сразу в СПП - есть еще культмассовая, общеобразовательная, почти без стука...
Похоже, только Шмель и остался в гордой безрогости. Конечно, у него срок-то всего с пятачок, можно понтоваться.
Но Андрюха не понтовался. Он проблему амнистии решил для себя еще загодя, однажды допустив на минутку такую данайскую замануху Фортуны. Вот как это выглядело в никиной пунктуации:

- Пойдем, земляк, согреемся чайком.
Там у меня заныкано полпачки
От чифиристов. Лучше мы тайком
Купчишку зободяжим с той заначки.

В лесу октябрь учинил грабеж
И золото швыряет на порог нам.
Мокрушник-дождь и ветер, вечный бомж,
Наперебой штурмуют наши окна.

По месиву расхлябанных дорог
Бредет пора для хвойных откровений,
И осень, свой доматывая срок,
Печально с нами ботает по фене.

И облаков расплывчатый курсив
Заносит на скрижали небосвода:
«Не бойся, не надейся, не проси» -
Три заповеди северной природы.

Лишь благодать освобождает нас,
А не закона хитрая уловка.
Скостит иль нет разборчивый Указ -
Куда важней от Бога помиловка.

Однако лирика лирикой, но куда важней оказалась для всех нас административная перетусовка: прежнего хозяина вдруг перевели. По слухам - налаживать новую зону, еще северней. Еще образцовей. Да и любую командировку начинать с нуля - всегда нужен опытный человек, с понятиями. Мудрый практик.
А к нам прислали толстенького лопушка. Теоретика. Идеалиста.

24

А если говорить начистоту и всерьез - новый хозяин был фашистом.
То есть исповедовал ту дремучую, изуверскую и давно отвергнутую наукой доктрину, что еврей обязан трудиться как все. В молотьбе, так сказать, и сеятьбе... Ага. Уже бежим, молоты и серпы наготове. Или чем там сеют.
Но хозяин, как всякий идеалист - хоть тот же Леня, - был настроен решительно и беспощадно. С первой же планерки ухватился за поганую метлу, что ни вопрос - то ребром:
- Кто у нас нарядчик? - режимнику с опером.
- Коновальчук.
- Годится. - Пометку в блокнот. - Старшины?
- Процюк, Некурящев, Морозов, Степанов, Константинов...
- Молодцы. - Карандашик все веселее чирикал по страничке. - Завбаней?
- Еловецкий.
- М-да. Завклуб?
- Гайзер.
- Лабаз?
- Шварц.
Улыбка начала сползать с лица подполковника, как крайняя плоть с эрегирующего органа, обнажая пунцовое возбуждение.
- Художка?
- Шмелев.
- Пожарник?
- Цветков. - Опер с режимником перевели дух.
- Библиотека?
- Пуржанский,
- Парикмахерская?
- Ривкин.
Тут грифель хрустнул и обломился. Хозяин подрагивающей рукой аккуратно закрыл блокнот.
- Ну, я вам устрою культурную революцию.
Режимник с опером духовно поморщились. Оба были с высшим образованием, что называется, близнецы-братья, историю партии к зачетам зубрили до тошноты и потому знали наверняка: все пламенные революционеры кончают плохо. Собственно, вся эта история только и учит одной простой истине: не надо резких телодвижений в кадровом вопросе! Кадры решают всё; кто нам будет стучать?
И хотя хозяин-идеалист в соплеменниках не сомневался - мол, найдутся свои, только свистни! - близнецы его все-таки убедили не лихачить с конями на переправе. Так что из целого пука молний по-настоящему шарахнула только одна: в парикмахера Ривкина, низвергнув его за конвейер. Правда, каким-то непостижимым образом через три дня поверженный всплыл в помзавбаней, но с этим, видимо, уже никакому Зевесу не в жилу... Зато цирюльную вакансию занял некто Челноков. Шаровидный, курносый, голубоглазый уроженец ситцевой Рязани, 9 лет за взятку в особо крупных размерах, как и у предшественника.
Разница состояла в другом: если Ривкин, корная под ноль наши чуть заежившие затылки, обычно помалкивал, то Челноков заливался без остановки. На любую тему. Но особенно - о своей военной молодости. Наверное, первый раз в жизни надыбал беззащитные уши в таком изобилии - вот и понесло. Ведь не сорвешься с полустриженой головой, пока кругом не обжикает - сидишь, внимаешь. Как сладко ему на войне спалось. Елось. Пилось. Сношалось. Ну, не совсем на войне - поблизости. В интендантском ведомстве. Как, говорит, накусал тогда харю - так уже и докатился до старости не стройнея.
- Видишь, даже здесь похудеть не могу. Ой, а с девками тогда! Жили-то как? «Всё для Победы» - раз, «война всё спишет» - два. Без капризов, любая...
Слушать этот изнаночный вариант великого лихолетья иногда было даже забавно, хотя, по большому счету, тема «Мужичок и война» для антрополога неплодотворна. Всего-то четыре года - разве это срок для эксперимента? Ничего достоверного отсюда не выведешь, слишком широкое поле допуска. Например, четвертная в лагере - куда солидней. А оптимально - жизнь от звонка до звонка, причем в России. Вот это уже по-нашему, по-научному...
Нет, если с узким дидактическим прицелом - можно и о войне, но тогда уж «Огненная метель» Гринфельда предпочтительней челноковского смакования. Яков же Абрамыч так и вовсе был уверен, что именно Гринфельд отмазал его от мытья сортиров.
Хозяин вполшутку наехал-таки однажды, не удержался:
- Пуржанский! А не пора ли делом заняться? Что все в библиотеке-то киснуть? С таким опытом руководства...
И посулил назначить за старшого в бригаду говночистов.
Производить влажную уборку в кубриках обычно подряжают чушков, за курево, - но даже для мужичка не впадло иногда поелозить здесь тряпкой. Туалеты же убирают исключительно петухи. И бугром у них может быть только одномастевый. Так что хозяин, скорей всего, все-таки пошутил, но Пуржанский, по старческой впечатлительности, запаниковал всерьез. Отложив мемуары, целый день сочинял горькие ксивы во все инстанции - от прокурора по надзору чуть ли не до ООН. Объяснять кастовые тонкости в этих посланиях было, конечно, неразумно: их в официальном измерении как бы не существует. Поэтому Яков Абрамыч напирал на свои сталинградские подвиги и почтенный возраст: «Неужели руководить уборкой не может кто-нибудь из молодежи?»
Ника полностью разделял его ветеранские резоны, но все-таки, редактируя тексты, невольно задумывался: молодежи-то молодежи, а ведь и правда - ни одного еврея среди петухов! Хотя сидят они густо... Как это у них получается?
Между прочим, сам же Пуржанский любил рассказывать, как он еще под следствием, в камере, опустил двоих ребятишек. Ну, не напрямую, разумеется, не своим обрезанным елдачком - просто руководя общественным мнением, нагнетая должную атмосферу... И как они потом спали возле унитаза и вылизывали его - буквально! - после каждой мужиковской оправки...
И это тоже Ника прекрасно понимал: родившись в черте оседлости - как не позволить себе порой чуток мстительного кайфа? Все мы родом из детства, как уверяют психиатры... Но и на историческую перспективу: наблюдать, как мы тут сами себя пидарасим под мудрым руководством, - в этом есть что-то глубоко обнадеживающее!
Только, если уж вы раса господ, - ненаучно горячился Ника, - так будьте добрее! Отчего вы так мелкозлопамятны? (Так и шибает козлятиной, точно.) Подумаешь, десяток погромов! С процентами поквитавшись - пора бы выключить счетчик… Посмотрите на русских: кроме крепостного - никаких прав за весь срок, а сколько великодушия! Вот настоящие господа!
Но друг друга мы опускаем, и верно, в охотку. С наслаждением!
Короче, господа все в Париже, как печально резюмировал наш главный народный герой.
Так или иначе - на жалобы Пуржанского хозяин чихал, но, пролистав документальную повесть, пристыдился:
- И это правда всё? Про вас? Не совпадение?
- У меня орденов никто не конфисковывал, - с усталым достоинством прокартавил Яков Абрамыч. - Хотите, жена привезет на свиданку, покажет.
- Ну, купить можно и орден «Победы»... Ладно, не обижайтесь.
И библиотека осталась при прежнем заве.

25

Есть еще среди населения такие мракобесы - отрицают телепатию.
Научные доводы, видишь, им не авторитет, доверяют только житейской конкретике. Хорошо, вот вам, пожалуйста: откуда взялись ананасы в жанетином нытье? Ведь ясно же - из андрюхиных грез.
Спасибо, не в шампанском, а все равно: как же, мол, за всю жизнь не отведать этой сельхозкультуры... Огородников мог бы возразить: жизнь прожить - не поле перейти, перекантуешься на свинине. Но Коля любил Жанету. Поэтому - из-за чувства вины - не возражал, а только негрубо отругивался. Или несильно избивал. Сам он давно смирился с собственной биографией, бесцветной и мелкой, как глист. (Работа во внутренних органах навевает сравнения... ) Но Жанета - дальше-пуще - вдруг начала заговариваться и об акациях, мало ей ананасных скандалов!
В отпуск они всегда ездили к родителям в среднюю полосу: банька, рыбалочка, огурчики - рай! Так нет: хочу на море. Что ж, ради бога, Баренцево - не так далеко, возьмем палаточку, на бережку, рыбалочка... Тут Жанета подвывала уже не на шутку.
И ведь, по совести говоря, не было здесь сюжета для трагедии: ну, разок-то - юг так юг, поехали, финансы позволяют... Но Огородникову резко претили курортные нравы. В кино же показывают: мужики все в трусах... жена в купальнике... И, главное, кичей не припугнешь никого: кругом борзые, вольные, как же!
Вот это всегда было профессиональной тревогой лейтенанта: слишком много людей на воле! И совсем, между прочим, не тех, кто заслуживает! Как-то мы все-таки перегибаем с гуманностью, нельзя так либеральничать. По опыту службы Огородников твердо знал: нет на Земле человека без статьи за душой. Если любого гражданина поворошить хорошенько... Жить по закону возможно только в зоне.
Так он и жил - в честном, прямоугольном мире окладов, северных надбавок и выслуги лет. И этим сразу приглянулся новому начальству. Хозяин как раз вычислял, не полагаясь на шельмоватых кума с режимником, кого бы заслать с ревизией в лабаз. Взъерошить мохнатого Шварца...
Самому листать накладные и сверять неликвид было, конечно, несолидно, звать настоящего ревизора - чревато: в случае капитальной раскрутки под молотки пойдет уже не Шварц, а начальник колонии. Вот и пусть лейтенант пошурует, не изобличит (уж куда ему) - зато страху нагонит, всё польза.
И хозяин, не уведомив близнецов, послал Огородникова на операцию.
И Огородников с глуповатым усердием Шварца мгновенно изобличил. А там много ума не потребовалось, только пересчитать чайные коробки...
Дядюшка Шварц с искренним недоумением пожимал плечами. Он, честное слово, не понимал: при чем здесь какой-то отрядный? Ежемесячно Володя Цветков навещал кума с условленною поноской в зубах. А теперь, значит, строится новая пирамидка? Да на здоровье! И дядюшка Шварц, тишком сунув в конвертик десять стольников, протянул в ответ на «Готовься к новому сроку!»:
- Хорошо, хорошо... Вам тут передали, гражданин начальник, извините, я чуть не забыл.
Тысячу раз потом Огородников клялся себе, что, будь деньги в открытом виде, он их ни за что бы не взял. Не прикоснулся. Или: двумя пальцами за уголок - и всей пачкой по морде этому подонку! Или: сожмакать в презренный комок, как подтирку, - и в ту же морду наотмашь! Или... Обычно смирная лейтенантская фантазия здесь почему-то буйствовала вовсю, измышляя дюжину безупречных, отточенных, рыцарственных вариантов...
Но наяву случилось другое: Огородников тупо сунул конвертик в карман и вышел из лабаза. Обычный гипноз, уж здесь мракобесам не отвертеться.
Очнулся лейтенант только на середине центряка. И первым долгом, конечно, заглянул в содержимое. Здесь его пошатнуло. Если в отряде сложить срока тех, кто сидел даже только за половинную сумму, - выйдет век с гаком. И за те 50 метров, что он прошагал под бесовскою чарой, - ровно пятьдесят раз его могли тормознуть, обшмонать и выудить улику. Те же режимник с опером. Всё правильно - так оно и задумано: с поличным! Просто не решились при уголовниках ронять честь мундира, ждут теперь в ДПНК...
Огородников не стал малодушничать: ни выбрасывать конверт низким движением, ни возвращаться в лабаз - он пошел навстречу судьбе. А судьба продолжала свои измывательства: в ДПНК не было засады! Свернул в цензорскую - никто не набросился и там...
- Жанна, мне тут... Я тут нашел. Положи пока в сумочку и иди домой.
Жанета исполнила без слов, лишь окатив лейтенанта вдруг залучившимся взором. А сам он, кое-как додежурив, выбрался прочь за колючку - на свежий воздух! - только вечером. Уже на станции купил себе «Русской водки», вылил ее по дороге в желудок и, на бреющем дотянув до дома, тут же забылся тяжелым антисемитским сном.
Начальнику было доложено, что в лабазе, не считая копеечной бестолочи, полный бухгалтерский ажур, как ни печально. А Жанете, с тоски и раскаяния, обещано море. Что ж, наверно, это не самое гнусное из людского - курортные нравы. Набрякшие трусы и прозрачные купальники... А раз уж мир все равно вспучился и рухнул - так на развалинах хоть ананасов попробовать.
Но ничуть не меньше тосковал и раскаивался дядюшка Шварц: летёхе-то - хватило бы и пятихатки, ну зачем сразу тонну отстегнул! Эх, стареем, дуреем, теряем нюх...


Рецензии