Сделай нас счастливыми вечно!

Сделай нас счастливыми вечно

посвящаю О. Кш.

А ведь всё могло сложиться тогда не так.
Ехать не хотелось – ну что за глупость: истратить целое лето на какой-то дурацкий Крым! Тебе же было смешно, но спорить ты не любила, потому взяла как-то вечером из дома мой паспорт и сама купила билеты. Я обиделась – почему ты распоряжаешься моим летом?! Но злиться уже не хотелось, да и мысль поехать в странное место с названием новогодней шипучки, втайне понравилась мне.
Я собирала чемодан и ворчала – зачем нам этот Кольский полуостров? А ты хохотала, театрально валясь в кресло и пугая моего щенка. Крымский! - кричала ты, - ну запомни же: Крым-ский!  - Да какая разница! - сердилась я, и чемодан не закрывался.

Поехали, конечно, плацкартом. По твоему бестолковому списку запасли в дорогу (и на первое время там – словно и правда собирались на Кольский!) тушёнки, макарон рожками и много рижских шпрот, да ещё по две пачки гороха. Шпроты съели в поезде, удивляя аппетитом соседа, а всё остальное потеряли на вокзале по приезду, и вспомнили об утрате только много дней спустя, и то мельком.
Твоя мама напекла нам в дорогу круглых пирожков с морковью, целый пакет, и мы всю ночь жевали их, свешивались друг к другу с верхних полок, и портили соседям сон - шуршали, хихикали. Нам не спалось, мы шептались и нарочно смешили друг друга…
Бродили по тёмному вагону, подолгу стояли в прохладном тамбуре, выбегали на каждой станции и дышали невидимыми во тьме травами возле перрона. Ночь чернела, звёздная и уже почти южная - это была притаившаяся такая громадина, прямо там, где обрывался в темноту узкий перрон, и это волновало, захватывало дух.
Мы тревожились от неведомого, невозможного, нового; ждали, когда наступит утро и мы увидим тополя – но не такие, как наши: трухлявые и разлапистые, а, говорят, «пирамидальные» - значит, совсем другие, красивые.
Утро застало нас в тамбуре, сонных, размякших, утомившихся за длинную новую ночь. В пыльное окошко мы увидали, как поднимается из распластанных по горизонту облаков багровое близкое солнце.
Солнце вставало, и это значило - уже половина пятого: мы подъезжаем к Джанкою! Мы были ещё неопытными путешественницами, и не носили с собой ни подробных километровок с названиями, ни хотя бы обыкновенных туристских карт (ехали, конечно, наугад), а в звонком слове «Джанкой» слышалось веяние сухих ветров над степями, и стук копыт каких-то коней, которые вечно, с неведомой людям целью, скачут там, и гривы их прекрасно, страшно  развеваются! И мы шептали зачарованно, отвернувшись к стеклу и туманя его выдохом красивого слова – Джан…кой…
В Джанкое поезд стоял всего ничего, но мы успели ухватить ведёрко незрелых абрикосов,  пакетик айвы и, от жадности, здоровую связку вяленых  бычков.

Я много раз потом ездила тем же поездом, и также выскакивала в Джанкое в рассветную прохладу - покупала зелёные груши-дички, которые не ела потом (кислые же!), крохотные влажные вишни и медовые абрикосы с чуть мятыми боками.
…Я думала - если жить как-то особенно правильно, верно, и если внутри - тайком, без слов, договориться (с кем? с отзывчивым Чудотворцем?), то тяжёлое правило времени как-нибудь преодолеется, не будет надо мной властно, и тогда я заживу легко и привольно, а счастье моё будет полнее и истиннее. Но – то ли я ошибалась, то ли не сумела толком договориться, или вовсе не нашла Его в своей тёмной, внутренней пустоте...

Тогда, впервые, мы торопились к невиданному морю, к волшебным горам с пещерами – и не могли заснуть ни на минуту всю ночь! Желание чуда, предчувствие его, и ужас вдруг, задремав, всё пропустить, взвинчивали нас, гнали из тепла уютного, сонного сумрака вагона! А когда мы решили оставить юность - она надоела нам: шумная, бестолковая, хохотушка какая-то! - то стали крепко спать до утра на своих полках – о, разумеется, удобных нижних, и никаких больше плацкартных вагонов! И не выбегаем ночь напролёт в грязный тамбур, не всматриваемся в чужую ночь, не ждём в окне пирамидальных тополей (оказывается, ничего особенного). …Не просим напечь нам в дорогу круглых пирожков с морковкой – не так это и вкусно, кстати.
Но вот странно. Бывает, среди душной вагонной ночи мы просыпаемся, и долго лежим на спине, прикрывая глаза от скользящих в окошке быстрых огней, и какая-то смутная тоска (откуда взялась?) мучает нас, тяжелит, путает думы. Что она? О чём? Мы не в силах понять, и тяжко ворочаемся, сбиваем на пол простынку, мучительно ждём утра, стараемся всё это забыть, уснуть, уснуть… А на других полках соседи наши вздыхают, тоже избывая тоску внезапную, вагонную, тёмную. И вот мимо, мимо проносится Джанкой, и растерянные старушки с ведёрками, полными кислой айвы…

С вокзала тогда рванули наугад: в Севастополь! Сняли комнатушку под самой крышей обыкновенного панельного дома, каких и у нас полно. Но совсем рядом – Стрелецкая бухта! В первый же день, бросив чемоданы в прихожей, побежали на рынок и жадно накупили слив и груш, помногу, совсем не торгуясь, и всё-то нам казалось на непривычные «гривни» сказочно дёшево.
Сливы съелись как-то сразу, немедленно – за разговорами перед сном, а румяные груши с шершавинками куда-то сунули, прямо в пакете, да и забыли. Наутро изумлялись – куда же делись наши груши? Разве могли мы слопать столько за вечер? На мгновение поверили было, но тут же усомнились и опять передумали – а что, и могли.
…Но в комнате завелись мошки. Они облепили зеркало и густо болтались в воздухе. Когда стали в вечер перед отъездом в Ялту собирать из тумбочек вещи, обнаружился пакет с грушами – бедные наши, они промучились две недели в духоте шкафа, и всё было теперь безнадёжно - так, что страшно пакет развязать и в него глянуть – и тогда мы выбросили его с балкона – с размаху, в густые кусты!

Жила там маленькая хозяйка, одинокая, некрасиво состарившаяся женщина (и ничьих портретов не расставлено на натёртом, полированном серванте - везде пусто!). Она еле слышно царапалась в нашу дверь рано утром  и шёпотом умоляла не валяться, а пойти скорее на море. С ней жил пёсик Джонни, лысоватый, клочкастый, никакой породы. Он был невероятно жалок и стар, и перепуганно жался, вздрагивая всем тельцем, к хозяйкиным ногам. Иногда он вдруг немножко смелел и тогда тонюсенько тявкал, но глядя в пол, точно стыдясь.
Джонни смешил тебя, ты прозвала его на манер пиратов – Потный Джо, и по утрам заботливо, долго, скармливала ему шоколадные сырочки «Фунтик», а Джо, поев, тут же цокал коготками по паркету и боком, боком отходил в прихожую, в спасительный сумрак, где не видно было уже, что он – старая, жалкая, трусливая собачишка. Там он сворачивался тугоньким кошачьим клубком на вязанном крючком коврике и сопел. Тогда ты доставала ещё один «Фунтик», нарочно хрустя обёрткой, и кричала – Джонни Потный, а ну, ко мне! Но он, видно, всё же немножко обижался на некрасивое прозвище, потому что не шёл, а только громче сопел и причмокивал из сумрака своего уголка, и, наверное, по обыкновению всё глядел в пол…

Всё, всё, всё решительно было тогда и смешно нам, и счастливо! За завтраком я пересказывала удивительные сны: нравилось рассмешить тебя и смотреть, как долго ты не можешь успокоиться - хохочешь до слёз, до ломоты в щеках. Нарочно дожидалась, пока ты наведёшь себе цикорию и, едва ты отпивала,  я начинала новые сны.
В ту ночь (помнишь?) мне снился мой кот - Тиша, будто он усердно посещал какие-то трудные курсы и стал архитектором с дипломом, взялся проектировать городские клумбы, и для пущей важности ходил с длинным, остро отточенным карандашом: как-то очень ловко вкладывал его за мохнатый треугольничек уха. Ты не могла долго слушать, сразу прыскала цикорием назад в кружку, и на подол сарафана, мотала головой, умоляя не продолжать и, наконец, бросив и кружку, и бутерброд с сосиской на залитую клеёнку, хохотала от души, до слёз, до судорог в животе, а вместе с тобой, конечно, и я.
Днём, в море, мы отплывали едва-едва от берега, и ты даже боялась смотреть в мою сторону, чтобы не вспомнить, не засмеяться, но я нарочно ловила твой взгляд и – невозмутимо: а помнишь, кот-то! а клумбы-то! – и тут же ты фыркала, пускала китовые фонтанчики и маленькие брызги, шла на дно и смешно шлёпала во волнам руками, стараясь скорее как-нибудь добраться до берега.
…Твоим любимым был сон про механического пингвина - его изобрели учёные, но напутали что-то в хитром устройстве, и он «вышел из-под контроля». Во сне пингвин важно сидел на полке игрушечного магазина, одетый в две пары меховых штанишек, и доверительно свешивался к посетителям. Стоил он, судя по крошечному стеснительному ценнику, миллион, но кто-то сбоку, решительным басом, не рекомендовал пингвина покупать: по причине полной его неуправляемости, и прибавлял (в утешение, что ли?) – а он у нас зато умеет погоду предсказывать! – и приглашал попробовать.
…Я мучила тебя в море котом и пингвином, и всё ждала – да когда же тебя перестанет это смешить? – но ты всякий раз захлёбывалась и тонула; кое-как доплывала до берега. В конце концов ты наотрез отказалась купаться вместе со мной, или брала клятву, что я не скажу про пингвина ни слова – ну умоляю тебя, ни слова!

…Севастополь оказался прекрасен, но нам, непоседам, не жилось на одном месте, и море, и Стрелецкая бухта наскучили. И мы придумали: в горы!
За дни того первого южного счастья с меня незаметно, обыкновенным утренним бризом, сдуло всю серьёзность и спесь, и мы уже обе сделались беззаботными хохотушками - нам как-то не думалось ни о чём, а о возвращении – тем более. Не то что бы нам казалось тогда, будто лето окажется вечным – просто оно было, и всё, и просто не было ничего кроме: как-то не существовало.
Уезжая из квартирки в Стрелецкой бухте я, подшучивая и смеясь, заставила тебя выбросить коричневые старые туфли на шпильке, а ты возмущалась – да ведь каблук-то оторвался совсем чуточку, его можно приклеить! Уговаривала, что туфли еще починят и можно будет ходить в них почти половину осени! А я вертелась на раскладушке, потом вскочила, выхватила у тебя туфлю и ещё больше, совсем уже безнадёжно, оторвала каблук! Ты смотрела растерянно, и тут уж обуял меня какой-то совсем ведьмин азарт, кураж - я захохотала, распахнула окно, в конце концов и ты поддалась этому настроению, и мы выкинули твои туфли с верхнего этажа! Они красиво пропали в палисаднике внизу, удивив и вспугнув заборных котов. Ты затихла, и я поняла, - легонько погладила тебя по тонкой, прохладной руке – да не жалей, ведь они же были совсем не цветные!

…Спустя две зимы мы приехали туда снова. В январе. И был тогда один такой вечер – волшебный, лунный, странный - что нам казалось: пешком (лишь только переменив, присев на бордюрчик, сапожки на кеды), мы взойдём на Ай-Петри! И не было никаких колебаний: мы от моря наметили путь, и бодро взбирались, смеясь, по виноградникам, а за нами увязались сторожевые собаки и лаяли сзади; и мы побежали, не разбирая уж никакой тропы - продирались через сосняк, ветки хрустели, сыпалась колючая хвоя - я расцарапала до крови шею, а ты потеряла почти новенький шарф;  и когда, все еще в азарте погони, в ужасе от лая собак позади, с пылающими щеками, мы стали над морем высоко, у старой беседки, и хохотали, сгибаясь от колик в боках, ты вдруг спохватилась и рванула было вниз, разыскать шарф, а я крикнула – да наплевать, он же был некрасивый! – и ты сразу согласилась и махнула рукой.
Но на Ай-Петри мы тогда, конечно, не взошли… Поднялись по виноградникам и сосняку, вдоль канатной  дороги, до её средней станции, и упёрлись прямо в кордон – а дальше даже тропинки не было! Ты покружила обиженно вокруг сторожки, а я присела на камень и оттуда подбадривала тебя – ничего-ничего, сможем как-нибудь залезть и без тропинки, смотри, уже совсем немного осталось! И беззаботно махала на громадную, неприступную, совершенно отвесную скалу с мрачными серыми зубцами, закрывшими отсюда полнеба.
Из домика выкатился толстый сторож и обидно спросил – куда это мы тут торопимся? Мы понимали, конечно, асбурдность и сказочность нашей затеи, и тут же стали мучиться от смеха и жуткой неловкости, совершенно не представляя, как объяснить ему наш удивительный путь. Я малодушно предоставила всё тебе, а сама уставилась в землю и ковыряла кедой сухие ветки. Наконец ты вытерла слёзы (мы ведь часто смеялись с тобой до слёз!) и беспечно крутнула ладонью в воздухе - а как бы нам тут побыстрее попасть на Ай-Петри? Сторож подошел ближе и поднял брови – а на чём, собственно, вы? Да ни на чём, так просто, снизу пешком идём! – легко ответила ты. Сторож не понял, хмыкнул криво и заговорил громче, нарочно растягивая паузы – бедный, наверняка принял нас за сумасшедших!
Он уверял – вам ни за что не подняться пешком: здесь это смогли только несколько альпинистов! Тогда мы удивились – а разве нет хотя бы маленького-маленького какого-нибудь шансика? Толстяк вдруг рассердился - шансика нет, вы свернёте шеи! – и строго ткнул пальцем в сторону гигантской, суровой скалы. Тут мы наконец поверили и поняли, что придётся возвращаться, а ведь так не хотелось! Хотелось долго, весело шагать вверх, наугад - в темноте, в зимней ночи! Ведь ночью, взбираясь под лунным светом на Ай-Петри, с нами наверняка могли бы случиться чудеса – а в гостиничном номере их и ждать нечего.
 Наконец сторож соскучился по теплу своего домика (в окошках уютно светилось), взял тебя за плечи и повернул назад, тыкая в белесоватую близкую луну над лесом и морем – а ну-ка, сейчас же идите возвращайтесь домой!  - Тогда до свидания,  – совсем огорчились мы.
…И повернули назад, и смеяться нам уже не хотелось. Мы снова сели на бордюр, сменили кеды на сапожки, и вышли на дорогу. Уже сгущалась, теснила краткие сумерки тяжёлая ночь: ведь дни в январе и там короткие. Мы поймали попутку на Ялту - долго никто не хотел остановиться, и только через полчаса, нас, замёрзших и посерьёзневших, подобрала одинокая женщина в гремящем двухцветном «москвичонке».

В гостиницу вернулись далеко затемно. Она пустовала (не сезон!), но тётка на входе строго крикнула – прошу завтра не задерживаться, ваш номер уже забронирован! Нас так это развеселило, что мы и не подумали в тот момент – а, собственно, кем? Какой чудак забронировал именно наш номер, в январской, совершенно пустой старой гостинице, которую к тому же готовили к долгому ремонту?
До нашего номера (на который вот, оказывается, очередь!) надо было долго пробираться наугад тёмными коридорами (наугад – потому, что запомнить нужные повороты всё равно невозможно), потом перепрыгивать через мусорные горки и упавшие стремянки. Многие доски на полу в номере были уже оторваны и свалены у стены. Дверь не запиралась, просто доверчиво задвигалась тумбочкой. Сам же номер напоминал скорее палату давно заброшенной районной больницы – шкафик с отломанной дверкой, крашеные в унылый стены, треснутое зеркальце над безводной раковиной, радио да пара пружинных кроватей. К удобствам требовалось идти по сумрачным коридорам за два угла.
Отопления в номере не было (радиаторы уже разобрали, готовясь к предстоящему ремонту), и мы целую ночь бегали к тётке за «дополнительными» одеялами – не бесплатно, а по гривне за единицу (прейскурант!). К утру одеял накопилось уже у каждой по четыре, но всё равно вылезали из кроватей в мурашках, хоть и лежали почти во всей одежде, какая была. В чудовищном холоде, ночью, конечно, не спали – развлекались чтением вслух мистических повестей позапрошлого века: трёпаную книжонку (сплошные балы и чёрные «домино»!) нашли в углу шкафа. К утру кое-как всё же задремали – под гнётом «верблюжовых» (ты упрямо так говорила) одеял, свернувшись клубками и пряча носы, как кошки; но почти тут же я разбудила тебя криком – приснилось, что зубастая анаконда с печальными человечьими глазами впивается в живот – а на самом деле это ремень расстегнулся и врезался в кожу…
Утром мы откинули шторку и оторопели от красоты январского здешнего утра. Молча смотрели на синие горы вдали, с сияющими ушанками снега, и легко думалось о том, что там, на вершине… Отвлек нас шум: в дверь колошматили – а ну, побыстрее сдавайте номер, новый постоялец уже прибыл!
И мы с тобой нарочно долго копались, но поглядеть на этого таинственного чудака так и не удалось.

…По набережной гуляли дамы с собачками, а у воды расселись одинаково навздёванные рыбаки, и маленькие задумчивые коты там и сям терпеливо устроились, покачивались меховыми пирамидками.
Потом мы катались на канатке, смотрели сверху на Ялту, на блестящее серебром море, искали домик Чехова и придумывали, куда бы упасть, если внезапно случится авария. А на одной крыше у томной красивой кошки была любовь с облезлым рыжим женихом, а двое других (один – в неровную полоску, другой - просто серый) деликатно посиживали чуть в сторонке и довольно жмурились на солнышко: ну до чего же всё-таки хороша жизнь!

Но это всё давно кончилось. Ты улетела в далёкую жаркую страну, построила в том, другом, полушарии светлый домик на холме и родила кудрявого смуглого сына. Иногда мы звоним друг другу и снова смеёмся, и обещаем скоро увидеться – подумаешь, что нам стоит, ведь это всего половина суток лёта над синей Атлантикой! – ведь мы же не навсегда расстались? – да не смеши, конечно, нет!..

…А тогда, в январе, мы уехали в Севастополь и целый день гуляли; пришли в Херсонес. Дул  жуткий северный ветер, но мы отважно раздевались, как будто лето, а солнце просто ненадолго зашло за случайную тучку, и, смеясь, фотографировали друг друга, полулёжа на мозаичном ледяном полу.
 Ты много разного знала – не зря же училась истории! – когда была раскопана эта мозаика, и что там, на толстых античных амфорах, расставленных за сеткой - но мне ничего тогда не было интересно, я скучала, перебивала тебя, прыгала вокруг и дёргала за кудрявый полушубок.
Потом мы нашли уютную рюмочную в три столика на узкой улице старого города, и, пытаясь согреться, пили коньяк из мутных, оббитых стопок. Когда совсем стемнело, бродили по пустому зимнему Севастополю, и мы так любили его - печальный, безлюдный, ветреный: доехали троллейбусом до Стрелецкой бухты и сходили на пляж... Нам даже показалось, что на балконе панельного дома сидит наша одинокая хозяйка – а может, это вовсе и не она: ведь старого маленького Джонни не было у её ног.
Потом, на берегу, мы долго лежали в темноте на неубранных лежаках, смотрели на звёзды и говорили о чём-то мистическом, запредельном и непонятном, о чём неловко, невозможно говорить днём, при свете. И нам совсем не было страшно, хотя яростно свистел ветер, и звёздная громада-ночь нависала над нашими головами, и вечная вселенная равнодушно дышала в лицо холодом… А за спиной, во тьме, в море, почти у самого берега двигалось что-то тяжёлое, и вздыхало, шуркало галькой. Но мы были беспечны, смотрели на свет звёзд и не желали подобрать тому тёмному, за спиной, названия. Оно долго ворочалось безымянным, потом ушло обратно, в глубину – вздохнув последний раз и сердито шевельнувшись в волнах  - так, что вода докатилась до наших ног…
Наутро, из крошечной почты на Большой Морской, подписали и отправили открытки самим себе: подражали Моховому Бороде из детской сказки! Твоя, с виноградниками и весёлой девушкой с лозой (как ты!), потерялась в дороге, а моя  (памятник затопленным кораблям) дошла.

…Я получила открытку уже в феврале: она где-то долго, видно, плутала. Тогда я удивилась конверту и не узнала его («...я пишу тебе из январского Севастополя, сегодня мы вдвоем долго гуляли... жаль, что когда ты прочтёшь эту открытку, мы с ней – вот странно! – уже навсегда исчезнем...). Я сразу позвонила тебе и хотела прочесть. Но ты в тот вечер опять убежала к своему Диего. Помнишь? - ты снимала в тот год тесную комнатушку на Шаболовке, в первом этаже, и у тебя вечно было сыро и холодно. Окно закрывала решётка с облупившейся чёрной краской. У тебя никогда не было заварки, одно молоко – ты грела его на электрической плитке под столом и пила на ночь. Я не любила бывать у тебя из-за подвальной сырости и тёплого молока, и потому часто звала к себе.
Ты приезжала в нашу (тоже чужую) квартиру в Чертаново с бутылкой сладкого – Массандра! - и новой книжкой на португальском. Мне это казалось дурацким выпендрёжем и рисованием, но ты просто, открыто смеялась, хлопала себя по коленям и уверяла - это необходимо, ведь нужно общаться с Диего на его языке! Я злилась – ну почему он ради тебя не хочет выучить русский?!
Мы открывали вино и полуночничали в кухне, закрывшись и приперев стеклянную дверь табуретом. Часто мы забывались, шумно двигали свои стулья к окну и высматривали звезды - вспоминали те, первые, на горе, и ещё те, что в зимней Стрелецкой бухте... Потом, уже далеко за полночь, к нам тихонько, неуверенно царапалась белая моя кошка -  заспанная, со слежавшимся, измятым боком. Ты впускала её и, пока она сонно, оцепенело стояла, мигая узкими глазами, хватала её под теплый, мягкий живот, и ловко укладывала кружком на колени: с наслаждением нюхала у неё за розовым ухом и шептала мне, щурясь от нежности – попробуй, там пахнет кошачьими снами…
 Мы зевали, бутылка давно стояла под столиком пустая, - назавтра нам надо было на службу: мне куда-то в Хамовники, тебе – в дурацкую контору у крематория, далеко, почти у самой кольцевой. Не хотелось думать о завтра, что придется подниматься раньше семи и, с пересадками, ехать в подземелье без воздуха. (Мы ведь обе долго привыкали в Москве к метро – остальное привыклось быстро, но метро! - после прохладных, пустых провинциальных трамваев…)
…Нам было назавтра рано вставать, и в голове тяжело, сонно шумело вино, но спать мы не шли ещё долго, почти до рассвета - мы боялись, как скоро проносится жизнь, и от молодости нашей вот остаются уже самые последние денёчки – мы чувствовали! – а было нам в ту зиму по двадцать три.
И мы до утра сидели в кухне, без конца подогревали блестящий чайник на единственной работавшей конфорке и пили крепкий невкусный кофе - чтоб не уснуть, не провалиться, даже ненадолго, в манящее и обманчиво-сладкое небытие. Мы тихо говорили о беге времени, о так скоро пролетевшей юности, вспоминали о мамах, оставленных в скучном тополином городке, и ни разу вслух не пожалели, что уехали, и бодрились, прятали печаль в глазах - прятали и не желали заметить её друг у друга.

Тогда, на Ай-Петри, впервые, мы сидели с краю плато, у верхней станции канатки, и запивали шашлык густым, тягучим вином – «пред вами разверзнутся ворота земного Рая!» - это уж позже, случайно, узнали: там в разливное вино кладут димедрол – «чтоб для клиента взошло второе солнце».
Внезапно проснулся, закружился ветер, разбудил бурю, они закрутились напару, нагнали туч, и небо спустилось, почерневшее. Сразу ливануло от души - а на нас ведь были только короткие шорты и смешные майки в полоску (на спине у тебя – лиса аппликацией, как у ребёнка!). Мы в минуту продрогли, а над нами неслись уже со стороны долины лохматые низкие тучи, плюхались сердито на сосны и тут же расплывались густым туманом, творили холод. И моря внизу сделалось не видно, вообще ничего стало не видно, и, пока мы беспечно, жадно, допивали своё вино, ливень превратился в сплошную стену воды, в настоящий библейский потоп! – всё устремилось вниз, с горы, и глина размякла и поплыла под ногами. Тогда уж мы испугались, побежали было к канатке, но ту успели остановить. Мы встали под чудовищным ливнем, ноги разъезжались, идти было почти невозможно – попытались беспомощно добраться к соснячку у обрыва, да увязли в грязи.
 Но было весело! Подумать только: бог знает что будет сейчас со всем миром – вот  свет в небесах уже погас и всё кругом сделалось чёрное, страшное, и вот мы, Господи, стоим под Твоим бушующим ливнем, и мы так близки сейчас к Тебе – на самой вершине Твоей самой прекрасной горы!
...На нас плыла глина, вперемешку с ветками сосен, они царапали ноги - мы заскользили, потеряли опору, тут ты схватилась за шаткий заборчик уже у самого обрыва и успела ухватить за руку меня. Но мы с тобой смеялись, подумать только! Жуть прекращения земного бытия была неведома нам – о нет! ведь мы жили всегда! Мы – вечные души, весёлые странники! Господи, сделай нас счастливыми вечно! И как красиво далеко внизу, в обрыве, клубились чёрные тучи! Это был ужас, и восторг – и мы не знали тогда, что всё это называется точным коротким словом: сель.
…Нас заметили и потащили к машине, накрыв дождевиками, какие-то люди, обхватили за плечи и сильно толкали прямо навстречу ветру и сердились, кричали. Потом мы все теснились в  их «запорожце», пережидали бурю и слушали какие-то небылицы – будто однажды, таким же вот селем, в районе Большого Каньона смыло двух беспечных туристок, и останки их собирали потом альпинисты – в кривых соснах на отвесной скале… И мы опять пили вино - из мутного, помятого, одного на всех, стаканчика.
Сердитые сильные люди оказались спасателями и, когда немного утихла буря,  отвезли к себе, на спасательную станцию. Мы прожили там почти неделю. Днём валялись на низких просторных нарах, крытых старыми куртками, и слушали музыку, а ночами жарили мясо на огромной сковороде, потом сидели все вместе до рассвета возле камина, слушали истории, смеялись и были счастливы. Но тогда нам казалось, что это так, пустяк - всего лишь случайная поездка в горы!  А счастье, думали мы – это что-то огромное, серьёзное и важное, что у нас точно ещё далеко впереди.
В первый же вечер (чтобы не заболеть после ливня) мы парились в бане у самого склона, потом обливались из ушата ледяной родниковой водой, и прямо в окошко, голые, выскакивали в темноту, смотрели с края горы вниз, на тёмное море, на огоньки Ялты, и от переполнявшего нас чувства чего-то неведомого раньше, неиспытанного, весёлого, прыгали на жёсткой траве, пихали друг дружку в бока, размахивали руками и визжали, не находя слов.

…В комнате, в самом тёмном углу, уютно храпел Мася - старый сенбернар-спасатель. Над ним дремотно, причудливо витали чьи-то смутные тени, и то вытягивались, то сплетались почти в клубок, но не пугали его, не тревожили, не будили. Мы сидели у камина и задумчиво трогали кочергой угольки. В ту ночь впервые передо мной рассеялась мутная, суетная пелена, и тонкая ткань самой жизни чуть приоткрылась, обнажив то,  безмятежное и вечное, без начала и конца, в блаженной пустоте – то самое, что не имеет себе названий и не нуждается в них.
Такое случалось и позже (я научилась уже распознавать и предугадывать это). Но в ту ночь на горе, возле камина – произошло впервые: словно спустились ко мне маленькие ангелы, что-то свое, тайное, шепнули кому-то – и нежными пухлыми ручками отверзли туманную пелену ненадолго…

С нами в ту ночь был странный человек – Макс. Он жил со спасателями весь сезон, но мало что о нём знали – да почти и ничего. Макс сидел целую ночь угрюмо и молча, но всё же не уходил, хотя хмурился и в разговор не вступал. Да и разговор-то у нас был дурацкий, глупый - ни о чём! К рассвету Макс немного повеселел, и читал на память рубаи Хайяма. Тогда мысли наши сами собою перетекли к философскому – мы неумело заговорили о неуловимости истины и скоротечности жизни... Потом Максу, видно, наскучило – он потушил камин, растолкал собаку и, не прощаясь, вышел.

Я спала в ту ночь всего какой-нибудь час, и, едва рассвело, вышла из домика и растерялась от красоты того горного утра. Ты же совсем не ложилась, и я увидела тебя возле перил, на открытой веранде. За спиной твоей бледнело небо: раннее, оно сливалось с далёким отсюда морем. Ты завернулась с головой в чьё-то истёртое верблюжье одеяльце, и смотрела на восход. Я сбегала за нашим новеньким «кодаком» - купленным нарочно для поездки, вскладчину - и заставила тебя позировать и улыбаться, а ты, всегда такая смешливая, в то прекрасное утро была необыкновенно печальна и молчалива. На мои кривлянья и «три-четыре, улыбочка!»  - ты только чуть опускала голову и смотрела в объектив серьёзными чёрными глазами.
Потом, уже дома, я вставила эту карточку в наш увесистый крымский альбом, и подписала, желая, видно, обратить то непонятное утро в шутку:
«Скинь ризы показные, не поступай, как тот
Кто платье покупает, а тело продаёт.
Рогожею прикройся – и вот под ней тебя
Невидимая миру порфира облечёт...»

Но рассвет на веранде не стал шуткой и, когда ты бывала потом у меня (я жила уже в Кунцево, в почти такой же съёмной квартирке, только с балконом), то сразу пролистывала весь альбом до того снимка, и всегда молча, серьёзно и долго смотрела на себя - в казённом одеяле, на веранде горного домика. А я так и не решилась спросить, почему ты не ложилась в ту ночь, где была тот час или два перед рассветом, пока я дремала на широких нарах, а у ног моих по-человечьи храпел старенький сенбернар?..

…И ещё я думаю – а ведь бури в тот день могло и не быть! Или – мы могли поехать в горы в другой день! И всё, решительно всё могло пойти не так! Мы не попали бы к спасателям, и тогда не было бы ни той ночи возле камина, ни ангелов с покрывальцами над  нами, ни восхода над домиком; и я гадаю – а многое ли могло сложиться тогда не так, многое ли в нашей с тобой жизни пошло бы иначе?
И знаю – да, очень многое.

…И спустя две весны всё тоже могло сложиться не так. Но неужели и правда какие-то слепые Мойры ткут наши судьбы? Я много раз думала потом – ведь если бы ты в бесцветный апрельский день всё же не пошла в Нескучный Сад, смотреть, как ураганом поломало старые большие деревья, ты не встретила бы там своего Диего, и он не увёз бы тебя потом в крохотный городок, затерянный в окрестностях Сан-Паоло. И ещё я думаю: а как бы ты жила тогда - здесь, без Диего? Неужели бы и сейчас грела молоко на старой электрической плитке - под столом, в своей узкой комнатке на Шаболовке, а по выходным ходила бы с книжкой в Нескучный Сад? Как бы сложилась твоя жизнь, не пойди ты в тот апрельский день смотреть на деревья?
Бывает, кажется мне – чего-то не того наткали слепые дуры Мойры, но задумаешься в одиночестве, в тишине, и шёпотом, сама себе признаёшься – да нет же, это как раз то, то…

На Ай-Петри, тогда, в первый раз, мы каждую ночь бегали к круглому холму неподалёку от бара, и взбирались на вершинку его, приплюснутую, в невысоких смятых травах. И поднимали к близким звёздам глаза. Когда совсем не было ветра, они как будто разгорались яснее, жарче, и перемигивались. Иногда вдалеке, у обрыва седой горы, срывалась с небосвода какая-нибудь слабая маленькая звёздочка, и падала в море. Мы радовались и громко загадывали своё самое важное, громадное желание – одно на двоих: сделай нас счастливыми вечно!
А звёздочка в тот миг уже опускалась сквозь тёмные волны на морское дно, быстро гасла, и совершенно не знала, как исполнить наше желание.

Ты помнишь, сколько звёзд сорвалось тогда в море, сколько раз мы загадывали о вечном счастье? Ты помнишь: но уже сумрачно, расплывчато, слабо – правда? Иначе зачем в письмах всё просишь  - в конце, после лишних «P. S.» - расскажи,  как нам было с тобой, на той горе, по ночам…
Только, слышишь, я и сама помню неточно, мало! Помню вот, что потом, когда все это кончилось, мы опомнились и захотели вернуть, хоть совсем ненадолго, то мимолётное, случайное южное счастье, то безумие крови, дрожь и стук разгорячённого сердца, когда выбегали по ночам на вершину горного холма и торопили звездопад.
Глупые! Мы пытались вернуться ровно туда же - но уже к следующей зиме, прикатившейся из долины и надышавшей над Ялтой инеем, всё стало другим.
Веранду, где ты стояла на рассвете («скинь ризы показные»…), обнесли тёсом: от ветра. Лёгкие нары снесли и устроили в комнате бильярд: для развлечения посетителей. Умер от гангрены старый спасательный сенбернар Мася (полез вытаскивать из пещеры выпившего туриста, да оступился сам и страшно изранил лапу: к ветеринару не повезли, а беду заметили поздно).
За осень развёлся, снова женился и ушёл в ближние плаванья весёлый шебутной Максик (это ведь он показал нам холм со звездопадами). Вторая жена его, совсем юная дочка мелкого портового начальника, к весне должна родить маленького, всё время сидит дома одна и что-то там, говорят, шьёт. Максик с ней совсем не бывает, зато тот портовый начальник помог ему устроиться на туристский катер – теперь беспутный Максик ходит на нём между Ялтой и Севастополем, и, вероятно, счастлив совершенно.
Сам же угрюмый философ Макс исчез ещё в середине осени – как раз когда утра уже сладко позванивали свежестью, а солнце успокаивалось, теряя жар, и закатывалось за зубцы раньше и незаметней. Макс, говорят, отводил по опасным карстовым пещерам последнюю группу, вернул на базу всё казённое снаряжение и даже подаренный Петром бинокль, да и ушёл. Так нам и сказали – просто ушёл. Собрал однажды утром свой рюкзак и, ни с кем не простившись, спустился с горы, по старому серпантину.

А знаешь, я ведь ездила туда и много позже, уже, конечно, одна. Мне всё казалось – надо непременно остаться там хотя бы на одну ночь, и сбегать загадать желание на наш холм: сделай нас счастливыми вечно!
Но на веранде милая женщина Степанида Матвеевна развела руками - свободных мест для ночёвки нет: глубокий снег привёл полный домик горнолыжников. Она налила мне в синюю пиалу чаю из трав, и уютно, ласково запахло на старой веранде мятой, и чабрецом…
Я думала, что будет ещё много-много у нас такого – чудесных случайных путешествий без карт, наугад – с горами, звездопадами и ворочаньем моря в темноте. Откуда мне было знать, что такое случается лишь в юности, в самой тонкой и нежной её поре? И что потом, куда бы ни ехали мы, сколь прекрасно и счастливо не было там, а всё же не повторится то полузабытое, первое!

Но ведь странным же было то, первое, счастье – правда? Мы с тобой переживали совсем одинаковое, одинаковым же и томились. Потом, вернувшись, замучали домашних – а там, а там! – и, между собой, восторженно – а помнишь, а помнишь!
Мы даже сны видели почти одинаковые.

И вот, желая вернуть, хоть ненадолго, то короткое, жаркое, полное биения истинной жизни, мы и поехали зимой, снова. В январе Москву вьюжило, а Ялта вся светилась синевой, и нам было тепло сидеть на лавочках по набережной. Это ведь именно тогда мы сняли нелепый, убогий номер в старой гостинице. С самого раннего утра гуляли по ветреной Ялте. Высокие зимние волны тянулись к нам над бетонными парапетами, и мы, смеясь, шарахались от них к деревьям.
Помнишь? – стояли в тумане на пирсе. Над морем шумели тяжёлые чайки, а ты, через грохот волн и крики обезумевших от бури птиц, читала мне Волошина наизусть – что-то длинное, о судьбе России: ты любила тогда, чтоб о России.

На Ай-Петри ведь и в ту зиму было тоже много снега – ты помнишь? Смотрительница налила нам чаю с листочками мяты, мы с тобой выпили наспех, обжигая изнутри щёки, и оставили дурацкую благодарность в стихах: в тяжёлой, самодельной, кое-как сшитой бечёвками книге для гостей.
А потом пошли наугад по леску: низкие сосны, над ними – солнце. Нам было весело и, когда вдалеке затрещали ветки, ты придумала, что это медведи за нами бегут, и с ходу предложила, как будем от них спасаться.

И вот признаюсь тебе – совсем недавно я не выдержала, побывала там снова. Мне всю зиму, морозную и долгую, снились звездопады – будто я стою на том самом холме на вершине горы и ловлю руками звёзды, а они выпрыгивают из ладоней, нарочно дразнят меня. Я желаю удержать их все-все, слепить в одну громадную звезду, и загадать наконец желание – сделай нас счастливыми вечно! – но ничего не выходит: звёздочки кривляются и вываливаются из рук, потом живыми светляками разлетаются повсюду.
Эти сны разволновали, растормошили меня, и, едва дождавшись весны, я поехала. Поднялась к домику на краю склона. Подновили и подняли крыльцо, выложили камнями клумбу перед верандой. Завели зачем-то коз, и они удивленно жевали, завидев меня.
Никого из прошлых знакомых я не застала – ни даже Петра и Степаниды Матвеевны. Вольнолюбец и обожатель крымских просторов Пётр, оказывается, получил какую-то выгодную службу в самом Киеве и с горы уехал насовсем, продал даже и комнатку у моря. А чаёвница Степанида Матвеевна перебралась в Бахчисарай: внучка-школьница пригуляла дитя, пришлось ехать, растить.
…Домик был полон, но никого я не узнала, и меня никто не узнал, не окликнул. Видно, люди уже всё новые, другие. Я выпила за столиком в уголке, у камина, глинтвейна (сахару слишком много, а гвоздичку кинуть забыли). Потом с напускным равнодушием спросила у крупной, аккуратно накрашенной барменши – а не слыхать ли что про Максика и, может быть, Макса? Она перестала тереть стакан, долго смотрела мне в глаза, так, что сделалось уже совсем неловко, потом ответила – мы с мужем держим этот бар уже второй сезон, и ни о каких таких не слыхивали! – Спасибо, мне и не нужно, я просто так спросила.
Вернулась за столик, посидела ещё. А потом ушла – также, как ушёл тогда, несколько осеней и вёсен назад, угрюмый философ Макс: не простившись ни с кем и нарочно даже не оглянувшись.
Знаешь, я ведь так и не сходила к нашему холму: что-то расхотелось ждать звездопада. (Сделай нас счастливыми вечно…)
Я ушла вниз, по старому серпантину, и спускалась с горы долго-долго, в висках стучало приятно, нетяжело, а ноги несли сами. Хорошо бы – так думалось – попасть сейчас в какое-то искривление бытия, в какое-нибудь чудо, и чтобы серпантин этот стал для меня навсегда, навечно! И я бы всё шла и шла по нему куда-то вниз, а в висках бы стучало и стучало.
И в самом деле я шла долго, и только уж в самом низу, почти у шоссе, подобрал меня мотоциклист.

В молчаньи доехали мы до вечерней Ялты. Говорить не хотелось, он почувствовал и не спрашивал ни о чём. У вокзала остановился - я поблагодарила улыбкой, и легко коснулась его плеча. Он кивнул в ответ и сразу уехал.
Сгустился, выткался вечер. Теплота южного весеннего дня испарилась, забылась, и с моря уже вовсю несло прохладу и тьму. Я хотела было пойти на ночёвку в ту самую гостиницу, где какой-то чудак-невидимка (помнишь?) забронировал тогда наш с тобой номер. Но вдруг передумала, быстро пересекла обезлюдевшую площадь, и в пустых, гулких кассах попросила (сделай нас счастливыми вечно)  дайте билет, на самый ближайший автобус.

Киев, апрель-май 2006


Рецензии
"А когда мы решили оставить юность - она надоела нам: шумная, бестолковая, хохотушка какая-то! - то стали крепко спать до утра на своих полках"
Это предложение запомнилось. Великолепно. Приятно узнать, где начинал свой путь рассказ. И вдвойне радостнее знать, где он прижился. Сборник "Живи хорошо" вышел в 2018 году. Десять лет рассказ ждал постоянное место жительства))) Читала и вспоминала свою молодость. В тексте проскользнули ярославские словечки))Позавидуешь по доброму вашему стилю.

Вера Крайнова   24.06.2024 17:16     Заявить о нарушении
тоже под впечатлением, какой щемеще-грустный рассказ

Григорий Дерябин   24.06.2024 20:24   Заявить о нарушении