Фокусы Ивана Степановича

Наружная мокрая темнота двора почти выровнялась с темнотой комнатной, теплой и очень тихой. Иван Степанович не спал в течение трех часов не потому, что только что увидел пятнистый предсказуемый сон, и не потому, что шел шумный дождь. Причина тут была в том, что Иван Степанович как-то вдруг, нежданно, даже краем ума подумал, что он – со всем своим телом, с теплым животом, горячими пальцами, нежным носом и неприкосновенными интимностями – весь он – когда-то умрет и будет гнить в гробу под землей, где будет темно, сыро и бесконечно холодно, и никто, никогда во веки вечные не придет к нему. Иван Степанович захлебнулся этой мыслью и развил ее дальше: все будут спать в теплых постелях, читать светлые книги с ночниками, будут просыпаться сочным синим утром, чтобы любить детей и женщин, будут сочинять стихи, будут бродить по горячему и местами тенистому летнему городу в поисках ларька с газировкой, будут собираться по выходным на дачу, а его холодное, восковое тело будет покрываться серыми, потом черными пятнами, раздуваться, гнить, и, возможно, даже в нем заведутся черви. И никто никогда не придет к нему, не попросит сыграть на пианино, не скажет заманчивого «может быть», не улыбнется загадочно, не заденет случайно краем коленки под праздничным столом. Эта вечная тесная темнота неумолимо перевешивала ту далекую секундную вспышку с радужным отсветом и ярким краем чего-то ослепительно зеленого и голубого.
Иван Степанович встал и прошелся по квартире босиком. Тело моментально показалось ему бесценным теплым мешком с кровяно-желчной начинкой, заведенным некогда для работы по чьему-то велению и хотению. «Кому-то я нужен?» –подумал он, смотря на свое жуткое лицо в зеркало. - «И зачем это все?». Этим вопросом он сам себе сказал, что не понимает, для чего ему была дана эта дикая способность чувствовать мир, если вот совсем уже скоро ее у него отберут безо всякого согласования. «Кому-то нужно, чтобы я страдал» - подумал, Иван Степанович и пошел обратно в постель, пытаться заснуть.
Накануне он был на симфоническом концерте, в котором принимал участие его скрипач-сын. Это был огромный воздушный зал из слоновой кости с бесчисленными гроздьями сверкающих люстр, колоссами колонн и ошеломляющей акустикой. Согласно программке, звучали Бах, Моцарт, Гендель. Иван Степанович сидел в шестнадцатом ряду и по близорукости не мог видеть сына, от чего сперва очень досадовал, а потом стал думать о конторской работе, о том, что он уже неделю как следует не мылся, и белье его, вероятно, пахнет, о том, что нужно вчера еще было купить домой кефира и катышек, а сегодня, наверно, уже и не надо, о том, какие дети выросли у его сокурсников – сплошь офисная мелюзга, а у него совсем особенный сын. Иван Степанович украдкой глядел и на соседей по ряду и дивился их раздутой сосредоточенности и внимательным подрагиваниям губ в ответ на оркестровые реплики. «Изображают из себя – не пойми кого» - Иван Степанович тряхнул лицом и уставился в расплывшуюся даль. «Пришли. Сидят. Слушают. Делают вид, что понимают то, что слышат. Вроде как, нам понятно, дальше играйте. А что они понимают-то? Нет, в самом деле, хоть что-то им понятно? Ведь ни одного слова нет, все сплошная музыка. Если бы хоть слово одно было, как в опере, было бы понятно. А тут – черт знает что такое. Музыка и есть музыка». Мысль произвольно хлынула дальше. «Тут, конечно, не скажешь, что ее совсем нет, звук-то есть. Но непонятно же ни черта. Ну фагот, ну виолончель, ну флейта там, а что сказать-то хотели этим всем?. Вот я честно могу сказать, что все это – профанация. Мыльный пузырь. Конечно, у музыки богатая история, много законов лежит в основе ее написания, но если разобраться-то – каждый может сочинить, что хочет, и каждый, как хочет, может это понять. Или не понять. Зал – да, впечатляет, торжественный такой. А музыка – черт ее знает. Больше всего терпеть не могу, кода из себя изображают что-то такое, чего на самом деле нет».  Иван Степанович с досадой качнул головой. Ему самому были в тягость эти недобрые мысли о сыне и о его музыке.
Часы твердили о наступлении утра, а за окном по-прежнему было дождливо и темно. Иван Степанович сидел на постели и думал о сыне. Все чаще он слышал в трубке извиняющийся и деликатно отказывающий тон сына и смущался. Он не знал, что бы такое придумать, чтобы увидеть сына, чтобы пригласить его к себе, усадить на этот вот стул, посмотреть на него, начать шумно вспоминать себя в его годы. Он мечтал рассказать ему что-то такое, чего тот не знал и хотел удивить его этим. Но выходило всякий раз нескладно, как-то кособоко, сын конфузился, отец терялся и неряшливо заправлял в брюки рубашку, чтобы чем-то занять себя или делал еще какой-то пустяк.
Иван Степанович решил действовать безотлагательно, и вечером того же дня сидел у своего соседа Фомы.
- Я попросить тебя хочу, Фома, об одном деле, одолжении. Не просто так, я отблагодарю. Это глупостью тебе покажется, но ты прими как есть. Я знаю, ты примешь, тебе можно верить, я потому и пришел к тебе.
Фома пожал плечами.
- Что у тебя шумит там? Чайник, вроде. Ты пойди, сними, я не спешу, - с неловкостью проговорил Иван Степанович. - Мне надо тебе подробно рассказать.
Фома сходил и снял с плиты чайник, а потом пригласил Ивана Степановича в квартиру и усадил на пуфик.
- У меня нервы вот тут уже. Не сплю. Трясучка дикая в руках. Я одну штуку хочу провернуть, вроде фокуса. Дурацкий, конечно, выходит фокус, но он мне нужен для успокоения. Иначе – не знаю что. То есть, я знаю, но не хочу говорить.
Фома смотрел, не мигая, чуть прикрыв веки, будто спал наяву.
- У меня сын, ты знаешь, на скрипке. И не заходит совсем. Я и не прошу, но он не понимает, а ему двадцать четыре. В общем, я хочу фокус этот провернуть, ты просто дело сделай и молчи, ладно? Тут нет ничего такого, ты не думай.
Фома пожевал губами и налил себе чего-то мутного из непрозрачного кувшина.
- У него, в общем, девица есть. Ну, недавно появилась. Познакомились – не знаю, где. Но живут вместе. Любви, думаю, там нет, так, что-то неопределенное. Но она ему уже про меня наговорила. Я знаю, что она наговорила. Что по мне не видно, что я немытый, одинокий? Тварью безродной она меня считает, Фома. Ни во что не ставит. Что не скажу, все как-то не так. Не то чтобы совсем не так, а в глазах что-то просвечивает, какая-то ирония нездешняя. Все как-то смотрит так причудливо, но молчит, не хочет, мол, обижать. А у нее отец автомобилями торгует, директор какой-то там. У него на заводе Путин был. С девяностых он в этом деле. И она, ты понимаешь, на всем этом выросла, все это видела с малолетства. Она вообще не знает, как Павел мой рос. Не знает, чего мне он стоил и Арине, покойнице. Она вещей таких не видела, в которых он рос! А что на уме у нее понятно: считает меня ублюдком. Ничтожеством. Не добился ничего. Машины нет. А машины нет – это, ты понимаешь, пиши пропало, ты, значит, не человек. А кто?
Фома пожал уголками рта, глаза его не дрогнули.
- Тут не в ней дело, в конце концов. Просто Паша, он ведь ее слушает, не меня. Ну, он прав, это природа такая, бабу надо слушать.
Иван Степанович замер и как-то туго задышал.
- Я, Фома, не это хотел сказать. Ты, Фома, вот, возьми. И пойдем.
- Куда? – спросил, наконец, Фома густым, дымным басом.
- За пивом сходим.
Фома покосился каким-то странным взглядом на бумажки, оставленные на столе Иваном Степановичем, и последовал за ним. Они двинулись по гулким пролетам шестнадцатиэтажного дома вниз по лестнице, и по мере их приближения к первому этажу Фоме становилось все понятнее, что хотел от него Иван Степанович. Сидя на лавке в туманном сквере, Иван Степанович вдруг спросил у Фомы, водит ли он машину. Фома пожал плечами и ответил. Иван Степанович кивнул со странным удовлетворением и отхлебнул пива.
- Тогда через неделю я зайду – сказал он своим ботинкам.

Спустя ровно указанный период времени, оба, покачиваясь, вошли в подвал, где в тесной каптерке покрутились, потоптались и взяли штыковую лопату («вот эту» – кивнул Фома). Иван Степанович громко постучал блестящим острием по бетонному полу, стряхивая присохшую глину.
- А где… ну этот? – и Фома очертил в воздухе длинную четырехугольную форму.
- Ты меня не слушал, Фома, - с отеческой укоризной выдохнул Иван Степанович. Фома пожал плечами.
На автобусе они добрались до мясокомбината, раскинувшегося на необъятных просторах. Тут было множество безоконных технических сооружений, ангаров, бессмысленных с виду построек, вроде наблюдательных башен, мусорные ямы и кучи. Пока они обходили гору металлолома, Иван Степанович тронул Фому за плечо и каким-то глупейшим шепотом попросил его действовать быстро. Фома кивнул и спросил, где копать.
- Ради бога, не сбивай меня, место я выбрал. Уже прикинул, что пока ты будешь копать, я успею все принести и приготовить. Если нас увидят, все отменяется, а мы - всего лишь мелкие воры.
Иван Степанович сказал это не Фоме, а, скорее, себе для минутного успокоения души. Эти долгожданные мгновения, полные неуклюжей суеты, он представлял себе совсем не так, хотя и знал, что они все равно не будут такими, какими они видятся ему. Он с усилием вызывал в себе знакомую ночную судорогу страха, выволакивая ее из смутного тумана души. Переживание воскресало медленно и нечетко и напоминало полупрозрачный выцветший диапозитив, в который верилось с трудом. Вновь он кожей ощутил темноту и духоту гроба, почувствовал резкий запах дешевых полиэстеровых тканей, неожиданные неровности узкого дна под бедром. Ни секунды Иван Степанович не хотел остановить Фому и просто позвать его обратно домой за кухонный стол под тикающие часы. Самостоятельным стержнем пульсировала в нем какая-то приобретенная вера в то, что преодоление мысленного ужаса возможно только через переживание ужаса реального, и при сталкивании их лбами мысленный ужас должен рассеяться, а реальный прекратиться по воле самого Ивана Степановича.
- Копай тут Фома, - выдохнул он и показал рукой в землю, устланную тончайшим слоем синеватого ночного снега. Фома разметал башмаком снег по форме длинного прямоугольника и закрасил его черным земляным цветом. Иван Степанович с горестным благоговением проследил судьбу первых лопат земли, беззвучно отброшенных в темноту, и быстро отправился в небольшой флигель с зияющим дверным проемом. Внутри он включил карманный фонарик и среди какого-то хозяйственного хлама быстро нашел на своем месте узкий и уже привычный сосновый гроб. Он быстро выволок сначала сам гроб, потом крышку, после чего дотащил их до того места, где с неожиданным запалом ритмично ухал силуэт Фомы. «Вот» - еле слышно, как будто про себя проговорил Иван Степанович и посмотрел на силуэт. Он закрыл гроб крышкой и сел сверху: приготовился ждать, но Фома был уже по пояс в яме, а спустя несколько полных сердцебиения минут, он уже во весь рост ушел под землю и медленно, с животным постаныванием выбрасывал светлый песок наружу.
- Хорош, Фома, - неожиданно для себя самого произнес Иван Степанович, - хорош.
Песок перестал вылетать из ямы.
- Все готово. Подавай сюда.
- Так не пойдет, ты вылезай сюда, и мы вместе его спустим вниз, а я спущусь потом.
Фома вцепился в холодный грунт и, как черный гигантский жук, мыча, выкарабкался из ямы, слегка обсыпав ее край. Они подтащили гроб, как окаменевшее тело, к краю и, примерившись, бросили его вниз, но неловко: со стороны Фомы головная часть гроба оперлась о стенку ямы и не дошла до дна, и гроб остановился в диагональном положении.
- Фома! – прошипел Иван Степанович и с досадой махнул рукой. – Спускай крышку, живо.
Сам Иван Степанович присел на головной край могилы и принялся по очереди свешивать ноги вниз, пока не оперся о гроб, который моментально соскользнул со стенки и вместе с Иваном Степановичем упал на дно в темноту. Иван Степанович выругался и прорычал снизу, что больно ушиб колено. Фома спустил крышку Ивану Степановичу в руки и полез в сумку за молотком и гвоздями.
- Я ложусь, - надрывно шепнул Иван Степанович, сердясь уже на самого себя за эту затею с фокусом, однако продолжал подгонять Фому, так как верил, что, в конце концов, все должно сработать. Иван Степанович улегся на жесткое и холодное дно и задвинул над собой крышку, оставив довольно широкую щель, через которую он продолжал видеть грязно-розовое небо и угол кирпичной постройки в черной четырехугольной раме. Там же появился Фома с молотком и начал жестами показывать Ивану Степановичу, чтобы тот закрывал крышку гроба. Иван Степанович захлебнулся от внезапного сердцебиения и неожиданного трепета, но деревянными от холода руками все-таки задвинул над своим лицом крышку, очутившись в темноте, полной его собственных шевелящихся громких звуков. В ту же секунду послышался оглушительный грохот, от чего крышка даже подпрыгнула. Иван Степанович, чуть не контуженный, заорал и не сразу понял, что это Фома спрыгнул сверху на гроб. Переползая с одного края гроба на другой, Фома скреб потолок подошвами, как большой паук, и заколачивал гвозди, создавая внутри невообразимый, стократно увеличившийся шум. Иван Степанович всем телом своим сжался в единый мясистый ком терпения, и даже когда Фома закончил и уже принялся ссыпать сверху на гроб землю, он еще слышал этот адский стук молота по собственным ушам. Шумное дыхание быстро согрело окружающий голову воздух, а Иван Степанович даже мельком подумал, что вскоре одним дыханием мог бы согреть весь воздух внутри. Он тотчас же принялся исследовать отведенные ему границы: зашевелился жирным червем, стал переворачиваться набок, и оказалось, что руки застряли на уровне пояса, и поднять их к лицу нет возможности. Это вызвало в нем кратковременный приступ паники: он задышал и зашевелился чаще, стал толкаться плечами то в крышку, то в пол. Паника щекотала его трепещущие нервы, он скалился во тьму своей яростной гримаской и рычал. Пламенем разгорелся в нем ужас, в раскаленной сердцевине которого полыхала радость от того, что вся эта бешеная тесная чернота реальна. Иван Степанович чудом перевернулся на живот и, хрипя, захохотал. Сверху уже некоторое время слышались глуховатые мягкие удары: Фома забрасывал гроб землей. Это вызвало у Ивана Степановича новый удушающий приступ смешанной радости и исступления. Он принялся еще с большей силой молотить боками в стенки, и боль уже не имела значения, она отступала в туманную даль.
В испарине он уже неопределенное количество минут лежал на боку. В ушах звенело, перед глазами метался рой мелких крапин, далеко и очень тихо шуршала, как байковое одеяло, земля. Перед ним мелькнул образ сына, который сейчас, вероятно, читал в постели книгу у ночника. Впрочем (он вспомнил о существовании гаденькой девицы), сын мог проводить этот поздний вечер и по-другому. «Он все равно сейчас не думает обо мне» - с какой-то свирепой обидой подумал Иван Степанович и принялся снова со слепым гневом метаться в тесной и душной щели. Он заставлял себя думать о том, что это последние его минуты, что через несколько часов он начнет гнить и его беспомощное тело навсегда останется в этом тесной норе. Впрочем, думалось не об этом, а прежние мысли выглядели сейчас глупыми недоделками и моментально обнаруживали множество изъянов. Иван Степанович пожалел, что не записал их, «однако, нет, именно записал, а не запомнил: когда записываешь без запоминания – никогда не воскресишь мысль». Только теперь он обнаружил, как душно стало внутри, как он устал и как сильно ему надоел его фокус. Он не знал, помог ли ему он, но уже то, что он сильно хотел наверх, твердило ему о том, что какие-то непонятные пока изменения в нем начали происходить. Он задержал тяжелое дыхание и прислушался к звукам сверху: было невероятно тихо. Ивану Степановичу даже подумалось, что «тихо» это не то слово, которое тут уместно, в гробу вообще не было никаких звуков, кроме тех, что производил сам Иван Степанович. «Скорее бы уж он начал раскапывать меня обратно» - с досадой подумал он.
Однако в то мгновение, когда Иван Степанович сказал себе эти слова, Фоме уже выкручивали назад руки двое детин, один из которых был одет в милицейскую форму и кожаную куртку поверх кителя. Второй был в надувном пуховике и джинсах. Первый был блондин, второй - коротко подстрижен и небрит. Через четыре минуты Фому втащили в грязный милицейский фургон, стоявший в свете ночного фонаря, где одуряюще пахло мочой и рыбой. Фому свалили на пол и, не объясняясь, стали бить ногами. Те несколько мгновений, пока Фома был в сознании, он думал только об Иване Степановиче, а что было после – сказать трудно, потому как Фома испустил дух от мозговой травмы задолго до наступления утра над большим городом.


Рецензии