Знак на грани света и тьмы

     (Несколько слов о Семёныче)

     «Высоцкий пел о нашей жизни скотской». «Семёныч был наше всё». «На кухнях и у студенческих костров интеллигенция запела голосом Окуджавы. А улица, а народные массы оставались безъязыкими. Пока не явился Высоцкий. Это его голосом, его словами, его образами заговорила  т о л п а»*. Владимир Семёнович Высоцкий не был свиньёй под дубом: он выгодно отличался от других тогдашних вольнодумцев и вольнословцев, которые хвастались своим якобы свободным и якобы смелым мышлением: его мышление было просто свободное и просто смелое, без всяких «якобы». Он (по словам моего однокурсника) не кусал могучую грудь, которая его вскормила. Не очернял страну, в которой жил и которую (к слову) не покинул. Мы обожали Высоцкого. Высоцкий был страшенно талантлив. Шёл куда-то по своей дороге громадными гулкими шагами. Жил своей громадной гулкой жизнью. Для нас он был едва постижим и совершенно недостижим; попасть на его концерты (ходил слух: таковые всё ж бывают вопреки запретам) мало кто из нас надеялся, о личной встрече вообще никто не мечтал. Однако мы привыкли: он — не рядом, но он — есть. В 1980 году его не стало. Первой моей мыслью было: а что, новых песен, спетых знакомым хриплым голосом, больше не будет?.. Новые песни были. Старые, но нам не знакомые. Нами ещё не слышанные. Только новых гигантов, подобных ему, с тех пор не появлялось.
     Конкретнее: кем и чем он был?
     Я задавал этот вопрос разным людям. Получал самые разные ответы.
     — Ну, он про бичей, про алкашей классно сказал! Словечки эти передал... ну, всю эту психологию: «Если я чего решил, я выпью обязательно». Мы от хохота под стол валились!..
     — Он на зоне срок не тянул, но отсидевших понимал: «Ох, знобит от рассказа дотошного, пар мне мысли прогнал от ума, из тумана холодного прошлого погружаюсь в горячий туман...» За душу цепляет!..
     — Сам он — тридцать восьмого года рождения, не воевал, но его слова — настоящее пророчество: «А когда отгрохочет, когда отболит и отплачется, и когда наши кони устанут под нами скакать, и когда наши девушки сменят шинели на платьица, не забыть бы нам всё, не простить бы и не потерять...» Гляньте вокруг! Сбылось? Сбылось! Бюрократия нас вот-вот сожрёт! Скоро ещё одна русская революция грянет — специально против бюрократии!..
     Есть в череде высказываний и такое, оно всегда казалось мне спорным, но никогда — случайным:
     — Да, у нас дома когда-то были его плёнки, я их тоже когда-то слушал. Но сейчас, пока я лежу пластом в больнице, я возненавидел и его истерически хрипящий голос, и его героев-психопатов. Соседу по палате родня принесла дрянную старую «Астру» с единственной катушкой. Одни и те же песни... раз за разом... день за днём... да сквернейшее качество... да громко!.. Как врачи позволили? У врачей и спрашивайте. Но я его хрип под три аккорда возненавидел на всю оставшуюся жизнь.
     Автор последнего высказывания — человек, добрее и честнее которого я не знал. Его звали профессором, хотя профессором он стать не успел. И не мог успеть. Он — так полагалось доброму человеку больше четверти века тому назад — не выслужил ни хором каменных (только однокомнатную квартирку скверного панельного дома в скверном окраинном районе), ни особых прав (после инсульта, вызванного конфликтом с власть имущими мерзавцами во время заседания кафедры в институте, был увезён на обычной — не слишком быстрой в ту пору — «Скорой помощи», попал в обычную городскую больницу вместе с публикой, которая отлёживалась в неврологии после водочных туманов-паров, и домой вернулся только умирать). Но не вымерли такие, как он, и российская культура жива, ведь живёт-развивается она в культурных умах!..
     Один из главных уроков, которыми я обязан профессору: чётко сделай выбор и, прежде чем приступить к какому-либо делу, ответь сам себе, чему именно ты намерен служить — чистому свету или бездонной тьме. На полпути ты не остановишься. Во второй раз ты не поднимешься: рухнешь туда, куда ты, собственно, уже начал падать, отдалившись от света хотя бы на волос. Если ты запоздало раскаешься, примешься из последних сил излучать на лету — как легендарный Фаэтон — яркое пламя во тьме, тебя не отпускающей, пользы от такого геройства мало. Свет, излучённый тобою с затратой поистине последних, поистине непомерных сил твоих, будет простецки поглощён бездною. Растворён в темноте. Да, да, конечно, бездна глубока, в ней много глубоких смыслов, нежданный свет может озарить-выявить эти смыслы... но отвлечёмся от образов, созданных другими, даже от Фаэтона... который был наказан, собственно, за дело: старших надо слушаться. Вот чему учил нас профессор. Урок столь необходимый, столь потрясающе справедливый, что я — не только я — постепенно начал задаваться следующим вопросом: был ли у хрипатого барда, любимого мною и нелюбимого им, чёткий жизненный выбор? Была ли у Семёныча чётко (чётко и до конца) проведённая грань света и тьмы, если бард не ушёл от второй, чтобы быть в первом?
     Но я только через много лет после этой беседы, обдумывая чужую мысль, вдруг начал рассуждать самостоятельно. Сравнил две непохожие творческие личности: Шукшина и Высоцкого. Оба много писали о так называемых простых людях. Иной раз настолько простых, что от простоты героям их произведений было недалеко до воровства, равно и до прочих иных конфликтов с законом. Однако   т е м — вернее: т е м о й — исчерпывается сходство. Дальше идут различия.
     Прозаик, сценарист, кинорежиссёр Василий Макарович Шукшин вышел из народа. Он долгие годы пытался окончательно вылезти-подняться в «столичную» среду из полутрезво-полупьяной, полудуховно-полубездуховной, полукультурно-полубескультурной деревенской среды, в которой он родился, — а «столичная» среда его долгие годы не принимала, осмеивала... а приняв, наконец, была покорена, потрясена, шокирована... но его силы были на исходе и конец дней его был недалёк. Он умер прямо на съёмках.
     Поэт и артист Владимир Семёнович Высоцкий родился в чистой культурной среде. Как раз-таки: в той «столичной». Но, родившись, повзрослев, сформировавшись, — долгие годы упорнейше стремился выскочить из своей среды вниз. Упорнейше! С искренним желанием и искренним интересом стремился... нет, даже не на «деревенский» уровень... в самую бездну. На самый низ. Выскочил. Бездна встретила его с распростёртыми объятиями. Крепко обняла. Он понял: объятия бездны — смерть. Он попытался вырваться. Попытался вернуться. Но чистая среда отказалась принять его назад... и он завис в алкогольном дурмане на полпути от тьмы к свету... и там погиб при странных, до сих пор не выясненных обстоятельствах.
     Всё познаётся в сравнении.
     В сравнении жизненного пути двух артистов тоже маячила какая-то истина. Ещё не познанная мною.
     Старые понятные истины сопротивлялись ей и не уходили от меня:
     «Да что тут вам неясно, юноша? Мириады магнитофонных плёнок с бытовыми низкокачественными перезаписями его песен — и... хм, хм, скажем так, скромный тираж нормальных качественных пластинок, вышедших в свет, пока автор был на свете. Изустно ушли в народ мириады его строф, считая с вариантами, — и вышло из печати всего одно стихотворение. Потрясали бесчисленную народную аудиторию немногочисленные фильмы с участием «Семёныча», «продавленные» друзьями «Семёныча» к этой бесчисленной аудитории сквозь глухую стену бесконечных запретов, — а основным местом работы «Семёныча» был элитарный театр, в который... скажем так... трудно попасть зрителю с улицы (народ впервые увидел Высоцкого, произносящего с телеэкранов лицензионно-воспроизведённое «Быть или не быть?», когда в реальной жизни Высоцкий давно отыграл все свои лицензированные роли). Кумир миллионов, в том числе ваш тогдашний кумир, юноша, — не принят ни в официальные поэты (члены Союза писателей), ни в официальные народные артисты (помните, было такое звание, не столько вкусное, сколько полезное: народный артист СССР). Какая ещё истина познаётся в сравнениях? Затравили его! Из жлобской зависти! То-то он так много пил и даже увлёкся наркотиками, то-то он так вызывающе себя вёл, то-то голос у него был сорванный, устало-хриплый...».
     А новое приходило ко мне медленно.
     Сейчас, когда я старше моего тогдашнего кумира, я могу выразить в словах то, что начал понимать больше четверти века назад.
     Что сие означает — с в е т     в о     т ь м е?    К т о    может увидеть этот свет в тёмной бездне? Сиречь: кто находится  в тёмной бездне? Сей кто-то свалился во тьму случайно... или сей кто-то, заранее зная от бывалых, опытных и добрых людей, что падать туда нельзя, всё-таки влип по самое это самое?.. Наконец: что увидит сей кто-то в лучах такого света? Что вообще можно высветить, показать и увидеть в бездне? Всякие ужасы да уродства? Всякую грязь да мерзость?.. Я говорю не о сказках. И не о фантастических видиках. О жизни я говорю. И не я задаю вопросы. Жизнь задаёт. Которую я прошёл больше чем до середины, не спившись, не отсидев и не эмигрировав.
     «Высоцкий пел о нашей жизни скотской...» Пел! Громко! Честно! Смело! Не озираясь! Всё, что хотел!.. А чего он хотел-то? Какой выход из тупика он видел? Что же он предложил, кроме «делай как я, это значит не надо за мной, колея эта только моя, выбирайся своей колеёй»? Что же, собственно, этот свет, угасший в 1980-м, успел озарить в тогдашней тьме... из которой нам вскоре — через считанные несколько лет — предстояло вырваться? Вырваться решительно. Так, чтобы никогда, ни в чём, ни для чего не возвращаться в неё. Хотя многие мечтают вернуться во тьму. (Да, четверть века назад килограмм колбасы стоил два рубля тридцать копеек... но о том, что ту колбасу нижайшего качества, достойную только своей низкой цены, можно было купить не иначе, как отстояв унизительную очередь, если вообще можно было купить, — помнят, отчего-то, лишь единицы). И для кого же Семёныч пел о жизни скотской? Для чего же пел? Чего добился? Может, никуда он нас не вёл, не толкал, даже не звал? Действовал по собственной таинственной программе... а скорее — без программы... вот и всё?
     Давайте разбираться. Пока ясно только одно: работа, которую произвёл Семёныч, — не равна нулю. А вот каков её знак? Плюс? Минус? Надо разобраться!
     Ранний Высоцкий до упаду смешил всех пьяными сентенциями своих героев. Ну а вот такой вопрос: мы не могли наслушаться того же самого в своей реальной жизни, на родительской реальной кухне... хотя и без смеха? Не до смеха бывает тому, чей отец, спиваясь на глазах, в трезвом виде угрюмо молчит, а в пьяном способен рассуждать только о международном положении! Мы уже знали всё, что говорил нам Семёныч. Оттого и соглашались с ним.
     Затем Семёныч открыл нам мир житейской изнанки, даже мир дна, о котором не принято было петь песни... но разве мы не успели повидать это дно наяву? Повидали. Даже пощупали. Всеми силами стараясь оттолкнуться от него, уйти вверх, вырваться из грязного пьяного скотства... и — спастись. Через новые слёзы, через боль, через изнеможение — но спастись (хочется верить) навсегда. Мы уже знали всё, что говорил нам Семёныч. Оттого и соглашались с ним.
     Наконец, зрелый поздний Высоцкий зацепил наши души своей философской лирикой. Ох, зацепил! «До кровянки»! Но мы к тому дню, и вправду (как в его «Гамлете»), уже «знали ответы», «не находя нужных вопросов». Мы уже знали больше, чем он. Да, так! Так! Нам становилось ведомо всё, кроме столиц, — и нам, в отличие от него, «столичного», сделалось не до гамлетовских вопросов. Мы уже решили: быть! Только быть! Решили как-то сразу. Без долгих раздумий на досуге. Ведь только у принцев досуга — в избытке. Всяко больше, по крайности сказать, чем у рядовых верноподданных. Мы уже знали всё, что говорил нам Семёныч. Оттого и соглашались с ним.
     Ну, что же нового сказал нам он — наш голос, который звучал за тысячи километров от нас?
     Может быть, ничего?
     Продолжаем разбираться.
     Столичной интеллектуальной тусовке, которая не знала того, в чём мы родились, росли, жили и должны были, дожив, умереть, он мог хотя бы раскрыть старое по-новому. А для нас-то? Для нас, кому осколки разбитых водочных бутылок во дворе светили ярче небесных звёзд, а истлевшие обрывки зоновской колючей проволоки в лесу казались привычным, обычным, знакомым с детства элементом пейзажа?.. Трагедия Высоцкого едва не обернулась множеством новых трагедий! Наших трагедий! Мы — это те, кто любил его песни и кто верил ему как автору, крутясь далеко от него, в не его среде. Вне его среды. Вне столичных квартир, импортных автомобилей, регулярных поездок за границу. Мы не имели ничего из числа того, что имела та среда. Мы вообще ничего не имели, кроме жизни. По-настоящему скотской. Не как в столицах. А Семёныч нас из своего далека манил, очаровывал — но никуда не вёл нас, потому что не знал, куда пристроить нас. Смешил, утешал, снисходя из своей среды в нашу, — но ни от чего не спасал, потому что сам упорно падал мимо нас и вдалеке от нас туда, откуда надо спасаться всем миром. Он (буду резать правду-матку до рукоятки) не указал нам ни реальных целей, ни реальных средств. А обожали мы в то время не только Семёныча. Обожали всех подряд. Лишь бы власть предержащая их, обожаемых, не любила. Понимание, что «нет власти иже не от Бога, только безвластье от сатаны», а преследуют не только таких, которые любимы, но и таких, которых любить не за что, — пробилось к нам через много лет. Через многие пробы и ошибки пробилось. Через разорванные семьи. Через искромсанные располовиненные судьбы. А главное, читатель: нашему миру и всем нам предстояло резчайше, решительнейше измениться. Сколько лет прошло от дня смерти Высоцкого до дня смерти Брежнева? Ну а — до начала перестройки?.. Мы не могли оставаться такими же, как в 1980 году. Чем могла обернуться для нас перестройка, останься мы   т о л п о ю,   чей голос был за тысячи километров от нас — в Москве на Таганке (или, как вариант, сути не меняющий: в Кремле)?
     Трагедия не сделанного выбора, трагедия метаний между светом и мраком, трагедия регулярного возвращения во тьму, — могла сделаться всеобщей.
     Однако есть одно «но».
     Мы — в отличие от нашего кумира, Семёныча, — живы. Скотская, страшная, пьяная, тёмная жизнь, в которую он добровольно окунулся и откуда не смог при всём желании выплыть назад, — не смогла утопить нас. Она была — просто наша жизнь. Мы не погибали в ней, а жили. Просто жили: ведь больше нам негде было жить. Плыли по течению. Но плыли: не тонули и не топились. Она, прямо сразу начиная с нашего детства, регулярно окунала нас во тьму и грязюку, примериваясь, как бы утопить нас совсем. (Окунала насильно, вопреки нашей воле!). Но она в том не преуспевала. Мы смогли победить её, не разрушая себя самих. Мы родились, росли и выросли там, где нам отводили только роль   т о л п ы... но, когда мы выросли, — оказалось: мы —  не   т о л п а.  Мы — просто мы и мы можем многое делать по-своему, не по-скотски, не по-толповски. Мы можем придумать, построить и воспеть нормальную жизнь. Нормальную. Такую, где белоруко-сытоликое ворьё перестаёт притворяться активными строителями коммунизма и, выглядя просто как ворьё, делается более заметным, а оттого менее опасным (можно заметить и обойти стороной). Такую, где нормальный человек может купить нормальную вещь не из-под полы, открыто, в нормальном магазине и всё реже говорит — «я достал», но всё чаще и всё привычнее — «я заработал». Такую, где в компаниях — по-новому: во время корпоративов — пьют не столько водку, сколько вино, разбавляя его притом водой, потому осознали, как сильно водка мешает работе.
     Кто нас учил этому в своих песнях? Кто нам пел на эти темы? Новых гигантов (опять повторю) до сих пор не появлялось. Пигмеи, которые всё ж появились, не поют — только воют и стенают с бессильным, но злобным зубовным скрежетом. А главное: это — не их темы. Это — наши темы. Мы поём самостоятельно. Зная и помня: «Делай как я, это значит не надо за мной, колея эта только моя, выбирайся своей колеёй». Семёныч, не зная,   к а к   нас спасти, показал нам,   г д е   отыщешь всё, что угодно, кроме спасения. И мы спаслись. И страну свою спасли. Нынешнее время — наше время. Наша жизнь едва перевалила середину.
     Вот что поняли мы за тысячи километров от Семёныча — от нашего недосягаемого голоса!
     Вот чего не поняли те, для кого Семёныч был досягаем и кто, загубив Семёныча равнодушием, клеветой, насмешками, беззубо шамкает из московских телестудий о том, как они Володю любили... ой, любили... но, ах, не спасли! Господь им судья. Да и не для них Семёныч прожил свою короткую жизнь. Долгую на стыке света и мрака не проживёшь. Возможна ли там жизнь? Долго ли продюжит в маргинальных рубежных условиях творческая личность, если даже личности непробиваемо-нетворческие быстро спиваются в ноль? Отдельные вопросы! Тень греховного сознательного самоуничтожения витала над ним до конца. Прошу не притягивать сюда за ухо символ жертвенной свечи, сгоревшей для того, чтобы светить другим, — символ, который создан тоже другими, в другое время, для другой цели. Самоуничтожение, по православным канонам, — грех, Бог дал — Бог должен и взять. Что преобладает в маргинальном творчестве, свет ли, тьма ли, — вполне понятно... хотя вполне понятно и другое: когда наш обожаемый недосягаемый голос угас, мы (благодаря ему!) уже обретали свои собственные голоса. На его голос не похожие. И — обрели.
     Заслуга Высоцкого — в этом.
     И мы должны быть благодарны нашему Семёнычу, каков уж он есть в реальности. Есть и будет. Других-то — не было. Никто кроме него не учил нас,     к а к     н е     н а д о    быть. Свою главную роль — роль, главную для нас, — он сыграл для нас великолепно.

      ______________________________________

      * Автор первого высказывания — Валентин Гафт (На смерть Высоцкого. 1980 год). Автора второго высказывания не знаю. Третье высказывание цитирую по http://www.rian.ru/authors/20050727/ 40980253.html — Юрий Богомолов. Когда смерть продлевает жизнь. (Разрядка моя. — К. С.).


Рецензии