Тающий лёд Ладоги

«Из осаждённого города мы ехали на грузовиках. Цепкая память сохранила детский страх от плывущих по ледяной воде автомашин, затем переполненный поезд, запечатлела встречи на вокзалах и полустанках, где сердобольные жители окрестных сёл и деревень несли для опухших от голода ленинградцев всякую снедь — кусок хлеба, банку молока, варёную картошку, а то и копчёную рыбину.

Некоторые набрасывались на еду как звери, а вскоре начинали корчиться от боли в животе, многие умирали. Оставшийся позади блокадный город не означал конец смертям и бедам. Смерть неотступно преследовала наш идущий в Казахстан поезд. Начиналась жара, духота, жажда. Люди умирали каждый день. Смрад повис в вагонах. Хоронить не было возможности — ни времени, ни сил. Трупы выталкивали просто в открытые окна. Весь наш путь в пустынных степях был отмечен страшными вехами долгой, изнурительной поездки в неизвестность. Тела ленинградцев удобрили безкрайние казахстанские степи. Через месяц прибыли в Павлодар… Но тающий лёд Ладоги, по которому двигались тяжёлые грузовики, снится до сих пор», — так начал рассказ о блокадном детстве заслуженный артист России Герман Петрович ЯНСОН.

— Но почему вы не эвакуировались сразу — не было возможности?

— Так уж вышло, — развёл руками Герман Петрович. — Мне скоро восемьдесят, а помню, будто вчера было. Такое не забывается.

Тот день — 22 июня 1941 года — я тоже запомнил хорошо, мне уже стукнуло семь лет, вполне сознательный возраст. Утром встали довольно поздно — воскресенье, — и, пока мама гремела на кухне посудой, готовя завтрак, мой набожный дедушка, Арсений Тарасович Некрасов, начал обучать меня молитвам: «Отче наш» и «Богородице, Дево, радуйся» По воскресеньям вся семья собиралась за столом. Пили не будничный чай, а кофе с пирожками. Отца своего, Петра Михайловича Янсона, обрусевшего латыша, я видел редко — он работал на Севере и приезжал только в отпуск.

После чая я побежал на улицу. Двор почему-то был пуст, но на улице вкруг репродуктора, висевшего на углу дома, сгрудились люди. К населению страны обращался Председатель Совета Народных Комиссаров СССР Молотов. Помню, меня поразило его лёгкое косноязычие, какой-то неуловимый акцент. Ладно — Сталин, он грузин, но Молотов-то вроде русский… По лицам взрослых я понял: произошло что-то страшное и непоправимое. Припустил обратно домой. Мама и дедушка тоже слушали радио. «Война», — выдохнула мама. «Хоть и ждали, а как неожиданно», — сгорбился дед.

Дни понеслись бешеной чередой — каждый страшнее предыдущего. Все куда-то спешили, окна заклеивали полосками бумаги, завешивали одеялами. Вещи перетряхивали, паковали в узлы и коробки, бегали по магазинам, закупали продукты, которых становилось всё меньше.

Заболела бабушка. Она умирала тихо-тихо, угасая, как свеча. И надо было близко наклоняться к её лицу, дабы услышать лёгкий шелест посиневших губ. Мама не отходила от её постели и всё спрашивала: «Мама, тебе удобно?» У бабушки было странное, как мне казалось, отчество — Иоакимовна. Её все так и звали — Якимовна. Врачи сказали, что она умерла потому, что не захотела жить, так на неё подействовало сообщение о начале войны.

Хоронили бабушку в сентябре. Она умерла в день начала Ленинградской блокады: видимо, это известие её добило. Мама зашила в простыню маленькое сухонькое тельце, и с этим страшным свёртком мы ехали на трамвае до Охтинского кладбища. Слёзы без остановки текли по маминым щекам. Я понял мамину боль, только повзрослев, когда сам пережил её, похоронив маму в 1974 году. Сколько любви, тепла и заботы я получил от неё, а не возвратил и малой доли. Вечные мы должники перед нашими матерями…

— «Папа, у нас ребёнок, мы должны эвакуироваться», — завела вскоре разговор мама. «Тоня, вы уезжайте, а я останусь, — отвечал дед, — поздно мне, на восьмидесятом году, срываться с насиженного места». — «В таком случае останемся все», — смирилась мама. Правда, она пыталась отправить меня с детьми, которых вывозили без родителей, однажды даже отправила, но затем догнала и вернула домой. Потеряв в молодости четырёхлетнюю дочь, мама тряслась над своим последышем, родив меня в 38 лет.

Появились синие лампочки и новые рычащие слова: «буржуйка», «дуранда». Мама пропадала целыми днями, её увозили на грузовике вместе с другими женщинами рыть противотанковые рвы и окопы на подступах к городу. Налёты немецкой авиации участились. Люди дежурили на крышах домов, песком обезвреживая зажигалки.

Я рвался на крышу, да дед не пускал. Сам он с больными ногами не мог взобраться на чердак по крутым ступеням. «Дедушка, — ныл я. — Вон Юрка с Мишкой пошли дежурить. А что же я?» — «Остынь, — ответствовал дед. — Они старше тебя на три года». Мне было обидно, я рвался геройствовать, даже пытался удрать, но дед, догадываясь о моих замыслах, был начеку.

В октябре дома закончились продукты. Осталось три пайки хлеба. Мама выдавала нам по малюсенькому кусочку три раза в день. Как-то в хлебе попалось мыло… Что ж, съедобная часть уменьшилась, но мыло тоже в хозяйстве пригодится… Ещё долгие годы после блокады я жил с мыслью, что бы съесть. И ел до неприличия жадно и быстро. Говорят, жена Молотова, Полина Жемчужина, освободившись после смерти Сталина из заключения, прятала хлеб под подушку. Я могу её понять… Ели всё, что казалось съедобным, однажды перепал кусочек заплесневелого сыра — вкуснотища!

В ноябре произошло прямо-таки волшебное событие: получили письмо из Казахстана — от отца. Как оно проникло в окружённый со всех сторон город? Скорее всего, пришло до начала блокады и залежалось на почте. Оказывается, как только фашистские полчища ступили на нашу землю, с Кольского полуострова депортировали всех лиц с фамилиями, не вызывающими у властей доверия, — немцы, прибалты, поляки были сосланы в казахстанские степи. Переписка с отцом была невозможна, но мы теперь знали, где он.

Часто гасло электричество, и дедушка приспособил банку из-под горчицы под коптилку, но свет был скудный, почти как у лампады под образами в углу. Незаметно подкралась зима. К постоянному чувству острого голода добавился холод. Натягивали на себя всё, что было тёплого, повязывая поверху шерстяные платки и становясь похожими на матрёшек. Буржуйку топили мебелью. Быстро становилось жарко, но едва пламя гасло, вновь наползал леденящий холод. Хлебный паёк сократился до 125 граммов. Дед поступил на какой-то склад сторожем, его там кормили, и он приносил мне то корочку хлеба, то кусочек дуранды или жмыха.

Мама варила «кисель» из столярного клея, а однажды в буфете среди настеленных на полках газет набрала четверть стакана зёрнышек разных круп. Такого вкусного супа я больше никогда не едал!

День рождения деда был третьего марта, мой — второго. Мы всегда отмечали дни рождения вместе. Но март 1942 года мне не забыть никогда… Попив кипяточку, дедушка стал собираться на дежурство. Пальцы на руках у него опухли и плохо двигались, и мама привязала завёрнутый в плотную бумагу кусочек хлеба к пуговице пальто. Среди ночи мама проснулась с чувством непоправимой беды. Под утро отправилась искать деда. На работу он не приходил, в больницах его тоже не оказалось. Придя в морг, уставшая, убитая горем мама опустилась в истоптанный снег и горько заплакала: сотни окоченевших трупов лежали штабелями до потолка. Эту окаменевшую на лютом морозе глыбу ослабевшей женщине сдвинуть с места было не по силам.

Назавтра — в день восьмидесятилетия дедушки — мы поминали его: «Упокой, Господи, душу раба Твоего Арсения!» Мне исполнилось тогда восемь лет…

Оборвалась последняя ниточка, и мама решила эвакуироваться. В апреле 1942 года мы ехали по льду Ладоги, подтопленному водой… Домой вернулись в 1947 году. Было по-прежнему голодно, и мама отдала меня в хореографическое училище — ныне Академия русского балета им.А.Я.Вагановой, — там воспитанников по крайней мере кормили… После окончания я был принят в балетную труппу Кировского (Мариинского) театра. Потом преподавал в родном училище, в Харькове, Днепропетровске, Кишинёве, Ташкенте, Краснодаре…

Более шестидесяти лет я хожу на Пискаревское кладбище — поклониться деду и ленинградцам-блокадникам. Там ли покоится мой дед, не знаю. Но там тысячи и тысячи таких, как мой дед.

Организация «Жители блокадного Ленинграда» приняла решение установить на площади Мужества монумент «Дети войны».


Рецензии
Написано так, как мог написать, тот, кто действительно видел блокадные ужасы. Большое спасибо, за воспоминание. Единственная неточность, объясняемая видимо малым возрастом - 7 лет. В сентябре пока ходили трамваи, трупы зашитые в саван еще не возили. Это началось в ноябре и далее. Будьте здоровы, и пишите еще. Артем Кресин

Артем Кресин   12.02.2010 17:39     Заявить о нарушении
Артём, спасибо на добром слове. Мы не меняли ничего из написанного, и даже мелкие ошибки говорят о правдивости повествования. Молодое поколение стало забывать подвиг - теперь уже не отцов - дедов и прадедов, а враги Родины делают всё, чтобы принизить роль и значение нашей Победы. Я - сын Победы, она у меня живёт в сердце, и пока есть силы и возможности, делаю всё, чтобы будущие поколения со слезами на глазах говорили: "Вечная память!" А некоторые подростки греют озябшие ноги над Вечным огнём... Александр Раков.

Александр Раков   12.02.2010 18:46   Заявить о нарушении