Камышовая
Стихи… мои… И это неправда! Не было никакого пуха в деревне Раздольное, не было! И быть по справедливости не могло. Не росли там тополя, а если и росли на задворках, то не размножались пушисто – они делились корнями в грязи, как делятся земляные черви… Вот так!
Весной по деревне Раздольное ползли туманы. Опустившееся до верхушек деревьев небо сливалось с землей в туманном недалеке. Сквозь серо-желтую пелену виднелось солнце, тусклое и теплое, как затасканный в кармане медяк.
Туманы ползли по болоту, по блестящему от луж шоссе, висли на кустах и заборах, наползали на присевшие у дороги мокрые дома, на черневшие рядом уродливо голые яблони. Всюду пахло пригородным болотом: старыми тряпками, жирной травой, ржавчиной и вонючей и крепкой, как картофельный самогон, гнилью.
Раздольнинская молодежь, или, как она себя называла, м;ладешь, весной свинела окончательно. Плавными шажками тритонов передвигались в туманах хмельные волосатые детины с физиономиями цвета свеклы; трубно целовали они подмокших местных красавиц, пили с ними одеколон и портвейн, а столкнувшись друг с другом, дрались в кровь.
Впрочем, Бог с ней, с м;ладешью – она жила отдельно от меня. Бог с ней, с погодой – бывала и хуже. Главное, что за забором в/ч 40159, где я имел несчастье служить, весной расцветало идеалистическое свинство.
Сразу после отбоя в спальном помещении казармы начинался обстоятельнейший препохабнейший треп. Забритые поселковые ловеласы, и мнящие себя таковыми, и те, кто в доармейской жизни боялся женщин больше ядовитых гадов, – все наперебой врали хвастливые «эротические» истории.
Если я слушал их с закрытыми глазами, то, засыпая, попадал в мрачное, освещенное неярким бордовым светом подобие спального помещения, где нагло хозяйничали призраки-бабы всех видов и национальностей. Ирочки и Леночки, Зульфии, Замиры, Рапсики, Альфиры и Дарьи издевались надо мной, спящим, щупали меня холодными ручками, щекотались, нагло отплясывали у меня на животе и шептали в уши что-то ехидное и неразборчивое потусторонними голосами.
Нет, когда рассказчик говорил хоть сколько-нибудь связно, терпеть было можно, но когда рассказывал полудикий азиат, бэкал, хэкал, клокотал, произносил слово «баба», словно выплевывал измусоленный кусочек сала, мне являлись сюрногастрономические бабопризраки. Из бордового полусвета выплывали освежеванные говяжьи туши, азартно вихляющие задней частью, бежали, стуча костяшками, пупыристые куриные окорочка со сморщенной женской головкой посередине, или как выскочит, как забьется, заскачет неистовый рыбий пузырь в безразмерном бюстгальтере… Ужас!
Бывали случаи, когда у меня хватало нравственных сил на правильный поступок.
– Заткнитесь вы!.. Я!.. Люди и звери!.. – путаясь от возмущения, кричал я. – Вы все врете… позорно все врете… Козлиное вранье! Тошно!..
Я соскакивал с кровати, демонстративно плевал на пол и, громко топая, шел в курилку.
– Эй!.. У-у1.. Орол!.. Сам козел, слушай… Мужики! Сережка – девочка!.. Душный ты человек, Веточка, ду-ушный!.. – кричали мне вслед сослуживцы.
В курилке я забирался с ногами на скамейку, осторожно прижимался спиной к холодному кафелю стены, раскуривал папиросу…
«Душный я человек… Пусть так, а вы-то, вы-то… у вас даже от бескозырки… Придурки сквозные!.. И природа здесь ни при чем. Грязь на улице – тоже природа. Может, кушать ее прикажете? Да?! Не буду!»
За окном шумела мокрая весенняя ночь. Стекло дрожало от ветра и звенело, когда по нему стучала ветка растущей рядом с казармой березы. Отражение моего лица расплавчатым бурым пятном витало среди кривых дорожек капель и мутных тающих звезд.
«Где ты?.. Где?! Я душный человек, томимый душою, означенный «корою вещества», зову тебя, Дева-Избавительница, близкая мне… Найдись, пожалуйста, найдись!..»
Любой порабощенный человек мечтает о вольной жизни, мечтал и я, но невозможность скорой свободы, грубое мужское окружение и томления юношеского возраста превратили мои мечты о воле в мечты о Деве-Избавительнице. Той, мысли о которой чисты и летучи, как воздушные течения… Подумаешь – ах! – и летишь, недосягаемый и гордый, среди капель и мутных звезд в волшебном мешке отражений…
Только какая будет она? Этот вопрос постоянно занимал меня, и я не находил на него ответа. Смутные женские очертания проступали сквозь щиплющий глаза изнутри пар мечты. Они, конечно, не имели ничего общего с похотливыми призраками казармы, они совсем не походили на бровастых немощных красавиц, которых рисовал в дембельские альбомы пасмурный грузин Махатадзе; художественные впечатления прошлой гражданской жизни тоже не помогали мне: их нельзя было совместить с деревней Раздольное. Как ни старался, я не мог представить Деву-Избавительницу – одни волнующие, но не выраженные образом ощущения.
…………………………………….
В ботинках рваных и взъерошенный,
я шел по улице немой,
и вдруг звенящий луч непрошенный
сверкнул и сделался тобой…
Так начинался стишок, сочиненный мною, студентом-политехником, в честь первой любви. Стишок, признаюсь, лживый. Не был я тогда взъерошенным, стриженным был, и ботинки у меня были вполне приличные, и девушку повстречал я не на улице, а в ненавистной чертежке Политеха. И совсем не о первой любви напоминает мне первый стишок: думая о нем, я вспоминаю то первое майское воскресенье, когда, получив долгожданную увольнительную, я занял денег у богатого коптерщика Максимца и отправился с другом Вахтангом в свободные грязные пространства пить водку и болотный аромат.
Погода, естественно, была мерзкой. Моросил остренький дождик, сильный ветер рвал туманы, истерично и плавно, как водоросли на течении, дергались в ветре хлесткие ручки берез. Купив водки в пропахшем мешковиной и карамелью сельмаге, мы расположились на берегу реки среди зарослей камыша.
«Бу… будь п… проклят я… если еще выпью эту гадость… из горлышка!..» – сгоряча пообещал я, пытаясь задышать вкус сивушных масел во рту, в горле и где-то у позвоночника. Вахтанг после глотка заикал, потом разразился гортанной, несомненно матершинной тирадой на грузинском языке...
Дождик обернулся туманной хмарью. Ржавые рельсы, непонятно зачем сваленные кучей среди камышей, кроваво блестели. Плескалась невидимая река… Стоп! Свершилось!.. Внутренний толчок, всплеск несостоявшихся мыслей – и в серединке просветленного сознания ра… раз… разверзся компактнейший прудик, где обреченно утопились тоска и одиночество.
– Гармония, Вахтанг! Водная стихия!
– Ништяк, Серег!.. Что такой стихий, скажи?
– А ну ее! Ого-го!..
Камыши шумели вокруг нас… мертвые шумели камыши… Их черные с проседью метелки раздувались от ветра, как гривы старых коней… ломались и падали влажные пустотелые стебли… Мертвые прошлогодние камыши пели песню без слов, песню-призрак… Ого-го! Я купался в ней! Я слышал в ней все… от шепота колдуний до шума крыльев тысячи птиц…
Больше ничего не помню: течение событий исчезло за тенью пропавшего времени. Среди черноты я что-то кричу, рву из земли, похваляясь физической мощью, низенькую детскую лавочку. И хохочет надо мной стоящая в проеме окна (какого окна? где?) мистически страшная девица… Волосы у нее стоят дыбом, на бледной ноге татуировка – роза, перебитая копьем, железные зубы стучат, стучат…
«А-а когда на море кач-чка-чка и бушует ураган…» – ворвались в меня грохочущие, бряцающие, но поддающиеся осмыслению звуки. Я открыл глаза… Лучше бы не открывал!
Рука, ботинок, колено… сверкнула пряжка ремня… проплыла, колыхаясь, задница-туча… вон лужа с разбрызганными краями, еще, еще…
Все сумасшедше кружилось, прыгали по стенам горбатые тени, тошнотворно качался потолок… «Что за бардак?!» – рассердился я и, рассердившись, понял, что нахожусь в местном клубе на танцах.
Лучи вымазанных гуашью прожекторов крошили душную темноту зала, в котором «сурьезно» плясала раздольнинская м;ладешь. Детины крутили волосатыми головами, злобно пинали пустоту: «Па-лу-чи-ите!»; девицы в натянутых на тяжелые попы рейтузах и дутых японских куртках были похожи на глыбы из температурного бреда. «Ты приди ко мне моря-чка-чка!..» – вопил со сцены кадыкастый солдатик-блондин. Он припадочно тряс челкой и кусал микрофон. Здоровенный, стеснительный на вид ефрейтор подпевал солдатику вымученным баритоном; мясистые колени ефрейтора вздрагивали, кокетливо, по-женски, двигались атлетические ефрейторские плечи, а толстопалые кулаки сжимали маленькую, сверкающую начищенной медью трубу.
«Если ефрейтор заиграет на трубе, я, наверное, умру», – подумалось мне. Собрав последние силы, я встал и поплелся к выходу… «Ту-у-у!..» – ударил через затылок в мозг пронзительный звук. «А-а-а!..» – в прыжке распахнув двери клуба, я вывалился на улицу.
Есть ли что-нибудь на свете вкуснее свежего воздуха? Нет! В этом убежден каждый нормальный человек, посетивший хотя бы единожды танцы в деревне Раздольное. Развалившись на скамейке у клуба, я блаженно и вкусно дышал.
К вечеру ветер разогнал завесу туч, в образовавшиеся просветы показывался иногда дымный шар луны. Когда лунный свет касался берез, те с веселым испугом махали ветками-руками, как застигнутые врасплох голые разбитные бабенки. Стоявшая на холме за дорогой ветхая пятиэтажка приобрела значение древности, доносившееся оттуда родное пьяное «Эх, мороз, мороз…» исполнилось лирическим торжеством.
– Пусти руки! Сказала – пусти! – послышался из-за клуба возмущенный женский голос.
Я затаил дыхание… Даже огрубленный возмущением голос счастливо взволновал меня.
– Сама сказала… а… а сама… шас как пушу!
– Получи!
Прозвучала плюха, затем очередь торопливых шагов.
На освещенную площадку вышла она. Она! Ее контуры я различал за паром мечты. К ней я летел в камышовой песне! Не было больше ни призраков, ни нудных красавиц грузина, ни далеких ленинградских див – была она, Дева-Избавительница, близкая мне!
Я стал слабый. Небо опасно выгнулось к земле, улица закачалась деревьями и домами. Из потерявших значение мыслей сложилась тень крылатого жеребенка, сложилась и стремительно поскакала в глубину души, унося мгновенно запечатленный образ.
Дева недоверчиво посмотрела на меня.
– Защитишь?
– Защищу! – воскликнул я.
– Эй!.. Здрасьте… Почему дерешься?.. Шас как пушу!..
Из-за угла клуба показался сгусток мрака. Раскачиваясь, громко топая и сморкаясь, он двинулся в нашу сторону, проявляясь по мере приближения в коротконогого толстого прапорщика, очень пьяного и противного.
– Тебя не было… ик!.. – показал на меня пальцем прапорщик. – Кто, понимаешь, такой? Вон иди!
– Убью, – с дрожью в голосе сказал я и шагнул к нему навстречу.
– Эй!.. Не понял… Ни хрена не понял! – закричал тот, попятившись. – Стой! Смирно!
Для устрашения он махнул руками, не удержал равновесия и шлепнулся в глубокую лужу.
– Мокро мне, матросик… Встать помоги… а?
– Дурака нашел, – надменно ответил я, про себя довольный тем, что обошлось без мордобоя.
– Проводи меня, – сказала Дева.
«Как хорошо, что она приказывает мне. Она чувствует за собой право приказывать, значит я ей не безразличен». Я рывком подтянул брюки, шаркнул по носу фланелевым рукавом и, согнувшись на манер сельского ухажера, промямлил:
– Куда изволите?
– Обойдусь, – строго произнесла Дева и, не взяв предложенной руки, медленно пошла по дороге.
Я поплелся следом. «Нет, безразличен. Оно и понятно: пьяный еще, пузатый… Хотя, если разобраться, кто ее спас?»
– Обидно, что наглость прапорщика осталась безнаказанной, – нарочито громко сказал я. – Нужно вернуться и дать ему, чтобы помнил…
– Ему хватит, – бросила через плечо Дева.
– Как хочешь… как хочешь, – со вздохом согласился я.
Любопытство заставило меня оглянуться – бедняга прапорщик стоял на четвереньках в луже, бормотал что-то вроде «Не понял!» или «Смирно!», весьма правдоподобно похрюкивая…
Мы долго шли молча. Ночной ветер бросал в нас хрусталиками льда, они падали мне на лицо и таяли водяными точками. Провода высоковольтной линии жужжали над головой, под ногами с хрустом ломалась тонкая ледяная корочка. Я был немного подавлен молчанием, но благодаря ему мог наблюдать спутницу. «Ничего себе! Она почти с меня ростом… и это правильно! Она величава и отстраненна – так и должно быть… У нее нос античной богини, черные волосы и светлые глаза-полумесяцы – какое царственное сочетание! Уссурийская царица, рожденная из брожения приморской весны…»
– Ветреной весною дерево шумело, дерево шумело и роняло пух…
– Какое дерево?
– Не знаю. Наверное, тополь… Это мои стихи, и они – неправда. Здесь в Раздольном тополя не размножаются пушисто… они делятся корнями в грязи, как черви… ха-ха-ха…
– Какие еще черви?
– Земляные…
– Нормально! – Дева остановилась и повернулась ко мне. – Думаешь, я такая, что со мной нужно гадости говорить?!
– Нет!.. Наоборот… ты совсем не такая. Не нужно про гадости… Я случайно, я хотел заговорить и сказал. Прости, пожалуйста… А мы ведь не познакомились. Тебя… вас как зовут?
– Ну, Лариса.
– Да? Здорово… А я Сергей. Фамилия у меня смешная… то есть просто фамилия – Веточкин.
– Ха-ха-ха! – Дева звонко расхохоталась мне в лицо. – Ха-ха… Врешь!.. Врешь, что не помнишь.
– Что не помню?
– Как знакомились с тобой, не помнишь.
– Не может быть… Когда?!
– Нормально. Надо же так… Здесь сворачиваем.
Мы свернули на хорошо видную в лунном свете тропинку. Я от растерянности молчал, Лариса тоже молчала, чуть слышно посмеиваясь. Неожиданно крупная дворняга с лаем бросилась на частокол – колья затрещали, Лариса, вздрогнув, прижалась ко мне.
– Не бойся – защищу, – пообещал я.
– Спасибо, друг.
И хотя Лариса поблагодарила с явной иронией, я заметил, что мои слова ей приятны.
Тропинка пошла под уклон. Мы спустились в заросшую прибрежным камышом низину. Камыши шумели повсюду: слева, справа, у самой земли и далеко в темноте. Метелки успел прихватить лед, и в тягучем ритме песни слышался частый перезвон.
– Лариса, ты любишь камыши?
– Что? Вопросики у тебя. Долго придумывал? За что их любить?
– Они поют, прошлогодние, мертвые, а поют… Кажется, что их песни приоткрывают сны, желания…
– Слушай, Серега, а ты где до армии жил? – перебила меня Лариса.
– Я из Питера.
– Во-во… сразу видно. Говоришь красиво, культурно и глупо, между прочим, говоришь. У нас под Уссурийском камышей целые чащи, там змеи, волки живут, свиньи дикие. Раз паренек заблудился, потом только косточки нашли – свиньи сожрали.
– Кошмарная история… я понимаю, Лариса… Ты сказала хорошо – камышовые чащи…
– Да, слишком ты культурный, Серега.
Мы шли по берегу реки. Река текла вровень с землей, обливая кочки торопливыми маленькими волнами. На тропинке среди грязи и коричневой травы лежали белые льдины.
– Лариса, а когда мы познакомились? – решился спросить я.
– Ладно, хватит придуриваться. Скажи лучше, у тебя девушка дома есть?
– Нет… теперь нет.
– Что значит теперь? – Лариса искоса взглянула на меня. – Опять врешь? Хочешь меня закадрить и врешь.
– Я не вру, правда, Лариса. Она до армии была, теперь давно не пишет… Насчет закадрить – тоже правда… слово не то… ты мне нравишься, очень. Я сразу понял, когда тебя еще не видел, а слышал, как ты с прапорщиком ругаешься. Ты на греческую богиню похожа.
– На греческую? Нормально. У меня что, нос горбатый?
– У той богини, я ее в Эрмитаже видел, прямой нос… Хочешь, я стихи почитаю?
– Ты уже читал, про червяков.
– Но… я другие…
– Зачем? Не люблю стихов… Мне холодно.
Лариса царственно повела плечами и с интересом посмотрела на меня – я поспешно и неловко обнял ее.
– Тише ты. Подумаешь, африканские страсти… Обалдел? В воду столкнешь!
– Лариса, можно… э-э… я тебя поцелую?
– Хм… вопросики у тебя. Целуй… Все, хватит. Много хочешь. Здесь в горку надо.
Поднявшись из низины, мы вышли на освещенную двумя фонарями поляну перед старым трехэтажным домом. Желтый, с облупившейся штукатуркой дом пялился на нас темными окнами. Над плоской крышей чернел силуэт укрытой потухшим небом сопки. Три или четыре тени метались вокруг костра, полыхающего на краю поляны. Трескуче хрипел про Африку магнитофон, визжали девицы, и хлопал на ветру привязанный к березе флаг.
– Господи! Что это? Дурдом с флагом?
– Интернат это, – пожала плечами Лариса. – С училища практику проходим и здесь живем.
Мы остановились возле занавешенного одеялом окна.
– Пришла я. До свиданья, – с упреждающей строгостью сказала Избавительница.
– До свиданья… Подожди, Лариса! Когда мы встретимся?
– Тебе очень хочется? Ну, приходи… Пока.
– Подожди минутку… У меня такое чувство, будто я здесь раньше был, но когда, как…
– Сказать? Сегодня днем, пьяный, как поросенок, и грузин с тобой, тоже пьяный. Ты сначала лавку из земли выворотил, потом к нам в окно лез, орал: «Дайте женщину!» Девчонки прикалывались с тебя до слез.
– Кхе-кхе… н… не… не помню… – я сам ослеп от слез и закашлялся от стыда. – Кхе-кхе… Прости меня.
– Подумаешь. Было что… Ты мне понравился, Серега.
Лариса заскочила на подоконник, отбросила одеяло и исчезла в провале окна.
Провал вздохнул непроницаемой темнотой, я успел услышать шепот, звук плача, потом одеяло бесшумно упало на место.
– Дядька матрос, закурить дай! – раздался у меня за спиной писклявый голосок.
Я обернулся: нагло обритый шкет лет десяти-одиннадцати стоял почти вплотную ко мне и скалился щербатой улыбкой. Одежды на шкете не было никакой, если не считать обмотанной вокруг бедер и перекинутой через плечо простыни.
– Чо, не дашь? Жмешься? Дитенку голому жмешься? Нехорошо!
У меня не нашлось возражений – и я молча достал из пачки папиросу.
– Клево! – крикнул шкет, выхватив ее у меня из рук. – Спасибо, дядька здоровский! И девка Лариска у тебя здоровская! Пока!
Я возвращался в казарму. Я шел улицей, застывшей в холоде ночи. Я шел сквозь весну, сквозь себя самого, сквозь миражи прожитого дня, вспыхивающие у меня на пути.
Будь здоров, дружище Вахтанг!.. Встань из лужи, товарищ прапорщик!.. Возьми папиросу, голый дитенок, бритоголовый раздольнинский купидон!..
«Мое имя – Оторвыш, и сердце мое – лоскуток…» – я сочинял стихи.
Мое имя – Оторвыш, и сердце мое – лоскуток. Вера – капли дождя, а мечты – теплой пылью порога… Твоего порога, Лариса. Я нашел тебя. Я думаю о тебе дыханием…
……………………………………
Через два дня наш батальон подняли ночью по тревоге и отправили в далекий от деревни Раздольное мыс Кл;рк.
Что-то милое, безвозвратно теряемое чудилось мне в отлетающих болотных просторах. Глядя на скачущую по обочине тень грузовика, я видел, как крылатый жеребенок бежит в глубину земли. И каждый дорожный столб казался мне покинутой Ларисой.
Природная трусость удержала меня от того, чтобы на полном ходу выпрыгнуть из грузовика и, чудом оставшись в живых, бежать туда, где желтеет под сопкой желтый дом с флагом, бежать к Ларисе.
Я бы прибежал, я бы одеяло сорвал с окна, я упал бы перед ней на колени… Я бы уговорил ее, не знаю как, но уговорил уйти со мной в камышовые чащи, натурально уйти – навсегда!..
На учениях меня стали мучить кошмары.
Я старался не спать: курил одну папиросу за другой, щипал себя, жадно слушал похабный треп сослуживцев… Сон настигал. Сон набрасывался на меня, как агрессивный мужик, пропахший водкой и сапогами…
Грязно-коричневое болото, между кочками белые глаза замерзших луж. Посреди болота Вахтанг скачет перед огромной и толстой девицей; девица вертит туловищем, медленно поднимает ноги, под ее ногами хрустит лед. Один хруст и слышен – тревожная, вещественная тишина. Лохматые метелки качаются, не издавая ни звука… Вдруг ветер, визг, смятение! Прет по болоту кабан, от него убегает Лариса. Я бросаюсь на помощь, но Ларисины густые черные волосы отрываются от головы и летят мне в лицо. Я успеваю заплакать от жалости к лысенькому затылку, потом слепну и задыхаюсь.
Просыпался я в поту от удушья, и утро было пронзительно примитивным, как звук трубы, истязаемой р;ковым ефрейтором.
Вечером, когда сослуживцы закончив работу валялись на песке или прятались в кустах, чтобы без помех поиграть в «очко», я, как заштатный лермонтовский персонаж, влезал на большой камень, похожий на череп чудовища, и печально смотрел на слияние неба и моря.
Скоро из прожаренной солнцем головы испарялись остатки рассудка. В небе появлялись разноцветные, сверкающие на солнце геометрические фигуры: шары, ромбы, пирамиды. Они вели замедленную, независимую от меня жизнь: множились, сталкивались и разлетались. Из психической геометрии выходили два воздушных человека.
Воздушная Лариса идет по-царски грациозно. Ее длинные белые одежды сливаются с дымкой зноя, глаза-полумесяцы полны солнечным золотом, волосы спадают на плечи. Я, воздушный, отличаюсь от себя, вещественного, хрупкостью сложения и зеленоватой, с переливами, кожей.
– Царица! Лариса-царица! – зову я, воздушный.
– Что случилось, Серега? – медленно спрашивает Лариса.
– Случи… чи… случи…
Ее голос проникает в меня, звучит во мне. Я – эхо! Я – звук отраженный!
– Случилась встреча! Наша встреча! Я встретил тебя, Уссурийская царица, рожденная из брожения приморской весны!
Лариса шутливо грозит мне пальцем – от восторга я становлюсь прозрачным.
– Тени! Миры! Огни! – звучит из пустоты мой голосок. – Мир отражений – волшебный заплечный мешок. Он наш, Лариса!.. Если бы ты знала, как я страдал, как изнывало мое существо в тупике неопрятной, подневольной плоти.
От нахлынувших печальных воспоминаний я становлюсь видимым.
– Ты будишь жалость во мне, Серега, – говорит Лариса.
– Правда?! Это приятно, очень!.. Мы вдвоем! Мы свободны, воздушны! – кричу я, машу руками и взлетаю, машу и взлетаю...
– Ха-ха-ха!.. Ты воробейчик, Серега… А защитишь?
– От кого? Здесь их нет, Лариса, но если… если…
Царица уходит от меня. Я стремлюсь к ней, но неведомая сила мешает идти. Я с трудом передвигаю ногами, проваливаюсь в небо, как в глубокий снег.
– Сейчас, Лариса… минуточку!..
– Здоровский ты дурак, дядька матрос.
По связанным простыням лезет бритоголовый шкет с одеялом под мышкой. Он щербато скалится и шевелит пальцами ног.
– Убирайся! Вон! – с ненавистью кричу я – и заземленность нехорошего чувства опрокидывает меня в реальность…
«С голым чайником на солнце нельзя, – сказал как-то наблюдавший мое шумное возвращение сопер Епифанцев, – у некоторых закипает». Прав был Епифанцев, прав… но недолго кипел мой «чайник», не выкипел он – напротив, прокипятив содержимое, заполнился напитком вкусным и тонизирующим.
После месяца учений боль от внезапной разлуки прошла, кошмары прекратились, из галлюцинаций исчезли вредные личности. Воображаемая Лариса стала задумчивой, нежной и очевидно влюбленной в меня; я же из безысходного страдальца превратился в блаженного жалобщика. О чем я только не плакался терпеливой царице!
«Ты ушла от меня, ты ушла навсегда… в пережитого долгое, тихое поле…» Поэтическая, так сказать, инверсия. Новая встреча с Ларисой настоящей (эпитет спорный, но достаточный) уже представлялась скорой и пугала неизбежностью.
………………………………….
За дырой в брезенте кузова мелькала деревня Раздольное, погруженная в пыльную тишь. Березы лениво махали шевелюрами вслед проезжающим машинам; за частоколами усыхали от жары выцветшие домишки; на корявых ветках яблонь висели пушистые от пыли яблоки, есть которые не хотелось…
Не успел я помыться с дороги, как меня от умывальника позвали к телефону.
– Слушаю.
– Веточкин? Ты? Ну, ты, з;ма, даешь!.. Что сказать? Щас… А тебя не Оля зовут?
– Какая Оля? Это кто такой говорит?!
– Паша Белый с КП, кто еще?.. Везет же некоторым, не скажу кому. Ты понял меня?
– Слушай, Белый, ты случайно не идиот?
– Конечно, идиот. Будешь с вами… Ну, ; мое! К нему девочка на КП сама пришла, ждет его, Веточкина, с Шевчуком, а они… Эх!
Я услышал громкий щелчок – разобиженный Паша швырнул трубку.
«Лариса… Неужели она?.. Больше некому… Страшно! И зачем нам Шевчук? Я на учениях, а она здесь… Неужели измена?.. Нет, глупо, невозможно глупо…» – сбивчиво думал я, подбегая к КП. Желтое пятно двери в каменную будку, разделенную турникетом на вольную и подневольную половины, прихлопнуло сумятицу мыслей: от волнения я ни о чем уже думать не мог… Приоткрыл дверь, осторожно ступил на влажный кафель и… уперся взглядом в крашеную девицу. Ту самую, мистически, гаргонически страшную девицу, которая запечатлелась среди пьяного беспамятства в день нашей встречи с Ларисой.
Кривая улыбка сверкала железными фиксами. Взгляд скошенных к переносице глаз был психопатичен и мрачен. Тысячами наполовину обесцвеченных волос колыхалась мятая «химия».
– Здорово, чудило, – хрипло произнесла девица. – Чо лупишься? Не ждал?
– Не… не совсем… совсем не ждал, – выговорил я.
– Хм… Такой чудило, бля, – сказала девица долговязому усатому альбиносу Паше Белому, который глядел на нее с обожанием. – Весной было. Приперся в интернат, косой в дым, на окно лезет и орет: «Давай сюда женщину!» Эй, чудило, а скамейку зачем сломал?
– Я… это… не помню…
– Ага, бабушке расскажи. Короче, Лариска ночью тебя у интерната ждет, она с Ленкой… Ой! То-оля!
Девица толкнула меня и бросилась навстречу входящему на КП Шевчуку, невысокому коренастому хохлу с пушистыми усами.
– То-оля, – заворковала девица, притиснув Шевчука к стенке, – я вчера ждала, То-оля, «Агдам» открыла, а ты, мудила такой, взял и не пришел…
– Фуй… Спокойня, Валентайн… Фуй!.. – отдуваясь с долей игривости, выкрикнул из-под девицы Шевчук. – Вчера не мог. Хо-хо! Сегодня буду!
– Хо-хо… бля! То-оля… Щекотно! Ха-ха!.. Правда будешь, не обманешь?
– Я сказал! – Шевчук тряхнул головой и подмигнул девице обоими глазами.
– Ха-ха-ха! – радостно захохотала она, – ха-ха!.. То-олик… ха-ха… прикольный какой!.. Ну, я на работу побежала. Жду!
– Во, шеф! Суперкласс без слов! – восхищенно сказал Паша, когда девица ушла.
– А ты думал, – важно ответил Шевчук. – Пусть не красота, но готова на все и любит меня, как новая мама… Эй, Веточка! Закрой рот, земеля.
«Встреча… ча-ча-ча… Здорово, чудило…» Я закрыл рот. Я вышел из КП. В голове у меня что-то щелкнуло и отключилось, лишь стайки испуганных слов метались в умственной пустоте. «Лена, Лариса… царица Лариса… Делать-то что?»
Целый день я, спасаясь движением, носился по части: пять раз без всякой надобности сходил из казармы в штаб и обратно, три раза забирался в фургон списанной машины связи, посетил кочегарку, баню, санчасть, забежал даже в клуб, где долго кружил по полутемному залу, разглядывая творчество пасмурного грузина. Томимый идиллией, я собрал для Ларисы букет полевых цветов. Букет получился замечательный. Белые прозрачные колокольчики и желто-черные ирисы в окружении неизвестных мне толстомясых жарко-оранжевых красавцев-плебеев цветочного мира – сказка. Вахтанг согласился идти со мной в самоволку и взять на себя Ларисину подругу, он снисходительно одобрил мой букет, но сам – «мужчин!» – собирать цветы отказался наотрез.
После отбоя мы натянули чужую «гражданку», поругались с дежурившим по роте сержантом Петуховым, вздумавшим не пускать нас – меня к Ларисе! – и короткими перебежками выбежали за территорию части; долго плутали по деревенским задворкам: проваливались в канавы, топтали хрустящие овощами огородные грядки, отбивались от цепных псов… Когда я вышел на шоссе (Вахтанг, к счастью, отстал), то нарвался на гарнизонный патруль. Спас меня букет, которым я от страха прикрыл лицо. Затормозивший было патрульный «УАЗ» проехал мимо: видимо, сидевшие в нем решили, и им не откажешь в наблюдательности, что матрос и цветы – две вещи несовместные как по запаху, так и по предназначению.
Затемненный интернат внезапно появился перед нами.
– Привет…
Две тени отделились от забора и качнулись в нашу сторону.
– Что?.. Да… да, здравствуй, Лариса… не виделись… я на ученьях…
– Знаю, мне сказали.
– Кто сказал?.. Впрочем… Вот цветы.
– Нормально. Сам собирал?
– Один, сам… красивый букет получился… здесь темно, потому не видно.
– Хм, темно. Сироты фонари побили. Ленка, это Серега.
Ларисина подруга, на голову выше меня, стиснула мою руку.
– Лена.
– Очень приятно, – соврал я.
– Лена я, – повторила дева, пожимая руку моему другу.
– Думбадзе Вах-хтанг, – обстоятельно представился тот.
– Может, гулять пойдем? – спросила Лариса.
– Конечно! С удовольствием! – воскликнул я.
– Я сидеть хочу, – заявила Лена.
– Мы с Лена па-асидим, – сказал мой замечательный друг.жд
Эта августовская ночь была похожа на абрикос изнутри. Как по гигантским косточкам, шли мы по холмам улицы. Душный густой воздух пах фруктом. На вершинах холмов шептали листья и бросалась в глаза половинка подробной луны. Лариса шла рядом со мной уверенной легкой походкой и, склонив голову, рассматривала букет. Ее волосы омывал свет луны, на лице сплетались теневые узоры; когда она поднимала голову, ее глаза-полумесяцы янтарно блестели… Я млел от восторга.
Да… да… У ночи, как в камышовой чаще, как в вечернем слиянии неба и моря, не существовало границ: все сливалось в ней, все было подобным. Освещенная дорога одиноко текла впереди… Я порывисто обнял Ларису.
– Тише ты. Опять африканские страсти, – улыбаясь, отстранилась она. – Цветы помнешь.
– Не помну, Лариса… не помну… Знаешь, я на учениях не мог представить, что мы так… так вот встретимся. Я хотел тебя видеть и боялся.
– Чего же ты боялся? Разве я такая страшная?
– Что ты, Лариса! Не страшная ты – красивая, особенная… Я про себя называю тебя Уссурийской царицей.
– Ага… Приятно быть царицей, Серега.
Лариса весело потрепала меня по плечу.
– Не бойся, трусливый матросик. Ну, давай рассказывай, что обо мне мечтал.
– Трудно сразу подобрать слова… Там у моря лежал камень… огромный, длинный… не камень, а голова дракона… Я влезал на него… я смотрел на небо и видел, как мы идем по небу. Мы гуляем и разговариваем…
– Это все? Не густо.
– Нет, ты не понимаешь… не могу объяснить… Я был счастлив, гуляя с тобой по небу. Я даже прапорщика готов благодарить за то, что встретил тебя.
– Нашел кого благодарить, – Лариса остановилась и внимательно посмотрела на меня. – Ты случаем не рехнулся, Серега?
Я чувствовал, что говорю не то, что Лариса сердится на меня, но ничего с собой поделать не мог. Слишком часто и бесконечно свободно беседовал я с воображаемой царицей, готовой слушать меня часами.
– Правильно! Ха-ха! Рехнулся! – воскликнул я, махая руками. – С тобой я псих, Лариса… ха-ха-ха!.. псих, но псих особенный – воздушный! Мои мысли невесомы и значительны необыкновенно, и… и воздух играет со мной благосклонно…
– Может, хватит выпендриваться? – спросила Лариса. – Ты хоть сам понимаешь, что бормочешь?
– Я немного не в себе… тебя раздражает… но, честное слово, я психую потому, что ты рядом. Я ждал на учениях! Меня кошмары мучили… И теперь я в вихре, в вальсирующем пространстве, в экстазе… экстазе твоего присутствия! Душа моя – крылатый жеребенок… Помнишь, как я пьяный орал под вашим окном? «Дайте женщину!» Ха-ха!..
– Я спрашиваю, может, хватит?! – сказала Лариса.
– Что хватит?
– Ничего. Иди домой.
Лариса резко повернулась и, не оглядываясь, пошла в сторону интерната. Каблуки ее босоножек сухо отстукивали по асфальту… Я шел за ней, я спотыкался, я терял себя без остатка.
– Прости, Лариса. Я обидеть не хотел. Ночь сказочная, ты рядом – мне говорить, петь хотелось…
– Пой, если хочется. Кто мешает?
– Я образно выразился… у меня и голоса нет. Или есть… ха… Помнишь, в «Чайке» у Чехова… «У вас, ваше превосходительство, голос сильный… но противный…» Ха-ха!..
Лариса ничего не ответила.
Ночь уже не казалась мне похожей на абрикос. Какие там фрукты?! Она рушилась на меня квадратами черноты. Силуэты домов пятились от меня, и беззвучно хохотали мне вслед щербатые заборы.
Возник из темноты интернат… Вырванная из земли скамейка попалась под ноги… Мы остановились перед занавешенным одеялом окном.
– Лариса, ты не должна уходить. Я без тебя – фиг, пустая банка…
– Заткнись.
– Как… как ты сказала?
Лариса взглянула на меня с отвращением.
– Ларисочка, Лора, не надо… подожди…
– Чего ждать? Ну?! Я всю ночь жду, пока ты болтать перестанешь… Ты чего пришел? Чего?! Чтобы сам с собой болтать? Так сидел бы перед зеркалом и выпендривался, а я в ПТУ учусь, не пойму.
– Неправда, Лариса! Я два месяца…
– Тьфу! Надоел ты мне, жеребеночек, поросеночек… Скотина ты! Иди вон от меня!
Мятый букет ударил меня по лицу.
Упало… Одеяло упало… Черные человечки поднимались от земли и пробегали сквозь меня, переговариваясь на ходу… Мутные звезды таяли, сплетались в сияющие нити. Нити путались у меня в голове… На стене солнце, маленькое, тусклое, теплое солнце. Не светит оно. Катится по одеялу и исчезает за мыслимый край… Господи! Как стыдно!..
Не знаю, долго ли я стоял под окном. Наверное, долго, потому что когда очнулся, вокруг плавали зеленоватые сумерки раннего утра.
– Ле-на-а, – донесся из-за деревьев голос Вахтанга.
Не думая ни о чем, я подошел к деревьям. Вахтанг и Лена сидели рядом на поваленном телеграфном столбе. Лена сидела прямо и, не мигая, смотрела вдаль. Никогда ни до, ни после я не видел такого белого, круглого, такого естественно глупого и заполненного щеками лица. Вахтанга лицо не интересовало. Склонив голову набок, он водил зачарованным взглядом по стволообразным Лениным ногам.
– Ле-на-а, – звал он протяжно.
– Что Лена? – раздельно и монотонно спрашивала она.
Наступала пауза, потом опять:
– Ле-на-а.
– Что Лена?
Наконец Вахтанг решился. Его ладонь плавно и невесомо, как случайный осенний листок, опустилась на Ленино колено.
– Это что такое? – раздельно и монотонно спросила Лена.
– Ничего… так просто, – смущенно ответил Вахтанг, однако руки не убрал.
Они опять помолчали. Лена, вздыхая, продолжала смотреть вдаль. Вахтанг, тоже вздыхая, нежно оглаживал выпуклое, размером с детский ночной горшок, Ленино колено.
– Я сказала – не надо.
– Почему надо?
– Ты грузин.
– Я грузин… и что такой?
– Хорошего мало.
– Э-э… Почему мало?
– С грузином не всякая девочка пойдет. С грузинами и китайцами ходят девочки на букву «б».
Сказав длинную и насыщенную смыслом фразу, Лена с достоинством потрясла головой.
– Ва-а… а… ап… – сумел выговорить ошеломленный Вахтанг.
Прошла минута.
– Ле-на-а…
– Что Лена?..
Отойдя от деревьев, я почувствовал, что улыбаюсь. Спасительная машинка иронии заработала – происшедшее удалялось от меня…
……………………………
Облака тяжелой ватой
залепили небо,
улетает без возврата
наша быль и небыль…
Стихи, мои… Я писал их в оледенелом фургоне машины связи через полгола после Ларисы. Вдохновение бежало по следу, как молодой бестолковый охотничий пес. След был свежий, он пах болотом, камышами, горелой проводкой и рыхлым белым льдом… Пройдет время, и запах исчезнет, след состарится и, оставив едва различимые очертания, пропадет под ворохом серых хлопьев – прожитых и забытых мгновений…
Смотрят окна синих зданий,
смотрят и сверкают…
Разорвалось мирозданье –
время утекает…
Я скажу тебе, родная,
подожди, останься.
Без тебя себя теряю,
силы разлетаются.
Я скажу тебе, родная,
подожди, послушай,
как кует сердечный молот
молодую душу.
Я тебя теплом укрою
и от ветра спрячу.
Будь со мною! Будь со мною! –
рвется крик горячий…
В кармане у меня около месяца лежало письмо: «Привет с Уссурийска! Прости, Сергей, что тогда сказала… Ты мне нравишься внешне и по характеру. Жду ответа. Бабаева Лариса».
Облака тяжелой ватой
залепили небо,
улетает без возврата
наша быль и небыль…
Призраки-бабы перестали тревожить мой сон, я спокойно засыпал под треп сослуживцев и не тратил сил на правильные поступки. Расплывчатый образ Уссурийской царицы являлся иногда среди предвестников сна. «Ты будишь жалость во мне, Серега», – звучал далекий хрипловатый голосок.
Свидетельство о публикации №210021200728