Единственная

Вас такие глупости интересуют, ей-богу…
Вы хотите узнать совсем не то, что вам нужно знать. Вас интересует то, что на самом деле интересовать не должно.
Ну да ладно. Расскажу обо всем по порядку. Отвечу на все ваши вопросы, какими бы глупыми они ни казались.
Слушайте, в общем… 

Когда Димарик, вечно «летящий» и не склонный к рефлексии друг мой, подарил на день рождения эту штуку, я долгое время тупо рассматривал ее. Держал прямоугольную коробку (без рисунков, с техническими характеристиками). Ощупывал взглядом картонную поверхность, не в силах понять – что же передо мной такое.
Губы, кажется, выталкивали что-то вроде «спасибо». Кривились в улыбке. Я хотел спросить у Димарика – дружище, что это? – но его лицо переполняла такая удовлетворенность, оно было таким счастливым, это лицо, и я решил удержаться от вопросов. Такие, как он - они всегда уверены, что любой их подарок – самый лучший на свете. Даже если это не так.
Я положил коробку на тумбочку, рядом с мамиными губнушками-духами-туалетными водами. И мы пошли ко мне в комнату. Бухать. Следующие несколько часов прошли банально, серо, обыденно. Водка. Обсуждение последних новостей. Поздравления. Снова водка. Разговоры о музыке. Чуть-чуть – о книгах (чуть-чуть – потому что за всю жизнь Димарик прочитал только «Метро 50283» Буховского, «Свечной надзор» Укмяненко и – удивительно! – «Божественную комедию»).
Разошлись часа в три ночи. Сознание мое благодаря сочетанию «алкоголь-музыка-общение-февраль» вышло на частоту других измерений. Разум пребывал в иных мирах. Контактировал с нематериальными сущностями, чье имя непроизносимо, а облик аморфен и многообразен.
Пребывая в таком состоянии, я решил знакомство с содержимым коробки отложить до завтрашнего. Чтобы, если внутри вдруг окажется нечто хрупкое, не оскорбить эту хрупкость прикосновением к чему-нибудь твердому. К углу дивана, например. Или к банальному полу. А такое было очень вероятно. Ведь странствующая по запредельному душа пребывает, сама того не желая, в разладе с неуклюжим, спотыкающимся, все – в том числе, и себя – роняющим телом.
Первая половина следующего дня прошла в бесчисленных чередованиях сна с явью, на смену которой опять приходил сон. Я тонул в мутному пруду отходняка, посталкогольные образы достигли пика материальности и в яркости своей делали неотличимой объективную реальность, данную нам в ощущениях, от царства Морфея.
Наконец, часа в четыре, приведя-таки свое тело в горизонтальное положение, отмыв личность свою шампунем и едким мылом, я принялся за коробку.
Сверху лежала бумажка. В глаза бросились фразы:
«Габаритные размеры, мм: 119-56-72.»
Я моргал и читал дальше:
«Фокусировка: от 25 см до бесконечности».
Я тянулся одной рукой к спасительной стопке, а второй (дрожащими кончиками пальцев) сжимал бланк с техническими параметрами. Проглотил почти неощутимую горечь, швырнул в рот сухой колючий хлеб. И вернулся к бумажке.
«Время непрерывной работы: 60 часов, минимум».
И еще:
«Усиление яркости: 25 000 – 45 000».
И потом:
«Диоптрийная настройка, дптр: +2; -4.
Наконец, усиленное похмельным вливанием, зрение мое сфокусировалось нужным образом – то есть в левом верхнем углу страницы. Там, где жирными буквами было напечатано:
«Walard 5034». А ниже:
«Бинокль со встроенным прибором ночного видения».
Вот так этот стальной кургузый гость футуристично-киберпанкового вида поселился в моей комнате и прочно обосновался на письменном столе, где, впрочем, пребывал недолго, стискаваемый в основном моими ладонями – крупными, но не грубыми, как любил подтрунивать Димарик, «не шахтерского вида».
Сам того не ведая, мой самовлюбленный товарищ провел жирную маркерную черту, разведя, оттолкнув друг от друга, как разноименные полюса, два временных отрезка. Два периода моей жизни. Тяжеловесные, не уступающие по длительности каким-нибудь девонам или триасам, они войдут в истрию. В МОЮ историю. В мою летопись.
Первый – жизнь до прибора. То есть до еженощных бдений. До того, как я увидел Ее.
Второй – жизнь с прибором. С моими новыми друзьями. С их уютными мирками. Жизнь, в которой появилась Она.
Спасибо тебе, Димарик!
Не устаю повторять это снова и снова, ибо только благодаря тебе существование мое обрело смысл. Ибо если б не ты, если б не этот диковинный прибор – совокупность линз и электроники – то я так и провел бы жизнь свою в одиночестве. Не увидев Ее. Не почувствовав влечение. Не поняв впервые, что расстояние – пыль, примитив, ничто, прах. Что если сердце влюблено, то тот, в чьей груди оно бьется, способен на вещи немыслимые. Вещи, на которые «нормальный» человек ни за что бы не отважился.

Итак, я стал фанатиком. Я стал ночным охотником, наблюдателем.
Я стал живописцем. Режиссером одного бесконечного фильма. Главным редактором вневременной онлайн-трансляции. 
Я стал ВСЕМ.
Вооружившись прибором, я – поначалу неуверенно, затем все смелее, все нахрапистее – принялся вторгаться в чужую жизнь.
Впрочем – что значит «в чужую»? Все эти жизни – обеды на кухнях, постельные сцены, ссоры с битьем посуды, работы над домашними заданиями, приготовления ужинов,  утренние гимнастики - все они соединились с моей жизнью. Нет – они стали моей жизнью! Влились в меня, в мою карму, в мою ауру, как вливается питательный раствор в вены коматозника.
Любой фрагмент, любой отрывок, любой жест – все, что не удалось скрыть мерзким, бездушным шторам – я запоминал, как запоминает шпион попавшийся на глаза кусочек секретного документа. Со временем я научился даже додумывать, дорисовывать в воображении запахи и звуки.
Разъяренная, засаленная, загнанная временем в ловушку собственного тела мегера швыряет салатницу на пол. Я слышу высокий звук. Звоном его назвать трудно. Потому что пол в кухне, где происходит ссора, линолеумный. А линолеум гасит звуки – не сильно, но ощутимо.
Два подростка застыли на диване – неподвижные, подобно насекомым во время спаривания. Подростки-богомолы. Подростки-пилильщики. Подростки-жужелицы. Она раздвинула ноги, а он старательно, с трепетом, на который способны только юнцы, вылизывает ее. Если покрутить колесико, приблизив изображение, то может показаться, что у него прямо под носом – пушистый кустик усов. Вместе с ним я ощущаю запах влагалища – запах простокваши. Так часто пахнет на уличных рынках.
Их жизни протекали передо мной, сквозь меня, стремительно, не задерживаясь, как пробегает ток по отрезку провода.
Что произошло бы со мной дальше, останься все как есть? Жил бы я так и впредь – проводя бесконечные тягучие часы, опустив задницу в кресло, закинув ноги на батарею, уперевшись локтями в подлокотники, прижавшись глазницами к окулярам? Или ночные бдения со временем потускнели бы, потеряли свою упругость и ясность – перестали бы дарить чувство причастности к чему-то всеобъемлющему, космическому, глобальному?
Я не могу об этом знать. Потому что в моей жизни появилась Она – и теперь пути к отступлению были отрезаны. Москва была далеко-далеко позади. Воды Рубикона плескались за спиной.
Когда я впервые увидел Ее? Это было, кажется, на третий день моей новой жизни. Я говорю – «кажется»? О, ужас! О, проклятие тишины на мою голову! Я встаю на колени и молюсь. Молюсь, истекая крупными, как дольки чеснока, слезами.
«Прости, королева моя! Прости, что не помню, когда впервые ты промелькнула, когда твоя чуткая, растительная томность в первый раз обволокла мое сердце – чтобы уже никогда не отпускать его, чтобы безраздельно владеть этой маленькой, слаборазвитой мышцей. Прости и повергни в ариманскую темень, если я этого заслужил!»
Когда я впервые увидел Ее, она была на кухне. Никогда, никогда, никогда – слышите? - за всю свою бессмысленную, слепую жизнь я не видел, чтобы кто-нибудь принимал пищу и при этом выглядел бы так утонченно, отрешенно.
Так божественно.
Она сидела, вся белая, как ангел – небесное существо, вынужденное коснуться почвы, этой потрескавшейся поверхности, этих находящих друг на друга слоев, каждый из которых – лишь результат вековых процессов гниения и разложения. Бесконечные чередования торфяников, песчаников, заполненных водой пустот – чего там еще? Каких-нибудь нефтяников, слюдяников, железянников.
Вот так и она коснулась меня, моей души – как нога серафима легко касается земли, в которой ничего романтичного нет. Земли, которая сплошь – лишь следствие чередования унылых химических процессов.
Она кушала, а я мучился, что не могу оказаться рядом. Что жестокие законы мироздания мешают перенестись в дом напротив, упасть перед ней на колени и, не смея взглянуть в глаза, смиренно просить об одном: позволить мне самому брать эту пищу – и класть в ее нежный, розовый рот.

Теперь другие окна перестали для меня существовать. Другие жизни перестали иметь ценность. По привычке, гася вечером свет в комнате, я нажимал на «ON» и мельком пробегал по знакомым прямоугольникам. Раньше эти окна были для меня САМОСТОЯТЕЛЬНЫМИ единицами, САМОСТОЯТЕЛЬНЫМИ сюжетами. Теперь они превратились лишь в окна слева, справа, снизу и сверху от ЕЕ ОКНА. Я уделял им все меньше и меньше внимания, пока не перестал совсем. Одинокие, брошенные, они тревожно мерцали в ноябрьском холоде, с укором и – как мне порой казалось –  ненавистью наблюдая за мной. Порой казалось, что, подобные обманутым девушкам из какого-нибудь второсортного триллера, они, окна, объединились и готовятся отомстить своему бывшему. Мне. Сердце в такие моменты сжималось от давящего предчувствия. Но я был одержим, я был счастлив – и тяжелые мысли развеивались, едва я наводил прибор на Ее окно.
Вот Она проходит из зала с качественной, судя по всему, дубовой, мебелью, в детскую. Детская пуста и наводит на грустные мысли.
Занимал ли раньше кто-то эту комнату? Если и так, то я об этом никогда не узнаю. Я вижу, как она разглядывает сваленные в углу книжки-раскладушки. Откроешь такую – и тебе явится двухмерный, вырезанный чьей-то равнодушной рукой, котенок. Или Чиполлино. Или Карабас-Барабас. И затянет короткую однообразную мелодию.
Она долго стоит посреди комнаты. Невозможно красивая. Светлая. Кажется, что в полутьме от нее исходит бледное, еле уловимое сияние, мягко ложится на стены, преломляясь в линзах прибора, попадает мне на сетчатку. На хрусталик. И я дрожу. Я плачу. Удерживать эту дрожь и слезы я не в силах. Нет. Легче кинуться вниз головой – в темноту, в вой холодных волжских ветров, и нестись к черному асфальту. И, пусть меня влечет вниз суровая и непреклонная сила притяжения, я отклонюсь – хоть на пару метров, за счет той силы, с которой оттолкнусь от подоконника – в сторону Ее окна. Сама возможность оказаться пусть ненамного, но ближе к ней – она стоит смерти. Стоит всей этой постылой жизни. Монотонной, одноцветной работы. Бесчисленных ужинов на кухне, когда напротив маячит усталая мать, а тишину нарушает лишь лязганье вилок по сковородке.
Я дрожу всем телом и сглатываю слюну, а Она покидает детскую. Через секунду Ее силуэт мелькает перед дверью в ванную. Исчезает внутри. Мне не надо закрывать глаза, чтобы почувствовать запах шампуня. Запах двухсот тысяч сортов мыла. Бесчисленных масел для кожи. Увлажняющего молочка.
Легкие роскошные запахи кружат голову.
Как я мог жить все эти годы – и не видеть, не чувствовать, что она всегда была рядом? Как я мог довольствоваться отношениями со всеми этими дешевыми, визжащими самками, не понимая, что единственная, в ком я нуждался – она?
Минуты, часы, годы унылой цепочкой тянутся передо мною. Мои отношения с противоположным полом, любови мои сменяют одна другую, как картинки в слайд-шоу. Бессмысленные. Скучные. Какие-то неуклюже-несуразные.
Она выходит из ванной, прихорашиваясь на ходу. Аккуратной, легкой поступью проходит в зал.
Есть ли у нее возлюбленный?
За все время я ни разу не видел мужчины в ее доме.
Приходит лишь та, которую я называю сожительницей. Худая. Нервная.
Их отношения не назовешь любовью. Нет. Даже с натяжкой. Что-то вроде симпатии – пожалуй. Но не более того.
Худаянервная стягивает свой брючный костюм и, не приветствуя Ее – скотина! - направляется в ванную. Почти через час появляется снова. Распаренная. Довольная. Но по-прежнему напряженная.
Все время, пока Худаянервная находилась в ванной, моя любовь лежала в зале. На диване. У нее обреченный вид. Она смотрит в окно. Она словно ждет часа, когда ей придется выполнить опостылевшую повинность.
Худаянервная условно, схематически закутавшись в халат, направляется в кухню. Замирает. Кидается в коридор. Через секунду появляется с телефоном в руках. Разглядеть телефон трудно, но уверен, что он очень стильный. Деловой. Ничего лишнего. То же самое можно сказать и про рингтон. Не могу его слышать, но воображение упорно рисует холодно-стандартное «дзиииинь». Никаких полифоний, никаких фрагментов из песен. Никаких суперхитов. Никаких милых сердцу детских мелодий. Сухой, официальный, деловой звонок. Услышав такой рингтон и увидев этот телефон, вы поймете, что его хозяин – человек, не склонный к сантиментам. Нет, его хозяин – человек, думающий о работе. О работе. О работе. О работе.
 Худаянервная говорит с кем-то, и я вижу, как искажается то, что у этого манекена выполняет функцию лица.
Наверное, ей сообщили о сорванной сделке. ОЧЕНЬ ВАЖНОЙ сделке. Уверен, только такая информация способна вывести ее из себя.
Худаянервная кладет трубку. Исчезает из кухни. Появляется в зале. Садится на краешек дивана.
Синий чулок.
Серый кардинал в банном халате.
Сука-босс из «Дьявол носит «Прада».
Моя возлюбленная бросает на нее взгляд – и снова переводит его на окно. И тут…
Не говорите мне ничего, плебеи! Завалите ебла свои! Не смейте, слышите? Ибо я знаю, ЧТО вижу. И уверен в том, что зрение мое, усиленное десятикратно прибором, не врет.
Между нами - если не брать в расчет высоту ее этажа и высоту моего, если отвлечься от всех этих холодных, равнодушно-вертикальных  стен, от завывающего ветра и лохматых облаков во тьме; если смотреть по прямой (точнее, по диагонали, потому что ее квартира в доме напротив чуть ниже) – в общей сложности метров тридцать – тридцать пять. И через это расстояние несется ко мне Ее взгляд. Призывный. Молящий о помощи.
Я до боли, до синевы в суставах стискиваю прибор. Я впиваюсь взглядом в Ее лицо и чувствую – нет, слышу! – как из приоткрытого рта доносится призыв: «Помоги!»
Полупьяный, с то холодеющей, то вскипающей кровью в хрупких венах, я смотрю, как Худаянервная тянет руку к моей возлюбленной. Как поглаживает шею. Ее шею!
В тот момент, когда рука Худойнервной спускается к паху, Она резким движением бросается с дивана. Исчезает в коридоре. Сколько отвращения сквозит в каждом Ее движении!
Худаянервная кидается следом.
Я принимаю решение.

Знаете ли вы, что значили для меня эти тяжкие минуты, вязкой патокой протянувшиеся между моей и Ее квартирой? Что я почувствовал, сколько жизней успел пережить, пока несся к лифту, пока чавкал ботинками по осенней грязи?
Пока ждал, когда запищит домофон на двери в Ее подъезд, и кто-нибудь выйдет, освобождая мне путь до Ее этажа. До Ее двери.
Откуда, спросите вы, я узнал, где Ее дверь?
Жалкие, это должно волновать вас в последнюю очередь! Как и любой фанатик-влюбленный, я в первый же, в тот самый день, когда увидел Ее на кухне, высчитал Ее этаж и номер квартиры! Все думал позвонить, зайти – но не мог набраться храбрости. Видимо, для того, чтобы я принял решение, необходима была эта вот угроза Ее здоровью – а может, и жизни.
Почему вас волнуют такие мелочи? Почему вы курите, пускаете дым мне в лицо и спрашиваете о вещах, которые не имеют решительно никакого значения?
Почему вас интересует, сколько раз я позвонил в дверь – пока Худаянервная не открыла мне.
Вы, выродки, лучше поинтересуйтесь, ЧТО я чувствовал, когда стоял и слушал Ее крик – искаженный болью, высокий, хрипловатый – из-за закрытой двери.
Почему вас так интересует, сколько раз я бил Худуюнервную ножом? Тем самым, который запасливо прихватил из дома - обернув газетой, чтобы не порезаться: я ужасно восприимчив к виду крови.
Как вам понять, казенные ищейки, какую радость я ощутил, вбежав в дом – и увидев Ее. Униженную. Усталую. Но живую.
Как заставить вас сопереживать тот момент, когда я впервые опустился перед ней – теперь уже не отделяемой от меня кубометрами холодного воздуха, не искаженной зеленой призмой прибора.
Как попытаться передать вам, пусть во сто крат слабее – какая дрожь пробежала по рукам, когда я впервые взял в них мою королеву. Мою богиню. Серафима моего. Когда пальцы впервые пробежали по белоснежной ее шерстке.
Не могу и не смогу передать вам, какие ужас и пустоту я ощутил, когда вы, вызванные кем-то из соседей, перехватили меня с Ней на руках. На полпути к магазину. Какое щемящее одиночество я ощутил тогда – и ощущаю сейчас, и, видимо, буду ощущать теперь уж вечно – когда вы вырвали Ее из моих рук.
Но, вместо того, чтобы поинтересоваться, что я чувствую сейчас, вы спрашиваете совсем о другом. Что ж, я отвечу.
Вас интересует – с какой целью я направился из квартиры, в которой испускала дух Худаянервная, в ближайший круглосуточный магазин, с Ней на руках, оглашающей округу жалобными криками, на которые из подвалов выбежало несколько ободранных котов?
Отвечаю: ебланы вы, я всего лишь хотел купить молока своей возлюбленной.
17 февраля 2010г.


Рецензии