Митька

          В Карантинной слободке тётку  Машу называли сумасшедшей. Её жалели, подкармливали,  кто чем мог, хотя для этого сначала предлагали сделать какую-то   незамысловатую  работу. Незаработанную еду она не брала, отмахиваясь от пищи и даже, как казалось, злясь.  Прежде   чем угостить,  кто-то её просил подмести двор, кто-то поднести к печи дровишек, иные – придержать козу на верёвке,  яблоко с дерева сорвать.  Тогда она с благодарностью принимала всё, что давали. Сразу не ела, а несла  в свой старенький  домишко, садилась в угол на табурет перед висевшей на стене маленькой выцветшей фотографией в большой  кривоватой раме и ела, медленно откусывая по крохе, не отрывая взгляда от малыша в широких смешных шароварах. Все знали, что на фотографии, наклеенной на лист старой газеты, изображён Машин сынок Митя. Съев принесённое, она ещё некоторое время сидела на табурете, нашёптывая какие-то, только ей известные слова, раскачиваясь всем телом из стороны в сторону и переводя взгляд с фотографии на печь и обратно.  Иногда начинала голосить  без слёз, на одной ноте:  "У-у-у…".   
          Любопытные  могли  наблюдать за нею через окно, иной раз через  приоткрытую дверь.  Долго  смотреть на это было невозможно. Мороз пробирал до костей даже в жару.  Как говорили соседи, свою большую печь с нарисованным на ней углем небольшим крестом  она никогда не топила. Жалея тётку Машу, о которой  больше позаботиться было некому, слободские мужики соорудили ей железную буржуйку, она-то и спасала хозяйку в самые злые морозы.  Высокая, худая, с чистым белым лицом, обрамлённым седыми, собранными в небольшой пучок волосами, она производила на незнакомых людей приятное впечатление,  и только взгляд выдавал её душевное расстройство.
          Как говорили, жила она здесь ещё  с довоенной поры. Полуразрушенные стены   жилища   после освобождения  от фашистов ей помогли поправить соседи:  мастер на все руки  дядька Антон, приехавший сразу после войны из Сибири   к своему дальнему родственнику,  да так и оставшийся здесь навсегда, а также  его погодок Василь, столяр и плотник в одном лице. По мере возможности помогали и другие. Нужное для стройки собирали по всей округе,  кто чем богат, хотя тогда богатых-то и  не было.
          Особо старался бывший полицай  Блоха. В  лицо так никто его не называл, но все знали, что он, отсидев за пособничество немцам  в тюрьме пятнадцать лет, приехал сюда и привёз полную рубаху блох.
          Домик получился небольшой, но добротный, разделённый на две комнаты: кухню и зал с нехитрым послевоенным убранством. В комнату тётка Маша почти совсем не заходила. Спала на деревянной лавке в кухне у печки под лоскутным одеялом, по случаю  подаренным ей  нечистой на руку  соседкой Клавой,  имевшей немецкую  швейную машинку  "Зингер", предмет её гордости и зависти соседей.  Клава была женой дяди Коли, известного тем, что в Зуйских лесах партизанил во время войны. Авторитет свой тётка Клава завоевала тем, что подворовывала у соседских квочек яйца в отсутствие  хозяев  да собирала с чужих заборов повешенные для просушки стеклянные банки из-под молока. 
          За эти "манёвры", как говорил дядя Коля, позорящие его честное имя, он изредка жену поколачивал, однако осуждения от окружающих не получал. Говорили, что это  болезнь у неё такая. Украсть хочется.
          Почему  тетку Машу любили и жалели?  Да потому, что  несчастных,  больных, убогих, нищих во все века на Руси жалели.  В другие подробности никто не вникал.
Только когда в слободке появился человек в военном,  как поговаривали  – писатель, и стал подробно о ней  расспрашивать, многие заинтересовались фактами  её биографии.
          Вот ведь как бывает. Живёт человек рядом, простой, обыкновенный, ничем не примечательный, в некотором роде странный, а что и почему с ним случилось – подробность вдруг узнанная – приводит в ужас и заставляет переосмыслить многое.
          Так  и мы все, и без того жалевшие тётку Машу, узнав её историю, были совершенно потрясены   и прониклись к ней ещё большим сочувствием.
          История, произошедшая во время немецкой оккупации, по жестокости своей, казалось, не имела равных.
          Когда фашисты вошли в город и начали бесчинствовать, те, кто ещё мог держать в руках оружие, ушли, кто в подполье, кто в партизаны.  Тогда и среди подростков  находилось немало смельчаков, о которых позже скажут: герои...   Тогда же они были просто мальчишками, несколько безрассудными, с горячими сердцами,  полными  жгучей  справедливой  ненависти  к  вероломному  врагу.
          Мите, сыну Маши и хромого Федора, шёл тогда только двенадцатый.  Худенький, большеголовый, он привлекал внимание окружающих добротой и  доходившим до абсурда   необыкновенным  бескорыстием.  За жизнь пойманной мальчишками пчелы или муравья у него можно было выменять огрызок карандаша, глиняную свистульку, деревянную рогатку  или ещё что-нибудь интересное. Раньше он помогал соседям сорвать фрукты с дерева, накопать картошки, пригнать корову или козу с выпаса. Теперь все затаились в своих усадьбах, справлялись со своими нехитрыми делами сами. 
          Частенько, прихватив  кусок хлеба или ещё что-нибудь съедобное, Митька пропадал из дома.  Бежал к морю, за что отец – хромой дядя Фёдор  ругал его и обещал держать на привязи, а мать, которая иногда  страдала приступами падучей,  всё молила: "Ой, Мить, не мотайся ты где ни попадя. Христом Богом прошу. Немцы кругом. Пристрелят, ойкнуть не успеешь, да и мне по дому помочь некому".
          Враги хозяйничали в городе. В слободке они тоже наводили свой арийский порядок, но предпочитали не селиться на окраине, ограничиваясь частыми патрулями. Больше  румынскими, чем немецкими.  Все жители получили предупреждение о том, что в случае неповиновения властям, как они здесь себя называли,   –  расстрел.
          Зря мать говорила. Митьку не пристрелили.
          А произошло вот что. 
          В тот военный год стояла нестерпимая жара. Как-то выскользнув из дома, чтобы искупаться в море, нашёл Митька в пещере под скалой раненого русского солдата. Совершенно измождённый  боец, похоже, находился здесь уже несколько дней. 
          Митька испугался. Он не разбирался в ранениях, но, судя по окровавленной одежде, понял, что дело плохо.  Солдат еле-еле шевелил потрескавшимися окровавленными губами и смотрел на Митьку странно выпученными мутными глазами, переводя взгляд на лежащую рядом флягу. Тот понял:  солдат  хочет  пить.
          Так началась Митькина тайная жизнь. Каждый день приходил он на своё заветное место, пробираясь тайком, чтобы никто его не заметил. Таскал потихоньку  от скудных домашних припасов съестное, а воду приносил из родника, сочившегося между скальными пластами.   Чтобы солдата никто не нашёл, снаружи он завалил пещеру камнями, оставив для себя сбоку узенький вертикальный лаз.
          В сомнениях и тревоге прошло три дня. Бойцу становилось всё хуже, и Митька просто не представлял, что делать. Дома сказать ничего не мог, боялся. Да и кто поможет.  Мать сильно болела, а отец из-за своей короткой опухшей ноги  ни за что не смог бы спуститься по краю обрыва к пещере. Хотя когда-то учительница им говорила, что согласную семью и горе не берёт, – это был не тот случай.
          Вот тут-то возвращавшегося  домой Митьку и окликнула Татьяна, соседка, живущая через два двора. Лицо её было опухшим, губы разбиты. Говорила Татьяна, еле-еле шевеля ими, и так шепелявила, как будто во рту её не было зубов.  Митька в одно мгновение связал вид Татьяны с разразившимся в её дворе вчерашним скандалом со стрельбой и руганью.  Надо сказать, что это был уже не первый случай. 
          Татьяна осталась в городе из-за тяжело больной матери, вернее, мачехи, которую даже нельзя было   эвакуировать. В слободке теперь жили только старики, дети да  больные, которые не смогли  уехать или уйти  по разным причинам, так что за больным чужим человеком никто не смог бы ухаживать. "Живого человека не бросишь", –  говорила женщина, как-то  зайдя в их дом. На улицу она выходила,    чтобы набрать в соседнем дворе воды из колодца, да иногда пробиралась к морю, чтобы помыться.
          "Чёй-то ты, парень, кожен день туда-сюда шастаешь?" – еле слышно окликнула она его из-за забора и открыла калитку, жестом предлагая войти.  Митька шагнул к ней, остановился и вдруг, сам от себя такого не ожидая, заплакал. Горько заплакал, сходу воткнувшись в грудь  перепуганной Татьяны.
          Бережно придерживая мальчишку, Татьяна повела его в дом. Видно, душа  Митьки не выдержала давящей на него страшной безысходности, он устал от своей тайны и страстно хотел  поддержки и участия.
          Рассказанное  соседку почему-то нисколько не удивило.  Она лишь вздохнула и произнесла с горечью: "Не для войны человек рождается, да и двум смертям-то не бывать".
          Быстро собравшись, захватив что-то из еды и кусок чистой  ткани, Татьяна с  Митькой заторопились к обрыву.  Митька, то и дело оборачиваясь к спутнице, заискивающим голосом делал какие-то дополнения, словно боясь, что Татьяна не разделит его тревогу и страх, а ещё в  голосе его звучала отчаянная  надежда, что уж она-то точно знает, как быть дальше.
          Как часто в жизни наши надежды разбиваются в прах, хотя, всё равно, где жизнь, там и надежда.
          Торопясь, перебрасываясь короткими фразами, они подошли к самому обрыву.  Первым стал спускаться Митька, привычно ставя исхудалые ноги на выступы, поглядывая наверх.  Вокруг не было ни души. Только море, безбрежное, блестящее до боли в глазах, мирно пошлёпывало волной побережье.
          Митька даже не ожидал, что Татьяна так ловко и быстро спустится за ним. Сообща, не сговариваясь, стали разбирать  заслонную баррикаду, чтобы Татьяне можно было подойти  к раненому.  Тут же он ухитрялся подбирать  стреляные гильзы и бросать их к небольшой отвесной скалке, думая о том, что после всё соберёт и закопает в огороде под сливой.
       Раненый, вытянувшись во весь рост, лежал с закрытыми глазами. Дышал короткими рывками, тяжело и необыкновенно  часто.  Казалось, внутри у него что-то перекатывалось. 
"Совсем мальчишка", – увидев его, ахнула Татьяна. Положила рядом узелок с едой и, отведя глаза, тихонько сказала: "Ох, Митяй, совсем плох парень.   Что делать-то будем?  По любому домой забирать надо".  Митька молчал.
          Теперь он, полностью доверяясь Татьяне, готов был помогать во всём. Он так надеялся, что она-то найдёт выход, она всё знает, всё умеет.  Вот она какая – молодая и красивая.
          "Вода нужна,  обмыть бы бедолагу, да и бинты так не снять, поприсыхали", – говорила Татьяна, уже приступившая к работе. Вытащив из кармана небольшие ножницы, а из-за пазухи тряпки,   она ловко, но очень осторожно стала снимать грязные повязки. Митька метнулся к воде, стащив с себя рубаху,  намочил её и, поднеся к раненому, стал выжимать на указанные Татьяной места. Так пришлось ему сделать несколько раз. "Фляга-то куда подевалась?" - недоумевал он.
         Солдат стал постанывать. Чуть приоткрыв глаза,  увидев над собой молодую женщину, примолк и даже попытался приподняться.  От еды он, покачав головой, отказался, но пил жадно, прерываясь лишь, чтобы вздохнуть. Вот потому-то   три небольших  блинчика достались Митьке. Из чего они, он так и не понял.
          "Так, милок, – Татьяна взглянула на  Митьку и, уже повернувшись к солдату,  продолжила: – придём за тобой ночью, если только  лунно будет".
          Возвращались они поодиночке. Татьяна – впереди шагов на тридцать. Митька был счастлив. Глядя ей вслед, он впервые думал о женщине. Ему нравилось в ней всё: походка, фигура, но особенно волосы, собранные в узел, которые, выбившись из-под косынки, доставали почти до пояса и блестели, словно смазанные маслом.
          Только Татьяна поравнялась со своею калиткой, как на улице появилась  невесть откуда внезапно взявшаяся  бабка Сликотина.  Такого   имени Митька никогда раньше не слышал.  Ему казалось оно весёлым и смешным до того, что в животе даже начинало всё чесаться, как от щекотки. Мать её не любила, но всегда принимала приветливо.   А когда отец начинал ворчать, говорила, что людям надо помогать независимо от того, как ты к ним относишься. Сликотина была назойливо  любопытна. Однажды Митька даже видел, как она рылась у них в шкафу, но постеснявшись спросить, что она там ищет, сделал вид, что не заметил.
          Митька намеревался прошмыгнуть мимо Татьяниного дома, но та, не видя Сликотину, помахала ему рукой.  Сделав вид, что не заметил её жеста, он всё же в целях конспирации не остановился, но тогда Татьяна позвала его в голос, после чего Митька свернул к её дому. 
          Пройдя в конец огорода, они стали обдумывать план спасения раненого. Больше, конечно, говорила Татьяна. Сетуя на то, что Митька совсем слаб, думала над тем, кто им сможет помочь. Получалось, что совершенно некому. «Придётся отцу твоему сказать, – в заключение  решила Татьяна. – Нет больше мужиков. Не слепого же  Стёпку звать».  На том и порешили.
          Когда он вышел из Татьяниного двора, бабка Сликотина, стоявшая с Митькиной  матерью  и, видно, рассказывавшая о нём, сразу заторопилась.
          Увидав идущего сына, мать скрылась в доме. Переступив порог, Митька почувствовал всем сердцем, что будет ему лупка, и, предупреждая вопрос матери, спросил: "Ма, а папка где?".  Мать, не отвечая, заплакала и только  немного помедлив,  сердито сказала в ответ: "Увижу ещё тебя с этой шалавой, убью".
          Вот уж  что  верно, то верно: никогда не обещай того, чего не сделаешь.
          Отец оказался в сарае. Что-то мастерил. Руки у него были, как говорила мать, золотыми. В детстве Митька частенько присматривался к отцу, как это золотые, лишь потом понял, в чём секрет.
          Митька всё без утайки, как приказала Татьяна, поведал отцу о случившемся.
          "Да я уж давно, сынок, вижу: неспроста ты пропадаешь у моря. Хотел говорить с тобой сам. Тут толкуй – не толкуй, одно выходит. Спасать парня надо, а вот прятать куда? Слыхал, небось, к Таньке румын наведывается. Сказывают, мачеху обещал пристрелить, ежели не будет его привечать, – рассказывал он Митьке, как большому,  почёсывая затылок. – Прятать, выходит, некуда. Такая штука".
          Стемнело. Луна, как по заказу, выкатила на небосвод. Яркая фосфорическая дорожка от неё протянулась по чёрной морской глади. Где-то вдалеке ухали одиночные взрывы. Три полусогнутые фигуры, одна мальчишеская, а две женские, следуя друг за другом,  спускались к берегу.
          Подсунув под раненого доску, перевязав его поперёк двумя простынями, они втроём, спотыкаясь и обдирая ноги в кровь, подтащили его к обрыву. Сверху упала верёвка.  Это был отец. "Цепляйте, цепляйте, – шептала Татьяна, – я   наверх". Вслед за Татьяной поднялся и Митька. Втроём тащили они наверх бесценный груз, а мать, направляя  и подталкивая, помогала   снизу. 
          Правду говорят: объединённые общей целью, люди могут очень  многое.   
          В эту ночь за занавешенными окнами Татьяниного дома долго не спали.  Потом дни потянулись обычной тревожной цепочкой.  Внешне ничего не изменилось.   Татьяна  по-прежнему нечасто отлучалась из дома. Изредка к ней наведывался Митька. Носил гостинцы от матери. В городе орудовали эсесовцы. Участились случаи расправ над жителями. Объяснялось это диверсиями на железной дороге, появлением листовок, нежеланием населения сотрудничать с немцами.
          Уже через неделю ранним утром, когда Татьяна делала перевязку,  почти не подававшему признаков жизни солдату, во двор ввалились полицаи. По-видимому, им  очень хорошо было известно, где искать хозяйку.  В свинарнике, дверь которого никогда не закрывалась, словно приглашая любопытного заглянуть, во весь рост стояла услышавшая шум  Татьяна. Расстреляли её в упор.   
          Безжизненное тело  выпало на лесенку свинарника, обнажая большой округлый живот. Татьяна была беременна. Отбросив ногой её безжизненное тело, полицейский влез в свинарник.
          Прибежавший было на шум Митька, но вовремя сообразивший, что происходит,  бросился наутёк. Он уже не слышал других автоматных  очередей. Заскочив в свой двор, словно затравленный зверёк, он заметался, шмыгнул в дом  и, как подкошенный, упал на лавку.   Мать, собирающаяся ставить в растопленную печь казанок, кинулась к Митьке и,  уже не владея собой, забилась в судорогах. 
          Полицаи,   очень быстро оказавшиеся во дворе, обрушив несколько  неожиданных  ударов прикладами на  вышедшего навстречу  отца, ринулись в дом.  Весь окровавленный, отец  бросился  за ними, но было поздно.  Да и что он мог сделать.
          Недаром гласит мудрость народная: "Сила по силе – осилишь, а сила не под силу – осядешь".
          О, Господи! Дай нам силы всегда противостоять злу! 
          Два здоровенных  фашиста, ухватив обмякшее Митькино тело, со всего маху сунули его головой в печь. Митька забился в их руках всем своим  худюсеньким нескладным тельцем и затих.
          Отец Митьки умер от разрыва сердца, а мать, очнувшись после приступа, так никогда до конца дней своих и не научилась жить со своим горем. 
Как часто мы думаем, что родились для счастья. А жизнь всё преподносит и преподносит нам трагические примеры, ничего общего не имеющие с той радостной судьбой,  для которой готовимся. Ах, как жаль, что за все века человечество так и не научилось быть счастливым.
          Горе-горе, сколько его на земле ещё будет? Кто знает?


Рецензии