Часть третья. Глава шестнадцатая

- Что случилось? – спросил Сережа.
- Ничего не случилось. Иди спи.
- Там что-то случилось.
- Ничего не случилось. Иди еще поспи.
- Когда ничего не случилось, так не разговаривают.
Он ушел наверх и вернулся в спортивных штанах и свитере.
- Мартин, привет. Ты у нас ночуешь?  Черт. Нужно было вчера домой уехать.
- Во Фредерику или во Францию?
- Это я сам теперь не знаю. Странно, правда? Годами болтаться в воздухе и называть домом самые странные места.
- Ну, почему? Фредерика и Прейсьяс как раз такие места, которые очень приятно считать домом. Если ты так рассуждаешь, значит, ты зажрался. А это хороший признак. Зажравшийся человек не голоден, - возразил ему Мартин, который почувствовал, что Элен боится и рассказывать Сереже правду придется ему.
- Я не говорю, что Фредерика мне не нравится. И этот холодный мавзолей с привидением – наш французский дом – я нежно люблю и всегда по нему скучаю. Только это не то.
- Под парижским мостом попробуй пожить, вдруг это – то!
- А это уже социалистическая пропаганда. Когда говорят про мост, можно вынимать пистолет и стрелять в оратора. А что случилось? – спросил Сережа. – Нас выдворили из Франции? Или мама заболела?
- Твоему отцу позвонили из дорожной полиции. Сказали, что разбили его машину.
- И как я теперь появлюсь домой? Он думает - это я разбил?
- Думает, ты разбился.
- А кроме машины, никто не пострадал?
- Совсем не пострадали только собака и Арсан. Остальные пострадали. Двое – насмерть. Обе – женщины. Одна из них – твоя жена. Мне очень жалко. Иди стань сзади, - сказала Элен брату, и Мартин молча встал за спиной Сережи.
- К нам домой пришел однажды святой отец – попросил шарошку, - сказала Тициана, тихонько спустившаяся с лестницы.
- Что попросил? - переспросил Мартин.
- Шарошку. Такая штука. Ею шарошат трубы. Он думал, у нас есть. А у нас не оказалось. Но он все равно сказал, что на небе хорошо, кто туда попадет – все ужасно счастливы.
- Там есть шарошки?
- Это я виноват, - сказал Сережа.
- Ни в чем ты не виноват, это не ты разбил машину. Ты бы ее вообще не дал, если б тебя спросили. Послушай про святого отца. Он сказал: там так хорошо, что нам здесь надо расстраиваться, что мы еще здесь. А когда возносится кто-то молодой, это значит, Господу понадобилась безгрешная душа. Ей там лучше всех.
- Это я виноват, - сказал Сережа. – Я должен был следить, чтобы она никуда без меня не ездила.
- Ты так бдительно следил, что тебя объявили больным и выставили из дома. Все поехали охотиться, а тебя не взяли. Если бы тебя слушались, все были бы живы. Вторая дама кто?
- Изабелла Кьеза, - сказала Элен.
- Та, что на колени к тебе садилась. Видишь, Серж, что бывает, если женщина потеряет совесть.
- Что бывает? –  машинально спросил Сережа.
- Господь следит, чтобы мы здесь не нарушали заповеди. Не брали чужие машины и не садились на колени к чужим мужчинам.
- Так что – убивать за это? – спросил Сережа.
- Из положения, в которое поставила себя Таня, это самый достойный вывод. Хотя и дикий, - сказала Элен.
- Из какого положения? Что она сделала не так?
- Она взрослая, Сережа. И она отвечает за то, что делает. Ты, по-видимому, так и не понял, как ты влип. Ты потерял лицо. Как бы презрительно ты ни относился к французской публике, ты вынужден с нею жить, и она судит о тебе по твоим поступкам. Если бы вы вернулись вместе, всем стало бы очевидно, что ты по-дурацки доверяешь своей жене, о которой после поездки без тебя в Австрию ходили бы в городе легенды. Все видели бы, что ты – осел. К тому же с ветвистыми рогами. После этой  поездки в Австрию ты не смог бы привезти ее домой к родителям.
- Да что она сделала такого?
- Ты не смог бы ее привезти к родителям, даже если бы машина была цела. Потому что не смог бы объяснить, что она сбыла тебя с рук и уехала в Австрию в кадиллаке, который ей запретили трогать. Потому что нормальные женщины так не делают. Если у них заболевает муж, они сидят с мужем, а не ездят с компанией охотиться.
- Постреляли бы белок и вернулись.
- Каких белок? Никто не ездит в Форарльберг ради белок. Договариваются с егерями, и те выставляют кабана. И я не слышала, чтобы женщины охотились.
- Во Франции женщины охотятся.
- Они нигде не охотятся. Ни во Франции. Ни в Австрии, - мягко сказала Элен и хотела взять его за руку, но он вырвал руку и отошел в сторону, где его  не трогали.
- Так что ж – убивать ее за это?
- Никто ее не убил. Просто несчастный случай.
- Вокруг меня всю жизнь несчастные случаи. Только мне ничего не делается.
- И не надо. Ты маме нужен.
- Вы со мной разговариваете, будто я припадочный. Я не должен был отпускать ее в Тироль.
- А тебя не спрашивали, - возразила Тициана. – Если бы спросили, ты бы не отпустил, поэтому тебя и не стали спрашивать.

Элен посмотрела ей в лицо и увидела, что она напугана – не аварией, а тем, что ей приходилось вместе со взрослыми спасать Сережу, а она почти не знала, как это делается, и рисковала репутацией. Может быть, он ей простит шарошку, а может быть, будет думать теперь, что она безмозглая и, главное, так скверно воспитана, что говорила всякий вздор, когда ему было плохо.

Ему было плохо. Он стоял на том месте, где раньше упала шпага, и хорошо бы сделал, если бы упал в обморок и дал им перевести дух. Если бы с ним не разговаривали, он бы собрался с мыслями и додумался до чего-нибудь хорошего. Но его отвлекали и нервировали, и, не имея возможности погоревать о жене, он вычислял, насколько он виноват в аварии, как объяснит ее отцу, и как объяснит всем, почему его не было в машине. Он думал о католическом священнике, который пришел просить шарошку, о разбитой машине, о белках в своем лесу и рыбе в озере. Думал обо всем понемногу, и ему было стыдно, что он бесчувственный. Думал, как к нему липла странная Изабелла Кьеза, как он не знал, о чем с нею говорить, и как вся компания уговаривала его соблазнить ее. Муж говорил, что он не против, и что было бы забавно. Сереже хотелось, чтобы Таня его ревновала к Изабелле, но та была недостаточным поводом для ревности, и когда говорила, что он красивый, и у него в жилах течет не кровь, а бургундское вино, жена смотрела бесстрастно. Она не считала его особенным. Жаловалась, что его рост доставляет неудобства, потому что он один занимает двуспальную кровать, поскольку любит спать по диагонали. Женщины возражали, что согласны спать с ним по диагонали. Это было очень неловко, но все смеялись.

- Не убивать же ее за это! – сказал он жалобно, и в том месте на груди, где была пулевая рана, что-то пискнуло. Мартин, который стоял за его спиной, сел в кресло и молча ждал, когда можно будет заняться чем-то созидательным.
- Собака цела? – спросил Сережа.
- Собака цела, ей ничего не сделалось.
- Хорошая собака. Хотя и глупая.
- Когда папа сюда звонил, он думал, что ты погиб. Представляешь, как он рад, что ты жив.
- Главное, как он рад, что не все, кроме тебя,  живы, - брякнула Тициана, и это была такая глупость, за которую она могла получить по морде. Она поняла, что зарвалась, и виноватым голосом попыталась выпутаться: - Таня теперь на небе. Ей там хорошо. Почти как в Австрии на охоте. Она сейчас смотрит на нас и думает: бывают же хорошие вещи.
- Жалко же, - растерянно прошептал Сережа. – А где она? Где она сейчас? Я не про небо спрашиваю!
- В женевском госпитале.
- Вылечи ее, Элен.
- Как это?
- Войди к ней в сознание и вытащи ее. Раз ты владеешь гипнозом, ты это можешь.
- Я этого не могу. И никто не может. Этого нельзя сделать.
- А ты попробуй.
- Сереженька, все, кто здесь живет, знают, что по нашим дорогам нельзя ездить без шофера, если ты не ездишь по ним всю жизнь.
- Я не говорю, что она не виновата. Ну, что же, ее до смерти за это засудить? Вылечи ее, Элен!
- Я поеду с тобой в женевский госпиталь. Ты увидишь, что если бы ее можно было спасти, ее бы спасли. Там хорошие врачи.
- Я пойму, я был на войне. Черт знает что такое: в штыки ходили – и оставались живы. А тут – прогулка на хорошей машине – и на тебе!  Ты посмотришь, что можно сделать?
- Посмотрю.

***
- Жалей его. Ему больно. Он жену потерял, - сказала Элен.
- Хорошо. Только не кривляйся, - ответил Мартин.
- Почему я кривляюсь?
- Сама знаешь, как они плохо жили.
- Я этого не знаю. И никто этого не знает.
- Я водил его на Плато. Он с него не хотел слезать, потому что внизу была жена.
- Это он так сказал. А что у него внутри, мы не знаем. И как он без нее будет жить, никто не знает.

Тициана и приехавшая из Лозанны Сильвия остались дома на случай, если раньше времени, на губернаторском самолете, прилетят родители.
Сережа держался очень хорошо, и когда увидел жену, не стал требовать, чтобы Элен ее лечила. Держался он даже лучше, чем она ожидала, чувствовалось, что побывал на войне и видел всякое. На лице его была виноватая досада и какое-то раздраженное смятение тем, что он не может собраться с мыслями. Строго говоря, помимо раздражения, он ничего не чувствовал. Считать жену погибшей он не привык и продолжал относиться, как к живой, стесняясь перед ней, как перед живой, своей бесчувственности.
 Когда Элен оставила его посидеть с ней наедине (шепнув Мартину не отлучаться и наблюдать за ним через жалюзи) и отправилась почитать заключение судмедэкспертизы, он некоторое время сидел неподвижно на прозекторской табуретке, думая, как он хорошо сделал, что надел куртку, а не шубу, и как бы удивился добродушный веселый прозектор, если бы он ввалился сюда в соболях, этаким русским барином.
 Мех имеет свойство впитывать запах, и что бы он стал делать с шубой, если бы она пропиталась этим запахом. Пахло мертвой женой, как он это определил, и он прикрыл лицо куцым воротником своей куртки-хаки, которая, хотя и была неизвестно чья и неизвестно когда и почему попала в дом Элен, всегда его выручала, и он уже забыл, что это не его куртка. Сам себе он тоже не нравился: был тяжелый, вязкий и не чувствовал внутри стержня, который держал бы его строго вертикально. Дальше пошло еще глупее. Он вдруг заметил, что повторяет про себя: «Кем любуется Олечка?» - Лягушатами – лягушонком, медвежатами – медвежонком, собачатами - собаченком», - и не мог вспомнить, где и почему  это слышал.

Ему хотелось, чтобы Элен увезла его отсюда. Еще больше ему хотелось умереть, чтобы совсем ничего не чувствовать, но чтобы не оказалось никакого другого мира, в котором он опять будет чувствовать, -  или бы он пролетел мимо него, и его не тронули.

Думать о жене и предаваться скорби он мог бы в любом другом месте, помимо этого. Здесь он ничего не чувствовал, кроме запаха и глухого негодования против Элен, которая привела его сюда и бросила. В помещении, где он сидел, помимо того, что оно было чистым, холодным и просторным, без окон во внешний мир, было что-то противоестественное, наглое, насмешливое, подстегнувшее в нем нелюбовь к врачам, которые признавали необходимость подобных помещений, и все до одного, включая Элен, казались ему насмешливыми. Хуже всего было то, что в противоестественном, наглом месте оказалась его жена, и ее было жалко. Ее неподвижность и отрешенное от всего земного личико с милым горбатым носом и приоткрытым ртом трогали его, когда он находил в нем сходство с чертами его земной жены, но трогали всякий раз так сильно, что он старался на нее не смотреть и о ней не думать.

Поскольку совсем не думать о ней не получалось, он думал о ней, как о живой, немножко сердясь на нее за то, что должен сидеть с ней в противоестественном помещении, и то перебирал в уме случаи, когда она, по выражению княгини, «кромсала» его самолюбие и дворянское достоинство, то уныло думал о том, как блестяще могла бы сложиться ее жизнь, если бы она не связалась с ним. «Была бы сейчас здоровая, веселая. С газетой. Кто-нибудь купил бы тебе газету. Вечно вам замуж нужно. И вечно у вас не складывается. Жили бы себе и жили без всякого замужества».
 То он думал, как бы все могло быть, если бы врачи явились вовремя. Наверняка ее можно было вылечить и наверняка ни один из них не взялся из-за лени и усталой ненависти к тем, кому срочно нужна их помощь. Им мало было не вылечить ее и не извиниться перед мужем. Им нужно было нагнать страху на него, привезти его сюда и оставить сидеть, чтобы он не слишком радовался тому, что остался жив. Он позволял пощипывать свое дворянское достоинство жене, такой же, как он, дворянке, иногда ненадежной, но не имевшей манеры возить его в места, где все - покойники. А Элен сделала это тотчас, как подвернулся случай: наверняка в насмешку над его чувством к живой жене. Если разобраться, Таня не так уж сильно его обидела поездкой в Австрию. Нужно знать причину. К тому времени, когда они решили, что лучше отдыхать врозь, запас жизненной энергии, поддерживавший его в приподнятом настроении, иссяк, мозги отказались воспринимать самобытный французский юмор, а лицевые мышцы - растягиваться в улыбке всякий раз, как кто-то произнесет что-то смешное или глупое. Предполагалось, что раз они на отдыхе и живут в лесу, все глупое – смешно, и нужно непременно громко смеяться и указывать другим на смешную сторону, подчеркивать ее и смеяться снова. Это было вроде растянувшегося циркового представления, и получалось у всех естественно. Смех был продолжительный, милый, тонкий, только он, как дуб, никогда не любивший цирк, должен был делать над собой страшное усилие, чтобы извлекать из себя звуки, похожие на смех. Это приводило его в отчаяние, а Таню – в бешенство. Ей хотелось, чтобы он был более светским и беспечным. Французский юмор не казался ему смешным.
Остроты господ мужчин он находил почти всегда элегантными, но отказывался понять, что смешного в словах: «Нужно срезать верхушки с елей, чтобы они не загораживали солнце». Он не понимал, почему должен смеяться каждый раз, как Патрик Кристель произнесет эту фразу, а именно участие в общем смехе был необходимым условием жизни в лесу и поездки на охоту. Он бы им все испортил. Поэтому его всучили Элен и отправились на охоту без него: французы, Бог знает какого племени баронесса и его жена – с виду больше француженка, чем все. Она была не против, чтобы он изменял ей с чужими женами, и цитировала Чехова: «Жены, которые изменяли для него своим мужьям, оправдывались тем, что Володя – маленький». Хотя он не изменял ей пока ни с чьими женами, считалось, что это только «пока», и в конце концов она сделает его легкомысленным и светским. Не сделала.

Согнувшись, чтобы видеть как можно меньше и погрузившись до самых глаз в воротник, он стал думать, что скажет Элен, когда она придет взять его отсюда: что-нибудь донельзя ядовитое и хлесткое, чтобы ей тоже стало плохо. Потом он заметил, что Мартин наблюдает за ним через жалюзи и хотел подумать что-нибудь злое и о Мартине, но злое чувство к Мартину не укрепилось в нем – главным образом потому, что у Мартина было виноватое выражение лица.

Высвободившись из-под воротника, он скорчил Мартину рожу и некоторое время только тем и занимался, что корчил рожи, а Мартин стесненно улыбался в ответ. Потом он поднялся и махнул Мартину рукой. Тот вошел, деликатно сторонясь и как бы опасаясь своим живым видом оскорбить самолюбие Сережи. Сережа показал глазами на металлический шкаф с ручками на ящиках и тихонько потянул за одну из них. Ящик оказался холодильником, причем, не пустым. Мельком взглянув на содержимое и прошептав «сволочи врачи», Сережа с шумом загнал его обратно, и так как делать все равно было нечего, потянул за вторую ручку, и другой ящик с грохотом выехал из паза, обдав их холодным воздухом. Его обитатель лежал в очень странной игривой позе, какую трудно ожидать от покойника – как бы изготовившись к тому, чтобы два таких типа, как Сережа и Мартин, вынут его из холодильника, а он над ними пошутит, и составится очень веселая компания. Это был уже не французский юмор. Это было черт знает что такое. Правая рука и левая нога незнакомого господина были высоко подняты, как будто он – мертвый – хотел станцевать вприсядку. Сережа задвинул ящик, затем выдвинул опять, и всякий раз правая рука и левая нога оказывались вздернуты.

Увлеченные игрой, оба не заметили, что Элен и Фигерроу наблюдают за ними в дверь. В последний раз задвинув ящик в паз, они собирались уйти на волю, увидели Элен с полицейским чином, и Сережа, забыв, что он вдовец и должен выказывать печаль, живо сказал им: - Идите, я  что-то покажу!
- Я уже видел, - отказался Фигерроу. Элен отказалась тоже, так как насмотрелась на танцора, пока он и Мартин двигали туда-сюда его ложе. Живые люди принесли живые запахи: улицы, табака и пива.
- Он, наверно, танцевал румбу, - заметил Мартин. – Тициана сказала бы, что он отравился рыбой.
- Почему рыбой? – удивился Фигерроу.
- Она бы так сказала.
- А кто - она?
- Она сказала бы: «Наверно, у него в крови железа много», - сказал Сережа.
- Вы что-то не то несете, - сочувственно сказал Фигерроу.
- Вы бы подольше нас подержали, мы бы еще не то несли.
- Мне очень жаль, князь.
- Мне тоже. Особенно жаль, что лечить умеют только в романах у Дюма. Там Реми от всего вылечивал. А у вас накрывают простынкой и зовут мужа посидеть. Я достаточно долго нюхал этот воздух? Или мне следует провести здесь день и остаться на ночь?

- Это в мой адрес шпильки? Или в твой? – спросил у Элен большой, добродушный Фигерроу.
- В мой, - виновато сказала Элен. – Я думала, что ты догадаешься выйти, когда захочешь.
- Похоже, правда не самый удачный брак, - сказал Фигерроу на диалекте, который понял Мартин и не понял Сережа, хотя догадался, что говорят о нем. - Он забавный, этот маленький князь. Забавный. Очень приятно познакомиться, месье Гончаков. Не думаю, что встреча со мной принесла вам радость, а все-таки рад с вами познакомиться.
- Нет, что вы. Мне за счастье.
- Вот и ступайте с Богом. Да не торопитесь надеть новое ярмо. Погуляйте.
- Я так и сделаю, - деревянно пообещал Сережа. Фигерроу ему понравился. Некоторое время спустя он попросил Элен извиниться перед «тем толстым жандармом в госпитале».
- А что с этим типом в холодильнике? – спросил он, когда Элен вывела их с Мартином, наконец, под солнце, на чистый, холодный воздух. – В прыжке скончался?
- Лежа на боку.
- А дальше как? А в гроб как?
- Начнется окоченение – отпустит.

Он остановился на длинных, прямых ногах, поднял голову и немного постоял, наблюдая, как за закрытыми веками медленно кружат мягкие темные шары. Потом открыл глаза и увидел темную, позолоченную верхушку ели. Чувствовал он себя довольно странно: как будто вознесся в небо, и при этом его тошнило. Оглянулся на Мартина и спросил, где туалет.
- Зачем тебе туалет, ты с утра ничего не ел, - сказала Элен и отвела его за елку, где его стошнило одною желчью. А потом получилось как-то странно. Он помнил, что обтер лицо снегом с елки, помнил, что когда выпрямился, ледяной ветер подул ему в лицо, помнил, что тротуар был расчищен и его сапоги бряцали подковками. Но лучше всего он помнил, что огромная мачтовая ель вдруг стала рушиться на него с невероятной скоростью, и когда он увернулся от нее, то оказался в горах, и на него со страшной скоростью посыпались гранитные пики, и он должен был успеть увернуться, а когда ему надоело уворачиваться, и он с облегчением подставился под них, то увидел, что стоит на городской улице, освещенной красным закатом и перед ним – красивый серый фасад театра, в котором он должен играть. Он направился к театру, хотя заранее знал, что это не тот театр и не в том городе, и что до семнадцатого января ему нужно успеть вспомнить город, страну и попасть в своей театр.

 К несчастью, он не мог вспомнить ни страну, ни даже язык, на котором предстояло играть, а времени либо не было совсем, либо он точно знал, что не успеет, и по этой причине с ним сделалось что-то вроде нервного припадка. И тотчас как случился припадок, он открыл глаза и увидел себя в постели, раздетым, под белым пуховым одеялом, и сильно пахло мужским одеколоном. Увидел он также Тициану и два косых солнечных луча, бьющих сквозь неплотно задернутую штору.

- Ще не вмэрла Украина, ешче Польска не сгинела, - тихо сказала Тициана.
- Еще что-нибудь ляпнешь, я тебя похороню, - сказал Сережа.

Он решительно не помнил, как оказался дома: вошел в него сам или его внесли, и как это могло быть, если весил он 70 кило. Мартин не мог его поднять, не могли и женщины, одна из которых была беременная, вторая – маленькая. Наверное, все-таки вошел, хотя не помнил ни дороги из Женевы, ни как его раздели. Он хотел встать, но Элен сказала «лежи-лежи» и легонько придержала его плечо.
Чувствовал он себя прилично, только от движения заболела голова.
- Семнадцатого мне играть на сцене, - сказал он.
- Не успеешь. Выйдешь двадцать третьего.

Он полежал, глядя в потолок, и она убрала руку с его лба и посчитала пульс. Затем легонько поцеловала в переносицу.
- Скверно в эмиграции то, что не можешь вспомнить, где проснулся. Просыпаешься и вспоминаешь сначала страну, затем город, затем дом, затем язык, на котором днем нужно говорить…
- Путешественники все так.
- Я не путешествую.
- Зато не скучно.
Тициана спросила: может, он хочет чего-нибудь поесть?
- Я бы пива выпил. С палтусом, - сказал он, вспомнив, что в кладовой есть палтус, и Тициана ушла за палтусом, а сын Гертруды по имени Доминик побежал за пивом. Вошли Райаны, и Сильвия молча его поцеловала. Тициана принесла палтус, и Элен выставила ее и Сильвию за дверь.
- Дурачек, расстраивается, - сказала Тициана.
- А Лелюш завидует.
- Лелюш?  Он бы позавидовал, если бы Серж взошел на трон и получил тройную российскую корону. Да и то начал думать, с чего начать: отравить его или выпросить княжество, а потом травить.
- Как ты думаешь, он сможет без нее жить? – спросила Сильвия. - Не совершит ничего экстравагантного?
- А куда он денется. Он православный христианин, их батюшка учит, что можно, а что грех. К тому же и родители. В последнее время он тихо себя ведет.
- Сколько у него хватит терпения быть смиренным?
- Сколько нужно, столько и хватит. Это он сейчас такой - в обмороки падает. А потом увидит: все любят, голову никто не морочит. Поймет, как ему хорошо. Отвыкнет.

Сережа вышел из спальни с Мартином и сел со всеми обедать. Чувствовал он себя прилично, потому что сказал Тициане: - Мы видели покойника вот в такой позе.
Тициана засмеялась: - Врешь, наверное!
- Он не врет, я тоже видел, - подтвердил Мартин.
- Наверное, тоже с охоты в Австрии.
- Почему?
- Если кабан сзади наподдаст – будешь лететь вот так. Пока долетишь – умрешь.

После обеда пришел Сен-Люк и вызвал ее на улицу. Она воспротивилась, но Элен сказала: нечего ей сидеть со взрослыми. Мартин поставил на стол три бутылки пива.
- Давай лучше водки хряпнем, - сказал Сережа.
- Смотри не спейся.
- Мне не грозит. Организм не принимает.
- Зачем же пьешь?
- Манера.

Через некоторое время они увидели: Тициана гоняет с Сен-Люком в расчищенном дворе мяч. Сережа с Мартином оделись, вышли во двор и погоняли мяч, разделившись на две команды. Когда стемнело, Сен-Люк ушел домой, а они сели на спинку заснеженной скамьи и сунули руки в карманы курток. Аббатство на склоне горы рисовалось общим черным пятном. В небе загорелись большие звезды.
-Что было дальше с этой дамочкой? – спросил Сережа.
- С какой дамочкой?
- С Дианой.
- Сначала она жила в своем доме на улице Бюсси в Париже… Там были ворота Бюсси, застава Бюсси, улица Бюсси, переулок Бюсси… только это в другом романе. «Сорок пять». Он самый скучный из всей трилогии. Я тебе расскажу только про Диану.

Ему вдруг все показалось нереальным: большие яркие звезды, картинно врезанные в синее небо черные пики елей и мягкое ожерелье желтых огней вдоль набережной, размыто, полосками, отраженное в раскатанном, черном льду реки. Тициана в надвинутом на лицо треугольном капюшоне, сидящая на спинке скамьи – силуэт средневековой монашки, близкий, теплый силуэт Мартина в куртке на меху, шум, который налетавший ветер поднимал в елях, величаво стряхивающих с себя рассыпающийся снег, грациозный говорок Тицианы пробудили в нем полузабытое и теплое чувство, которое прошептало ему, что он бессмертен. Все могут умереть, а он останется. Покой, который он испытал, слушая о средневековых герцогах, был покоем души, которая, полетав над чужими весями, соскучилась и вернулась в тело. Как будто все, от чего он не так давно добровольно отказался и не чаял получить вновь, вернулось к нему под яркими альпийскими звездами, и он с удовольствием вспомнил Прейсьяс, ворчание парка по ночам, любимую ушастую сову, речки и ручейки, которые кони переходили вброд и которые назывались Дуду и нумеровались по мере приближения к горам: Первый Дуду, Второй Дуду, Третий и Четвертый. В Четвертом можно было купаться, он был глубокий. В Третьем была самая вкусная вода, ее можно было пить. Она была светлая, зеленая, густая на вид, как будто в ней был крахмал. Во Втором Дуду было много рыбы. Вокруг Первого росли серебристые тополя, студенты устраивали здесь пикники с подружками.

Он думал о своей ружейной комнате, которая была устроена прежними владельцами. Гончаковы ничего в ней не изменили, только почистили оружие, обновили позолоту потолка и смели метровые нити паутины. В ней стояли тускло поблескивающие в темноте, всегда холодные рыцари с кирасами и в латах. На стенах висело оружие с гербами и темные мрачноватые портреты предков переругавшихся наследников –длинноносые мсье и их чопорные жены, которых Сережа не мог представить в горизонтальном положении.

Он думал, что его супружескую спальню теперь запрут и будут следить за тем, чтобы он в нее не ходил и не вызывал к жизни почивших призраков. Как странно теперь вспоминать, что он был муж, имел, как взрослый, жену и супружескую спальню, любимая женщина носила его фамилию, выезжала с ним в свет и возвращалась к нему из всех поездок. Он переселится опять в свои бывшие две комнаты, где на стенах шпаги и аркебузы, и повесит пейзаж, который висит сейчас в верхней галерее: там он зря выцветает на солнце, а ему нравится на него смотреть. Он повесит его напротив своей постели и будет разглядывать всякий раз, как проснется утром.

Он думал о том, что теперь никогда не женится. Правда, нужно обзавестись наследником, но об этом позаботится Элен. Благодаря Элен наследник не является непременным условием брака с какой-нибудь титулованной девицей, с которой он целыми днями не будет знать покоя. Он попробует обойтись без брака, а если можно, и без самих девиц. Акварели Мартина он тоже повесит в спальне. Правда, они не сочетаются с пейзажем, но комната большая, и он что-нибудь придумает. Какой-нибудь японец побежал бы записать на листочке: «Душа моя освободилась из плена и взмыла к звездам». А другой нарисовал бы звезду сбоку черной ели и подписал бы: «Когда я лишился чувств, все ели вокруг меня полетели мне прямо в морду». Она была отличной женой, с ней было не скучно, ее присутствие пронизывало электрическим током. Какое было счастье: любить женщину, знать, что она твоя, а все-таки охотиться, как на дичь. Каждый день был волшебный, и не нужны были никакие картинки на стенах, никакие другие лица, - лишь бы их не трогали, не приезжали, не звали в гости. Он вспомнил большую кухню конюшни, где на завтрак жарили мясо и картошку, посреди стола по-русски стояла миска с солеными огурцами и лежал кусок сала, а кроме того, деревенский сыр в цветастой тряпочке, который не шел ни в какое сравнение с благородными сырами и который княгиня не стала бы терпеть на своем столе. Вспомнил, как в ослепительные дни начала лета Таня любила завтракать на конюшне, как это было весело и как потом куда-то ушло, исчезло, оседланного для нее коня приводили к парадному крыльцу. Правда, иногда, после верховых поездок, она пила на конюшне чай и ела сыр, но это было уже не то, что в первые недели, когда он ждал ее, сидя на ограде, смотрел, как она идет, и обмирал от любви к ней, от того, какая она красивая. Она перестала ходить в конюшню после того, как он однажды полдня продержал ее на сеновале, не отпуская в дом. Снаружи был сильный дождь, ему было хорошо, и он хотел, чтобы ей тоже было хорошо, а она нервничала, говорила, что конюхи все слышат и, значит, он склоняет ее к любви на виду у всех. На сеновале было сухо, прекрасно пахло, он как-то все не мог заставить себя оставить ее в покое и уйти с ней в дом. После этого случая она говорила, что он ведет себя как мужлан, и что ей никогда не бывает с ним спокойно.

- Серж, ты не слушаешь.
- Я слушаю.

Неужели явится другая женщина, для которой мама откроет спальню, и снова женские рубашечки и чулки будут разбросаны на полу и в креслах? Нет, такое бывает раз, молния попадает раз и после этого уже не живешь, обожженный молнией. Но я живу. Они подумают, что для меня еще все может быть – и женят. Новое лицо в спальне. Они сойдутся: мама, Жаклин, Элен, найдут сонную, бессловесную девчонку и сунут мне ее, как чучело для упражнения в сабельных ударах. За право носить мою фамилию она согласится терпеть мою любовь. А я такой же мертвый, как тот господин, что исполняет половецкую пляску после смерти. Они будут думать, что я живой, потому что на моих башмаках бряцают подковки, меня слышно, и я отражаюсь в зеркалах. А я скоро стану привидением, я уже привидение, и не надо путать меня с живыми, я другой и живым не буду.

Пришел толстый тигровый кот с круглой головой, вспрыгнул на скамью и стал тереться о сережины ноги. Они знали этого кота: он не хотел жить в доме и выпрашивал еду на крыльце. Тициана отвлеклась и сказала: длинный какой котяра. Сам никак не кончится, потом еще хвост, тоже бесконечный.

Сережа поднял его  и сунул к себе под куртку. Кот повозился и замурлыкал мощно, как будто за пазухой у Сережи заработал генератор. Лапы у него были холодные, голова – как дыня. Тициана послушала заговорила опять. Кот неожиданно вырвался наружу и умчался на задний двор.
- Служанка подала им копченый окорок, жареного зайца и варенье, потом принесла кувшин пенистого пива.
- Французам? Пива?
- Диана взяла хлеб, съела несколько крошек и сказала, что больше не хочет есть. Откинулась на спинку своего стула, и служанка поняла, что она не мужчина, и сказала это Реми, а тот доел за Дианой хлеб и тоже не стал есть жареного зайца. Служанка расстроилась. Он бросил ей серебрянную монету, но она сказала, что не возьмет, так как они наели всего на 6 денье.

Вернулся кот и без промежуточных остановок вскочил Сереже не колени. В зубах у него была плоская, как щепка, промерзшая насквозь мышь. Когда Сережа сажал его за пазуху, он разжал зубы и оставил мышь снаружи.
- Ты будешь? – спросил Сережа Мартина.
- Нет.
- Я тоже нет. Я мышей не ем.
- Не выбрасывай. Эти ничейные коты очень щепетильные. Может подумать, что ты неблагодарный, - сказала Тициана.

Сережа взял мышь за хвост и бросил в снег.
- Ты почему никогда не слушаешь?
- Ему не видно. Подумает, что съели. Странно, что она не захотела есть жареного зайца. Я бы съел.
- Она не хотела есть. Отверзтая рана взывала ее к отмщению.
- Да, это не шутки. При таких обстоятельствах не захочешь есть жареного зайца.
- И я не могу понять. Я домой всегда прихожу голодная. А варенье могу есть в любое время.
- Это потому что отверзтые раны не взывают тебя к отмщению.
- На твоем месте я бы не заносилась, Серж. Похоже, ты опять мой, а тебя вечно привозят из разных мест со сквозными дырками. У тебя постоянно кровоточит: то нос, то кулаки, то Каинова печать на лбу. Вечно у тебя такой вид, будто ты истекаешь кровью. Можешь пожить тихо и прилично, пока я не дорасту до возраста, когда можно будет пойти и обвенчаться?
- Сначала найди церковь, которая обвенчает гугенотку с православным.
- Найди такого попа, который не обвенчает кого угодно за 6 денье, даже если ты приведешь ему индианку в боевом облачении и перьях. Покажи ему денье, а дальше он сам сообразит, что нужно делать, - возразил Мартин.
- Чтобы я больше не слышал от тебя разговоров о замужестве! – строго предупредил Сережа. - Хотя ты действительно из тех редких женщин, которых я могу терпеть около себя.
- Вот и будешь меня терпеть.
- Жениться на тебе я не собираюсь.
- Ты тоже, знаешь ли, не на любой вкус.
- Отверзтая могила не взывает тебя быть скромной?
- Нам с Элен следовало бы поклясться перед ней, что мы будем тебя беречь. Только все это липа, потому что через месяц ты начнешь цеплять разных гнусных баб и будешь выглядеть так, будто только случайно выжил.
- Каких гнусных баб я начну цеплять?
- Мою старшую сестру. И жену Гаспара.
- Патрицию? – спросил Мартин.
- Патриция – не гнусная баба, она – графиня. У меня есть другая сестра, которая вечно жалуется, что у него горят уши, поэтому с ним неприлично являться в общество.
- Не говори глупости при Мартине. Подумает, что француженки – все дуры.
- Если бы я не был женат, я бы обручился с тобой и дождался, пока ты вырастешь.
- Зачем тебе? Ты – не Серж, тебе нянька не нужна.
- А мне нужна?
- Что бы ты делал, Серж, если бы тебя не спасали то я, то Элен.
- У тебя наполеоновский комплекс.
- Не наполеоновский, а женский. Женщина всегда знает, кто без нее сможет, а кто – нет.
- Может быть, и знает. Только достается не тому мужчине, который стоит, а остолопу, который не знает, что с ней делать, и не сгинет ни при каких условиях, - сказал Мартин.
- Что Диана? Отравила герцога Анжуйского?
- Глянь, Серж, твои родители, - сказала Тициана и поднялась со спинки заснеженной скамьи.


 Сережа соскочил на землю, выпустил из-за пазухи кота и пошел к воротам, чувствуя, как приятно быть живым, мерзнуть, ходить по снегу, греметь железками, смотреть, разговаривать, здороваться. Увидев его невредимым, княгиня радостно зарыдала, не в силах пережить наслаждение, которое доставил ей его бесспорно живой и здоровый вид. Она и князь не вполне поверили, что он не пострадал в катастрофе, и боялись увидеть его в гробу.

Увидеть его живым, нисколько не искалеченным, в башмаках, кожаных перчатках, с теплым, живым дыханием и холодным лицом было большим подарком, он это понимал, но ему было обидно, грустно, что ни мать, ни отец не заплакали по Тане, и кроме него, о ней никто не жалеет.

Никто не заметил его грусти, никто не стал заниматься им после объятий. Убедившись, что он живой, о нем забыли. Княгиня сидела в спальне Элен, князь с Мартином – в столовой. Мартин рассказывал подробности, которые скрыли от Сережи. Рассказывал с самого начала, с того времени, как Сережа приехал в Бассомпьер, а он поехал посмотреть, что во Фредерике, и не нашел в ней ни хозяйки, ни гостей, ни каддилака князя. Все они были победители: те и эти, освеженные большой встряской. Ни один хотя бы из деликатности не сделал несчастного лица, не понизил голоса. Все они неприлично радостно праздновали его спасение, хотя Сережа не помнил, чтобы он подвергался какой-нибудь опасности, поэтому не был расположен праздновать. Был момент, когда он услышал плач Элен, громкий, возмущенный голос княгини, и спросил Тициану: что они там делят?

- Когда собираются две тетеньки, они всегда что-то или кого-то делят, - сказала Тициана. Он пошел взглянуть и застал странную картину: Элен плакала, уткнувшись лицом его матери в живот, а княгиня, которая, как ему показалось из-за двери, ругалась, действительно ругалась, но не на нее, а как бы в ее защиту.
- Эй! – позвал Сережа.
- Выйди и закрой дверь. Сколько из-за тебя нервов, - сказала мать и сама заплакала.


Рецензии