Часть третья. Глава семнадцатая

За ужином он много ел и не мог наесться. Элен, все еще заплаканная, но под крылом и защитой Ольги Юрьевны, сказала, что это здоровая реакция молодого организма, и родители заодно с его воскресением отпраздновали еще и его здоровье.

Тициана сказала ему однажды, что у каждого протестанта свой индивидуальный ад. Но ему волноваться нечего, потому что его туда не пустят. Он неосторожно спросил, много ли там хороших людей и не стоит ли ему попытаться протиснуться в их протестантский ад. Тициана ответила, что хороших людей там нет, они в Раю, и он в тот раз перестал думать о протестантском аде. Но сейчас он жарился в нем, православный христианин, и это было мучительно, противно. Ни одного хорошего человека он не видел. Все какие-то неделикатные морды и секреты. Он и ел не потому, что хотелось есть, а потому, что не знал, чем себя занять, когда все разделились на пары и знать его не хотят, такого живого и здорового. Он хотел уехать к жене, но надо было отпрашиваться, а его не поймут и не отпустят. Хотел спросить, почему ее держат в женевском морге, а не перевезли во Фредерику, но это показалось неловко. Никто о ней не помнил, никому она не была нужна.

Он помалкивал, и лицо его было очень мрачным. Чувствуя себя никчемным и ни для чего не нужным, он сел около Сильвии и прикинул, смог бы прожить с ней жизнь. Сначала ему показалось, что не смог бы, потом он понял, что смог бы, если бы она родила ему детей и вела себя спокойно, потом ему снова показалось, что это было бы долго, скучно и никому не нужно. Он скучал по своей жене и тоскливо думал, что раз уж так вышло с Таней, то другой жены ему не нужно. Тициана как тень ходила от группы к группе, и он подумал, что если бы она перестала ходить, от этого стало легче. Она всегда знала, о чем он думает, и сказала ему: - Совсем не обязательно каждую минуту вздыхать и говорить «Ой, какой кошмар».
- А никто не вздыхает. Напоминает День Парижской коммуны. Да?
- Нет.
- Почему нет?
- Французов маловато, - сказала она, процеживая между тоненькими пальцами волосы с его лба. – Французская толпа пахнет виноградным вином и луком. А не английским одеколоном, как некоторые благородные господа. – Она играла его волосами, дышала ему в лицо; он перестал сердиться и, как щенок, подставил лицо ее чистому дыханию. – Мне хуже всех. Приеду и пойду в школу.
- Зачем тебе школа? Ты и так все знаешь.
- Я обязана там сидеть, пока не вырасту.
- Может, если б ты не прикидывалась дурочкой, тебе было бы там интересно, весело?
- Они знают, что я не дурочка. Но все равно это все не то, - она покривила лицо в манере князя, что означало «все равно эту грязь не разгребешь» и почесала живот сквозь двойную вязку свитера. Гримасы у нее получались естественно и до того похоже, что ему хотелось встряхнуться и протереть глаза. Это было чистое волшебство. Он увидел, как смотрит на нее Сильвия, и испытал наслаждение в их обществе. Такое наслаждение он испытывал, когда видел, как Тициана поливает цветы. Она очень щедро лила воду. И вообще была человеком щедрым. И все-таки, оценив ее достоинства, он пожалел, что с ним нет какого-нибудь русского офицера, с которым он мог бы напиться водки, пооткровенничать, покаяться. Ни Тициана, ни Мартин для этого не годились. Он не хотел быть перед ними слабым. Придет завтра, и ему станет стыдно за проявленную слабость.

Он знал, что и дома не будет никого, с кем можно поговорить и выпить водки. Разве что Кантемиров. Кантемиров предан ему, и он знает, что каких бы друзей он ни заводил, Олег останется с ним и с ним всегда можно поговорить по душам и выпить водки, и на другой день не стесняться слабости: Кантемиров не то что ее поймет – просто не заметит. Других преданных друзей у него нет. Можно выбрать из французов, но он не мог привыкнуть к мысли, что другом может стать француз. Он бы подружился с Бюсси, если бы тот был жив. Если он вообще жил, а не был придуман Дюма-отцом. Тициана говорила – Бюсси действительно жил, и Диана заманила его в ловушку. Она говорили – Дюма пишет правдивые истории, и пишет их хорошо и честно, но срывается, когда начинает придумывать продолжение истории. Сразу видно, что это «продолжение», а сама история кончилась. Таким продолжением, по ее словам, были «Сорок пять». Но, может быть, и Бюсси был только «продолжением» герцога Анжуйского?
- Слушай, - щуря глаза, спросил Сережа. – Они действительно жили? Генрихи, Гизы, миньоны? Или он придумал?

Раньше, чем он закончил вопрос, он понял, что с ней бесполезно притворяться, нужно было прямо спросить: «Он жил? Или Дюма его придумал?»
- Конечно, жил. О нем л`Этуаль в «Мемуарах» пишет, о нем есть во «Всеобщей биографии», которую писатели читают, когда хотят написать историческую книгу. Он был – Луи де Бюсси д`Амбуаз, французский граф, и любил Франсуазу де Шамб, графиню де Монсоро. Когда ее муж, Шарль де Шамб, узнал об этом, он заставил ее под страхом смерти написать Бюсси записку, чтобы тот пришел в замок, когда мужа не будет дома. Бюсси пришел. А муж никуда не уходил. Ожидал его со своими головорезами, которые его закололи.
- А не надо было ходить к чужой жене!
- Может, она была какой-нибудь особенной.
- Это не повод. Всегда подрастают новые.
- На новых жениться нужно.
- Что это за женщина, которая под страхом смерти помогает заманить любовника в ловушку? – сказал он Сильвии. Та задумчиво покачала головой. – Не думаю, чтобы ее пытали…
- Даже если пытали. Если она им дорожит, она не выдаст.
- А у Дюма чем кончилось?
- Диана отравила Анжуйского и ушла в монастырь.
- Это хорошо.
- Дяде Сержу бы там понравилось, - улыбнулась Тициана представив себе растревоженный курятник мечущихся в развевающихся черных рясах перепуганных монашек.

За стеной зашумело, как в женском монастыре, и из столовой вышел князь. Сильвия подобралась, и было видно, что только этого и ждала весь вечер. Правда, они вместе ужинали, но за столом он едва ее заметил. Знать-то, конечно, знал, но решительно забыл, кто она такая. Голос у него звучал негодующе, хотя негодовать не было причин. Просто он так разговаривал, а акустика претворяла разговор в гул, как в опере. Мартин держался молодцом и был доволен собой и князем. Все были собой довольны, кроме Сильвии, которая не могла понять, на каком она свете, и медлила, не в силах выбрать окончательно одного из двух мужчин. Если бы граф де Шамб стал ее пытать и ломать ей пальцы с намерением получить информацию о любом из них, ни тот, ни другой физически от этого не пострадали бы, а моральные страдания в таких делах ничего не значат. Никто бы из них не пострадал, а граф объявил бы им, когда все кончилось, что жена умерла от испуга, увидев мышь. Они бы придали уместное выражение своим мужественным лицам и с этим выражением жили дальше.

Подойдя к ним и оглядев компанию, в которой и правда было маловато французов, зато почти все – родные, князь изобразил удивление, означавшее «эту девушку я знаю», положил руку на макушку Сильвии и держал ее, толкуя с Мартином о сети маленьких книжных магазинов, затем прижал голову к своему бедру. Он проделал это с ней, потому что родные ему Сережа и Тициана выглядели единым целым, а у него, видно, настолько все спуталось в голове, что он не отличал своих от чужих, и Сильвию, не особенно разбираясь, кем она приходится, приласкал как дочь. А может быть, у него и не было никаких мыслей на этот счет, может быть, все меркло перед радостным фактом, что сын жив, и они отделались малой кровью. Она высвободилась, усадила его в кресло и стала объяснять, как им влиять на прессу, чтобы пресса не навредила им. Один из рычагов был у них в руках - Лансере-Сориньи в «Монпелье-экспресс». Второй она до времени не открыла им, но дала понять, что он есть, и она примет свои меры. Швейцарские газеты, поместившие подробные репортажи об аварии, сделали это корректно и щадяще для самолюбия Сережи. Во Франции публикаций будет больше, и они будут хамовитее, так как ни одна из газет не удержится от соблазна потрепать звонкие фамилии. Поездки жены без мужа с нетрадиционным исходом ни для кого не проходят даром, нечего даже и рассчитывать, что французская пресса не станет хлестать их тем, что в момент аварии молодые супруги были врозь. Две красивые физиономии будут украшать газеты, пока не случится какой-нибудь новый форс-мажор, и она учила князя, как им себя вести. Князь кивал головой, и когда вполне усвоил, как спасаться от прессы, в выражении его лица, созданного пугать монашек, прояснилось воспоминание, что она побывала в его любовницах, и воспоминание об этом ему приятно.

- Водка есть? – спросил он Мартина.
Мартин выставил на стол водку. Сережа подумал, что получил-таки подходящую компанию, составленную из отца и немца.
Мартин пил и не ревновал. Он уважал силу. В его шкале ценностей были вещи бесспорные, и одной из таких вещей оставался опасный, вероломный, легко забывающий любовные симпатии князь-отец. После третьей рюмки он рассказал про Генриха, который различает солнце, огонь и лампу. На пологе его колыбели выткана геральдическая лилия и, засыпая, он смотрит всегда на лилию.
- Генрих Лозаннский, Пятый, - сказала Тициана.
- Поджигатель! – добродушно добавил князь-отец.


***
Гертруда испекла пирог, сделала легкий омлет с грибами и подала на завтрак. Мужчины, которые с вечера не переставали есть, ни омлет, ни пирог не тронули. В одиннадцать часов все должны были быть в Женеве. На улице никак не хотело рассветать, и Сережа подумал, что день никогда больше не наступит, что это и есть протестантский ад, и чего он, собственно говоря, ожидал, если вел себя с женой, как последняя свинья, дал ей сгинуть и смеет теперь надеться, что ради него взойдет солнце, позолотит снег и станет красиво-прекрасиво. Сонная Тициана в лыжной куртке понуро сидела у камина. Он поднялся в свою комнату, вышел на балкон и увидел бледную зарю, черно-белую косматую гору и орла, который медленно летел вдоль горы, не шевеля крылами. Гора была большая, летел он долго, покачиваясь в воздушных потоках, но так ни разу и не взмахнул крылом. Сережа представил, как ему просторно и холодно, как далеко видно, – и  ощутил покой и ясность, как будто поднялся и полетал с орлом. Когда он спустился вниз, Мартин с сонной Тицианой на плечах, размеренно и неторопливо, как летел орел, выполнял приседания: - 32, 33, 34…

- Дай теперь я, - сказал Сережа. Ему было не по себе от того, что предстояло пережить днем. Тициана пересела к нему на плечи, закрыла глаза и приготовилась дремать. Он встал на место Мартина, взялся за каминную решетку и тотчас пожалел об этом. Тициана оказалась тяжелей, чем он полагал, после ночного бдения и водки организм запротестовал против гимнастики. Лучше бы он остался на балконе и смотрел на орла. Он присел 16 раз, и она сказала «меня тошнит», предоставив ему по выбору снять ее с плечей и подумать о ней, как Вронский о лошади «О, милая моя» или продолжить приседания. Вспотевший, недовольный собой, чувствуя в желудке перемешанный с водкой кофе, он снял ее и взглянул на Мартина, надеясь, что утренние мучения на этом кончатся. Мартин обулся и побежал на пробежку. Сережа побежал следом. За ними, надевая на ходу перчатки, побежала Тициана.

Взрослые стали собираться. Было решено, что Мартин поедет в Монпелье. Элен, которую княгиня звала жить в замке, сказала, что останется дома, потому что у нее есть свои нравственные принципы. «Мне чихать на твои нравственные принципы. Мне здоровый ребенок нужен», грубовато, но прямолинейно объявила Ольга Юрьевна. Элен ответила, что Сережа должен побыть один, не нужно ему никого навязывать. Мартин поедет с ними, поживет в Монпелье и приструнит прессу.

Было уже светло, заработал подъемник и несколько в стороне от их голов пошел на базу первый нагруженный вагончик. Прибежала Тициана и, запыхавшись, попросила: - Дядя Серж, дай взаймы шестьсот швейцарских франков.
- Зачем тебе?
- Там фонарь.
- Что за фонарь?
- Старинный. Очень красивый. Лампа. Дай взаймы, после кто-нибудь отдаст. Кому этот фонарь достанется.
- Я вам его дарю.
- Ты денег дай, а потом дари.
- Чек тебя устроит?
- А у тебя есть деньги в швейцарском банке?
- Хороший вопрос. Ты считаешь, это нормально: ворваться и спросить, есть ли у меня деньги в швейцарском банке.
- Я неправильно задала вопрос. Нужно было спросить: сколько у тебя швейцарских банков.
- Еще глупее. Вот что значит пропускать школу.
- Сколько филиалов твоего банка находится в Швейцарии. Так?
- А теперь скажи, на чью разведку ты работаешь.
- Уже и спросить нельзя. По-моему, никакой здесь тайны нет. Над входом всегда написано, чей банк. Спроси меня – я тебе прямо скажу, что у меня есть деньги в швейцарском банке. Только на фонарь их пока не хватит.
- Откуда?
- Это другой вопрос.
- Откуда у тебя деньги в швейцарском банке?
- Мне Мартин платит. Я с ним сотрудничаю. Дальше секрет, даже и не спрашивай. Я не из тех трусливых дамочек, которые под страхом смерти заманивают в ловушки своих приятелей.

Он схватил ее за плечо и слегка потряс.
- Никакой это не секрет. За что может платить Мартин такой девочке, как ты? За информацию.
- Это честный бизнес.
- Ты такая же безмозглая, как все девчонки, - сказал князь, отпуская ее и отсчитывая деньги. – Что ты сейчас сделала? Помимо того, что получила деньги?
- А что я сделала?
- Ты обменяла свои тайны на мои. Что еще ты сделала?
- Дядя Серж, если тебе жаль денег на фонарь, так и скажи, а морочить мне голову не нужно!
- Когда такая храбрая дамочка, как ты, убегает куда-то с деньгами, по ее возвращении приятели уже болтаются на дыбе, - сказал князь, значительно взглянув вверх, где в его представлении была дыба, и Тициана вслед за ним посмотрела вверх. – Хотя ее никто ни о чем не спрашивал.
- Я считала, здесь все свои, - огрызнулась она и унеслась в сторону восхода. Потом они появились, Мартин нес фонарь, и Сильвия засмеялась: Диоген.

Тициана взяла его шляпу с провисшими полями, чтобы разыграть фонарь в лотерею – уж очень он был красивый. Пока она нарезала узкие полоски, князь постучал по нему ладонью и слегка толкнул им Мартина в живот.
- Не резать? – спросила Тициана.
- Не резать, - ответил он.
- А почему?
- Уступи его самому маленькому.
- Самая маленькая здесь я, - сказала Тициана.
- Нет, не ты. Есть меньше.
- Поджигатель? – спросила Тициана.

Сильвия увезла фонарь в Лозанну, а они все, расцеловавшись с Элен, поехали наконец в Женеву. Элен дала им на дорогу еды и напоила пустырником, и все же они дрожали, не зная, что с ними со всеми будет. Оказалось – ничего страшного, Мартин накануне уже обо всем распорядился, и две погибшие дамы ехали с ними в одном поезде, правда, в другом вагоне. С Гончаковыми ехали Лелюши, а также месье Кьеза с пластырем на лбу и желанием пить коньяк и разговаривать. Бывший военный летчик Арсан, угробивший двух дам и кадиллак князя, был под следствием, и хотя пришел проводить их на вокзал, домой не ехал. Славного пса, нечесанного и как-то похудевшего, держала на поводке мадам Лелюш. Тициана взяла у нее поводок и бегала с собакой по перрону.

Лучше всего для Сережи, ожидавшего обвинений и упреков в том, что его не было со всеми, когда они сшибли заграждение, было то, что никто на него не обижался. Все чувствовали себя виноватыми перед князем – за то, что разбили его автомобиль и убили его невестку. Сережа не мог этому поверить. И вдовец Кьеза и непострадавшие Лелюши смотрели на него сочувственно и говорили – как кстати у него заболело горло. В вагоне почти сразу стали пить коньяк, развернули продукты, которые Элен дала в дорогу, и настроение стало совсем хорошим. Особенно хорошим оно было у Кьеза, глядя на которого, Сережа всякий раз говорил: «Ух!» и по-доброму завидовал его простодушной радости. Мартин держался около князя и, хотя пил коньяк, общей радости не разделял и не мог приспособиться к компании. Сережа, едва вошел в купе и сел у окна, где его меньше всего донимали разговоры и запах коньяка, погрузился в унылое молчание, и тягостно страдая, перебирал старые обиды, из которых главная, привычная была та, что он возвращался домой в Лангедок, а не в Россию. России он был не нужен, и его невостребованная доблесть, за которую его расстреляли бы, окажись он дома, выжигала его медленным и мучительным огнем. Он не думал о жене, которая ехала с ними в поезде, полагая, что у него будет время о ней подумать, когда он останется один. Он скучал по времени, когда служил совсем молодым и блестящим адьютантом у Юденича и получил свой первый Георгиевский Крест, и у него была Сашка, еще живой Дима и Россия. Над воспоминаниями витал острый российский запах гари, снега, разъезженной земли, нечищенных лошадей и хлева, хлеба и печей, мужских немытых тел и дрянных чернил. Хотелось туда вернуться, носить военную форму, служить, говорить по-русски. Вокруг ни одного француза, ни одного знакомого немца, зато часто попадаются столичные офицеры из бывших гимназистов, с которыми отлично шутить, и произнести французский спич, и услышать соленый анекдот. Порой незнакомая девчонка с белыми зубами заглядится, и прикрывшись рукавом, скажет: «Какой хорошенький», и после даст себя обольщать так просто, как будто не знает, что это грех, и от этого любимое им чувство собственной мужской полноценности и отменного здоровья.

Поезд шел и шел, колеса стучали и стучали, пересадка в Лионе, обед из десяти блюд, маленькие порции, какие-то зеленые каперсы, нежное мясо косули с брусничным соусом, питерский, дачный вкус брусники. Поев косули, он взглянул на отца и сказал ему: - Мы всегда хоронили в Александро-Невской Лавре.
- Что ты от меня хочешь? – жестким голосом спросил князь и едва удержался, чтобы не напомнить ему, что Элен предложила похоронить Таню в Бассомпьере, а он захотел взять ее домой.


***
Во Франции было серо, уныло, бедно, и он пожалел, что не оставил жену в Швейцарии, где ей прищлось бы лежать под снегом и вековыми елями. Кьеза загрузили в Лионский поезд, как скатанный ковер.
И дома он скучал по России и вспоминал запахи. Его отвлекали батюшка и Мартин. Мартин ночевал с ним в его холостяцких комнатах. Те, в которых он жил с Таней, не заперли, но когда он в них вошел, то не увидел ни хорошеньких флаконов на туалетном столике, ни купального халата в ванной комнате, ни одного платья в гардеробе, пропахшем ее духами, так что, уныло разъярившись, переворошил постель, надеясь найти под подушкой какой-нибудь пустячек. Но даже и пустячка ему не оставили в память о жене.

- У нее было столько барахла! Куда все дели? – спросил он Мартина.
Мартин пожал плечами.
- Это твоя сестра научила! Советчица!
- За сестру ты получишь в морду.
- А ты зачем приехал?
Мартин пожал плечами.
Хоронить нужно было быстро. Сережа хотел похоронить в парке, чтобы не собирать на похороны городскую публику, и если бы от него зависело, сделал это тайно, ночью, когда все спят. Ему сказали, что так нельзя, по христианскому обычаю похоронят в церковной ограде днем. Это значило собирать народ.
- Почему нельзя в парке? – все-таки спросил он.
- Потому что парк не погост, а если ты собираешься сидеть на могиле и шептать: «Прости меня, мой ангел белоснежный», я отправлю тебя работать, - сказал отец, не терпевший никаких проявлений слабости. – Почему Элен не вылечит его от сентиментальной дури?
- Элен не эспериментирует на психике, - возразила княгиня, которая только и делала, что размышляла, сказать или не сказать священнику, что Элен послала Тане вслед проклятие. Сказать было нужно, но это были такие дрязги, в которые неловко было посвящать молодого батюшку.

На похороны пришел весь город. Весь высший свет, все блестящие молодые и пожилые лица, не вместившиеся в церковном дворике и чинно стоявшие снаружи, все старшие школьницы, лицеистки и студентки. Он спросил Патрицию, не отменили ли в этот день занятия. Патриция ответила, что не отменили, мальчики пошли учиться.

Тициана не пошла. И другие девочки не пошли, выдумав развлечение получше. Это было лучше американского кино – молодой вдовец, которого называли самым ярким цветком русской эмиграции, и о котором знали всё, особенно те, кому меньше всего нужно было знать.
- Я должен их развлекать? - спросил он Мартина.
- Не развлекай. Стой себе и стой.
- Зачем-то же пришли!
- Стой ровно. Больше от тебя ничего не требуется.
- Как приятно, что из всех возможных в это время занятий ты выбрал визит сюда, - сказал Сережа протолкавшемуся к нему графу де Бельфору.
- Можешь считать – я тебе сочувствую, - сказал Гаспар.
- Мне не нужно.
- Тогда не сочувствую.
- Ты бы определился, когда сюда шел: то сочувствую, то не сочувствую.
- А тебе как надо?
- Никак не надо.
- Если бы ты был с ними в машине, я бы переживал гораздо больше. А сейчас я праздную тайную победу.
- А я тебе в морду дам.
- Не ко времени. И не к месту.
- Шел бы ты отсюда!
- Я здесь у себя дома.
- Понятно, - сказал Сережа
- Это ваша местная знаменитость? – спросил Мартин.
- Это наша местная знаменитость.

Все пришли посмотреть, как он попрощается с женой. Он понимал, что зрелище действительно стоит, поэтому не очень на них сердился. Если стать на их точку зрения, ничего более интересного, чем похороны изменившей мужу жены после отшумевших рождественских праздников город предоставить не мог. Правда, оставался театр, за вход в который нужно было платить, а тут бесплатно, на свежем воздухе и никто не знает, чего ждать от действующих лиц: вдруг он станет рыдать на хорошеньком гробу и произносить клятвы, или соскочит в яму и потребует, чтобы его засыпали вместе с гробом. Это одинаково приятно будет рассказывать тем, кто, не протиснувшись во двор, этого не видел, и обсуждать со счастливцами, которые это видели. Посмотреть на него пришел весь город. Смешно, сколько разных людей собрали похороны, сколько приехало репортеров с аппаратами и вспышками. Даже кино приехало. Ребята-танцоры сказали: «Кино приехало. Ты теперь историческая личность», а Гаспар попросил «не особо прыгать». Он перестал сомневаться, что это именно кино, когда господин в клетчатых штанах, на пуговицах, стал жаловаться, что ему не видно, и его ассистент стал теснить толпу. Толпа вела себя, как бараны, потребовался конный жандарм, чтобы расчистить господину место, которое другой жандарм стал невозмутимо охранять. Те, кого оттеснили на клумбы с розами и молодые рябины и березки, как бараны, смотрели на господина в клетчатых штанах, пока не сообразили, что смотреть нужно в направлении его взгляда Сережу не тронули, хотя он ожидал, что его оттеснят вместе с толпой на клумбы. Его оставили стоять, где стоял, и он терпеливо пережидал этот фарс, чтобы по его окончании уехать домой и как следует обо всем подумать. Ему казалось, что он давно не спал и давно не оставался один. От этого болели глаза, хотелось попасть в Бассомпьер, и чтобы Элен погладила его по спине. Когда она это делала, у него переставало болеть и жечь. Нужно было ее послушать и проделать это в тихой, справедливой Швейцарии, не отвлекая девочек от колледжей, а их мам – от кухонь. Или – раз уж все равно он отвлек и собрал их здесь - для пущего куража нужно было надеть соболью шубу, посылать воздушные поцелуи и обещать на всех жениться, по очереди или на всех одновременно, если у кого не достанет терпенья ждать.

Гаспар был в длинном черном пальто, такой представительный, что Сережу около него почти не было заметно, а его расстегнутый черный плащ казался потрепанной шинелью.
Одно лицо не участвовало в фарсе. Лицо это было его жена, и из уважения к ней он держался скромно. Держался так, как будто его вообще здесь не было.
- Ты бы причесался, - сказал Гаспар.
- А ты бы не стоял около меня. Меня это раздражает.
- А танцоры не раздражают?
Танцоры, прилагавшие усилия к тому, чтобы не подскакивать на беспокойных своих ногах, Сережу не раздражали. Они как будто договорились не замечать друг друга.
- Играли вчера спектакль?
- Нормально сыграли. Мальчика ввели.
- Хороший мальчик?
- Профессионально лучше тебя. Только он никому не нужен.
- А кто нужен?
- На это я не могу тебе ответить. Я считаю, что публика ходит смотреть меня, - сказал Гаспар.
Сережа засмотрелся на безупречную, чуть закругленную линию его носа и не возразил.
- Ты Жаклин свою шубу подарил?
- Не знаю, зачем она носит ее за мной.
- Как поживает Элен?
- Хорошо. Анекдот смешной рассказала: - Доктор, по каким признакам определяют развитие склероза? – Я вам про это вчера рассказывала.
- Рифму хочешь? Вдруг что-нибудь напишешь!
- Давай.
- Его еще никто не ждет, А он уже приехал.
Сережа закрыл глаза. Ему казалось – будет не холодно, но было холодно. Жаклин взяла в город его соболью шубу и держала ее на руке, как укрощенного зверя. Тициана, когда дул ветер, запахивала его полой своей мягкой альпийской курточки, а Жаклин с шубой он и близко к себе не подпускал, и с тайным удовольствием наблюдал, как она сердится на ветер. Тициана в грязных ботинках стояла впереди него и делала то, что хотел бы делать он: посылала воздушные поцелуи в объективы, нервируя газетчиков, так что один из них спросил жандарма: «Нельзя эту девочку убрать?»

Жандарм посмотрел на девочку и сказал: нельзя. После чего она изобрела средство более жестокое, чем поцелуи в толпу: снимала шляпу шинельного сукна с большой ромашкой и махала ею перед сережиным лицом. Газетчики, с их любовью к крупным планам, видели его только из-за шляпы, и с надеждой поглядывали на ее отца, ожидая, что он ее одернет. Он и хотел одернуть, поставить ее около себя, но Сережа сказал: мне не мешает. Оставалось надеяться, что когда ей надоест размахивать шляпой, она уймется, и пресса реализует планы.

В общем Сережа не сердился и, стоя среди толпы, предавался мыслям спокойным, праздным, почти приятным. О том, как он вернется домой, пойдет на конюшню с Мартином, и они выпьют водки с конюхами. Ему нечего теперь волноваться, что жене скучно дома и хочется в Париж, - ей теперь не скучно. Правда, он плохой муж и виноват в ее смерти. Но если верить тому, что ему наговорили, ничего плохого он ей не сделал (публика знала определение таким женам – «неблагодарная дрянь», но жалея Сережу, обошлась без него) и убедили в том, что он не только не плохой муж, а просто сказка, и ни в чем перед ней не виноват. Его убедили даже в том, что не он убедил ее жениться, а она сама его добивалась – и добилась. Теперь она успокоилась. Глядя сверху на серьезное восковое личико, он полагал, что успокоилась надолго. Чтобы занять руки, которые все время норовили залезть в карманы, он выдернул палку – подпорку для молодой глицинии, и оперся как на трость.

Народ находил, что он малоэмоциональный – точно его чем-то опоили. Занятый своими мыслями, он пропускал важные моменты, и Тициане или родителям приходилось ему шептать. Всякий раз он не мог понять, чего от него хотят, и княгиня шептала снова, а батюшка, совершая крестное знамение, повышая голос говорил по-русски: крестимся, - после чего он серьезно старательно крестился. Ему указали, что нужно поцеловать жену в лоб. Он поцеловал ее, выпрямился и посмотрел на мать, спрашивая глазами, не нужно ли что-нибудь еще. А если б не указали, он сам бы не догадался это сделать. С точки зрения толпы он был малоинтересен и даже скучен, его превосходную офицерскую осанку находили неуместной, а Тициану – дерзкой. Ей не за чем было все время торчать около него и заслонять от публики. Правда, те девочки и женщины, которые сердились на Тициану и считали, что ей нужно находиться возле матери, застегнуть куртку и не снимать надоевшую всем шляпу, которой она, как мушкетер, приветствовала прессу, отдали бы все, чтобы оказаться на ее месте около Сережи. Если бы он выбрал одну из них, то как бы они о нем заботились! Какой на каждой из них был широкий плащ, сколько нежности было в душе у каждой, нежности нерастраченной, невостребованной, как его воинская доблесть. Если бы он мог знать, с какой легкостью они изменили бы для него своим мужьям – подлинные патриотки чужой страны! Не в пример бестолковой Тициане, которая все делала не так, сказала пробившемуся к ним кинооператору: «Что, кризис жанра?» и, судя по всему, совсем не дорожила узурпированным местом. По возрасту она не могла понять, что это за место и как много лиц ее пола на него претендует.

- Какая противная девчонка, - говорили те, кто ее не знал. – Его сестра?
- Когда-нибудь она его на себе женит, - отвечали те, кто не был посвящен в тайну их кровного родства, но видел признаки их неотделимости друг от друга. В отместку за дерзость ее сглазили, вечером у нее поднялась температура, и следующий день она провела в постели. Несмотря на лояльные, интеллигентные признаки сглаза (было бы хуже, если б ее перекосило), Жаклин привезла в дом бабку, которая сняла сглаз. Жаклин своими глазами видела, как бабку корчило, когда она отговаривала девочку. И Жаклин тоже перекорчило. Бабка нашла ее порченной и сняла сглаз заодно с нее, после чего Жаклин вознамерилась передать ее княгине, чтобы вылечить Сережу. Княгиня, зная, как Сережа относится к подобным вещам и бабкам, с сожалением ответила, что это надо было сделать, когда он, вернувшись с похорон, проспал полсуток, а в нынешнем бодром состоянии лечиться не станет, еще и высмеет. Но это было на другой день, а на кладбище его легко могли сглазить вместе с Тицианой, и странно, что этого не сделали. Во-первых, этим бы отплатили ему за гордость: невежливо быть гордым, когда все тебя жалеют. Во-вторых, какая-нибудь из дам, объявив себя знахаркой, в результате сложных интриг могла бы получить к нему доступ и увидеть его не в состоянии присущего ему благородного достоинства, которое он демонстрировал на людях, а в каком он бывал у Шевардье, когда Шевардье его прятал и не допускал дам его лечить.

Ему простили бы Тициану, осанку, недостаточную эмоциональность, простили бы всё, если б он поплакал. Но никто из близких не указал ему, в каком месте нужно плакать, никто не посоветовал прыгнуть в отверзтую могилу и поотказываться из нее вылезать, раз он собрал здесь общество, а общество хочет ЗРЕЛИЩА. Сам он не догадался это сделать, на могилу смотрел спокойно, и когда по какому-то знаку батюшки, зарыдала госпожа Белоконь, он взглянул на нее с каким-то жадным недоумением, которое долго не сходило с его лица. Искреннее, почти восхищенное недоумение плачем госпожи Белоконь было таким же неподходящим выражением, как превосходная осанка.

Кое-что все-таки случилось, и об этом говорили, хотя это было совсем не трогательно и, строго говоря, не должно было быть совсем. На похороны, собравшие весь город, приехал Гийом Галуа дэ ля Рэ с приятелями, поскольку ехать в это время было некуда, а ему хотелось участвовать в жизни общества. Гийом стоял далеко, но атмосфера церковного пения, белых цветов и скорбных лиц под слегка сеявшимся дождиком его растрогала, и он захотел пробиться ко вдовцу, чтобы по доброте душевной выразить сочувствие, а кроме того, предложить ему взамен его умершей жены свою живую.

Кто такой Сережа и что с ним связано, он почти не помнил, хотя держал в голове, что между ними произошло что-то неприятное. Ко вдовцу его погнала растроганность. Его пропустили, и когда Сережа увидел вблизи его длинное белое лицо и окаянный взгляд пустых глаз, он тихо по-русски выругался, Жаклин отстранила зятя и держала в безопасном отдалении. Недостаточно, впрочем, безопасном, лучше бы она совсем увела его с церковного двора; Сережа, который то и дело на них оглядывался, продолжал их видеть, в то время, как видеть Гийома было совсем не нужно. Он вдруг сообразил, что делать с палкой, на которую он опирался, как на трость. Поднял ее над головой и со словами «на, полетай», кинул в сторону графа де ля Рэ. Палка легко пролетела над толпой и попала Гийому в руки, но так как он не успел ее вовремя схватить, стукнула его по голове, - не больно, но очень гулко. Все вокруг начали хихикать.

- Зачем ты сюда пришел? - расстроенно сказала Жаклин, дала зятю денег, и он вернулся к приятелям, с которыми тотчас же уехал, а она встала около Патриции. Лучше бы им было уйти, потому что все знали, кем они приходятся графу де ля Рэ.
- На твоем месте я бы его убил. Сколько можно терпеть этого господина в городе? – сказал приятель графа.
- Он бедненький. У него жена умерла.
- Никакой он не бедненький. Он ее угробил. И тебя угробит. Палки в тебя кидает. Как он смеет палки в тебя кидать? Почему ты не примешь меры?
- Палки в меня кидать он не смеет, - ответил граф.
- Дома ему дали пинка под зад, он думает, он здесь главный, может палки в тебя кидать. Почему ты не примешь меры?
- Пора его проучить. Он мне надоел.
- К тому же ты слышал, какую он гадость сказал, когда кинул палку?
- Какую гадость?
- Он сказал: на, полетай.
- Это что значит?
- На палках летают ведьмы. Это значит, он при всех тебя ведьмой обозвал. Как хочешь, а пора принять меры, граф. Пока он совсем не обнаглел.


Рецензии