Из-за смерти. 5

Из-за смерти. (Хронология: между 4 и 5 проходит лето)

    И даже в акте смерти Альмин проявил себя, как Художник: кровью от выстрела – тёмной узорчатой бабочкой – закончил картину. Идея дороги отделяется от самой тропинки и поднимается выше, над горизонтом, проходит сквозь игры пространства, которое предлагает ей решить загадку, и устремляется… Не ясно – куда, а помнящие смерть очертания изящных крыльев так близки к ней… Как временное пристанище или обозначение границы, за которую не пройдёт тело, и нужно только преодолеть притяжение крови, чтобы продолжить путь. Может быть, это то, что шептал себе перед выстрелом Альмин: преодолеть, продолжить… Может быть, это то, что Он хотел сказать рисунком, оставить кому-нибудь найденное.
   Вкрадчивое свечение надежды пытается просочиться сквозь плотное переплетение безответно мрачных вопросов «куда?», но безнадёжно. Лишённое возможности шевельнуться, отхлынуло, затаив обиду и пообещав себе подавить желание проникнуть в моё сознание.
   Это повторяется каждый оборот суток, каждый раз, когда солнце приходит проведать застрелившееся солнце и плачет над обагрённым горизонтом, виня себя и сгущая свою тоску в темноту. Убившее себя небо последним усилием натягивает на себя саван из траурных облаков, а ветер воет от своей пули в агонии, и хлещет потоками дождь – прозрачная кровь. Самоубийство природы – но ей позволено воскресать, чтобы повторять его бессчётное количество раз.

   Я почти ничего не видел в этом бегстве: передо мной колыхался призрачный силуэт Художника, протягивающего ко мне руки, по которым стекает кровь, молящего о чём-то и всё дальше отступающего в неспокойный, стирающий Его мрак. Каждая капля из ладоней – всё громче о темноту, и звучные всплески будто отмеряют неровные, торопящиеся секунды. Моя душа, вырываясь из тела и опережая его, в порыве касается кончиков Его светящихся пальцев, в тот же миг окончательно исчезающих. Разлетается на куски, остановившаяся и настигнутая разрывающим воплем сознания: «Не успел!» – и тысячу раз повторённое Его имя, в одном звуке, из которого вырываются разряды молний. Падение с простреленным разумом.
  …Каждый из кусочков души превращается в облачко праха, медленно поднимающегося надо мной – распростёртым на какой-то беспредельной скале, бездвижным. Сероватое облако принимает очертания тела и падает, рассеиваясь, когда пульсирующий клок вырывается из груди. Щурюсь: пепел опускается из темноты, как выпавшая снегом обречённость, чуть слышно шелестит погребальную песнь. Не жить.

   Желание удалить жизнь. Больно. И страшно вдруг очнуться в пустоте. Но невыносимо знать себя. Желание боли для тела: налгать себе, что она, сильная, но не изощрённая, заполняет внутренний вакуум. Нет. Ревность к прошлому процарапывается из груди – неспокойная ветка с шипами, каждый из которых пытается уничтожить болезненным уколом-напоминанием о чём-то упущенном молодого Аллоля, того, что был рядом с Художником. Целовать Твои руки – этого было бы достаточно, чтобы называть Тебя богом! Я вспоминаю Тебя, мой … я вспоминаю Тебя…
   Кинуться в воды памяти. Пока что у меня есть наша история – пловца, у которого нет ничего, кроме бескрайнего океана, и океана, у которого нет ничего, кроме безрассудного пловца. Это абсурдно – держать в руках океан, но я верю, потому что в моих ладонях – всплески льющейся бескрайности, в моих ладонях – Он… А я – в Его потоках. Чувствовать это… Пытаться удержать ускользающую память…
   Очень тонкий, как стебелёк или травинка, и лазурные глаза – лепестки или кусочки неба, и поток белых волос, разбивающийся о плечи, хрупкие, острые. Цветок у ручья в горах, близ чистейшего неба. Высокий и юный, стремительно проносящийся к самоубийственному финалу собственной жизни. Такие живут недолго, но только в них влюблена ревнивая к жизни вечность. Вся судьба записана цветом глаз: в отчаянную черноту зрачков падающая лазурь воплощается попытками и срывами, начинающимися из пустоты дорогами, с которых нельзя не сорваться, ибо – только в небо. Глаза, как стихи символистов, могут рассказать понимающему о неземной тоске по высокой небесной отрешённости – то ли молодого поэта, то ли утреннего цветка на неоконченной картине…
   Таким я фантазировал Его – продолжал, как хотел, в мной выбранных направлениях то немногое, что знал. Потому что любил. И даже не любил – творил из Него образ, чтобы дышать Им другим, чтобы мечтать о Нём… Прости… А ведь Ты был кареглаз – и это уже совсем другое божество… Не ручей – космический океан. Не срыв с дороги в небо – а уход выше, за его пределы. Я понимаю это сейчас. А раньше… Ведь чем меньше знаешь человека, тем проще его вписать в свою внутреннюю биографию. Как в текст: одна строчка, немного изменённая, но сохраняющая связь с инвариантом, ляжет лучше, чем отрывок, который уже создан, и который нельзя дофантазировать. Поэтому любовь – это восхищение, любование далёким и неизвестным, смешанным с изрядной долей собственного творчества.

   Алхимическая реакция одиночества и темноты в колбе замкнутого пространства, в результате которой возник я: пространство, создающее себе автора. Художник прошёл его насквозь на своей дороге ввысь. Может быть, призыв продолжить путь в Его последней картине значит для меня начать путь… Не искать куда – главное, чтобы осуществилось откуда. Смотреть на мир за стеклом – какой же он? Нелепо было бы полагать, что он меня ждет, чтобы любить или ненавидеть. Просеребриться сквозь него тонкой, незаметной линией всполохов. Куда? Не за Художником: я не бог, не тот, кто может вести за собой кого-то, одновременно создавая впереди новые миры. В Никогдето – мой живой, дышащий этюд другой реальности, завершать его. Не станет ли оно новым замкнутым пространством? Для меня – нет, но возможно, для кого-то другого, как эта, созданная кем-то неизвестным комната – для меня, с тем лишь отличием, что это пространство будет не физическими четырьмя метрами, а безграничным духовным миром. Для кого? Для продолжения моей жизни в чьей-то лучшей, для эволюции. Художник, ведь это – путь? Твоя пуля не только освободила тебя от тела, она ещё и пронзила мою колбу…
   За стеклом солнце сверкнуло в чьих-то золотящихся волосах… Альмин, это ты зовёшь меня? Во дворе тонкая фигурка – не понять, юноша ли, девушка ли – помогает ребёнку строить что-то, кажется, домик из белых пушинок и сухих травинок. Выбегаю из подъезда – её уже нет, но кто-то походкой, напомнившей бы старому артисту лёгкий танец, перечёркивает улицу, рисуя карту такого города, где можно было бы найти готические соборы и торгующих цветами красавиц. Кидаюсь за ним – и устремляюсь в другую сторону, где гитарист заклинает музыкой змею-улицу, но это слишком похоже на бегство от неё, если вглядеться в порывистые движения. За отзвуком прозвеневшего смеха – за всполохом плаща – за ликованием солнца на стёклах чьих-то очков – пытаясь догнать все чёрточки, что оставил Художник этому миру…

   С разбега из сумрака врезаться в перила – замереть, почувствовав быструю череду взрывов холодного воздуха в лёгких… Набережная, возвышающаяся ад рекой – по задумке города людям надлежало гулять здесь, но я спустился по пологим плитам к самой воде, предчувствовавшей сон – предчувствуя вместе с ней и его, и – чуть дальше – новое пробуждение.
   А кутающийся в темнеющий вечер город золотится рядом и не знает, что я кажусь себе крылатым, расправляя за спиной полотна холодного воздуха. Всеобъемлющая ночь – рядом со мной, даёт мне ощутить в ладонях пушистую темноту, вбирающую в себя город – подержать его в своих руках: как горсть золотой пыли. Подкинуть бы вверх, пусть осыпет и сделает видимыми недвижные ступени в небо, которые сокрыты от бродящих по земле. Нет, маленький город, я не рассыплю тебя. Положу на один из осенних листков, которыми украшена грань набережной и воды – остальные взовьются и с тихим кружением замкнутся комнатой, в которой мы будем сумерничать: я и посланное водой предчувствие. А к утру листья растворятся, как капли сумрака в рассветающем воздухе, золотая пыль окажется серой, будто это не я сам собрал её темнотой с фонарей и бессонных окон, а город подшутил надо мной…
   Почему-то я почти не удивился, когда на моё плечо опустилась чья-то рука – наверное, списал на странное проявление привычных моих собеседников: темноты, ветра, холода… А в реальность меня осторожно окунул голос, взволнованный старой болью и сам немолодой: «Ты тоже кого-то потерял?». Незнакомый, но не чужой человек того возраста, когда художники лишаются числа лет и становятся похожи на свою мудрость. Подталкиваемый странным ощущением, что какой-то предел превышен, нанизываюсь на взгляд – вспарывает поверхность прошлого и выпускает на волю стремительные, во все стороны рвущиеся воспоминания, что теснились в одном сердце, ломая крылья, причиняя боль и ему, и себе. Незнакомый проводит рукой по моим волосам – его рукой движет что-то сильное и спокойное – и я почти задремал, опустив лицо на его плечо, пахшее пылью и краской. Краской? «А у меня – внук… Совсем молодой, как ты… Художник…» Сверкнул призрак Альмина, как вспышка, и, кажется, Его видел и я, и …

   В пальцах крошится что-то хрупкое, что-то падает на пол, уничтоженное. Печенье? Откуда оно у меня?... Напротив сидит старый художник и рассказывает, как в детстве Альмин таскал у него краски и разрисовывал заднюю часть их дачного домика, прячась в кустах смородины. Отец негодовал, а старик усмехался, понимая, что жизнь его внука отныне будет подниматься по той самой дороге, что белым узорным потоком вьётся вверх по стене дома. Альмин сторонился людей, убегал из дома, называл другом любящего, выдумывал себе жизнь, будто уже знал её и хотел переиграть по-своему, и застрелил себя в двадцать, переселившись в принявшее его смешение дождя и музыки. Старик твердил, что всё было верно, и считал себя виноватым: знал, что Альмин проживёт недолго, а знание – это ответственность за знаемое. Жалел, что не может забрать картины: они отданы мне, и я их никогда – никому – ни за что. И просил, чтобы после своей смерти я их оставил ему. И свою музыку тоже. «Ты не хочешь спросить, что я знаю о твоей смерти?». Я улыбнулся, легко, как птица весной расправляет крылья – и раскрошил ещё одно печенье, отхлебнув сладковатого чая. Взгляд старика – глубже, чем корни, ёмче молчанья – он ведь всё понимает, похожий на путешествующего во времени вечного да Винчи. И продолжает рассказывать о жизни Альмина – какой она была и какой могла бы быть.

   Времени не существует. Есть я в центре нескольких раскручивающихся спиралей, лежащих в разных плоскостях и пересекающихся лишь в моём сознании. И я не знаю, по которой из них двигаюсь, потому что вижу все и ни одной не чувствую. Разные возможности развития сюжета моей жизни – эти разные спирали, и я лишь догадываюсь об отличающих их направлениях и  размахах. А ещё есть фантазия, которая приводит в движение застывшую систему спиралей, расплавляя их и сливая металл каждой в одну на всех чашу. С опаской заглядываю в неё: кружащиеся смуты, боящиеся неизбежного смешения, отчаянно пытающиеся отстраниться друг от друга  и лишь усиливающие этими порывами взаимопроникновение в самых причудливых вариациях. Фантазия, кружась, танцует вокруг чаши и меня, застывшего над ней в изумлении, взмахивает подолом синего платья, на который нашиты непрочными нитками жемчуга маленькие миры, звенящие при соприкосновении и раскалывании. Смеясь, толкает меня к чаше и окунает моё лицо в смешение смут из судеб: множество вспыхивающих и освещаемых пламенем от собственного сгорания чёрно-белых фотографий. Это кусочки будущего, палимпсесты, в разной степени покрытые фантастичностью как вторым слоем: я – с чьей-то радующейся семьей – в лесу за мольбертом – обнимаемый незнакомой скрипачкой – с Художником, подправляющим крылья кровавой бабочки на Его последней картине… Так нельзя! Судорожным порывом пытаюсь ухватить этот поток, бывший спиралью – которой?! – но он уже неотличим от других расплавленностей, всё быстрее крутящихся и выплёскивающихся на синее платье, окропляющих миры и жемчужины. И вот чаша почти пуста, а я рыдаю, пытаясь удержать рвущуюся продолжить танец хохочущую фантазию.

   Ты научил меня, что смерти нет, что есть только дорога, расчленяющая жизнь своими поворотами, спусками и подъёмами на обособленные переживанием отрезки. Научи же меня подняться чуть выше, чтобы идти не по колкой поверхности, усыпанной осколками чьих-то раскрошившихся жизней, а по стелющемуся ковру отрешенной безразличности – или воображения, преображающего дорогу в фантазийный лес, блуждание в котором доставляет неизъяснимое удовольствие – но чтобы не было растворено чувство направления. Или, может быть, стоит составить сухие бутоны моих идей в собственную дорогу к горизонту, чтобы кто-то, танцуя, прошёл по ним в огненное небо, ни цветка ни нарушив… Пока я – по скалам вдоль обрывов, по сухим пустошам, по руслам ручьёв сквозь ледяной туман – и втыкая в чёрное небо цветок за цветком для кого-то. Преодолеть per aspera для чьего-то ad astra, прижигая верой все раны, ибо пока я дышу и иду – я цвету…


Рецензии