Дорога Мелькарта. Повесть-гипотеза. Ч. 2

ЗИМНЕЕ СОЛНЦЕСТОЯНИЕ
   
   
  ХАНААН ДАЛЕКО
  Светляки чертят тьму огненными зигзагами. Мечутся летучие мыши. Ночь полна кваканья лягушек, звона москитов, пения сверчков. Жаркая, но не душная ночь. Воздух здесь всегда сухой. От него першит в горле, как от пыли. Река только добавляет к его запаху вонь гниющей травы. Она может оттеснить пустыню. Победить пустыню она не в силах.
  Хемская ночь. Ночь на реке среди песков.
  Закар сидел возле мачты «Орла», завернувшись в полосатый бело-чёрный шерстяной плащ. Вот уже который раз он на хапийских берегах — и сон опять бежит от него, едва лишь является в сознании эта мысль. Обычная мысль, которой давно пора сделаться привычкой. В о к р у г — Х е м. Держава, не признающая и мысли о возможных границах сил своих, нечеловечески могущественная, а потому — совершенно бесчеловечная. Чудовище, которое случайным слабым движением раздавит тебя, как комара, даже не заметив.
  Вокруг — Хем. Не просто Хем: сердце её. Так называемая Нут Амон, Страна Солнца. Самая богатая область при впадении Хапи в море. Здесь Мерн Амон — молодость, здоровье, сила — распоряжается единовластно. Со жрецами он вынужден считаться. Хотя притом он сам указывает, кто из них будет стоять ближе к трону, кто — поодаль. Сейчас оттеснены слуги Амона-Ра: Пер Аа (сам — верховный жрец светила дня, сказать к слову) приблизил слуг демона тьмы и ночи Пта, воплощённого в чёрном быке. Четырнадцатый сын его Мерн Пта, Возлюбленный Тьмы, не отходит от него второй год. Оглядывается Великий Дом и на высокие дворцы правителей номов-областей вверх по течению Хапи. Остаются ли правителями? Не мнят ли себя хозяевами? Но в Нут Амоне нет и не будет других хозяев, кроме самого Пер Аа. Законы, папирусы с хемскими письменами в виде зверьков и птичек? В Хем на писаные законы мало кто оглядывается! Каждый вышестоящий роме — и есть закон для всех других, поставленных хоть чуточку ниже. Всяк взвешивает всякого на невидимых весах. Каждый раз определяя вес каждого. Как у серебра на торгу. Притом гири всякий раз новые. Единственное, что здесь постоянно, — само равновесие. Равновесие — маат или маят — это слово повторяется на каждом углу. Весы в Хем — не знак торговли, но знак суда. Как и страусовое перо, которое делится стержнем на совершенно одинаковые половины. А основанием для весов служит покорность. Послушание. Готовность и умение без раздумий, даже без внешне проявляемых чувств, со спокойным лицом выполнить всё, что будет приказано. Тут никто не свободен. Каждый у кого-то в неволе. Большие люди — и те именуют себя: семдет аш. Послушные призыву. Готовые в любой миг ринуться на зов господ. Никого не надо заставлять. Даже иноземцев-бику заставлять приходится недолго, самые гордые успевают всё понять за месяц. (Азиру говорил). Вот что незыблемо! Вот что вечно, как камни священных высот пер ема! В основе равновесия лежит покорность. Уяснишь это — и поймёшь сразу всю горделивую Хем. Оттого Закар Чернобородый, сын Зенона Хитрого и (люди говорят) сам изрядный хитрец, не может понять её до сих пор. «Орёл» качается возле кирпичного причала. Светится окнами ещё не уснувший город, над которым чёрной громадой камня, глины и дерева нависают одинаковые башни: дворец. Дом Великого Дома. Настанет час, «Орёл» покинет Хапи, мутная вода за бортом станет прозрачно-зелёной. Можно будет перевести дыхание. А пока вокруг Страна Солнца, сердце бессердечной державы, — сон бежит прочь.
  У медной жаровни, в которой тлел уголь под котелком с горячей похлёбкой, собрались люди «Орла». Все, кроме царских городских писцов, которых утомило восьмидневное плавание под раскалённым, не по-осеннему щедрым солнцем. Называются — городские писцы, хотя искусны не только пальцами. Знают тонкости церемоний, поклонов, прочих дел, в которых сам шафат Города — мягко сказать — не силён. Пускай спят. Здесь ушей и так достаточно.
  — Азиру, — слышится голос зятя, Бен Таната. — Мне рассказывали: фар равван не говорит сам, за него вещает джати… ну, шафат. Это так? Фар равван настолько доверяет ему?
  — Джати — не шафат. Люди его не выбирают. Это у них — само собой. Волею демона ихнего, то есть. Даже сам Пер Аа не выбирает… Покажи мне хоть одного человека, который бы другому человеку всецело доверял! — бурчит Хмурый. — Тогда я назову тебя самым мудрым мудрецом.
  — Называй сейчас. Вот имена: ты… и Закар бен Зенон, отец жены моей и второй отец мой по законам и обычаям.
  — Ну, парень, дружба и родство — иное дело…
  — А ещё скажи. Азиру: верно ли, что фар равван, сидя на троне, держит царский жезл свой в левой руке своей, а плеть — в правой? В правой руке, если я хоть что-то понимаю, всегда находится вещь, которая нужна прежде всего.
  — Упоминая Пер Аа, следует добавлять: молодость, здоровье, сила… Болтлив ты! Сдерживай язык, Бен Танат! А то ведь быстро его лишишься.
  — Ну, так значит, плеть Великому Дому нужней! Страх, а не почтение, — вот на чём он держится!
  — Умолкни!
  — Не те времена, чтобы шептаться за углами! Пора во весь голос, открыто, сказать правду…
  — …чтоб фар равван скорей прислал новое войско и поставил тебя на якорь на ладью с самыми тяжёлыми вёслами, как меня тогда?! Хэй, Закар! Скажи своему мальчишке, пусть утихнет! Ведь доиграемся…
  — На самом деле! Твой отец не кидал гарпуны куда попало, выбирал себе верную цель. Я думал: ты похож на него, Бен Танат, Сын Китобоя, — строго молвил Чернобородый. И плотнее завернулся в плащ.
  Чувства были обострены до крайности. Слабый плеск воды за бортом отдавался в ушах, подобно грому.
  Может быть, этот плеск выдаёт ночного соглядатая, который подплыл к борту на лёгкой лодочке, притворяясь местным бедняком. (Говорит о том и звук прихлопывания комаров, который время от времени раздаётся неподалёку). Но ведь точно так же плеснули волны за кормою «Орла» в ту давнюю ночь, которую старый Гор сын Карата, его сын Зенон и внук Закар (его пока не называли Чернобородым, хотя бородка отросла за время пути из Милух в Ханаан) коротали у глиняной пристани. Груз (кедровые плахи, дань Города Великому Дому, которые Гор должен был доставить сюда в счёт царской трудовой повинности) был снят с галара. Зерно (попутный товар, что уж выгоду терять?) лежало в трюме. Не хватало восковой печати на углу папируса — разрешения на выход за пределы морской стражи. Тут и плеснула вода. Закар увидел (нет, скорее — угадал, много ли увидишь в безлунной ночи?): кто-то взбирается по якорному канату. Бесшумнее всех бесшумных теней. На соседнем причале раздалась брань, вспыхнули факелы. Это не тень! Дед, охая от боли в спине, принялся разгребать пшеницу. Прошептал: «Сюда! Глубже! Скорее!» А утром, когда мутная вода Хапи уже смешивалась с морской, делаясь всё прозрачнее, — спросил: «Кто ты?» «Фенеху!» — выдохнул в ответ незнакомец: чёрный, страшный, заросший волосами, как дикарь с полночных киммерийских берегов. Он вылез из-под пшеницы и спешил отдышаться. «Нет, я хочу знать имя твоё». «Не помню!» «Вспоминай!.. Веслом работать ты в силах?» Незнакомец кивнул. Грёб он умело. И — молча. Лишь к полудню Закар вновь услыхал его голос. Придушенный страшный голос человека, почти отвыкшего говорить: «Адон! Я вспомнил!» «Ну, как же тебя зовут?» — не оборачиваясь, следя за берегом, поинтересовался дед Гор сын Карата. «Азиру!» «Сына моих знакомых звали Азиру, — вспомнил отец. — Азиру-весельчак. Ты, вижу, улыбаешься. Мой совет: когда захочешь кого-нибудь до смерти напугать, — тебе достаточно улыбнуться. Вот, как сейчас…» И отец оказался прав. Он всегда бывал прав. Улыбаться и смеяться по-настоящему беззаботно Азиру до сих пор не умеет. Когда кормчему весело, у людей — одно желание: скорей бы отвернуться да уйти. Жуткая получается ухмылка. Оттого — Хмурый…
  Плеск воды повторился. Гарт-экипаж «Орла» вскочил, как один человек. Зашевелились даже писцы.
  — Корабль! Корабль идёт мимо!
  Да, приближалась бара-«корова». Кто там выскочил на просторы Хапи ночью, когда и переход от причала к причалу опасен? Кто спешит сквозь песчаные мели, блуждающие острова тины и гниющего папируса, полузатопленные коряги — скелеты деревьев, которые разлив принёс с верховья? Куда спешит? («Не беги, корова, не беги, — вспомнилась поговорка из запасов Стекольщика Криша. — Конь всё равно быстрее»). Вдоль бортов блеснули щиты. Не круглые ханаанские: высокие хемские, укрывающие воина с головы до ног. Качались копья. Глядели хмурые лица. Только потому, что бара пронеслась совсем рядом, капитан успел их заметить. Да ещё — благодаря головным повязкам с блестящими полосами золотого шитья. Отборное войско Пер Аа. Ближняя доверенная стража. Но на вёслах — явно хабды. То есть, бику. Вёсла ходят, правду говоря, ладно, поднимаются-опускаются единым слитным движением. Слитно, все враз, громыхнули они и по борту «морского коня», стоявшего на якоре. Из темноты грянули ругательства. Эгейская брань. В Микенах всегда бранятся так. Сочно, едко. От души. Во весь мах. Со всей силы, сколько её там у кого есть. Заплясали тростниковые лодочки здешних бет галар, голодранцев, для которых стены их единственного дома — борта их корабля. Хмурый вскочил, целясь ухом в сторону берега. Он понимал хемскую речь лучше, чем капитан. Закар тоже прислушался.
  — Ахиява? — оживился Хмурый. — Слышишь, Закар? Ахиява! Только что, на закате, он взял на глазах у морских и речных сторожей «корову» с удоем золотого Синая! «Корова» — на дне, груз — на корабле с глазами около носа и острым клыком на подбородке. Тараном, я думаю. Что за ахиява?
  — «Аки я» на угаритском наречии — «как я» или «брат мой», — напомнил капитан.
  — Хапиру? — вскинулся зять.
  — Тогда они сказали бы: хапиру! — ухмыльнулся Хмурый.
  — Пират-эгеец? — (Бен Танат пожал плечами. Оглянулся в темноту).
  — Тогда они сказали бы: ахайваша! Пацан ты, Бен Танат! — Азиру был явно удовлетворён своей осведомлённостью, но Закар понял: вот ещё один новый вопрос…
  Ладно. Пора вернуться к старым. Как делает и шафат, и самый бедный житель дальнего кфара: всё ли я привёл в порядок у себя дома, прежде чем пуститься в путь?
  Кажется, всё. Встреча послов — и та удалась, хотя Закар руководил такой церемонией в первый раз (малах всегда сам встречает послов-иноземцев, шафату он столь важного дела не доверяет).
   
  ***
  Пока чужие корабли входили в каратский хавар, Чернобородый побывал там, откуда не видно моря: на задворках главного храма, где теснятся тафаты — треугольные земляные холмики над прахом жертв — да поскрипывает незакрывающейся дверью хижина. К хижине направлялся Чернобородый. Постучал. Вошёл. Склонился перед стариком в лохмотьях. Он помнил этого человека иным. В сияющей тоге, в золотых браслетах, в рогатом головном уборе. Верховный жрец сам сочетал молитвой молодых супругов — Закара и Сарйелли. Но вскоре оставил службу. С тех пор он здесь. Его единственный сосед — старая собака. Люди ходят к нему сейчас не с жертвами, а с платой за лечение.
  «Вот и ты, — проскрипел старик. — Жаль, не вижу её. Жаль. Как твои раны?»
  «Благодарю Эла», — ответил Закар. Пощупал руку. Затем — бок. Такие, как этот старец, даром ничего не говорят…
  Старик, ворча на собаку, что развалилась посреди хижины, встал с дощатого ложа:
  «Государь?»
  «О, да. Малах тяжко болен…»
  «Теперь вижу, — перебил старик. — Травы знаю. Молитвы знаю. Только ведь лечу больных не я. Другой. А я, грешник, только молюсь за недужных».
  «Ради этого я шёл, святой отец. Молитесь за государя. Эл услышит вас. Что же касается трав, — малах одарит любого, кто ему…»
  «Святых среди нашего сословия не ищи! День, проведённый жрецом в храме, среди приношений и жертв, — шаг по лестнице к логову Яму, к темноте вечной смерти. А серебро для меня и раньше было — едкая пыль, от которой, как от досады, першит в горле и слепнут глаза. Даже для меня. Тот, кто способен исцелить, сам одарит любого. Всех, которые заслужили!.. Ещё: порча, сын мой, бывает разная. Бывает, сын мой, порча, которая — прежде чем навсегда отнять силы и жизнь, — делает человека нечеловечески могущественным. И входя к больному, врач входит к двоим. К страдальцу и к недугу. Поверит мне государь, встанет со мной рядом, — отступит недуг».
  К двоим? К двоим. Вечная смерть. Бывает смерть временная? Да, если понимать под нею многодневный сон, следствие приёма хемических снадобий… Вдруг все вопросы отхлынули прочь. Разлетелись, как туман на ветру. Этим ледяным ветром был ещё один вопрос. Старый. Нерешённый. Порча, которая — прежде чем навсегда отнять силы и жизнь, — делает человека нечеловечески могущественным?! Государь принял колдовство от Нахта… от Ипи… от кормчего по имени Гром! Принял добровольно! Как его дед — «золотую похвалу» от Пер Аа! Вот откуда сила, которая сменилась болезнью!
  «Старайся реже вспоминать эти имена, — проскрежетал старец. Откашлялся. Добавил, пояснив: — Оборотни-враги носят их поочерёдно и меняют, не спрашивая друг у друга. Судоводителя Грома боятся многие. Не только атиллан. Но Гром — один из немногих, кого атиллан боится. Трудно сказать, кто из них побывал во дворце, а кто — на берегу. Даже я с трудом различаю их. Атиллан, правда, выше ростом. Темнее лицом. Кровь у него голубая. Он не ест варёной пищи. А главное: он очень жесток, несмотря на свои семнадцать лет. По-настоящему жесток… хотя для вас они равно опасны, оба умеют отводить прочь от себя взгляды людские и наводить беду на людей. Войду к малаху! Сегодня же войду!»
  Атиллан? Атиллан. Вспомнились глаза — тёмные, как старое вино. Не злые вроде бы. Ну, чуть насмешливые. Глаза человека, знающего свою силу… и не желающего показывать её лишний раз. Он опаснее, чем я мог подумать! Говорил Стекольщик: в былое время — при Пер Аа Эх Н Атoне — вороны знались с какими-то колдунами-атиллaнами!.. Опять Полезный Для Атона! Опять Атон — демон, присвоивший себе имя Солнца и проклятый жрецами Хем!.. Чем дальше я хочу отползти от всего этого, тем ближе подползаю! О, Эл! О, Мелькарт! Удержите меня!
  «Святой отец, я велю охранникам…»
  «Туда, где я должен быть, я вхожу мимо любой стражи в любой день и час. Помни о своих ранах. Ты поступаешь верно, сын мой: ты боишься лишь того, чего следует бояться. Но — будь осторожен. Такой беды нужно бояться по-настоящему. Она — единственная — достойна страха твоего! К Трёхглазому Бейи войду на обратном пути. Надо, надо сделать так, чтобы он вернул себе речь. Попробую. Там я тоже войду к двоим: к больному и к болезни. На чьей стороне окажется хугрит?»
  «Благодетель! Но я не просил вас, я даже решиться не мог попросить вас о том, чтобы…»
  «Решиться ты не мог, Закар, но попросить хотел. Пусть говорит сам. Его друзьям не нужен лишний грех — грех предательства. К больному мальчику зайду напоследок».
  «О благодетель! Я велю матросам…»
  «Туда, где я должен быть, я вхожу всегда. Но если ты одолжишь мне возок с парою осликов и не болтливым возницей, — буду признателен».
  «Ваше слово, благодетель! Возчик будет являться сюда, как только вы позовёте его! Как вы узнали об ахайваше?»
  «Ты знаешь о нём, Закар. Этого достаточно. Для меня — достаточно…»
  А корабли уже стояли на якорях среди хавара. Причудливый изгиб кормы — защита для рулевого и кормчего. В Карате делали так ещё в старину, когда корпус вырубался из цельного ствола громадного кедра с природным изгибом. Круто скошенный вперёд нос. Выведенные краской глаза — по одному с каждого борта — созерцали чужой порт. Смотрели из-за щитов, развешенных по бортам, светловолосые рослые люди в накидках из мехов, как у арья, которых Закар встретил в пути от Инда к Дамашку. И летел по городу слух:
  «Геллины пришли! Дикие геллины, которых эгейцы боятся, как чумы! На одном корабле — посол с дарами!»
  Закар был рад стряхнуть старую заботу ради новой. Во дворец! Забудь, шафат — второй человек Города — обо всех Атонах, атилланах, Громах, Ибисах, Змеях, Грифах, Совах! Скорее во дворец! У подножия престола — место твоё, шафат. Ну а сейчас, когда государь болен и наследник ещё не вернулся на родину, место твоё — дважды там! У подножия трона, который пуст.
  Во дворце царила сутолока. Уборщики, опахальщики, факелоносцы метались по коридорам. Тут и там звучал голос дворецкого. Закар отметил про себя: всё ж приказы исполняются и в этой суете. Равняла двойной строй между троном и дверьми залы почётная стража. Не пешие воины-реду: марианы-колесничие. (Хотя они — отроки лучших семей, способных купить боевую колесницу и упряжку отборных коней, — тоже несут в основном пешую службу. В тесном старом дворце, храня покой царя, далеко не уедешь).
  Закар снял будничный катант. Хабды вовлекли-втащили на его плечи тяжёлое (тканное больше из серебра, чем из пурпурной шерсти) одеяние. Возложили остроконечный головной убор. (Почти как у малаха. Почти такой же неудобный: слишком высок, плохо держится). На подушечках принесли браслеты и перстни, которых Чернобородый терпеть не мог. (Это разве боевой браслет?) На поясе сверкнули тяжкие — сплошь в золоте и драгоценных камнях — ножны. Самоцветами усыпана и рукоять парадного меча. (Нелегко, нелегко будет удержать её в ладони, случись таким оружием воспользоваться…) Всё это стоит дороже Корабельного двора. Но на взгляд — более чем ярко, солидно, торжественно. Ради приличия надо терпеть.
  Люди ворот собрались перед троном: ещё один двойной строй колесничих не пускал их к самому подножию. Стекольщик держал что-то — укутанное, будто младенец. Ваза! Новая ваза! Каждую осень любовался Криш живыми гроздями винограда, рассматривал их на просвет, осторожно трогал нежную голубую пыльцу. Теперь пыльца не сотрётся от прикосновений: стекло ведь хрупко, но твердо. И полупрозрачный, в тонких жилках, лист не умчится по ветру: пока не рассыплется осколками сама ваза, он будет радовать взгляд. Над мастером — рука Эла!
  Были здесь и те, с кем мало хотелось встречаться. Рядом со Стекольщиком стоял Бен Риби. Хозяин каменоломни. Грубое лицо — лицо крестьянина дальних гор (чересчур большой горбатый нос, толстые губы, резкие злые складки возле рта) — тоже не являло радости по поводу встречи с шафатом, отдалённым родственником. Историю болтуна Купчишки, распустившего язык во «Встрече», он знал лучше многих!.. Но поздоровался первым. Заговорил учтиво:
  «Болтали на рынке, Закар, ты бывал у этих геллинов. Они, впрямь, душат всех детей, кто вышел из матери хоть с малейшим признаком болезни либо уродства?»
  «Я бывал у эгейцев, — поправил Чернобородый. — Геллинов, как и ты, встречаю первый раз».
  «Ха-а-а… справа Яму и слева Яму!.. Смотрел я на них, когда эти белые медведи съезжали на берег, и думал: правильно делают, следят за породой! Один к одному! Как быки доброго хозяина. Выведу себе породу, какую хочу».
  «Ты занялся разведением скота, Бен Риби? Твоё имя, сколь понимаю, означает Сын Учителя».
  Стекольщик, едва не уронив вазу, отстранился прочь. Зашевелились и остальные Люди ворот, шелестя среброткаными плащами.
  «Аам был учитель, пока были желающие отдавать ему детей в мастерство. Да время нынче смутное. Грамотный, неграмотный, — зашибут. Перевелись те, кому надо шлифовать зады розгой, и папаша розгу бросил. Но его свитки остались, я иной раз почитываю их… Ну а что! — вскричал вдруг Бен Риби. — Любой из вас, идя на рынок, желает купить хабда покрепче-поздоровей! Я ищу таких. Всюду. Где только могу. В основном — мальчишек. Они дешёвые. И для начала не даю им жрать. Затем швыряю в яму, где они ночуют, мешок сухой рыбы. Проворный ухватит кусок сам, сильный — отберёт у соседа. Остальные сдохнут. Не придётся их убивать, брать грех на душу. Всё же внешне хабд схож с человеком. Особенно — который… за долги либо там по судебному решению… продан из ханаанских городов. Ну, и развлекаться им даю. Разрешаю им драться. После работы. Сколько хотят. До утра. Но если утром не встанут на работу и не станут шевелиться как следует…»
  «Бен Риби! — прервал его Стекольщик. — В каких книгах ты всё это вычитал?»
  «Могу дать, посмотри сам, — отвечал Бен Риби. — Да ты едва ли разберёшься. Там — особое письмо. Узоры».
  «Узоры?» — повторил про себя Закар. Особое письмо — узоры. Хапиру в Доме справедливости говорил: «Будь там письмена, балу, — аж мне стало б понятно… кни-и-иги… а там — кружочки всякие, полосы, завитушки!..» Но мысль осталась недодуманной, Закара отвлёк ещё один голос, который спросил:
  «Привязывать непокорных к деревянным крестам за руки и за ноги — ты это в узорах вычитал?»
  «Привязывать? Я имею серебро на покупку гвоздей!» — Бен Риби хмыкнул.
  Криш сделал ещё один шаг назад.
  «А правда ли, — спросил Закар, — что отец твоего отца-учителя был крестьянином, разводил в горах то ли быков, то ли овец?»
  «Ты хотел сказать…» — (Родственник побледнел. Затем кровь прихлынула к лицу, и оно сделалось ещё грубее).
  «Я хотел сказать: ты, в самом деле, заботишься об улучшении своего имущества, — перебил капитан. — Ты расчётливый хозяин!.. Криш, друг мой, вернись с даром вперёд. Поднесёшь вазу послам по моему знаку».
  «Ну, дар есть дар… — вздохнул толстяк (более торопливо, нежели говорят люди, высказывая свою печаль). — Ради Города и в убыток войду. Хорошо бы заплатили за такой товар микенцы…»
  «Закар тебе сказал, геллины — не микенцы, — прервал Бен Риби. — Они едва ль умеют ценить красоту… и не сам же я всё выдумал! Не сам! Ну, Закар! Насчёт породы! И эгеец мне советовал. А, Закар?»
  «Дар есть дар, — кивнул Стекольщик, баюкая вазу. — Д а р о м отдаю».
  Взревела труба. Криш упрятал остаток сокрушенных слов обратно в пояс.
 
  ***
  Закар легко догадался, кто в толпе геллинов — посол: вот этот здоровяк в чистом красном катанте и с громадными руками в неотмытой въевшейся копоти. Ну, другой чужеземец — старик в одеянье до пят — переводчик. Остальные сто… какую роль играли они? Охрана? Свита? Но впустить пришлось их всех. Точнее — геллины просто вошли вслед за послом, марианы не смогли затворить перед ними тяжёлую резную дверь. Вошли. Встали в два ряда: спинами к колесничим.
  «Белые медведи! — думал Закар. — Звери! Могучие дикие звери! К счастью, они сыты. Или не так уж много хотят по дикости своей?»
  Об эгейцах капитан знал. Первое и главное: в боевом искусстве они оставляют за кормою всех остальных. О корме сказано не для слова, эгейские пейан (ловцы удачи, хапиру на ханаанский лад) опасны и сильны. Хотя в основном северяне бьются на суше. Воинского строя, можно сказать, не ведают1].Каждый — сам за себя. Сосед не рассчитывает на помощь соседа. Передний тяжеловооружённый ряд (родовая знать, которая может продать стадо быков, чтобы купить бронзовые доспехи) не оглядывается на задние ряды — на обладателей охотничьих копий, дротиков, луков, войлочных панцирей да гулких щитов из дублёной кожи. Тысяча конных хеттов рассеет тысячу их конницы, если они смогут таковую выставить. Тысяча пеших немху Мерн Амона опрокинет тысячу эгейцев. Но поле единоборства останется за северянином. В ближнем бою он в своём панцире (пусть даже войлочном), в своём шлеме с шипами из клыков дикого кабана (пусть даже простом кожаном) — как свирепый носорог. Только смерть остановит его. Легковооружённые лучники страшны на расстоянии. Роме отрабатывают силу выстрела: дырявят медные тарелки, выставленные в ряд донце к донцу. Хетты, предпочитая меткость, целятся стрелой в кольцо. А эгеяне, выставив в ряд боевые топоры с кольцами на длинных рукоятях, собирают их на стрелу, как вязание на спицу2].Опустеет колчан, — стрелок рванётся в бой безоружным. И врагу опять придётся тяжело. Закар, сам с детства крепкий боец, ни разу не пробовал свои силы в схватках с мастерами эгейского кулачного боя — панкратиона, где правила запрещают лишь кусаться и выбивать глаза соперникам. Знал: не стоит искушать судьбу. Всегда знал. Даже в молодые бесшабашные годы.
  Хвала тебе, Эл — творец вод и земель: ты разделил нас морем! Угарит много терпит от эгейцев (ахейцев, так говорят там). Отчаянный, буйный Угарит! Но эти геллины, спускаясь в долины Аргоса и Беотии с полночных гор Олимп, раз за разом угоняют эгейский скот, берут пышнотелых эгеянок себе в наложницы… и будто вообще не встречают сопротивления! Так доверенный человек писал Закару.
  Страшный враг.
  Странный народ. Все прямоносы, светлоглазы. Глаза — серые или голубые, как лёд. Льняные космы висят до плеч. У одних — мальчишеский пух на щеках, у других — бороды длиной в две четверти. А лица — как будто одинаковы. Меховые накидки на бугристых плечах (волчьи, медвежьи, нередко — из шкур быков). Груботканые шерстяные рубахи с зубчатым узором по вороту и подолу: что-то вроде волн, какими получатся волны у живописца, который, ленясь двигать кистью, водит её только влево-вправо да вверх-вниз. Грубо сплетённые сандалии. Могли бы вырядиться в шмутьё, награбленное у микенцев! Хотят на что-то намекнуть? Или… не подумали в простоте и дикости своей, что ради такого случая следует показать себя лучше, чем на самом деле есть? Только мечи светятся золотом. Опять намёк: серебра не признаём, ни с кем не торгуем? Или причина, вновь, открыто-проста? Серебро нужно плавить, а золотые самородки попадаются в реках. Узор на рукоятях мечей — так же груб: круг, спираль, квадратные волны. Только на рукоятях. Ножен нет. Вместо ножен — петли-перевязи.
  Среди отроков нарастал ропот. Неслыханно! Оскорбление! Чужеземцы так и стоят в два ряда, спинами к марианам. Хотя ведь… налицо столь же явная беспечность: кто ж подставляет спину чужим?.. По живому коридору соплеменников к трону — к Закару, который стоял перед пустующим троном, среди Людей ворот, — двинулись старик и посол.
  «Радуйся, бассилей!» — перевёл хриплые, отрывистые слова старик, борода которого казалась светлее, чем одежда. Шёл он без посоха, держался прямо, тяжёлые руки (руки воина) не дрожали. («Глаза, правда, мутны. Он то и дело щурит их. Но, — подумал Закар, — дойти бы мне самому до таких лет с прямой спиной!..») И сказал старик: не ванaк, то есть князь. Сказал: бассилей. Вождь. Глава мужчин, носящих оружие. Они там тоже сами решают, кто будет во главе них. Как в городах ханаанских. Но бассилеи — не шафaты. Не судьи, не градоначальники. Просто вожди. Переизбирают их дикари очень редко (иной бассилей так и умирает вождём), но — случись повод — очень быстро.
  Посол грязным, как у медника, пальцем с чернотой возле ногтя подманил кудрявого юношу. Тот молча сунул ему кожаный мешок. («Если пара хриплых слов называется у них приветственной речью, я не удивлюсь, когда остальные, за исключением вас двоих, — совершенно немы»). Из мешка явился тусклый шлем, увенчанный клыками кабана. Тёмный и тусклый. Без полировки, без узоров. Показался тёмный тусклый нагрудник. Кожаный пояс в серых шлифованных бляхах. Наконец, — меч. О, Эл! Хотя бы здесь мерцал на тяжкой, очень грубой рукояти золотой узор. Волны, круги, треугольники, полосы. («Они, действительно, не ведают и не понимают красоту!») Закар принял дары: отдал их, не глядя, отрокам. Лишь меч — будто сам собой — задержался в руках. Вспыхнул под светом факелов…
  И свет, отразившись от клинка, густо-голубой струёю хлынул вниз.
  Нагрудник, шлем, пояс, когда Закар на них оглянулся, ответили таким же синим огнём. Будто вороново крыло. Зря ли ворон, облачённый в тусклые перья, считался у ханаанеев мудрой вещей птицей до того как заморские хемцы — тоже неглупые, надо сказать, — переняли его имя! Ворон. Не яркий фазан-хазану. И до сих пор считается в Угарите — там, где властвует хеттский закон.
  Сколько стоит этот дар? Отец и дед отдали какому-то хугриту в пять раз больше серебра, чем весил его странный товар — грязно-бурые слитки! Халеб очень твёрд. Твёрже, чем бронза. Дед говорил, что знающий человек может сделать халеб ещё твёрже. С помощью огня. Да, с помощью огня. Он говорил так. Странно. В огне металлы плавятся. Но знающего человека найти не удалось, и слитки через год-другой превратились в рыжий песок.
  Эх, кинжал далеко! Кинжал, взятый в случайном бою. Кинжал, который рубит бронзу. Интересно было бы сравнить остроту лезвий! Интересно будет сравнить!
  Хладнокровие изменило шафату…
  А посол вдруг улыбнулся. Прищур холодных льдистых глаз — и детская улыбка. Именно детская. Так улыбается ребёнок, которого взрослые неожиданно похвалили. Равнодушные, высокомерные, всезнающие взрослые похвалили его, и теперь он сам, впервые в жизни поверив в свои силёнки, мнит себя взрослым, умным, сильным, большим…
  Закар не заметил, как рука, отдав железный клинок рядом стоявшему мариану, сама отцепила от пояса тяжкий — в золоте и самоцветах — бронзовый меч для торжеств. Протянула его дикарю. Тот взял ответный дар своей огромной чёрной ручищей. Прохрипел. Старец повторил по-ханаански:
  «Того, кто забудет дружбу, карает собственный клинок!»
  А время удивляться ещё не кончилось.
  Геллины повернулись к колесничим. Подняли свои мечи, выхватив их из петель. Свет дрожал, как на струящейся воде, на узорах синеватого металла. Что за металл всё-таки? Железо, которое путём долгих перепродаж и обменов проникает в Угарит из страны фракийцев, — твёрже бронзы. Но от воздуха и воды халеб окисляется. Делается грязно-бурым. Как бы вдруг заболевает странной болезнью вроде лишая. Твёрдость — главная ценность его — притом сильно падает. Будь они хоть трижды дикари, я бы на их месте не поднёс в дар чужому царю сомнительное изделие!.. Они защищают острие от ржавчины? Как? Чем? У кого спросить?
  Вспомнился старый лекарь во дворе великих храмов. И Закар будто услыхал его ответ: слабый, скрипучий, но полный уверенности голос. Уверенности в правоте слов, которые произносит он.
  «Сын мой! Всё ли ты знаешь о мастерстве и о мастерах? Не торопись. Не торопись вершить суд и изрекать приговоры. Да, ты шафат. Шафат Города. Но мир велик! Мир — не только Город!»
  Старшина марианов выхватил из ножен свой бронзовый меч. (Хороший меч. Царь плохих не держит). Ухватив двумя пальцами за острие, подал его геллину. Принял от дикаря синий клинок. Опустил в ножны. Клинок вошёл: изделие чужих мастеров оказалось тонким и лёгким. Геллин со смехом кинул ханаанский клинок в петлю, которая свисала у него с плеча. Ножен у дикаря — как и у всех его соплеменников — не было.
  «Первому да следуют все!» — возгласил Чернобородый. (Опоздал. Замешкался. Но уж пускай лучше поздно…)
  Старик перевёл. Дикари заулыбались. У молодых парней и у седеющих воинов были одинаково детские улыбки. Простодушные. С едва скрываемой неловкостью. И с откровенной радостью: мы — друзья? Всё хорошо?
  …Потом — проще. Выслушать, откуда именно прибыли гости, какие товары на их кораблях со странным названием — монокроты, имеющие один гребной ряд. (Закару вспомнились слова островитянина о хемских кораблях, где гребцы не сидят, а лежат в два — иной раз даже в три — ряда, ворочая вёслами над собою. Слова, которые обозлили Азиру Хмурого. При чём тут… А если — при чём? А если разговор идёт опять о кораблях со многими рядами вёсел? Кораблях, которые уже есть… или — скорей всего — которые будут… но у кого? Не у этих же дикарей!) Спросить, какие товары желали бы видеть под лавками своих судов на обратной дороге. Откуда они, Чернобородый так и не понял. Понял лишь: «Геллины — это мы и как мы. Геллада». Старик не смог объяснить, где они живут, чьими соседями являются. (У них вовсе нет соседей? Из какой дали, по каким морям ухитрились они добраться к нам сюда?! По каким приметам узнавали путь?!) Уходят на заре, с утренним бризом. Взять (сменять на золото) хотят красивые вещи, удобные в делах и гладкие для взора, но прежде — зерно. «Зерно, бассилей! Золото не сеют». (У них голод? Или полуночная Геллада ничего не родит?..)
  Вопросы, вопросы! Новые вопросы без ответов!
  Стол для пиршества — имеется в виду: обыкновенный стол в тридцать локтей — пришлось срочно заменить другим. Он пылился в подвале с тех времён, когда старый царь кормил и поил за ним всех воронов враз, от наместника до провонявшего навозом юнца-коновода. Геллины быстро поняли, для чего нужны тарелки. Мясо теперь хватали не сразу с блюд: отрезая куски (помимо мечей, у всех у них вдруг и враз явились откуда-то узкие, лёгкие, невероятно острые ножи синего металла), переносили ближе к себе. Но о вилках не имели представления. Обсасывали пальцы. Рыгали. Вино пили жадно. Брызгали из кубков себе под ноги, рыча: «Хайре, Гея!» Плескали вверх (так, что всё лилось обратно им на головы): «Хайре, Уран!» Посол окропил светильник: «Хайре, Гефест!» Старец объяснил по-ханаански (на угаритском наречии):
  — Зовёт бессмертных радоваться вместе. Гефестид делает так с тех пор, как стал бассилеем. Он любит гостей.
  «У вас ценится не здоровье, а радость? — хотел уточнить Чернобородый — Ценят всегда то, чего мало…» Но сказал он другое. Задал другой вопрос.
  «Я помню, Гефест у эгейцев — огненный демон. Посол — сын огня?»
  Гефестид что-то рыкнул.
  «Зовут с тех пор, как он опять вернулся и принёс в руках ещё одно мастерство, — пересказал-ответил старец. — Умение делать пламя вечным».
  «А какое мастерство в твоих, о почтенный?»
  «Руки слабеют. Глаза совсем плохие. Но я — помню. Люди — слушают. Люди рады узнать, что было до них».
  «Аэд! На словах скор, как и на деле!» — прорычал Гефестид. В жующих замасленных устах посла этот рык звучал уважительно.
  Троянцы называли старого ворона, который плыл на баре с Камесом: аэд, странствующий собиратель преданий…
  Колесничие пьянели. Кто-то из них уже колотил по гулкой широкой спине кудрявого парня (того, который подавал Гефестиду дары). Парень хохотал, отвечая ещё более гулкими ударами. Отрокам это нравилось. Пьянели Люди ворот. Стекольщик, мокрый и красный, орал на ухо распаренному потному геллину что-то про виноград, обрезку, способ выжимания ягод, бочки, кувшины. Ваза-гроздь, забытая, скучала на столе. Рядом слышалось нечто о конях, о сёдлах, об уздечках, о плуге. Переводчик-старец сидел, выпрямившись, и мутные глаза его не блуждали. Он как раз говорил Чернобородому:
  «Бури начнутся рано, мы должны успеть к себе. Да не оскорбит тебя наш скорый отход. Мы берём хлеб в обмен на золото и поднимаем якоря на рассвете. Африка дала только золото. Нужен хлеб».
  «Африка? Пенная страна?»
  «Которую вы знаете как Ливия, Хем, Куш. Я был ребёнком, полуденный ветер нёс ароматную пену, ветки деревьев, цветы. Я хотел побывать там и сказать всем, кто захочет узнать. Жизнь вела меня другими путями. Но бессмертные милостивы. Я жив, и я иду из Африки в Гелладу среди своих на своём корабле. Небожители милостивы».
  «Среди своих на своём корабле. — (Закар сам не знал ещё, для чего повторил он эти слова старца. Думать надо было над иными словами. Переводчик сказал: идём из Африки. Чем они там торговали? Медвежьими шкурами? Тубб Катант… Медвежья Рубаха… не из ваших ли краёв был тот, кто сгинул на покинутом корабле заодно с гартом Ури?..) — Приходите ещё. Царская воля, — (Закар приподнял руку с кольцом: блеснули резные буквы), — и городской обычай охраняют вас».
  «Наши обычаи тоже стоят на стороне мирного иноземца. Ты принял нас, мы примем тебя. Дети примут твоих детей. Проксения».
  «Проксения? За чужого?»
  «Да. — (Старик кивнул). — Если чужеземец несёт не меч, а товар».
  Гефестид прекратил орать в ухо соседу. Шафат хотел сказать:
  «Оружие само бывает ценным товаром…»
  Но не сказал. Тем более, что кто-то из геллинов тут же ухватил старика за плечо и стал орать ему в ухо, брызгая слюной.
  В пиршественном зале царила жара. По лицам катился пот. А ледок отчуждения, так и не растаяв до конца, опять становился прочнее.
  Может, единственной встречи просто-напросто мало, чтобы лёд растаял до конца?
  «Начало есть. Дары приняты, первый торговый договор оглашён. Уже кое-что!.. Поглядим. А вот вино у малаха в подвалах хуже некуда, — подумал вдруг капитан. — У Криша вкуснее: готовит для себя… и для своих…»
   
  ***
  Перед тем как оставить Город, Закар успел если не сделать, то начать ещё одно дело. Когда аам баалы — грузчики уже таскали всё необходимое на «Орёл», а писцы получали от дворецкого последние указания из числа тех, что не попадают в дорожные наказы, Чернобородый перешагнул разрушенную стену корабельного двора. Там его ждали царский мастер, старый Гамаль, Ганон — и три хабда. Это были его хабды. Один имел прозвище Шардан. Откуда взялся этот сгорбленный старик с длинными — ниже колен — узловатыми руками, Чернобородый так и не доведал. «Запада. Земля запада, крепкая среди вод»… Может быть, он — из числа живой добычи, которую Мерн Амон — молодость, здоровье, сила — взял в битве своих юных лет, когда, избыв бремя южного наместничества в малярийной Куш, возложенное на него отцом его, Сэти, и начиная править самостоятельно, сокрушил некие морские народы на закате солнца? Зенон сын Гора купил Шардана за тысячу сиклей, когда Закар едва начинал называться Чернобородым. Не дорого купил. О ч е н ь дорого! Но свою цену хабд оправдал многажды. Кто лучше него разбирается во всём корабельном устройстве от парусов до руля? Второй хабд, моложе, — с кличкою Сикел, — ученик Шардана. Выкуплен Закаром у цидонян (те хотели пришибить его за побег). Откуда он — Закар тоже не дознался. «Укреплённые острова среди вод, крепости среди вод…» В помощь мастерам куплен мальчишка. Судя по всему, — ливиец-техeну. Из племени дикарей, которые живут в пустыне к западу от Хапи, изредка торгуя и часто воюя с Хем. Год назад это был дикий зверёк. Скалил зубы, плевался, выкрикивал что-то злое на странном своём языке (странном уже потому, что по звучанию удивительно напоминает ханаанский). Но Закар видел, кого берёт. Он сразу заметил долговязого тощего зверька в толпе на невольничьем торгу. Да, тем же вечером пацана пришлось выпороть. Но Шардан его в конце концов приручил. Как? Трудно сказать. И Техену не остался на побегушках. Удивительная память! Никогда, ничего маленький хабд не забывает. Во всём старателен. Притом — быстр. Понял, что такое «работа должна быть сделана в срок». Это среди хабдов — редкость. Каждый хозяин на свой лад объясняет, откуда берётся невольничья медлительность — трусливая, дрожащая, но при всём при том непобедимая, никакими побоями не вышибаемая лень: от врождённой ли дикарской глупости она, от отупения ли, которое настигает людей в неволе, как только они отрываются от своих племенных святынь и утрачивают душу, сохраняя лишь вид человеческих существ. Но все сходятся на том, что она есть. Однако деньги не пропали. Тоже деньги немалые. Сто сиклей за мальчишку, знаете, — цена!
  «Шардан, Сикел, господин ваш говорит с вами. Следите за этим прутиком. Слушайте. Я велел им восстановить сгоревший корабль. Вы будете с ними. Когда корабль поплывёт, неся паруса и слушаясь вёсел, — я отпущу вас на волю. Свободными людьми возьму вас в поход к… который со временем состоится. Буду платить вам наравне с остальными. Когда мы встретим в пути ваши острова, я спрошу вас, хотите ли вы вернуться на родину. Вообще, я не обижаю людей, которые дают мне свой труд в обмен на моё серебро. Я сказал, вы слышали. Повинуйтесь».
  Сикел и Шардан, забыв о прутике, пали перед баалом ниц. Хотя Закар не требовал от своих хабдов такого вот (впрочем — обычного, даже закреплённого в новых государевых указах) изъявления покорности. Как не любил всего лишнего. Не слагающего собою суть, а налагаемого на суть извне.
  «Поднимитесь, хабды. Где Техену?»
  «Да вот он, баал! Зубы скалит. Почуял новую работу. Ему только дай стамеску в дерево воткнуть!»
  Маленький хабд кинулся перед господином на колени. Выпрямился вновь. Сверкнул в улыбке белыми — как у зверька — зубами. На чёрном от загара лице под клоками перепутанных рыжевато-кудрявых волос они казались ослепительными. Зеленоватые глаза светились радостной преданностью. Он подбросил на ладошках скомканную тряпку. Тряпка развернулась. Блеснула под солнцем отточенная бронза.
  «Баал! Я старался! Мой теперь своё!»
  «Будь старателен всегда, Техену. Я жалую старательных».
  Мальчишка вновь ослепил господина сиянием улыбки. (Медвежонок чем-то похож на него. Верней, Техену напоминает Унатеша. Странно…) Вспомнив о порядке, склонился. Опять поднял вверх сияющую мордочку. Захотелось потрепать его за волосы, нажать пальцем на крупную родинку посреди лба. Он это любит. Но баал есть баал, хабд есть хабд. Особенно при посторонних. Закар позволил мальчишке обнять свои сандалии. Отошёл прочь — к Рулю и Гамалю, велел им обоим сразу:
  «Вы, друзья, тоже старайтесь. Я собираю гарт для очень трудного, но очень выгодного плавания. Именно собираю. Не набираю. Уйдут со мной далеко не все. Но кто уйдёт, — по возвращении бросит в Карате золотые якоря вместо каменных».
  «Серебряные», — неохотно уточнил Ганон Руль.
  «Вот такие, но побольше? — Закар улыбнулся. Не насмешливо. И со смыслом. Достал из складки пояса туго свёрнутый лоскут. Встряхнул его, разворачивая. Блеснул серебряный якорек с петелькой как у серьги. — Ты забыл его, Руль, во «Встрече»… но я зашёл к Акраму… в общем, больше так не делай, это ведь тарташское серебро!»
  Ганон потемнел. Краска стыда и морской загар сделали его лицо бурым. Гамаль, грозя Ганону, пообещал:
  «Я за ним сам прослежу, адон… то есть, баал!»
  …Слушая плеск волн за кормой «Орла» в хемской темноте, которая скрыла ладью Пер Аа, Закар вспомнил всё это с удовлетворением. Но опять нахлынула тревога. Ханаан далеко! А вокруг — Хем! И наутро предстоит идти во дворец со свитком льстивых кружев неискреннего поздравления.
   
   
  ТОТ, КТО РЯДОМ С ТРОНОМ
  Церемонии длятся бесконечно. Капитан давно хотел спросить у писцов малаха: есть ли на свете люди, которым это всё нравится, которые с т р е м я т с я чаще посещать разного рода церемонии, стремятся искренне, всей душой? Но то забывал спросить, то не решался.
  Спёртый воздух старого дворца — Дома Великого Дома — шелестит сотнями голосов, возносящих хвалу. В этих сотнях затерялся голос Закара. Хочется выйти прочь. Тут каждый второй (казалось Чернобородому) хочет выйти — вырваться! — прочь.
  Тягостно.
  Так бывает, когда ждёшь беды. Ждёшь, не зная, с какой стороны она придёт и как её встретить. Как к ней подготовиться. Оттого — страх: подготовиться не успеешь, и она ворвётся, когда ты её меньше всего ждёшь. Тревога во взглядах. Взгляды рыскают туда-сюда: послы приворожено следят за движением страусовых перьев-опахал над хепрешем — островерхой синей короной с золотою маленькою коброю выше лба. Но все ждут. Ради этой церемонии брошены они на дворцовый каменный пол.
  Обладатель хепреша Мерн Амон, Любимец Солнца — молодость, здоровье, сила — восседает неподвижный, отрешённый от всего происходящего. Взор течёт поверх толпы с дарами. Куда? На стену. На фреску. Пенится зелёное море, плещут цветные паруса, горят чужие корабли, на которые тяжко навалилась ладья со щитами избранной стражи вдоль бортов и кормовым противовесом в виде лотоса. Может показаться: ты дремлешь на троне, фар равван. (Странное имя придумали бессловесные забитые ибри, но всё ж как быстро вцепляется в память оно!) Взгляд — сонный. Тусклый. А под отрешённостью, как огонь под пеплом, дремлет в тебе страшный всепожирающий жар. Кто возбудил ненависть твою? Ты впился глазами в картину битвы с людьми моря. С кем из числа людей моря? Кого имел в виду живописец, послушный призыву твоему, когда старый дворец подновлялся для церемонии? Краски на фреске совсем свежи: нарисованные волны влажно блестят в свете факелов…
  Мерн Амон перевёл взгляд на другую стену. На другую фреску. Летит, горяча коней, воитель Джехутимес. Почему древний Пер Аа — если не в полном смысле слова предок, то во всяком случае предшественник твой — взял себе такое имя? Джахи либо Джеху по-хемски — Ханаан. Рискованно принимать имена чужих племён (ещё и враждебных, только силою склонённых), которые проклинают тебя… Как раз оттого стал он Джехутимесом, что проклятий не боялся. Колесницею он правил всегда сам, обходясь без возничих. Вернее, совсем не правил. Так до сих пор говорят, хотя давно умерли все, кто его видел. Поводьями была воля его, пред которой склонялась половина мира. Колесница мчала его от победы к победе. Поражений он не ведал. Громадная стрела готова сорваться с тетивы, кони топчут бородатых азиатов в долгополых одеждах, тараны вышибают кирпичи из стен крепости3].Крепость, судя по всему, — сирийская… а у древнего воителя — твой горбатый азиатский нос. И загар — не красновато-медный, как у хемца: бурый загар бедуина-степняка. Там — твоё лицо, ныне правящий Великий Дом! И твой взгляд. Холодные серые глаза геллинов, эгейцев и данайцев ханаанею малопонятны. В чёрных, как у тебя, Пер Аа, азиатских глазах всё видать. Словно в зеркалах из обсидиана, дикого горного стекла, которое попадается среди камней на склонах хребта Ливан…
  Глаза Пер Аа шарят по рядам приближённых у подножия трона. Упёрлись в бритый затылок. Рассматривают тёмный посох, лоснящийся не от дорогой полировки: от времени, от постоянного прикосновения рук. Мало жалуешь ты, фар равван, святое сословие. Редко входят сюда слуги звероголовых демонов Хем, неся посохи и жезлы с их изображениями. (Геллины тоже сами вошли в каратский дворец вслед за Гефестидом. Тогда. Вошли и встали… не выгнать… если у кого-то даже возникло в мыслях слово «выгонять»). Какие демоны прислали сюда этого старика? Старик похож — к слову молвить — на Великого Шешу. Точь-в-точь покойный херхеб. «Аэд, собиратель мудрости», — говорят северяне. Учитель Камеса-воронёнка. Старец, который умер на палубе. Которого хемцы, уходя с «Орла» вслед за Громом и уводя Камеса, унесли с собой. Только вот одет он иначе. Вместо белых тканей — голубые. Как у Грома… Нахта… или, может, Ипи… Как чувствует себя малах после свидания на галерее для стражи?.. А вот и Гром поправляет накидку цвета небес. В смиренной толпе. Рядом с переодетым вождём геллинов Гефестидом.
  Старайся реже вспоминать эти имена. Их носят два оборотня. Два врага. Один из них — роме, другой — атиллан. А есть ещё третий. Судоводитель Гром. Его боятся оба, говорил в Карате старый мудрец, чистый человек, чья молитва доходит до Эла. Ещё говорил он: отличить настоящего атиллана, у которого голубая кровь и который не ест варёной пищи, может только он сам. Атилланы. Атилланы? Кто они? Бывает голубая кровь?
  Пусть господин Хехеи знает от вас, куда галары вашего малаха Никм-Эпа идут, а мы вам долю дадим. Пока отец Атон над нами светит, нам есть что дать. Но коли вы нас разозлите, — повсюду достанем, отец Атон светит везде. Выбирай… Так Унатеш передал предложение Ипи-Нахта о совместной охоте. От подобных условий смог отказаться Ури-Медведь, но не смог (не захотел) — Трёхглазый Бейану. Для обоих дело кончилось худо. Умерла подбитая ладья… лопнул шкот странного паруса, дающего «Акуле» ход навстречу ветру — против всех законов, издревле известных всем парусным мастерам… хотя не лопнул он! Отвязали. Очень умело. Очень вовремя. Сделал это Унатеш Медвежонок, родной сын Медведя, родной племянник Трёхглазого, который помнил, как Ипи-Нахт сказал: «Великий Дом? Я не из этого дома! Я не осквернил ног своих грязью жалкого ручья, именуемого Хапи, я не стоял на коленях перед стаями ложных идолов, которые заполняют собою храмы чванливой Хем! Малый слуга великого единого Атона, я видел свет великой единственной истины. Я знаю: воистину велико не то, что называют большим, и воистину самый большой на свете — не тот, перед кем ползают на брюхе». Медвежонок передал эти слова проще: «Их дом не велик для меня!» Но Ипи-Нахт говорил (Закару теперь казалось) именно так. Мог говорить только так. И Ури — ханааней, носящий хеттское имя (почему ты, Закар, ни разу не придал значения этому обстоятельству?), — погиб вместе с разбитой ладьёй. Бейи едва успел перегнать «Акулу» хотя бы часть добычи… Кто явился добычей? Молчаливо-надменные вороны, которые в Карате улетели с «Орла»? Важный бритоголовый старец, который — вот он, жив и невредим, — опять сжимает сухими жилистыми руками посох у подножия трона Пер Аа? Или молодой Кобра-Нахт, а может быть, Ибис-Ипи, коего проклял пассажир подбитого феа — мальчик-эгеец? Странного корабля со странным названием. Аки я… как я… ахиява… ахайваша… феа… делаем пометку в деловой табличке… с правой, непременно с правой стороны, поскольку в Ханаане пишут справа налево!
  Джати — визирь Пер Аа, который вещает за государя, ибо Великий Дом никогда не говорит при мерзких иноземцах, — возвысил голос. Проще сказать: взвыл, завизжал что есть сил. Послы в очередной раз бросились на колени. Камень пола под Закаром задрожал. Повернулся, как дверь на петлях.
  Соскочить с плиты Закар не смог. Не смог и встать, когда почувствовал, что больше не падает. Его подняли, схватив за руки с двух сторон. Обыскали. Вырвали ножны из-за пояса. (Кинжал остался у привратников ещё там, вовне стены, утром, когда послы готовились лицезреть Отсвет солнца на тверди земной). Схватили за руки ещё крепче.
  Закар ударил своими локтями по их рукам. Они отпрянули, взвизгнув. Но вернулись. Схватили его так, что новый удар стал невозможен. Закар понял: эти двое… по крайней мере двое… гораздо сильнее, чем он сам. Это — не духи. Люди. Но сила им дана звериная. В сочетании со звериной ловкостью. Судя по тому, как прячет их темнота под полом, они — нубийцы. Чернокожие из страны Куш всегда ценились на рынках живого товара: жестоки к чужим, покорны господину… А главное: чего они хотят? Чего хотели те, кто послал сюда нубийцев? Плох кормчий, который при первом резком порыве ветра начинает молиться за упокой души.
  «Не спеши, Закар… и не торопись», — сам себе сказал Чернобородый, вспоминая хеттскую пословицу, которую любил Криш-Стекольщик: не спеши, когда торопишься, не торопись, когда спешишь. О, если бы от этого сделалось легче!..
  Из тьмы проскрежетали, поворачиваясь, другие глыбы — так же плотно пригнанные, как и плита, которая давно заняла своё место в каменном потолке. Мелькнул свет. Глаза ещё не успели привыкнуть к темноте, свет их не ослепил. Капитан сам смежил веки. Сделал вид, что зрение отказалось ему служить и он отказался от услуг зрения. Но сквозь ресницы различал всё, что хотел. За каменной дверью была комнатка. Пять шагов от угла до угла. По углам, расставив ноги, скрестив руки перед собой, замерли четыре техену. Оказывается, бродяги пустынь чем-то неуловимым напоминают морских бродяг — критян, земляков неулыбчивого мрачного Навсифоя, от которого Закар недавно вернулся в Карат через Алашию-Кипр. Недавно. Когда начались — при встрече с хемской ладьёй, угаритским хали «Акула» и странным кораблём феа, — все эти события. Цепь тех случайностей, которые закономерно привели тамкара по имени Закар бен Зенон сюда.
  Куда попал ты, шафат?
  Нубийцы исчезли. Будто растворились во тьме за спиной.
  Всё равно… Ты — один. Их — даже теперь — по крайней мере четверо. Из-под головных платков холодно смотрят зеленоватые глаза. Оружия за набедренными повязками нет. Господин, прислав вас сюда, был уверен в звериной силе хабдов. А уж вы-то расстарайтесь наравне с нубийцами! Плен ваш — ещё более терпим, чем у вашего маленького земляка в Карате. Судьба отделила вас от толпы живого товара: загнала не на рудник, где сила тоже требуется, а вот сюда. Вы до конца дней своих будете её благодарить. Словом и делом. На рудник вам не надо. Здесь лучше кормят. И уж наверное меньше бьют. Вы старательны, бику…
  Хоть бы кинулись одновременно с четырёх сторон! И сообщат господину: презренный фенеху Закар, жалкий шафат жалкого Карата умер здесь, оказав кощунственное сопротивление. Бесполезное, отчаянное… ну да — ладно. Хотя бы кто-то узнает: Закар сын Зенона умер не как баран под ножом.
  Дверь в стене за спиной закрылась. Щёлкнула. Открылась другая: в стене противоположной. Впустила ещё двоих. Одного капитан узнал: юный красавец богатырского сложения — царевич Мерн Пта, наследник Великого Дома, — утром соизволил наблюдать, как изымают оружие у послов. Рядом, опираясь на его плечо и на посох, тяжело дыша, брёл второй роме. Похожий на царевича лицом, как отец. Жар лихорадки светился сквозь бурый азиатский загар и потёки наспех смытого грима. На переносице тяжёлого сирийского носа каплями дрожал пот. Жёлтые глаза горели злым огнём. Ещё кто-то мелькнул за спинами двоих: кто-то с волосами и бородой такими же светлыми, как у Гефестида. В платье такого же удивительного — даже при колеблющемся свете факелов неизменного — оттенка полуденных небес, как у юного роме на галерее дворца в Карате. Где сейчас Карат?.. Дверь затворилась. Вернулись нубийцы. Свет лился по меху гепардов. Надлежащая одежда! Что говорить! Один чёрный хабд подал обоим господам кресла, помог сесть второму, затем — царевичу. Другой приготовился ударить фенеху под колени, чтобы заставить его пасть ниц. Перед этим роме все должны падать ниц. Особенно фенеху!.. Но отступил: заметил властный жест.
  Закар и сам едва не свалился. Ноги слабели. В коленях билась холодная дрожь. И глаза открылись сами — ещё до того как другой роме сказал:
  — Ты здесь. Стоишь передо мною. Хорошо, что стоишь, а не валяешься в пыли. Тебе ведь тоже мало нравится лизать пыль чьих бы то ни было следов.
  Фар равван говорит по-ханаански чисто! Не как свой, да. Но ведь и не как наместник в Карате!..
  Для Закара этот голос звучал впервые. Пер Аа говорит с чужеземцами только через джати. Видеть Пер Аа доводилось. Сегодня — в третий раз. Однако слышать его… и лицезреть без тронных одежд, без хепреша, в обыкновенном платье… о таком жутком везении он помыслить не мог!
  — Да воссияет солнце над твердью…
  — …и да услышит от тебя другие имена, которые я редко слышал из трусливых уст, — оборвал Великий Дом. Голос был не царский. Усталый. Дрожащий. Но Закар вдруг понял: этот голос — в числе тех, которые слышны даже среди громов. Сила незримых (та же, что и у малаха в Карате) воспламеняла его слова. — Мы будем говорить о деле. Деле антилопы, убегающей от старого льва. Деле корабля, способного вести как войну, так и торговлю.
  «Кто донёс?! — заметался в сознании новый вопрос, дополнение к старым, не решённым до сих пор… но вмиг позабытым. — Во дворе, где виноград, нас было двое: я и малах. У Криша нас было трое: я, Азиру, сам Стекольщик. Кто из них?! Кто?!»
  — О хеттских колесницах на три ездока я хотел с тобой говорить, — продолжал Мерн Амон. — О грозном Хуфу. О великом Джехутимесе. О Хаммурапи-законодателе. О Миносе Критском… да, конечно, Критском, сын вовремя напомнил. Только не лги, Чекер-баал! Лгать в мыслях и в словах ты не умеешь. В делах ты лжёшь неохотно, испытывая отвращение. А дело — стократ красноречивее слов. Слово — тень дела. Странно, почему ни один мудрец не облек эту мысль в словесную форму? Я надеюсь, такой мудрец родится4 … Но — к делу! Старый галар «Джахи» уплыл от моей ветхой пристани. Новый феа «Джахи» целится носом на запад. Я не в силах удержать ветер, дующий в парус… в паруса, сын прав. Но если за ними двоими будет следовать гнилая бара «Хем»? Отвечай. Безмолвие — тоже ответ. Хотя его можно понять превратно.
  …Не раз, не десять, даже не сто раз хвалил себя Закар, вспоминая эту беседу! Благодарил Мелькарта и Эла за то, что надоумили заранее снять с руки царское кольцо… а главное, помогли удержать все слова в груди — не допустили их в мир! Мог ли прийти на ум ответ, более подходящий (подходящий во всех толкованиях, во всех смыслах), чем безмолвие?!
  А что касается правды, — Закар просто не мог ответить. Это и есть правда. Не мог. Не осталось сил. От страха. От удивления. Особенно — от удивления.
  Ноги совсем отказались служить. Он счёл за лучшее опуститься на колени.
   
  ***
  — Пожалуй… мне… ещё искру от лучей твоих… — с трудом выжал он из себя, когда вновь ощутил, что способен говорить. (Говорить. Не задыхаться).
  — Это твой ответ? Аату! Бунтовщик! — вскричал царевич. Шевельнулся в кресле. Кресло скрипнуло под ним, как под Стекольщиком. (Наследник был не грузен. Просто силы он носил в себе столько, что уже ею одною обременял твердь земли).
  — Он опять действует наверняка, сын мой, — усмехнулся Мерн Амон. — До сих пор он совершил только одну крупную ошибку… Довольно речей! Говори о деле, Закар! Говори честно: ты идёшь в Павани во главе моих кораблей? Будет всё, чего дела потребуют. Будет канал от Хапи до Красных Вод мимо Синая. Дай мне ароматное дерево, золотой песок, самоцветы, редких птиц и животных… а главное, дай мне путь, на который выйдет мой кормчий. Тогда я вознесу тебя. Пер Аа милостив, он помнит исправную службу и — тоже платит за неё. Жду.
  Пора отвечать. Паруса, не рассчитанные на столь резкий (и сильный) ветер, начали рваться. Канаты затрещали. Надо принимать решение. А какое? И где оно, время, необходимое для того, чтобы подумать? Опасные рифы ближе и ближе. Поднялись из воды скалы отчаяния.
  Как собрать в куче рассыпанных слов нужный ответ?
  Ответ ценою в жизнь. Будь он честным или просто льстивым.
  — Молчишь, Закар. Или — хочешь знать, что произойдёт после «нет»?
  Капитан поднялся. (Чёрные хабды не мешали ему больше). Встал. Встал с кресла Мерн Амон. И оказался одного роста с капитаном. Пер Аа, который выглядел на троне, как настоящий великан, был вряд ли выше него самого хоть на палец! Чуть шевельнулись ливийцы. Царевич взялся за кинжал.
  И Закар понял не только то, что произойдёт после «нет». Вообще — что происходит.
  Начинается битва.
  Не как там, в Сирии под крепостью Кадаш. Ещё более отчаянная. Войска не разойдутся, обменявшись ударами. Там победы, по сути, ни у кого не было. Здесь победа может достаться только одной из сторон. Между Хатти и Хем лежит Ханаан. Между Ханааном и Хем нет никого. Душа по-прежнему стынет в страхе. Словно во льду. А разум сделался холоден и ясен. Так вода в горных ручьях светлеет от первых морозов. Битва может состояться лишь между теми, кто сравним по силе. Между соперниками. Бой, в котором победа — честь. А избиение ничтожных… оно чести — как и настоящей победы — не приносит.
  «Хорошо! Буду сопротивляться! Будем испытывать силу, соперник!»
  — Что случится с моими людьми, если я откажусь вести в Павани твоих? — смиренным голосом уточнил Закар.
  — Нет. Что случится с тобой самим, аки я. — (Царевич тоже усмехнулся).
  Мысли вертелись, как водоворот. Уже не от страха. Просто — очень уж много их нахлынуло вдруг на Закара одновременно со всех сторон.
  Аки я, брат мой. Так называли друг друга ханаанеи, пока не стали подданными разных — завидующих один другому — малахов, разных — дерущихся друг с другом — иноземных владык. А морские хапиру называют так друг друга по сей день. Сие — правда. Но при чём здесь она? Двух правд не может быть, две правды — спор. Для чего всё это вспомнилось?..
  Ахиява. Так именуют себя те, у выхода из устья Хапи. Которые перехватили золотой удой Синая. Золото… золото Павани… драгоценное дерево… а для чего? Не для того ли, для чего — кедр? Хорошо, если только золотой песок и дерево!.. Слава Элу!.. Слава тебе, Мелькарт!..
  Фар равван в гневе ударил посохом. Щёки задёргались. Загар, без того изъеденный болезнью, окончательно уступил место желтизне. На лбу вспух рубец: трудно заживающая рана.
  Страх вернулся к Закару. Но — страх иной. Более похожий на осторожность.
  «Всё… о чём было тебе сказано… не вслух…» — прозвучал в сознании шёпот царя. О, малах Каратский! Ты обманут незримыми, ты напрасно подумал, что способен говорить-приказывать «не вслух»! Увы! Не умеешь ты говорить мыслями, как словами!
  А эти — Мерн Амон и Мерн Пта — умеют, по крайней мере, читать чужие мысли.
  Зато — на самом деле.
  Здесь знают всё. Здесь владеют силой незримых.
  Не как базарные пророки. Не как малах. По-настоящему. Как святой старик — жрец Эла, оставивший службу ради врачевания.
  «Ты знаешь о нём, Закар. Этого достаточно. Для меня — достаточно…» — вспомнилось вдруг. Или не вдруг! Очень кстати! Говорят: вместе со святостью на него снизошло великое умение видеть всех людей насквозь. Как больных, так и здоровых. Не только распознавать скрытые болезни, но и читать тайные мысли. Это — правда. Закар многажды убедился: это — правда.
  Здесь так же видят насквозь.
  Это — тоже правда.
  Они — Мерн Амон и Мерн Пта — знают всё, что знаешь ты. Не от соглядатаев-махоров. От тебя. От человека, с которым говорят. Всё. О том, что было в тайном виноградном дворе. О том, что было в доме Стекольщика за плотными ставнями. Обо всех заветных думах. Бесполезно прятаться. Ты, Закар, идёшь в бой без щита. Бой, скорее всего, — последний. Нет времени выжидать. Ну… так и хватит выжидать — пора в наступление! Защита от меча — другой меч! И уж кто из двоих окажется искусней, кто из двоих сильней, кто из них больше верит в победу…
  Вперёд! Вперёд!
  Память, будто случайно, воскресила голубоватый блеск железного клинка в чёрных пальцах геллина по имени Гефестид — Сын огня. Случайно ли? В такие минуты как никогда веришь: случайного вообще не бывает. Всё закономерно, хотя сами законы, быть может, сокрыты.
  Техену в углах шевельнулись. С мест пока не сдвинулись: приказа не было. Фенеху вновь замер, едва ли чем угрожая старому господину. Стоит, поднявшись с колен. Опустил безоружные руки. А понимать, что происходит, хабдам не обязательно. Хабды обязаны выполнять приказы. Которых нет до сих пор.
  Старый господин лишь сказал:
  — Аату! Бунтовщик! Который знает, о сын: лучший способ вести войну — разрушать замыслы врага, не худший способ — разрушать союзы врага, но худший — брать вражеские укреплённые города приступом! Он слыхал сие один лишь раз. И помнит. И выполняет.
  Закар, в самом деле, стоял неподвижно. Хотя причиной был уже вовсе не страх.
  Удивление.
  «Ну да, конечно, Е говорил мне так. На пути от Милух в Дамашк. Но я давно не вспоминал об этом! Е говорил многое. Более ценное. Такое, что я, в самом деле, помню до сих пор. А это… Войн я не вёл. И не готовился ни с кем воевать. Моё дело — торговля…»
  — Приказчика с торгов отзывают, готовя путь для воина, — всё так же в упор глядя на Закара, хрипел фар равван. — Ваши каратские тамкары — единственные, кто до сих пор не вошёл в хавар, который открыл я. Они полагают прибыль от торговли с Хем чересчур низкой? Низкой по сравнению с… — (Мерн Амон замолчал. Освободил место для ответных слов Закара).
  «Тамкаран и арвадец!» — подсказала память. Яму их обоих возьми! Надо было отпустить! Взашей вытолкать! Пускай бы ехали в Хем! Но кто же знал? Кто знал?..
  — О да, великий. — Закар склонил голову. — По сравнению с Гаспаром. Свободной закатной страной, куда ходил первый царь Города. Но это ещё не весь ответ, о луч на тверди. Шафат ничтожного Города хочет уточнить: часто ли фенеху отказываются давать каркары и галары… для перевозки непобедимых колесниц и отважных меченосцев к местам готовящихся битв?
  Наступление.
  Самый лучший вид обороны.
  — Такого не бывало! — вновь опережая царственного родителя, вскричал Мерн Пта. — Вы росли согнутыми, как лоза! Вы — не сикелы! Вы… продажная дрянь… вы…
  — Лоза может распрямиться, — проронил Закар. — Всякий, не желающий испытать её удар, отходит на безопасное расстояние. А давно ли был предыдущий случай, когда ладьи Хем боялись выйти из устья Хапи в Великую Бирюзу?
  — Мне понятно! — взвыл царевич, сжимая кинжальную рукоять. — Ахиява снюхался с тобой! Почему я не смешал тебя с пылью ещё утром? Вид твоего оружия сразу насторожил меня! У ахиява — тоже кинжал из металла халеб, закалённый в пламени! Ты медлишь, отец! — (Он повернулся к Мерн Амону). — Зачем ты медлишь! Смутьян под твоей рукой!
  — Штурмовать острова-крепости — наихудший и наитруднейший способ. — (Закар опять кивнул им). — Лучше решить все дела бескровно. Город — тысячи людей, тысячи мнений… в том числе не таких, какие хотелось бы мне слышать… я, шафат, едва ли способен вложить свои мысли во все умы… а правду говоря, не собирался!
  Пер Аа и царевич переглянулись. Это уже слишком. Многого ждали они от фенеху. Фенеху был дерзок. Чересчур дерзок для иноземного зверька в каменной ловушке, ключ от единственного выхода из которой — у них в руках. Но такое… такое!.. Впрочем, Закар и сам дивился своей прыти. Надо помедленней. Когда на одну из чаш весов чересчур резко падает груз, чаши долго раскачиваются. Хватит. Осторожность — превыше, превыше всего.
  — Намекаешь, Чекер-баал: только тебя… никого кроме тебя… слушается Город… пока ты сам того хочешь?
  — До сих пор я удерживал людей от мятежа.
  — Следовательно, аат в Джахи назревает! — вскричал царевич. — Он проговорился, отец!
  — Я сказал лишь то, что я сказал, о светильники мудрости, — прервал обоих Закар. — Я, в любом случае, попытаюсь сделать неизбежное зло как можно более слабым.
  — Неизбежное зло… — (Царевич задохнулся). — Джахи… трусливая Джахи… никогда не была такой дерзкой… никогда не была такой…
  — Да, сын. — (Великий Дом тоже наклонил голову). — Мир изменился.
  — Отец! Что я слышу! Осирис отказывает в покровительстве тому, кто избрал врага союзником! Пусть фенеху не ведёт в Пунт наших дураков, которые на что-либо, кроме поклонов, вряд ли способны. Пусть идёт сам. Пусть идёт куда хочет, лишь бы оплатил вам наёмников для второй схватки с Муваталлом. Но вот это… это… прошу вас, отец! Вас назвали Царём Времени! Станьте, станьте же им! — (Царевич с трудом успокоил дыхание).
  «На что-либо, кроме поклонов, вряд ли способны? — повторил Закар для себя. (По крайней уж мере, — не вслух). — Хэ-э-э! Поклоны ценились всегда и всюду. А в Хем, у вас, они ценились особенно…»
  — Сын мой Мерн Пта! Сын мой! — Фар равван устало вздохнул. — Ты посвящён владыке тьмы. Я велю изваять Пта в моём заупокойном доме так, чтобы свет дня обходил всех демонов одного за другим, оставляя в тени лишь статую твоего покровителя5].Однако сейчас в тени остался ты. Свет едва ли падёт на тебя, сын. Даже такой свет, который остальных ослепляет.
  Царевич хлопнул в ладоши. Ливийцы поклонились в пояс. Стена приоткрыла вход. Розовые руки, сияя лазурью рукавов, передали нубийцам широкий прозрачный сосуд, в котором дымились две камышовые трубки с расширениями-чашечками из раковин на концах. В раковинах, вспыхивая под пеплом, тлели огоньки. Мерн Пта взял одну камышинку в рот. Губы у него толстые, ещё совсем мальчишеские. (Опять вспомнился Унатеш…) Огонёк затлел ярче. Что они делают? Зачем они глотают дым, как фокусники-огнееды? Капитан кашлянул: на глазах выступили слёзы. Горький дым. Такой бывает, когда в костёр случайно упадут листья дикого паслёна. Тем более, фокусники ни дым, ни огонь никогда не глотают, трюк для того и трюк! Фар равван тоже кашлянул слегка. Взял с подноса другую трубку. Тоже втянул в себя дым6].Царевич дышал всё ровнее. Пламень, принесённый в крови его предками-гиксосами из степей Азии, как будто сам гас под пеплом.
  — Сын мой, сын мой… — заговорил фар равван. (Почему-то не на хемском языке. На другом. Вернее, — на другом хемском. Мёртвый древний язык. Язык папирусов и храмовых надписей времён Хуфу и Джехутимеса. Редко кто воскрешает его, заставляет звучать вне пыльных полок со свитками, на которых угасшая мудрость уснула не для того, чтобы часто пробуждаться). — Мы ещё можем, скрыть от своих, кто воистину силён. Ибо чужие давно видят, кто воистину слаб. Это — последнее, что мы ещё можем. Я говорю о людях, сын мой. О людях. Время на обман не поддаётся.
  В комнатку вошёл старец-херхеб, облачённый голубыми одеждами. Тихо постукивал посох. Костяшки тёмной руки, сжимавшей отполированное дерево, были бледны от напряжения. Вошёл кормчий Гром. Вошёл бассилей Гефестид. Оба — в таких же лазурных столлах. Ещё заметил капитан: кожу на лбу геллина стягивает корявый шрам. Заживающий, но свежий. В Карате шрама не было!.. Трое остановились за спинами двоих. Мерн Амон не видел их. Не заметил их царевич.
  — Соглашусь, отец, — отвечал Мерн Пта на древнем языке. — Укреплю державу миром, и — будет видно, когда вступать в новый бой. Но заклинаю вас от поспешного решения! Давать им волю…
  — А ты ещё не уяснил, что бывает, когда они сами её берут? — прервал Пер Аа. — Пламеволосые хетты заградили наш северный путь. Чёрные голые дикари Куш — южный. С рождения не мытые техену — западный. Ассуры в плащах из смрадных войлоков и кож — восточный. Я о старых земных путях, сын мой. О старых земных путях!.. И вот — морской народ. Кто бы они ни были. Я с ними дрался. Дрался дважды. В первый раз — когда был младше тебя7].Уже тогда, о сын, я понял: с врагом, которого создал я сам, бороться трудно! Казна пустует. Знать ропщет. Бритоголовцы хранят молчание, которое можно толковать как угодно. Торговые ладьи мои толпятся у выхода из устья Хапи, боясь коснуться Великой Бирюзы…
  — Аки я. Брат мой. Это ведь на языке фенеху, отец?
  — Хотя вожди в бою отдавали приказы на языке ахайвашей, — прохрипел фар равван.
  Бритоголовец и Гефестид переглянулись.
  — Фенеху. Корабельные плотники. — (Царевич скрипнул зубами, пробуя каждое слово, как орех). — Они всегда были только плотниками. Ахиява. Шарданы. И те… как же они… ну, те… я забыл их самоназвание…
  — Пленных учат всякому ремеслу. — (Фар равван опять втянул дым из трубки). — За стеной. Под надзором стражи. Фенеху учились плотницкому ремеслу у наших мастеров. Бику всегда покорны в кольце стражи. Под надзором. Они выучились. И теперь мы — в кольце. Не этот ханааней. Мы. Он пришёл морем. Аки я впустили его. А убивать послов — неслыханный позор. Обливать себя грязью можно лишь в том случае, когда уверен, что под нею сохранишь золото… и сможешь его отмыть. Время знает обо всём.
  — Справиться?.. Отдать?.. Хотя бы даже и не всё, а часть? Кому?! Вы испугались фенеху, отец? Вы — царь времени!
  — Быть царём… царь времени… как я могу им быть, если не могу даже казаться? Повелевает тот, в чьей руке — будущее. У меня будущего нет. Остановить бег времён, убежавших от меня, сам Хронос не в силах.
  Царевич уронил свою трубку:
  — Хем вечна! Хронос дважды упомянул, беседуя со мной: «Дрожь земли сокрушила твердыню Миноса, — ваши храмы и пер ема до сих пор на местах»…
  Старец и геллин опять переглянулись между собою.
  «Хронос, — повторил для себя капитан. — У ахайваша-эгейцев так зовётся демон — повелитель времени. Всего времени. От мгновений до великой вечности. Вот как роме служат своим звероголовым идолам! Был Атон, Солнечный Диск. Теперь вдруг — Хронос…»
  — Сын мой! Чтобы разрушить пер ема, время не обязано сдвигать священные высоты с мест. Священные высоты гордо высятся среди пустынь… и час от часа ветшают. А у меня — ни денег, ни бику, чтобы восстановить их. Кто же властен? Над чем?.. Или ты способен понять лишь слова, которые прозвучали вслух?
  «Время. Он снова говорит — просто время… — отметил для себя Закар. — На своём хемском языке. Пусть даже на очень старом. Что он хотел сказать?»
  — Я восстановлю, отец… — давясь паслёновым дымом, хрипел царевич. — Я восстановлю нашу власть от Угарита до Куш и от Красных вод до жёлтой Ливийской пустыни! Во все города Джахи я пошлю клинки с моим именем!8
  — Только не сейчас. Ветер должен сравнять с песком след моей колесницы от стены Кадаша до устья Хапи.
  — Я буду ждать приказа встать во главе рядов! Да, да, я тоже встану во главе войска сам! Как ты!
  — Защитят ли большое дело мелкие неджесы? А больших настоящих людей не осталось на берегах Хем. И не растёт в Хем благовонный кедр для саркофагов и загробных ладей, везущих душу в поля Иалу. Только в Джахи кедр растёт. Дерево Павани… о, сын мой, смолистое дерево Павани напоминает кедр… но заменит ли оно кедр в погребальных обрядах? Обычай сильнее нас. Обычай, установленный раз и на века. Ты не думал об этом. Ты молод. Ты слишком молод. Вот и кажется тебе: древний обычай можно отменить указом или отрубить мечом…
  Царевич глянул на капитана:
  — Он подслушивает, отец!
  — Подслушивает тот, кто прячется. Он просто стоит рядом, о сын мой, уши его не закрыты.
  — Уши не были закрыты и у тех… — (Царевич кивнул в ту сторону ливийцев).
  — Равняешь несравнимое. Что же до остального… я решил. Я решил, о сын мой. Ты вместе со мной слушал мудрые речи Хроноса. Строить всегда труднее, чем ломать. Я ещё не пытался строить. Я только ломал. Но вот явилась сила, способная сломать нас…
  Царевич, отшвырнув трубку, вновь схватился за кинжал обеими руками:
  — Проклятые фенеху явились в Джахи откуда-то с юго-востока, из Дилман, — и покорили Джахи без оружия: они просто поселились рядом с сирийцами. Как равные. Не спросясь. Они готовы сделать так со всем миром. Они хотят прийти на все берега! Они идут! Они даже сюда явились, покорив ваш разум своим колдовством! Но соберите силу, отец! Хронос дал вам силу! Вспомните о ней! Развейте чужое колдовство, как пыль по ветру! Или… вы хотите сказать…
  — Только то, что я скажу, если ты дослушаешь. Беспредельной силы нет. Всяк могуч в сравнении со слабым. Я начал воевать, когда был моложе тебя. Чего я добился? А ведь Хронос помогал именно мне. Не моим врагам — шарданам, ахиявам и хеттам. Победы мои, на первый взгляд, безмерны. На взгляд тех, кто не знает, какой ценой они дались. Чтобы растоптать врагов Хем, я растоптал её самоё. Хем обезлюдела. Те, кто ходил за плугом, стоят в рядах.
  — Будут стоять, как вот эти четверо. Будут стоять, где укажу.
  — До чего ты молод, сын мой! Вновь и вновь ты равняешь несравнимое! Но ты хотя бы молод… — (Мерн Амон перевёл дыхание. Дым двумя струями вырвался из его ноздрей). — А я… у меня осталось так мало!.. У меня впереди хоть что-то осталось? Я ещё способен взять кое-что? Пускай меньше, но… взять. — (Фар равван с видимым удовольствием повторял это слово). — Удержать. Кто, схватив чрезмерно тяжкий груз, тут же уронил его, — тот не удержал груза. Уронил. Именно уронил!.. Я должен сохранить Хем. Пусть она уйдёт в грядущее менее грозной, но не погибнет навсегда, испытав подобный вспышке молнии миг славы. Попрать других… или вырасти самому… о, нет, для роста тоже необходимо время… вдвойне необходимо!.. Ты забыл наш последний разговор с Хроносом. Я вот не забыл. Жаль, понял лишь сейчас. Ну а пугать будем тех, кто боится. Фенеху не боится. Вот — суть. Вот — последнее моё слово.
  Мерн Амон, Любимый Солнцем, откинулся в кресле. Прикрыл ладонью глаза. Красная сеть плохо затянувшихся шрамов оплетала загорелую руку. Изнеможение, как пепел на углях, серело на тёмном азиатском лице.
  — Я перестаю понимать вас! — проговорил царевич.
  Фар равван опустил трубку в сосуд. Отвернулся от сына. (Кресло скрипнуло, как под Стекольщиком). Сказал, потирая ладонью лоб:
  — Закар сын Зенона! Куда пойдёшь, — тебе решать. Сколько успеешь пройти, — решать не тебе и не мне. Только не иди поперёк моей дороги. Вспомнишь, — я награжу тебя. Забудешь, — я пришлю тебе напоминание: второй меч с моим именем. А юного бен малаха, который жил при дворе нашем, возьми в Город. Исполни царскую волю. Я разрешаю. Он вырос. Он выучился всему. Пусть примеряет отцовский венец, подле умного шафата он будет умным царём. Иди.
  — Отец, я отказываюсь понимать вас… — (Царевич вскочил. Сделал шаг, заграждая Закару путь к двери).
  — Сын мой! На статую твоего покровителя не упадёт свет, тебя не ждёт озарение. — (В голосе Пер Аа чувствовалась досада. А той жуткой, непостижимой силы — не чувствовалось. Давно уже. Это был голос усталого больного человека, у которого многие мечты не сбылись. А многие — никогда не сбудутся, что особенно горько). — Фенеху нужен мне. Там, где он есть. Заменить его некем. Пусть идёт.
  — Но, отец… но их я остановлю… я остановлю и грязных ибри… хотя бы их я должен остановить… удержать…
  — Сын мой! Я измучен думами о том, кому отдать унаследованное. Не хотелось бы мне раздумывать о том, что отдать в наследство, сын мой! Слов больше нет. Пришло время дел!.. Ты до сих пор здесь, Чернобородый? Я сказал! Иди, шафат!
  Такое повеление можно исполнить. А уходя — поднять голову: взглянуть открыто в бешеные чёрные глаза Пер Аа… Или не стоит?.. Что от этого изменится?.. Голову лучше склонить. Так — к слову говоря — и ухмылка в бороде будет менее заметна.
  Хабды-техену так и не сдвинулись со своих мест. Хабды-нубийцы подтолкнули Закара к выходу. Херхеб, Гром и Гефестид отошли в сторону: лазурь прошелестела рядом, колыхаясь в застойном воздухе. Многочисленные двери (сколько их было на пути) бесшумно распахнулись — пропустили к воротам, за которыми давно скрылись другие послы. В безлюдном дворе Закар ощутил сквозь одежду что-то твёрдое. Кинжал? Нет, хемский короткий меч. Бронза — драгоценная, запретная чёрная бронза — мерцала тускло. Её отсвет был не синим, как у меча, который перешёл в царские ножны из перевязи Гефестида в Карате. Желтоватым. Словно сплав тоже мучился лихорадкой после битвы между вороном и конём.
  «Мерн Амон» — сверкали хемские письмена, зеркально (как на кольце малаха) врезанные в сумеречно-синий лазурит рукояти. «Свет дневной доволен». «Тот, кого любит свет дневной» — можно читать-понимать и так…
  Пыльных улиц, которые лениво — как бы против желания — вели к реке, Закар будто не видел. Он видел совсем другие улицы: крутые, водопадом стекающие к хавару по уступам береговых скал. В ханаанских городах все улицы круты. Они там настойчиво зовут человека к морю. Они там как будто подталкивают: иди вперёд! Иди! Скорей! В конце каждой из них слышится гул: дыхание Шарат Барк, голос волн, накатывающихся на берег. Он всегда слышен. Дневной шум приглушает его, но не заставляет умолкнуть. Шарат Барк не спит. Никогда не спит. Его дыхание — гул прибоя — доносится в каждый переулок, солёный ветер наполняет собою город, становится дыханием города. Кружит в каменных тупиках. Треплет плащ, как парус. Ветру тесно на берегу. Ветер тоже зовёт человека: иди вперёд! Иди скорее! Туда, к кораблям! Корабли там скучают без людей! В Хем — не так. Даже когда в конце улицы (в конце этой улицы, например) виднеются мачты и горит под низким солнцем чешуя волн, — можно не заметить кораблей. А отвернёшься… и едва ли узнаешь, что корабли где-то поблизости. Они тут — чужие. Волны Хапи, сонно качая их, не подадут корабельщику свой знак, не пошлют с ветром свой голос. Их голос еле слышен. Зато воняет тина и хрустит на зубах песок.
  — Отец! — вскричал зять, прыгая с «Орла» к Чернобородому. — Писцы вернулись, ещё какой-то пацан со слугами на борт рвётся, всех перепороть грозится, а вас нет и нет!
  — Да задержался я… — (Капитан оглядел своих. Измерил взглядом тощего юнца с полудюжиной каких-то господ и дюжиной хабдов. Юнец был похож на малаха Каратского, как сын). — Ха-а, бен малах со свитою прибыл! Хорошо. Великий Дом мне говорил. — (Слова произносились просто, буднично. «Великий Дом мне говорил»… Ну, говорил да и говорил, мало ли кто о чём говорит шафату?..) — В путь!
  — Прямо сейчас? — (Хмурый пожал плечами).
  — Хотя бы даже и сейчас.
  — Как прикажешь. Только человек Великого Дома опять недоволен.
  — Зовите его сюда.
  — Вон он. Едет в носилках.
  — В носилках… — (Закар хмыкнул). — Надеюсь, он, по крайней мере, к смрадному горшку на задний двор ходит, а не ездит!
  Такой же тощий юнец, но — роме, в двух «золотых похвалах» и в зелёной набедренной повязке морской охраны, старательно пропищал:
  — Фенеху! Почему не кланяешься?
  Закар согнул спину. Привычка была настолько давней, что ни малейшего рассуждения не потребовала. Рассуждение возникло миг спустя:
  — Кому я обязан кланяться?
  Юнец в «похвале» отступил. Столкнулся с передним носильщиком-нубийцем. Из носилок (тяжёлого крытого паланкина) кто-то визгливо выругался. Чернокожие, двигаясь ловко и быстро (как те два в подземельях), опустили свой груз на тонкую, словно пудра, пыль. Рухнули ниц. По блестящим спинам сошёл на твердь иссохший старик в зелёной накидке. Походя пнул одного нубийца. Затем — второго. Остановился перед капитаном. В сухой руке был папирусный лоскут. На одном углу лоскута, мешая ветру трепать его, висела плоская восковая клякса.
  — Чтобы здесь появился мой знак, ты должен… — заскрипел старик.
  — Я здесь ни у кого ничего не брал в долг, я здесь никому ничего не должен, — перебил Закар, выпрямляясь. — Знак? Дай свою писулю. Этот годится?
  Одна рука в тяжёлом боевом браслете придержала папирус. Другая притиснула к воску тёмно-лазурную рукоять меча.
  Юнец-страж отступил ещё: «похвалы» звякнули. Старый чиновник последовал его примеру.
  — Могу вслух зачитать для малограмотных, — сказал им Закар. — Амон доволен. Так зовут того, который дал мне эту вещь…
  — …молодость, здоровье, сила! — эхом откликнулись оба роме. Нубийцы — без слов — вжались животами в пыль.
  Будто из воздуха, будто из облачка этой тончайшей пыли, которая искрами дрожала под солнцем, возник третий сын Хем. В белой набедренной повязке и сине-золотой полосатой головной. Старик при виде его поднял руку с папирусом к уху. Юнец-страж изогнулся вбок: прислушался. А люди с «Орла» стояли вокруг. Молча. Усмехаясь в бороды. Только Ганон произнёс:
  — Ну, Закар-баал! Как наш Гром, честное слово!
  И тот — еле слышно. Значит, не для всех.
   
  ***
  В просветы меж стенами камышей сияло уже не речное, а морское серебро. Последнее препятствие оставалось между корабельщиками и морем. Баржа. Тростниковая бара. Ковчег по-месопотамски: корыто локтей сорок в длину, переполненное зерном. Она, идя со стороны моря вверх по течению, остановилась, чтобы приветствовать кедровую бару Мерн Амона.
  Бара «Орлу» не мешала: шла вдалеке, по другой речной протоке, мелькая среди папирусной поросли. Закар успел разглядеть её парус. (Парус висел, стянутый канатами: сырой, очень тяжёлый, уныло-неуклюжий тюк). И услыхал, как бьют по воле вёсла. Без настроения работали гребцы. Сильно, дружно, а — без настроения. Задавая ритм, тарахтел на корме барабан. «Всё-таки на вёслах у него хабды», — с горечью отметил про себя Закар. Уважающий себя гребец едва ли нуждается в подобной музыке. Он сам кому хочешь объяснит, что да как. Лучше гребёшь — лучше платят. Вот и вся подсказка. Ну а если какой ретивый кормщик надумает учить людей тому, чему все учатся сами, учатся просто так, во время работы, — люди найдут способ объяснить, что стук быстро надоедает. Стук — не тот звук, который слушаешь, борясь с желанием слушать его ещё и ещё. Куда он гонит свою корову?.. Да ладно уж!.. А люди, тянувшие баржу вверх по течению, до сих пор не взялись за канаты. Течение воротит её к тростникам. Работники смиренно наблюдают, как она садится на мель. Не самая удобная поза для наблюдений: стоя на четвереньках и глядя исподлобья снизу вверх. Ну, как шлёпнулись, увидев бару Пер Аа, — так и стоят. Кормчий баржи увлечённо орёт о старом добром порядке, при котором аату не было, а торговля зерном была и возвращать непроданный товар назад из устья ни разу не доводилось. Матросы, избегая спрыгивать в воду (команда «Обед!» у крокодилов выполняется быстро, дружно, зачастую — без команды), лупят бечевников шестами по голым спинам. Ватага не поднимается. Давит коленями узкую глинистую тропку близ воды.
  — Если бы мои вот так… хоть раз… я бы оставил их без жратвы на три дня… — Бен Танат презрительно сплюнул в грязь.
  — Посмотрел бы я на тебя, оставь ты их без жратвы! — Азиру тоже сплюнул за борт. — Уследи за такими на стоянке! Особенно ночью. Вон какая толпа. Руки вон какие цепкие! Хотя… куда им тогда деться? Ливана поблизости нет, в лес к хапиру не сбежишь.
  Ганон пожал плечами:
  — Тоже хабды?
  — Откуда тут вольные… — проворчал мастер парусов. — Это и есть ибри.
  Шесты гулко лупили по спинам. Все спины были одинаково худы и грязны, одинаково густо расписаны следами от палок. То один, то другой бечевник вставал (или делал вид, что встаёт) — и снова падал на колени поднимая брызги грязной тинистой воды. Вздрагивают от ударов… воют, как побитые собаки…
  «На что-либо, кроме поклонов, вряд ли способны», — вспомнил капитан. К чему? Это говорилось о коренных роме. Ибри — пришельцы. В дни гиксосского разгрома некому было держать границу, и они вошли в Хем, миновав Синайский перешеек. Сейчас граница вновь крепка. После битвы ворона с конём — особенно…
  — Закар! Смотри! — Азиру ткнул пальцем через борт.
  — Видал.
  — А вы ещё раз взгляните, балу, — хмыкнул Матену-островитянин.
  Мимо ибри, падая и вновь поднимаясь, брёл Камес. Маленький человек Хем, который вместе с большими роме-пассажирами ушёл с «Орла» в Городе. Точней: которого вместе с остальными хемцами увёл с корабля в Карате Гром. Юбочка висела клочьями. Он с головы до пяток был грязный, мокрый, скользкий. (Будто воронёнка нарочно валяли в иле). Он не смел поднять голову. Хотя шёл мимо ковчега прямо к «Орлу».
  — Ты откуда взялся? — крикнул Закар.
  И услыхал в ответ:
  — Простите! Буду послушен вашим призывам! Только простите!
  Камесу бросили верёвку. Выдернули его из ила на палубу. Он обхватил колени Закара мокрыми грязными лапками. Он весь дрожал. Он с трудом выталкивал из себя слова, смешанные с отчаянием и ужасом:
  — Буду послушен каждому вашему призыву… только не оставляйте… не оставляйте здесь…
  — Как ты сюда попал, воронёнок? Ты приехал с ними?
  — Я убежал от Яхмеса… вы добрый… вы самый добрый… вы спасли меня… спасите ещё раз… ваша воля… хоть убейте… только не оставляйте… всё вернётся… спасите… вернётся всё…
  — Никак спятил малый, — хмыкнул Бен Танат.
  — Тут спятишь, — проворчал Азиру. — Что за Яхмес за такой?
  — Хорошо, хорошо, хорошо, — трижды повторил Чернобородый. Только для того, чтобы не молчать. Только для того, чтобы говорить хоть что-нибудь. Ему казалось: воронёнок может захлебнуться молчанием, как мутной водой. Но Камес вдруг пал ниц между гребными лавками «Орла». Затрясся. Так сильно, что с трудом приподнял голову, когда Закар позвал его. Сквозь мокрые грязные волосы, прилипшие к лицу, он снизу вверх взглянул на капитана. Опять всхлипнул:
  — Буду послушен вашим призывам… сделаю всё… даже умру… если повелите… страшно здесь… возьмите… страшно здесь…
  — Я не фар равван, не надо есть мои следы. Вставай. Встал? Хорошо. Бен малах со свитой спит? Хорошо. Первая моя воля: лезь сюда, в бочку. Дядя Азиру засыплет тебя пшеницей. Вытерпишь? Или дать камышинку для дыхания? Вторая моя воля такова: Камес расскажет мне всё от начала до конца, не обманывая и не утаивая.
  — А догадаются стражники, мы его в той бочке прямо за борт, — проворчал Азиру.
  Воронёнок дрожал. Глаза — особенно большие на исхудавшем личике — смотрели с таким ужасом, что Закар, не выдержав, отвернулся. Как и Матену-островитянин. Хмурый сам упрятал воронёнка в каду.
  — Вот хитрый, — проговорил зять. — Осторожнее вы, отец!
  «Орёл» шёл из Хапи в море. Темнело. Незримая рука навлекала на серебряное море тёмно-лазурный покров. В сумраке слышался скрип вёсел другого корабля. Не хемской ладьи-«коровы» (пусть даже «коровы» самого Пер Аа). Настоящего корабля. На котором — настоящие моряки, умелый вольный народ. Корабль прятался во тьме. Однако Чернобородому показалось: он видит со стороны свою «Находку». Феа, переделанный в галар. Скорее всего — в галар. Не в критский корабль «морской конь». Не в монокрот. Хотя глаза, выведенные яркой краской у самого носа корабля, были как на корабле Гефестида.
  — Ты идёшь, — сказал кто-то из темноты, выговаривая угаритские слова так, как их произносят эгейцы. — Аки я. Брат мой. Удачи!
  «Удачи», — хотел ответить капитан. Но ответить успел. Не было срока и разглядеть корабль (тем более — говорившего).
  Синий плащ укрыл всё.
   
   
  СЛУЧАЙНОСТЬ
  Каратский рынок-карам — во власти утренней прохлады и тумана, который, уходя, оседает каплями росы на остывших камнях. Пыль, прибитая росою, дремотно лежит под ногами, не вихрясь, не поднимаясь в воздух. Как будто и ей хочется продлить мгновения ночного покоя. Первые торговцы раскладывают товар: кто раньше встал, тот больше взял, во всяком случае — места на рынке достаются в первую очередь тем, кто садится на них первыми. Закар через стражу следил, чтобы древнее правило выполнялось как оно должно выполняться. Возник первый караван. Погонщики криком остановили верблюдов. Те с удовольствием легли. Явились грузчики. Недолгая перебранка — и вдоль стены выстроился ряд мешков с зерном. Чуть потеснились корзины яблок, горшки олив (кто-то поспешил обтрясти деревья ранних сортов), кувшины масла, горы зелени. Продавцам приятно расставлять-переставлять свои товары, ставить на податливой пыли свои печати — следы сосудов и корзин. Покупателям приятно оставлять перед товарами следы своих ног. Не без удовольствия они и торгуются. В основном подходили те, у кого все медные пимы рассчитаны на месяц вперёд. Те, кто продаёт и покупает за сикли серебра, явятся здесь позже. Сейчас они ещё в постоялых дворах. И во дворах гостеприимных друзей-приятелей, которых они сами в своё время пускали к себе провести ночь подальше от опасностей, под пологом звёздного неба над кольцом из глиняных стен и резных деревянных ворот с бронзовыми засовами. «Проксения», — вспомнил Закар. Геллинское слово. Новое. Хотя… это же везде так делается! Везде и всегда.
  — С приездом, Закар-баал! С приездом! — неслось со всех сторон. Выговор у горных торговцев свой, более резкий. И то ли послышалось, то ли один из горцев в самом деле явственно произнёс: — С приездом, Чекер-баал! Так, оно правда, что начальник северных стран грузит в каркары и в бары свои колёсья?
  Кто-то зажал говорившему рот пятернёй. Ещё кто-то прошипел:
  — Тише, ты… ну, правда, правда… тише!.. С приездом!
  Радовало даже это. После того как вернулся вчера на закате из Хем… после того как вернулся живым оттуда, откуда мог вообще не вернуться…
  Чернобородый смотрел в сторону порта. Несмотря на ранний час, там было тесно: в хаваре — от кораблей, у причалов — от людского скопища. Доносились гул голосов и ржание. Хемские кони боятся кораблей. Особенно — когда их загоняют на борт в такой спешке. Вчера вечером, когда «Орёл» вошёл в каратский хавар, вся эта суета для тени теней хемского солнца на ханаанской пыли только начиналась. И шафата наместник к себе до сих пор не призвал… и не оглянулся на него вчера с носилок в порту…
  «… и хватило бы только каркаров! — с тревогой отметил Закар. — Свой собственный «Танан» отдам без возврата. Этот палах я отбуду, как требуется!»
  Думая так, он свернул в другой угол рынка, где обычно располагались предсказатели.
  Расположился пока один. Худой, чёрный от солнца, пыльно-седой от времени, в сизых одеяниях и островерхом головном уборе знатока преданий обо всём, что касается минувшего, настоящего, будущего и судьбы как таковой. Лоб запечатлен синей печатью знака тау. Можно лишь предположить, сколько эта голова успела изведать-запомнить всяких тайных истин! (Эгейцы говорят — герметических истин: северный пятокрылый демон Гермес покровительствует у них разным, очень непохожим людям. Торговцам, разведчикам, ворам, предсказателям…) На лбу и щеках — татуировки: зримые имена незримых слуг. Рядом с прорицателем, на обрывке ковра, — гадальные кости… и чашка для платы.
  Бросая в чашку слиток (весом в пим, зато — серебро), капитан произнёс:
  — Скажи мне, что ждёт меня.
  Базарный пророк очнулся от неподвижности в которой он созерцал полупустую площадь и чёрные башни ворот над ней. Худые руки в просторных рукавах взлетели вверх. Ладони запорхали над головой, как летучие мыши. Сделав несколько пассов, герметический смысл которых был ясен только незримым да ещё, пожалуй, ему самому, прорицатель схватил кости. Подбросил их. Согнулся, почти лёг в пыль — уловить миг, когда они упадут. Тут, надо разуметь, каждая мелочь важна: где упадут, с какой последовательностью, как лягут. Чёрная ладонь опустилась поверх костяшек.
  — Адон… — прошелестел голос. — Я вижу серебро. Как седина в бороде, оно блестит во мраке деяний того, кто мешает твоему делу. Злоумышленник просчитается. Он уже просчитался, адон!
  Закар кашлянул. Не хотелось бы начинать утро с разговора о седине. Кто-то полагает: она — свидетельство прожитых лет и пройденных дорог. Кто-то знает наверняка: она — символ дряхлости, надо стыдиться её — свидетельства того, что слишком мало проехал и слишком мало успел. Ну да, торговля движется, как галар с хорошо поставленным парусом, налетает и нужный ветер. Даст Эл, найдётся добрый муж для меньшей дочери, как нашёлся для старшей молодчина Бен Танат — Сын Китобоя. Многое сделано, многое… а вот вопрос: пошлёт Эл смерть, — скажет ли Закар Чернобородый, что умирает, сделав всё как надо?
  К а к надо?
  Известен ли человеку ответ? Буде нет, — кто поможет человеку ответить? Какой пророк изочтёт волю незримых? На какой гадальной дощечке? В пыли какого рынка? Вот вам и серебро! Вот вам и знак! Седина — знак того, что время уходит, а главной прибыли (не ведомой для себя самого) человек до сих пор не извлёк.
  Плавание на запад по Пути Мелькарта… если оно состоится… будет ли оно последней, самой важной прибылью жизни твоей?
  Для чего ты на свете, человек по имени Закар бен Зенон? Что должен сделать ты за шесть, семь, а если повезёт — то за восемь десятков лет жизни? Выстроить дом, посадить дерево, вырастить сына… Добро! А зачем строят на земле дома, сажают деревья, растят детей? Зачем делают дела? Зачем одолевают пути? Какова глубинная, главная цель? Для чего всё?
  Странно. Закар впервые задал себе эти вопросы.
  Звякнул ещё один сребреник.
  — Где просчитается враг? — спросил Закар, чтобы дать основу для новых слов. — Скажи. Я стараюсь помочь ему в этом.
  Гадальщик проследил глазами момент соприкосновения чашки и слитка. Бросил кости опять. Опять кинулся ниц: будто хотел заглянуть даже под пыльную плёнку, на которую шлёпнулись они, слагая прихотливый орнамент.
  — О, адон! Его облик изменчив, однако при всём он — облик того, кто желал бы видеть скорый конец пути вашего! А ваш путь завершится не скоро, адон. Завершится не скоро, если будет иметь продолжение!
  «Само собою, — чуть не сказал вслух капитан. — С девяти сторон верно…» И спросил:
  — Облик? Чей? Имеет зло хотя бы кличку? Это хемское имя? Ханаанское? Эгейское?
  И (цена за другой товар — тоже другая) рядом с двумя упал третий пим.
  Снова шлёпнулись в пыль гадальные костяшки:
  — О, адон! Имена — лишь мухи в его паутине, а тот, кто владеет… о, адон!
  Гадальщик запрокинул голову. Острый кадык упёрся в небо. Правый глаз был полуприкрыт. Левый — косился вниз. На чашечку. Если бы уши смогли, они бы тоже повернулись к ней: звякнет ли там четвёртый пим? Или это будет уже не пим, а сикль? Ну хотя бы самая потёртая медяшка!.. Сикль, действительно, звякнул. Серебряный. Блестящий. Новенький. Полновесный.
  — Где паук? Где искать паука?
  — Там, о адон, где тебе завидуют больше других! — возвестил гадальщик, поднимая лицо с закрытыми глазами к небу и воздевая горе’ худые руки.
  — Ты что всё «адон» да «адон»? Баал перед тобою! Так и называй! — оборвал вещего старичка рыночный страж с палкой на плече. — Порядка не знаешь!
  Капитан двинулся дальше мимо рядов. Люди по-прежнему окликали-приветствовали его: одни — раскладывая товар, другие — скатывая опустевшие циновки, третьи — ведя расчёты. Капитан отвечал на поклоны, касаясь груди рукой и склоняя голову.
  Продавец каких-то приправ под крайним в ряду полотняным навесом тоже учтиво склонился, выражая своё почтение и удовольствие от встречи. Задел стойку. Чашечки-площадки весов закачались, бронзовый и каменный разновес вылетел в пыль. Лицо преисполнилось сладости. Ну, это не тамкар. Не царский купец. Тамкар ару, торговец своего пути!.. Зачем остановился взгляд?
  — Ты уронил вес, — ещё не зная, для чего, сказал Чернобородый.
  Всё так же не зная до конца, для чего, Закар склонился к гирькам. Поднял их. Одну вернул на правую площадку весов. На левую бросил слиток из своего кошелька. Весы долго колебались. Их покою что-то мешало. Другие гирьки, блестя печатями с именем малаха, ждали в коробочке. Ждал, улыбаясь, купец. Ждал рыночный страж. Он, опять (как и в тот раз, бесшумно) подойдя, стоял за спиной.
  — Баал, ваш сикль тяжелее, — сказал кто-то ещё.
  Собиралась толпа. Купец озирался.
  Закар одной рукой потянулся к бронзовому к мечу с письменами «Мерн Амон». Другая рука уже взяла купца за бороду. Тот трясся, косясь на хемский клинок, который покидал ножны. Из бородатых уст вырвалось: «А… а… э…». Кому он жалуется? Кого в последний миг вспомнил, чтобы призвать на помощь… но, вспомнив, опять забыл? Взгляд прилип к одной точке: острию меча, которое коснулось бороды. Коснулось. Сверкнуло лезвие, скользя вдоль щеки сверху вниз. И тамкар ару, хватаясь за голый, выбритый с одного бока подбородок, повалился вверх ногами.
  — Вот что будет с тем, у кого совесть кривая! — крикнули из толпы. — Кривая, как твоя борода! Для себя живём теперь! А ты!.. Привык у чужого дяди по крохе воровать, в рукаве утаивать!..
  Голос долго был единственным. (Мгновенье… два… три…) Остальные захохотали, когда Закар уже швырнул в пыль клочок седеющих волос, убрал меч и отвернулся, чтобы идти. Он видел себя как бы со стороны — глазами людей рынка. Но видел хорошо. Даже заметил: блеснула на рукояти меча, уходящего в ножны, зеркальная надпись «Амон доволен».
  Помост перед городскими воротами сиял от парчовых плащей. Люди ворот! Там, в окружении толпы, начался свой день.
  Перед помостом — четвёрка гнедых жеребцов, впряженных в колесницу. Обыкновенную войсковую колесницу из Хем. Кони тревожатся. Переступают в пыли копытами, косятся по сторонам, фыркают, роняя пену. Два городских стража держат гнедых за сбрую. Ещё два городских стража, сквозь зубы поругиваясь, заламывают руки наместничьему сотнику — длинному тощему парню-хемцу в околобедренной повязке войска Пер Аа и «золотой похвале». Парика на голове главы сотни не оказалось. Бритая макушка, отблёскивая каплями пота, дробит в них солнечный свет. Сотнику парик положен. Чтобы глава не вшивел (в отличие от воинов своих) под пыльным солнцем, когда бывает трудно соблюдать хемский обычай: мыться каждый день. Но репьи и грязь, по уставу не положенные, имеют место на белой юбке его в пребольших количествах. А винный перегар накрыл Закара за много шагов.
  С ним кто-то судится? Редко ханаанеи судятся с роме! И ещё реже такие дела разбирают Люди Ворот, а не наместник…
  — Буду давить, пока я жив! — борясь с каждым каратским словом, как с враждебным незнакомцем, повторял он. Повторял не без труда. Хотя слова были (Закар вдруг понял) загодя выучены назубок, точно уроки в школе.
  Кто-то крикнул издали:
  — Вот шаф! Меня выслушают!
  Сей кто-то, спешивший на весёлых, тоже хмельных ногах по ступенькам от скамьи, на которой ждали Закара Люди ворот, — человек явно знакомый. Доводилось встречать этого оборванца. На дорогах — среди путников. На рынке — среди свидетелей. Под лавками у старого Акрама Держи краба — среди спящих… Когда он предстал пред шафатом, он оказался раза в два грязнее сотника. Чистым оказалось только каратское произношение. Слова он одолевал гораздо бойчее, чем ступеньки. Хотя ступеньки тоже одолел.
  — Слушаю всех, внимаю словам каждого, — заранее произнёс капитан фразу, годную для всех случаев судопроизводства.
  Взялся насаждать законность, — не считай, Закар-шафат, собственного времени! Утро, не утро, — учи, давай советы, отвечай на вопросы. Критский малах Минос и малах Вавилона Хаммурапи, бывало, поднимались даже заполночь.
  Бродяга радостно взвыл. Судья встал: уступить шафату место. Недавно назначенный младший судья. Пятое дело на его счету. Может, шестое. Закар поднялся к судейскому креслу по ступенькам. Бродяга сделал рукой движение, как будто хотел снять шапку. Не снял. За отсутствием таковой. Но нижайше поклонился.
  — Я ведь говорю вам, шаф… то есть, Закар-адон! Я стоял, я никого не трогал, кой-кому — совсем наоборот — улыбался, а меня вдруг по шеям — р-раз! Вдобавок: «Встал на дороге! Фенеху!» Во-первых — не на дороге. У дороги. Во-вторых и в главных: если даже на дороге, — это значит там, где всякому ходить дозволено. Для кого дороги делаются? Для людей! А в-третьих: фен…
  — Плюну, утонешь! — захрипел сотник, вырываясь из рук стражей.
  По-ханаански он говорил едва-едва. Но брань известна любому роме, который отслужил в Ханаане пару месяцев. (Равно же — любому хетту, но о хеттах при нём лучше не говорить).
  Бродяга засиял, как новый пим:
  — Шаф! Закар-адон! Велите всё записывать большими буквами! Я с этой табличкой пойду к самому малаху, если здесь некому прочесть сперва её, а затем — законы как таковые, где, я знаю, сказано…
  — Ты знаешь лишнее, падаль! — (Сотник ещё раз рванулся).
  — О падали я тоже попросил бы записать. И где указ, что вольному ханаанею запрещено знать городские з…
  — Ну, писать или нет? — перебил старый писец (он сидел у ног Людей ворот на отдельной скамеечке). — Или послать на вараф за каким-нибудь аам баалом, чтоб всех троих выкинул отсюда? Со вчерашнего дня всем всё ясно. Кроме них. Чернобородый, шаф, скажи им!
  «Троих?» — хотел уточнить Закар. И тут же сам заметил третье лицо тяжбы. Оно стояло поодаль от колесницы, без конвоя, вело себя смирно, не понуждало каратскую стражу к дополнительным мерам. Одежды не отличались ни особой грязью, ни особой чистотой, ни даже особым покроем. Средний молодой роме. Не ани. Хотя, притом, — не мелкий неджес. Ровнёхонько между. Маат. Равновесие. Столла самой простой ткани, старый поясок с карманами для письменных принадлежностей, самодельная обувь из тростника. Волосы (не слишком длинные, чуть ниже мочек ушей) гладко-прегладко расчёсаны. Своё место знает. Чтобы не попасть ни вниз (от грязи он сумел отделаться: папаша — надо думать, сельский богатей — смог накопить медных колец и приткнуть своё детище в школу), ни наверх (безродному выскочке там трудно удержаться). Он был бы совершенно лишним. Казался бы совершенно ненужным. Закар удивился бы: его-то сюда на кой приволокли?..
  Но имелось ещё одно обстоятельство.
  Закар сощурил глаза, как на море. Один из стражей, несших караул вокруг, спросил с тревогой:
  — Вы что, баал?
  И Закар ответил:
  — Он.
  — Он? — переспросил стражник.
  Закар медлил с ответом. Бывают вопросы, на которые не надо отвечать. Вопросы, ответ на которые — ясен.
  Ипи.
  Нахт.
  Кормчий Гром. Правда, без шрама.
  Или кто ещё? Яму его разберёт…
  Ну, Атон разберёт! Много ли разницы?
   
  ***
  — В самом деле, шаф, в самом деле! — Бродяга опять принялся мелко и часто кланяться. — Баал! Закар-баал!
  Закар уселся в пустовавшее дотоле своё кресло. Надо бы достать и надеть на палец печать-кольцо со словами «Такова моя царская воля». А под руку вновь и вновь попадается лазуритовая рукоять. Пальцы наощупь читают резные письмена: «Мерн Амон». Тьфу ты!.. Печать заняла своё место. Закар поправил кольцо. Сложил руки на коленях. Чуть наклонился: дал судейскому служке накинуть себе на плечи свой пурпурный плащ. (За плащом успели послать к домоправителю-хабду).
  — Итак… — (Грозный взгляд в сторону писца: да ответит один, остальные да внемлют. Это — для них, остальных. Самому делалось смешно. Вспомнилась застывшая раскрашенная кукла на троне Пер Аа. Мерн Амон, совершенно не похожий на настоящего Мерн Амона… того, что в подземельях… хотя, при сём, — тоже настоящий, не доверивший никому исполнять свою роль).
  — Ну я же… — просипел бродяга. Ему дали тычка. Истец умолк. Приподнялся со скамеечки писарь.
  Но слова, которые через долю мгновения услыхал Закар, принадлежали не писарю. Это был чужой голос. Незнакомый. И для писаря слишком молодой.
  — Удали обоих. Я тоже уйду. Забудем об этой случайности.
  Нахт. Либо — Ипи. Либо — кормчий Гром. Либо кто он там ещё… на самом деле? Голос был тонок. Почти по-мальчишески тонок, ломок, слаб. Но Закар услышал его среди гула других голосов. Хотя толпа словно проснулась, там и тут раздались выкрики, а хемский сотник, ещё раз рванувшись вперёд, заорал:
  — Бику! Аату! Почуяли волю! Быстро почуяли волю! Буду вас давить, пока я жив!
  — И меня? — по-хемски спросил Закар со своего места. Лишь для того, чтобы не давать ответ Нахту-Змее. Грому. А может быть, Ипи-Ибису. Откинулся в кресле. Поправил меч так, чтобы надпись, врезанная в лазурит рукояти, была лучше видна.
  — Всех! — выдохнул сотник, переходя на нормальную более-менее плавную речь вместо сдавленных отрывистых выкриков. — Я ненавижу всех вас! Буду вас давить голыми руками! Вы — хуже хеттов! Вы меня убьёте, но я успею задушить троих, и так сделает каждый роме, который вернётся сюда по моему призыву! Я…
  — Ты? — перебил Закар.
  Чем короче вопрос, тем быстрее люди слышат его: усложнённая мудрость не всякого и не враз заставит умолкнуть. Хотя простым сей вопрос не был. Он явился к Закару вместе с воспоминанием. Разъярённый царевич Мерн Пта… пускающий клубы дыма царственный отец его Мерн Амон… и трое в небесно-голубых одеждах за спинами двоих: старик Шешу… бассилей диких геллинов Гефестид, Сын огня, смывший грязь с рук и получивший взамен свежий шрам… а напоследок перечня незабвенных лиц — он, Гром. (Ну, Ипи. Ну, Нахт, чьё имя не могут произнести даже хапиру). Как говорят матросы, в последних и в главных…
  Те, кто стоит у тронов.
  Те, кто — догадался Закар — тайно шепчет всё, что потом въявь зазвучит из тронных залов.
  — Что? — прохрипел сотник. Он не бывал в подземельях у Пер Аа. Он ничего не понимал.
  — Ты говоришь или за тебя говорят? Свои слова произносишь или чужие повторяешь, как учёный скворец? — всё-таки уточнил для него Чернобородый.
  — Что?
  — Я не стану заниматься гаданием, ворон. Сие не входит в чин судьи. Я и так знаю, чьи слова ты повторил. Высокочтимый старец сказал тебе их. Старец в белой накидке херхеба — собирателя мудрости. Либо в одеждах цвета полуденной небесной синевы. Какая разница? Разницы мало.
  Сотник тряхнул головой.
  — Убитый корабль был работа Зуланны, — по-ханаански заявил он. Уже без воинствующей гордыни в каждом слове. Просто зло. (Злоба иной раз бывает обороняющейся). И, при том, вполне сознательно. Без запала, без хрипа, без пены ненависти.
  — Для чего нам сейчас корабль? — уточнил Закар. (Люди ворот перешёптывались. В толпе вокруг судилища нарастал гул. Все переговаривались вполголоса. Только один крикнул: «Тише! Шафа не слыхать! Тише, вы!»)
  — Может, всыпать им обоим? — подал голос страж. — Чтоб… ну… того… ещё чуток прониклись уважением? Быстро зауважали нас вороны, пускай теперь как можно дольше уважают!
  Чернобородый поднял и резко уронил руку. Страж склонился в поклоне.
  — Ещё! Гром, вопрос — тебе! Какая у вас кровь? Что я увижу, когда велю пустить вам кровь? Алое, как у людей, или — голубое, как у атилланов? Жду ответа!
  — А… ти… лланов? — эхом отозвалось там, где сидел Стекольщик Криш.
  — Жду! — громко повторил Чернобородый. Мысленно призвал Эла, творца Вселенной. Взглянул на Грома в упор. Либо на Ипи. Либо на Нахта. Кто уж он там есть из них двоих, имеющих (оказывается) не два, а три имени. («Старайся реже вспоминать эти имена. Оборотни-враги носят их поочерёдно и меняют, не спрашивая друг у друга»… Я хотел бы как можно реже вспоминать их, о святой старец-врачеватель! Жалко вот, что всё наоборот, что всё вопреки моим желаниям и вспоминать их приходится куда как часто! А паче всего жалко: я не могу взять с земли горсть песка, я не могу кинуть её через плечо. Ведь, соверши я обряд изгнания Яму… как поймут меня люди? Как поймут меня те сотни, тысячи людей, которые смотрят на меня со всех сторон?.. Но что мне делать, если всё вокруг (будто там, в порту, в то памятное утро) задрожит, заструится, исчезнет?.. О, Эл! О, Мелькарт! Если грешен я… если не дойдут мои молитвы… помолись за меня ты, святой старик!) — Писцы, не дремать над письменами! Да будет вписано всё, что будет сказано! Жду ответа! Я жду!
  Ответ прозвучал. Как и в тот раз, голос Ипи-Нахта перекрыл все голоса на судилище.
  — Понимаю, Орёл. Понимаю. Иного быть не могло. Чтобы возвыситься, надо встать на кого-то. Ты лезешь ногами на поверженного учителя. Но я должен предупредить: избирай, Орёл, иную опору. Менее опасную для тебя.
  «Менее опасную? Чем именно опасную?» — хотел спросить Чернобородый. Может быть, спросил. Ибо тут же услыхал ответ:
  — Узнаешь. Есть тот, кто скажет тебе всё.
  На помост взошёл младший судья. Скромно встал поодаль. Кресло судейское он уступил, когда явился шафат Закар сын Зенона, и сам чуть погодя куда-то отлучился. Куда и даже когда, — Чернобородый не знал. Другие события отвлекли его. А тонкий дрожащий голос судебного писца отвлёк его вновь:
  — Что писать? С каких пор они молчат, когда нужно оправдываться?
  — Может, таки пару раз ударить? — вмешался в судоговорение страж. Писец замахнулся на него тростинкой с чернилами. Страж утих, но сжатые кулаки задавали всё тот же вопрос всё так же красноречиво.
  — Правда! — раздались крики в толпе. — Ворон молчит! Ворон молчит? Каркай, раз уж велено! Суда не уважаешь!
  — Он молчит, — шепнул Закару писец, кивая в сторону обоих роме. — Вели применить строгое правило.
  Страж оживился. Оживилась толпа. Сотник буквально застыл: как ни худо понимай он ханаанскую речь, смысл её дошёл до него. Нахт-Гром-Ипи безмолвствовал.
  — Не велю. — Закар сделал рукой жест отрицания. — Судье всё ясно. Сотника отдать начальству, какое над ним поставлено…
  Из толпы взлетел возмущённый вой. Оборвался. Прозвучал смешок. Тоже застыл. И гулкая волна дружного хохота качнула кресло, в котором сидел Чернобородый.
  — Лети, ворон! — крикнул страж, махая палкой. — Лети! Наместничья плётка вон там! — И вместе с приятелями ухватил сотника за локти, чтобы тащить прочь. Оглянулся в сторону Закара. Чернобородый не удерживал. Он готовился изречь вторую часть приговора.
  — Ты оправдан, — сказал он бродяге. — Ну а ты, оборотень, безмолвствуй в иных местах. — (Закар рукой с печатью-кольцом указал вниз). — В подземельях обострятся воспоминания… в том числе о сожжённом корабле. Нахлынет разговорчивость. И молчун сам возжелает новой встречи. Осторожнее с ним, охрана! Он умеет отводить глаза, как конокрад, и рвать верёвки, как фокусник. Используйте колодку. Прозвучит иная речь? Нет? Да будет так! Место для печати ещё есть, писец?
  Никто не растворился в воздухе. Ничто не исчезло. Мир был цел. Ипи-Нахт (он же Гром) заключён в колодку. Стражник уводит его. Куда именно, Закар не следил, надо будет — сыщется, из тюрьмы редко исчезают! Напоследок Ипи-Нахт (или Гром) оглянулся. Хотел ещё что-то сказать? Чернобородому нет дела до чужих прощальных слов, тем более — до взглядов. Успеем наговориться. Успеем. Закар сжал рукой с кольцом рукоять хемского меча.
  — Хэ-э, баал! Мне бы так научиться вести допрос… и дела раскрывать, как вы!.. — тихо, не для других, шепнул Закару молодой судья. — Чтобы всё как будто само собой раскрывалось! Чтобы даже не нужно было прибегать к строгим правилам!
  Толкая друг друга, будто мальчишки после урока, начинали расходиться простолюдины. Важно — с особой важной торопливостью — поднимались со своих кресел Люди ворот. Слышен был смех. Смеялся там, конечно же, не Ипи-Нахт (сиречь Гром). В его сторону Закар не смотрел. Говорил судье, отвечая:
  — Всегда жду, когда мне сами всё скажут… и обязательно слушаю всё, что говорят. Запоминай, аки я. Будешь шафатом!
  — Вы чересчур добры ко мне, баал!.. Тут ещё одно малое дело. Так себе. Недоразумение. Случайность. Надо… опознать. — (Судья тоже сделал рукою движение, обращённое книзу). — Мы бы там без вас обошлись. Попросту. Но закон есть закон…
  — Опознать?
  — Да, баал. Ребята перестарались. Я его заметил, потому что бывал на ваших причалах и помню его… но новый закон… а потом уж — как изволите. Ребята сами хороши.
  — Что ж, аки я! Где он?
  Посещение тюрьмы под старым — ещё в годы старого Пер Аа Сети строенным — Домом справедливости, в котором вершил свой суд наместник, никогда не доставляло Чернобородому удовольствия. Даже зал суда был мрачным, хотя в него, по крайней мере, проникало солнце. Месяц назад хемский наместник утверждал здесь волю фар раввана сам, прилагая печать с изображением львиноголовой демоницы ко лбам оправданных и отдавая в узы тех, у кого не хватало серебра, чтобы склонить чашу весов на свою сторону. Теперь ханаанеев будут судить ханаанеи, в этом зале зазвучат указы малаха каратского. Если польёт дождь, Люди ворот будут собираться здесь. Но хемское кресло судьи пусть сохранится. Древнее, как сама Хем. Пусть страусовое перо, иссыхая от времени, по-прежнему венчает его спинку. Шафат Каратский — не любитель хемских вещей, но нравится сам этот символ: стебель делит перо нелетающей птицы точь-в-точь надвое, посередине, левая сторона одинакова с правой стороной, судья обязан в равной степени воздавать и правому, и виноватому… А подземелий, где виновные ждут своей участи, Закар всегда избегал. Под солнцем дневным дышится легче.
  Самое неприятное место по пути вглубь — каменная плита, на которой издавна приводятся в исполнение приговоры над купцами и адонами, которых нельзя сечь на карамах. Перед нею коридор заворачивал. Капитан ещё не видел, кто возле неё толпится. Слышались голоса. И по крайней мере один из них означал: предстоит малоприятная встреча.
  Голос Бен Риби! Человека ворот и дальнего родственника. Вот уж встреча… Не для утра, тем более не для утра по возвращении с чужбины домой! Зло комкая парчовую шапку в руке, Бен Риби стоял по одну сторону плиты. По другую сторону — знакомый оборванец. Какими судьбами он здесь?
  — Ладно, — сказал капитан судье. — Который? Я знаю обоих.
  Бродяга ликующе взвизгнул. Хозяин каменоломни махнул рукой, роняя шапку:
  — С приездом, сородич! Не забыл ещё?
  Закар прикидывал ответ. «Не забыл?» О чём?.. Не вспоминается. Или вспоминается, но что-то уж совсем постороннее. Был случай — Бен Риби сетовал: хабды в каменоломне мрут один за одним, приходится что ни день покупать новых. Капитан дал ему совет: «Не забывай их кормить. И реже угощай палками». — «Что, что?» — «Да знаешь, по ту сторону Шарат Барк о нас в последнее время говорятся странные вещи. Как будто ханаанеи невольников нарочно морят. Ослы, верблюды, мулы у нас, дескать, лучше живут, чем хабды. Как ты думаешь, имеют ли чужеземцы основание для таких выводов?» — «Что ты сказал?» — «Ни слова, за исключением сказанных мною. Ты домосед, Бен Риби. А мне вот не всё равно, как нас будут принимать за морем». — «А-а-а! Зато мне, домоседу, казалось и кажется до сих пор: покупатель смотрит не на нас самих. На товары, привезённые нами. Наши товары, не нас самих, продаём мы за морем! Слава — не товар. Иначе говоря: какое кому собачье дело?» — «Соглашаюсь с тем, что ты сказал. Слава — не товар. Но я готов поспорить с тем, что ты хотел мне сказать, Бен Риби. Она — худая ли, добрая, — сильно колеблет весы на рынках». Тогда сородич не успел ответить: малах вышел к подданным, Люди ворот поклонились, совет начался… но вопрос, поставленный единожды, когда-то должен возыметь ответ.
  А больше ничего не вспоминается.
  Бродяга низко поклонился (шапку снять он вряд ли мог за неимением таковой). Просипел:
  — Ну я ведь то ж, Закар-адон! Я там стоял, я никого не трогал, кой-кому — совсем наоборот — улыбался, а эт… а почтенный Бен Риби меня вдруг палкой — р-раз! Вдобавок: «Встал на дороге! Образина!» Во-первых — не на дороге. У дороги. Во-вторых и в главных: где указ, чтобы вольному человеку на земле не стоять? Не на его земле ж, — (кивок в сторону Бен Риби), — а там, где всякому ходить дозволено. Для кого ж дороги сделаны, раз не для людей? В-третьих: «образина»…
  — Опять своё! — мрачно молвил Бен Риби.
  — Закар-адон, велите записать. Большими буквами.
  — Опять воняешь, падаль?
  — Вот падаль будет в-четвёртых. Ну, и потом: а где указ, что вольному запрещено знать городские законы…
  — Писать или нет? — перебил молодой писец (он только что вошёл). — Или позвать ребят-стражей, чтобы они обоих выкинули отсюда? Со вчерашнего дня всем всё ясно, кроме них двоих. Закар-баал, скажите им!
  — В самом деле, в самом деле! — (Бродяга принялся мелко и часто кланяться). — Баал! Закар-баал!
  — Так, так. — Чернобородый кивнул. Невесело усмехнулся. — Без меня тут не могут!.. Хорошо. Я приложу печать к приговору. Кто не хочет платить штраф, может подставить зад под два десятка розог или пять плетей. Запутанное, запутанное дело! — С тем капитан оглянулся на Бен Риби. Упрекнул себя: он же, впрямь, мой родственник, а я… о, бессонница, дорожная бессонница!.. Или — старость?.. Где кольцо со словами «Такова моя царская воля»? Здесь оно.
  Бен Риби наливался кровью:
  — Так говоришь мне ты, Закар? Здесь обелили подзаборную тварь… закидали меня грязью… а ты…
  Закар хотел ответить шуткой. Получилось иное:
  — Грязь — твоя, Сын Учителя. К тебе и вернулась. Были дни, мелкий народ утирался молча. Но теперь все вольны — и все вольны обращаться в суд.
  Подкатила вдруг тошнота. Бессонные ночи тому виной… и усталость…
  Родственник вскипел:
  — Вон как! Потому тебя и славят в нижней части Города! Ты задабриваешь чернь! Вон кто для тебя теперь — родные!
  — Если говоришь о строгом, без оглядок, исполнении законов… то, пожалуй, да. — (Чернобородый кивнул. Как можно более миролюбиво). — Плати штраф, и… дела твоего я не слушал, о выходках твоих не знаю. Не имею охоты знать.
  Стражник явственно хмыкнул. Другой — тот, что вышел из боковой двери вслед за писцом, — остался равнодушен. Как полагается стражам, если нет приказа вспомнить об оружии — толстой палке, что лежала на его плече.
  — Ну, Закар… ну, сородич… — выдохнул Бен Риби.
  — Ты платить будешь? — оборвал капитан. (Интересно, как бы повёл себя на его месте Пер Аа Мерн Амон? Трудно сказать… и можно ли спросить? Может ли вообще прийти на ум такой вопрос?.. Усталость. Да, усталость!.. Мерн Амон бы сюда не попал. Во всяком случае, — не попал бы по столь мелкому делу. Драка прохожих!.. И по более крупному не попал бы. И резать ему бороду за обвес никогда бы не пришлось. О-о, как отличаются они! Как отличаются!..) — За свою грешную жизнь я не ударил палкой ни одного из вольных бени Карат. Тяжба решена. Плати, Сын Учителя. Не заставляй нас звать людей с пучками розог.
  Бен Риби надел шапку. Отвернулся. Понял: тяжба, в самом деле, решена, её не собираются перерешать к его удовлетворению. Стража вытеснила Бен Риби за поворот. Судья шепнул Чернобородому на ухо:
  — Счастлив я: здесь вы!..
  — Пустое. Я согласен, Бен Риби — малоприятный парень. Бродяга, и тот по сравнению с ним…
  — Какой бродяга? — удивлённо возвысил голос судья. — При чем тут бродяга? Иное дело будет. Эти — так… вчерашнее… вопрос не о них…
  Тошнота вернулась. Воздух будто сделался гуще. Как сырая шерсть, он набился в горло. Рассыпался болью. Застрял. Ну что, ну что здесь ещё?
  — Говори, говори.
  — Я же вам говорил… — (Судья и сам закашлялся). — Идёмте. На месте глянем. Я не знаю, что писать в приговоре. Честное слово!.. Видит Эл…
  — Сын Города, призванный свидетельствовать, — во власти законов Города. Я — тоже.
  Судья вздохнул, делая знак стражникам:
  — Извините, Закар-баал, но тогда — вниз. Гораздо удобней, если мы сами пройдём туда. — Он указал Чернобородому на дверцу, ведущую в чрево подземелья.
  Ещё более мерзкая вонь каменных клеток, где содержатся самые опасные злодеи. Но что ж! Дела есть дела! Закар оглянулся. Его сопровождал не только судья с двумя стражами: теперь тут были писец, факелоносец… и дюжие парни, которые волокли кресло под пером. Мечущийся свет одного большого факела и редкой цепочки маленьких, засунутых в отверстия меж плит стены, едва ли помогал движению. Скорей — затруднял его. Закар решил идти на ощупь. Зная, как легко споткнуться на скользких плитах, он взялся рукой за стену. Судья схватил его под локоть:
  — Плохо? Скажу, дадут вина.
  — Плохо? Мне? С чего ты взял? — удивился капитан.
  Самый дальний конец. Последняя дверь: сырая заплесневелая плаха чудовищных размеров. Вспомнилось подземелье фар раввана. Там — каменная дверь такой же толщины. Глухо звякнул запор. Проскрежетали петли. Воздух, без того спёртый, делался просто невыносимым: волна сырой вони ударила по лицу. Как холодная грязь из-под колёс повозки на зимней дороге в горах Ливан. Факельщик сунул руку с огнём в открывшийся за дверью чёрный провал. Огонь метался, как живое существо, которое не желало идти туда под тяжёлые своды. Бросились прочь крысы: живой клубок хвостов, лап, дрожащих белёсых усов распался на отдельные сгустки. Только чёрная куча тряпья осталась лежать на полу против двери.
  — Вот он, — выдохнул судья. — Закон велит спросить тебя, сын Города Закар бен Зенон по прозвищу Чернобородый: известен ли тебе тот, кто перед тобой? Писец изложит всё сказанное тобою, и да послужит оно истине.
  Привычная судебная формула никак не задела сознания. Капитан едва расслышал её. Он смотрел в проём двери. И думал:
  «Там не тряпьё. Человек. Да, да, там лежит человек».
  Огонь привыкал к неволе, факел разгорелся. Лица не видать: оно скрывается за деревянной колодкой. За такой же, как та, которую унёс с собой Ипи-Нахт. Хемское изобретение: два тяжёлых бруса, мудрёно вырезанные шипы-запоры по краям. Кожу на руках (в отличие от ремней) почти не рвут, суставы не ломают, но сбрось-ка их! Смыкаются мгновенно, держат шею и запястья преступника мёртвой хваткой. Закар велел снабдить такими весь невольничий рынок и тюрьму, когда стал шафатом. Они пришлись по нраву страже. Другая колодка стиснула немытые босые ноги. Свет падал на спину. До чего же грязен!.. Капитан содрогнулся. Вдруг понял: это не грязь. Это кровь. Стало ещё противней.
  Кто он? Пугливое мелкое жульё вот так не усмиряют.
  — Поднимите, — приказал судья.
  Один из стражников нырнул в провал двери. Наклонился над лежащим. Взялся за край колодки. Приподнял ее вместе со злодеем. Далось ему это на удивление легко: злодей оказался мал ростом. Другой страж встал рядом наготове: палка рыскала в напряженной руке.
  — Осторожней там, ребята, — прохрипел писец. — Они ведь дикие звери…
  — Проклинаю вас всех, — долетел ещё один голос. Тоже хриплый. Сдавленный. Через силу выговаривающий слова. (Будто сам дух тьмы нарушил тишину).
  Закар опять содрогнулся. Но это был уже не прежний озноб — озноб от сырости каменной норы. И не прежняя гадливость. Что-то другое. Совсем другое чувство.
  — Техену! Ты?
  — Баал! Не спасайте меня! Пусть убивают!
   
  ***
  Маленький хабд узнал баала. Но капитан узнавал своего Техену с трудом. Мальчишка был совсем не тот, каким остался на корабельном дворе, у галаров, с новой стамеской в руках. Собственной стамеской, наградой за старательную работу, которой он по-детски гордился! Стражи — теперь оба, с двух сторон, — держали его. Как если бы маленький хабд ещё мог вырваться, удариться в бега. Хотя… без них стоять он попросту не мог. Его дыхание срывалось. Как у тяжело раненного. Глаза под грязным комом волос казались совершенно дикими. Не зеленоватыми, как всегда. Прозрачными, будто лёд. Если только лёд способен так кипеть от ярости. На лбу, перекрывая знакомую родинку, чернел шрам крестообразного вида: то ли знак тау, то ли силуэт птицы.
  Вот так же ахайваша-малец смотрел на Грома. Либо Нахта. Либо Ипи. Шептал эгейские проклятья. Глаза были такие же бесцветные от злобы.
  — Свидетельствую: это мой хабд, — сказал Чернобородый судье. — Что он совершил? Побег? Ты что же натворил без меня, Техену?
  Ответом было молчание. Молчание — да ещё этот взгляд.
  — Тут, видите… — (Судья подбирал слова). — Пока вы ездили, малах издал указ: всякий хабд отныне должен нести на теле своём знак хозяина своего. Указ очень строгий. Едва поднялся государь с постели, — вмиг созвал писцов, продиктовал им свою волю и сразу же тростинкой… а не просто перстнем, как всегда… приложил к указу руку. «Такова моя царская воля! В течение дня — исполнить, за ослушание — кара, все неклеймёные рабы пойдут на мой скотный двор!» Исполнили. Кто как мог. Перепортили адоны своих хабдов кто как мог, я это подразумеваю. Хорошо хоть у меня на гате управитель — кассит он вавилонский либо ассур, Яму их разбирай — научен делать татуировки. А твой Шардан орудовал калёной медью. Техену вырвался…
  Маленький хабд оскалил зубы. Вырваться ещё раз было выше его сил. Даже сдвинуться с места он не мог. Стражник слева отпустил колодку. Выскочил из-под свода назад — в коридор. И лишь натолкнувшись на судью и Закара, с неохотой остановился.
  Судья сказал:
  — Бешеный… бешеный ливиец… сам Яму в нём сидит!
  Капитан знал судью как человека рассудительного, способного связать слова в речах и в письме. Охранник слыл отчаянным, даже безрассудным парнем. Жаль — сверх меры злым. Закар смотрел на них… и не узнавал ни того, ни другого.
  — Когда всё случилось? — спросил Чернобородый. (Надо же хоть что-то говорить!). Спросив, — вспомнил: он, Закар сын Зенона, тут — свидетель. Вопросы тут задаёт судья.
  — Только что, адон, — ответил писец, заглянув в свои таблички. — Перед рассветом.
  — Вы скажите, баал, во сколько ценится ваш Техену, и ребята вам деньги враз соберут, — заговорил страж. — Мы понимаем… измяли его ребята… вред вашему имуществу… ну, заодно… эх, знал бы Косой, что маленький зверёныш так владеет кинжалом!
  — Кинжалом? — опять забыв, что здесь он только для свидетельства, перебил Закар. — Откуда взялся кинжал? — И досказал про себя: «Почему мне домашние хабды ничего не сообщили?»
  — У Косого из ножен, — ответил судья.
  — Однако ж не подумайте, баал! Городской работы клинок! — спешил добавить другой страж. (Который до сих пор держал Техену). — Не эти… не хемские… не которые нам запрещено покупать… а дозволенный честный товар…
  — Вам запрещено вообще иметь на службе иное оружие, кроме палок! — напомнил судья.
  — Ну, а попробуй ты одною палкою! — срываясь на крик, заспорил с ним страж. — Хабды что ни день бегут! Иные — прямо с рынка! Из каких уж там краёв их навезли, отрывных, — один Яму скажет. Много ведь навезли! Буквально за последний месяц. Кинжал — и тот нам невеликое спасение. Выхватить успеешь — будешь целым. Косой, вот, не успел… и валяется сейчас со вспоротой брюшиной…
  — Это Косому урок, раз бить не умеет, — усмехнулся судья.
  Сделал вид, что усмехнулся
  Капитан отвёл глаза, чтобы не видеть Техену. Мальчишка же всё ещё следил за ним. Закар чувствовал его взгляд. Гадкое чувство. Отвратительное. Как будто рядом — скорпион. Надо пересилить себя. Войти. Даже — опуститься перед Техену на корточки: то ли судья подал стражу малозаметный знак, то ли второй страж выпустил колодку, — маленький хабд опять оказался на полу. Мгновение он лежал. Вдруг встал на колени. Как — затруднительно сказать: лодыжки были тоже скованы другой колодкой, двигаться он мог едва-едва. Однако встал. Руки, схваченные деревянной плахой, подняты до подбородка, словно у молящегося в храме. Жуткая молитва. Сто лет бы не смотреть…
  — Смотри, смотри, баал, — хрипло выдавил он. — Мой руки, ноги такой же, как имеешь они, совсем только маленькие. Почему тогда они другой, а я другой? Почему ты надо мной вверху, а я не мог вставать прямо?
  — Вернитесь, Закар-баал! — взвизгнул судья за спиной.
  Капитан вновь посмотрел (заставил себя посмотреть) на мальчишку:
  — Говори, Техену, говори. Жду твоих слов.
  — А-а… — (Ливиец сплюнул в сторону. Точней: хотел сплюнуть. Не смог. Губы у него были чёрные от крови и совершенно сухие). — Для ты фар равван был плохой, а ты сам много хороший? Что стать большой, ты на кого-то на маленький ногами надо встать?
  Как Медвежонок Унатеш: вопросом на вопрос. Хотя… при чём, при чём тут Медвежонок!
  — Вот это ты зря, — по-ливийски вымолвил Чернобородый.
  — Сказать правда — это зря? Всегда бьют, где говорю правда. — (Пацан упрямо коверкал ханаанский язык, подыскивая чужие слова. Почему люди так настойчиво лезут на самый трудный, самый неудобный путь? Даже когда отлично видят: рядом — более простой, удобный, ровный. По крайней мере — гораздо более понятный. И сыны Карата поступают так. И лишённые человеческой души хабды…)
  — Я тебя не узнаю’. Зачем ты сопротивлялся?
  — Лезут!
  — Шардан поступил с тобой по закону. По указу малаха. Даже вольный человек должен был склониться…
  — Мы у него не человек! — оборвал Техену.
  — Ты мой, — повторяя судье жест (немую просьбу оставаться хотя бы внешне безучастным), сказал капитан. — Я отдал деньги. Я взял тебя. Как раньше — Шардана. Ты у меня. Ты обязан работать. Обязан. Должен.— (Последнее слово Закар произнёс по-ханаански. Чужих оказалось мало. Вот ведь как бывает: очень трудно объяснить простые вещи! Зная не сто, как надзиратели да стражи, а тысячу, две тысячи, три тысячи чужих слов! С техену, которые возят к берегам Шарат Барк соду Ливийской пустыни, необходимую для варки стекла, Чернобородый толковал без переводчиков). — Полагаешь, у других хозяев жилось бы легче?
  — Человеку пустыни плохо всюду, кроме пустыни, — сказал маленький хабд. На своём языке, наконец. Помедлил. Вновь перешёл на ломаный ханаанский. — И лишь без доска на шее человек бывает совсем хорошо. Любой человек. Ваш — за одним.
  — Ты зол. Зло всегда бывает наказано.
  Пацан опять молчал. Мгновение, два, три… Наконец, он кивнул головой (насколько мог это сделать в колодке):
  — Кто добрый? Шардан мне говорил: бери бронзу, режь тела деревьев. Я не брал. Били — не брал. На солнце держали пятеро суток — не брал. Деревья живые. Им больно, как людям. Когда их тела уснут, их души не дремлют. Душа знает больше, чем тело. Шардан сказал: бери, старайся, баал отпускает старательных домой с ремеслом в руках. Я взял. Старался. А этот день в рассвете Шардан раскалил медь и выжег на моём лице это. — (Мальчишка сделал слабое движение кулаком. Пальцы не двигались). — Тут настоящая правда. Я не вернусь к своим. Буду вечно у тебя… с ремеслом.
  — Это сделал не Шардан, говорю я тебе. Указ государя сделал это!
  — Ну, тогда кто из вас мне соврал и кто сказал мне правду?
  Опять — вопрос на вопрос.
  Тонкие мышцы его плеч и груди напряглись. Он силился развести руки в сторону. Хочет колодку сломать? Такое не по силам даже взрослому здоровому мужчине. Дерево крепко, шипы надёжны. С таким же успехом можно разодрать, хватаясь за края, дубовый брус. Во всяком случае, доску.
  — Что ты натворил… — (Чернобородый покачал головой). — Мне хотелось, чтобы ты сделался мастером. Ты это знаешь?
  — Знаю.
  — Ради этого стоит потерпеть. Смириться с чужой волей. Так?
  Техену опять напрягся (колодка слабо скрипнула).
  — Царский мастер на варафе часто говорит: «Что я скажу, то вы и сделаете. Не надо мне ваше хорошее, делайте моё плохое. И — языки на запор!» Всем говорит. Даже вольным. По харе съездить может…
  — По харе — вот уж нет ничего страшнее! — перебил капитан. — В бою воин, между прочим, терпит стократ сильнейшую боль! Ты испугался? — Закар ухватил новую мысль за крыло. Он чувствовал радость: «Наконец-то! Вот с чего я должен был начинать разговор!» — Ты струсил, Техену! Как девчонка! Хотел спрятаться от своей судьбы! Разве это всё достойно…
  И вдруг умолк. Перехватил немой ответ ливийца: усмешку, а главное — взгляд. И пожалел о сказанном.
  — Раньше хоть ты не врал, — медленно выговорил Техену. Подумал. Усмехнулся опять. — За тебя врали другие.
  — Я рассчитывал на тебя, — запоздало произнёс Закар. — Ты мне нужен в моём деле.
  — А ты меня спросил? Быть может, я в каком-то деле нужен самому себе?
  Техену опять заговорил на языке пустынь. Усмехнулся. Сплюнул. (Попытался сплюнуть. Чёрной кровью вместо слюны). Со свистом втянул сквозь стиснутые зубы воздух. Встал. Чуть подался к капитану. Капитан вдруг понял: да, Техену поднялся на ноги — и сейчас стоит перед ним. Даже — не просто стоит. Приближается. Сделал ещё шаг. Как? Он не может идти! На его ногах — колодка! Но всё оставалось как было: Техену ещё на шаг приблизился к Чернобородому.
  Стражи не двигались со своих мест. Бездвижно окаменели судья и писец. Не говоря о носильщиках: те всё толклись за порогом, и в их напряжённых руках подрагивало судейское кресло. Что ж не поставили его на пол? Всё ещё держат!.. Судья шевельнулся. Капитан бросил через плечо:
  — Подождите.
  — Ты делал новый корабль, — говорил Техену. — Я тоже делал его. Чтобы ты дал мне ремесло и четыре стороны света…
  — Чтобы этот корабль отвёз тебя к родному берегу, — опять, вроде бы, нашёл подходящие слова капитан.
  И опять Техену отбил его слова, как отбивает слабо пущенную стрелу сильная рука со щитом:
  — Ещё — чтобы взял других людей на корабельный двор. Чтобы тут им сказали, как мне: старательные вернутся в пустыню с ремеслом в руках. Если вас не забьют палками. Если вы не пропадёте от тоски. Но этого им уже не скажут. Это они сами поймут. Кто кого обманет на этот раз?
  — Хой… — вырвалось у судьи. — Хой, падаль мелкая…
  — Подождите, вы! — опять сказал ему Чернобородый. Уже громко.
  — А я жду. — (Ливиец принял всё на свой счёт).
  Шейная колодка заскрипела громче. Дерево рвалось. Лопалось. Надёжное, крепкое дерево. Дуб, который не жалко было бы пустить на вёсла. Шипы крошились. Раздался треск. Техену широко взмахнул руками. Половины колодки сорвались, рухнули на пол, задевая его по плечам и по спине. Как будто ещё хотели — но уже знали, что не могут — удержать.
  Как удалось отстраниться? А как Закар успел схватить из ножен за поясом меч Мерн Амона, — этого в памяти не сохранилось вообще.
  Техену заметил клинок. Сделал бойцовское движение, чтобы уйти от него. Простое совсем. Любой мальчишка в четырнадцать лет способен на такое. Особенно — ливиец, который рождается для схваток с хищниками на пастбищах и со стражей Великого Дома на границе Хем. Одно забыл Техену: его ноги стискивала другая колодка. Она тоже ждала. И теперь, когда ему требовался один широкий шаг, сослужила свою караульную службу. Остановила беглеца. Он свалился. Ударился боком о половину первой разорванной колодки. Зашипел, как кошка. От боли. А скорее — от ярости. Схватил дубовую доску двумя руками. Один кулак справа, другой — слева. Странное движение. Пальцы не слушались его. Но кулаки сжали доску надёжно. Подняли над головой. Закар опять едва заметил, как удалось отстраниться. Доска пролетела в трёх вершках. Сшибла страусовое перо с кресла. Люди опомнились. Один даже вскрикнул. (Ну, не то чтобы вскрикнул: хрипло, коротко выдохнул воздух и цокнул языком). А как вонзилось в грудь мальчишки чёрно-бронзовое лезвие, — заметить никто не успел.
  Судья схватил Закара руками за плечи, приподнял, поддержал. Покосился на клинок (меч ещё вздрагивал в пальцах Чернобородого, роняя чёрные капли). Только тогда сказал:
  — Балуете вы их, адон… — Ещё через миг: — Ну, слава Элу…
  А Закар обрёл дар речи лишь какое-то время спустя. Немалое время. Вздрогнув от холодной воды, которая хлынула ему в лицо из кувшина. Писец успел сходить за водой. И первыми словами Чернобородого были:
  — Как это случилось? Как?
  — Ну, случилось, — воля Эла. — (Судья ещё держал Закара под руку). — Бывает… что уж я… кто кому что должен объяснять?.. — (Он на миг умолк, ведя Закара к выходу из подземелья). — Вы мне… либо — я вам?.. Одно я усвоил: жалеть тут некого.
  — Ты говоришь…
  — Некого! — задыхаясь от тюремной вони, повторил судья. — Людей тут нет. Кого жалеть? Порядочные сюда не попадают. У вас, к примеру, возникнет мысль кого-то убить, ограбить или даже просто обмануть? А тут — все, у кого… возникла. Кому вы можете сказать тут: «человек»?
  Удушье подкатило к горлу. Звон в ушах усилился. Закар без сил упал на подставленные руки стражей. Свод из тяжких плит навис над головой. Меч в руке качался из стороны в сторону, скользила в пальцах липкая тёплая рукоять с резными знаками «Амон доволен»: хотела вырваться.
  — Я его убил. — Свои собственные слова Чернобородый услыхал как будто бы издалека. Тоже со стороны.
  — Тут не убийство, баал, а кара. — Сделалось тихо. Если считать тишиною звуки. Обыкновенные тюремные звуки: шлёпанье грязных капель о пол, шорох сороконожек в углах, потрескивание факела, сочное щёлканье розги, отсчитывавшей удары кому-то, не видимому за углом. Вновь голос судьи: — До последнего времени я ещё сомневался, а тут я сомневаться перестал. Кто тут человек?
  Ответил ему Бен Риби.
  — Да, я тоже не всё умею! Вот, к примеру, я готов согласиться: не удалось мне и мальчишек приручить. Не дело это!
  — И взрослых, как раньше, покупать — не дело, — напомнил другой голос. Такой же знакомый. Но чей? Припомнить Закар не мог.
  — Да! — горячился Бен Риби. — С этим тоже соглашусь. Продавцы живого товара везут сюда тех, кого проще достать на рынках. Самых отчаянных. От кого сородичи избавились, продав их за долги. Ну, ещё — пленных воинов. В два раза лучше! А нужен крестьянин. Смирный. Как в вавилонском Междуречье хотя бы. Или как в Хем. Отроду безрогий. Чтоб ничего острее тяпки в руках не имел.
  — Где таких взять!
  — Но если взять, — будет отменное дело! Получить от них потомство. Свести между собой. Второе поколение вырастить. Тогда-а-а…
  — Можно проще! Уговори Закара сходить войной на Баб Эл. На касситов. Они… как ты сказал… от рождения безрогие. Крестьяне из крестьян. Га-а-ы!
  — Ты что говоришь?
  — А в самом деле: что особенного! Или даже на Хем! Они нас в колодках водили, наступает наша очередь. Га-а-ы!
  — Это Азиру? Хмурый Азиру говорит с Бен Риби? — спросил Чернобородый.
  — Вот, вот, наконец… — ответил судья. — Пришёл в себя Закар-баал!.. Что там? Что у них опять? Нельзя и отвернуться!
  — Хэй! Сто два! По приговору должно быть ровно сто! Отвяжите! — крикнул ещё кто-то.
  — Да не ори! — рыкнул Хмурый. — Это я ему, Закар, ему. С трудом великим я тебя дождался! Где искать? Сам Бен Риби, и тот не знает всех этих закоулков!.. Идём!
  Капитан оперся на плечо Азиру. Звуки неслись со всех сторон, как хемские светляки. И, действительно превращаясь в огненные пятна, суетились перед глазами.
  — Что там?
  — Ну их, Закар!.. Вбивают ум в чью-то задницу.
  Страж с розгой выступил из-за угла. Поклонился, касаясь рукою грязи у своих ног:
  — Привожу в исполнение, Закар-баал. Сто ударов за драку в пьяном виде.
  — Сто два, Закар-баал! — послышалось из-за угла. — Я бы согласен, да ведь в писаном приговоре — сто! Пусть отвязывают!
  — Цыц! — прохрипел страж, оглянувшись на миг. Снова осклабился: — Не вам, адон… баал. Не вам. Ему.
  Ноги еле слушались, когда Чернобородый вдоль отвратительной липкой стены прошёл (с помощью Азиру) туда, откуда доносился голос. Рот опять заполнился шерстяным сырым комком тошноты. «Никогда ещё не тошнило меня при виде крови!.. Почему я вдруг так ослаб? Бессонница. Вернулся с Алашии… сразу в Хем уехал… то-то дочь всё время спрашивает, хорошо ли я сплю…»
  — Давайте, я вам тоже помогу маленько, — предложил освободившийся страж с розгой. — Мы вас выведем на воздух.
  — Обожди ты! Азиру, ты где? Азиру!
  В ногах — по-прежнему дрожание. Но голос вдруг окреп. Это — вновь голос шафата Каратского.
  — Что тебе, друг?
  — Скажи им…
  — Они и так слушают, Чекер-баал!
  — Развяжи. Пусть ответчик поднимется. — (Страж, оставив капитана и оттолкнув Азиру, бросился к плите, на которой лежал окровавленный голый человек, и, глянув туда-сюда, дёрнул руками паутину верёвок). — Тот, кто порол, возляжет на его место.
  — Вы сказали, ба… ал… вы?.. — Страж искренне удивился.
  — Сказал, как мною сказано. Ложись. А ты, ответчик, считай ему сдачу. Ровно два удара. Бери розгу. Там. На полу. Считай! Бери же!
  Голый человек слез. Через силу сгибаясь, потянулся к розге у плиты. Замер. (Чернобородому казалось: на целую вечность). Хлопал глазами. Отплёвывался и отмахивался от жирных подвальных комаров, которые вились над ним и над стражником.
  — Я кому-то что-то сказал?! Не то я сам тебе всыплю столько, что не хватит ни пальцев, ни волос, чтобы сосчитать!
  Эти грозные речи (свои же собственные слова) Закар слышал с трудом. Как сквозь вату. Или — как будто издалека: из чёрной, липкой тюремной темноты с бесчисленными поворотами, переходами, загаженными лестницами, гнилыми плахами дверей… Он не заметил, как сам, нагнувшись, поднял из грязи розгу. Как подал её голому. Как тот несмело взял её и вяло размахнулся.
  — Бить его, баал?
  — Разве баал тебе велит? Закон тебе велит… с-скотина!
  — Закар! Что с ним, люди? Воды скорей!
  Больше — ничего. Темнота. Сплошная темнота. Капитан не помнил, как его вынесли из подвалов Дома справедливости. Азиру говорил: вынесли почти мёртвого, и лишь на ветру, возле моря, Чернобородый пришёл в себя.
  — Случайность, — повторял младший судья. — Какая нелепая случайность… хабд мог убить Закара-баала… какая нелепая… вы живы… о, слава Элу!
   
   
  УГАРИТ
  — Что, Медвежонок, брызгается море?
  В такую погоду ни один рулевой не удержит большое кормовое весло с изогнутой рукоятью. Вырывается оно, дрожит в руках, трепещет. Волны подкатываются под днище корабля. Ударяют в него, как в барабан, швыряют корабль к небу, к изорванным, низко летящим тучам. Пенятся. Играют колкими искрами всех девяти небесных цветов под лучами яркого, но уже не горячего солнца. Послеравноденственные бури! День в небесах почти месяц как уравнялся с ночью, а на земле всё — до сих пор в противоборстве, споре, беспорядке. Пришлось Ганону звать на помощь дюжего Матену-островитянина. (Как ведь знал адон Закар — в последнюю минуту велел Алашу бросить плотницкий топор и подняться на борт). Медвежонок стал помогать обоим. Крикнет на мальчишку Ганон, отбежит Унатеш ненадолго — и опять за весло хватается:
  — Хорошая погода, Матену! Ветра нет, — всего худого хуже!
  — Смотри-ка сюда, Руль, малый рассуждает как бывалый! — смеётся Алаш.
  Раскинув крылья, мчит над волнами орёл, тканный пурпуром на белой парусине. Рвётся вперёд, напрягает силы. Капитан, оглядываясь, следит за верным старым галаром с отдаления — с палубы «Находки». Диковинного судна, которое Элат подарила ему на пути с Алашии в Карат. И ветер хорош, и команда знает дело, а — отстает «Орёл». Не та скорость. Видит Мелькарт — не та! Редкий галар мог тягаться с «Орлом». Но феа — лучше. Чудак Гамаль с другими мастерами (царскими в том числе) оживил «Находку». Она как будто совсем не замечает крепкой волны. Режет гребни острым килем. Боковые течения менее страшны ей, чем галару: тот же киль не даёт им сбить её с курса. И ход уверенный. Знать бы, как ходила она раньше, со старым парусом! Верней — парусами. Теперь на мачте поднят один. Обыкновенный. Прямоугольный. Хотя, если вглядеться, — тоже обыкновенный не совсем. Чтобы свернуть его, мастера опускают реи с парусиной на палубу, а не подтягивают нижний рей к верхнему. Но кто будет приглядываться? Пустынно море здесь — вдали от берегов.
  Гребцам сначала не нравилось под её глухим палубным настилом, в тёмной духоте, гребя вёслами через те двенадцать дыр в бортах, которые Гамаль решил оставить. Выходя после вахты, они щурились от солнца и, глотая чистый морской воздух, сетовали: «Как хабды в руднике!» Азиру хмыкнул, глядя на них с «Орла». Капитан же — молчал. Не тратил ни убедительных слов, ни тем паче насмешливых. Он ещё до плавания, в Карате, решил: доверить старый галар Хмурому, а «Находку» вести своей рукой. С выводами — не торопиться. Время всё скажет.
  И оно сказало мореходам всё, о чём Закар давно догадался.
  Прилетел крепкий ветер. На палубе «Находки» остались рулевые да парусные мастера, остальные спустились вниз: к гребцам. Гребцы продолжали работу. Оказалось, что бывалый корабельщик слышит весло: чувствует его руками, ощущает малейшие толчки, словно биение живого тела. Ведь и раньше доводилось грести то в тумане, то в сумерках. Так что видеть весло гребцу совсем не обязательно. Закрыта смолёная дверца, похожая на крышку сундука. Холодный ветер, злые брызги, ворчание осеннего моря — всё осталось за ней. Сделались отчётливыми тихие звуки. Не только удары волн о борта и скрип вёсел в уключинах-окошках, но и потрескивание гребных скамеек, шипение фитилей в масляных лампах с колпаками, которые отлил для нового корабля Стекольщик Криш. Даже — какой-то ещё незнакомый звук. Тихое пение. Закар, прислушавшись, понял: да, это поют стеклянные вазы. Каждый удар волны отзывался в них мелодичным звоном. Так же поют-гудят раковины. Рождённые в море, издали слышат они голос родной стихии, повторяют и усиливают его. Но вазы рождены в огне! В стихии, чуждой морю! Эгеец, друг отца, говорил: вода и пламя жестоко враждуют, когда на дне или на острове пробуждается огнедышащая гора — выход из миров подземных, где царит демон огня. Тот самый Гефест, чьим сыном возомнил себя вождь геллинов. Грохот наполняет всё вокруг, льётся горячий дождь, мечутся в воздухе серые хлопья — угасшие искры, которые потеряли свой жар… Вазы вспоминают голос огня! Огня стеклоплавильной печи, в которой они родились.
  Вышла наверх очередная вахта. Спустились в полутьму, разбавленную тёплым светом, рулевые и парусные мастера. Им уступили место на тюках с товарами в проходе меж гребных скамеек. Ничего не спросили. Ничего не сказали. Только Бейану Трёхглазый мычал в низкой клетке — в самой корме. Захлопнулась дверца над головами: отсекла дорогу клочьям тумана. В тихом тепле подкрадывался сон. Капитан гнал его. Осторожность, воспитанная годами плаваний, шептала: «Не спи во время такого ветра! Не спи! Не спи!» Другие тоже крепились. Переговаривались вполголоса. Чудак Гамаль запел. Песня не пошла. Утихла, как только сотряс «Находку» особенно тяжкий удар волны в борт. Закар выглянул наверх: «Что случилось?» Вахту — заметно было — удивил этот простой вопрос. «Ничего не случилось! — крикнул рулевой. — Восемь волн мимо, девятая в борт! Самое простое дело, адон! У матушки-бури счёт верный!» Закар посмеялся вместе с ними. Огляделся. Отметил про себя: молодцы, всё сделано верно. Паруса опущены, свёрнуты, закреплены на палубе, как плотные тюки. Голая мачта, извлечённая из гнезда, закреплена с другого борта. Беда всех мачт — переломиться от резкого порыва ветра под тяжестью сырой парусины — ей теперь не грозит. Люди на местах. Закар пожелал им удачи. Спустился вниз. Закрыл смолёную дверцу. Как можно плотней. Чтобы приклеилась. Решил: нет, нельзя спать, надо держаться до утра. И… сумел продержаться. Только он один — кроме новой вахты рулевых, которая, сменив товарищей, взялась за кормовые вёсла, — до зари не сомкнул глаз. А при свете зари, когда Шарат Барк утихло, «Находка» сошлась с «Орлом» борт о борт. Хмурый крикнул:
  «Лопни я пополам! Сухие!»
  «Ты о чём, Азиру?» — не понял капитан.
  «С ног до головы сухие!» — объяснил Хмурый, оглядываясь. Как будто искал, нет ли где рядом горсти песка: швырнуть через плечо, отогнать видение. Капитан спрятал улыбку в бороде. Спор решён. С завистью глядят на счастливцев люди «Орла» и пассажиры (троянцы, которых Закар вёз в Угарит). Мокрые, усталые. Унатеш Медвежонок трёт глаза кулачками. Дрожит. Зевает…
  Течение — морская река, текущая вдоль ханаанского берега, — помогло маленькому каравану. Помог бы и ветер. Но шли на вёслах. Так велел Закар-адон. С правого борта (восточней, под боком у синих Ливанских гор) мелькали паруса. Там, невидимые отсюда, из такой дали, — Габла, Сур, Цидон, Арвад, не говоря уж о малых рыбацких поселках. Там — Ханаан. Но… адон велел! «Орёл» и «Находка», боясь обнаружить себя, отклонялись на запад. Ночевали тоже среди моря: цеплялись якорями за чёрную бездну. Не акaрами, не простыми сучковатыми долблёными колодами с грузом камней. Другими якорями. Вроде того, что поблёскивал в ухе Ганона. Тоже колоды, но — из нарочно подобранных коряг с очень большими сучьями, расставленными, будто рога. Груз камней привязан к ним, пришвартован хитрыми матросскими узлами… Лишь к началу пятых суток, видя вокруг чистую синюю даль, Закар-адон велел: «Поднять паруса!» И не сбила корабли с курса послеравноденственная буря. На востоке обозначился ливанский отрог Хази. Там — низкий пологий перевал, удобный путь для повозок. Морские товары идут здесь с галаров на Идиглату-Евфрат (которая, делая излучину, подпирает Хази в своих верховьях), а товары речные, месопотамские, — с ковчегов на причалы Шарат Барк. Россыпь красных черепичных крыш и венец белых башен на полуострове — крепость Ушната. Уши юного Никм-Эпа, царя великого торгового города Угарит… во владениях которого убиты каратские тамкары. Говорят хапиру, что Медведь свершил грязное дело сам, вне ведома своего малаха и даже без помощи Трёхглазого Бейи, — да насколько уж достойны веры пиратские признания? Долго ли будет действовать новый указ Никм-Эпа, остановивший торговлю? Что за указ? Каковы его требования? Как строго выполняется он? Можно ли отшутиться, что-де не у кого было узнать о новшествах, слишком долго был в пути, а дельфины (единственные, кого встречал) ничего не сообщали?..
  — «Находке» паруса и мачту долой, — велел Закар. — «Орлу» сменить якоря.
  Мастера вновь уложили паруса вдоль борта «Находки». Самый сильный человек команды снова выдернул мачту из гнезда. Дубовые рогатые якоря галара спрятались в трюме: под глухой сплошной палубой феа. Их место вновь заняли простые бочки с камнями. Пассажиры-троянцы, сидя на носу «Орла», всего этого не видели: ещё до начала работы Азиру завязал им глаза. Они не спорили. Могут быть у чужаков свои тайны? Разумеется. У каждого могут быть. Адон Закар вместе с Бейану перешёл на галар. Медвежонку велел уйти на феа. Унатеш тоже не спорил: балу говорит один раз. Он молча проводил глазами старый «Орёл». Когда Закар оглянулся, трудно было отыскать феа среди пляшущих волн. Хотелось махнуть Медвежонку рукою. Но… следует помнить и самому, что уже действует ещё один приказ, данный «Находке» на прощание: ничем не обнаруживать себя и ждать, пока «Орёл» вернётся.
  Мимо Ушнаты, забирая к северо-востоку, галар направился к пристаням великого торгового города Угарита.
  Ошвартовались, когда солнце стояло ещё высоко. Мелькал на берегу портовый люд. Степенно, важно поднялись на борт два стража и рабицу, чиновник малаха угаритского Никм-Эпа. Они пропустили мимо себя троянцев, сходивших на берег. Презрительно взглянули на Бейану Трёхглазого, который ждал своего часа за решёткой под кормовым настилом. И — сосредоточились на осмотре груза. Бейану вздохнул облегчённо. Не узнают… не узнают бывшего малаха Шарат Барк в жалком узнике…
  — Какие товары на твоём хали, каратец? — беспристрастно, как велит должность, вопросил рабицу. — Для кого ты их вёз, кому ты их отдашь?
  — Стеклянные вазы отдам всякому, кто предложит мне сходную цену, будь он ханааней, хетт или даже эгеец… ахеец, так вы называете их, — ответил Закар.
  — А стеклянные пластины в грузах есть, тамкар? Вавилоняне называют их: укну.
  — Имеем лишь то, что имеем, о рабицу.
  Старший чиновник подавил зевоту:
   — Вазы? Пускай продаются.
  По трапу спешил писец: на локте — ведёрко глины, на ладони левой руки — свежая сырая лепёшка для письма. Хугрит, сосед месопотамцев, охотнее выдавливает буквы специальной палочкой, чернилами он пишет редко. Послушная палочка в правой руке продолжала тискать слова, годные на все случаи деловой жизни: «Со дня этого, под солнцем дневным и пред лицом Никм-Эпа сына Архальбу, отца всех хугритов и малаха Угаритского…» Азиру, глядя в сторону, стянул ремешком свой отощавший кошель. Рабицу, глядя в другую сторону, засунул за пояс то, что перешло к нему из кошеля. Меченый заговорил с гребцами соседнего каркара на полупонятном алашийском наречии: там служили его земляки — островитяне.
  Всё как всегда! Никаких лишних вопросов!
  Корабельщики переглядывались.
  — Слышь, старшой… — шепнул парусному мастеру Ганон Руль. — Я привык к опасностям… но — видимым! Когда всё понятно. Вот тут — подводный риф, вот тут — мель, вон там — проход в хавар… А теперь? Что с нами будет? Куда сунулся адон? Перерезали наших, — а когда ж начнут резать нас? Я так не могу!
  Мастер кивнул печально:
  — Вовремя ты шлёпнул нижней губой об верхнюю!.. Я вот служил у тамкара ару. Подошли мы к Габле ночью, спрятались в знакомой щели. Двух парней заслали в город под видом оборванцев, ищущих чужого весла для своих рук. А уж потом влезли в хавар. Хой, дивились габласские тамкары! Откуда, мол, каратцы всё знают о ценах? Правда, не моё собачье дело тут, адону видней…
  — Хэйя! — окликнул обоих Матену. — Новости жуёте? Хотя и не моё собачье дело…
  — Да, да! — (Мастер сплюнул). — Займись ты, Меченый, своим!
  Меченый, собирая кольцами канат, возобновил мирную беседу с гребцами каркара.
  Хмурый сошёл по трапу. Тамкары (не столь шумные, как в Городе, но такие же напористые) сомкнулись вокруг, будто волна. Писец чуть не упал, столкнувшись с вертлявым человечком в угаритской одежде. Заругался. Ещё кто-то шмыгнул мимо писца к самому «Орлу». Грязный, оборванный, вконец опустившийся. Но — бойкоглазый. Он постучал кулачком по борту и тихо спросил:
  — Хэйя! Каратские! За каким товаром вы пришли? — (Чуть-чуть подождал. Давать ответ ему не торопились). — Ладно уж… не было вас, не было, вдруг пришли… что притворяться?.. Продам любые новости.
  — Кыш, — велел с борта Матену. Человечек исчез. Меченый, не поворачиваясь к мастеру и Ганону, сказал: — Вы, городские! Своему балу не верите!
  — Что-о-о? — протянул Ганон Руль.
  — Да то, — жуя зелёное яблоко, которое кинули ему с каркара, невозмутимо отвечал Матену. — Другие балу своих людей засылают, наш — заслал себя сам. Чего непонятного?
  Тонкий шрам на лбу островитянина дёрнулся. Яблоко было кислым.
  Ганон промолчал. (Роль молчания исполняло натужное кряхтение. Знак тех усилий, которыми Руль удерживал во рту невырвавшееся слово). Хмурый оглянулся на них. Но тут его хлопнули по плечу, и Хмурый больше не смотрел ни на Руля, ни на островитянина.
  — Какие товары у тебя? По чём? Продаёшь? Меняешь? — наседали тамкары.
  Сошёл по сходне адон. Вежливо, но столь же решительно рассекая толпу купцов, он догнал рабицу. Взял чиновника за плечо. Остановил.
  — Добрый человек, хабиду своего малаха! Сделай всё, чего ждал я от тебя.
  Купцы опять набросились на Азиру:
  — Что привёз балу твой, о бен Карат? Говори! Говори! Живой товар есть? Что хочет он за во-о-он того бродягу?
  — Ещё не знаю. — (Азиру глядел на Чернобородого). — Два быка. Или три. Отвяжитесь!.. Куда он? О, Мелькарт…
  Руль, собирая кольцами другой конец, сел рядом с Матену. Весь вид Ганона говорил: это — чистая случайность, точно так же занятой человек мог сесть на другой борт (противоположный). И к стражу причала Руль обратился как будто от скуки. Язык почесать. Страж ответил охотно. Рад был такой возможности. Хотя по-прежнему сохранял горделивый вид, а своё оружие — палку — держал наперевес, как копьё.
  — Почтенный! Где каратские ночуют? — спросил Руль.
  — Ику? Что? — переспросил блюститель порядка. — В Карате, думаю. Их тут — кроме вас — больше нет.
  — Ику? — (Ганон тоже поднял к уху ладонь). — Ты сказал: нет?
  — Будто волной смыло. — (Страж зевнул).
  — Люди болтали: Трёхглазый кого-то багром зацепил. — (Ганон повозился устроился удобней). — Сам я к адону только что нанялся. В Угарите — за десять лет в первый раз. То и спрашиваю…
  — Зацепил, да не тут, — строго, как учитель в школе, перебил страж. — За Ушнатой. На чужом берегу. Как раз месяца два тому станет. Они и были каратские. Звались: Просто Тамкар и этот… как его… ну…
  Оттеснив Ганона, перегнулся через борт «Орла» парусный мастер:
  — Второго звали Бен Асуб! Значит, было? Значит, бы…
  Матену вовремя поймал остальные слова: зажал ему рот рукой. Оттащил мастера от борта. Сам заговорил со стражем.
  — Ты, аки я, на них внимание не обращай, они все такие. Одно в одно. Каратские. Своей тени собственной через два раза на третий верят: «Хоть под моими ногами лежишь, а докажи, что — моя, что не сбоку прибежала!»
  — Хэ-э! — обрадовался страж. — Ты алаш! Наполовину наш! Зря лепишься к ним. Пускай торгуют. Я — что? Мне каратские — зачем? Лишь бы не дурили. Тут, у нас, — не Карат, с этим у нас теперь строго. Хетты прочь валят, ныне мы вольны. Пильку с себя скинули, как бык — лопнувшее ярмо. И дела свои вольные будем делать по чести. Чтоб не смотрел окрестный мир на нас, как на воров. Было: что утаили от табарны — то и наше. А стало: всё — наше. Всё! Будем честью жить! Гребцы тут нарасхват, полез торговый народец с камней в волны. Так и ты, аки я, подумай! Шурин мой за хорошую работу платит хорошо. Вольный тамкар он. Но станет — зуб даю — тамкаром…
  — Что скинули вы? — не понял Ганон. — Пильку?
  — Палах по-каратски, — объяснил ему, обернувшись, Алаш. — Колодку с шеи.
  Парусный мастер вырвался из его цепких рук. Замахнулся на островитянина. И — опустил кулак, отходя прочь. Страж не заметил. Он слушал, как тамкары на причале спорят с Азиру Хмурым.
  — Два быка за одного хабда! Ты грабитель, каратец! — подпевали тамкарам свидетели. — Не по ценам торгуешь!
  Азиру ещё раз взглянул на Закара. И упёр руки в бока, словно такая поза лучше помогала ему стоять на своём:
  — А зовите хоть шафата! Сакину, то есть. У вас тут все слова булькают, как топь на болоте вдоль Ксаранду: поскользнёшься триста раз. Са-ки-ну!.. Зовите, зовите же! В каждом малом — своя цена.
  — Это как?
  — А это так! — ухмыльнулся Азиру Хмурый. Его жутковатая улыбка очистила причал на два локтя вокруг.
  Подошли Закар и рабицу. Гомон утих.
  — О да, почтенный. Тот человек за решёткой, о котором ты у меня не спросил ничего. — (Закар, кивая чиновнику, продолжал начатый разговор). — Ты верно сделал, поскольку человек сей — не товар. Но ты не узнал у меня, зачем он на моём галаре… на моём хали. Даю ответ на вопрос, пропущенный тобою. Где писец? Нужен писец! Пиши, о искусный пальцами: со дня этого, под солнцем дневным каратский тамкар именем Закар сын Зенона и прозвищем Чернобородый дарит отцу всех хугритов и малаху Угарита… ну, как у вас пишется, знаешь… дарит резателя жил, имя которого назвал сообщник…
  Тамкары умолкли. Затем — вскричали все враз.
  — Бейану! — повторялось над причалом. — У каратских — сам Трёхглазый Бейи!
  Страж перестал зевать. К нему, расталкивая толпу, бежали трое таких же, как он, справных малых с палками наперевес. Поодаль мелькнул халат второго рабицу: не просто белый шерстяной — шитый пурпуром вдоль подола и ворота.
  — Отведи, — буркнул Хмурый Меченому. — Дай пощупать.
  Матену бросил канат, с которым возился только что. Распутал узлы на решётке под кормой. Оттолкнув его, к решётке рванулся второй рабицу. Тучный, почтенный, он взлетел по сходне, как мальчик — корабельный ученик. Матроса оттолкнул с нахальной молодой прытью. И только тут замер. Печать упала из его руки. Глухо звякнула о вазы, укутанные рогожей.
  — Потише, будьте любезены, — буркнул Азиру. — Стекло в грузах!
  — Бейи… — проговорил рабицу. Его рыжеватая борода дрогнула. — Трёхглазый!.. Вот мы и встретились!
  — Откуда он у вас? — (По сходне бежал первый чиновник).
  Закар втиснул в сырую глину таблички, взятой у искусного пальцами, своё купеческое кольцо. Лазуритовый барабанчик с орлом и хитро вырезанными наоборот, в зеркально отражённом виде, значками, составлявшими имя «Закар». Надёжнее, чем простая подпись. Цилиндрик прокатился по глине. Вернулся на своё место: на безымянный палец. (Государево кольцо с надписью «Такова моя царская воля» ждало нужного времени в поясе, в глубоких складках). Закар произнёс, оглаживая бороду:
  — Не такой уж щедрый дар по нынешней нашей бедности… но передайте царю, что он у нас. Азиру, завяжи решётку.
  Чиновники оставили галар. Если слово «оставили», которое подразумевает известную умеренность в скорости, может пригодиться здесь. Азиру проворчал:
  — Ну вот, Бейи! Ты дома.
  Трёхглазый выбранился.
  — Глупцы! — зарычал он. — Хабды без клейм! Только называетесь вольными сынами Карата, душонки у вас — невольничьи! Впрочем… с кем я говорю? Вы не способны понять сказанное. Были бы способны, — давно бы поняли всё сами! Не меня вы в петлю суёте! Всю нашу северную волю!
  — Зря врачеватель тратил на тебя траву. — (Хмурый зевнул). — Болбочешь, болбочешь!.. Охеттились вы под хеттами, раз детишек стали хеттскими кличками называть.
  — Не-е-ет, оно всё ж понятно! — Трёхглазый рванулся к Хмурому, напрягая свои путы. — Мы держали тут хеттов только для того, чтобы роме не сунулись сюда, как в горное Амурру! Только! Только-о-о! А сейчас война между конём и вороном захлебнулась… из-за кого? А? Мы её придушили! Мы-ы-ы! Вольные люди! Состоялась битва, взяты пленные, надо гнать их в Нут Амон. На строительство… как оно там… чертогов брачных. А вы совсем недавно были в Нут Амоне. Где ж там вновь пригнанные хабды? На всём на грязном заняты ибри. А пленные с войны… где? Нет их. Не будет. Ещё в дороге стали они людьми вольными. Мы освободили. Ни один караван живой добычи до Хем не дошёл. И до Хаттусы не дошёл. Все теперь — наши! Воля им! А вы со своим Закаром ту волю… э-э-эх!
  — Воля? От вас воля? Ври не мне, а своему племяннику: он мал, он глуп, поверит! — (Хмурый кивнул вбок, как если бы Унатеш вертелся где-то рядом). — Хапи-и-иру пле-е-енных освободили!.. Ври тому, кто вас не знает!
  — Ну… ы… мы… — (Трёхглазый помолчал, собирая мысли). — Мы тож всяко поворачиваемся. Один бочок у нас мягче, другой — жёстче. Ты не лезь, где мы колючие! С нужной стороны подваливай. И будет ладно.
  — Сам? — зевнув ещё раз, поинтересовался Хмурый.
  — Что — сам?
  — Сам придумываешь? А то — гляди-и! Как заговорил, так и умолкнешь… коли будешь чужое болтать.
  — Да где чужое, аки я? Ты, аки я, рассуди!
  — Говорил бы ты своё, я бы ничего, кроме «выпусти меня, Азиру, ну выпусти» от тебя не услышал. Кто тебе наговорил-нагремел? Кормчий Гром?
  — Какой Гром? Задумайся, наконец, аки я! Ведь ты повторяешь одно и то же, как сонный либо пьяный, хоть и носишь имя Азиру — второго царя Амурру, опоры вольных людей за горами Ливан. Рассуди! Вольное царство Амурру пало, затоптал его прежний фар равван Сэти. Весь расчёт у людей — на нас. Было нас мало, не называли нас морским народом, — дык тебя и твоих друзей-то по несчастью… по тогдашнему, по давнему, когда взбунтовались вы против воронов, да не смогли бой перемочь… мигом в Нут Амон доставили! Ты едва сбежал. Сильного Балу благодари… Мелькарта вашего… да Закара-балу. А теперь кто где? Рассуди! Аки я, друг мой! Сам вду… май… ся…
  — Твой аки я в овраге тухлую лошадь доедает! Молчать! — страшно вращая глазами, перебил его Хмурый. — Скажу баалу! Пуще онемеешь!
  И завязал решётку ещё на два узла.
  Матену подманил Руля и мастера. Жуя другое яблоко, спросил:
  — Видали?
  — Кого?
  — А я видал, — усмехнулся островитянин. — Закар-балу подал знак.
  — Знак? — пожал плечами мастер.
  — Местным реду… то есть, стражникам? — переспросил Руль.
  — Ему! Ему! — настойчиво твердил островитянин. — А он из толпы враз долой, на ослика прыг — и, без оглядки, вдоль причала!.. Вернётся! Зуб даю! Придёт он сюда в другой раз!
  Матену выплюнул яблочные семена за борт. Шрам опять дёрнулся.
  — И в третий придёт, — сказал мастер. Уже не удивлённо: голосом человека, который догадался обо всём. — То был Хушану, хабд нашего адона Закара. Тебе кто проговорился?
  — Кто проговорился? — зловещим шёпотом повторил Руль, оборачиваясь к алашу.
  — Никто. — (Меченый ещё раз усмехнулся). — Вы — с м о т р е л и, я — в и д е л.
  — Ику-у-у? — (Ганон упёр кулаки в бока).
  — Охотничий глаз, парень! — сказал островитянин. — Городски-и-е! Не зимовали вы на мёрзлых берегах!
   
  ***
  Солнце дня калило гребную скамью. Хмурый только что проснулся, отдохнув после обеда. Медленно поднялся. Сел. Плюнул за борт:
  — М-м-м… смотри!
  — Он? — спросил Закар, поднимаясь рядом. — Где он? Никого не вижу, кроме кота.
  Огляделся. Пустые причалы, неподвижные суда, на которых — в тени парусов, слабо распущенных для просушки, — коротают знойное время матросы и птицы. (Почему так много голубей? Зерна тут, на «Орле», нет, а они опять слетелись). Припадая к доскам, скрадывает добычу тощий мау-кот. Больше — никого.
  — Смотри, Закар, — вздрагивая от отвращения, повторил Азиру. — Опять он!
  — А-а, о мау говоришь… — догадался Чернобородый. — Я думал, ты — о Хушану.
  Кот готов был кинуться на дремлющих птиц. Выпускал когти. Азиру нашарил кусок известняка. (Их много здесь валяется: матросы опрокинули акaр). Подкинул камень на ладони. Примерился. С силой пустил в разбойника. Голуби, треща крыльями, взвились выше мачты. Мау подпрыгнул, перевернулся в воздухе и скользнул за борт. Быстро, как рыжая молния. И — бесшумно. Даже вода не плеснула.
  — Люблю собак, Закар, а этих тварей ненавижу, — объяснил Хмурый. — В Карате сдерживаюсь: узнай наместник, что обидели зверя демоницы Бастас, — такая вонь поднимется!.. Ну да хугриты — не люди Пер Аа. Угарит — не хемское владение. Тут звериных демонов Хем ни во что ставят. Вот так им! И вслед им вот так! — (Хмурый вновь плюнул за борт). — Харкнуть бы на всех остальных! Вспомни: Н… ну, тот… который у нас в Карате… после того как загорелась «Находка» на берегу… он — тоже кот. В человечьем облике. Твой приятель по дороге в Милух… ты сам говорил… как его… Бхрата-гуру… он говорил тебе: человек не враз появляется на свет в своём виде. Сперва — деревом, птицей, зверем. Оттого у всякого — свой нрав. А он… ну, в общем, он… имя не скажу… он был кошкой.
  — Знал бы ты, друг Азиру, при каких обстоятельствах произошла вторая наша с ним встреча!.. — (Закар вовремя вспомнил: о том, что произошло в доме Великого Дома, Хмурый не должен знать). — А была ещё третья! Либо с ним, либо с двойником, имеющим голубую кровь, о котором сказал мне святой старец. Но я готов спорить. Там был не кот. Не мелкий хищник. Зверь покрупнее.
  — Забудь его, Закар! О том и я мечтаю! — Азиру, дёрнулся от гадливости. — А придёшь в Карат, пацанов надо сбыть с рук. Хотел я сразу тебе напомнить о том, Закар. С рук долой — конец, значит, делу.
  — Пацанов? — переспросил Закар. — Криш не нахвалится Камесом. Беглец-ученик — до сих пор в бегах, а песок сеять надо. Сеять чисто, не путать с содой… или с чем уж, знающие разберутся. Ахайваша тоже там. На песочном дворе надзор крепок, живому человеку никуда не деться. Разве что — в небо.
  Шутка возымела странное действие. Хмурый хотел плюнуть ещё дальше за борт, но попал себе на рубаху.
  — Закар, Закар!.. Тебя ли зовут сыном Зенона Хитрого?.. Ещё и ахайваша! Проклятый мальчишка с проклятого корабля феа…
  — …о котором я до сих пор ничего не знаю, — досказал капитан. — Я только знаю, что вторую половину татуировки он свёл себе сам. Без хемии. Срезал.
  Азиру вновь затряс головой.
  — То-то! Слава Элу, вовремя втолкнул он эти слова к тебе в горло! И от корабля надо избавиться.
  Закар потрогал бороду.
  — От корабля?.. Даже насчёт мальчишек я не согласен… но корабль… при чём здесь «Находка»?
  Хмурый опять вскочил.
  — Корабль, который может загореться сам собою? Ты спрашиваешь: при чём? Ты — сын Зенона Хитрого… или тебя так называют?
  Ответить Закар не успел. Среди расплавленного зноя, в котором все звуки мешались и путались, плыл явственный цокот копыт. Четырёх пар копыт. И постукивание колёс по камням скалистого крутого берега.
  К причалу спускалась крытая повозка, запряженная двумя ослами. Правил ею маленький неприметный человечек, с которым до полудня столкнулся писец. Это понял бы всякий. А капитан и кормчий поняли много больше.
  — Наконец! — проворчал Азиру. — Наконец он вспомнил о хозяйской воле, проклятый хабд! Пороть их надо! Чтобы шевелились!
  Ворчание было тихим. Не для чужих ушей. А Закар лишь приветливо махнул рукою вознице — человечку в угаритской одежде. Друзья поднялись. Чернобородый, никому ничего не говоря, сошёл по сходне. Сел под парусиновый навес за спиной у возницы. Азиру, помянув незримых, тоже спустился на берег. Полез в возок вслед за Чернобородым. Закар сделал другу жест рукой. Азиру остался на причале. Человечек задёрнул матерчатую дверь. И, как будто вмиг забыв о существовании «Орла», не оглянувшись в его сторону ни разу, — без особой поспешности направил ослов к подъёму на берег. Реду пропустили их. Один стражник оглянулся.
  Азиру вздохнул. Согнал прочь матроса, отдыхавшего в тени паруса. Лёг там на лавке. Вздохнул ещё раз. И захрапел.
   
  ***
  — Хушану, говори всё, что знаешь. Я хорошо слышу сквозь ткань верха повозки. Стук колёс мешает только тем, кто хотел бы подслушать наш разговор со стороны.
  — Баал всегда прав. Я много узнал, господин. Я готов много сказать. Я давно говорил по-ханаански!
  — Угарит — не Ханаан?
  — Баал всегда прав. Я только в виду имею у хугритов своё наречие. Когда вы хотите злить хугрита, вам достаточно сказать: тилу-тида-тида-да. О-о-о, баал, не любят шуток над своим говором!
  Человечек засмеялся. Смех его был невыразителен, мелок. Смех исподтишка.
  — Ну, какие новости ты принёс?
  Хотя парусиновая дверь скрывала его, Закар живо себе представил: в тусклых глазках мелькнул испуг.
  — Хорошие новости, баал, хорошие новости! К малаху прискакал гонец: Бейану Трёхглазый схвачен и доставлен в Карат. Гонец получил благодарность — чашу вина с царского стола.
  — Царского? — переспросил Закар, смеясь. Хушану охотно поддакнул хозяину: опять залился мелким смехом.
  — Да, господин, ни о чём говорить не хотят, об этом и об этом! Схваченный д о с т а в л е н в К а р а т!
  Хушану был готов смеяться до бесконечности. Но вопрос Закара возвратил его к делам. И миг спустя уже не верилось, что человечек мог даже просто улыбнуться при господине. Хушану всегда серьёзен, ловит каждое хозяйское слово и готов ответить как можно более точно, без малейших вольностей.
  — Каратских купцов убил Ури-Медведь или Бейану? — спросил Закар, приотодвигая дерюжную дверцу.
  Личико под капюшоном плаща, накинутого для защиты от пыли, на миг застыло в раздумье. Козлиная бородка качнулась. Лобик нахмурился. Глазки жалобно прищурились. Как будто Хушану равно боялся и на господина пристально взглянуть через плечо, дабы не разгневать хозяина своей дерзостью, и — отвести взгляд, чтобы не упустить перемену господского настроения. Наконец, Хушану залопотал. Лопотал быстро, бойко. Хотя (чувствовалось) не на родном языке. Вряд ли он помнит язык, которому учила его матушка. Хушану — так северяне именуют нубийцев, людей Куш. Привезли его из Куш. Загар у него — почти как у нубийца. И седеющие волосы свились мелким чёрным руном. А напоминает он… всех понемногу. Сирийца из Дамашк, кассита из Вавилона — Баб Эл, бродягу степей бедуина. Только глазки — особенные. Быстрые, раскосые. О таких людях говорят: проходимец. Сколько же земель он прошёл, пока Закар-баал, купив его на угаритском рынке и узнав, что новый хабд умеет считать, читать, писать, пристроил Хушану к делам? Однако — хитёр! Однако — увёртлив! Даже в Ханаане мало таких. Но хозяину этот плут верен (насколько может быть верен плут). Господское добро, тайком поворовывая, приумножает. Внешность, повадки, манеры… ладно, в табличке дел это — левая сторона. Нужны вот эти хитрые глаза, всё замечающие, чуткие уши, всё улавливающие, острый умишко и в меру болтливый язык.
  А подумать… все, кто служит Чернобородому в разных городах от Хаттуса до хемского устья, — сплошь проходимцы! Закар примечал таких среди хабдов, проверял, приближал к делам. Семдет аш. Послушные призыву. Так именуют в Хем не только верных отборных хабдов. Всех преданных людей, готовых умереть, но исполнить волю господина. Подавальщик сандалий и управитель громадного имения на лучших плодородных землях в Нут Амон — оба они семдет аш. Даже визирь Великого Дома, джати, правая рука Пер Аа, — семдет аш, обязанный фар раввану и своей нынешней жизнью, и своим будущим погребением!.. Капитан собирался сделать Хушану вольным, дать ему знак свободы с надписью: «Как солнце дневное, он чист, Закар сын Зенона очистил его, отныне из сынов Города и чужеземцев никто да не приблизится к нему со словом «хабд» на устах…» и прочее, в соответствии с законом. Проходимец нисколько не обрадовался. Ему всё равно, в каком звании топтать угаритскую каменистую землю. О днях воли своей он помнит мало: спал под забором, ел не каждый день и, впрямь, мог идти на все четыре стороны, потому как ни в одной из четырёх никому не был нужен. И некому было его защитить. А у семдет аш есть господин. Случись что, — повелитель выручит. Ну а коли господин, к тому всему, зовётся Закар сын Зенона, который мало что не ударит — не крикнет лишний раз… чего ещё желать!
  — Каратских купцов? Каратских купцов… — повторил Хушану. — Скорее всего, Медведь. Трёхглазый только царствовал на море. Правил за него Ури! — (Хушану вновь захихикал. Как будто он сам опрокинул разбойничьего царя, как будто он сам подрубил его в опасной и хитрой дворцовой игре).
  — Ладно, ладно!.. Кем доводится Трёхглазому и Медведю Зуланна Хромой?
  — Да как… у хугритов даже ёж свинье родственник… а-а-э, Хабидальба, жена Медведя, — Зуланне сестра родная. И ещё — кровью связаны.
  — Побратимы?
  — Крепкие, мой господин, побратимы! Вместе кровь пролили, — вместе им по ней скользить борт о борт, до плахи, до могилы… а любят один одного, как скорпион и скорпион.
  — Зуланна — торговый человек? Или это — крыша?
  — Вы долго знали, баал: у тамкар ару — два лица. Хромой всё одним поворачивался. Налог платил, лавку держал. Маленький повод, где взяли товар, куплено или воровано. Слух, конечно, полз, как змея в ночлежном доме: Хромой жилы подрезает, Хромой багром берёт. Донос поступил. Царские слуги доносу не верили…
  — Это говорит в их пользу.
  — Баал прав! Не верили три дня. Затем, — как пришёл второй гонец от Зуланны, с новым кошельком серебра, — ещё три дня… затем ещё… ещё… ещё… и крикнул Зуланна в торге: сам иду, желающих зову в Габлу, на юг, а север — не для меня, на дикий холодный север пускай Бейану ходит, товара там больше мало взять, разве киммерийскую зубастую стрелу в спину. Желающих не пришло. Сам отчалил. И — будто в воду спрыгнул! Оба человека его, Реш из Уры да Тенн Саламинец, — как на дно ушли…
  — Городок Саламин? Алашия? Западная окраина владений Никмэпа? — перебил Закар.
  — Баал везде прав. И — перо не по голубю, полёт не по крыльям! Жил Хромой — над землёю не видать. Лавка — плюнуть не во что. А вернулись Трёхглазый и Медведь из долгой отлучки… товар у него — не товар, халат на плечах — не халат, что день — пиры с музыкой, с девками храма Луны. До золотого куста доплыли, серебряный плод сорвали! Кто кого укрыл… тот того и разденет… связаны!.. — (Хушану цокнул языком. Смачно. Наслаждаясь).
  — Не следовало бы разуметь так: говоря о севере, Хромой таит в своих словах, как в пыли, настоящий курс? Слыхал ли ты от них такое название — Тарташ?
  Лицо хабда сделалось постно-разочарованным:
  — Господин! Я хотел узнать! Я много серебра истратил, я нож под бок немножко заимел! Но разбойники сами богаты, их гребцы деньгами швыряют, словно грязью. По серебру дорога везде есть, но где подойти, когда и по серебру нет дороги? Ещё не явились, — тишина стояла! Хугриты Силачу Балу молебны служили. Старый Нуум, правда, тоже по Медведю молебен отслужил. Заупокойный. «Жаль мастеров! Умру, не доживу, не увижу. Какие мог Ури галары построить!» Точнее, хали. Не галары. Галары — в Карате у нас. Уритешуб был корабельный плотник. С Нуума пример учил. Бабка Ула на перекрёстках вопит: «Запорошил Бейану Медведю глаза, запорошил серебром, словно пылью! То Ури чужое вино в свою глотку лил, то кровь для чужих кошельков проливает!» Ула есть Ула. Сумасшедшая. Как и Нуум. Если бы мастер беглых не водил, — как смогла бы змея Хабидальба к нему подкопаться? Зубы изломала бы. А тут — укрывательство, первый же донос — в дело… и — кому кто родня!
  — Нуум-балу ещё здесь?
  — Усадьба разрушена. Сам — исчез. Народец болтает: улетел по небу старик, гости его — тоже. Хабидальбу не с первого раза найдёшь. Место, где дом ей стоял, камня на камне мало. Хугриты, хугриты!.. Не ходите, господин! Противно вслух сказать, что с нею станет, узнай о ней город! Противно вслух сказать! Едва сможет и колдовство старика Хехеи.
  — А-а! Хехеи! Роме, который только родился в Хем, а всю свою жизнь провёл здесь, в своей лавке9 ! Этот — не колдун. Отец и дед покупали у него халеб-железо.
  — Все роме — колдуны! Он сделал Хабидальбу неузнаваемой. Она сейчас его халеб продаёт, делая вид, что там — жемчуга да бусы. Я расскажу. Покажу. Но не ходите сами! Держитесь дальше неё, старика и молодого приказчика Нахта! Старик да Нахт, они ушли в арвадском корабле. Хабидальба — ещё там. Я разнюхаю, и тогда уж…
  — Приказчик Нахт? Он молод?
  — Совсем мальчишка! Еле срезан локон юности. А хабды пять раз в день побитые. Старик даже ворчал Нахта. Старик розгами не порет. Велит привязывать хабдов к столбам среди двора на день. «Пускай Отец Атон смирит гордого без кровопролития!» — (Хушану остановил осликов. Закашлял. Передёрнул плечами под плащом). — Но молодой Нахт плохо слушал старых людей: всё вручную.
  — Атон? Опять Атон!.. Чем торгует старый тамкар Синарану сын Сигину10 , куда отправляет своих людей? Дед заказывал у старика…
  — Баал прав. — (Хушану успокоил дыхание. Тронул ослов вожжами). — Тот не торгует давно. Сказки говорит. Про Гаспар — блаженный остров вечной молодости. Но не всем говорит. Мы с сыном пришли, — он велел спустить собак…
  — С него начну, — перебил Закар. — А пока мы едем: высоки ли цены на стекло? Не вазы. Акан, пластины для рам. Но называют их вавилонским словом укну. Вавилоняне начали варить стекло? Как разумеешь, Хушану?..
   
  ***
  Ветер событий дул куда надо!
  Чем наградить проходимца? Даже болтовня, казалось бы пустая, у него — как солома на вазах. Для сохранности. Для бережения: укрыть хрупкий груз от ударов, от холода, от жары, да и от посторонних взоров. Молодец! Отсыпать ему серебра? Он явно поиздержался. Он жизнью рисковал, выискивая для господина товар нужных сведений. И купил всё выгодно! Набрал целый груз чужих новостей, не растеряв ни крохи своего. Сикли будут наименьшей наградой.
  Каратских тамкаров малах угаритский не трогал. Людей «Орла» — первых каратцев, что за долгое время ступили, наконец, на причалы Угарита, — купцы-северяне встретили, как жданных гостей. Но к чему им, например, стекло? Не вазы, не лампы — листовое стекло? Крупная пометка с правой стороны… а всё же товарам путь открыт.
  Старый корабельный мастер. От его услуг (если даже он и жив) придётся, скорее всего, отказаться. Проходимец говорит: Нуум укрывал в своём имении беглых хабдов. Проступок, караемый законами всех городов. Законом Угарита — особенно. Рядом — низкие хеттские горы, за доступным круглый год перевалом — излучина Ксаранду. Речные камыши спрячут сколько угодно беглых хабдов. Почти каждый беглый хабд — хапиру! Дед Гор имел дела с ним. Отец знал его как мастера исключительно честного и законопослушного… Хм! А что говорил Унатеш Медвежонок в Карате, в порту близ корабельного двора, тем утром, когда исчез (растворился в воздухе, не повредив ни одного узла на державшей его верёвке) Ипи-Нахт? «Как тогда те беглые в саду мастера Нуума…» Атон… демон, который вовсе не является солнцем… вот при чём здесь Атон! Вот при чём! С колдунами ты, Закар бен Зенон, никаких дел не имеешь! Решено! Решено и подписано!
  Правда… вот ещё один вопрос. Кормчий Гром. Он водил Ганона и других (Закару Чернобородому, к сожалению, не ведомых) корабельщиков на запад. В Тарташ, откуда возвращаются с серебряными якорями. А возвращаясь, переходят грань. Кто посылал Грома? Угаритский тамкар Синарану бен Сигину. Вот его ворота. Ослы остановились перед ними. Черепица на кровельке ворот совсем потемнела. Кирпичи столбов ещё более выветрились от колючего ветра. Кедровые створки покрылись новыми трещинами. Бронзовые запоры позеленели. Едва различаются клинописные буквы на глиняной надвратной табличке. Но она висит, не собирается падать. Готова каждому повторить о давних милостях, которыми осыпали хозяина старые, ныне полузабытые цари. «Корабль его чист. Когда с Каптора-Крита он придёт, царский человек товаров смотреть не будет, всё должное Синарану сын Сигину, хабд малаха, сам во дворец отдаст, вестник к дому его с призывом не подойдёт, и товары свои Синарану сын Сигину, тамкар наш, продаст на рынках наших свободно»11 …
  — Вы читаете старое хугритское письмо? — спросил Хушану. — Я читаю только новое. Говорят, вы учили даже хемщину?
  — Всё прочтёшь, когда требуют дела государственные, — ответил Закар, хотя больше всего остального на свете хотел промолчать. Слова выходили сами.
  — Важная птица! — Хушану цокнул языком. — Ваш дед вёл дела с ним, не отстёгивая здешним царским людям ни пима. Одно слово: хабд самого царя! Того, чья милость постоянна, словно яркий разгоревшийся огонь. А не какого-нибудь там адона, бала или хазану: он сам зависит от чужих мнений, его милость подобна быстро гаснущей искре, а его внезапный гнев низвергается, как мутный поток!.. Мне везло. У меня опять — добрый баал. Другим везло меньше…
  Хушану перестал путать слова. Его речь лилась свободно и просто. Вот хитрец! Он знает ханаанский язык лучше, чем баал о нём думал!.. Впрочем, хитрости в юрких раскосых глазках стало теперь куда меньше. В них сквозила мечтательность.
  — Наш малах тоже подчёркивает, что он — верный хабд самого Пер Аа, Следа солнца на тверди земной, — сказал капитан. Чувствовал: он должен что-то сказать. Молчание делалось тягостным. — Солнце сияло вчера, сияет сегодня, будет светить завтра, послезавтра, послепослезавтра… и знаешь, Хушану, он скорее всего прав. Берись за кольцо. Стучи в калитку. Открывайте! Гость у порога! Наверное, старый дом ещё более постарел. Дом, увитый виноградом… двор, увитый, виноградом… а хозяин, наверное, — стар, как белый свет… он был стар даже тогда, когда мы с дедушкой…
  Калитка рядом с воротами отворилась.
  — Благодетель Хронос знал: ты придёшь, — покидая кресло в углу двора, молвил старый хугрит в тёмно-синем длинном одеянии. Вздрогнула белая, как у переводчика геллинов, борода. Утомлённый взгляд ожил. Седой ворон, который дремал на плече старика, уткнув тусклый клюв в белёсые пыльные перья, слабо шевельнулся. Закар вдруг заметил: кресло у хозяина дома — точь-в-точь как у Стекольщика в Карате. Хотя… при чём здесь это?.. Медленные, словно во сне, шаги через порог навстречу ему. Поклон. Ответный хозяйский жест: старик указал на другое кресло, способное быть троном сирийского князя средней руки. — Хронос знал: придёшь ты не внуком вслед за дедушкой, но зрелым человеком по собственному пути. А я, изгоняя хабда, хотел видеть господина: тебя самого, Закар бен Зенон. Ты мало похож на отца. На деда не похож совершенно. Хронос говорил то же. Хронос всё предвидел. Садись, садись.
  Хронос? Эгейский демон времени?..
  «Быть царём… царь времени… как я могу им быть, если не могу даже казаться? Повелевает тот, в чьей руке — будущее. У меня будущего нет. Остановить бег времён, убежавших от меня, сам Хронос не в силах…». Так говорил Мерн Амон, Великий Дом великой державы Хем, во время беседы в тайном подземелье…
  Старик поднял сухую руку. Ворон, тяжело хлопая крыльями, улетел куда-то за виноград. Закар глянул на Хушану. Хабд вскочил и, кланяясь, попятился задом к калитке. Она, как только он вышел, закрылась сама собой. Бесшумно и крепко. Точь-в-точь как каменная дверь у Мерн Амона.
  — Садись, — в третий раз повторил старик. — Минули дни, когда Угарит видел молодого, отчаянного и потому всегда удачливого тамкара Синарану сына Сигину с ручным чёрным вороном на плече. Ворон указал мне дорогу ко многим берегам. Я могу забыть, что произошло вчера вечером, но дни утра жизни моей помню, как сейчас. Я ходил не только на Каптор и в полисы микенцев, я посещал не только северные берега: я спускался по Идиглату и Ксаранду в море полуденное, я пересекал южную границу малаха Баб Эл. На престоле был уже царь множеств Бурна-Буриаш: Хаммурапи-законодателя, правду сказать, я совсем плохо помню. Я был молод тогда. Тёплые моря несли меня в Милух. Темнолицые стражи сопровождали меня. За нею, ещё дальше к полудню, — ждала меня Дилмун, прародина ханаанеян. Я помню столицу Эх Н Атона Ахет Атон, давно забытую всеми. Помню погребённую обвалами Несс — легендарную столицу первого хеттского табарны. Я застал величье чужих городов. А наши малахи, вступая на трон, обновляли мой путь. Слушай, Закар. Вот гимны того времени. Слушай.
  «Старик ходил в Милух! — понял Чернобородый. — Но давно. Милуские купцы не знали чужеземцев, кроме меня. Сколько лет ему? Сто? Двести? Больше?.. Теперь — молчи, Закар-шафат! Слушай! Слушай всё, что скажут!».
  Неслышно возникли нубийцы, настоящие люди Куш. Подали тамкару сундучок глиняных таблиц и вазу в виде совиной головы. Внесли стол, питьё и фрукты. Не кланяясь, растаяли за виноградом. Синарану взял одну табличку. Провёл рукой по строке. Глядя в письмена слезящимися полузакрытыми глазами, стал читать нараспев:
  — «Враг и злоумышленник-чужеземец в дом его не войдёт. В царские гонцы его не призовут. Масло, зерно, вино из подвалов его во дворец не возьмут. Корабли, в хавар возвратившиеся, царский человек не посетит. Подать исчисленную Синарану сын Сигину сам в казну сполна отдаст и царский писец к делам его не приблизится»… Как будто стихи, да? Я избирал дорогу сам. Я ни у кого не спрашивал соизволения. Я только делился с Угаритом частью того, что обрёл в пути. Вот причина, Закар! Вот причина того, что я дошёл туда, куда ни один смертный дойти не осмеливался! Я пошёл туда, где никто не был. Хронос милостив. Да, Хронос милостив. Но шёл я сам, о Закар!
  Синарану приблизил к себе вазу. Ваза повернулась. Совиный затылок был украшен строчками угаритских письмен. Закар успел прочесть:
   
  Из храма прозрачных стен.
  От Хроноса, царя Атлантиды[12].
   
  И — ощутил озноб, хотя дневной жар проникал сюда сквозь виноград.
  «Тилу-тида-тида-да»… Так передразнивал Хушану тяжёлую речь северян.
  «В былое время — при Пер Аа Эх Н Атоне — вороны знались с какими-то ещё атиллaнами. Вот уж кто в самом деле колдуны!..». Так говорил Стекольщик Криш.
  Атиллан. Как оно будет, если записать угаритскими клинописными знаками, не более удобными для имён дальноземных, чем хемские письмена? Тебай — Фивы… Габла — Библ… Цидон — Сидон… Атиллан — Атлантида… тилу-тида-тида-да…
  Но при чём здесь это?
  «При чём», «при чём»… Новости — товар товаров! Хватай всё, что дают, убыток возместишь при следующей удаче!
  Прилетел ворон: хлопая крыльями, опустился на плечо старого тамкара. Синарану погладил птицу, говоря ей:
  — Ваза при мне, дружок, я не оступлюсь. Это дар Хроноса. Хронос звал нас с тобой. Хронос ждал нас в Тарташе. Он добрый человек. Хоть и не нашего рода. Он ждал нас. Он оставил свои царские дела. Даже у нас с тобой хлопот полон рот, а у него? Вся Ат Лан Тид на его плечах! Но я не поехал. Я послал Грома. Жаль. Очень жаль. Надо было встретиться и попрощаться.
  «Ат Лан Тид, — огненным вихрем, как искры над костром, взметнулись мысли. — Атлантида. Атилланы. Тилу-тида-тида-да… магический сосуд… старому тамкару служат чужие незримые… как малаху Карата…».
  «Бывает, сын мой, порча, которая — прежде чем навсегда отнять силы и жизнь, — делает человека нечеловечески могущественным…».
  Ты зря шёл сюда, Закар? Есть ли у тебя возможность, под благовидными предлогами оборвав разговор, быстренько… хм, хм… ну, покинуть гостеприимные стены? Лучше — через калитку. Хушану — за нею. Хотя… хотя… о, нет… всё-таки стены бен Сигину чересчур высоки! В калитку! Именно в калитку!».
  — Добро, мой друг, — гладя ворона, молвил тем временем Синарану. Выждал миг-другой. Улыбнулся. Тихо, по-стариковски. Улыбкой воспоминания. — Время, Закар. Пришло время. Отдать в надёжные руки то, чего не успел я сам, — дело, равное всей предшествующей жизни. Так учит Хронос, малах Ат Лан Тид. Так повторяю я. Зови, мой друг, всех троих! Тот, о ком говорил в Тарташе Хронос, ждёт их здесь!
  Ворон хлопнул седыми крыльями. Калитка отворилась. Во двор вошёл кормчий Гром, который на этот раз не притворялся тощим юнцом лет семнадцати. Следом — учитель маленького Камеса: морщинистый, лысый херхеб Шешу. Бассилей геллинов Гефестид со знакомым рубцом на лбу вошёл последним. Он и закрыл калитку розовой чистой рукой. Закрыл. Улыбнулся дружески, как при встрече со старыми добрыми знакомыми. Все трое (как у Пер Аа) были в голубых одеждах. Гром замедлил шаг, чтобы пропустить старого роме вперёд. Геллин сказал Закару:
  — Мы с Гефестидом близнецы, нас путала даже мать. Я — Гелид.
  Рука Чернобородого легла на рукоять меча с надписью «Мерн Амон». Надо сделать солидный вид. Надо сдержать внезапно вспыхнувшую мысль. Не дать ей превратиться в слова и вырваться из уст наружу: «Гелид? Сын солнца? Звучит столь же по-эгейски, как Гефестид… и как Хронос!..». По крайней мере, слова свои сдержать ты, о шафат, сможешь. Ты научился при дворе. Тогда они здесь подумают: движение твоё было тоже случайным… привычным… и ничего не значило само по себе…
   
   
   
  ШРАМ НА ЛБУ
  Рассуждай, шафат Каратский! Акцент у Гелида — едва заметен. Как у приказчиков микенских купцов, много лет в Ханаане проживших. Сходство с вождём геллинов у Гелида — поразительное. Прямой нос, резкие брови, холодные льдистые глаза. Но болтовню о кровном родстве твоем с Сыном огня, о уважаемый… м-м, как тебя… Гелид, Закар-шафат отбросит сразу: вы все там на одно лицо… да и не это — главное! Главное — даже не шрам, хотя лоб Грома тоже помечен — кожа над хорошо залеченной давней раной выделяется более светлым пятном! Оба вы — парни хоть куда: лет по тридцать каждому. Перед кем я за меч хватаюсь? Гром меня в порту взглядом, как дубиной, оглушил, — белый медведь Гелид меня, шафата каратского, рукою по стене размажет. И старичок Шешу… при случае… палкой взмахнёт, как тростинкой для письма, надо ли сомневаться! Что ж! Давай по порядку, шафат — градоначальник и верховный судья при троне малаха! Собери всё, что добыл. Ты ещё жив, ты ещё способен думать о делах, которые толкают тебя всё дальше в логово Яму. Что говорил Ганон? А для начала убери пальцы с пояса. Прочь от меча. От меча с клеймом «Мерн Амон»…
  Итак, Гром. Либо Нахт, как утверждал Унатеш. Либо Ипи, как утверждал больной ахайваша. Ты исчез из каратского порта, дабы явиться во дворец Пер Аа… и затем вот сюда, во двор старого угаритского тамкара Синарану. Того Синарану сына Сигину, который снарядил тебя кормчим в Тарташ. В город, где ждал царь некоей Ат Лан Тид — Атлантиды Хронос. Ждал… кого? Тебя? Или строптивого Ганона? Руль подвёл итоги плавания: «Мы — которые были у Грома на кораблях, — перешли грань. Всё равно что умерли. Гром так и говорил: кто проходит между Столбами Мелькарта… двумя утёсами, я рассказывал о них… Мелькарт обозначил ими тот предел, который дозволено преступать людям… а кто не послушается и дальше уйдёт… Закар-баал, ну почему, почему я с Громом не остался? Предлагал он мне! Звал!.. Да вы же сами видели! Меня все бранят, а ведь никто не затеет со мной ссору, никто не убьёт меня. Царского суда боятся? Ну, ну… Проще всё! Такие, как я, — уже мертвы. Грань перешли. Гром говорил. Сразу говорил. На берегу. Я не хотел ему верить. А сейчас…».
  — Ипи далеко, шаф, — сказал вдруг кормчий Гром. — Я повернул их назад. Его и Нахта. Хехеи помог мне, того не желая.
  Херхеб укоризненно взглянул на Грома. Собиратель мудрости херхеб! В блёклых старческих глазах Великого Шешу (который способен остановить взглядом даже таких головорезов, как Бейану) не было ни гнева, ни осуждения. Как если бы мальчишки — Гелид и Гром — расхвастались, преувеличивая свои подвиги в недавней уличной драке, и опытный воин решил одёрнуть их: будьте скромнее, будьте скромнее, дети!.. Затем херхеб поудобней взял морщинистыми загорелыми руками тёмный, отполированный их частым прикосновением посох, провёл его концом черту перед собой. Стер её движением ноги, обутой в ветхую сандалию:
  — Тебе нечего бояться. Следы заглажены. Пролагай, Закар, новый чистый путь.
  — Иными словами, человек, — мы здесь для того, чтобы ты стал первым на новой дороге. — Гром кивнул. Тяжело качнулся хвост чёрных волос, собранный сейчас на его затылке в серебряное кольцо в виде свернувшейся змеи. — Такова воля благодетеля нашего, Хроноса. Таково и твоё желание: пройти на запад до Счастливых островов. Мы здесь, чтобы помочь тебе выполнить всё.
  Нубийцы, радостно скалясь, подали ещё три таких же, как у Криша в Карате, кресла. Гром, Гефестид и херхеб сели. «Надо было мне привстать, пока старик Хехеи ещё был на ногах! Поприветствовать!.. Однако сейчас наилучшее для меня — сидеть неподвижно. Неподвижный человек кажется спокойным».
  Можно откинуться на спинку.
  Придать себе непринужденную позу.
  И… сообразить, наконец: как быть?
  Гелид поправил лазурное одеяние. Глянул в сторону Грома. Заслонил нижнюю часть лица рукой.
  Он скрывал улыбку.
  У эгейцев — говорил ещё отец — есть поверье: добрые люди после смерти превращаются в змей, а лживые и злые — в голубей. Отец не испытывал страха перед змеями. Ядовитые гады тоже не бросались на него. Позволяли брать себя в руки. Грелись на его ладонях. Закар помнил лишь один-единственный случай, когда змея сердито зашипела на отца (он в базарной сутолоке опрокинул горшок заклинателя змей и поранил кобру ногою). Ну да то ведь — отец же… отец всегда был человеком особенным…
  Играешь со мной, холодная северная гадина! Дразнишь меня жалом. Но я настороже. Я не откроюсь тебе. Я отвечу так:
  — Кому посчастливилось дойти до счастья, о иноземцы? Лишь Мелькарт совершает плавания на запад, смертному непосилен сей путь.
  Роме оглянулся на Грома и Гелида:
  — Мы поможем, шаф! Эту помощь шлёт тебе благодетель наш, Хронос.
  — Весьма рад. — (Закар постарался, чтобы кивок головы был степенным, плавным, медленным. Сменил позу. Так будет удобнее вскочить. «Одного да уложу! Прорвусь. Снаружи хотя бы один свой человек. Хушану. Крик поднять, чтобы сбежались хугриты, проходимец успеет…»). — Думается, впрочем: помощь предназначена не мне. Тому, кто воистину способен вершить такие дела, о добрые люди.
  — Но я видел тебя у Сеси! — Гелид перестал улыбаться. — Знаю его. Видел тебя. Ты умеешь идти быстрее многих. Ты обогнал свои дни, человек.
  — Иные ходили дальше меня, — проронил Закар.
  — Одно — уйти и вернуться таким же! Это сделал в последний раз этот… как он… Уритешуб-Медведь. Совсем иное — уйти, вернуться обновлённым, увести других за собой. У тебя бы получилось! Я видел и слышал, как ты говорил с Сеси!.. — (Гелид замолчал. Не верилось, что дикарь минуту назад улыбался. Не верилось даже, что он вообще улыбался когда-либо). — Отказываешь? Меняешь планы? Но ведь говорил ты другу: поход на Запад — дело всей жизни твоей, без которого жизнь будет мало стоить!
  «О, незримые… — (Чернобородый едва не произнёс это вслух). — У Стекольщика нас было трое: сам Криш, Азиру, я. В подземельях Мерн Амона, пока вы, молодцы, туда не явились, — тоже трое. — (Память услужливо нарисовала картину: приоткрытая тайная дверь… трубка с успокоительным дымом… холёные руки в небесно-голубых рукавах…) —Трое. Да. Три человека. Кроме хабдов. И ответы в этой компании даются задолго до того, как произнесён вопрос!.. Вдруг их было больше? Таких. В ткани, ярче которой Закар не видал ни прежде, ни потом. Да и нубийцы где-то близко. Как они скалились! В этом доме невольники опять рады, что у господ возникло желание позвать их?».
  У Закара вдруг возникло желание закутаться в халат.
  «Они знают о своём превосходстве. Они считают себя намного сильнее, чем ты. Уверенно, привычно считают. Видя предел твоих сил… явно не сравнимый с пределом сил, дарованных им самим».
  Хэ-э! Влип Закар-шаф!
  Но…
  Вспомнился Закару вельможный юнец перед малахом на галерее дворца — полуханаанского, полухемского дворца, выстроенного царственным дедом. Вспомнился юный обладатель голубой крови в каратском порту, в день отъезда хемского наместника. Наместник не прислал за ним: так и уехал, бросил в подвале Дома справедливости! Странно!.. Затем ещё раз вспомнился Гром в порту после пожара на «Находке». Кормчий возвышает себя не так, как Ипи либо Нахт. (Если они, в самом деле, — два разных человека… два врага, один из которых — утверждал старик-врачеватель — н а с т о я щ и й, имеющий голубую кровь атиллан). Кормчий держится иначе. Не как перед существом низменным, презренным, едва достойным внимания. Не стараясь подавить собеседника, не втаптывая его в пыль. Кормчий Гром просто силён. Настолько силён, что Закар-шаф вновь и вновь — без нажима со стороны — чувствует свою растерянность, неуверенность, слабость…
  И Гелид силён. Даже в искреннем, дикарском полудетском удивлении: «Отказываешься? Ты говорил другу: поход на Запад — дело всей жизни»…
  А Шешу — силён особенно. Опыт шлифует телесную мощь.
  «Не вина их в том, что они таковы…» — возникло в сознании. Возникло впервые. И — настолько вновь, что Закар лишь какое-то время спустя оценил разительную новизну этой мысли!
  Гром глянул на Гелида. Затем перевёл взгляд своих тёмных раскосых глаз опять на Закара. Чернобородому показалось: чужеземец вздохнул с облегчением. Как человек, для которого не сбылось что-то страшное, тяжкое, чего он долго (и небезосновательно!) ждал. Чего мог ждать грозный Гром? Чего мог бояться?.. А Гелид опять прикрыл нижнюю часть лица рукой. Проговорил:
  — Я… что делать, Гром… я сам был таким когда-то… Гром, я больше не могу! — и, откинувшись в кресле, расхохотался, словно мальчишка.
  — Все такими были, — сказал Гром. — Вспоминаешь — и не знаешь, смеяться или плакать от смущения.
   
  ***
  А как — сейчас?
  Как быть сейчас?
  Как выдержать это?
  Гелид хохотал уже целую вечность. Гром и старый роме целую вечность смотрели на него, как смотрят люди, желающие помочь, но не знающие, как оказать эту крайне важную помощь. Синарану безмолвствовал. Но всему есть граница! Дикарь успокоил дыхание. Вытер слёзы со льдистых светлых глаз. Произнёс (пока — не во весь голос, через силу):
  — Прости, человек! Хронос напоминал мне… Хронос предупреждал меня… но я забыл, что всё это так смешно… когда один боится верить другому… боится признать его равным себе… принимает откровенность за какую-то особую изощренную хитрость… прости! А ещё — помоги мне: перестань бояться. Иначе я помешаю друзьям сказать всё, что мы сказать должны.
  «Нисколько не боюсь!» — готов был заверить его капитан. Но смолчал… и долго благодарил себя… ведь следующими словами геллина были такие:
  — Да, да, ты перестань делать вид. А то я начну смеяться, и время уйдёт зря. Когда делаешь вид, все твои мысли становятся вдвое отчётливей.
  Страх ужался почти на треть. (Тот страх, который царил в душе минуту назад, когда Гелид смеялся). Но Закар чувствовал себя не лучше, чем в тайном дворе малаха. Опять нужно за считанные мгновения определить ветер, поймать его в парус, угадать миг поворота руля… и ни в чём, ни в чём не ошибиться! Чтобы время беседы шло не зря! Этой странной беседы!.. Вновь скользнул мрачным облаком в глубине сознания лишний вопрос. Сам по себе возник. Не спросясь. Не специально. И скользнул он именно по дну сознания, в самой темноте:
  «Когда трое вошли сюда, они не поздоровались. Не пожелали мне благ от себя. Лишь сказали, что видеть рады…».
  Гелид тут же ответил:
  — Надо ли расходовать слова на то, что известно?
  — Когда наоборот, — хуже, — добавил Гром. — Ипи в словах мягок, как пена моря, а под пеной — такие скалы…
  Шешу издал отрывистый горловой звук: будто предупредил Грома об опасности. А Гром не договорил. Старый тамкар, хрипя и кашляя, поднимался из кресла. Руки, сжимавшие посох, отказывались ему служить. Ноги отказывались держать старое тело. Борода тряслась. Глаза наливались кровью. Ворон кружился над ним, сипло каркая.
  — Не произноси… не произноси этих имён! — хрипел Синарану. — Хехеи, ипи, нахт… филин, ибис, кобра… гнусные твари окраин южных пустынь и носители их имён для меня — равнозначны! Я ещё раз проклинаю их именем Хроноса!
  Гелид удержал Синарану. Бережно, как родного деда, усадил в кресло. Вернул ему посох, упавший из дрожащих рук. Дотронулся пальцем до седой бороды. Капитан знал: у эгейцев и вообще у северян борода священна, подобный жест равносилен поклону. Нижайшему из поклонов. Так поступают, когда приближаются к хозяину дома с просьбой, настолько значительной, что и не уверены в снисхождении.
  Кто  здесь  смеялся?  Кто  здесь  был  величественно-невозмутимым?
  Роме поднёс к лицу тамкара вазу. Тамкар огляделся по сторонам, борода и руки перестали дрожать. Он уже мог говорить спокойно:
  — Те двое были у меня, Закар. Сначала — у Нуума, потом — здесь. Я заклял их именем Хроноса. Это имя — из числа немногих имён, способных устрашить чёрные души. Оборотень, взяв мальчишку, бежал. Их нет. Но нет и Нуума. Тварь успела ужалить… они смогли… — (Тамкар перевёл взгляд на капитана). — Прости, Закар. Шёл узнать о светлых далях, а слушаешь о лазутчиках тёмного демона Атона!.. Прости. А Гром пусть, наконец, ответит: где мир? Яви его Закару. Скорей, скорей!
   
  ***
  Шквал, заставив капитана ухватиться за рулевое весло, сделался совсем не опасен. Закар уже знал, отчего ветер смог так накренить беседу: паруса стояли не под нужным углом. Они поправлены, корабль может ускорять ход и мчаться дальше, навёрстывая время. Только пусть по дну души, готовая в нужный момент проснуться, скользит привычная осторожность. Спутница тамкаров, вынужденных доверять свою жизнь и своё дело незнакомым людям. Пусть будет так… пусть будет…
  Эх, если бы желания сразу исполнялись! Облако привычной осторожности — до сих пор не единственное из тех, которые туманят небосклон. В зените, над головой, громоздятся прежние чёрные тучи. Закар не мог рассеять их. Ни доводами разума, ни доводами сердца. Он понимал: врагов здесь нет. Он чувствовал: здесь — те, кто готов стать его друзьями. Как они обратились к нему: «человек»! Не «человек добрый», говоримое на рынке, когда, не желая ругаться, желают быть построже. Не «приятель», говоримое в кабаках. Не уличное «малый». Тем паче — не осторожное «иноземец». Просто  ч е л о в е к! Такой, как они. Хотя в чём-то на них не похожий. (Более слабый, например…). Но туча не таяла. Как не дотаял до конца ледок отчуждённости во время пира во дворце — после того, как брат Гелида бассилей Гефестид принёс Карату дары: драгоценное железное оружие.
  …Солнце уходило. Первые ночные бабочки летели со всех сторон:  ваза-сова  распространяла  мягкий  серебристо-лунный свет. Кроме вазы, место на столе занял пергаментный чертёж. Такие есть у всех тамкаров. Пятна — острова, линии берегов, петляющие реки. Не хватает только надписей. Вернее… надписи есть. Стоит Грому, Гелиду или старому Шешу коснуться пергамента возле тех или иных рек, бухт, морских проливов, — из-под шершавой хрустящей поверхности на миг проступает строка письмен. Ясных письмен. Ханаанских. (В самом начале — Закар помнил — знаки были другими. Узоры. Квадратные волны, треугольники, ромбы. Как на мече Гефестида). Но стоит убрать руку, — надпись проваливается в пергамент. Тонет, исчезая.
  — Вот моя родина, — объяснял Закару Гром. — Острова Счастья. Далеко. За океаном. При желании ты бы дошёл… при настоящем желании, подразумеваю.
  — Что вы! — деликатно спорил Закар. — Я согласен! Впрямь, мечта жизни моей — пройти по Дороге Мелькарта… а сомнение — в ином. Как понять: где они? Где расположены они относительно Ханаана, Крита, Хем, Алашии?..
  — Вон в чём дело! — понял Синарану. — Ты привык видеть море, стоя лицом на запад. А они — стоя лицом к полуденному солнцу, то есть на юг. Я поверну чертёж. Вот Угарит. Вот Город. Вот всё Великое море Шарат Барк. Смотри!
  Пергамент шевельнулся сам собой. Закар вскрикнул от удивления. От чувства, схожего и с удивлением, и с восторгом, и со страхом. Вершилось чудо!
  Закар как будто взлетел. Как будто вдруг мгновенно поднялся на страшную высоту. Не птичьего полёта. Нет! Куда тут птицам! Самому орлу не ступить на престол, по которому шествует Мелькарт! Берег знакомый и ближний, берега малознакомые и дальние — вот они, все разом открылись взору глаз. Закар увидал Хапи, приникший к морю множеством устьев — водяных уст своих. Увидал Ксаранду и его старшего брата Идиглату, дающих жизнь Месопотамии — стране меж двух рек и многих пустынь. Круто обрубленный ханаанский берег. Седоголовый Ливан. Узкое Мёртвое море. А вот и медный остров Алашия раскинул в стороны пять своих мысов, как резной древесный лист — пять своих концов; жилки речек и ручейков, стекающих в море, — жилки этого листа. Дальше — Крит. На полдень от Крита, как и есть на самом деле, — ровный (без единого удобного залива) берег Техену. Север и северо-восток — лабиринты микенских бухт в отвесных крутых берегах, мелкий бисер островов, среди которых могут, не сомневаясь, идти по древним дедовским приметам лишь такие всезнающие мореходы, как Навсифой. (Едва Закар вспомнил о критянине, Гелид кивнул). Великое Грозное Море. Та половина Шарат Барк, которую Закар мог представить себе хотя бы по чужим словам. Вторая половина — её замыкали два выступа суши — оказалась совершенно незнакомой. «Страна Тиррен», «Страна Итал» — вспыхивали буквы. За письменами не было воспоминаний. Дум о знакомых бухтах, дорогах, перекрёстках, дружественных (или, напротив, враждебных) местах. Лишь «Сикелы», «Шарданы», «Ворота Мелькарта» — говорили хоть что-то…
  — А народ твердит: мир — половина яблока! — вымолвил Закар.
  — Каждый понял, как смог понять, — объяснил Гром. Сделал пальцами еле уловимое движение. Пергамент взмыл над столом. Будто ветер приподнял его края, сблизив и соединив углы. Края пергамента сомкнулись. Перед Закаром возник шар с начертанными землями.
  Капитан не удивился. Разум едва вмещал новизну. (Полный трюм не воспримет и единого зерна, хоть вечно сыпь пшеницу сверх старых грузов…). Бок шара озарился надписью «Тарташ». Капитан прикинул: это — к западу от Великого Моря (чуть западнее, чем надпись «Ворота Мелькарта»). Вновь не удивился. Рядом с ней явились буквы «Хадашт», «Новый». Закар вопрошающе взглянул на Грома. Ханаанское название в такой дали! Причём нигде, никогда, ни в одной беседе на причалах, на рынке, во «Встрече на берегу» не слыхал Чернобородый о плаваниях ханаанеев на сей Новый. За Ворота Мелькарта. За тот предел, который (если верить Ганону) воздвиг древний Царь Города, заграждая путь потомкам первых подданных своих.
  — Встретишь там ханаанея, — горько молвил Гелид. — Не ищи с ним дружбы. Таких ханаанеев вели другие. Те, кого послал не Хронос, а тот, — (геллин оглянулся на Синарану, глянул в сторону Шешу), — который как две капли воды похож на моего старого друга из Хем, который по праву носит такие же лазурные одежды, как мы. Не синие. Лазурные. Хотя учился он сам, по книгам, не внимая учителю в нашей школе.
  — Учителю в вашей школе? — повторил вдруг Закар. Обозвал сам себя дураком, олахом, бестолочью… но прежде повторил всё-таки!..
  — Я случайно узнал, что он присвоил имя, какое ношу я по воле моих родителей. — (Херхеб кивнул лысой головой. Усмехнулся горько-невесело). — Оставь мальчика в Карате. Носящий чужое имя, получивший чужое лицо хочет взять мальчика в Ат Лан Тид. Он душевно привязан к мальчику. На глубокую привязанность способны даже такие, как он. Любовь зверя к детёнышу. Но сделает ли она ребёнка человеком?
  — О ком говоришь, произнося: «мальчик»? — спросил в ответ Закар… и ощутил всем сердцем: тучи, которые по-прежнему клубились в зените, делаются ещё чернее. Упал из туч ветер. Замутил гладь моря, уже готовую расстелиться под галаром-беседой вплоть до самого конца пути.
  — О Камесе говорю, — кивнул Шешу. — Пусть зимует у человека по имени Стекольщик Криш. Такова моя просьба. Надеюсь: ты не откажешь, а Стекольщик согласится.
  — Прошу и я, — выговорил Гелид. Его загар казался темнее, чем всегда. Шрам на лбу дёргался. — Гром смог отправить его к нам. Феа был остановлен. Погибая, смог спасти его. Но тот, кто сделал себе лицо моего старого друга, способен на всё… и пусть Энтес перезимует у вас в Карате. Как только смогу, я заберу его. Зима будет суровой, хлеба там мало, уцелеть бы нам самим! Платой за его пропитание здесь будет мой феа — образец для твоих. Но должен я предупредить тебя: едва отпадёт надобность, предай образец огню. «Акула» разрешила даже сбросить малый парус, а этот… хоть он и спас Энтеса… как узнать, чему он был до нас обучен?..
  Закар вновь видел перед собой не смеющегося, как ребёнок, Гелида. Вновь видел Гелида озабоченного, потемневшего от тревоги. От предчувствия какой-то беды. Настолько большой беды, что геллин даже боялся думать о ней при других. Особенно — при Закаре, человеке чужом и почти не знакомом. Если вообще можно счесть за знакомство то, что успело произойти здесь, в доме Синарану.
  — Ты подразумеваешь маленького эгейца… геллина… которого Унатеш спас из трюма «Находки»… трюма твоего фeа?
  — Да, Закар, — кивая, ответил вместо Гелида Гром. — Имеется в виду Энтес. Имеется в виду твой феа. Феа — не совсем корабль. Это… — (Гром взглянул на Шешу. На Гелида. Опять на Чернобородого). — Как разъяснить в словах, тебе понятных? Искусственная жизнь. Искусственный разум. Тварь не совсем живая, но вполне разумная. Феа рождается… работает… в конце концов умирает, как все корабли… но он ещё и учится. Приручается. Привыкает.
  — Колдовство? — вырвалось у капитана. Вот, вот! Явилось на ум верное слово, которое должно было явиться сразу же!
  — Нет. — (Гелид отрицательно покачал головой). — Не то, что вы привыкли понимать под колдовством, магией, чародейством. Просто знание. О силах природы. О законах Вселенной. Умение эти силы применять. Но если феа останется без феaков[13]… без людей, изменивших себя… и чужая рука ему не понравится… — (Гелид умолк, выбирая слово).
  — Даже рука дружеская, но неискусная, — подсказал Шешу, сжимая свой старый посох. — Знание — яд и клинок.
  — Оттого феа сгорел? — вырвался у капитана другой (столь же внезапный) вопрос. — То есть… загорелся, должен был я сказать…
  — Гром велел ему загореться, — сказал херхеб. Помолчав, добавил: — Гром и остановил огонь, когда понял тебя.
  «Как он мог остановить пламя, не приближаясь к горящему феа? Какими законами природы?» — хотел крикнуть Закар. Но сумел удержать вопрос, не выпустил его из груди. Трое всё услыхали и так. Не хватало, чтобы услыхал ещё и Синарану сын Сигину…
  — Иначе сказать, — подвёл итог старый хугрит, — новое строй по её образу. Это — тоже опасно. В Хадаште живёт ханааней, с кем лучше избегать встреч. Знание — яд и клинок. Знание о разумных феа — опасный яд и острый клинок. Надеюсь, впрочем: всё ослабнет, когда видоизменится строение судна за работой твоих мастеров. Нуум умел всё сохранять. Ваши — сохранят вряд ли. Это так, Закар. И я говорю так, потому что это — так. Увы.
  Взгляд Закара упал на его тёмно-синее долгополое одеяние. «По праву носит такие же лазурные одежды, как мы. Не синие. Лазурные. Хотя учился он сам, по книгам, не внимая учителю в нашей школе», — напомнила Закару память. Взгляд перетёк на вазу-сову. «От Хроноса, царя Атлантиды»… Атлантида… Ат Лан Тид… Затем — на пергаментный шар. Такое маленькое ты, Шарат Барк! Впрямь оказалось ты Средиземным, как говорил, повторяя слова своих предков, Навсифой. Да и не только Навсифой так говорил. Со всех сторон обстоят населённые земли. Страны разных народов и племён. Да, это правда. Но такое маленькое ты, Средиземное море, на боку большого шара! Простор неведомой суши кольцом облегает тебя. На кромках суши, на самых её краях нашли приют Хем, Баб-Эл — Вавилон, Ханаан, держава хеттов, Эгея, Милух, даже таинственная Инь — родина Е. (Как только Закар вспомнил о нём, шар повернулся и сухой узловатый палец Шешу оживил ханаанские буквы: «Инь»). Земля-кольцо, в свою очередь, лежит в другом великом — ещё более великом — кольце. Сушу обстоит со всех сторон другое море.
  — Океан, — поправил Гелид. — Тартaш, а правильно Тартесс, так говорят лузиты, — поместился на этом краю океана. Счастливые острова — на том краю.
  — И всюду… — (Закар умолк, выбирая из случайных слов нужное). — Всюду… живёт кто-нибудь?..
  — Да. — Гелид кивнул. Его седеющая русая борода вновь коснулась небесно-голубого одеяния на груди. — Земля есть  о й к у м е н а.
  — Как ты сказал? — вырвалось у Закара. — Ты сказал: т а,  н а  к о т о р о й   ж и в у т   л ю д и?
  — Иного и не бывало! Нет мест, по которым не проложил свой путь человек! Хотя бы один. Первый. Иные следы превратились в проторённые дороги, иные — нет. Но повсюду кто-то был первым. Ты ведь знаешь!
  — А знание — яд… яд и клинок… и мой разум начинает проникать под оболочку этих слов. Яд иногда целебен. В составе снадобий. А иногда… — (Закар умолк на минуту). — Хорошее слово! Ойкумена. Земля для людей. Жаль вот, люди — разные.
  — Хронос говорил: все они хороши, только иные из них почему-то вершат злые дела, — перебил Гром. — Мне предстоит уяснить это. Понять, отчего Хронос говорит нам: злоба — тяжкая болезнь. Он жалеет учителя. Говорит: осколки добра суть зло, сломанные вещи становятся хламом, сломанные чувства становятся злобой. Он противостоит учителю и жалеет его. Мы — только противостоим.
  — Старый наш учитель объявил себя слугою незримой великой тёмной силы, — добавил геллин. — Указывать тебе место, на котором была Ат Лан Тид, я тоже медлю. Не то чтобы нельзя… скорей, пользы мало. Если она погрузилась во тьму, стоит ли её вновь поднимать со дна?
  — Дело тут в другом, Гелид, — вмешался херхеб. — По сути, Ат Лан Тид была везде. Имея то, чего не имели другие, она была везде, куда простирались её руки. У нас в Хем, на соседнем с вами Крите, в Баб Эле, в Милух, даже в Инь. Ат Лан Тид имела знание. Владыки окраин слепо выполняли её волю, думая, что вершат свою. Мало кто догадывался. Такие получали особую мощь. Но платили за неё особую цену. Цену вечной смерти.
  Закар вспомнил, как склонялся перед Нахтом (или, может быть, перед Ипи?) малах на галерее дворца. Подобострастно. Испуганно. Выпрашивая милостей. Не простых милостей. Не простых. Каких же тогда? Особая мощь… тогда, во время беседы с малахом… страх… сила незримых… тёмная, всё презирающая, всё сокрушающая… для которой человек — менее чем пылинка…
  — Закар прав во всём, кроме одного, — кивая лысой головой, сказал Шешу. — Человек — не пылинка. Человек сильнее всех тех, кого там именуют незримыми. А то, что там называют судьбой, — не хозяин. Хозяев над человеком не должно быть вообще, а истинный господин — един и единственный. Со временем Закар до конца поймёт, отчего сие так. — (Шешу умолк на несколько мгновений). — Я могу сказать и сейчас. Закар запомнит. Но поймёт по-своему. В своей мере. Не до конца. Закар должен сначала изменить себя…
  — …ибо яд не всегда превращается в лекарство, — договорил Чернобородый. Мысленно обругал себя. Они промолчали. Все четверо, считая с Синарану. Как на словах, так и… в мыслях. (В мыслях — тоже. Чернобородый ощутил это. Странным образом почувствовал это… и понял). Дабы нарушить безмолвие, Закар решил задать ещё какой-либо вопрос. Посторонний. Смешной. Даже нелепый. — Знание способно изранить лоб, оставляя шрамы?
  Шешу, Гелид и Гром по-прежнему молчали. Зато вступил в беседу старый тамкар.
  — Да, — кивнул Синарану. — Согласно воле учителя каждый ученик должен нести на лбу знак так называемого третьего глаза. Третий глаз существует. Он есть у каждого. В том числе у тебя, Закар. Он — не видит и невидим в глубине головы твоей за костью лба твоего. А учитель убеждён: этот орган тела человеческого способен узреть незримое[14]. Сейчас татуируется просто синяя точка. Раньше —помнят старики, которые были стары в дни молодости моей, — изображался настоящий глаз. Я затратил много времени, чтобы удалить его. Чтобы люди меня не боялись. Хронос, вступив на престол, надеется окончательно переломить заблудшую волю учителя. Гелид и Гром сумели противостоять учителю. Они этим гордятся. — (Старик погасил улыбку). — А вот знаки… можно было удалить знаки медленно, постепенно хемическим раствором, сначала одну половину, а затем и другую, как сделал я в своё время… но Гелиду и Грому не хотелось ждать, они взяли кинжалы. Хронос укоряет их за это. Хронос прав. Но им не терпелось скорее уничтожить тьму! Скорее! Время уходит! — (Тамкар был опять серьёзен. Печален. Печаль заметна даже на лице человека, овладевшего собой). — Время уходит и не возвращается.
  — Мудр мой брат Гефестид: хорошо, если хоть один побег из десяти окончился удачей, — молвил Гелид. Но Закар не понял смысла слов, им сказанных.
  — Тогда и я прошу, — заговорил Гром. — Помнишь того… — (Гром оглянулся на Синарану). — Того, за которого ты принял меня на пристани в Карате? Отпусти его, человек! Выведи на берег. Он оттуда сам уйдёт к учителю… призовёт феа и уйдёт… а мешать тебе — я верю — перестанет.
  «Ипи? — хотел спросить Чернобородый. — То есть… твой враг Нахт, чьё имя даже пираты боятся упоминать?».
  Не спросил. Вслух не спросил. Но Гром понял его мысли — ответил кивком головы:
  — Теперь знаю. Он в пути. Спасибо тебе, человек.
  Совиная ваза потемнела. Гелид и Гром переглянулись. Шешу воскликнул:
  — Время! Вновь, Закар: ты примешь то, что тебе дарят?
  Закар встал. Будто хотел в это случайное движение спрятать, втиснуть, закопать весь страх, который снова всколыхнулся в душе: тёмной мутью поднялся из глубин ко светлой, но смятой от холодного ветра сомнений поверхности жизненного моря, по которому шла беседа. Ответ нужен сейчас. Требуется ответить, хотя и — вероятно — после некоторого раздумья. Раздумье не может быть длительным. Ведь прозвучало: «Время!» Время идти!.. А как ответить? Согласиться? Отказаться? Как ответить? Как?
  Херхеб взял посох. Гелид и Гром давно были готовы к пути. Синарану сам отпер калитку. (Не прощаясь. Вообще ничего не говоря). За калиткой — на улице, куда все вышли, покидая пределы ограды, — сидел Хушану. Хабд спал, прислонясь к стене.
  — Очнётся и уйдёт не торопясь, — сказал Гелид. — Это мы торопимся! Это у нас мало времени! Те, кто сейчас на берегу, не должны заметить феа…
  — Ещё один вопрос! — с отчаянием в голосе вскричал вдруг Закар. (Действительно: вдруг. Слова не могли возникнуть ни в душе, ни в сознании. То, что вырвалось из уст, было неожиданностью. И для Закара. И для всё ведающих четверых). Шешу, Гелид и Гром остановились. — Океан обтекает сушу… а что лежит за пределами Океана?
  Гром хотел ответить. Гелид — судя по лицу — тоже сразу припомнил ответ. И обрадовался тому, как лучший ученик на уроке в школе. Однако Шешу оглянулся на них. Они сохранили молчание. А сам херхеб, подумав, проговорил:
  — Другой океан. Смотри. — Он махнул рукою в сторону калитки. Та отворилась. Стал виден двор. Пустотелый шар с очертаниями земель, паря над столом, медленно летал вокруг вазы-совы. Херхеб вернулся туда. Остановил шар движением ладони. Провёл рукой над ним, как бы нащупывая струны, с помощью которых он двигался в пространстве. Струн не было. Ничто не держало шар. Ничто не мешало ему двигаться… и не мешало падать, поскольку Закар ещё не видел, чтобы вещи двигались без опоры. Пусть даже — опоры на ветер. Но воздух во дворе Синарану был тоже недвижим. — Земля висит в пространстве и летит вокруг солнца. Землю обтекает…
  — Вселенная! Океан без краёв! — досказал Гелид. Помолчал, щуря льдистые глаза. Улыбнулся. Улыбка была виноватой. — Разъяснить не могу. Хронос даже брал меня с собой, чтобы я видел Ойкумену со стороны, как голубой мяч. Но я — всё равно не понял. В моём разумении каждый предмет имеет края… а ты хотел спросить, какому богу мы служим.
  — О, правда! — («Кого я думаю оставить в неведении? От кого я хочу скрыть свои мысли? Пора понять, с кем дело имею!..») — Уверен, вы служите не тьме. А какой из светлых сил вы себя посвятили? Солнцу, которое — истинный свет? Я пойду по пути Мелькарта-Солнца…
  — С и л? — повторил геллин. — Разве их много?
  Шешу взглянул на Гелида. Геллин, который хотел сказать ещё что-то, вновь умолк. Будто смущённый ученик перед лицом более сведущего однокашника, который исправил его ошибку при всех. Грубую ошибку. И — что досаднее всего — очевидную!.. За Гелида ответил Гром:
  — Ни одной из тех, которые имеешь ты в виду. Или — сразу всему мирозданию.
  «Колдуны, — решил капитан. (Окончательно решил. Убеждённо). — Да, да! Колдуны. Может быть, светлые. Но… реже бы мне с ними связываться!..»
  А вслух промолчал, глядя, как кружится в воздухе над старым Синарану шар с очертаниями земель.
   
  ***
  Дорога стёрлась из памяти. Закар будто сам уснул (крепче, чем Хушану, которого они оставили у ворот)… и проснулся только на берегу. Сияла луна. Пели цикады: темнота была заткана звонкими нитями их голосов. В эту ткань вплетался шум ветра среди снастей дремлющих галаров, шелест волн, шорох сухой травы на обрыве. Всё спало. Только вахтенные бодрствовали. Но из вахтенных ни один — ни чужие, ни свой на корме стоявшего рядом «Орла», — не заметил, что явились люди. А капитан вдруг понял: глазам всё труднее различать галары на фоне спокойной, чуть светящейся поверхности моря. Луна бледнела. Море затягивалось дымкой. Шёл туман.
  Пение цикад сделалось глуше — звук утонул в сыром одеяле, которое невидимый гигант тянул над кромкой спящего Шарат Барк. Только благодаря чутью, обострившемуся за годы плаваний, капитан вдруг понял: к берегу идёт ещё один корабль. А приглушённый звон воды под килем, обитым медью, сказал ему: идёт «Находка».
  Идёт вопреки приказу стоять в открытом море, ничем не выдавая своего присутствия!
  Она подошла вплотную. С высокого борта неслышно опустилась на песок маленькая удобная сходня. Большой парус-треугольник, половина обыкновенного прямоугольного, нижним краем прикреплённый к рею, а острым концом — к концу мачты, вяло рыскал от борта к борту. Другой парус — тоже треугольник, маленький и узкий, — слабо колыхался на шкотах.
  О, Мелькарт!
  Не «Находка»!
  Призрак её!
  Такой она была. До того как, изувеченная, попала в чужие руки.
  Гелид, не прощаясь, взошёл по сходне. Шешу задержался. Гром тоже глянул через плечо на Закара. И Закар — сам не зная, для чего (вновь пугаясь своих же собственных слов), — спросил у него:
  — Какую грань имел в виду Ганон? Какую грань вы перешли во время своего плавания?
  Вопрос родился вне воли. Закару не хотелось больше говорить с этими людьми. Да, они — хорошие люди. Называющие чужого: человек. (Просто человек. Равный им). Люди, желающие чужому только добра. Но он, Закар бен Зенон, им не равен. Эти трое владеют силой, которая подавляет его. Сила Мироздания. Закар предпочитал быть от таких людей подальше! Всегда. Задолго до того, как услышал предупреждение Шешу: знание — яд. Задолго даже до того, как услышал предупреждение старого врачевателя: иная сила, сделав своего обладателя на миг нечеловеческим могущественным, убивает его навсегда. Почему навсегда, ибо как же можно убить человека на время, — Закар ещё не понял. Но остальное выглядело более чем дельным.
  — Плавания? Тарташского плавания? — уточнил Гром. Губы его не двигались. Но вопрос, им заданный, оказался слышен.
  — Ганон считает: перешли грань, всё равно что умерли…
  — Это он так всё понял? — (Гром не удержался: воскликнул вслух. Но тут же вновь перешёл на мысленную речь, по-прежнему слышимую для Закара). — Я им говорил: мы пересекаем грань меж тьмой и светом, переходим в царство иных законов. Истина отразилась в кривом зеркале. Жаль. Свет дошёл до Ганона тускло-ослабленным. Как сквозь решётку. И до Ганона, и особенно до Ури.
  — Слабый свет лучше, чем тьма, — отозвался с борта Гелид. Тоже без слов. Так же явственно, так же понятно.
  — А ещё… — торопливо спросил-подумал Закар, — отчего они… те, чьих имён я больше не назову… молятся солнцу, служа тьме? Как так? Солнце может быть тёмным?
  — Если для тебя это важно, как и для многих других, — я отвечаю. — (Херхеб кивнул). — В Хем Атон — не просто солнце, а солнце — не только Атон. Восходящий свет именуется: Хепри. Полуденный: Ра. Заходящий: Атум. Так они понимают. Атон у них — только сам солнечный диск. Пылающий круг, от которого в глазах мелькают тёмные пятна. Для меня это не имеет значения, свет я вижу не сквозь решётки причудливых теней, которые делают его слабым, а вот для земляков… Скажи: при каком условии можно определить, сколь велик огненный диск, и — не ослепнуть?
  — Сквозь туман, — сказал-подумал Закар. — Сквозь тучи. На закате.
  — Да. — (Херхеб опять кивнул). — А ещё в момент солнечного затмения.
  — Вот учитель и сказал, что сила света, даже сущность света определяются тьмою, — подвёл итог Гелид. — Кое-кто рад всю Вселенную во тьму погрузить, лишь бы мир ему поверил!.. Хайре, Закар! Будешь готов взять дары, — приходи.
  «Хронос противостоит учителю и жалеет его. Мы — только противостоим»… — вспомнил Закар. Почему вспомнил? Для чего? Но случайным это воспоминание не было.
  Шешу последним взошёл на борт. Сходня поднялась сама собой. Феа уловил парусами слабый ветер. Ни одного матроса не было на палубе рядом с ним, Громом и Гелидом. Но корабль уверенно и быстро уходил. Растворялся в тумане. Туман отполз. Делаясь всё прозрачнее, он таял над водой. А когда белёсый ком исчез, феа давно скрылся.
  «Силы природы… — повторил про себя капитан. — Яд! Сожгу свою «Находку». Прав Хмурый! Доведу почти до Карата, свалю груз на берег — а её сожгу…».
  «Верно сделаешь, — согласился Гелид. — Но ты приходи, человек! Буду ждать тебя всю зиму».
  Рядом были только свои. На корме «Орла» зевал-томился вахтенный — Матену Алаш. Рядом комочком притих Унатеш Медвежонок. Он тоже не спал. И в слабом лунном свете было видно: зеленоватые хеттские глаза мальчишки глаза блестят от слёз.
  — Балу… — прошептал Медвежонок. — Можно, я у вас останусь?..
  — Вот отродье-то! — заворчал Азиру Хмурый, приподнимаясь на гребной скамейке и отбрасывая плащ, под которым лежал. — Ты опять приполз! Иди вон! Так оно для тебя, гадёныша, лучше! За побег с корабля матросу знаешь что бывает?
  — Я его прощаю, — вмешался Закар.
  — Хэ-э! — (Хмурый сел. Потянулся). — Ты представляешь? Он с «Находки» вплавь удрал на берег! За день дошёл до Угарита. Заполночь — мы уже легли — припёрся к нам. У-у-ух! — (Кормщик пошарил под лавкой: искал, нет ли там ещё камня вроде того, который днём сбил бродячую кошку).
  — Прощаю, — повторил Закар. — Хотя и при одном условии…
  Медвежонок спрыгнул с кормы на причал. Подбежал. Остановился. (Чувствовалось: мальчишка весь дрожит). Отскочил. Закар бросился за ним — и вовремя ухватил Унатеша за руку: ещё миг — и рухнул бы пацан с причала в воду.
  — Балу!.. Не выгоняйте…
  — Расскажешь всё без утайки, — не выгоню.
  — Честно?
  — Разумеется, честно. Подумай как следует, вспомни всё — и расскажешь. А теперь — спи.
  — Хэй! — послышалось со стороны берега. — Куда вы уходите, добрые люди? Не в сторону ли города Уро? Уплатить я вам, правда, не так уж много уплачу, государь мой Муваталл и сам забыл со мной рассчитаться, но грести я способен.
  С обрыва сыпались камешки: спускался вниз, к морю, какой-то человек. Двигался он в темноте быстро. Хотя и не слишком ловко. «Пьян», — догадался Чернобородый. Когда человек сбежал на причал и приблизился к «Орлу», догадка подтвердилась. Застарелый перегар волной катился перед ним, как грязный снег, перемешанный с пылью, катится волной перед обвалом в горах. Это был хетт. Суконный катант — одежда лучших всадников хеттского царя-табарны — сильно выгорел на плечах и остался тёмным там, где его когда-то прикрывал медный нагрудник. Самого нагрудника не было. Не было ни обуви, ни головного убора. Длинный хвост волос (как у Грома, только рыжий), при каждом шаге ёрзая из стороны в сторону, бил хетта по плечам. Таков он явился в свете факелов, когда Закар высек искру и поджёг масло.
  — Снова тут! — прорычал Азиру. — Иди, иди отсюда, человек добрый.
  — Моя рука сильнее двух твоих! — гаркнул хетт, поднимая левый кулак.
  — Правую покажи, правую, — усмехнулся Алаш.
  — Есть правая, — кивнул хетт. — Только без пальцев. Хорошо работал клинком южный ворон… как его… ну, табарна Илистой страны, где река Ил течёт. Здоровый дядя!
  — Вали, вали прочь! — твердил Азиру.
  — Ты меня не бойся! — скалясь, отвечал хетт. — Мы прозрачные, как степной воздух. Насквозь видны. Ты не мути нас, чтоб пыль не поднималась, — тогда и…
  — На юг мы! — оборвал Азиру. — На юг! Не на север!
  — А-а-а… — то ли зевнул, то ли просто чересчур уж медленно проговорил хетт. — Сразу бы… — Повернулся. Ушёл с причала. По шороху земли и стуку мелких камешков слышно было: вновь залез на обрыв. Закар хотел окликнуть его.
  Не окликнул.
  Может быть, потому, что из темноты бросились к причалу два рабицу. Те самые. Знакомые. Старик — и другой, моложе.
  — Бен Карат! Государь наш призывает тебя!
  За их спинами, ещё не зная, что делать (хватать да тащить — или оказывать иные знаки внимания) топтались вооружённые стражники-реду.
   
   
   
  СНЫ И ВОСПОМИНАНИЯ
  Когда бросили якоря в каратской гавани, солнце уходило за море, разливая за собою полосу огня — Дорогу Мелькарта. Когда всё необходимое было сделано и люди «Орла» покинули корабль, луна царила над ночным миром, стеля по волнам бухты серебряную дорожку, которую пересекали, чернея, паруса лодок: не спится молодым. Катают по хавару друзей и подруг. Слышен смех. Плещет вода. Хорошо им вдалеке от докучливого надзора, от ворчанья и, возможно, — упрёков (молодёжь-де совсем не та, что были мы). Капитан оглянулся, сходя на причал. В самом деле! Какими были он и Криш Стекольщик два с лишним десятка лет назад: совершенно не такими… либо же точно такими же?
  В первую очередь нужно сходить к Стекольщику.
  Нет — к дочерям. После того как опять вернулся. После того как опять вернулся живым…
  А в самом деле! Старик Синарану и его друзья — ладно, а ведь из тёмного подземелья Великого Дома по имени Мерн Амон, Любимец Солнца, можно было и не вернуться вообще…
  Надо дать особую награду всем — от Азиру до гребца. Разве из простого плавания вернулись, разве простой товар привезли? Хотя, и товар — тоже…
  Жаль, не поднесёшь награду в сиклях угаритскому шафату! Угаритскому сакину, говоря на их лад. Вспоминается пир. Льстивые речи-слова (куда от лести денешься?) И взгляды без слов. Умно, понимающе смотрел дородный, почти седой старик в пурпуре с серебром, высокой шапке, кольцах и браслетах, которые он терпел как обузу, как почётный, но неудобный груз. Дар юному царю Никм-Эпа передал он. И оценил этот дар. И признал чужую силу. Но — сам не столь уж давно опрокинувший в пыль ярмо хеттского пильку, — взглянул как равный на равного на сакину Карата, сумевшего сбросить хемский палах. Закар навсегда запомнит его взгляд. Всякое творится в Угарите. Но Угарит во главе с таким сакину — силён. Северный, самый дальний ханаанский город вышел на свой путь. С сильными нужен союз.
   Ему — славному сакину славного Угарита — Закар отсыпал бы цену из других кошельков. Знает ли он о людях отменённого демона, коему имя Ат… короче — имя, оглашённое особым указом? Сам Гром, Гелид и херхеб не называют Солнце именем сиим, а тех, кто его называет так, они вынуждены были повернуть назад, — но поворачивать (сколь знал Закар) приходится тех, кто отступать не желает.
  А сейчас… к дочерям. Именно к дочерям. И к внучкам.
  — Хорошая новость, отец! — (Это было первое, что сказал Бен Танат. После, конечно же, обыкновенных вопросов-приветствий). — Она опять несёт дитя под сердцем. Врачевательница говорит: у меня будет сын! Назову его Зеноном.
  — Зеноном? — переспросил Закар. — Обычай велит дать внуку имя деда…
  — Слушай, дед Закар! — (Зять упёр кулаки в бока. Совсем как Азиру). — Все говорят: мы, молодые, выросли своевольными. Я своевольничаю вновь! Твой внук будет Зеноном.
  Чернобородый сам не заметил, как рассмеялся:
  — Ну ладно! Я согласен. Только если ты, своевольник, не вырастишь из него настоящего мужчину, — я тебя тогда посохом… который к тому времени появится у меня!
  Ужин был весёлый. И ужин у Стекольщика (второй за вечер) — тоже. Домой Закар еле дошёл. Пусть думают, что ослабели ноги от хмеля, пусть думают — что от усталости. От всего сразу! В том числе — от счастья. Ведь счастье имеет какой-нибудь вес! Я дома… я жив… моя старшая дочь несёт внука под сердцем… всё хорошо…
  А проснулся он намного раньше обычного.
  Луна только что скрылась. До рассвета было ещё далеко. Чёрная бездна, полная звёзд, неслышно склонилась над морем. Ветер совершенно стих. Не было шума волн. Хотя Закар привык слышать его всегда. Ночью и днём. Ночью — гораздо, гораздо отчётливей, нежели днём, когда шум суеты заглушает слабые привычные звуки. Море умолкло. Лишь кровь шумела в ушах. Закар долго сидел на постели. Встал. Надел халат. Взял светильник и ещё какой-то маленький предмет на цепочке. Спустился в подвал. Не тот подвал, где хранились вина и припасы. Другой. О котором знали только хабд-домоправитель да сам капитан. Ветхая лестница (просто балки, вколоченные в камень стены) скрипела под ногами. Тёмный камень стен как будто впитал в себя весь свет, погасил его. Лестница кончилась. У её последней ступени — особенно яркий среди темноты — стоял мраморный саркофаг. Он как будто светился изнутри. Женское лицо на крышке казалось живым. Как будто сон охватил её и придал неподвижность чертам, но не в силах оказался одолеть силу вечного бытия, имя которому — память.
  Закар поставил светильник на выступ стены. Рядом, на другой камень, — маленький предмет с цепочкой: медальон, на котором — по слоновой кости — было с потрясающим искусством вырезано то же лицо, что и на мраморной крышке.
  — Я здесь, Сарйелли, — сказал Чернобородый. Прикрыл глаза ладонью. И увидел её словно наяву.
  Вспомнилось, как она удивлённо приняла из его рук цветы. Последние цветы осеннего леса между её родным селением и виноградником-гатом Стекольщика Криша. Новый хемский обычай — приносить женщинам цветущие растения как жертву их красоте — был непонятен девушке из горного кфара. Закар в тот день хотел сказать ей… и она уже знала, о чём. И ждала. Она умела ждать. И умела надеяться. Хрупкая нежная Сарйелли. Рождённая в горах. Рождённая для того, чтобы стать женой мореплавателя. Когда Закар произнёс те слова, которые возникли вместе со Вселенной и стоят дороже, чем весь мир, — её тёмные глаза стали влажными, чуть испуганными, чуть растерянными… и такими счастливыми! Как никогда до того. И — какими были после. Закар решил покатать её по заливу. хавар вдруг вспенился от шквала, волны заиграли, словно бычки. (Эгейцы говорят о большой волне: Посейдонов бык). Сарйелли, когда лодку подбросило, в первый раз за всю прогулку испугалась. Вскрикнула. Кинулась к Закару. Закар обнял её. Прижал к себе одной рукой, другой рукой удерживая парусный шкот. Сарйелли опять вскрикнула. Оттолкнула его. Была она совершенно права: жених прикасается к невесте лишь после того как выйдет рядом с нею из храма как муж рядом с женой. Сердито взглянула из-под головной накидки. А затем её глаза опять сделались влажными, испуганными, растерянными и счастливыми одновременно. Хозяйка моря Элат! Ты это помнишь.
  Когда она впервые подняла перед Закаром кисею над колыбелькой сына-первенца, маленькому Зенону шёл четвёртый месяц. Закар долго был в плавании. Сын появился на свет без него. Чернобородый и Стекольщик скрестили кинжалы над колыбелькой: «Пусть растёт крепким, как бронза!» И он рос. Не утомлял мать и няньку плачем. Зато часто смеялся. Пришло время, каменные ступени лестниц отозвались под первыми шагами его крепеньких ножек. Зенон спустился в сад без посторонней помощи. Нянька спохватилась, когда он уже топал по дорожке за фазаном, останавливаясь у каждого дерева, чтобы отдохнуть и набраться решимости. Много решимости требовалось крошечному существу, чтобы преодолеть ещё десяток шагов! Сарйелли потом говорила: «Я чуть не умерла, Закар!» А Зенон, увидев её снова рядом, засмеялся. Как-то по-особому. Как никогда раньше…
  Однажды сын спугнул в винограднике змею. Та зашипела, показывая зубы. И Чернобородый изрубил её на куски. Она была не ядовита. Но Закар сам не знал, что с ним вдруг сделалось в те мгновения. А окажись на её месте кобра, соберись тут змеи всего Ливана, всей пустынной Сирии… он и с ними бы справился. Только бы Зенон остался жив.
  Давно, давно это было…
  Закар понял: не случайно Сарйелли приснилась ему сегодня.
  Могилу сына теперь вряд ли сыщешь: на заднем дворе храма появилось множество других тафатов — холмиков над прахом людей, отданных незримым. А мёртвые (говорил святой старик-врачеватель) помнят о живых. Только всегда ли живые могут без лукавства сказать: помним ушедших…
  «Мы сделали это зря?» — сам у себя спросил Закар.
  Но нет. Сарйелли была едина в своих чувствах с мужем своим, когда незримый владыка южного суховея Мот выжигал сады и поля. Горел лес на ливанских склонах. Карат был затоплен голодными жителями кфаров — крестьянами, пастухами, лесорубами. Только великая жертва могла спасти всех. Закар поступил правильно. И Сарйелли согласилась: «Ты прав». В первый миг, когда он объявил ей о своём решении, она вскрикнула от ужаса. Прижала ладони к щекам. Долго стояла так, не двигаясь. Затем произнесла: «Ты прав. Так надо. Сделаем мы — сделают многие, и незримый уйдёт, насытившись».
  Закар велел ей остаться дома. Сам отвёл сына в храм. Отдал жрецу. Зенон ушёл за чужим человеком. Оглянулся. Помахал рукой. Вдруг, упираясь, заплакал. Стекольщик навалился на Закара сзади, схватил его что есть силы. Закар не двигался. Решение принято. Решение должно выполняться. Перед глазами плыл кровавый туман. Кровь своими ударами разрывала виски. Криш на себе донёс его до дома. Сарйелли помогла Стекольщику втащить Закара в дом по лестнице (слуги вдруг куда-то подевались) и до ночи не отходила от него. За окнами бесился ветер. Ударила молния. Ливан весь высветился, как днём, — и зашумел грязный, но благодатный ливень. Сады зацвели во второй раз. Как весной. Чудо… странное и жуткое чудо… весенние цветы среди голых веток с сухими листьями!.. Взошёл и успел налиться скороспелый ячмень. Город был спасён.
  Сарйелли тоже хотела, чтобы вновь родился сын. Но — воля незримых — родились две девочки. Закар (те же незримые пусть будут свидетелями) всегда любил дочерей. А мечта не угасала. Кто займёт в душе и в сердце место, отведённое сыну? Так хотелось растить мальчишку, чтобы стал настоящим человеком! Просто человеком (хорошо и верно говорят Гелид, Гром, Шешу, которых Чернобородый в то время — конечно же — ещё не знал). Как хотелось передать ему всё лучшее, что сумел накопить! Воля незримых и воля людей — они должны совпадать, поскольку люди должны во всём следовать воле незримых. Однако первое редко совпадает со вторым.
  Закару казалось: Сарйелли не меняется. Она — всё та же милая, немногословная, добрая Сарйелли. А однажды заметил в её волосах белую прядку. А затем — в одно холодное зимнее утро — Сарйелли не проснулась, не откликнулась на его зов. Чернобородый звал её снова и снова. Не хотел верить. Хотя уже знал: этим сном люди спят вечно.
  Мужчина не должен плакать. Закар плакал только здесь, рядом с Сарйелли. Редко. С каждым разом отчётливее понимая: да, она не проснётся. Ничто не вернёт Сарйелли. Как ничто не способно вернуть Зенона.
  В чудеса Закар мало верил. Но ещё надеялся: хоть одно-единственное чудо — единственное, о других он бы уже не просил! — однажды всё-таки случится. Оно медлило. Унатеш слишком похож на Бейану, своего дядю-пирата. Зять Бен Танат похож на Зенона только с виду. Да и кто знает, как мог выглядеть Зенон в двенадцать и в двадцать лет! К тому же, зятя Чернобородый знал с младенчества. Знал его родителей. Знал почти весь его род. Наверное, чудеса невозможны. Наверное, чудес не бывает. А надежда? Эгейцы говорят: надежда — единственный дар, который уцелел в магическом сосуде незримых, когда человек открыл его и радости, перемешавшись с бедами, разлетелись по свету так, что их уже не собрать.
  Сон по-прежнему бежал от капитана. Усталость звенела в ушах. Тупая боль в боку напоминала о ране, полученной в бою на пути из Милух. Боль в руке — о другой ране, чуть более свежей: эту руку сломал Чернобородому безумный хабд-фракиец. Е исцелил первую, обыкновенный лекарь — вторую. А кто лечит раны души?
  — Хабды могут заметить тайный вход, — вымолвил, наконец, Чернобородый. — Я должен уйти. Но я буду помнить тебя. Суета отвлекает. Но я постараюсь. Я постараюсь, Сарйелли, ни на миг не забывать тебя.
   
  ***
  — Ну что, Криш? Как твой новый помощник?
  — Ты, Закар, хочешь знать, как он работает? Я и сам ещё не знаю. Спать он горазд… но погоди их будить. Рано.
  Чернобородый ещё раз оглянулся с лестницы на песочный двор. В углу, под навесом, спали взрослые работники. Рядом, отбросив суконный плащ, лежал Унатеш-Медвежонок. Камес, наоборот, закутался весь, из-под плаща были видны только чёрные волосы. Даже во сне — тщательно прибранные. У стены, в стороне от них, раскинулся маленький ахайваша… нет, не ахайваша! Закар поймал себя на ошибке. На двух ошибках сразу. Во-первых, это — геллин. Во-вторых, Гелид назвал его имя. Энтес. Кажется, Цветок. Кот, которого спасли вместе с ним, спал у него на груди, прижимаясь шерстяной щекой к щеке Энтеса.
  — Гордые! Как один, так и другой! — усмехнулся Криш. — Ты бы, Закар, вот что. У малого рана на плече едва зажила и ручонки по сей день не шевелятся. Дед, которого ты присылал его смотреть, порошки оставил… а пацан порошков не пьёт.
  — Я скажу, будет пить. На плече? Помню. — (Да, да, как можно было не вспомнить! Сведённая татуировка «Тенн сын Саламина… тпуск… знаком тау… Карат»… Ну и что — татуировка? Пацан — свободный человек. Гелид не упоминал, что малый принадлежит кому-либо… ну а что сам Гелид не строит каверз ни против бени Карат, ни против бени Саламин, легко убедится любой, хоть раз увидав Гелида).
  — Ну, он и беспалый ловко всё таскает. Насыпает ведро до краёв, хотя Камес — лишь до половины… на запястья вешает… и почти бегом. Пальцы для вида приделаны. Лепёшку пополам ломает, даже чёрствую, — а крошку не подберёт. Кстати, Закар! Я вчера нашёл способ! Вспомни спелую, даже переспелую сливу, которая лопается от сока… и с шелушащейся кожицей… я отолью такую вазу! Много таких ваз! И если даже то, что ты возил в Угарит, расхватали за день… эх, заработаем!
  — Ловлю тебя на слове, Криш. Сейчас накрою Медвежонка плащом. Он только что улыбался. Пусть спят.
  Если бы Закар, уходя, немного задержался, он бы заметил: Унатеш уже не улыбается во сне. В уголках закрытых глаз задрожали слезинки. Одна скатилась по чумазой щеке, оставляя блестящую полоску.
  Снился Унатешу угаритский карам. Грохоча, катились повозки. Он привычно отскакивал, пропуская сердитых верблюдов, мулов, ослов, которых понукали такие же сердитые от жары погонщики. Плевал им вслед. И шёл дальше. Слюни быстро кончились. Наверное, всё это враз — топот, грохот колёс по пыльным камням, многоголосый крик, — набилось в рот вместе с пылью. А уворачиваться надо было чаще и чаще. Над головой чернела надвратная башня — вход в город.
  «Сторонись! В сторону! Прочь с дороги!»
  «Ты на четырёх ногах, я на двух! — уже не зная, чем плюнуть в ответ, крикнул Унатеш. — Ты меня скорей объедешь!»
  Верблюды, сдерживаемые верёвочными поводьями, с рёвом останавливались один за другим. Продавцы — как один — сворачивали свои циновки, забыв даже присыпать погонщиков бранью в благодарность за пыль. Нарастал крик: слившиеся воедино вопли множества людей. Сотен. Быть может, — тысяч. Доносилось ржание. Слышался грохот копыт. Лава! Надо принять сторону. Сумасшедшая конница дальнего малаха по имени Муваталл не смотрит, кто у коней под ногами.
  Были уже видны передовые всадники в ярких халатах. Были слышны отдельные возгласы: «Хетт! Хетт!» Оттого хетты и стали для горожан хеттами. Сами себя чужеземные нахалу зовут несситами. По имени своей древней столицы Несс. И очень не любят эту дразнилку. Аж бесятся! Но сейчас едва ли разберут за шумом и грохотом. Вот и ругаются люди. Только один — судя по виду, шибко грамотный — крикнул с почтительной: «Не уходите! Не бросайте нас! Без вас морские волки сразу же возьмут Угарит на кинжалы! Был знак в небесах три года тому назад: полная луна, склоняясь к западу, вдруг облилась кровью и почернела!15 Отвернулась от нас Лунная хозяйка! Нет для нас защиты! К закату своему, к гибели своей движется Угарит!» Но он был один. Простые люди просто ругались. Громко. Вслух. Не боясь.
  Среди облака жёлтой пыли мелькнуло что-то белое. Унатеш пригляделся. Через дорогу бежала девчонка в короткой сорочке. Маленькая. Года три.
  Больше ничего заметить он не успел. Бросился к ней. Далеко позади услыхал испуганные крики. Не остановился. А потом, когда лава пронеслась мимо, сам удивился: «Хэ-э! Жив!» Хетты мчались дальше. Не к морю. От моря: к новой Полуночной дороге. А вокруг опять стало тесно. Люди рвались к Унатешу со всех сторон.
  «Куда ты полез!» — кричали с одной стороны. С другой кричали: «Правильно сделал! Настоящий сын города! В пример вам, многим — не буду тыкать пальцами, кому именно! Пусть мелкая, когда подрастёт, народит таких!» Унатешу совали яблоки, лепёшки, даже сотовый мед. Он едва успевал поворачивать голову, чтобы проглотить очередной кусок. Благодарить — уже не успевал. Но чувствовал: кто-то теребит его за подол катанта. Настойчивый. Хотя… очень маленький.
  «Уна! — повторял внизу голосок. — Я тебя узнала, Уна! Дай яблочко! Ты где так долго был? Идём, Уна!»
  Только двое на всём свете могли назвать Унатеша так: отец — и младшая сестрёнка. Ей пока трудно повторять сложное длинное слово Унатешуб. Уна — проще.
  «Откуда взялась, ячменное зёрнышко?»
  «Сам такой! А ты откуда?» — (Мелкая показала кругленькие беленькие зубки).
  «Мать снова не кормит? На рынок прогнала? Полный рот жерновов, а молоть нечего! Вот тебе яблоки. Жуй. Только серединки не жуй, балу Нуум учил: жадничать стыдно».
  «Её совсем нету. Мы у бабушки Улы живем. И я, и Битир, и Рири».
  «Где хум?»
  «Я говорю: её совсем нету, — повторила мелкая. — Бабушка нас кормит. Не выгоняет на рынок просить. Что стоймя стоишь? Идём, идём!»
  …Унатеш шевельнулся на циновке. Плащ упал — открыл Медвежонка утреннему ветру с Ливана. Сон, поёжившись, вернулся вновь.
  …В родной слободе ничто не изменилось. Так же шумят ручьи в канавах, так же дремлют вдоль оврагов косые хижины. Так же судачат женщины у родника — у начала Мокрой канавы, где вода чище. Друзья-мальчишки носятся по каменистым тропинкам: отцы ещё не вернулись с моря, время таскать улов ещё не наступило.
  «Унатеш! А ты откуда? Нет ведь «Акулы» в хаваре!».
  «Я сам акула, я сам приплыл».
  «Ну, если плавать, как ты плаваешь!.. Твоя хум опять всех детей разогнала. У старой Улы живут. Вон они».
  «Унатеш вернулся!».
  «Рири! Ну, ну, мартышка! Я что, пальма? Вешайся жениху на шею! Битир, привет! Вот вам сладенькое. А тебе — горсть ветра, бабушка Ула. Больше ничего не привёз».
  «Смотри ты, живой! — («Хмотри ты, шивой!» — так оно вернее. Было у старухи два зуба, остался всего один). — Где Ури?».
  «Дела…».
  «Знаю, знаю те дела! Говорила я Уритешу, отцу твоему: не водись со змеёй, у змеи вся родня ядовитая. Одни грабят, другие прячут — и все норовят друг друга ужалить. Мать-то ваша, Хабидальба! Следов не оставила! Мало змеиных следов на скале…»
  Собирались соседки: всех их спешные дороги повели вдруг в сторону от родника — к Сухой канаве, в которую вот уже много лет сползает старухин домик. Унатеш пинком закрыл калитку. Позволил младшей сестре взобраться на шею, двух других взял за руки.
  «Ладно, бабушка. Сменяй мой ветер на лепёшки. Мы — домой».
  «Что, что? — (Старуха даже приподняла голову, хотя Медвежонку всегда казалось: она-таки пришла в этот мир с горбом). — Не смей и думать! Нуума покарал малах, её покарал весь город! Большая разница! Не смей и подходить к пожарищам! Не см… да что такое? Садись, скамейка — там, садись! Рири, внучка, дай воды! Ты слышишь меня, Унатеш?»
  Всё вокруг расплылось. Задрожало. Старая Ула давно замесила тесто, оклеила глиняную стенку ямы-очага ячменными лепёшками, а Медвежонок видел это, как сквозь дождь. Слышал: она без конца говорит. Но слов не понимал. Будто и слова размылись до неузнаваемости.
  «Уна! — (Подол опять дёргался туда-сюда: его теребили всё те же упрямые пальчики). — Ун! Правда, что аам строил морские хали?».
  «Правда, зёрнышко. Отстань».
  «У Нуума-балу?».
  «И ты, Рири, отстань…».
  «А где они сейчас? Ну, где они? Все-все-все: Нуум-балу, аам, хум, дядя Зуланна? Что молчишь? А ты как попал к Нууму-балу? Он чужих с рынка не брал!».
  «Всё ты знаешь, Битир!.. С рынка он меня взял. Подошёл, взял за руку и отвёл на вараф».
  «Врёшь!».
  «Не вру».
  …Медвежонок не врал. Великий мастер, которому купцы кланялись до земли, чтобы при множестве дел своих согласился выстроить им новые хали, сам подошёл к нему среди рынка:
  «Знаю плотника Медведя, но Медвежонка до сих пор не знаю. Ты похож на отца? Проверим! Хочешь?».
  «Допустим, хочу. А чего моего вам надо?».
  «Надо работать. Задавать вопросы. Искать ответы. Разрешаю даже лазить во все дыры. А запретов будет только три: никому не мешай, ничего не воруй — и не ломай себе шею».
  «Ну-у-у, шею я-таки ломать не стану… мало пока моей на то охоты…».
  С тех пор Унатеш заглядывал домой, как заглядывают к родственникам. Носил гостинцы для сестрёнок. На вопросы матери не отвечал. Да она их ему и задавала всё реже. Не было ей дела до него. Жил — верней, ночевал — Унатеш в саду господина Нуума. Там ходили златоперые хазану-фазаны с севера, из страны каких-то дикарей. То ли колхов, то ли киммерийцев. Гуляли северные журавли. По деревьям сновали южные обезьяны из Пунт. В бассейнах плескались чудные пучеглазые рыбки цвета зари и обыкновенные пучеглазые лягушки. Унатеш ночевал не один. Сад был всегда полон людей. Своих и чужеземцев. Некоторые лежали под деревьями, никуда не выходя и даже не поднимаясь на ноги. Лица у таких были серые. Малоподвижные. Людскую речь они разумели плохо.
  «Балу! Почему вы их не выгоняете? — спросил Унатеш как-то раз. — Они ведь чужие! Малах на табличке — той, где ворота, — написал, что злой иноземец к вам не войдёт».
  «Я сам зазвал их, когда увидел, — перебирая ткань с узором в виде полос, завитушек и колец, ответил Нуум-балу. (Он доставал эту ткань из сундука в послеобеденный жаркий час. Отдыхая. Готовясь снова идти на вараф). — Их глаза просили о помощи, я не мог отказать. Я — человек. Они — люди. Только… вслух ни слова, парень!».
  «Ясное небо».
  Когда ушёл мастер, а к Медвежонку подвалили в саду двое мальчишек, он отказался с ними говорить. Сидел, жевал лепёшку, бросал крошки рыбкам в бассейн. Один мальчишка был ахеец. Совершенно рыжий, веснушчатый, с совершенно зелёными — не как у Унатеша и у отца — глазами. У второго не видать было глаз (их скрывала повязка) и волосы торчали совершенно не людские. Белые. Не седые. У Нуума-балу — седые. У него — просто белые. Ну, чуть грязные. Как мех дядиной безрукавки. О чём с этими вот разговаривать?.. Мальчишки упорно толклись рядом. Рыжий, наконец, произнёс:
  «Человек! Гавар хали имя «Тунец» есть или нет, говори нам. Он потерял вижу глаза, он «Тунец» надо. Надо-надо, человек! С «Тунец» он только верну свой берег. Стеклянное море».
  Унатеш так удивился, что даже решил ответить. (Хор-р-рошо ответить! Чтобы враз отвыкли спрашивать за хали имя «Тунец»! Они сейчас за дядину «Акулу» спросят!). Но не успел. Перед воротами остановились люди с оружием. Было слышно, как звякает оно. Чужеземцы (свои, хугриты, — тоже, но в первую очередь именно чужеземцы) насторожились. Те, кто спал под деревьями сада, враз вскочили с мест. Оба мальчишки, перебросившись двумя-тремя непонятными словами, ломанулись через кусты в сад, в самую глубину. (Рыжий тащил желтоволосого за руку. Желтоволосый перебирал ногами, поспевая за ним). Ворота распахнулись. Отталкивая хабдов-слуг, ворвались воины. Царские реду с бронзовыми мечами в два раза длиннее, чем отцовский кинжал, который (страшная тайна!) зарыт в камнях.
  «Все они тут! — кричала мать из-за спин. Унатеш её ещё не видел. Реду были очень высокие. — Говорила я, у старого лиса полон двор беглых хабдов! Он и сына моего приворожил! Бедный мальчик! Крошка моя, крошка!».
  Хум, пробившись сквозь строй воинов, ухватила Унатеша в охапку. (Вместе с лепёшкой, которую он ещё не успел доесть). Поволокла его прочь. Унатеш отбивался. Но видел всё, что творилось вокруг.
  Из дома вышел старый балу Нуум. Остановился на пороге. Ничего не сказал. Ни гневных слов, ни испуганных. Лишь стукнул посохом о доски лестницы. И… исчез. Один за другим стали пропадать — растворяться в воздухе — странные гости. Реду переглядывались. Кто-то уже что-то кричал. Мать тащила Унатеша всё дальше со двора. Унатеш не мог вырваться. Хотел. Но не мог. Будто вдруг опять стал маленьким. Совершенно маленьким. Таким, который не ходит сам, а едет на руках матери туда, куда его несут. Хум тащила его, тяжело дыша. Запах от неё исходил странный. Сонный. Жуткий.
  Унатеш проснулся только ночью. Мать как раз зажгла свет, чтобы сосчитать в углу серебро. Целую кучу серебра! Сиклей тридцать.
  «Умеют дурить бедных людей, — ворчала хум, и её толстая коса ёрзала по спине от резких злых движений. — Обещал долю сокровищ этого нахалу, а сунул три дюжины самых потёртых! Что дворец, что рынок… Одно жаль: кто судит, — того не отдашь под суд! Или уж сказать молодому Нахту, пусть Нахт ещё раз Яму призовёт?.. Кто там?».
  Дверь содрогнулась от удара. Кто-то за нею выждал и ударил ещё сильнее, призывая на помощь всех знакомых демонов. Мать сунула сикли в ямку земляного пола под стеной. Загрести не успела: дверь рухнула на пол. В хижину ввалился отец. Унатеш сперва испугался. Но аам пришёл пьяный, а значит — добрый.
  «Хэ-э, не ждали! Медведь вернулся в берлогу! К медвежатам вернулся, вот! А-ам! — Он щёлкнул белыми — как у зверя — зубами. Старшие сёстры, которые давно проснулись от грохота, перестали визжать. Мелкая сонно улыбалась. — Уна, сын! Собирайся! Идём к дяде! К Трёхглазому. Дядя расскажет тебе тёмный день, светлую ночь, горящее небо, каменное море. Ну а я не дам ему соврать, если он начнёт придумывать, чего даже там не бывало».
  «Явился, — кошкой прошипела хум. — Надумал вернуться в дом! Хоть и зря. Поздно. Я сама собрала серебро. Вот сикли. Не тяни лапу, ничего ты не получишь!».
  «Да оставь их себе! — (Отец сбросил с плеч на пол две перемётных сумы. Не очень большие. Но очень тяжёлые. Они ударились о землю с гулким звоном, а земля вздрогнула). — Мне золото некуда сыпать! Там реки несут золото, а горы сложены из серебра. У меня теперь даже якорь серебряный. Сынок, ты проснулся? Идём скорее! Там начинается новый поход в Тарташ, где весёлые ребята ловят летящими петлями чёрных быков, чтобы играть с ними, как с телятами… и нет рядом вот этой скотины… ы-ык!.. Если дядя вздумает бодаться, я ему рога отшибу».
  «Валите в свой Тарташ, — ещё тише и злее отозвалась хум. — Я открою лавку. Я до старости буду есть белые лепёшки».
  «При чём тут лепёшки? — (Пьяная улыбка на лице аама постепенно сменялась удивлённым выражением). — Стоп, стоп! Вёсла из воды, акар за борт! Откуда у тебя так много денег? Чем ты их тут собирала, коль руками ничего не умела отродясь? Э-эх! Позор ходячий!».
  «Лады, лады, — хмыкнула хум. — Но — уговор: услышал, понял, язык проглотил, или обоим не жить!».
  Она зашептала ему на ухо. Отец слушал. Не перебивал. (Лишь один-единственный раз проговорил, и то — совсем тихо: «Как ты догадалась?»). Кивал. Улыбка вдруг исчезла. Унатеш опять испугался. Такое с отцом бывало. Раза два. Или три. Но только с трезвым.
  «Хой ты гиена! — зарычал аам, хватая мать за волосы. — Хой ты гадюка! Нет, я не оставлю тебе мальчишку, подлая ты тварь! Что придумала, а? Все в вашем роду такие, но ты уползла дальше всех! Змеиная порода!».
  Аам швырнул её в угол. Схватил Унатеша за руку. По всей окраине лаяли собаки, когда отец тащил его за собой. «Не оглядывайся! — крикнул он. — Там не на что оглядываться!». Но Унатеш и так не смотрел назад: было очень страшно. И тогда, и — даже сейчас, во сне…
  Медвежонок шевельнулся. Пробормотал что-то. Может, его разбудил Камес? Воронёнок как раз вставал. Камес замер. Огляделся. Заметил: спавший в стороне Энтес тоже встаёт, потягиваясь и протирая глаза кулаками.
  — Эй! — позвал воронёнок. — Ахайваша! Не вздумай его будить! Я знаю, какие бывают сны. Пусть спит. Не вздумай! Слышишь?
  Тот слышал. Всё, разумеется, понимал. И вновь (как всегда) молчал: притворялся, будто не понимает.
  — Дикий ахайваша… — (Камес плюнул в сторону). — Хитрый, злой, порочный… и тупой вдобавок! Хвала Хонсу-Луне, разделившей нас Великою Бирюзою! Хвала, хвала…
  Надо скатать циновку-постель. В углу ждут вёдра. Пустые пока. Надлежит их заполнить. Для начала — водой. Камес ещё в первый день дал себе слово: встречаю солнце только с чистым лицом! И (когда получится) в чистой одежде. Как учил Великий Шешу. О Великом Шешу лучше не вспоминать. Из полей Иалу, с обратной стороны Хонсу, ещё никому, никого, никогда не удавалось вернуть обратно. Даже такого человека, как он. Которого слушались все. Все! Чиновники — тоже!.. Нет, наоборот: чиновники боялись особенно! Как ползал перед ним в пыли городской писец! Но поелику живы в памяти его уроки, — жив он сам. Утро надлежит начинать в чистоте. Даже грязная трава-колючка умылась росой, приветствуя зарю!
  — Не буди, — повторил Камес.
  Энтес отвернулся от Медвежонка. Кулаком подгрёб к себе кусок лепёшки, припрятанный с вчера. Двумя кулаками — с двух сторон — взял её. Поднял. Поднёс ко рту. Камес следил за ним. И, как только Энтес откусил первый кусок, сказал:
  — После съешь, злой ахайваша. Сверни мою циновку. Принеси мне воды.
  Энтес откусил ещё кусок. Для кота. Он каждый раз так делает: первый — себе, второй, разжёванный, — зверю мау. Хоть что-то понимает! Хоть что-то вбили через задницу в этот сумеречный дикий ум!.. Кот, урча, ждал лакомства. Получил его. Принялся завтракать. Камес взял пустые вёдра. Хотел бросить их перед непокорным дикарём. Оглянулся на Медвежонка. Не бросил. Поставил тихо, без стука. Дикарь, дожевав остаток, поддел вёдра руками. Не взял. Пальцами он ничего не берёт. Именно поддел: оба ведра повисли на запястьях, как на крюках. Раскачиваясь в лад шагам, выехали прочь со двора. На Камеса он не оглянулся. Ни разу. Оглянулся кот, вышагивая следом. Посмотрел на Камеса снизу вверх, словно сверху вниз. Только слуги Бастас так умеют!..
  Медвежонок снова заплакал во сне.
   
  ***
  Унатешу снились перекрёсток у царского дворца — и те двое. Конечно, на торгу перед дворцом он видел множество людей, а обратил внимание только на эти две фигуры. Они, придерживая края богатых, с пурпурной вышивкой, одежд, обходили лужи. Походка была, как у чаек. Переваливающаяся.
  Унатеш шёл за ними.
  Стены царского дворца — выше всех: голова кружилась, когда Унатеш на ходу рассматривал их зубчатый гребень. Дворец — как отец, остальные дома — как мальчишки. Верхние покои, нависая над нижними, делали узкую тенистую улицу совсем тёмной. Да и солнце уже садилось. Толстые ставни закрывались. Бронзовые решётки на окнах лавок захлопывались с недовольным предупреждающим звоном: не лезьте сюда! Торговый день кончался. Унатеш хотел есть. Но в эти лавки не войдёшь с пустым поясом. Коли будет продаваться еда, — то заморские напитки, неведомые яства с дорогими приправами. Готовь много сиклей серебра и входи, затаив дух… может быть, не выгонят!..
  В одну лавку с большими бронзовыми шарами вместо вывески, оглянувшись, вошли те двое. Хозяйка впустила их. Щёлкнул внутренний засов. Но по улице проехала гружёная повозка, дверь качнулась, засов выскочил из паза. Сквознячок принялся тихо открывать дверь.
  «Поклон от братца, быстроглазая! — слышал Унатеш сквозь щёлку. — Прощальный поклон. Возьми себе на память».
  «Куда сам братец завалился? С ним — три тысячи моих, по тысяче на каждый его бесстыжий глаз!».
  Щель не давала Унатешу как следует рассмотреть, что было в мешочке перед хозяйкой. Но цветные искры, брызнув по всей лавке, долетели даже сюда.
  «Две с половиной тысячи, быстрословая! Верных две с половиной тысячи! А его — забудь. Взял его сам Чернобородый. От матёрого зверя, если встанешь поперёк его тропы, тру-у-удно удрать! Сотри соплю, красотка».
  «Утешил меня цветом! Цвет отмыть-отчистить надо, чтоб хозяева не признали, а белое — всегда умытое!».
  «Бе-е-елое!.. Ты знала бы, что выкинул твой братец напоследок! Силач Балу ему воздаяние послал… с туч видно, кто чище других… однако клинки утонули».
  «Кто докатит сюда белое за клинки? Силач Балу? Или вы, шакалы пешие?».
  Сквознячок старался. Щель была уже совсем широкой. Хозяйка, подбоченясь, как жрица в храме, наступала на своих гостей. Гости пятились. Один поднял руку, будто хотел прикрыть лицо. Но сердитая госпожа, заметив Медвежонка в дверях, мигом переменила гнев на удивление:
  «Что вы тут говорите, добрые люди? Такие глупости — при чужом ребёнке! Мальчик, чего надо? — И опять для них: — Заберите пёструю гадость! Мой торг — честный торг!».
  «Хэ-э, ладно! — чуть опуская руку, хмыкнул один из двоих. — Тени своей боишься. Пацан покойного Медведя — весь в Медведя. Не продаст».
  «Это ж ваш общий с Медведем пацан, Хабидальба! — ухмыльнулся другой. — Или старик Хехеи до того уж переиначил тебя да твоего братца, что ты сама своих детей узнаёшь через три раза на четвёртый раз?».
  Хозяйка вновь переменилась. Сквознячок забрался к Унатешу под катант. Спина, которая была мокрой, — сделалась ещё и холодной: сквознячок прилип к телу. Круглолицая госпожа с круглыми удивлёнными глазами приближалась к Унатешу. Нос, брови, губы — всё было чужое. Но Медвежонок сам не заметил, как сказал:
  «Хум! Это я».
  Она подалась назад. Браслеты на пухлых руках звякнули — перешепнулись на золотом языке. У матери таких браслетов не было. Три ряда бус колыхнулись. У матери таких бус не было. Шитые серебром платья — одно поверх другого, как ни разу не носила она, жарко ведь, — засверкали: сквозняк раздул маленькую лампу под потолком. Украшения, развешанные по стенам лавки, принялись сверкать ещё ярче. Сквозняк вертелся среди них. Мать всё смотрела на Унатеша. Какие испуганные глаза… испуганные и страшные…
  «Вот оно что! Пастушок лавку пасёт! Высматривает! Жди-и-и ночных гостей! На что годятся эти дети? Зачем их матери рожают-мучаются? Стража! Стража! Прочь от лавки, шакалёнок, прочь, пускай мои глаза о тебе забудут!».
  …Никогда Унатеш не плакал так долго. Плакал он, пока бежал через весь Угарит. Плакал на развалинах, уткнувшись лицом в золу. Бабушка Ула звала его в темноте. Медвежонок не откликался. Только ближе к рассвету, когда сделалось холодно от росы, он медленно поднялся. Куда-то пошёл. Не на море. Он не хотел идти на море. Но очутился перед «Орлом» Закара-балу.
  Балу добр. Балу ничего не выпытывал. Именно расспросов боялся Медвежонок. Они — страшнее, чем споткнуться. А Закар-балу велел: «Расскажешь, когда захочешь». Ну… ещё спросил (и то не сразу, а в следующий полдень, когда хали отдавал причальные концы):
  «Где тебе нравится больше, на корабле или у господина Криша?».
  «На… не… не знаю…» — (Медвежонок в последний миг решил быть честным).
  «Думай. Скажешь, когда захочешь. Хорошо?..».
  Медвежонок перевернулся с боку на бок на циновке. Циновка вдруг съехала в сторону. Это двое молодых подмастерьев решили выдернуть её. Но не сумели. Унатеш увернулся от струи воды, которой окатил его из ведра Камес. От мелких брызг увернуться не успел: их было чересчур много.
  — А кому от кого сейчас тумак прилетит?.. Ну, сказали бы людскими словами, просто: вставать пора…
  — Пора, — молвил рядом толстый Криш-балу. — Работа ждёт, Медведь!
  — Я Медвежонок.
  — В моём деле нужен Медведь. Камес, покажи ему, где что живёт, и — к делам!
  Камес уронил ведро.
  Маленький роме снова о чём-то задумался! О чём он там у себя в голове задумывается до такой степени, что перестаёт замечать мир вокруг?.. Все долго смеялись, пока мокрое пустое ведро, стуча и брызгая, катилось по пыли. Камес мрачным взглядом указал Медвежонку, где висит тонкое сито, из какой кучи брать песок, в какой ларь относить белую искристую пыль. Но был он далеко-далеко от Унатеша и думал совсем не о песке.
  Думал он вот о чём:
  «Маленький фенеху скоро сбежит на галар. Даже у нас бывают странные люди, которым нравится море — крокодилий хребет, а в горбатой Джахи они все такие. Но я, Камес из Пер Рамсес, знаю чего мне надо! Толстый фенеху Криш, конечно, — не Великий Шешу. Грех равнять их! Да простит меня отец Атон! Но я послушен новому призыву. Ведь если я, уже со стекольным мастерством в руках, смогу вернуться к нам… ха-а-а… городской писец ко мне на брюхе подползёт! Всю пыль следов моих съест! Глиной закусит! Мастер стекольного дела там, у нас, внимает призыву самого… молодость, здоровье, сила… ну а остальные пусть бегают вокруг меня!»
  При мыслях о Великом Шешу глаза наполнились слезами. Но слёзы скоро высохнут: перелезло через забор солнце — взошёл, снисходя, Отец Амон.
   
   
  ВСТРЕЧНОЕ ТЕЧЕНИЕ
  Малах выздоравливал. Он впервые с начала болезни своей принял шафата, сидя в постели своей средь подушек, одеял и курильниц с целебными смолами. Вместо халата на нём оказалась хеттская овчинная шуба, вместо спального колпака — меховая хеттская шапка, в отверстие на макушке которой государь выпустил клок седых волос. А взгляд был уже прежним.
  — Угаритский товар идёт, шафат мой?
  — О да, малах мой. Я заключил сделки на тонкую шерсть степных овец, на олово и редкие земли для бронзоплавилен, на медь, на самоцветы. Дополнительные усилия к тому, чтобы порядок на рынке не ослабевал, мною сделаны, указания начальникам стражи даны.
  — Гостей мы принимаем… гостей из города дружественного примем ласково… я рад… выпей со мною… однако был не рад мальчик?
  — Мальчик? — (Правой рукой Закар принял от царя чашу с вином, левой — прижал к себе ларец с глиняными табличками, где лоснились оттиски двух царских перстней, придавая им вес межгосударственных договоров).
  — Ну, тот… как его?.. — (Худая рука царя, бледная, с отросшими седыми волосками, сделала в воздухе неопределённый жест). — Сын Ури-Медведя…
  — Он — у Человека ворот по прозванию Стекольщик, о государь, — ответил Закар, не допив.
  Малах опять узнал больше, чем сказали. Вновь подчеркнул, что груз его знаний — более велик, нежели та часть, которая объявлена в разговоре. Но как мало похож он на Мерн Амона! И совершенно, совершенно не похож на старого Шешу, Гелида, Грома. С их истинным умением чтения мыслей. Настоящим. Не показным…
  Чернобородый, допивая вино, прогнал эти думы как явно лишние для дела.
  «Показным… не показным… что это я?.. Демонов в малахе давно нет. Простая человеческая хитрость. Ну, так и слава Элу, превозмог в нём желанную порчу старик-врачеватель!».
  Малах вернул чаши на столик у изголовья. Поднял правую руку с синяками от колец и перстней. Закар вспомнил: яды заставляют чернеть не только серебро, но и золото. Разные бывают яды!.. Рука шевельнула указательным пальцем. Закар протянул царю ларец с купчими. Государь желает сам проверить текст? На всё воля царя!.. Государевы пальцы нетерпеливо задёргались:
  — Нет, нет. Твоё кольцо.
  Закар снял с пальца купеческий цилиндрик-печать с силуэтом орла и буквами, составлявшими имя. Протянул малаху.
  — Не то… не то… другое!.. — Пальцы дёрнулись вновь. Другим мог быть только перстень с надписью «Такова моя царская воля»… и Чернобородый, снимая этот перстень,  опустил взгляд. Страшно было встретиться взглядом с глазами малаха. Или, скорее… не страшно, а стыдно. Царь думает: шафат хотел утаить царский знак и злокозненно использовать оный? Он ведь сказал с явным оттенком горькой шутки в голосе: «Т в о ё  кольцо»!.. Но малах улыбнулся. Государь в добром расположении! Он скоро сойдет в тронный зал, воссядет на трон. Тем, что сделано в дни его болезни, малах доволен. Малах только что хвалил шафата своего. Вот договоры. Они таят в себе ходы к новым — ещё более выгодным. Правда, стоило Закару ещё раз встретиться с ним глазами, — на душе опять сумрачно… влетел холодный ветерок, гладь беседы морщится, свет солнца удач дробится на мириады брызг — мелких, но злых, колючих… хотя это не имеет касательства к делу. Итог бессонницы. Вряд ли более. Сходить в Дом справедливости, сходить к воротам, — а после обеда лечь, выспаться за все минувшие ночи враз… и перестанет чудиться потаённый смысл в каждом чужом взоре!.. Царь подставил палец. Дождался, пока шафат наденет ему перстень. Полюбовался игрой света в гранях золота. Опустил руку. Потёр печать шерстяным одеялом. Вновь приподнял — на уровень глаз. Глаза по-старчески моргнули. Уста издали тихий удовлетворённый возглас: — Эх!.. О главном ты забыл, но ладно уж, кто я здесь такой… после того, как вы с Пер Аа… молодость, здоровье, сила… обменялись оружием… но есть ли новости на варафе?
  — Первый феа строится, о малах. К весне их будет четыре.
  — Твои хабды… — (Царь умолк: дал простор для ответа).
  — Работают. Работают там.
  — Сколько их?
  Закар ответил не сразу:
  — Двое.
  Малах, зябко втягивая руки в рукава, вновь нащупал глазами его взгляд. Перехватил. Овладел им, прежде чем спросить, заранее зная ответ:
  — Сикел-старик и Шардан, которого не добил мальчишка?
  — Всё так, малах…
  — Что ж! Бывает! Надо строже карать злых хабдов и заранее выискивать тех, кто способен на зло! Хозяйская доброта их развратила. Позаботься о хорошем полотне для четырёх парусов.
  — Четырёх, государь?
  — Ну конечно! Восьми! На те четыре твоих феа, которые со временем уйдут в лоно Шарат Барк! Я жаловал тебе корабли… а остальное… мачты… канаты… и… ну, что там ещё есть?.. Я устал. На сегодня — довольно. Помни хотя бы о главном!
  — Воля малаха…
  Закар отступил к двери. Низко поклонился, готовый уйти вон. Государь остановил его словами:
  — …но не твоё желание? К слову: крепки ли хабды на Счастливых островах по сравнению со злыми техену?
  — Крепок ли народ на Счастливых островах? — повторил Закар, обдумывая этот новый (хотелось бы надеяться: последний на сегодня — вопрос). И вспомнил вдруг: Счастливые острова ничто иное как земля за большим Океаном, на которой родился Гром.
  — Я жду твоего ответа, свой вопрос я и так помню! — (В голосе царя всколыхнулся гнев). — Ценны ли хабды, которых мы привезём оттуда на торг? О парусах не забывай. О мачтах. Если беден, — проси: малах тебя одарит. Советую тебе шить паруса не из наших полотен. Из хемских узорчатых они выходят крепче. Ступай. — Закар едва-едва, с большим усилием, сделал первый шаг назад. Ещё один шаг. Ещё один… Малах остановил его движением пальца с кольцом. — Что ж! Говори. Задавай вопрос, которого ты не успел задать.
  Капитан опять сделал учтивый поклон, прижимая руку с ларцом к груди. Заговорил, дивясь, каким сиплым и задавленным становится голос:
  — Малах… свет вашей радости омрачён тёмными облаками… я не всё сделал как надо, я отступил от вашей воли… будьте милостивы, снизойдите до меня с ответом: что я упустил в угаритских переговорах, от чего я ушёл в сторону по дороге моих суетных дел?
  — А-а… — (Рука с кольцом снова спряталась в рукав шубы). — Главное. Правда, я знаю, что народ тех берегов не годен… и Муваталл отзывает свою конницу.
  — Да, отзывает. Из Ушнаты конные лавы также отозваны, Хушану оповестил…
  — До сих пор различаешь, где моя воля, а где твои желания! Ладно. Я устал. А перед Мерн Амоном ты, Закар, трясся меньше, чем передо мной.
  Капитан вздрогнул. Дыхание прервалось. Но, к счастью, вялая рука с кольцом повторила жест, отпускающий шафата из дворцовых покоев, — и Закар спешно повиновался.
   
  ***
  Оставить там все мысли, беспокоившие его, Чернобородый не смог. Они опять — с новою силою — рухнули на него со всех сторон, когда он вышел на улицу, в конце которой находился Дом справедливости.
  «Чего же я не сделал? Чем остался недоволен малах? «Самое главное»… а что? Ну, что же, если всё сделано? «Берега»?.. «Не годны»?.. Что должен был понять я?.. Мерн Амон ведь говорил: я до сих пор сделал всего одну крупную ошибку. Всего одну. Хотя не сказал, какую».
  А при чём здесь это?
  А для чего малах отнял у шафата кольцо-печать? Ни сегодня, ни завтра он к делам не приступит. Но печать уже отнял. Гневается. Такелаж для жалованных феа велит делать за мой счёт… хотя это — против законов и обычаев…
  Нет тут ничего!
  Лишь мелкая изворотливость!
  Но откуда она? Она — откуда? Жалуя и даря корабли, жалуют и дарят именно корабли. Целиком. Феа (как и галар) без паруса — разве корабль?.. То есть, без парусов. Сошью все восемь за свой счёт. Из хемского полотна. Парчи. Серебра, если вдруг надо будет. И большие, и малые треугольные. Но зачем малах… малах… зачем он не родился среди торгашей — тамкаров ару в мелочных лавках?..
  Закар опять остановил сам себя. В буквальном смысле остановил: замер среди улицы. Хорошо, что улица, ведущая к Дому справедливости, не бывает чересчур людной даже в полдень, а сейчас народу вокруг было и вовсе по-утреннему мало.
  «Отпусти его, человек, — вспомнились слова, сказанные Громом. — Выведи на берег. Он оттуда сам уйдёт к учителю… призовёт феа и уйдёт…». За кого просил Гром? Кто он таков, его враг Нахт-Ипи? Может быть, к старцу зайти для начала?
  Нет! Сразу туда! Ещё чего не хватало: остаться должным… кому? Чужеземцу Грому! Кинь их всех, Яму, в своё логово… хоть и говорят они, что служат свету Вселенной!..
  Перед ступенями, ведущими в подземелье Дома справедливости, стоял Бен Риби. Жить он тут, что ли, устроился? Отведи его, Эл, в сторону! Дай мне пройти незамеченным! Если он подойдёт, заговорит, — я, право, не знаю, как ему ответить спокойным словом. Сорвусь на грубое. Почему так неприятен он, этот Сын Учителя? Почему он везде так заметен? Этот новый катант — ярко-синий, с серебряным тканьём, — в первый раз на нём, раньше он одевался в простую городскую одежду. Скуп. Ещё более скуп, чем Стекольщик. Праздник у него?..
  — Добрый день, Закар! Спешишь? Я тоже спешил, чтобы с тобой — с тобой одним — перетолковать… прежде, чем со всеми остальными, я говорю, прежде чем с Людьми ворот… а дело, ты мне верь, не мелкое. Нужное Городу. Я дочитал свиток-узор — и оглашу способ делать хабдов навсегда покорными.
  — Ты с мелким делом едва ли придёшь, Бен Риби. Но, верь, — недосуг мне.
  — Время шафата, ценный товар, его мало в привозе, цены не снижаются! А способ, скажу я, — надёжный, как узел морского каната. Не смогу добавить, что простой. Хитрый. Но — надёжный. Я и сам до сих пор удивлён!
  Бен Риби отстал: двое стражников при подвальной двери, конечно, знали этого Человека ворот… они его, конечно же, не раз сюда, в подвал, пускали… но пускали не при шафате. Шафат со спешностью, не роняющей достоинства, скрылся за дубовой, медными полосами окованной дверью. Прочие — ждут.
  Искать Ипи-Нахта совершенно не хотелось. Но события шли, как надо было им. Из-за поворота показался свет — и через мгновение на Закара налетел третий страж:
  — Баал! Сам Мелькарт нам подмога! Он как раз послал меня за вами!
  — Мелькарт? Тебя?
  — Старый врачеватель, а не Мелькарт. Вы представьте себе вашим умом на минутку: злодей пытался кончить жизнь самоубийством! Старик вовремя зашёл.
  — Злодей? Старик — злодей?
  — Нет, этот… вы поймали… обвинение — поджог на корабельн…
  — Ипи-Нахт не поджигал вараф!
  Свет мигнул, когда факел в руке стражника дёрнулся и наклонился при словах:
  — Вы верите Ипи-Нахту, Закар-баал?
  — Осторожно, дети мои, осторожно. — (Из темноты долетел сначала голос, а затем — шорох: звук старческих шагов смешивался с шелестением капель, катившихся на пол по осклизлым стенам, и со шлёпаньем капель, которые падали на пол с низкого потолка). — Я вошёл ещё ночью, но мои глаза до сих пор не привыкли. Я с трудом вижу тебя, Закар. Стой где стоишь.
  Явился старый пёс: он то ли тяжело дыша, то ли как-то по-особому (не по-собачьи) фыркая, обнюхал край плаща. В следующий миг Закар ощутил на своей руке другую руку. Подрагивающую, лёгкую, прохладную.
  — Рад встретить вас, святой отец. Стража была к вам достаточно учтива?
  — Сын мой, я говорил и говорю: если нужно, я войду мимо всяких страж. Добрый человек со светом проводит нас к мальчику.
  Больше старец ничего не говорил, пока они трое (четверо, если взять во внимание пса) брели под тяжкими сводами к самой дальней двери. Капала вода. Шелестели мокрицы. Попискивали крысы. За дверью, которую отворил ещё один стражник, крыс не оказалось. И было там суше, чем ожидал Закар. А главное: светлее. Куча соломы, когда-то сырая, — высохла и спеклась, как будто от жары. Соломинки похрустывали, когда человек, лежавший на них, шевелился. (Было видно: плесень отслаивается в виде крошек и сыплется вниз). Лежавший был укрыт полосатой серовато-бурой тряпкой. Плащ святого врачевателя! Из-под плаща виднелись волосы. Чёрные, как у маленького Камеса. С таким же синеватым вороновым отливом.
  — Он спит, — сказал старик. — Он потерял много крови. Своей труднозаменимой голубой крови. Глуп мальчишка…
  — Не сплю, — раздался другой голос. Еле слышный, усталый. Но молодой.
  — Тогда поднимись, сын злодеяния, и поклонись шафату! — гаркнул стражник с факелом. — Шафат перед тобой!
  — Знаю, — проговорил голос. — Выйди вон. Закрой дверь.
  Стражник, переложив факел из руки в руку, сипло кашлянул. Оглянулся на Чернобородого. Сунул древко в щель между камнями стены. Ещё раз глянул. Уловил разрешающий жест, поклонился, быстро ушёл. Факел начал чадить. Вот он потух совсем. А свет остался. Круг этого света не трепетал. Не метался, вытягиваясь и сокращаясь, как до того — багровое пятно от факела. Солнечный зайчик спрыгнул сюда и, оттеснив мрак, спокойно улёгся на подсыхающий каменный пол? Откуда здесь солнце?!. Излучала свет маленькая — меньше, чем у Синарану — ваза в виде совы. Она стояла на полу. Надписи «От Хроноса, царя Атлантиды» на ней не было: пестрели какие-то узоры.
  — Глуп, глуп ты, мальчишка, — повторил врачеватель. — Ты ждал его, зная, что он к тебе придёт, — и что же ты, пацан, вздумал с собою сделать? Гром его спросит! Спросит, как скоро случится им по воле Эла встретиться опять! Что ответил бы Закар-адон? Ну, ну! Говори! Молчишь? Стыдно?
  — Да, стыдно. Тоже уйди.
  — Это ты мне, мальчишка?
  — Тебе. Я благодарен, я очень благодарен… только уйди, старик!
  — Испрошу твоей воли, о юноша, оставить святого старца здесь, — тая ухмылку, произнёс Чернобородый. — Разрешишь, На… либо — Ипи? Как тебя называть?
  Плащ скользил по соломе. Лежавший поднимался. Что-то удерживало Закара — не давало спешить ему на помощь. Хотя первой мыслью была именно такая: помощь нужна. Серьёзная помощь.
  Он казался ещё слабее и тоньше, чем тогда, на галерее тайного двора. Без платья с рукавами-крыльями, без повязки (золото и священный лазурит). Совершенно голый. По спине и по груди тянулись чёрные запёкшиеся рубцы, на лбу темнела рана. Оказал сопротивление?
  — Я не сопротивлялся, — прозвучал тихий, но уверенный голос. — Они бьют всех, кто попадает к ним. Когда я падал, меня волочили головой по полу. Я не жалуюсь, Орёл. Просто говорю, что было. Садись. И ты садись. — (Мальчишка подвинулся к стене, давая место на соломе с краю). — Называйте меня как хотите. Слово учителя на вас не влияет. Ты мог бы заметить сам.
  Закар стоял. Стоял святой врачеватель. Молчание затягивалось… и — главное — был черёд говорить ему, Чернобородому. Что сказать? Вопросов много. Мало надежды, что они — вслед за первым — не останутся без ответов. Но задать их нужно. Для начала — хотя бы: «Правда ли, что кровь твоя — голубого цвета, атиллан?» Однако вышло совсем не то, что хотел сказать шафат. Получилось другое:
  — Болит?
   
  ***
  — Что? — переспросил мальчишка.
  — Говорю: больно бывает, когда лишаешь себя жизни? Я не смеюсь. Я чувствую, страшный дар незримых предал и тебя. А слабость человеческая… она ведь взывает к милосердию?
  Мальчишка ответил без желания. Но ответил. Согласился: надо отвечать.
  — Меня каждый день били. Не по приговору суда. Просто били. Им нравится так. И я разорвал вену на ноге. О камень. О порог. Кровь вытекла, я утратил чувства. Пришёл в себя… рядом был этот… — (Кивок в сторону старца. Чёрные всклокоченные волосы — когда-то гладкие — совсем спутались от движения головы).
  — Не боялся ведь уйти непогребенным! — заворчал старец. — Пацан, пацан!.. Я, конечно, знаю, молодые сейчас вообще ничего не боятся…
  — Атилланам отец Атон всё разрешает, — перебил Чернобородый. — Вот уж имя у него, у их небесного отца! А… тон… а… тон…
  — Мало странного, — в свою очередь, перебил святой врачеватель. — Крит, Карат, Угарит, ограда. Милух, малах, изумительный. Кобра у милусцев — наг, у роме — нахт. В имени демона — Гелиос — ты уловишь отзвук имени Эл, имени творца всех и всего… хотя обозначать — не то же, что назначать, помни! Вслушайся, произнося. Тогда услышишь праязык. Язык древних знаний. Атон, И тень, Будет мрак. Когда я последний раз был в Нессе, ещё не разрушенной обвалами, местные жители говорили так о затмении.
  «Шешу говорил о затмении солнца, которое помогает видеть грань света, границу сияющего круга солнечного! — едва не воскликнул Закар. — Хотя при чём здесь…».
  — Не знаю, при чём, — согласился старец. — Не знаю, почему все, кто молился светилу, затмившему всё и вся величием своим, в конце концов начинают кланяться мраку, отсутствию света… не хватает на это моего разума… не хватает… а пацан вряд ли об этом заговорит с ничтожными фенехом…
  — Поговорил бы, если бы не смеялись вы, — чуть слышно, но очень зло перебил мальчишка. (Всё же: как его зовут? Как его звала матушка там, в Ат Лан Тид?) — А об имени моём больше не спрашивай. Хоть пролей здесь остаток моей крови, — не назову имя. Передумал.
  — Ну и ладно! — Закар кивнул. — Более лёгкий вопрос. В Грома превратиться можешь?
  — Отвести нам глаза так, чтобы мы думали: вместо тебя постепенно является Гром, — подсказал врачеватель.
  — Легче многого, — хмыкнул мальчишка. — Но не сейчас. Я очень плохо себя чувствую.
  Закрытую дверь кто-то царапнул когтями. Раз. Другой. Ещё. И ещё. Тихо… но куда как настойчиво. Старик приоткрыл её, впуская своего пса:
  — Вот, опять! Я завожу речь о древностях, — и враз является он! Собачье отродье! С кем бы я ни заговорил, где бы я в тот миг ни находился… — (Старец вздохнул с непритворной горестью). — Закар! Вези малого на берег, пусть валит куда ему надо, и — никогда, никогда больше с ними не связывайся! Ни с кем из них. Шагая по грязи, запачкаешь стопы; играя с огнём, сожжёшь глаза; пируя с буйными, опасайся за жизнь свою и достояние своё. Правду говорил зять Эх Н Атона Тутанх Амон [16]! Умён был, хотя годами ушёл не дальше, чем ты, пацан! И слушался старших. Быстро переменил своё имя. Поначалу-то был он Тутанх Атон, Живая статуя Атона!.. Закар, помоги мне поднять мальчишку. Мы идём на берег.
  «Люди Атона… если спросят… пользы от них ровно столько же, сколько вреда… всё делают… и больше того делают… лишь бы не сделать главное!..» — вспомнились дедовы слова. Юный атиллан, вставая с соломы, измученно повторил:
  — Да не называем мы светило именем Атон! Ацт он! Он — отец! Сколько раз объяснять?.. Может быть, хоть ты, старик, запомнишь?!
  — Ну, если просят так убедительно!.. Бери свой свет. Своей рукой. Он до сих пор кусается. А я наброшу на тебя плащ.
  …Старик и Чернобородый вели мальчишку под руки. Совоголовая ваза в кулачке мальчишки освещала грязные сырые коридоры, по которым пролегал путь. Тонкая слабая рука вздрагивала. Немеркнущий огонь вазы тоже вздрагивал. Мальчишкины пальчики лазурно просвечивали, как если бы состояли они из стекла. (Лазурно! Синим огнём! Не тем кроваво-алым, который возник на руке Закара, едва капитан поднёс к совоголовой лампе свои пальцы!..). Под тонкой кожей билась горячая жилка. Пацан. Действительно, совсем пацан. Ребёнок. Но вспомни ты, Закар, кто его старший! Вспомни гнев Синарану: «Проклинаю их именем Хроноса!». Всё вернётся на свои места вмиг…
  Бен Риби беседовал со стражниками при входе. Он не посмотрел на Чернобородого, сторонясь и давая ему выйти. Рядом ждала тележка, запряженная парой ослов. Возница — хабд старого врачевателя — поклонился баалу. Старец и Закар подсадили атиллана. Старец с удивительной для своего возраста ловкостью поднялся в повозку сам, прежде чем сказать:
  — Прав Гор сын Карата! Слушайтесь старших! Язык тайного знания един. И мир был един, сынок Закар. Един своей общей погружённостью во тьму. Своей близостью к вечной смерти. Хотя твердил мир множеством голосов, что стремится к свету, к истине, к порядку, ещё много к чему… а всяк, кто пытался перейти с этих к месту и, что бывало чаще, не к месту повторяемых бесплотных слов на ощутимые повседневные дела, терпел крушение. При странных обстоятельствах погиб Минос — законодатель критский. Погиб от чумы Хаммурапи — законодатель вавилонский.  В одночасье скончался законодатель хемский Эх Н Атон, на время прекратив войну против Ханаана, но развязав войну против своих жрецов. Иньский ван У Дин, доживая долгую жизнь свою, вдруг забыл, что такое земля, не принадлежащая лично ему. Паче не вспоминает он о словах своего предка Чэна: «Смотришь в воду — видишь своё изображение, смотришь на народ — видишь своё правление» [17]. У Дин привык смотреть только на себя. И видеть только себя. Боюсь, он тоже скверно кончит! Все перечисленные многое делали, многое сделав. Но люди — живые люди — погибли во имя бесплотных слов… во имя слов… о-о-о, собачий сын!..
  Пёс, вставая на задние лапы, передними ловил на лету край плаща, который свисал с колен старца. Как игривый щенок. Правда, сил у него было куда меньше. Тощая лапа с растрескавшимися когтями скользнула мимо, пёс опрокинулся в пыль среди улицы. Жаль, некому было смеяться над забавной сценкой! Прохожих у Дома справедливости меньше, чем на других улицах. Зеваки-свидетели тут редки. А Закару вновь вспомнившиеся слова — «всё делают… и больше того делают… лишь бы не сделать главное!..» — вряд ли доставили хоть толику веселья. Что до Сына Учителя, который, спохватившись, кинулся к Закару, — Бен Риби был вообще не смешлив.
  — Хо-о-ой! Наконец! Сородич! Я тебе говорил! Я тебе не говорил? Я должен был похвастаться! В отцовских папирусах я нашёл способ делать хабдов послушными. Послушными навсегда, Закар! С помощью солнца! Едем ко мне, увидишь, до каких глубин я докопался! Заодно объясню, почему на мне этот синий наряд. Не лазурный, правда… только-натолько синий… учусь я без учителей… но и он мно-о-огое значит!
  Закар молча простился с уезжающим стариком (врачеватель понимающе кивнул головой). Закар дал родственнику увлечь себя. Сказать больше: заговорил с Бен Риби! Ведь человек, у которого на душе покой, легко заговорит со встречным? Просто заговорит. Спокойно. Без желания тряхнуть головой — отогнать сон, который не пришёл ночью, но зато продолжается (не хочет улетать) днём. Вот пусть Сын Учителя думает, что у шафата на душе покой!
  — Счастлив я, что я тебя встретил, Бен Риби. У меня есть свои предложения, которые — прежде чем вынести  на обсуждение всех Людей ворот — я хотел бы я обсудить с тобой. Хорошо ли будет, если вина человека станет признаваться только по суду? Чтобы до суда всяк считался добрым честным человеком? Как считаешь?
  Этот новый разговор поможет отвлечься от застарелой неприязни к Сыну Учителя! Пусть поможет! Надо отвлечься от застарелой вражды!
  — Только по суду? — с интересом уточнил Бен Риби. — Немного не понял.
  — Ну смотри. — Закар взял его за локоть. — Вот ты, допустим, совершил преступление. Стража хватает тебя. Влечёт в Дом справедливости либо сразу к воротам. К суду. В дороге стража лупит тебя палками…
  — За что? — переспросил Бен Риби. Сделал паузу. Спросил: — Ну а что! Не попадайся… либо не греши! Я ж не попадаюсь, греша!.. — И захохотал, высвобождая свой локоть из пальцев Чернобородого.
  — Допускаю, допускаю. Но смотри сам. Мой Техену в отчаянии бросался на стражей. Нахт… либо он Ипи… до сих пор не знаю, кто он… в отчаянии пытался покончить с собой. Мог покончить, если бы не старец. Да, оба — чужие: и Техену, и Ипи-Нахт. Но разве стража не бьёт ханаанеев? Жителей своего родного города? Своих братьев? Хугриты, вот, до сих пор ещё говорят: аки я, брат мой…
  — Га-а! Ты ж недавно с Угарита! — не давая ему закончить, гоготнул Бен Риби. — Там их так крепко придавили хетты, что всё до сих пор стоит в их мозгах, которое лет тридцать стояло! А по-моему по-новому это — разврат: называть злодея добрым человеком…
  — Злодея, чья вина ещё не доказана, — в свою очередь не дал ему закончить Закар.
  — Кто из матери вышел вором, тот вором и в землю уйдёт, ввек не отмоется он! — (Бен Риби пустил сквозь зубы длинную струю желтоватой слюны. Как простой аам баал в порту). — Их я буду звать ворами, пускай даже все суды докажут мне их честность!   Послабление плодит наглых.   Попустительство плодит дерзких, с ухмылкою глядящих тебе в лицо честными глазами и похищающих твой кошелёк грязными пальцами! У меня в хозяйстве потому порядок…
  — …что ты читаешь отцовские рукописи, — досказал Чернобородый. — Какие рукописи? Не писаны ли они узорами, Сын Учителя?
  — Ну а я о чём вот уж второй раз? У-зо-ра-ми! У меня в хозяйстве порядок, я на каждого — на каждого, сородич мой, — смотрю по делам его. Плохо работаете, — я плохой хозяин. Стараться начали, — я хороший. Конечно, кто начал стараться…
  — У нас в хозяйстве всё так же. Или ты говоришь не только о хабдах?
  — В том числе о хабдах. Правда, их я дрессирую жёстче, чем наёмных работников. Согласно с узорами. Всем вновь купленным плохо. О-ох, плохо! Над ними издеваются не только стражники, но и хабды, купленные раньше на день-другой-третий. Но тот, кто ленив и помышляет о побеге, таки ж терпит дольше. Мучается не только тело: горит в бесплодных мечтаниях душа. Если у хабда есть душа. В узорах было другое слово. Но наступает день… день наступает, сородич, я стремлюсь к тому… когда вновь купленный забывает о свободе. И что? Хабд чувствует: ему легче. Он делается покорным? Ему ещё легче! Всё меньше колотят, всё лучше — а угодит он раздатчику похлёбки, так даже сытно! — кормят. А кто всё понял и сам превратился в надзирателя… — (Бен Риби издал чмокающий звук). — Надзиратели мои растут из них самих, Закар! Растут и знают: всякому… да, всякому, поблажек я не делаю… открыт обратный путь в яму-тюрьму. Поразмысли, сородич! Опыт многих сотен чужих атилланских лет можно использовать у нас… конечно, видоизменив и сгладив… законы всё же существуют, хабдов нельзя бить так, чтобы хабды подыхали от побоев прямо таки на месте… но мы пришли!
  Перед Закаром и Сыном Учителя был помост, на котором Люди ворот собирались каждое утро. Закар окликнул дежурных гонцов: послать домой за своим плащом Человека ворот. Бен Риби до сих пор глядел на Закара, дожидаясь ответов, и ожидание было воистину осязаемым. Натянутым, как струна. «Я прав? Я прав? Что молчишь?» — говорил Закару и взгляд мрачноватых тёмных глаз, и выражение лица, из котором торчали (как лучи у морской звезды) огромные толстые губы и огромный нос с сеткой вен.
  — Прав ты, Бен Риби. Прав. Это и есть твой новый способ? Ты во всём прав… кроме главного.
  — Где я лоханулся?
  — Решать будет не оцениваемый, а — оценщик. Вот что плохо. Возможен произвол.
  — Плохо в чём?
  — Люди все разные: всяк на свой образец. Оценщики будут слишком отличаться один от другого. Есть просто дурни, мало что разумеющие в истинных ценностях. Есть развращённые злодеи. Вот где зерно! Из этого зерна, Бен Риби, может возрасти чёрное древо — произвол!.. Мы к вопросу вернёмся. Нас ждут дела. Съездим к тебе чуть позже.
  — Сородич мой Закар, это — ещё не весь способ, о котором читал я! Мне-таки придётся тебе дорассказать! Не только тебе одному. Людям ворот тоже. Способ — прост: солнце к полудню…
  — Нас обоих ждут дела, Бен Риби.
  Перед глазами Закара мельтешило, делаясь всё ярче, синее пятно — катант Бен Риби. В ушах Закара начинал звучать хрип Техену. «Шардан мне говорил: бери бронзу, режь тела деревьев. Я не брал. Били — не брал. На солнце держали пятеро суток — не брал. Деревья живые…». При чём здесь Техену?.. Воспоминание прогнали последнюю охоту заканчивать разговор. Вообще не надо было говорить с Сыном Учителя. А после обеда нужно выспаться…
  Обязательно лечь — и, приказав хабдам не впускать никого, выспаться за все предыдущие ночи…
  Швырнуть от себя далеко прочь все вопросы. Все размышления…
  Чем недоволен малах? Почему гневается? Чего Закар до сих пор не сделал? Главного… чего-то главного…
  В бок — туда, где старая рана вот уже вторые сутки напоминала о себе слабой саднящей болью, ворожа на перемену погоды, — упёрлась лазуритовая рукоять с надписью «Амон доволен». Свет темнел. Воздух делался густым. Голоса сливались в неразличимый плотный гул, который окутывал Закара со всех сторон. Сдавливал. Душил. Опрокидывал. Падая, Закар понял вдруг:
  — Действительно, я падаю… а лекарей для Энтеса я так и не вызвал!.. Криш, я ходил к святому врачевателю? Ты помнишь? Нет? Я всё забыл, Криш… вся эта суета… но я сегодня же… вечером… или нет… сейчас… пошлю кого-нибудь…
  — Закар! Тебе самому лекарь требуется! — крикнул в ответ Стекольщик. — Что с Закаром? Люди! Люди!
  Голос утонул в темноте. Сумрак ненадолго рассеялся вечером. Вокруг были лица: обе дочери, зять, Криш, Хмурый Азиру, врачеватель, Ипи-Нахт. И… были светильники. Множество ярких немигающих светильников в виде совиной головы.
  — Сын мой, — едва касаясь слуха, зазвучал голос святого старца. — Ты что-нибудь пил в его покоях? Если не можешь говорить, отвечай мыслями. Пойму. Я раньше должен был понять… расслышать… да за разговором…
  — Так и думал я: отравили, — согласился Ипи-Нахт. — Всегда они! Я удивлялся: почему они усваивают из наук только самое худшее? Теперь — не удивляюсь. К чему способны, то и усваивают.
  Азиру толкнул атиллана. Ипи-Нахт умолк. Тьма, сползаясь со всех сторон, ещё более тяжёлой липкой массой хлынула на Чернобородого.
   
   
  ВОСПОМИНАНИЯ И МЕЧТЫ
  — Я обогнал всех за этот день, балу! Вот у меня сколько сеянного песка!
  Мастер не торопился:
  — Обожди, Медведь, обожди. Проверим.
  Сеянный песок — белёсая струйка — тёк в мерное ведро с парусины, надписанной по краю: «Унатеш». Вытек весь. Мастер Криаштарт-балу сильно встряхнул парусину, чтобы последние песчинки (вспомнив, где им полагается быть) спрыгнули в мерку. Не подводите Унатеша, спрыгивайте все до одной, а то моя работа вообще станет ма-а-аленькая-маленькая!.. Балу разровнял песок. Нет, меловая черта всё-таки скрылась! Та самая, о которой он утром говорил:
  «Кто насеет больше, того я возьму в мастерскую посмотреть на горячее стекло».
  — Молодец, Медведь! Теперь — твоя работа, Энтес. Я на глаз вижу: столько же, сколько у Медведя, а значит, гораздо больше, чем у Лягушонка. Но — проверим! Пересыплем ещё раз.
  — Что проверять… — чуть слышно (чуть громче, чем сыплющиеся песчинки) забормотал себе под нос Камес. — Он ахайваша! Ему не место там, где хемия!
  Мастер следил за песком. Песка вновь оказалось ровно столько же.
  — Ну а теперь, Камес, где твоя работа?
  Камес отошёл. Не стал следить за измерением. Знал: песка окажется мало. Совсем мало. До черты не достанет.
  — У них там камешки попадаются, а у меня их нет… — пробубнил он издали.
  — У кого камешки? — поинтересовался Унатеш. — Балу, смотрите! Лягушонок лезет первым!
  — Всё равно мой сев чище вашего! — послышалось со стороны.
  Мастер уже говорил:
  — Медведь, давай лапу. Иди за мной в мастерскую. А Энтес, значит, — в мастерскую пойдёт на другой раз. Уговор? Не слышу ответа!
  — Ахейцы, балу, всегда вот так, — ответил за Энтеса Унатеш. — Молчат, молчат… только головами кивают…
  Энтес, действительно, кивнул — жёлто-линялые ахейские лохмы, стянутые ремешком (чтоб в глаза не лезли), чуть-чуть качнулись, задевая по плечам. И тоже отошёл. Не туда, откуда уже слышался визг Камеса: «Ха-ли! Ха-ли! А-ли! Ахайвашу не взяли!». В другую сторону. Где ждал свежий не сеянный песок.
  Двери харама-мастерской были, разумеется, заперты изнутри. Всегда заперты. Порядок. Секрет надо беречь. Другое значение слова «харам» — это «замок» или «запрет». Дожидаясь, пока сын или подмастерье откроет двери, балу тихо спросил:
  — Медведь, а Медведь! Ну хотя бы мне расскажи! Как ты научился сеять быстро?
  — А-а… — (Унатеш махнул рукой). — Ну, это… ну, ахеец показал! Что бывает на море, когда ветра нет? Мёртвая зыбь. Пляшут, пляшут волны на одном месте, никуда не бегут!.. То же и песок. Пускай песок качается на одном месте! Когда слишком быстро гоняешь вес туда-сюда, — мешаешь песчинкам падать вниз сквозь сито!
  — Хэ-э! — воскликнул балу, поправляя на выгоревших волосах ремешок (такой же, как у Энтеса). — Ты сам придумал или ахеец показал?
  — Ну ладно! Сам!
  — Правда? Закар-балу с тебя слово взял: правду говорить. Он сильно болеет, и твоё враньё огорчит его.
  Медвежонок замялся:
  — Ну-у… вообще… придумал ахайваша…
  — Балу с тебя слово взял: не называть его ахайвашей!
  — Ну-у… Энтес придумал… но я и сам догадался! Посмотрел, он сито трясёт, — и догадался! Про волны те. А он не обижается. Как угодно называй. Даже дураком.
  Балу хотел что-то сказать. Что-то строгое. Но открылась дверь. И балу сказал только:
  — Идём смотреть. Однако для начала — обещай…
  — Э, понятно! — перебил Унатеш. — Как у Нуума-балу! Не мешать, не воровать, не ломать себе шею…
  — …и никому ни о чём не рассказывать. Храни тайну мастерства. Даже маленькую. Большое складывается из малого, как гора — из песчинок, и убыль начинается с малой потери.
  — Ага!
  — Ручайся.
  — Ага… — (Унатеш куснул себя за мизинец). — Утратить мне руку, если проболтаюсь!
  Мастер погрозил мальчишке. Унатеш не испугался. Он давно знал: по-настоящему сердиться краснолицый пузатый господин не умеет. Иногда притворяется строгим… и первый же над своим притворством смеётся. Таков он.
  Дневной серый свет (пасмурный, неяркий, осенний) остался снаружи: дверь быстро закрылась. Внутри был другой свет. Огонь, который вырывался из-под днища огромного котла. Подмастерье через длинную трубку раздувал пламя.
  — Кипит! Там стекло плавится и кипит! — воскликнул Медвежонок.
  — Много знаешь, — буркнул старший сын Криаштарта-балу. — Сейчас вот ка-ак… — (Он замахнулся другой трубкой).
  — Хм! — кашлянул балу. — Готово тут у вас? Начинаем. Дай мне лопату.
  Медная лопата с длинной черно-лоснящейся ручкой нырнула в котёл. Вынырнула. На ней, переливаясь, вздрагивал жидкий огонь.
  Унатеша отпихнули. Так сильно отпихнули, что он даже не смог ничего сказать! Стукнулся о каменную стену. Думал: упадёт. Но не упал. Как будто удержался взглядом за огненную кашу, которая — словно жидкое красное тесто — ползла с лопаты на каменный стол. Сыпались искры. Мерцали, вспыхивая в огне и вновь пропадая, пузыри. Старший сын балу вооружился медной скалкой, сын помладше — вертелом. Как на кухнях. Одно движение — и посреди стола кипит не просто ком: большущая лепёшка. Ещё движение — она уже висит, хватаясь краем за медный вертел. За длинный округлый кусок чего-то белого, который прицеплен на конце медного вертела. Другой сын крутит медяшку двумя руками. Лепёха прилипает. Один слой-виток. Ещё один. Ещё. Лепёха уже — не жидкая. Совсем как настоящая лепёха из пшеничной муки. Искры снуют по ней. Жгучие мушки такие.
  — Хой… — сам не заметив, произнёс Унатеш. — А белое тут на меди… это зачем?..
  Думал: никто не услышит, никто внимания не обратит. Но балу внимание обратил. Даже ответил:
  — Белая чистая соль. Проваренная. Отцеженная от песка сквозь две тряпки и проваренная. Когда стекло совсем остынет, я суну многослойный стеклянный сосуд под тёплую воду, соль в воду уйдёт…
  — …и вы — ха-а-ап! — снимете стекло с вертела?
  — Не перебивай, когда говорят! — зарычал старший сын, озираясь. А сам балу отставил лопату и хлопнул Медвежонка по спине горячей мягкой ладонью:
  — Медведь так Медведь! Тяни нитку, Лей, начнём разукрашивать сосуд.
  Подмастерье по прозвищу Лей (полностью: Лей Воду) взял длинный медный крючок с деревянной рукоятью. Окунул его в другой кипящий котёл. В маленький. Выхватил огненную каплю. Она перелетела через всю мастерскую. Повисла над столом. Подмастерье работал быстро. Но очень точно: никого не задел. Хой, что бы было, если б он кого-то задел! От таких горячих мыслей стало снова холодно спине!.. Балу принял у сына вертел. Красная капля, чуть покачиваясь, всё росла в длину. Это уже не капля. Огненная нитка это. Вот она ещё вытянулась… ещё, ещё… стала тоньше… ещё тоньше… и прилипла к тускнеющему тёмно-красному стеклу: мастер Криш подставил под неё медно-солевой вертел с сосудом.
  — А теперь, сынок, отрывай — и наперекрест! Как тогда! Помнишь?
  — Помню, отец. — Младший сын кивнул мастеру. — Отойди, Медведь. Встань вон там. А то сгоришь.
  — Хэ-э! Раз, два! — слышал Унатеш, отходя. Красная нитка со стеклянным хрустом оторвалась: балу соляной лопаткой сгладил-прилепил её сжимающийся обрывок. Обрывок пристал к будущей вазе, как пристаёт полоска теста к пирогу. Вспыхнула — примчалась из горшка со стеклом — другая нитка. Улеглась вазе на бочок. Прилипла. Снова хруст: переломилась. Оторвалась. Пылает в сумраке мастерской третья огненная полоска: тоже готовится лечь на вазу. Как пряжа на веретено бабушки Улы.
  — Помнишь, отец, у нас был сосуд, будто клубок ниток? — уже не ворча, просто щурясь от яркого света, заговорил старший сын балу. — Смешной такой! Мы его бабушке подарили!
  Унатеш отошёл ещё раз, давая ход подмастерью. Пузатые горшки в кирпичном полушаре другой печи, приоткрытой с одной стороны, — бурлили огнём. Унатеш взял трубку. Ту, которой подмастерье раздувал пламя. Сунул её концом в огненный кисель. Вытащил. На конце светилась красная капля. Дрожала, дёргалась. Как будто кривлялась. Унатеш, чтобы испугать её, дунул в другой конец трубки. Как в соломину, когда пускал пузыри у корыта с бельём в хибарке над Сухой канавой.
  И испугался сам.
  Капля вдруг выросла.
  Раздулась.
  Превратилась в огненный пузырёк.
  Пузырёк кривлялся-дурачился на конце трубки. Дрыгался, сжимаясь и снова растягиваясь. Пестрел колкими искрами. Но больше всего испугало Унатеша не это. Подумаешь, огонь! Пускай даже и стеклянный!.. Медвежонок понял: все смотрят на него.
  Смотрит подмастерье, забыв о крючке с ниткой. Смотрят сыновья балу. Смотрит сам балу, приподняв перед собой на медно-соляном вертеле готовую вазу с тремя полосками.
  Хой!.. Что будет?..
  Медвежонок выпустил трубку. Трубка упала. Огненный пузырёк разорвался.
  Бежать!
  Старший сын догнал Унатеша у самой двери:
  — Он подсматривал, отец! Он всё знает!
  — Ничего я не знаю! — (Унатеш вырвался). — Ни за кем я не подсматривал!
  — Тогда… откуда знаешь? Врёшь! Врёшь!
  — Что я знаю? Ничего я не знаю! Пусти-и-и!
  Подбежал — точнее, быстро подошёл, колыхаясь своим громадным телом, — балу Криаштарт. Схватил Унатеша за другую руку:
  — Тоже ахеец придумал?
  — Сам я! — поскорее крикнул Унатеш. И только потом уже спросил: — А что?
  — Врёт, — буркнул старший сын. — Пора резать язык.
  — Ни разу я не вру! — (Медвежонку вдруг показалось: он стал понимать, в чём переполох). — Не вру ни капли! А вы…    вы сами такие:    ерундовую ерунду не смогли надумать!
  Сыновья балу переглянулись друг с дружкой. Подмастерье Лей сунул пальцы в свои жёлтые ахейские космы. Балу цокнул языком:
  — Хой, Медведь!.. Хой, зверюшка!.. Песок ты больше не сеешь. Чего ради ерундой заниматься? С завтрашнего утра, как только солнце к краю неба подойдёт, — ты обеими ногами вот здесь! В мастерской! Буду лепить нового мастера. Из дому отлучайся пореже. В город не шляйся. Будет работа, о которой даже медведи должны молчать.
  — Отец, — несмело произнёс старший сын балу, — а может, всё ж врёт он? Может, всё ж подглядывал?
  Балу Криаштарт шутливо замахнулся на старшего сына кулаком.  И сказал Медвежонку,  делая вид,  что совсем-совсем равнодушен:
  — Если не желаешь, — песку во дворе на сто лет…
  — Не-е! — крикнул Унатеш. — Работа — так работа! Только… разрешите, я со знакомыми попрощаюсь! На маяке! Я же их долго не увижу, балу!
  — Хэ-э?.. — (Балу сделал вид, что задумался, прежде чем ответить). — Ну, добро. Чеши на маяк. Одна нога здесь — другая там… и, в обратном порядке, — назад! Отоприте ему дверь.
  Унатеш выскочил в дверь, как будто бы кто-то ещё думал за ним гнаться.
  …Лужи пеной разлетелись из-под ног. Остались за спиной переулки, в которых клубился сырой туман. Расступилась перед Унатешем стена дождя на перекрёстках. Осень гремела черепицами крыш где-то над головой, хлопала неплотно закрытыми калитками где-то сбоку. Звуки сыпались назад. Ветер хотел сдуть Унатеша с камней длинного узкого мола, на конце которого — среди волн — стоял маяк. Но не сдул. Унатеш, переводя дыхание, забрался по ступенькам внутри башни на самый её верх. Пнул дверь, которая ведёт на площадку. Сказал:
  — Привет вам, люди! Холодный будет вечер! Я прощаться к вам пришёл.
   
  ***
  Вечер был, действительно, холодный. Даже для осени. Море шло на приступ, засылая в хавар вереницы своих волн. Волны подкатывались к берегу длинными рядами, постепенно вырастая — делаясь всё выше и круче. На верху свинцово-серого водяного обрыва, как флаг, разворачивался пенный гребень, и волна в три человеческих роста высотой бросалась на причал. Элат гневалась. Волны швыряли на гальку то обрывок паруса, то обломок доски. Пресёкся путь какого-то корабля. Хали, толпясь у причалов Карата, вот уж сколько суток не могли покинуть хавар. Стража созвала народ из селений: подновлять обрушенные причалы, таскать камни и глину. До сих пор на одном (самом старом) работали каменщики. Вереница носильщиков с дровами тянулась мимо них к маяку. Все делали дело. Друг другу никто не мешал. Маяк горел, давая знать: вот вход в хавар, желанный в пору благих ветров и опасный во время штормовых! Пламя то взвивалось до синих туч, которые катились к морю со склонов Ливана, то почти исчезало, прижимаясь к смолистым кедровым веткам.
  — Гляди, гляди! — ворчал старый смотритель. — Семь суток дождь не прекращается! Это значит, шесть дней ты, Медвежонок, не вспоминал про нас.
  — Мелким тут и делать нечего, — хмыкнул другой: помоложе.
  — Кто мелкий? — уточнил Медвежонок. — А я, видит Силач Балу с неба, давно не гуляю. Работаю я. У доброго человека по имени Криш. К вам больше не приду. В ученики взят.
  — Этот пацан змею поймал, — так же ворчливо напомнил молодому старик. — Хемскую.
  — Так, он… тот и есть? — догадались сразу все помощники.
  — На-ко-нец! — протянул Медвежонок. — Правильно дядя Гамаль говорит: ступеньки в головах у кое-кого больно крутые, пока-пока мысль до места доберётся…
  — Ну-у! — сказали в ответ сразу все помощники. Но сказали просто лишь бы ответить. У маячников была своя куча дел. Большая, как гора дров, которыми завалили верхнюю яму крестьяне. Темнота — враг кораблей — приближалась. Готовился ночной огонь.
  Ветер хватал Унатеша за волосы и толкал в спину, как живое, злобное, очень коварное существо. Ветер крутился среди вязанок хвороста и дров. Одну вязанку он даже сбросил с кучи вниз — швырнул в море. Унатеш сказал ветру:
  — Не балуй. Всё равно люди её подберут, баловень! К нам сюда доставят.
  — Сегодня баловень ещё ничего так, — сказал старик. — Вполсилы. А три дня назад? Даже внутри башни, на лестнице, носильщики цеплялись крюками! Шагнул — прицепился к перилам, шагнул — прицепился. Позавидуешь пауку с его восьмериком рук!.. Ветер задул пламя. Помог незримым сгубить чью-то душу. Но мы обхитрили ветер. Маяк разгорелся снова.
  — Хитрые, раз обхитрили! А как?
  — Пятерня спустился в яму. — (Старик кивнул на одного из молодых. Незнакомого. Унатеш его видел в первый раз). — Бросил на угли свой засаленный поясок. Раздул огонь. Хворост снова загорелся. Да как загорелся! Мы едва успели вытащить Пятерню — такой встал огонь!
  — У-у!.. — (Медвежонок дёрнулся под сырой рубахой). — Пры-ы-ыгать? В яму-у-у?
  — Понятные дела, в первый раз страшновато, — не стал спорить Пятерня. — Однако ведь огонь-то нужен! Хоть зубами, а удержи! На маяках трусливому не место.
  — Как на корабле. Да-а-а! — (Унатеш кивнул и ещё раз глянул в закопчённую яму. Хэ-э!.. Медвежонок никогда и не думал, что маячное дело — простое дело. Но ведь оно… сухопутное. Среди моря всяко труднее, чем на берегу. А вот, оказывается…).
  Страшно бывает, когда гаснет огонь и не удаётся его вовремя разжечь!
  Другой молодой смотритель стучал огнивом: высекал новый огонёк. Пересаживать пламя со старого костра считалось дурной приметой. Унатеш отважился: спрыгнул к нему. Подставил ладонь. Заслонил ею новорождённое пламя. Огонёк привстал на сухой щепочке. Потянулся вверх. Тут же сник.
  — Пятерня, дай я попробую! — предложил Унатеш.
  Малый протянул Унатешу огниво и трут рукой руку, на которой торчало четыре пальца. Пятый — мизинец — тоже был… но его не стоило считать: он согнулся пополам и глядел в сторону, как сучок. Искры пали на трут. Трут задымился. Новый знакомый молчал. Но Унатеш чувствовал: Пятерня удивлён. И старик — тоже. Они ещё не знали: Медвежонок умеет разводить огонь даже под проливным дождём. Отцовская наука. (Вернее сказать, — наука старого балу Нуума, у которого был в учении отец… но о Науме-балу пока вслух не надо бы). Огонёк с трута переполз на хвою. Поднял красный хохолок. Осмотрелся: «Куда мне идти за пищей?». Унатеш прикрыл его от ветра другой ладонью. Рано тебе хвастаться, огонёк, ты ещё такой маленький! Свет пробился сквозь пальцы… и пальцы оказались прозрачными. Красными-красными.
  — Хэ-э, Пятерня! — крикнул Унатеш. — Смотри! У меня теперь даже руки из стекла! Оно, правда, ещё не очень: цвет есть, прозрачности мало. Я уварю стекло до чистоты. Будет — не как у простых мастеров, которые сидят на базаре. Мы накроем огонь этим хорошим чистым стеклом… и он перестанет гаснуть! Ух, ты!
  Медвежонок сам удивился.
  Откуда взялась эта мысль? А — взялась откуда-то! Чего же ради она так долго блуждала вдали? Чего же ради не явилась сразу?
  Спустился к огню старый смотритель. Он всё слышал. И теперь сказал:
  — Всё б так просто! Мы б всё устроили сами, будь всё так…
  — Базарные мастера не умеют лепить большие вазы! Тут нужна большая ваза! Очень большая! Очень! Но я поговорю с балу Кришем! Балу Криш умеет! И с балу Закаром я поговорю, когда балу Закар выздоровеет! Балу Закар — сакину. Шафат. Он может сказать денежное слово. Сейчас я приду! Ждите!
  — Куда ты? — крикнул старик.
  — Куда ты? — крикнул носильщик с дровами, на которого Унатеш с разгона налетел при выходе на маячную лестницу. — Пара ветров в каждой пятке!
  Медвежонок не слышал… и не слушал. Единым духом скатился он по лестнице. На одном дыхании он пробежал длиннющий мол, на конце которого стояла маячная башня. Задыхаясь, бросился вверх по склону: в город.
  На песочный двор Унатеш влетел, когда Лей готовился запереть калитку. Не слыша никаких ворчаний, метнулся к двери харама. Опять заперто изнутри! Унатеш врезал кулаком по доскам. Он боялся, что не откроют. Очень боялся. Но отпер сам балу Криш.
  — Медведь? Тебе что? Мы работаем!
  — Ну, можно? Ну, можно, а? Я нашёл заказчиков!
  Подошёл Лей. Спросил:
  — Выгнать его смотреть сны, баал?
  Криш жестом велел: войдите оба. Закрыл дверь, когда Лей и Унатеш вошли. Сунул бронзовый засов в скобу. Проверил, надёжно ли сидит. И тогда ответил:
  — Выспится ещё. Каких заказчиков?
  Лей снова сунул пальцы в свои линялые лохмы. Балу Криш ушёл, переваливаясь, назад к печи. Он мог не отвечать. Работа начинается! Во время работы мастера не терпят болтовни. Даже добрый балу Нуум не потерпел бы.
  Но надо, надо сказать обо всём!
  Унатеш следил, как балу и его сыновья суют в котёл с кипящим стеклом длинные глиняные трубы. Толще трубок для дутья на огонь. И длиннее. (Что-то вроде — Унатеш видал — ревёт над головами стражей и глашатаев, когда читается очередной указ. Правда, там они — медные). Труба ныряла концом в котёл. На миг задерживалась. Выскакивала прочь. На конце её плевалось пузырьками-огоньками комковатое кипящее стекло. Мастер надувал щёки. Ком, дрогнув для начала, принимался расти. Вздувался. Толстел. Что уж там давешний пузырь Медвежонка  на конце трубочки! Лей  стоял наготове. В его руках подрагивали половины глиняной тыквы. Большой-пребольшой тыквы… но — глиняной и с деревянными дужками для рук. Пузырь, дрожа, плыл к тыкве по воздуху. Тыква ловила его. Смыкалась. Глотала-прятала. Из двух щелей рвался наружу дым. Мастер, выплюнув мундштук, хрипел: «Неси студить, Лей Воду… ещё одна готова… купит кто-нибудь всё ж!..». Подмастерье, со стеклянным хрустом, отламывал тыкву от трубы и, держа как можно дальше от себя, тащил её куда-то. Из котла являлся новый ком пламени… и всё повторялось с начала. Но вот мастер замотал головой. Положил трубу. Сел на лавку. Капли пота блестели-перемигивались с толстых его щёк. По мокрым обгорелым волосам прыгали алые отсветы.
  Может, сейчас всё ему рассказать?
  Медвежонок увидел в полутьме другую вазу. Большую-большую. Пусть, ладно, тоже в форме тыквы… но — без донца. Чтобы ставить её на маяк. И без верху. Чтобы дым свободно улетел от огня в небо. Ваза-тыква накрывает всю маячную площадку. Играется ветер. Волны белят пеной весь маяк. А пламя-сигнал — горит. Ничто не страшно огню за стеклянной стеной-защитой!
  Сказать?
  Не сказать?..
  Сказать.
  — Давайте сделаем большую вазу для башни с огнём!
  — Хой, обожди ты… воздуха себе не найду… куда он вдруг весь подевался?.. Что за ваза? Для какой башни?
  — Башни маяка, балу! Чтобы огонь под вазой горел и не тух!
  — Хой… ну тебя… выдумываете вот вы всё… выдумываете… а старый толстый Криш должен делать!.. Что ты сказал? Для маяка? — (Балу подманил сыновей. Кивнул на Медвежонка). — Вы слышали?
  Старший сын уточнил:
  — Новый заказ? — уточнил старший сын.
  Младший сын, без слов, схватил Медвежонка за волосы. Хотел схватить. Балу не дал. Отнял Унатеша и привлёк к себе. Защитил. Младший сын молча ушёл в угол. Издали показал Унатешу кулак. Балу прикрикнул, делая вид, что сердится. (Что вообще ужасно сердится. Что прям-таки выходит из себя аж). Ухмылка всё дрожала в обожжённой рыжеватой бороде. Кто-то постучался. Балу, отпустив Унатеша, сам открыл дверь. В мастерскую, опираясь на посох, вошёл сакину Закар Чернобородый. Балу скомандовал:
  — Мальчишки! Спать! Все трое! Наработались! И никаких «ну», Медвежонок! Слушай старших! Ученье крепко послушанием!
  — А Закар-балу тоже, вот, не слушает! — по-настоящему (не как давеча он) рассердился Унатеш. — Дед-лекарь велел две дюжины дней лежать, а Закар-балу третий день по городу ходит!
  — Ругайте меня, — вздохнул сакину. — Но устал я глядеть в стены. То в потолок, то в стены, то в дверь: когда-когда вы её откроете со словом «Здравствуй»?.. И я не шёл. Я ехал. В дедушкином паланкине.
  — Хэ-э? Закар-балу взялся за ум и важно перемещается по городу в паланкине, как то подобает шафату?.. Кто тебя нёс? Не те ли малые, которые составили твою добровольную стражу? Дождь, не дождь, — они стоят-толпятся у твоих ворот!..
  — Ты догадлив. Поговорили с моим домоправителем, взяли дедушкин паланкин, отремонтировали ручки, усадили меня. «Куда тащить, шаф? И ещё другой разговор: укажите нам-таки, шаф, кто вскинулся против вас! Мы вашего глупого врага в стенку впинаем!».
  Друзья долго хохотали. Так долго, что Закару-балу пришлось пройти к скамейке, на которой давеча отдыхал мастер Криш. (Долго стоять сакину был не в силах. Что же с ним случилось? Кто его отравил?).
  — Малыши! — ещё раз приказал Стекольщик сыновьям. — Отдыхайте. Заодно думайте, пока досуг: как сделать штуку с водой и паром, чтобы стекло трескалось не на всю глубину, а только на поверхности, как кожица переспелой сливы? Срок — завтра.
  — О чём там думать… — хмыкнул старший сын.
  — Обо всём, сын! Унатеш, вон, сколько насочинял! — (Мастер запер дверь, выпустив их. Присел рядом с Закаром. Отдышался). — Друг! Столько насочинял твой приёмыш! Или… колпак для маяка, будто для масляной лампы, — твоё изобретение, а маячный мастер выдал его пацану за своё?..
  — Колпак? Для маяка? И я, шафат, ничего не знаю?
  — Лей Воду! — крикнул мастер. — Сбегай за вином и лепёшками. Яблок прихвати ещё. Кусок окорока. Сам, принеся, уходи спать, баал тут ещё поковыряется. Иди. Дверь закрою. Пацана, пацана уведи вдобавок! Ишь, притих пацан! Сидит! Глазёнки — хи-и-итрые!.. Смотри же, Медведь: учёба крепка послушанием! — Когда за возмущённым Унатешем и послушным Лей Воду затворилась, щёлкнув хитрыми самозапирающимися засовами, тяжёлая дверь, мастер Криш досказал: — Именно так, друг! Я не враз поверил. Стеклянная крыша над маячной площадкой! Не больше и не меньше! Пока мы тут вдвоём, — расскажу.
   
  ***
  — Камес! Двигайся к стенке! Двигайся! Плакал? Да?
  — Ничего я не плакал!
  — Говори, говори, лягушка хемская!.. Двигайся. Вечно ты мёрзнешь. Дрожишь так, что я просыпаюсь.
  Камес вытер последнюю слезинку. Дал Унатешу место. Они легли спина к спине у стены каменного сарая, в который перебрались работники. Люди — говорил в Хем отец — мёрзнут со спины, но с груди и с пяток не мёрзнут. Отец даже зимой, в Месяц второй пашни, когда мужики сеют холодостойкий ячмень и ветер с Великой Бирюзы не прекращается, редко застёгивал воротник своей столлы!.. Укрылись плащом. Ахайваша опять лёг один. В стороне. На земле. Подложив под голову свои сандалии. Он их давно не носит. Зачем такому обувь? Пятки — твёрже, чем у верблюда!.. Дождь, стекая сквозь щели крыши, сыпался на него. Он не чувствовал. Дрых. Причём — дрых бесшумно. Унатеш сейчас опять захрапит. Каждую ночь храпит! Слушай его! А ахайваша дрыхнет тихо!.. Старшие работники всё не ложатся. Играют в песы: двигают по клетчатой доске фигурки двух цветов — белые и чёрные. Спорят… орут… хохочут, подсказывая то одному игроку, то другому… а песы — священная игра! Наследие древнего Пер Аа Тайу, который учился у демонов! Ночь проиграла на такой доске часть своего срока Дню. Вот смысл песов! Но у простонародья самый высокий смысл превращается в грязные шутки, в спор, в ор, в хохот!.. Когда это кончится? Или даже в Полях Иалу — в вечном загробном царстве для хемцев, для народа избранного, — будет продолжаться эта мужицкая брань над клетчатою доскою времён?!
  Куда бежать Камесу?
  Некуда.
  Пробовал.
  От судьбы не сбежишь. А судьба даётся вместе с именем. Назвали тебя — Камес, Земля, и… высоко не запрыгнешь! Ох, назвали! Вот спасибо!.. Брат, к примеру, — Яхмес, Молодой месяц. Взлетел, как по небу. В его руках теперь — и мастерство писца, и должность сотника…
  Взять в руки дорогостоящее мастерство!
  А как?
  Стараешься, стараешься, трясёшь песок, трясёшь, мастер-фенеху даже похваливает тебя, Камеса, иной раз… а к мастерству не допускает!..
  Почему Великий Шешу с первого дня допустил Камеса к мастерству, хотя наука — хитрее стекольного дела в большую кучу раз? Стекольное дело — хемия, а хемия — часть науки! Малая часть притом!..
  При мыслях об учителе глаза наполнились слезами. О-о, как Великий выговаривал городскому писцу… тому, пузатому… которого боялся (подчиняясь по службе) отец:
  «Ты — стервятник-падальщик, ибо таким ты родился на свет, но эта семья — не твоя пожива. Ты уйдёшь отсюда, пятясь задом, и никогда больше не откроешь этих ворот. Двуногое мясо для демона войны ты пригонишь из других дворов, где живут простолюдины-хемуу, смрадные от пота. Здесь живёт учёный человек, искусный пальцами. Сюда ты не сунешься. Он беден, потому что служит честно. Ты хотел приступить к нему, потому что он беден. Но между ним и тобою — я. Уходи. Старший сын твоего подчинённого не взят в войско Пер Аа!».
  Пузатый поднял ручищу, чтобы напустить на Великого Шешу темнокожих (взятых из Куш) стражников-маджаев… но это движение было последним, которое успел сделать пузатый. Он вдруг свалился на землю у ворот! Как дерево. А маджаи — оба — замерли кто где стоял!.. Отец тоже пал на землю ниц у ног Великого. Обнял его сандалии. (Хотя был отец писцом и мог кланяться, только трогая руками землю, а не падая на неё). Рядом рухнула мать. Рядом с матерью — сестрёнка. Учитель поморщился. Учитель был велик, но прост, он не любил, когда пред ним валились в грязь. Истинное поклонение разве таково? Истинное поклонение выглядит по-иному! Великий Шешу знал это. Правда, этого ещё не знал Камес… и, когда отец дёрнул среднего сына за ногу, Камес тоже простёрся пред Великим.
  «Встаньте! — молвил Великий. — Я требую ответа на мой второй вопрос: в какой учебный отряд введён ваш второй сын, которому минуло одиннадцать лет?».
  «В отряд будущих писцов, как и старший сын до него, — прошептал отец, поднимаясь. — В нашем доме всегда лежал на видном месте папирус о доле искусных пальцами — о писцовой службе, лучшей из всех служб государства. Камес! Повтори!».
  Камес вскочил. Встал по-школьному: ладони — к коленям, спина почтительнейше (но не как у вонючего земледельца хемуу, не пополам то есть, а в нужной мере) согнута, лицо — радостное, глаза — не рыщут. Набрал полную грудь воздуха. Крикнул:
  «Ткач глотает пыль в мастерской, крестьянину спокойно, как человеку подо львом, когда являются сборщики налогов, воин идёт в поход, и оружие его, и еда его, и питьё его — на спине его, как на спине осла, а меня взяли в школу, в Дом жизни, чтобы постигнуть науку и службу на благо Великого Дома и во славу Ра! Правильно говорю?».
  Великий Шешу поморщился, но кивнул:
  «Чересчур громко!.. Значит, имя твоё — Камес. Имя достойное. Хем ес а. Я — земля эта. Так произносили в древности, когда народ ещё не был поражён нынешней болезнью: суетной торопливостью. Так звался Пер Аа, который наказал диких азиатов хека хасут. Иди со мною. Я введу тебя, о малое зёрнышко, в Дом иной жизни, освещённой иным светом. Лучом иного властелина. Хочешь?».
  Камес закивал. Отец, приподнимаясь, издал странный звук. Брат Яхмес бросился к отцу:
  «Мне хочется в войско! Я драчливый и грамотный, я стану войсковым писцом, добыча не обойдёт меня!».
  «Тише, урод!» — сказала мать, приподняв голову и глядя снизу вверх.
  Камес испугался. Мать никогда так не разговаривала. Ни разу. Даже когда очень — очень-очень сильно! — сердилась на детей.
  Толстяк-писец зашевелился. Маджаи переглянулись меж собой, вертя курчавыми головами.
  «Берите того, кому вы послушны, и несите прочь, — велел господин Шешу. Когда калитка закрылась, выпустив маджаев с ношей, он добавил: — Не жалей о меди, потраченной на дары ему, о женщина! Твои сыновья идут в жизнь иным путём. Их беру я. Ты счастлива, мать. Ты счастлив, отец. Вы плачете, но — плачете от великой радости! Атон увидел вас, Атон над вами!».
  Камес вспомнил: Атона нельзя упоминать! Отец ещё раз вскрикнул… и всё ж ни слова не сказал, не возразил, провожая Великого Шешу и Камеса до калитки. Брат Яхмес пока остался. Ему надлежало уйти лишь на следующий день. Великий сказал, куда уйти. Сказал без слов. А Яхмес понял. Закивал. Хотя мыслеговорению — страшной тайной науке, которая ответвляется от жуткого сэтеп са, — он не учился ни до того, ни впоследствии на службе…
  За калиткой  было много дорог. Господин Шешу был суровым вождём. Уши ученика — на спине его, мальчик слушается тех, кто его бьёт. Хотя по-настоящему влетело всего один раз. Ну, два раза. Ведь сперва ударил Камеса по руке ларец, в котором хранился пергаментный шар с очертаньями земель! Ларец принесли Великому Шешу большие чужаки, когда учитель отсутствовал. Оставили в комнате на сундуке папируса между окнами. Там, где учитель всегда читал священные узоры и писал наставления для своих дальних семдет аш — людей, которые послушны его призыву на других реках. Ларец был красивый. Гладкий. Хотелось к нему прикоснуться. О, да, Камес едва не с рождения знал: трогать чужое — грех, который омрачит чело Амона-Ра густой тучей и отяготит весы Осириса тяжёлой гирей! Если даже трогать просто из любопытства! Но вдруг сейчас, когда Камес слышит призыв того, кто сам грешит, вознося хвалу Атону, Диску Солнца, — грех падёт на Камеса только краем? За грехи семдет аш отвечает тот, чей призыв слышит семдет аш. Закон таков. Учили в школе в Хем. «Семдет аш должен повиноваться без страстей на лице и с восхищением в сердце…» [18]. И Камес прикоснулся. А ларец ударил его. Как ленивая речная рыба с носом-хоботком: невидимо — и очень больно. Явился на крик молчаливый Нахт. Из числа тех старших учеников, с которыми Великий говорил только на языке наук, не произнося вообще ни единого хемского слова. Ой, влетело Камесу! По-настоящему били. Но это… единственный раз. Первый и последний. Хотя, конечно, Нахт бил — старался!
  Камес называл Великого Шешу: господин. Никто не сделал Камесу красную либо синюю татуировку на спине либо на плече, никто не сказал ему, что он бику — связанный навсегда, живой убитый, которому предстоит вечно идти туда, куда гонят. Совсем напротив! Господин сказал, что Камес — несвязанный человек неджес и может, если хочет, уйти к отцу! Только идти к отцу расхотелось. Камес решил: с этим старцем надо быть всегда. До самой смерти своей. А может, и после. Этот господин — навечно господин. Камес — навечно семдет аш, послушный его призыву. Камес станет жить для него. Камес умрёт по его воле. Будет так!
  Семдет аш — не обязательно бику. Наоборот, чаще всего, — даже очень знатные господа. Из урождённых свободных. Просто семдет аш слушаются, служа. По-настоящему слушаются. Внимательнее, чем бику. Прилежнее, чем бику. Живой убитый повинуется оттого, что боится. Послушный призыву — оттого, что считает: надо так и случится так. Служа высокому человеку, ты сам делаешься выше. Чиновник, перед которым даже вольные неджесы (что говорить о хемуу?) валяются в пыли, не сможет запросто подойти к семдет аш: подходя к послушному, он тем самым приближается к господину. Закон таков. Ну а когда служишь Великому Шешу… о-о-о!..
  Родителей Камес навестил. Один раз. Отца не было дома. В ответ на вопрос, где Яхмес, мать вдруг расплакалась: «Урод! Тому ли мы с отцом его учили? Совсем не тому, сынок! Настоящий урод!». Сестрёнка, затащив Камеса в дальний угол двора, где сараи для гусей и журавлей, потребовала страшную клятву, что Камес не скажет никому-никому-никому. Камес поручился, куснул палец. И узнал: Яхмес — войсковой писец. Домой является всегда злой, иногда — пьяный. Учит её ходить строевым шагом. Ругается. «Может быть, сегодня трезвый и не очень сердитый придёт. Жалованье у них — только через месяц. Останешься ждать?». Камес соврал, что сегодня вечером как раз предстоит много дел. Враньё — тоже грех, тоже большая гиря на загробных весах… но сердце моё, сердце моё, не свидетельствуй против меня на суде Осириса… остаться было в сто раз страшнее, чем согрешить!..
  Начался и закончился разлив Хапи. Близился второй разлив: звезда Сопдет созвездия Анубис превзошла грань земли, чтобы пасть с неё и переполнить реку. Родной берег отдал Великого Шешу и Камеса пустыне Синай: подошли ослы, Великий Шешу сел в своё седло, Камес — в своё и началось далёкое трудное путешествие. Синай отдала их Большой Бирюзе: выполз на берег феа, чтобы увезти Великого Шешу, Камеса, Нахта (старший ученик подъехал на коне откуда-то с другой стороны), всю прислугу, все свитки. Волны долго качали феа, эту странную двухпарусную бару, а феа всё шёл, шёл без матросов, без гребцов, скрипя канатами, поворачивая треугольные свои полотнища. Большая Бирюза отдала Камеса чужой земле. Рыжей каменистой земле, по которой все реки — злые, шумные, холодные! — текут не правильно, с полудня на полночь (тако нисходит Хапи), а с востока на запад. Из моря встал Угарит: город злых, шумных, холодных фенеху. Там Великий говорил со множеством чужаков. Со всяким — на его наречии, потому как знал он все слова. Чужаки входили тайно. По ночам. Кланялись, падая ниц. Звали учителя: господин Хехеи. Наконец, явились чужаки-великаны. Выше, чем маджай! Под потолок. С волосами светлыми, как у ахайваш. Но с телом обыкновенного загорелого цвета… и не похожие ни на кого. Речь их была речью наук. Камес понимал речь наук всё лучше. Великаны не кланялись Великому — и звали его просто: учитель. Но были с ним почтительнее всех. Истинные семдет аш! Без страстей на лице и с восхищением в сердце!.. Ночные беседы утомляли Великого. Днём он спал. Камес, выучив урок, одиноко бродил по саду, который примыкал к домику. Вернее: который примыкал к домику и храму Отца Атона. В храме не было ни росписей, ни статуй. Голые белёные стены да позолоченный диск. Камес думал: диск — золотой. Но с неба каждый день лилась вода, которая в Хем лилась так всего один раз (когда Камес был совсем маленьким). Струи сочились сквозь крышу, ползли по диску. Диск быстро зеленел. Он не был золотым. Он был даже еле-еле позолоченным. Злой молчун Нахт — а тем более слуги — редко заглядывали в храм. Великий, сколько жил в стране фенеху, вообще ни разу не почтил святилища. У него было и так много дел! Особенно с великанами! О диске стало некому заботиться. Камес сам почистил его песком с берега моря…
  Угарит отдал Камеса в Трою. Второе плавание было тяжким. Зима кончалась, бури неистовствовали. Только не горячие песчаные бури, как в Хем: холодные водяные, странные и потому страшные!.. Троя передала Камеса Ахее — стране вот таких же твёрдопятых ахайвашей. Камес не заметил третьего плавания. Он заболел. Он даже по ахейскому дому ходил, держась за стены. Великий был строг, проверяя уроки… но после уроков улыбался и шутил, вспоминая свои ученические годы. Великий стал очень добр. Он захотел, чтобы Камес поправился. Демоны отступали медленно, время от времени возвращаясь. Когда состоялось четвёртое плавание и страна ахайвашей вернула Камеса назад в страну фенеху, в горбатый город Арвад, — демоны совсем ушли. Речь наук стала совсем понятной. Делались понятными узоры-письмена. Камес привык к еде, к которой долго не мог привыкнуть: всё, что подавали ему невольники, нужно было есть сырым. Овощи… пророщенные зёрна… даже птичьи яйца и рыбью икру! (Рыбы Великий не ел. Даже покупать не велел. А мясо люди Хем не едят, быки и коровы суть священны). Но Камес привык…
  А потом всё рухнуло.
  Человек выглядит одинаковым каждый день, но внутри он одинаковым никогда не бывает. Об этом ещё отец говорил. А господин Шешу стал меняться прямо на глазах. То он был с Камесом ласков и добр, как родной дедушка с внуком. То входил в комнату, будто не зная Камеса. То вновь становился прежним. Наконец, проснувшись среди ночи, Камес увидел сразу двоих Великих Шешу! Не отличимых друг от друга. Один держал другого за край одежды, говоря:
  «Уходи отсюда в свою Ат Лан Тид! Бери мальчишек, зови бику, собирай папирусы — и возвращайся на свои тонущие камни! Я не в силах убивать, о пожирающий сырую пищу, ибо смерть воистину мерзка для меня во всех проявлениях…».
  «Для нас она тоже мерзка», — перебил второй.
  «Воистину мерзка во всех проявлениях! — громко повторил первый. — Сие отличает нас от вас, о лицемеры, для которых убить и подослать убийцу — не одно и то же! Учитель пощадил вас. Хотя именно учитель тебя выследил. Лепя себе новое лицо твоё, ты мог не знать, что лепишь не царского певца Пентаура. Называясь моим именем, ты ведал, чьё это имя. Но если ты, атиллан, снова сойдёшь на священную чёрную землю Хем, этот шаг станет для тебя последним. Они отворят твою кровь. Они узнают, по цвету крови, кто ты».
  Камес замёрз от ужаса… но не удивился.
  Второй спросил, освобождая свою одежду из рук первого:
  «Твоим именем, говоришь? Которым из двух? Ты ведь — то Шешу, то Хехеи, а твой выкормыш — то Ипи, то Нахт, слугам Атона приходится часто менять имена и лица!.. Священную чёрную землю? Давно ль она стала для тебя священной? Ты родился в Угарите. В общине беглецов — слуг Солнечного Диска Атона, чьи предки спаслись из Хем, когда умер Эх Н Атон».
  «Я — хемец. Я мечтаю лечь в ту землю, в которой спят предки предков».
  «Хорошо. Плывите на ваш мутный ручеёк. Тогда там казнят тебя, а не меня: Великий Дом — верховный жрец Амона-Ра — до сих пор вылавливает слуг Атона… до сих пор не зная, кому было нужно всё, что сотворил Эх Н Атон. А я уйду в Ат Лан Тид, где спят предки моих предков. Если Ат Лан Тид ещё там. Она ещё была там, когда ты — отщепенец для своих и самоучка для чужих — начинал пить голубую кровь правоверного атиллана, учителя царя Ат Лан Тид. Убивай сам себя. Не жаль. Жаль, что ты и других губишь! Ты равно губишь тех, кто для тебя чужд, и тех, кого ты хотя бы на словах считаешь своими. Отзови его. Над ним — тень смерти. Даже я, самоучка в тёмно-синих одеждах, вижу её. Пусть мальчишка тоже уходит».
  Камес всё понимал. Это была речь наук. Но то, что они говорили… оставалось непостижимым!
  Лан — государство, держава, в крайнем случае просто земля среди вод, на которых нет поблизости другой земли. Ат — и солнце, и отец. Тид — божественный, великий, грозный, могучий. Земля грозного солнца? Отеческая великая земля?..
  Никогда, никогда Великий не упоминал такую землю… и никогда никто не говорил на языке наук вот таких слов, переполненных такой ненавистью:
  «Куда ему идти? Куда ему возвращаться? Я хотя бы стар…».
  «Если Хем рухнет на дно, как Ацт Лан Тид, я пойду на дно вместе с нею. Именно этим я от вас отличаюсь».
  Камес закрыл глаза в страхе. Кто-то из двоих взял Камеса за руку. Мысленного приказа, который улетел в соседний покой, где спал Нахт, Камес понять не смог: мыслеговорению только-только учился, а приказ был очень быстр. Мысли ведь могут мчаться скороговоркой, как и слова!.. Кто-то из двоих одинаковых (судя по звукам) собрал все рукописи, взял оба ларца — старый ларец Великого Шешу, бьющий по рукам, и новый, такой же, внесённый в дом три дня назад для Нахта. Камес открыл один глаз, чтобы найти свои папирусы с уроками… и, найдя всё, вновь закрыл. Так и шёл, не глядя. Оборотень прислал господину на берег мысленное слово: «Дом подожжён вместе со всем, что достойно огня. Бара — «Лотос». Кормчий — роме, он обо всём знает. Не возвращайся. Тебя встретят те, у кого есть будущее. Это — не угроза, атиллан. Это — предупреждение». Господин обнял Камеса за плечи, нежно привлекая к себе. Он ещё ни разу так не делал!.. Нахт молча ушёл. Молча вернулся обратно, пихая перед собой двух троянцев. Камес понял: пятое плавание будет самым страшным. И оно было самым страшным. Великий Шешу погиб, пытаясь остановить морских разбойников-фенеху! Великий Шешу при всём своём могуществе не сумел остановить их!
  Сияло солнце, — Камесу оно казалось тьмой, которая даже днём не рассеивалась. Камес делал всё, что приказывали фенеху. Слушался всех фенеху. Здесь бьют. Даже Криаштарт Стекольщик однажды вытянул своего Лей Воду поленом по спине. Что уж об остальных!.. Судьба заулыбалась. Напомнила: в мире существует равновесие и за бедами следуют блага. Камес попал на песочный двор. Из песочного двора есть ход в стекольную мастерскую. В хемию. Хемия способна извергнуть дым без огня и огонь без дыма, излечить больного и убить здорового, сделать серую глину радужной и обесцветить самую стойкую краску. Человек с таким мастерством в руках имеет большую ценность. Знаток хемии послушен призывам самого Пер Аа! Улыбнулась судьба… но в мастерскую, ход показав, не пустила до сих пор…
  А уйти некуда!
  Камес ведь уходил! На бару, которая готова была отойти в Великую Бирюзу. Сотник воинов, которые шли на баре, оказался старшим братом Яхмесом. На шее Яхмеса была «золотая похвала» в пять пальцев шириной. Дома Яхмес, напившись пива, стал учить строю Камеса и сестру. Мать заступилась за них. Яхмес назвал её самыми гадкими словами. Точней — обычными. Коровой, козой, гусыней. Простые хемские слова звучали в его устах, как речь наук в устах оборотня… и куда же идти?..
  Унатеш давно храпит. Взрослые, доиграв, влезли под одеяла. Дождь — и тот утих наконец. Через ограду глянула звезда. Не тёпло-красная Сопдет, глаз небесного пса Анубиса (которую ахайваши называют: Сириус) [19]. Другая. Чужая. Холодная. Белый северный глаз мигал зловеще.
  Надо спать. Утром поднимут вместе со всеми.
  Чтобы не расплакаться ещё раз, Камес ещё раз представил себе, как он — уже послушный призыву Пер Аа — лупит чиновника тростью по плечам. Трость отскакивает. Жирные плечи содрогаются от ударов. Писец терпит. Малый должен терпеть, когда его бьёт великий мастер хемии, послушный призывам Пер Аа!
  Вот будет настоящая жизнь!
  А пока… опять — равновесие…
  Терпи, Камес… терпи, Земля… по тебе все идут, по тебе все топчутся…
 
  ***
  — Безнадёжное дело, — говорил тем временем Закар. — Стёкла защитят маяк. Но они же заберут часть его яркости. Добрую часть! Половину! Сам же знаешь, как окно гасит солнечные лучи… ну хотя бы в твоём доме. Ветры, не стёкла, должны быть вставлены в переплёт рам! Чистые прозрачные ветры!
  — Знаю, Закар, — кивал Криш Стекольщик. — А дело… не безнадёжное. Можешь сам подойти к печам? Если нет, — я всё принесу сюда.
  — О чём говоришь? — не понял Чернобородый. Но хотел уже встать из-за каменного стеклодельного стола, за которым друзья ужинали.
  — Сиди, сиди! Света хватит. Всё увидишь сам.
  Стекольщик отошёл к яркому огню, от которого тьма мастерской казалась ещё темнее. Вернулся. Принёс, держа за края, искристую льдину.
  И загадочно улыбнулся.
  Закар тряхнул головой:
  — Ты прав, друг, как раз хотелось приложить к вискам по льдинке…
  — Не лёд, не лёд! — (Криш вдруг торжествующе, победно ухмыльнулся в рыжеватую бороду). — Стекло. Пять лет я за ним гонялся! Отбирал самый чистый песок. Сеял сквозь самое мелкое сито. Учился перемешивать его в горшке так, чтоб пузыри не возникали. Вот оно! А теперь… ты представь раму, в которую вставлены такие пласты.
  Закар дотронулся до льдины — и отдёрнул руку: она была горячая, как кипяток. Криш держал её столь уверенно лишь потому, что у него — особые руки. Жара не чувствуют. Хотя ожог на коже может быть.
  — Так, ты… значит… ты давно уже думал о рамах для маяка?
  Стекольщик ухмыльнулся торжествующе:
  — А здесь ты промахнулся, друг! Я варил стекло для другой работы. Я делаю зеркало.
  — Та-ак… — протянул Закар суровым голосом шафата, свершающего суд. (Чтобы скрыть свою неловкость). — Значит, Стекольщик Криш намерен сделаться Кришем Зеркальщиком! Пошлина с перемены мастерства в казну внесена? — И уже совсем иначе договорил: — Я знаю, есть зеркала серебряные. Они быстро темнеют. Бронзовые так же малонадёжны. Дольше служит полированный обсидиан, который встречается на Ливане. Хотя он — самый тусклый: смотрю на своё лицо, — половину лица не вижу. Но сквозь прозрачное стекло ты увидишь всё, что угодно… кроме себя!
  — Зеркало будет серебряным, друг. Я знаю, как склеить металл со стеклом. Прозрачная плёнка укроет полировку от воздуха и влаги. Я сделаю совершенное зеркало.
  — Совершенное зеркало?
  — В котором отражается всё — и ничто не теряется! Обсидиановое зеркало гасит больше половины света. В нём отражается только то, что в достаточной мере освещено. Если половина твоего лица — в тени, ты его, да, никак не увидишь. Зеркало будет твердить тебе, что неосвещённая половина совершенно тонет во мраке. Но разве это так? Не во мраке! Просто в тени! Вот моё зеркало и отразит в себе всё: свет… тень… даже самоё тьму, если тьме придёт на ум глядеться в зеркало.
  — Твой дед хорошо учился у бродяги-роме в линялых синих одеждах! А внук взял себе не только дедовские цветные порошки!
  — У меня ещё своя голова есть вдобавок. Я знаю! Только в истинном зеркале Вселенная отразится без искажений! Вся целиком! А в зеркале несовершенном — только часть её…
  — …если Вселенной придёт на ум смотреть в зеркало.
  — Можешь смеяться, — пропыхтел Криш прямо в кубок, допивая вино. — Да, да, я сделаю зеркала, достойные того, чтобы там отразилась Вселенная! Если смогу… и если не испугаюсь.
  Закар кивнул. Немного подумал. Сказал:
  — Криш! Извини, я плохо понял твоё последнее слово.
  Стекольщик отставил недопитое. Умолк. Был он теперь серьёзен. Серьёзны были и слова, которые он сказал в ответ:
  — А у тебя не случалось так? Ты не бросал наполовину сделанное дело?
  — Хм! — (Чернобородый кашлянул. Допил свой кубок, чтобы промочить сохнущее горло). — Ты знаешь… у меня подобного ещё не было…
  — Хой, хватит врать-таки!
  — Я говорю что думаю. Затруднения — они меня, напротив, побуждают доделать всё как надо. Самым лучшим образом доделать. Только в пустых делах трудности отсутствуют.
  — Может быть, — сказал Криш. — Может быть. Хорошо, если так…
   
   
  Конец II-й части.
   
  15.9.1984 — 13.10.2000.
   
  ПРИМЕЧАНИЯ
  [1]. Знаменитая древнегреческая фаланга с построением в виде отлично управляемых длинных рядов создана не ранее V в. до н. э.
  [2]. По мнению автора, именно так надо понимать широко известный эпизод из «Одиссеи».
  [3]. Широко известное изображение, публикуемое в учебниках. Стоит полагать: так изображали себя многие фараоны.
  [4]. Фраза «Слово — тень Дела» традиционно приписывается уроженцу Фракии и греческому философу Демокриту, который жил во второй половине I тыс. до н. э., но, может быть, подобные мысли и раньше приходили кому-нибудь в голову?
  [5]. Именно так расположены статуи в храме-некрополе Рамсеса II.
  [6]. Высокое содержание никотина в тканях мумии Рамсеса II дало некоторым популяризаторам истории повод для скорых и не весьма справедливых выводов: «Откуда взялся табак в Древнем Египте» (http://tabac.blogrus.ru/post/1508/8250).
  [7]. Битва с «народом моря» (хотя она известна меньше, чем битва при Кадеше в Сирии) произошла в нильском устье в последнем десятилетии XIV в., когда Рамсес Второй был ещё соправителем своего отца Сэти Первого.
  [8]. Bo время раскопок в Угарите найден древнеегипетский меч с иероглифической надписью «Мерн Пта».
  [9]. Хехеи (имя явно египетское) — реальное лицо, известное по обнаруженным при раскопках в современной Иордании угаритским глиняным табличкам, торговым документам о купле-продаже XIV в. до н. э.
  [10]. Синарану сын Сигину (имя северо-ханаанское) — также реальное лицо, известное из угаритских торговых документов.
  [11]. Дарованные купцам царские привилегии, подобные приведённым, были довольно распространены и хорошо известны из угаритских табличек-документов, найденных при раскопках.
  [12]. Во время археологических раскопок Угарита была найдена именно такая ваза с именно такой надписью.
  [13]. Феаки, «родные бессмертным», «богоподобные», удалившиеся на край земли от скверны людского мира, суетного и греховного, упомянуты в «Одиссее» Гомера. На их кораблях
  не имеется кормчих,
  Нет и руля, как у всех остальных кораблей мореходных.
  Сами они понимают и мысли мужей и стремленья,
  Знают и все города и все плодоносные нивы
  Смертных людей; через бездны морские,
                сквозь мглу и туманы
  Мчатся они и притом не боятся нисколько
  Вред на волнах претерпеть или в море
                от бури погибнуть.
                (Перевод В. Вересаева).
  [14]. Так называемая шишковидная железа (эпифиз), располагающаяся в глубине головы, бороздке между верхними холмиками крыши среднего мозга, до сих пор считается у эзотериков «шаманом мозга», хотя функции и свойства её до конца не понятны.
  [15]. Лунное затмение, которое наблюдалось в Восточном Средиземноморье 11 августа 1296 г. до н. э. Надо также сказать: Угарит был единственным из крупных городов Ханаана, который, будучи разрушенным в ходе экспансии «народов моря» XII-XI вв., не смог восстановиться в прежнем качестве.
  [16]. Читатели, которые помнят, что такое группа «Наутилус Помпилиус», должны помнить эти слова, в конце ХХ в. н. э. (на фоне всколыхнувшейся тогда моды на всяческую древнюю эзотерику) вставленные в известный шлягер. Не говорит ли сие о том, что фараон был, действительно, умён для своего далеко не преклонного возраста?
  [17]. Попов Б. И. Династия Инь-Шан. Текст доступен с http://zhurnal.lib.ru/p/popow_b_i/ktomy1glava99-41.shtml.
  [18]. Лишь сравнительно недавно историки обратили внимание на древнеегипетских семдет аш — своеобразнейшее сословие, чьё существование объясняет многие социальные и политические феномены более поздних эпох вплоть до современной. Хотя в литературе семдет аш до сих пор приравниваются к обыкновенным слугам.
  [19]. Даже много веков спустя, во времена Древнего Рима, астрономы отмечали: Сириус в созвездии Большого Пса (ныне относимый к звёздам белого спектрального класса) имеет глубокий красный цвет, подобный цвету собачьего зрачка в полутьме.


Рецензии