Дорога Мелькарта. Повесть-гипотеза. Ч. 2

Фантастический роман

2. Зимнее солнцестояние
   
   
   
   
   Ханаан далеко
   
   Жуки-светляки чертят тьму огненными зигзагами. Мечутся летучие мыши. Ночь полна кваканья лягушек, звона москитов, пения сверчков. Жаркая, но не душная ночь. Воздух здесь — всегда сухой. От него першит в горле, как от пыли. Река только добавляет к его запаху вонь гниющей травы. Она может оттеснить пустыню. Победить пустыню она не в силах.
   Хемская ночь. Ночь на реке среди песков.
   Закар сидел возле мачты «Орла», завернувшись в полосатый бело-чёрный шерстяной плащ. Не в первый раз он на хапийских берегах, неплохо изучил он эту страну в дни зыбких перемирий и в десятилетия мира, — но сон бежит от Закара, лишь только является в сознании эта мысль. Обычная мысль, которой давно пора сделаться привычкой. «В о к р у г — Х е м». Держава, не знающая границ силы своей,    нечеловечески-могущественная,    а потому — совершенного бесчеловечная. Чудище, которое случайным слабым движением раздавит всех, как комаров, и даже не заметит.
   Вокруг — не просто Хем. Сердце Хем. Так называемая Нут Амон, Страна Солнца. Самая богатая область при впадении реки Хапи в море. Здесь Мерн Амон — молодость, здоровье, сила — распоряжается единовластно. Со жрецами он вынужден считаться. Хотя сам указывает им, кто из них будет стоять ближе к трону, кто — поодаль. Сейчас, например, оттеснены слуги Амона-Ра-Солнца: Пер Аа (сам — верховный жрец светила дня, сказать к слову!) приблизил слуг демона тьмы и ночи Пта, воплощённого в чёрном быке. Четвертый сын и наследник его, Хаэмуас, — жрец Пта. Смотрит Великий Дом и на высокие дворцы правителей номов-областей вверх по течению Хапи. Остаются ли правителями? Не мнят ли себя хозяевами? Но в Нут Амоне нет и не будет других хозяев, кроме самого Пер Аа. Законы, папирусы с хемскими письменами в виде зверьков и птичек? В Хем на писаные законы мало кто оглядывается! Каждый вышестоящий роме, сколь понял Закар, — и есть закон для всех других, поставленных хоть чуточку ниже. Всяк взвешивает всякого на невидимых весах, каждый раз определяя вес каждого. Как у серебра на торгу. Притом гири — всякий раз новые! Единственное, что здесь постоянно, — сами весы. Равновесие, маат или маят, — это слово повторяется на каждом углу. Весы в Хем — не знак торговли, но знак суда. Как и страусовое перо, которое делится стержнем на совершенно одинаковые половины. А основанием для весов здесь служит покорность. Послушание. Готовность и умение без раздумий, даже без внешне проявляемых чувств, со спокойным лицом выполнить всё, что будет приказано. В Хем никто не свободен. Каждый у кого-то в неволе. Большие люди — и те именуют себя: семдет аш. Послушные призыву. Готовые в любой миг ринуться на зов господ. Никого не надо заставлять! Даже иноземцев-бику заставлять приходится недолго, самые гордые успевают всё понять за месяц. (Азиру говорил. Азиру был здесь в плену). Вот что незыблемо! Вот что вечно, как камни священных высот, пер ема! В основе равновесия лежит покорность. Уяснишь это — и поймёшь сразу всю горделивую Хем. Оттого Закар Чернобородый, сын Зенона Хитрого и (люди говорят) сам изрядный хитрец, не может понять её до сих пор!
   «Орёл» качается возле причала, сложенного из пальмовых стволов. Сияет окнами ещё не уснувший город Пер Рамсес, над которым чёрною громадою камня, глины и дерева нависают одинаковые башни. Дворец. Дом Великого Дома. Настанет час, «Орёл» покинет Хапи, мутная вода за бортом станет прозрачно-зелёной. Можно будет перевести дыхание. Но, пока вокруг Страна Солнца, сердце бессердечной державы, — сон бежит прочь…
   У медной жаровни, в которой тлел уголь под котелком с горячей похлёбкой, собрались люди «Орла». Все, кроме царских писцов, которых утомило восьмидневное плавание под раскалённым,   не по-осеннему щедрым солнцем.   (Называются — писцы, хотя искусны не только пальцами. Знают тонкости церемоний, поклонов, прочих дел, в которых сам шафат Города — мягко сказать — не силён…). Пускай спят. Здесь ушей и так достаточно.
   — Эй, арвадец! — слышится голос зятя, Бен Таната. — Мне рассказывали: фар равван не говорит сам, за него вещает джати… ну, шафат. Это так? Фар равван настолько доверяет ему?
   — Джати не есть шафат. Люди его не выбирают. Это у них… как бы само собою… — терпеливо разъясняет Бен Арвад. — Шафатов здесь не выбирает даже сам Пер Аа. Всё — по воле маат, которая воплощается в образе львицы.
   — И ещё, Бен Арвад: правда ли, что фар равван, сидя на троне, держит царский жезл свой в левой руке своей, а плеть — в правой? В правой руке, если я хоть что-то понимаю, всегда находится вещь, которая нужна прежде всего.
   — Бен Танат! Упоминая Пер Аа, следует добавлять — «молодость, здоровье, сила»… и вообще, ты слишком болтлив! Удерживай язык! А то ведь он в твоём рту не удержится! Осудят на иссечение языка и… того…
   — Значит, плеть Великому Дому нужней! Страх, а не почтение, — вот на чём он держится!
   — Следи за языком, Бен Танат!
   — Это ты следи за своим языком, Бен Арвад! Я — подданный царя Хатти: пришёл, ушёл, след моего корабля на волнах изгладился, мирный договор предусматривает только взаимную выдачу крупных преступников, мелкоту вроде меня мирный договор в упор не видит. А ты — подданный Великого Дома своего многолюбезного!.. Кстати, Сын Арвада: почему ты вернулся к нам? Ты так мечтал уехать из Карата в Хем, ты в конце концов приехал из Карата в Хем… и вот ты снова здесь, на «Орле», в ожидании отплытия из Хем в Арвад! Я чего-то не понимаю? Вопрос! Чего же я не понимаю? Следующий вопрос!..
   Плеск воды за бортом заставил Бен Арвада и Бен Таната одинаково вздрогнуть. Арвадский «голубок» (который недавно был готов — ради сходства с хемцем, человеком своей обожаемой Хем, — нарядиться в заморское барахло, для ханаанея нелепое, и обрить почти всю бороду, делаясь ещё нелепее), сейчас смотрится как нормальный ханаанский парень. Они с Бен Танатом даже похожи друг на друга. Одинаково среагировали они и на этот звук. Одновременно сообразив: плеск воды за бортом выдаёт не плывущего крокодила, поскольку звук прихлопывания комаров, который время от времени раздаётся неподалёку, может выдать только соглядатая, который подбирается к  борту «Орла» на маленькой тростниковой лодочке. Закар показал зятю кулак. Бен Танат быстро закивал в знак согласия с тестем. Бен Арвад утих без напоминаний. А Закар вспомнил: точно так же плеснули волны за кормою «Орла» в ту давнюю ночь, которую старый Гор сын Карата, его сын Зенон и внук Закар (коего не называли Чернобородым, хотя бородка отросла за время пути из Милух в Ханаан) коротали у глиняной пристани.
   Это случилось много лет назад. Свой товар (кедровые доски) был уже продан. Местный товар (зерно) был уже куплен и погружен. Не хватало лишь  папируса с печатью — разрешения на выход за пределы хемской морской стражи. Чины морской стражи, суровые господа в бирюзовых юбках (под цвет Уадж Ур, Великой Бирюзы, сиречь Великого моря) вкушают ужин, а то и сон… а за бортом плещет вода. Закар увидел… нет, скорее — угадал, много ли увидишь в безлунной ночи: кто-то взбирается по якорному канату. Бесшумнее всех теней ночных. Другой причал огласился бранью. Вспыхнули факелы. Дед, охая от боли в спине, разгрёб гору пшеницы и прошептал: «Сюда! Глубже! Скорее!». Тень исполнила дедову волю. Утром, когда мутная вода Хапи смешалась с прозрачной морской, дед спросил: «Кто ты?». «Фенеху!» — выдохнула тень из-под пшеницы. «Не фенеху, а ханааней, — строго молвил отец. — Выбирайся. Мы миновали стражу. Как твоё имя?». Беглец вылез. Чёрный, страшный, сплошь заросший волосами, как дикарь с полночных киммерийских берегов. Он вылез из-под пшеницы. Отдышался. Прохрипел в ответ: «Не помню!». «Вспоминай же! — велел отец. — Веслом работать ты способен? Не слишком жестоко били тебя?». Незнакомец кивнул. Подумал. Отрицательно мотнул головой. Улыбнулся. Отец и дед отшатнулись от него. Дед пошутил: «Мой совет тебе! Когда захочешь кого-нибудь до смерти напугать, — тебе достаточно улыбнуться. Вот, как сейчас…».  Дед оказался прав. Он почти всегда бывал прав в суждениях о людях. Азиру Хмурый до сих пор не умеет улыбаться. Когда кормчему Хмурому весело, у людей — одно желание: скорей бы отвернуться да уйти! Жуткая получается улыбка! Оттого — Хмурый…
   Плеск воды повторился. Гарт-экипаж «Орла» вскочил, как один человек. Зашевелились даже писцы:
   — Корабль! Корабль идёт мимо!
   Из тьмы приближалась бара-«корова». Кто там выскочил на просторы Хапи ночью, когда и переход от причала к причалу опасен? Кто спешит сквозь песчаные мели, блуждающие острова тины и гниющего папируса, полузатопленные коряги — скелеты деревьев, которые разлив принёс с верховья? Куда спешит?.. («Не беги, корова, не беги, — вспомнилась поговорка из запасов Стекольщика Криша. — Конь всё равно быстрее»). Вдоль бортов блеснули щиты. Не круглые ханаанские: высокие хемские, укрывающие воина с головы до ног.  Качались  копья.  Глядели мрачные чёрные глаза с мрачных тёмных лиц. Только потому, что бара пронеслась совсем  рядом,  капитан  успел  их  заметить.  Да ещё — благодаря головным повязкам с блестящими полосами золотого шитья. Отборное войско Пер Аа. Ближняя доверенная стража. Но на вёслах — явно хабды. По-местному: бику. Вёсла ходят справно, поднимаются и опускаются единым слитным движением… но так же слитно, все враз, громыхнули они и по борту критского «морского коня», стоявшего на якоре!.. Из темноты грянули ругательства. Микенская брань. В Микенах, где живут эгейцы, подвластные Миносу Критскому, всегда бранятся вот так. Сочно. Едко. От души. Во весь мах. Со всей силы, сколько её там у кого есть. Заплясали тростниковые лодочки здешних бет галар, голодранцев, для которых стены их единственного дома — борта их корабля. Хмурый вскочил. (Азиру понимал хемскую речь лучше, чем капитан. Но Закар тоже прислушался).
   — «Морской народ» снова нагрянул с моря на Хем! — возликовал Хмурый. — Слышишь, Закар? Эгейский ванак… ну, малах из числа вождей «морского народа» взял баграми «корову» с удоем золотого Синая! «Корова» — на дне, удой — на корабле с глазами около носа и острым клыком из подбородка! На эгейском монокроте по образцу тех, на которых приходил твой — не к ночи будь помянут — Гефестид-побратим!
   На этот раз капитан показал кулак кормчему:
   — Ты молчи, молчи, Хмурый!.. Будем считать: это — ещё один вопрос, который встал перед нами в наших делах. Ещё один новый вопрос!
   Парни смолкли. Закар успокоился и сосредоточился. Ладно! Пора вернуться к старым вопросам, как делает и шафат, и самый бедный житель дальнего кфара: всё ли я привёл в порядок у себя дома, прежде чем пуститься в путь?..
   Кажется, всё.
   Даже встреча послов — если считать Гефестида послом, конечно! — удалась…
   
   ***
   Пока эгейские монокроты входили в каратский хавар, Чернобородый шёл туда, где не видно моря: на задний двор главного храма, где теснятся тафаты — треугольные земляные холмики над прахом жертв — да поскрипывает незакрывающейся дверью хижина. Чернобородый постучал в эту дверь. Не получил никакого ответа. Молча вошёл. Молча склонился перед стариком в лохмотьях. Он помнил этого человека иным. Сияющая тога, золотые браслеты, рогатый головной убор. Верховный жрец сам сочетал молитвой молодых супругов — Закара и Сарйелли. Но вскоре оставил службу. С тех пор он — здесь. Его единственный сосед — старая собака. Люди ходят к нему сейчас не с жертвами, а с платой за лечение.
   — Вот и ты, — проскрипел старик. — Жаль, не вижу её. Жаль. Как твои раны?
   — Благодарю Эла, — ответил Закар. Пощупал руку. Затем — бок. Такие, как этот старец, даром ничего не говорят!.. Старец, ворча на собаку, что развалилась посреди хижины, встал с дощатого ложа:
   — Государь?
   — О, да. Малах тяжко болен…
   — Теперь вижу, — перебил старец. — Травы знаю. Молитвы знаю. Только ведь лечу больных не я. Другой. А я, грешник, только молюсь за недужных.
   — Ради этого я шёл, святой отец! Молитесь за государя! Эл услышит вас. Что же касается трав, — малах одарит любого, кто ему…
   — Святых среди нашего сословия не ищи! День, проведённый жрецом в храме, среди приношений и жертв, есть шаг по лестнице к логову Яму, к темноте вечной смерти! А серебро для меня и раньше было — едкая пыль,   от  которой, как от досады, першит в горле и слепнут глаза. Даже для меня. Тот, кто способен исцелить, сам одарит любого. Всех, которые заслужили!.. Ещё: порча, о Закар, бывает разная. Бывает порча, которая — прежде чем навсегда отнять силы и жизнь, — делает человека нечеловечески могущественным.  И,  входя  к больному, врач входит к двоим. К страдальцу и к недугу. Поверит мне государь, встанет со мной рядом, — отступит недуг…
   «К двоим? — повторил Закар в мыслях. — Вечная смерть. Бывает смерть временная? Да, если понимать под нею многодневный сон, следствие приёма хемических южных снадобий!.. Так, так! Порча, которая — прежде чем навсегда отнять силы и жизнь, — делает человека нечеловечески могущественным?! Государь принял колдовство от Нахта… от Ипи… от кормчего по имени Гром! Принял добровольно! Вот откуда — страшная сила, которая сменилась страшной болезнью!».
   — Как можно реже вспоминай эти имена, — проскрежетал старец. Откашлялся. Добавил, пояснив: — Оборотни-враги носят их поочерёдно и меняют, не спрашивая друг у друга. Судоводитель Гром — страшен, Гром — один из немногих, кого атиллан боится… но трудно сказать, Гром или атиллан побывал во дворце и на берегу. Даже я с трудом различаю их. Атиллан, правда, — выше ростом. Темнее лицом. Кровь у него — ярко-голубая. Он не ест варёной пищи. А главное: он очень жесток, несмотря на свои семнадцать лет. По-настоящему жесток… хотя для вас они равно опасны, оба умеют отводить прочь от себя взгляды людские и наводить беду на людей! Войду к малаху! Сегодня же войду!
   Закару вспомнились те глаза. (Не злые, вроде бы. Ну, чуть насмешливые. Глаза человека, знающего свою силу… и не желающего показывать её лишний раз).
   «Гром — опаснее, чем думал о нём мой простодушный Ганон Руль! А если то был не Гром, а… говорит старец… атиллан?.. Помню, Стекольщик рассказывал: в былое время, при Пер Аа Эхнатoне, вороны знались с колдунами-атиллaнами. Атиллан… и Эхнатон… и Атон, сиречь демон, неправомерно взявший себе имя Солнца и проклятый истинными, правомерно посвящёнными жрецами Солнца в Хем! У нас — мир с Хем, я должен учитывать хемские заморочки, пока государь болеет и государево кольцо — на моём пальце… и, чем сильнее я хочу отползти от всего этого, тем ближе я подползаю! О, Эл! О, Мелькарт! Взываю к вам, жажду вашей помощи…».
   — Святой отец! — заговорил капитан уверенным шафатским голосом. — Я не замедлю отдать приказы охранникам в царских покоях! Вы войдёте туда беспрепятственно.
   — Туда, где я должен быть, я вхожу мимо любой стражи в любой день и час! — возразил старец с мирской насмешливой хвастливостью. — Помни о своих ранах. Ты поступаешь верно, сын мой, ты боишься лишь того, чего следует бояться… но — будь осторожен! Такой беды нужно бояться по-настоящему! Она — единственная — достойна страха твоего!.. К онемевшему Бейи Талатайину-Трёхглазому я войду на обратном пути. Надо, надо сделать так, чтобы он вернул себе речь. Попробую. Там я тоже войду к двоим: к больному и к болезни. На чьей стороне окажется хугрит?
   — Благодетель! Но я не просил вас, я даже решиться не мог попросить вас о том, чтобы…
   — Решиться ты не мог, Закар, но попросить хотел. Пусть Бейану говорит сам. Его друзьям не нужен лишний грех — грех предательства!.. К больному мальчику зайду напоследок.
   — О благодетель! Я велю матросам, которые охраняют маленького эгейца…
   — Там, где я должен быть, я появляюсь без чьих-то велений! Но если ты одолжишь мне возок с парою осликов и не болтливым возницей, — буду признателен.
   — Ваше слово, благодетель! Возчик будет являться сюда, как только вы позовёте его! Как вы узнали об эгейце?
   — Ты знаешь о странном мальчике со странного корабля, о Закар, и этого достаточно. Для меня — достаточно…
   А монокроты уже стояли на якорях среди хавара. Причудливый изгиб кормы — защита для рулевого и кормчего. В Карате делали так ещё в старину, когда корпус вырубался из цельного ствола громадного кедра с природным изгибом. Круто скошенный вперёд нос. Выведенные краской глаза — по одному с каждого борта — созерцали чужой порт. Смотрели из-за щитов, развешенных по бортам, светловолосые рослые люди в накидках из мехов, как у арья, которых Закар встретил в пути от Инда к Дамашку. И летел по городу слух:
   — Геллины пришли с дарами! Дикие геллины! Их даже эгейцы боятся!
   Капитан был рад стряхнуть старую заботу ради новой. Во дворец! Забудь, шафат — второй человек Города — обо всех Атонах, атилланах, Громах! Скорее во дворец! У подножия престола — место твоё, о шафат! Ну а сейчас, когда государь болен и трон пуст, место твоё — дважды там!..
   Во дворце царила сутолока. Уборщики, опахальщики, факелоносцы метались по коридорам. Тут и там звучал голос дворецкого. Закар отметил про себя: всё ж приказы исполняются и в этой суете!.. Равняла двойной строй между троном и дверьми тронной залы стража. Не пешие воины-реду: марианы-колесничие. Хотя они (отроки лучших семей, способных купить боевую колесницу и упряжку отборных коней) тоже несут в основном пешую службу. В тесном старом дворце, храня покой царя, далеко не уедешь!.. Закар   снял   будничный  халат-катант.  Хабды  вовлекли-втащили на его плечи тяжёлое (тканное больше из серебра, чем из пурпурной шерсти) одеяние. Возложили остроконечный головной убор. Почти как у малаха. Почти такой же неудобный: слишком высок, плохо держится!.. На подушечках принесли браслеты и перстни, которых Чернобородый терпеть не мог. Это — разве боевой браслет?.. На поясе сверкнули тяжкие — сплошь в золоте и драгоценных камнях — ножны. Самоцветами усыпана и рукоять парадного меча. Нелегко, нелегко будет удержать её в ладони, случись таким оружием воспользоваться… но всё это стоит дороже Корабельного двора. Более чем ярко. Более чем солидно и прилично. Ради приличия — терпи, о шафат!
   Люди ворот собрались перед троном. Стекольщик держал что-то перед собой. Тяжёлое и укутанное в холсты, будто младенец. Ваза! Новая ваза-гроздь! Криш каждую осень любовался гроздями винограда, рассматривал их на  просвет,  осторожно-бережно трогал нежную голубую пыльцу. Теперь пыльца не сотрётся от прикосновений: стекло ведь хрупко, но твердо. И полупрозрачный, в тонких жилках, лист не умчится по ветру: он, пока не рассыплется осколками сама ваза, будет радовать взгляд. Над мастером — рука Эла!..
   Был среди Людей ворот и человек, с которым не хотелось встречаться. Бен Риби. Хозяин каменоломни. Его лицо — грубое лицо крестьянина дальних гор (чересчур большой горбатый нос, толстые губы, резкие злые складки возле рта) — тоже не являло радости по поводу встречи с шафатом. Историю болтуна Купчишки, распустившего язык во «Встрече», он знал лучше многих, потому что он платил штраф, избавляя Тамкарана от порки!.. Но — поздоровался первым. Заговорил учтиво:
   — Болтали на рынке, о Закар, что ты бывал у этих геллинов. Они, впрямь, душат всех детей, кто вышел из матери хоть с малейшим признаком болезни либо уродства?
   — Я бывал у эгейцев, о Бен Риби, — поправил Чернобородый. — Геллинов, как и ты, встречаю первый раз.
   — Ха-а-а, справа Яму и слева Яму! Что геллины, что эгейцы!.. Смотрел я на них, когда эти белые медведи съезжали на берег, и думал: правильно делают, следят за породой! Один к одному! Как быки доброго хозяина. Выведу себе породу, какую хочу…
   — Ты занялся разведением скота, Бен Риби? Твоё имя, сколь понимаю, означает Сын Учителя.
   Стекольщик, едва не уронив вазу, отстранился прочь. Зашевелились и остальные Люди ворот, шелестя среброткаными плащами. Сын Учителя ответил:
   — Аам был учителем, пока были желающие отдавать ему детей в мастерство. Да время нынче смутное. Грамотный, неграмотный, — зашибут. Перевелись те, кому надо шлифовать зады розгой, и папаша розгу бросил. Но его свитки остались, я иной раз почитываю их… Ну а что! — вскричал вдруг Бен Риби, глядя на Людей ворот. — Любой из вас, идя на торг, желает купить хабда покрепче-поздоровей! Я ищу таких. Всюду. Где только могу. В основном — мальчишек. Они — дешёвые. И, для начала, не даю им жрать. Затем, когда изголодаются, швыряю к ним в их жилую яму куль сухой рыбы. Проворный — ухватит кусок себе, сильный — отберёт кусок у соседа, хилый — сдохнет. Мне не придётся убивать хилых, беря грех на душу. Всё ж, внешне, хабд схож с человеком!.. Ну, и развлекаться им даю. Разрешаю им драться. После работы. Сколько хотят. До утра. Но если утром не встанут на работу и не станут шевелиться как следует…
   — Бен Риби! — прервал его Стекольщик. — В каких книгах ты всё это вычитал?
   — Могу дать, посмотри сам, — отвечал Бен Риби. — Хоть ты едва ли разберёшься! Там — особое письмо. Узоры.
   — Узоры? — повторил вслух Закар… и едва удержал язык свой, чтобы не повторить вслух показания хапиру, звучавшие в Доме справедливости: «Будь там письмена, балу, — аж мне стало б понятно… кни-и-иги… а там — кружочки всякие, полосы, завитушки!..». Закара (к счастью для дел) отвлёк ещё один голос, который спросил:
   — Как привязывать непокорных к деревянным крестам за руки и за ноги, ты, о Бен Риби, тоже в узорах вычитал?
   — Привязывать, имея серебро на покупку гвоздей?! — Бен Риби хмыкнул. Криш сделал ещё один шаг прочь от Бен Риби. Закар произнёс торопливо:
   — Криш, друг мой, вернись с даром вперёд! Поднесёшь вазу послам по моему знаку.
   — Ну, дар есть дар… — вздохнул толстяк (более торопливо, нежели говорят люди, высказывая свою печаль). — Ради Города и в убыток войду. Хорошо бы заплатили за такой товар микенцы…
   — Закар тебе говорит, геллины суть не микенцы! — рыкнул Бен Риби. — Белые медведи едва ль сумеют ценить красоту… и не сам же я всё выдумал! Не сам! Ну, Закар! Насчёт породы! А, Закар?
   — Дары есть дары… — (Стекольщик кивнул, баюкая вазу. — Д а р о м   отдаю…
   Взревела труба. Криш упрятал остаток сокрушенных слов обратно в пояс.
   
   ***
   Кто в толпе геллинов — посол, Закар легко догадался: вот этот здоровяк в чистом красном катанте и с громадными грязными руками в неотмытой, крепко въевшейся копоти. Ну, ещё один чужеземец — старик в белом катанте (по-ихнему: хитоне) до пят — переводчик. Остальные сто… какую роль играли остальные сто геллинов?.. Охрана?.. Свита?.. Но впустить пришлось их всех. Точнее: они просто вошли вслед за послом, а колесничие не смогли затворить перед ними дверь. Вошли. Встали в два ряда спинами к колесничим. Закар подумал:
   «Белые медведи! Звери! Могучие дикие звери! К счастью, они сыты. Или не так уж много хотят по дикости своей?».
   Об эгейцах капитан знал. Первое и главное: в боевом искусстве они оставляют за кормою всех остальных. О корме сказано не для слова, эгейские пейан (ловцы удачи, хапиру на ханаанский лад) опасны и сильны. Хотя в основном северяне бьются на суше. Воинского строя, можно сказать, не ведают. Каждый — сам за себя. Сосед не рассчитывает на помощь соседа. Передний тяжеловооружённый ряд (родовая знать, которая может продать стадо быков, чтобы купить бронзовые доспехи) не оглядывается на задние ряды — на обладателей охотничьих копий, дротиков, луков, войлочных панцирей да гулких щитов из дублёной кожи. Тысяча конных хеттов рассеет тысячу их конницы, если они смогут таковую выставить. Тысяча пеших немху Мерн Амона опрокинет тысячу эгейцев. Но поле единоборства останется за северянином. В ближнем бою он в своём панцире (пусть даже войлочном), в своём шлеме с шипами из клыков дикого кабана (пусть даже простом кожаном) — как свирепый носорог. Только смерть остановит его. Легковооружённые лучники страшны на расстоянии. Роме отрабатывают силу выстрела: дырявят медные тарелки, выставленные в ряд донце к донцу. Хетты, предпочитая меткость, целятся стрелой в кольцо. А эгеяне, выставив в ряд боевые топоры с кольцами, собирают их на стрелу, как вязание на спицу. Опустеет колчан, — стрелок рванётся в бой безоружным. И врагу опять придётся тяжело. Закар, сам с детства крепкий боец, ни разу не пробовал свои силы в схватках с мастерами эгейского кулачного боя — панкратиона, где правила запрещают лишь кусаться и выбивать глаза соперникам. Знал: не стоит искушать судьбу. Всегда знал. Даже в молодые бесшабашные годы!.. Хвала тебе, Эл — творец вод и земель, ты разделил нас морем! Угарит много терпит от эгейцев (ахейцев, так говорят там). Отчаянный, буйный Угарит! Но эти геллины, спускаясь в долины Аргоса и Беотии с полночных гор Олимп, раз за разом угоняют эгейский скот, берут пышнотелых эгеянок себе в наложницы… и будто вообще не встречают сопротивления! Так доверенный человек писал Закару.
   Странный народ. Все прямоносы, светлоглазы. Глаза — серые или голубые, как лёд. Льняные космы висят до плеч. У одних — мальчишеский пух на щеках, у других — бороды длиной в две четверти. А лица — одинаковы. Меховые накидки на бугристых плечах (волчьи, медвежьи либо из шкур быков) — по единому лекалу. Как и грубые шерстяные рубахи с зубчатым узором по вороту и подолу (что-то вроде волн, какими получатся волны у живописца, который, ленясь двигать кистью, водит её только влево-вправо да вверх-вниз). Грубые сандалии. Могли бы вырядиться в шмутьё, награбленное у микенцев! Хотят на что-то намекнуть? Или… не подумали в простоте и дикости своей, что ради такого случая следует показать себя лучше, чем на самом деле есть?.. Но мечи светятся золотом. Опять намёк: серебра не признаём, ни с кем не торгуем? Или причина, вновь, открыто-проста? Серебро нужно плавить, а золотые самородки попадаются в реках!.. Узор на рукоятях мечей — так же груб: круг, спираль, квадратные волны. Только на рукоятях. Ножен нет. Вместо ножен — петли-перевязи!.. По живому коридору соплеменников к трону (и к Закару, который стоял перед пустующим троном, среди Людей ворот) двинулись старик и посол.
   «Радуйся, бассилей!» — перевёл хриплые, отрывистые слова старик, борода которого казалась светлее, чем одежда. Шёл он без посоха, держался прямо, тяжёлые руки (руки воина) не дрожали. («Глаза, правда, мутны. Он то и дело щурит их. Но, — подумал Закар, — дойти бы мне самому до таких лет с прямой спиной!..»). И сказал старик: не ванaк, царь. Сказал: бассилей, вождь, глава мужчин, носящих оружие. Они там тоже сами решают, кто будет во главе. Как в городах ханаанских. Но бассилеи, сколь знал Закар, — не шафaты! Не судьи. Не градоначальники. Просто вот именно вожди мужчин, носящих оружие. Переизбирают их северяне-дикари очень редко (иной бассилей умирает вождём, постарев), но — случись повод — очень быстро!.. Со временем разберёмся. Разберёмся! Какие дары там у них?
   Посол извлёк из перевязи свой меч. О, Эл! Хотя бы здесь мерцает на тяжкой, очень грубой рукояти хоть какой-то более-менее затейливый узор: волны, круги, треугольники, полосы! Точнее сказать: аляпистый. Лишённый меры и гармонии. Дикарь, и вправду, не ведает и не ценит красоты!.. Закар протянул руку, чтобы принять дар. Посол, рыкнув что-то насмешливое, вогнал меч обратно в петлю перевязи. Клинок вспыхнул под светом факелов… и свет, отразившись от клинка, густо-голубой струёй хлынул вниз.
   Металл халеб! Железо!
   Такой вот густой синевой отливают крылья воронов. Зря ли ворон, облачённый в тусклые перья, считался у ханаанеев мудрой вещей птицей до того как заморские хемцы — тоже неглупые, надо сказать, — переняли его имя! Ворон! Не яркий фазан-хазану!..  Сколько стоит этот дар? Отец и дед отдали какому-то хугриту в пять раз больше серебра, чем весил его странный товар — грязно-бурые слитки! Халеб очень твёрд. Твёрже, чем бронза. Дед говорил, что знающий человек может сделать халеб ещё твёрже. С помощью огня. Да, с помощью огня. Он говорил так. Странно. В огне металлы плавятся. Но знающего человека найти не удалось, и слитки через год-другой превратились в рыжий песок. Эх, кинжал далеко! Кинжал, взятый в случайном бою. Кинжал, который рубит бронзу. Интересно было бы сравнить остроту лезвий! Интересно будет сравнить!
   Хладнокровие изменило шафату…
   Посол улыбнулся ещё более насмешливо. Прищур холодных льдистых глаз… эта зловещая улыбка… и, вновь, рычание варварского чужого языка, которое старик в белых одеждах перевёл так:
   — Дар — на дар! Этот меч — на мир и корабль хлеба!
   Так.
   Что это?
   Переговоры со вручением даров — или…
   Колесничие ропщут. Дикари-чужеземцы так и стоят в два ряда, спинами к знатным отрокам-марианам! Неслыханное оскорбление! Хотя ведь… налицо и неслыханная беспечность: кто ж подставляет спину чужим?!. Один из марианов шевельнулся. Один из дикарей, не оборачиваясь, выхватил из своей перевязи свой меч. Такой же. Из металла халеб. Грозно  сверкнуло  синее  лезвие.  Жалобно звякнула золотая рукоять  церемониального  меча,  который  принадлежал  колесничему. Мариан ощупал рукой то гладкое место, на котором лишь мгновение тому назад крепилась рукоятка… и Закар вдруг понял: колесничий уже никогда не сможет воспользоваться своим мечом как оружием! Не сможет даже извлечь его из ножен, усыпанных драгоценными камнями!.. Дикарь отвернулся. Закар понял ещё и другое: это — не переговоры со вручением даров… а посол — не посол.
   Враги!
   Это — враги!
   Все северяне — враги!
   До сих пор  страшный «морской народ» ни разу не дерзал ступать с кораблей на сушу в пределах, издревле подвластных царю Города. Пиратствовали в открытом море. Иногда, осмелев, приближались к берегу на полёт хорошей боевой стрелы, выпущенной из хорошего боевого лука. Но вот так… с такой дерзостью…
   И с такой примитивной дикарской хитростью…
   Никогда!
   Никогда такого не было… и, думал Закар-шафат, никогда такое не случится!
   Но оно — случилось. Враги — во дворце. Город захвачен. Захвачен изнутри.
   Что делать?
   Надо что-то делать!
   Закар шарил глазами по сторонам. Взгляд шафата, однако, всё чаще возвращался к одной точке: к рукояти варварского меча над варварской перевязью. И… к руке вождя врагов. Грязные пальцы этой руки легонько похлопывали по рукояти. Даже рук не помыл! Не счёл нужным трудиться, мерзавец, чтобы выглядеть хотя бы ненамного попригляднее! Или… или… эта чёрная грязь — вернее: копоть — с его рук не отмывается? Чересчур крепко въелась?.. А при чём здесь это? При чём это здесь и сейчас?!.
   Вот при чём!
   — Ты ковал свой меч своей рукой? — спросил Закар, выбирая ханаанские слова попроще, чтобы старику-дикарю было нетрудно переводить их для дикаря-вождя. — Ты мог бы выковать ещё пятьдесят таких же? Или сто? Или двести?
   — Я ковал рукой своей, — ответил враг, тяжело (как камни в кладке стены) прислоняя одно ханаанское слово к другому слову. Ага, знаешь язык! Знаешь, но притворяешься! Теперь ты понятен мне!.. Для чего-то вспомнился мальчик-эгеец со странного корабля. Закар отбросил воспоминание как явно чуждое. Враг спросил со слабыми следами растерянности в своём мощном голосе: — Сомневаешься, бассилей?
   — Хочу убедиться, — с очень заметными следами торопливости в своём внезапно осипшем голосе заверил врага капитан. — Что возьмёшь за пятьдесят клинков?
   — Корабль хлеба, вождь.
   — Но не пятьдесят кораблей?
   — Ты вряд ли дашь столько, вождь.
   — Четыре корабля дам.
   — Ну, если так, то пускай будет двести клинков, вождь! — прорычал враг и улыбнулся детской улыбкой.
   Именно — детской.
   Так улыбается ребёнок, которого взрослые нежданно похвалили. Равнодушные, высокомерные, всезнающие взрослые похвалили его, и теперь он сам, впервые в жизни поверив в свои силёнки, мнит себя взрослым, умным, сильным, большим…
   — Когда будут готовы, если я дам хлеб сейчас?
   Дикарь задумался. Оглянулся на старика. Задумался ещё глубже… и, наконец, дал ответ:
   — Приходи зимой.
   — По рукам?
   — По рукам, вождь!
   — Стекольщик, разбей наши руки!
   Стекольщик, прижимая к себе вазу, остался недвижим в толпе Людей Ворот. Просьбу выполнил Бен Риби. Закар, едва лишь его рука освободилась от мощных, как железные клещи, пальцев дикаря, снял со своего (точнее: дворцового, из дворцовых запасов церемониальной одежды) пояса тяжкий — в золоте и самоцветах — бронзовый меч для торжеств. Протянул его дикарю:
   — Давай также меняться!
   Геллин ухватил золотую рукоять левой своей огромной чёрной ручищей. Правая его рука тем временем обхватила рукоять железную, с незатейливо-незамысловатыми узорами из речного золота. Мощный голос загрохотал по-геллински. Старец повторил по-ханаански:
   — Того, кто забудет дружбу, карает собственный клинок!
   Враги повернулись к колесничим. Подняли свои мечи, выхватив их из петель. Свет дрожал, как на струящейся воде, на узорах синеватого металла. Как оказался там у них металл халеб? В Ханаан железо проникает из страны фракийцев. Необработанное железо. Которое, да, — твёрже бронзы… но от воздуха и воды халеб окисляется. Делается грязно-бурым. Как бы вдруг заболевает странной болезнью вроде лишаёв. Великая твёрдость — главная ценность металла халеб — притом сильно падает. Будь они хоть трижды дикари, я бы на их месте не поднёс в дар чужому царю сомнительное изделие!.. Они защищают острие от ржавчины? Как? Чем? У кого спросить?..
   Вспомнился старый лекарь во дворе великих храмов. И Закар будто услыхал его ответ: слабый, скрипучий, но полный уверенности голос. Уверенности в правоте слов, которые произносит он.
   «Сын мой! Всё ли ты знаешь о мастерстве и о мастерах? Не торопись. Не торопись вершить суд и изрекать приговоры. Да, ты шафат. Шафат Города. Но мир велик! Мир — не только Город…».
   — Делай как я! — крикнул Закар колесничим. — Отдавайте свои мечи гостям в обмен на их мечи!
   Опоздал шафат… замешкался… но уж пускай лучше поздно…
   Старшина марианов резко выхватил из ножен свой бронзовый клинок. Хороший клинок. Царь плохих не держит. Ухватив двумя пальцами за острие, подал его ближнему геллину. Принял от дикаря синий клинок. Опустил в ножны. Железный меч вошёл: изделие чужих мастеров оказалось тонким и лёгким. Геллин со смехом кинул толстый бронзовый клинок в петлю, которая свисала у него с плеча (ножен у дикаря — как и у всех его соплеменников — не было). К Закару метнулся дворецкий:
   — Что ты творишь?!
   — Мир для Карата творю, — ответил Закар. — Эй, слуги! Вино и угощение сюда!
   Вождь геллинов опять загрохотал по-своему. Старик перевёл:
   — Гефестид говорит нашим, что тебе понравился наш дар!
   Дикари… то есть, геллины улыбались. У молодых парней и у седеющих воинов были одинаково детские улыбки…
   Потом было проще. Выслушать, откуда именно прибыли новые партнёры на своих кораблях со странным названием — монокроты, имеющие один гребной ряд. (Закару вспомнились слова островитянина о хемских кораблях, где гребцы не сидят, а лежат в два — иной раз даже в три — ряда, ворочая вёслами над собою. Слова, которые обозлили Азиру Хмурого. При чём тут это?.. А если — при чём? А если разговор идёт опять о кораблях со многими рядами вёсел? Кораблях, которые уже есть… или — скорей всего — которые будут… но у кого? Не у этих же дикарей… то есть, северян!..). Спросить, какие товары желали бы видеть под лавками своих судов на обратной дороге. Откуда они, Чернобородый так и не понял. Понял лишь: «Геллины — это мы и как мы. Геллада». Старик не смог объяснить, где они живут, чьими соседями являются. У них вовсе нет соседей? Из какой дали, по каким морям ухитрились они добраться к нам сюда?! По каким приметам узнавали путь?!. Уходят на заре, с утренним бризом. Взять (сменять на золото) согласны красивые вещи, удобные в делах и гладкие для взора, но прежде — хлеб. «Зерно, бассилей! Золото не сеют». У них голод? Или полуночная Геллада ничего не родит?.. Вопросы, вопросы, новые вопросы без ответов… пока — без ответов!..
   Стол для пиршества — имеется в виду: обыкновенный стол в тридцать локтей — пришлось срочно заменить другим. Он пылился в подвале с тех времён, когда старый царь кормил и поил за ним весь хеттский гарнизон, вплоть до юнца-коновода, провонявшего навозом. Геллины быстро уяснили, для чего нужна тарелка. Мясо теперь хватали не сразу с блюд: отрезая куски (помимо мечей, у всех у них вдруг и враз явились откуда-то узкие, лёгкие, невероятно острые ножи синего металла халеб!), переносили ближе к себе. Но о вилках не имели представления. Обсасывали пальцы. Рыгали. Вино пили жадно. Брызгали из кубков себе под ноги, рыча: «Хайре, Гея! Земля, радуйся!». Плескали вверх (так, что всё лилось обратно им на головы): «Хайре, Уран! Небо, радуйся!». Посол Гефестид окропил светильник: «Хайре, Гефест! Подземный огонь, который живёт в недрах огнедышащих гор, радуйся!». Старец объяснил по-ханаански:
   — Зовём бессмертных радоваться вместе. Гефестид делает так с тех пор, как стал бассилеем. Он любит гостей.
   «У вас ценится не здоровье, а радость? — хотел уточнить Чернобородый — Ценят всегда то, чего мало!..» Но сказал он другое. Задал другой вопрос.
   — Он — сын огня?
   Гефестид что-то рыкнул по-своему. Видать, ханаанские слова для могучего северянина были, впрямь, чересчур тяжелы. Старик перевёл:
   — Зовут с тех пор, как он опять вернулся и принёс в руках ещё одно мастерство. Принёс умение делать пламя вечным.
   — А какое мастерство в твоих руках, о почтенный?
   — Руки слабеют. Глаза — совсем плохи. Но я — помню. Народ — слушает. Люди рады узнать, что было до них.
   — Аэд! На словах скор, как и на деле! — прорычал Гефестид. Закар вспомнил: троянцы тоже называли старого колдуна-ворона, который плыл на баре с Камесом: аэд, странствующий собиратель преданий!..
   Колесничие пьянели. Кто-то из них уже колотил по гулкой широкой спине кудрявого парня-геллина. Парень хохотал, отвечая ещё более гулкими ударами. Отрокам это нравилось. Пьянели Люди ворот. Стекольщик, мокрый и красный, орал на ухо распаренному потному дикарю… северянину что-то про виноград, обрезку, способ выжимания ягод, бочки, кувшины. Ваза-гроздь, забытая, скучала на столе. Рядом слышалось нечто о конях, о сёдлах, об уздечках, о плуге. Переводчик-старец сидел, выпрямившись, и мутные глаза его не блуждали. Он как раз говорил Чернобородому:
   — Бури начнутся рано, мы должны успеть к себе. Да не оскорбит тебя наш скорый отход. Мы берём хлеб и поднимаем якоря на рассвете. Африка дала только золото. Нужен хлеб.
   — Африка? Пенная страна?
   — Которую вы, ханаанеи, знаете как Ливия, Хем, Куш. Я был ребёнком, полуденный ветер нёс ароматную пену, ветки деревьев, цветы. Я хотел побывать там и сказать всем, кто захочет узнать. Жизнь вела меня другими путями. Но бессмертные милостивы. Я жив, и я иду из Африки в Гелладу среди своих на своём корабле. Небожители милостивы.
   — Среди своих на своём корабле. — (Закар сам не знал ещё, для чего повторил он эти слова старца. Думать надо было над иными словами. Переводчик сказал: идём из Африки. Чем они там торговали? Бычьими да медвежьими шкурами? Тубб Катант… Медвежья Рубаха… не из ваших ли краёв был тот, кто сгинул на покинутом корабле заодно с гартом Ури?..). — Приходите ещё. Царская воля, — (шафат приподнял руку с кольцом, блеснули резные буквы), — и городской обычай охраняют вас с этих пор.
   — Наши обычаи тоже стоят на стороне мирного иноземца. Ты принял нас, мы примем тебя. Дети примут твоих детей. Проксения.
   — Проксения? За чужого?
   — Да. — Старик кивнул. Гефестид прекратил орать в ухо соседу. Схватил старика за плечо. Стал ему в ухо орать, брызгая слюной. Под сводами пиршественного зала клубился горячий туман от светильников и от дыхания. По лицам дикарей… северян катился пот… а мёртвый холодный лёд враждебности, так и не  растаяв до конца, опять становился прочнее…
   Может, единственной встречи просто-напросто мало, чтобы лёд растаял до конца?
   «Начало есть. Дары приняты, первый торговый договор оглашён. Уже кое-что!.. Поглядим. А вот вино у малаха в подвалах хуже некуда, — подумал вдруг капитан. — У Криша вкуснее: готовит Криш всё своё для себя… и для своих друзей…».
   
   ***
   За час до того, как оставить Карат, Закар успел если не сделать, то начать ещё одно дело. Пока аам баалы — грузчики таскали на «Орёл» запас воды, а старший писец получал от дворецкого последние указания из числа тех, что никогда не попадают в писаные дорожные указы, Чернобородый перешагнул разрушенную стену корабельного двора. Там его ждали царский мастер, старый Гамаль, Ганон — и три хабда. Это были его хабды. Один имел прозвище Шардан. Откуда взялся этот сгорбленный старик с длинными — ниже колен — узловатыми руками, Чернобородый так и не сведал. «Запада. Земля запада, крепкая среди вод!..». Может быть, он — из числа живой добычи, которую Мерн Амон — молодость, здоровье, сила — взял, сокрушив некие морские народы на закате солнечном? Дед Гор купил Шардана за тысячу сиклей, когда Закар едва начинал называться Чернобородым. Не дорого купил.  О ч е н ь  дорого! Но свою цену хабд оправдал многажды. Кто лучше него разбирается во всём корабельном устройстве от парусов до руля? Правильный ответ: никто!.. Второй хабд, моложе, с кличкою Сикел, — ученик Шардана. Выкуплен Закаром у сидонян (те хотели пришибить его за побег с вёсел). Откуда он — Закар тоже не дознался. «Укреплённые острова среди вод, крепости среди вод…». В помощь мастерам куплен мальчишка. Судя по всему, — ливиец-техeну. Из племени дикарей, которые живут в пустыне к западу от Хапи, изредка торгуя и часто воюя с Хем. Вороны привозят ливийцев во множестве,  а  ханаанеи  во всех городах охотно покупают их:  они — крепки  телом.  Злы  нравом, да. Этот мальчишка год назад был просто дикий зверёк. Скалил зубы, плевался, выкрикивал что-то злое на странном своём языке (странном уже потому, что по звучанию удивительно напоминает ханаанский). Тем же вечером пацана пришлось выпороть. Но… Шардан его довольно-таки быстро приручил! Значит, ливийцы приручаются!.. Как он этого достиг? Сложно сказать. Во всяком случае, Техену не остался на побегушках у Шардана. Никогда, ничего маленький хабд не забывает. Удивительная память! И — старателен. Притом — быстр. Вмиг понял, что такое «работа должна быть сделана в срок». (Это среди хабдов — редкость. Каждый хозяин на свой лад объясняет, откуда берётся «невольничья медлительность» — общеизвестная трусливая, дрожащая, но, при всём при том, непобедимая, никакими побоями не вышибаемая лень: от врождённой ли дикарской глупости она, от отупения ли, которое настигает людей в неволе, как только они отрываются от своих племенных святынь и утрачивают душу, сохраняя лишь вид человеческих существ? Но все сходятся на том, что она — есть). Деньги не пропали. Деньги немалые. Сто сиклей за мальчишку, знаете, — цена!..
   — Шардан, Сикел, господин ваш говорит с вами, следите за этим прутиком, слушайте, — велел хабдам капитан. — Я восстановлю сгоревший корабль. Вы будете с плотниками. Когда корабль поплывёт, неся паруса и слушаясь вёсел, — я отпущу вас на волю и вольными людьми возьму вас в поход к… который со временем состоится. Буду платить вам наравне с остальными. Когда мы встретим в пути ваши острова, — спрошу вас, хотите ли вы вернуться на родину. Вообще, я не обижаю людей, которые дают мне свой труд в обмен на моё серебро. Я сказал, вы слышали. Повинуйтесь. — (Сикел и Шардан, забыв о прутике, пали перед баалом ниц. Закар не требовал от своих хабдов такого вот… впрочем — обычного, даже закреплённого в новых государевых указах… изъявления покорности. Как не требовал и не любил всего излишнего. Не слагающего собою суть, а налагаемого на суть извне. Оттого Чернобородый велел: — Поднимитесь, хабды. Где Техену?
   — Да вот он, баал! Зубы скалит. Почуял новую работу. Ему только дай воткнуть стамеску в дерево! — заухмылялись Шардан и Сикел. Маленький хабд-ливиец кинулся перед господином на колени. Выпрямился вновь. Сверкнул в улыбке белыми — как у зверьков — зубами. На чёрном от загара лице под клоками перепутанных рыжевато-кудрявых волос они казались ослепительными. Зеленоватые глаза светились радостной преданностью. Он подбросил на ладошках скомканную тряпку. Тряпка развернулась. Блеснула под солнцем отточенная бронза.
   — Баал! Мой старался! Мой теперь имеет своё!
   — Будь старателен всегда, Техену. Я жалую старательных. — Мальчишка-хабд вновь ослепил господина сиянием улыбки. (Медвежонок чем-то похож на него. Верней, Техену напоминает Унатеша. Странно…). Вспомнив о порядке, склонился. Опять поднял вверх сияющую мордочку. Захотелось потрепать его за волосы, нажать пальцем на крупную родинку посреди лба. Он это любит. Но баал есть баал, хабд есть хабд. Особенно при посторонних. Закар позволил мальчишке обнять свои сандалии. Отошёл прочь — к Рулю и Гамалю, велел им обоим сразу: — Собираю гарт для очень трудного, но очень выгодного плавания. Именно собираю. Не набираю. Уйдут со мной далеко не все. Но кто уйдёт, — по возвращении бросит в Карате золотые якоря вместо каменных.
   — Серебряные, — неохотно уточнил Ганон Руль. — У нас с Громом были серебряные якоря…
   — Как этот, но побольше размером? — улыбнулся Закар. Достал из складки пояса туго свёрнутый лоскут. Встряхнул его, разворачивая. Блеснул в материи серебряный якорек с петелькой как у серьги. — Ты забыл его, Руль, во «Встрече», и… в общем, больше так не делай, это ведь тарташское серебро!
   Ганон потемнел. Краска стыда и морской загар сделали его лицо бурым. Гамаль пообещал, грозя Ганону:
   — Я за ним сам прослежу, адон, то есть — баал!
   …Слушая плеск волн за кормой «Орла» в хемской темноте, которая скрыла ладью Пер Аа, Закар вспомнил всё это с удовлетворением. Но опять нахлынула тревога. Мирный договор — мирные договором… но Ханаан далеко! Очень далеко! А вокруг — Хем! И наутро предстоит идти во дворец со свитком льстивых кружев неискреннего поздравления.
   
   
   Тот, кто рядом с троном
   
   Церемонии длятся бесконечно. Капитан давно хотел спросить у писцов малаха: есть ли на свете люди, которым это всё нравится, которые всей душою, искренне  с т р е м я т с я  чаще посещать разного рода церемонии?! Но то забывал спросить, то не решался.
   Спёртый воздух старого дворца — Дома Великого Дома — шелестит сотнями голосов, возносящих хвалу. В этих сотнях затерялся голос Закара. Хочется выйти прочь. Тут каждый второй (казалось Чернобородому) хочет выйти — вырваться! — прочь, убежать на край света и там спрятаться.
   Тягостно.
   Так бывает, когда ждёшь беды. Ждёшь, не зная, с какой стороны она придёт и как её встретить. Как к ней подготовиться. Оттого — страх: подготовиться не успеешь, и она ворвётся, когда ты её меньше всего ждёшь. Тревога во взглядах. Взгляды рыскают туда-сюда. Послы вынужденно следят за движением страусовых перьев-опахал над золотой колыбелькой с очередным второстепенным сыном-ненаследником от очередной несчастной жены-чужестранки, которая приняла здесь ненавистное, нехеттское имя Маатхорнефрура, Она зрит красоту солнца, то есть —  Мерн-Амона, Любимого самим солнцем. Послы вынужденно  следят  за  движением  страусовых  перьев-опахал над хепрешем, островерхой синей короной с золотою маленькою коброю выше лба. Все — ждут. Все — терпят. Ради этой церемонии брошены они на дворцовый каменный пол.
   Обладатель хепреша Мерн Амон, Любимец солнца — молодость, здоровье, сила! — неподвижен и отрешён от всего происходящего. Взор течёт с трона поверх толпы. Куда? На стену. На фреску. Пенится зелёное море, плещут цветные паруса, горят чужие корабли, на них тяжко навалилась бара с зелёными щитами морской стражи вдоль бортов и кормовым противовесом в виде лотоса… а с бары стреляет из лука по вражеским мореходам статный могучий воитель средних лет, у которого — твой азиатский нос! Ты дремлешь на троне, фар равван, ты равнодушно взираешь на самого себя и на свои собственные подвиги. (Странное имя придумал бессловесный забитый народец ибри, который у тебя здесь — на самых грязных работах… но всё ж как быстро вцепляется в память оно!..). А под твоей внешней отрешённостью, как огонь под пеплом, дремлет в тебе страшный всепожирающий жар! Кто возбудил ненависть твою? «Морской народ»? Кто именно из числа «морского народа»? Геллинов, критян, эгейцев, троянцев? Кого имел в виду живописец, послушный призыву твоему, когда этот старый дворец подновлялся для этой церемонии? Краски на фреске — совсем свежи, нарисованные волны влажно блестят в свете факелов…
   Мерн Амон перевёл взгляд на другую стену. На другую фреску. Летит в колеснице, горяча коней, юный лучник. Громадная стрела готова сорваться с тетивы, кони топчут бородатых азиатов в долгополых одеждах, тараны вышибают кирпичи из стен очень-очень узнаваемо изображённой крепости Кадеш… а у воителя — тоже твой горбатый азиатский нос, о фар равван! И — твой загар. Не красновато-медный, как у хемца. Бурый, как у шасу, степного кочевника. Там — твоё лицо, ныне правящий Великий Дом! И твой взгляд. Холодные серые глаза геллинов и эгейцев темноглазому ханаанею малопонятны. В чёрных, как у тебя, Пер Аа, азиатских глазах всё видать. Словно в зеркалах из обсидиана, дикого горного стекла, которое попадается среди камней на склонах горы Хази…
   Глаза Пер Аа шарят по рядам приближённых у подножья трона. Упёрлись в бритый затылок. Рассматривают тёмный посох, лоснящийся не от дорогой полировки, но от времени, от постоянного прикосновения рук. Мало жалуешь ты, фар равван, святое сословие. Редко входят сюда слуги звероголовых демонов Хем, неся посохи и жезлы с их изображениями. (Геллины Гефестида тоже сами вошли в каратский дворец вслед за Гефестидом. Тогда. Вошли и встали… не выгнать… если у кого-то даже возникло в мыслях слово «выгонять»…). Какие демоны прислали сюда этого старика? Старик похож — к слову молвить — на Великого Шешу. Точь-в-точь покойный херхеб. «Аэд, собиратель мудрости», — говорят северяне. Учитель Камеса-воронёнка. Старец, который умер на палубе, сотворив очередное своё заклинание: «Феа… феа… оживи… я приказываю…». Старец, которого взрослые хемцы — уходя с «Орла» вслед за Громом и уводя маленького Камеса, — унесли с собой. Только вот одет он иначе. Вместо белых тканей — голубые ткани. Как у тебя, Гром… или атиллан!..  Вижу тебя, о Гром! Ты поправляешь накидку цвета небес.  В смиренной толпе. Рядом с лазурно переодетым вождём геллинов Гефестидом Как чувствует себя отравленный тобою малах после свидания с тобою на галерее для стражников? Ты о малахе думал? Или не думал, как и о других своих жертвах?
   Вспомнилось: «Как можно реже вспоминай эти имена. Оборотни-враги носят их поочерёдно и меняют, не спрашивая друг у друга. Судоводитель Гром — страшен, Гром — один из немногих, кого атиллан боится… но трудно сказать, Гром или атиллан побывал во дворце и на берегу. Даже я с трудом различаю их. Атиллан, правда, — выше ростом. Темнее лицом. Кровь у него — ярко-голубая. Он не ест варёной пищи. А главное: он очень жесток, несмотря на свои семнадцать лет. По-настоящему жесток… хотя для вас они равно опасны, оба умеют отводить прочь от себя взгляды людские и наводить беду на людей!». Голубая кровь? Бывает голубая кровь?..
   «Пусть господин Хехеи знает от вас, куда галары вашего малаха идут, а мы вам долю дадим. Пока отец Атон над нами светит, нам есть что дать. Но коли вы нас разозлите, — повсюду достанем, отец Атон светит везде. Выбирай». Так Унатеш передал предложение Ипи-Нахта о совместной охоте. От подобных условий смог отказаться Ури-Медведь, но не смог (не захотел) — Трёхглазый Бейану. Для обоих дело кончилось худо. Лопнул шкот странного паруса, дающего «Петуху» ход навстречу ветрам, против всех, то есть, законов, издревле ведомых всем парусным мастерам. Хотя… лопнул ли? Не лопнул. Его отвязал Унатеш Медвежонок, родной сын Ури Медведя, родной племянник Бейану Трёхглазого, который помнил, как Ипи-Нахт сказал: «Великий Дом? Я не из этого дома! Я не осквернил ног своих грязью жалкого ручья, именуемого Хапи, я не стоял на коленях перед стаями ложных идолов, которые заполняют собою храмы чванливой Хем! Малый слуга великого единого Атона, я видел свет великой единственной истины. Я знаю: воистину велико не то, что называют большим, и воистину самый большой на свете — не тот, перед кем ползают на брюхе»!.. Унатеш изложил эти слова проще: «Их дом не велик для меня!» Но Ипи-Нахт говорил (Закару теперь казалось) именно так. Мог говорить только так. Пространно. Подробно. Пылко. И Ури… ханааней, носящий хеттское имя (почему ты, Закар, ни разу не придал значения этому обстоятельству?)… погиб вместе с разбитой барой. Бейи едва успел перегнать с бары на «Петух» хотя бы часть добычи. Кто явился добычей? Молчаливо-надменные вороны, которые в Карате улетели с «Орла»? Важный бритоголовый старец, который — вот он, жив и невредим, — опять сжимает сухими жилистыми руками посох у подножия трона Пер Аа? Или молодой Кобра-Нахт, а может быть, Ибис-Ипи, коего проклял мальчик-эгеец, пассажир подбитого феа? Странный, слишком много знающий пассажир странного корабля со странным названием. Аки я… как я… ахиява… ахайваша… феа… делаем пометку в деловой табличке… с правой, непременно с правой стороны, поскольку в Ханаане пишут справа налево!
   Джати — визирь Пер Аа (который вещает за государя, ибо Великий Дом никогда не говорит при мерзких иноземцах) — возвысил голос. Проще сказать: взвыл, завизжал что есть сил. Младенец заплакал. Послы в очередной раз бросились на колени. Камень пола под Закаром задрожал. Повернулся, как дверь на петлях…
   Соскочить с плиты Закар не смог. Не смог и встать, когда почувствовал, что больше не падает. Его подняли, схватив за руки с двух сторон. Обыскали. Что искали, а? Оружие осталось у привратников ещё там, вовне стены, утром, когда послы готовились лицезреть Отсвет солнца на тверди земной… а кольцо с надписью «Такова моя царская воля» — на «Орле», в тайнике для мелких, но важных вещиц). Схватили за руки ещё крепче. Закар ударил своими локтями по их рукам. Они отпрянули, взвизгнув. Но вернулись. Схватили его так, что новый удар стал невозможен. Закар понял: эти двое… по крайней мере двое… гораздо сильнее, чем он сам. Это — не духи. Это — люди. Но сила им дана страшная. Нубийцы? Судя по тому, как прячет их темнота под полом, — именно нубийцы. (Чернокожие из страны Куш всегда ценились на рынках живого товара. Жестоки к чужим, покорны господину…). А главное: чего они хотят? Чего хотели те, кто послал сюда нубийцев? Плох кормчий, который при первом резком порыве ветра начинает молиться за упокой души своей!
   «Не спеши, Закар… и не торопись…» — сам себе сказал Чернобородый, вспоминая хеттскую пословицу, которую любил Криш-Стекольщик: «не спеши, когда торопишься, не торопись, когда спешишь». О, если бы от этого сделалось легче!.. Из тьмы проскрежетали, поворачиваясь, другие глыбы — так же плотно пригнанные, как и плита, которая давно заняла своё место в каменном потолке. Мелькнул свет. Глаза ещё не успели привыкнуть к темноте, свет их не ослепил. Капитан сам смежил веки. Сделал вид, что зрение отказалось ему служить и он отказался от услуг зрения. Но сквозь ресницы различал всё, что хотел. За каменной дверью была комнатка. Пять шагов от угла до угла. По углам, расставив ноги, скрестив руки перед собой, замерли четыре техену. Оказывается, бродяги ливийских пустынь чем-то неуловимым напоминают морских бродяг — критян, земляков неулыбчивого мрачного Навсифоя, от которого Закар недавно вернулся в Карат через Алашию-Кипр! Недавно! Совсем недавно! Когда начались — при встрече с хемской ладьёй, угаритским галаром «Петух» и странным кораблём феа, — все эти события! Цепь тех случайностей, которые закономерно привели тамкара по имени Закар бен Зенон сюда…
   Куда попал ты, о шафат?
   Нубийцы исчезли. Растворились во тьме за спиной.
   Всё равно… ты, как прежде, — один против всех… а ливийцев (сколь можно понять) — четверо. Из-под хемских головных платков холодно смотрят зеленоватые глаза. Оружия за хемскими набедренными повязками нет. Господин, прислав вас сюда, был уверен в звериной силе своих хабдов. А уж вы-то расстарайтесь наравне с нубийцами! Плен ваш — ещё более терпим, чем у вашего маленького земляка Техену в Карате! Судьба отделила вас от толпы живого товара: загнала не на рудник, где сила тоже требуется, а вот сюда! Вы до склона дней своих будете её благодарить. Словом и делом. На рудник вам не надо. Здесь лучше кормят. Здесь наверняка меньше бьют. Вы старательны, бику…
   Хоть бы кинулись одновременно с четырёх сторон!
   Кинутся, быстро убьют, сообщат Великому Дому: презренный фенеху Закар, жалкий шафат жалкого Карата умер здесь, оказав кощунственное сопротивление…
   Бесполезное, отчаянное… ну да — ладно!..
   Хоть кто-то здесь узнает: Закар сын Зенона умер не как баран под ножом!
   Дверь в стене за спиной закрылась. Открылась другая: в стене противоположной. Впустила к ливийцам двоих роме. Одного капитан узнал: это — юный красавец богатырского сложения — царевич Хаэмуас, жрец демона тьмы Пта и наследник Великого Дома, — утром соизволил наблюдать, как изымают оружие у послов. Рядом, опираясь на его плечо и на посох, тяжело дыша, бредёт второй роме. Похожий на царевича лицом, как отец. Жар лихорадки светится сквозь бурый азиатский загар и потёки наспех смытого грима. На переносице тяжёлого сирийского носа каплями дрожит мутный пот. Чёрные глаза горят злым огнём. Ещё кто-то мелькнул за спинами двоих: кто-то с волосами и бородой такими же светлыми, как у Гефестида. В платье такого же удивительного — даже при колеблющемся свете факелов неизменного — оттенка полуденных небес, как у злодея во дворце в Карате. Где сейчас Карат?.. Дверь затворилась. Вернулись нубийцы. Свет лился по их одеянию — меху гепардов. Один чёрный хабд подал обоим господам кресла, помог сесть второму, затем — царевичу. (Странно, почему именно в такой последовательности?). Другой чёрный хабд приготовился ударить фенеху под колени, чтобы заставить его пасть ниц. Перед наследником Хаэмуасом все должны падать ниц. Особенно — фенеху, до которых наследник всё равно когда-нибудь доберётся, презрев и забыв мирный договор!.. Но отступил: заметил властный жест второго.
   Закар и сам едва не свалился. Ноги слабели. В коленях билась холодная дрожь. И глаза открылись сами — ещё до того как второй роме сказал:
   — Ты здесь. Стоишь передо мною. Хорошо, что стоишь, а не валяешься в пыли. Тебе ведь тоже мало нравится лизать пыль чьих бы то ни было следов.
   Голову Закара объяло невидимое, но жаркое пламя. В голове запульсировала мысль:
   «Фар равван говорит по-ханаански чисто! Не как свой, да. Ханаанский язык для него — в течение десятилетий — был вражеским языком. Но ведь… хеттский наместник в Карате гораздо хуже говорит на ханаанском — на языке подданных царя Хаттусили Третьего и царицы Пудухепы Первой, то есть, всяко разно, НЕ врагов!..
   Для Закара этот голос звучал впервые. Видеть Пер Аа доводилось трижды. (Сегодняшняя церемония — третий раз). Однако слышать его… и лицезреть без тронных одежд, без хепреша, в обыкновенном платье… о таком жутком везении Чернобородый помыслить не мог!..
   — Да воссияет солнце твоё над твердью… — выдавил из себя Закар.
   — …и да услышит от тебя другие имена, которые я редко слышал из трусливых уст! — подхватил (точнее: оборвал) его слова Великий Дом. Голос был не царский. Усталый голос. Дрожащий. Но Закар вдруг понял: этот голос — в числе тех, которые слышны даже среди громов! Сила незримых (та же, что и у малаха в Карате) воспламеняла его слова! — Мы будем говорить о деле. Деле антилопы, убегающей от старого льва. Деле корабля, способного вести как войну, так и торговлю.
   «Кто донёс?! — заметался в сознании новый вопрос, дополнение к старым, не решённым до сих пор… но вмиг позабытым. — Во дворе, где виноград, нас было двое: я и малах. У Криша нас было трое: я, Азиру, сам Стекольщик. Кто из них шпионит на Рамсеса Второго?! Кто из них?! Кто же?..».
   — Не лги в делах, — приказал Мерн Амон. — Лгать на словах ты умеешь, но в делах ты лжёшь неохотно, испытывая отвращение. А дело — стократ красноречивее слов. Слово — тень дела. Странно, почему ни один мудрец не облек эту мысль в словесную форму? Я надеюсь, такой мудрец родится!.. Но — к делу! Старый галар «Ханаан» уплыл от моих ветхих причалов. Новый феа «Ханаан» целится носом на запад. Я не в силах удержать ветер, дующий в парус… в паруса, сын прав… но как, если за галаром и феа будет следовать гнилая бара «Хем»? Отвечай. Говори. Безмолвие — тоже ответ, хотя его можно понять превратно.
   …Не раз, не десять, даже не сто раз хвалил себя Закар, вспоминая эту беседу! Благодарил Мелькарта и Эла за то, что надоумили заранее снять с руки царское кольцо… а главное, за то, что помогли удержать все слова в груди, не допустив их в мир! Мог ли прийти на ум ответ, более подходящий (подходящий во всех толкованиях, во всех смыслах), чем безмолвие?!
   А что касается правды, то… Закар попросту не мог ответить. Это и есть правда. Не мог. Не осталось сил. От страха. От удивления. Особенно — от удивления.
   Ноги тоже отказались служить. Он не счёл за благо опуститься на колени… а просто опустился на них. Чтобы не упасть. Чтобы не расшибиться о мокрый и скользкой камень-пол.
   — Ниспошли… мне… ещё искру от лучей твоих… — с трудом выжал из себя Закар, когда вновь ощутил, что способен говорить. (Говорить. Не задыхаться).
   — Это твой ответ? Аату! Бунтовщик! — вскричал царевич. Шевельнулся в кресле. Кресло скрипнуло под ним, как под Стекольщиком. (Хаэмуас был не грузен. Просто силы он носил в себе столько, что уже ею одною обременял твердь земли).
   — Он опять действует наверняка, сын мой, — усмехнулся Мерн Амон. — До сих пор он совершил только одну крупную ошибку… только одну… и — довольно речей! Достаточно! Говори честно, Закар: ты идёшь во главе моих кораблей? Будет всё, чего дела потребуют. Дай мне ароматное дерево, золотой песок, самоцветы, редких птиц и животных… а главное, дай мне путь, на который выйдет мой кормчий. Тогда я вознесу тебя. Пер Аа милостив, он помнит исправную службу и — тоже платит за неё. Жду. Жду!!!
   Пора отвечать. Паруса, не рассчитанные на столь резкий (и сильный) ветер, начали рваться. Канаты затрещали. Надо принимать решение. А какое?.. И где оно, время, необходимое для того, чтобы подумать?.. Опасные рифы ближе и ближе. Поднялись из воды скалы отчаяния.
   Как собрать в куче рассыпанных слов нужный ответ?
   Ответ ценою в жизнь. Будь он честным или просто льстивым.
   — Молчишь, Закар. Или — хочешь знать, что произойдёт после «нет»?
   Капитан поднялся. (Чёрные хабды не мешали ему больше). Встал. Встал с кресла Мерн Амон… и — оказался одного роста с капитаном. Да! Именно! Пер Аа, который выглядел на троне, как настоящий великан, был вряд ли выше него самого хоть на палец!.. Чуть шевельнулись ливийцы. Царевич взялся за кинжал. И Закар понял не только то, что произойдёт после «нет». Вообще — что происходит.
   Начинается битва.
   Новая битва Ханаана с Хем.
   Не как под старой крепостью Кадеш много лет назад! Ещё более отчаянная! Войска уже не разойдутся, обменявшись тумаками. Там, под Кадешем, победы ведь — по сути — ни у кого не было. Здесь победа может достаться только одной из сторон. Между Хатти и Хем лежит Ханаан. Между Ханааном и Хем нет никого. Душа по-прежнему стынет в страхе. Словно во льду. А разум делается холоден и ясен. Так вода в ручьях горы Хази светлеет от первых морозов. Битва может состояться лишь между теми, кто сравним по силе. Между соперниками. Бой, в котором победа — честь. А избиение ничтожных… оно чести — как и настоящей победы — не приносит…
   «Хорошо! Буду сопротивляться! Будем испытывать силу, соперник!».
   — Что случится с моими людьми, если я откажусь их возглавлять ради твоего блага? — смиренным голосом уточнил Закар.
   — Нет. Что случится с тобой самим, аки я, — ответил Мерн Амон и усмехнулся. (Хаэмуас усмехнулся тоже. С некоторым опозданием).
   Мысли вертелись, как водоворот. Уже не от страха. Просто — очень уж много их нахлынуло вдруг на Закара одновременно со всех сторон.
   «Аки я», «брат мой». Так называли друг друга ханаанеи, пока не стали подданными разных — завидующих один другому — малахов, разных — дерущихся друг с другом — иноземных владык… а морские хапиру, «морской народ», называют так друг друга по сей день. Сие — правда. Но при чём здесь она? Двух правд не может быть, две правды — спор. Для чего всё это вспомнилось?..
   Кто именно перехватил у выхода из реки Хапи золотой удой Синая? Золото… и драгоценное дерево… и для чего? Вопрос! Не для того ли, для чего — кедр? Новый вопрос… и, вместе с тем, путь к ответу!..
   Из кедра делаются погребальные ладьи для знатных роме… и, конечно же, для Великих Домов!..
   Фар равван в гневе ударил посохом. Щёки задёргались. Загар, без того изъеденный болью застарелых ран, окончательно уступил место желтизне. На лбу вспух рубец: самая крупная рана, вновь открывшаяся через много лет. Страх вернулся к Закару… но — страх иной… более похожий на осторожность… и в памяти зазвучал бессильный шёпот царя:
   «Всё… о чём было тебе сказано… не вслух…».
   О, малах Каратский! О, рано осиротевший одинокий мальчик! Незримые обманули тебя. Ты напрасно подумал, что способен говорить-приказывать «не вслух»! Увы! Не умеешь ты говорить мыслями, как словами… я, не шибко-то учёный мореход, просто понял тебя… да, просто понял… и я сделаю всё, чтобы тебя спасти… но вот эти двое, Мерн Амон и Хаэмуас, умеют и приказывать «не вслух», и читать чужие мысли.
   Здесь знают всё.
   Здесь владеют силой незримых.
   Не как базарные пророки. По-настоящему. Как святой старик — жрец Эла, оставивший службу ради врачевания.
   Они — Мерн Амон и Мерн Пта — знают всё, что знает Закар-шафат. Не от соглядатаев-махоров. От Закара-шафата. От человека, с которым говорят. Всё. О том, что было в тайном виноградном дворе. О том, что было в доме Стекольщика за плотными ставнями. Обо всех заветных думах. Бесполезно прятаться. Ты, Закар-шафат, идёшь в бой без щита. Бой для тебя, скорее всего, — последний. Нет времени выжидать. Ну… так и хватит выжидать — пора в наступление! Защита от меча — другой меч! И уж кто из двоих окажется искусней, кто из двоих сильней, кто из них больше верит в победу…
   Вперёд! Вперёд!
   Память, будто случайно, воскресила голубоватый блеск железного клинка в чёрных пальцах геллина по имени Гефестид — Сын огня. Случайно ли? В такие минуты как никогда веришь: случайного вообще не бывает. Всё закономерно, хотя сами законы, быть может, сокрыты…
   Техену в углах шевельнулись. С мест пока не сдвинулись: приказа не было. Фенеху вновь замер, едва ли чем угрожая старому господину. Стоит, поднявшись с колен. Опустил безоружные руки. А понимать, что происходит, хабдам не обязательно. Хабды обязаны выполнять приказы. Которых нет до сих пор.
   Старый господин лишь сказал:
   — Аату-бунтовщик… который знает, о сын: лучший способ вести войну — разрушать замыслы врага, не худший способ — разрушать союзы врага, но худший — брать вражеские укреплённые города приступом! Он слыхал сие один лишь раз. И помнит. И выполняет.
   Закар, в самом деле, стоял неподвижно. Хотя причиной был уже вовсе не страх.
   Удивление.
   «Ну да, конечно, Е говорил мне так. На пути от Милух в Дамашк. Но я давно не вспоминал об этом! Е говорил многое. Более ценное. Такое, что я, в самом деле, помню до сих пор. А это… Войн я не вёл. И не готовился ни с кем воевать. Моё дело — торговля…».
   Но хватит удивляться, Закар-шафат!
   Наступление!
   Самый лучший вид обороны!
   — Такого с ними, с этими фенеху, не бывало! — вновь опережая царственного родителя, вскричал Хаэмуас. — Фенеху росли согнутыми, как лоза! Они — не сикелы! Они… продажная дрянь… они…
   — Лоза может распрямиться, о Хаэмуас, — проронил царственный родитель. — Всякий, не желающий испытать её удар, отходит на безопасное расстояние. А давно ли был предыдущий случай, когда ладьи Хем боялись выйти из устья Хапи в Великую Бирюзу, неся наши товары на чужие торжища?
   — Мне понятно! — взвыл царевич. — Ахиява снюхался с Ханааном! Почему я не смешал этого фенеху с пылью ещё утром? Вид его оружия сразу насторожил меня! У фенеху, как и у ахиява, — кинжал из металла халеб, закалённый в пламени! Ты медлишь, отец! — (Он повернулся к Мерн Амону). — Зачем ты медлишь! Смутьян под твоей рукой!
   — Штурмовать острова-крепости — наихудший и наитруднейший способ, — напомнил Закар, ещё раз кивая им. — Лучше решить все дела бескровно. Карат, как и любой ханаанский город… всё равно, в ваших владениях или во владениях хеттов… это — тысячи людей, тысячи мнений… в том числе не таких, какие хотелось бы мне слышать… я, шафат, едва ли способен вложить свои мысли во все умы… а правду говоря, не собирался…
   Голос дрожит. Но мысли — ясны и тверды. Странно. Странное сочетание. Бывает же так…
   Пер Аа и Хаэмуас переглянулись. Это уже слишком. Многого ждали они от фенеху. Фенеху был дерзок. Чересчур дерзок для иноземного зверька в каменной ловушке, ключ от единственного выхода из которой — у них в руках. Но такое… такое!.. Впрочем, Закар и сам удивился своей прыти. Надо помедленней. Когда на одну из чаш весов чересчур резко падает груз, чаши долго раскачиваются. Осторожность — превыше, превыше всего.
   — Намекаешь, Чекер-баал: только тебя… никого кроме тебя… слушается Город… пока ты сам того хочешь?..
   — До сих пор я удерживал людей от мятежа.
   — Следовательно, аат в Ханаане назревает! — вскричал царевич. — Он проговорился, отец! Ханаан укрепится торговлей, Ханаан снюхается с хеттами, хетты разобьют каменную плиту с мирным договором и обрушатся на наших дураков, которые на что-либо, кроме поклонов, вряд ли способны! Осирис отказывает в покровительстве тому, кто избрал врага союзником! Не избирайте врага союзником, отец мой! Вас назвали Царём Времени! Станьте, станьте же им! — (Царевич с трудом успокоил дыхание).
   «На что-либо, кроме поклонов, вряд ли способны, — повторил Закар для себя. (По крайней уж мере, — не вслух). — Хэ-э-э! Поклоны ценились всегда и всюду. А в Хем, у вас, они ценились особенно…».
   — Сын мой Хаэмуас! Сын мой! — Фар равван устало вздохнул. — Ты посвящён владыке тьмы. Я велю изваять Пта в моём заупокойном доме так, чтобы свет дня обходил всех демонов одного за другим, оставляя в тени лишь статую твоего покровителя. Однако сейчас в тени остался ты. Свет едва ли падёт на тебя, сын. Даже такой свет, который остальных ослепляет.
   Царевич хлопнул в ладоши. Ливийцы поклонились в пояс. Стена приоткрыла вход. Розовые руки, сияя лазурью рукавов, передали нубийцам широкий прозрачный сосуд, в котором дымились две камышовые трубки с расширениями-чашечками из раковин на концах. В раковинах, вспыхивая под пеплом, тлели огоньки. Мерн Пта взял одну камышинку в рот. Губы у него толстые, ещё совсем мальчишеские. (Опять вспомнился Унатеш…). Огонёк затлел ярче. Что   они   делают?   Зачем   они   глотают    дым,    как    фокусники-огнееды?..     Капитан    кашлянул;    слёзы   полились из глаз Горький дым. Такой бывает, когда в костёр случайно упадут листья дикого паслёна. Тем более, фокусники ни дым, ни огонь никогда не глотают, трюк для того и трюк!.. Фар равван тоже кашлянул слегка. Взял с подноса другую трубку. Тоже втянул в себя дым. Царевич дышал всё ровнее. Пламень, принесённый в крови его предками-гиксосами из степей Азии, как будто сам гас под пеплом.
   — Сын мой, сын мой… — заговорил фар равван. Почему-то не на живом хемском языке. На другом. На другом хемском. Мёртвый древний язык. Язык папирусов и храмовых надписей времён Хеопса и Тутмоса. Редко кто воскрешает его, заставляет звучать вне пыльных полок со свитками, на которых угасшая мудрость уснула не для того, чтобы часто пробуждаться. — Мы ещё можем, скрыть от своих, кто воистину силён. Ибо чужие давно видят, кто воистину слаб. Это — последнее, что мы ещё можем. Я говорю о людях, сын мой. О людях. Время на обман не поддаётся.
   В комнатку вошёл колдун-херхеб, облачённый голубыми одеждами. Тихо постукивал посох. Костяшки тёмной руки, сжимавшей отполированное дерево, были бледны от напряжения. Вошёл кормчий Гром. Вошёл бассилей Гефестид. Оба — в таких же лазурных столлах. Ещё заметил капитан: кожу на лбу геллина стягивает корявый шрам. Заживающий, но свежий. В Карате шрама не было!.. Трое остановились за спинами двоих. Мерн Амон не видел их. Не заметил их и царевич.
   — Соглашусь, отец, — отвечал Хаэмуас на древнем языке. — Укреплю державу миром, и — будет видно, когда вступать в новый бой. Но заклинаю вас от поспешного решения! Давать фенехам волю…
   — А ты ещё не уяснил, что бывает, когда фенехи сами её берут? — прервал Пер Аа. — Пламеволосые хетты заградили наш северный путь. Чёрные голые дикари Куш — южный. С рождения не мытые техену — западный. Ассуры в плащах из смрадных войлоков и кож — восточный. Я о старых земных путях, сын мой. О старых земных путях!.. И вот — морской народ. Кто бы они ни были. Я с ними дрался. Дрался дважды. В первый раз — когда был младше тебя. Уже тогда, о сын, я понял: с врагом, которого создал я сам, бороться трудно! Казна пустует. Знать ропщет. Слуги демонов хранят молчание, которое можно толковать как угодно. Торговые ладьи мои с товаром моим толпятся у выхода из устья Хапи, боясь коснуться Великой Бирюзы… и не растёт в Хем благовонный кедр для саркофагов и загробных ладей, везущих душу в поля Иалу. Только в Ханаане кедр растёт. Болотный кипарис… о, сын мой, кипарис напоминает кедр… но заменит ли он кедр в погребальных обрядах? Обычай сильнее нас. Обычай, установленный раз и на века. Ты не думал об этом. Ты молод. Ты слишком молод. Вот и кажется тебе: древний обычай можно отменить указом или отрубить мечом…
   Колдун и Гефестид переглянулись.
   — Вы испугались фенеху, отец? Вы, царь времени, — испугались?
   — Быть царём… царём времени… как я могу им быть, если не могу даже казаться? Повелевает тот, в чьей руке — будущее. У меня будущего нет. Остановить бег времён, убежавших от меня, сам Хронос не в силах.
   Царевич уронил свою трубку:
   — Хем вечна! Хронос дважды упомянул, беседуя со мной: «Дрожь земли сокрушила твердыню Миноса, — ваши храмы и пер ема до сих пор на местах»…
   Колдун-роме и кузнец-геллин опять переглянулись между собою.
   «Хронос, — повторил для себя капитан. — У ахайваша-эгейцев так зовётся демон — повелитель времени. Всего времени. От мгновений до великой вечности. Вот как роме служат своим звероголовым идолам! Был Атон, Солнечный Диск. Теперь вдруг — Хронос…».
   — Сын мой! Чтобы разрушить пер ема, время не обязано сдвигать священные высоты с мест. Священные высоты гордо высятся среди пустынь… и час от часа ветшают. А у меня — ни денег, ни бику, чтобы восстановить их. Кто же властен? Над чем?.. Или ты способен понять лишь слова, которые прозвучали вслух?
   «Время. Он снова говорит — просто время… — отметил для себя Закар. — На своём хемском языке. Пусть даже на очень старом. Что он хотел сказать?».
   — Я восстановлю, отец… — давясь паслёновым дымом, хрипел царевич. — Я восстановлю нашу власть от Угарита до Куш и от Красных вод до жёлтой Ливийской пустыни! Во все города Ханаана я пошлю клинки с именем покровителя моего, Пта! Я буду ждать приказа встать во главе рядов! Да, да, я встану во главе войска сам! Как ты, отец, вставал тридцать лет назад, когда меня ещё на свете не было!
   — Войско состоит из неджесов, малых податных людей. Защитят ли большое дело малые неджесы?.. А больших настоящих людей не осталось на берегах Хем…
   Хаэмуас глянул на капитана:
   — Он подслушивает, отец! Говори только на древнем языке! Он подслушивает!
   — Подслушивают те, кто прячется. А он просто стоит рядом, о сын мой, уши его не закрыты.
   — Уши не были закрыты и у тех… — (Царевич кивнул в сторону ливийцев).
   — Равняешь несравнимое, о сын мой! Что же до остального… я решил. Я решил, о Хаэмуас. Ты вместе со мной слушал мудрые речи Хроноса. Строить всегда труднее, чем ломать. Я ещё не пытался строить. Я только ломал. Но вот явилась сила, способная сломать нас…
   Царевич, отшвырнув трубку, вновь схватился за кинжал обеими руками:
   — Проклятые фенеху явились откуда-то с юго-востока, из Дилман, тряхнули серебром — и покорили всю Юго-Западную Азию без бронзового оружия. Они готовы сделать так со всем миром. Они хотят прийти на все берега! Они идут! Они даже сюда явились, покорив ваш разум своим колдовством! Но соберите силу, отец! Хронос дал вам силу! Вспомните о ней! Развейте чужое колдовство, как пыль по ветру! Или… вы хотите сказать…
   — Только то, что я скажу, если ты дослушаешь. Беспредельной силы нет. Всяк могуч в сравнении со слабым. Я начал воевать, когда был моложе тебя. Чего я добился? А ведь Хронос под Кадешем помогал именно мне. Не моим врагам — хеттам Хронос дал тайное оружие, которого у хеттов никогда не будет. Победы мои, на первый взгляд, безмерны. На взгляд тех, кто не знает, какой ценой они дались. Чтобы растоптать врагов Хем, я растоптал самоё Хем. Страна обезлюдела. Те, кто ходил за плугом, — встал в ряды… и погиб, сметённый хеттскими стрелами…
   — Поставлю новых. Будут стоять! Будут стоять, как вот эти четверо! Будут стоять, где укажу…
   — До чего ты молод, сын мой! Вновь и вновь ты равняешь несравнимое! Но ты хотя бы молод… — (Мерн Амон перевёл дыхание. Дым двумя струями вырвался из его ноздрей). — А я… у меня осталось так мало!.. У меня впереди хоть что-то осталось? Я ещё способен взять кое-что? Пускай меньше, но… взять. — (Фар равван с видимым удовольствием повторял это слово). — Удержать. Кто, схватив чрезмерно тяжкий груз, тут же уронил его, — тот не удержал груза. Уронил. Именно уронил!.. Я должен сохранить Хем. Пусть она уйдёт в грядущее менее грозной, но не погибнет навсегда, испытав подобный вспышке молнии миг славы. Попрать других… или вырасти самому… о, нет, для роста тоже необходимо время… вдвойне необходимо!.. Ты забыл наш последний разговор с Хроносом. Я вот не забыл. Жаль, понял лишь сейчас. Ну а пугать будем тех, кто боится. Фенеху не боится. Вот — суть. Вот — последнее моё слово.
   Мерн Амон, Любимый Солнцем, откинулся в кресле. Прикрыл ладонью глаза. Бледная сеть старых шрамов оплетала загорелую руку. Изнеможение, как пепел на углях, серело на тёмном азиатском лице.
   — Я перестаю понимать вас! — проговорил царевич.
   Фар равван опустил трубку в сосуд. Отвернулся от сына. (Кресло скрипнуло, как под Стекольщиком). Сказал, потирая ладонью лоб:
   — Закар сын Зенона! Куда пойдёшь, — тебе решать. Сколько успеешь пройти, — решать не тебе и не мне. Только не иди поперёк моей дороги. Вспомнишь, — я награжу тебя. Забудешь, — я пришлю тебе напоминание: второй меч с моим именем. А юного царя излечи. Я позволяю. Он вырос. Он выучился всему. Подле умного шафата он будет умным царём. Иди. Иди!
   — Отец, я отказываюсь понимать вас… — (Хаэмуас сделал шаг, заграждая Закару путь к двери).
   — Сын мой! На статую твоего покровителя не упадёт свет. Тебя не ждёт озарение. — (В голосе Пер Аа чувствовалась досада… а той жуткой, непостижимой силы — не чувствовалось. Давно уже не чувствовалось. Это был голос усталого больного человека, у которого юные  мечты не сбылись… а зрелые мечты не сбываются). — Фенеху нужен мне. Там, где он есть. Заменить его некем. Пусть идёт.
   — Но, отец… но их я остановлю… я остановлю и грязных ибри… хотя бы их я должен остановить… удержать…
   — Сын мой! Я измучен думами о том, кому отдать унаследованное. Не хотелось бы мне раздумывать о том, что отдать в наследство, сын мой! Слов больше нет. Пришло время дел!.. Ты до сих пор здесь, Чернобородый? Я сказал! Иди, шафат!
   Такое повеление можно исполнить. А уходя — поднять голову: взглянуть открыто в бешеные чёрные глаза Пер Аа!.. Или не стоит глядеть в его глаза так уж открыто?.. Ну, что от этого изменится? Больше — ничего!.. Хотя голову лучше склонить. Так — к слову говоря — и ухмылка в бороде будет менее заметна…
   Хабды-техену  не  сдвинулись  со  своих  мест.  Хабды-нубийцы подтолкнули Закара к выходу. Херхеб, Гром и Гефестид отошли в сторону: лазурь прошелестела рядом, колыхаясь в застойном воздухе. Многочисленные двери (сколько их было на пути)  бесшумно  распахнулись — пропустили к воротам, за которыми давно скрылись другие послы. В безлюдном дворе Закар ощутил сквозь одежду что-то твёрдое. Кинжал? Нет, хемский короткий меч. Бронза — драгоценная, запретная чёрная бронза! — мерцала тускло. Её отсвет был не синим, как у меча, который перешёл в царские ножны из перевязи Гефестида в Карате. Был желтоватым. Словно сплав тоже мучился многолетней лихорадкой после битвы между вороном и конём…
   «Мерн Амон» — сверкали хемские письмена, зеркально (как на кольце малаха) врезанные в сумеречно-синий лазурит рукояти. «Свет дневной доволен». «Тот, кого любит свет дневной» — можно читать-понимать и так…
   Пыльных улиц, которые лениво — как бы против желания — вели к реке, Закар будто не видел. Он видел совсем другие улицы: крутые, водопадом стекающие к хавару по уступам береговых скал. В ханаанских городах все улицы круты. Они там настойчиво зовут человека к морю. Они там как будто подталкивают: иди вперёд! Иди! Скорей! В конце каждой из них слышится гул: дыхание Шири Барк, голос волн, накатывающихся на берег. Он всегда слышен. Дневной шум приглушает его, но не заставляет умолкнуть. Шири Барк не спит. Никогда не спит. Его дыхание — гул прибоя — доносится в каждый переулок, солёный ветер наполняет собою город, становится дыханием города. Кружит в каменных тупиках. Треплет плащ, как парус. Ветру тесно на берегу. Ветер тоже зовёт человека: иди вперёд! Иди скорее! Туда, к кораблям! Корабли там скучают без людей! В Хем — не так. Даже когда в конце улицы (в конце этой улицы, например) виднеются мачты и горит под низким солнцем чешуя волн, — можно не заметить кораблей. А отвернёшься… и едва ли узнаешь, что корабли где-то поблизости. Они тут — чужие. Волны Хапи, сонно качая их, не подадут корабельщику свой знак, не пошлют с ветром свой голос. Их голос еле слышен. Зато воняет тина и хрустит на зубах песок.
   — Отец! — вскричал зять Бен Танат, прыгая с «Орла» к Чернобородому. — Писцы вернулись, а вас нет и нет!
   — Да задержался я… — (Капитан оглядел своих). —  Я с Великим Домом о делах разговаривал. В путь? В путь!
   — Прямо сейчас? — (Хмурый пожал плечами).
   — Хотя бы даже и сейчас.
   — Как прикажешь. Только чиновник морской стражи опять недоволен.
   — Зови его сюда.
   — Вон он. Едет в носилках.
   — В носилках!.. — (Закар хмыкнул). — Надеюсь, он хоть к смрадному горшку на задний двор ходит, а не ездит?
   Тощий юнец-роме в двух толстых браслетах под названием «золотая похвала» и в зелёной набедренной повязке морской охраны, старательно пропищал, шагая впереди носилок с носильщиками-нубийцами в гепардовых шкурах:
   — Фенеху! Почему не кланяешься?
   Закар согнул спину. Привычка гнуть спину была настолько давней, что ни малейшего рассуждения не потребовала. Рассуждение возникло миг спустя:
   — Кому я обязан кланяться? Вы — не указ мне, Пер Аа — не мой господин! У нас — только договор о мире!
   Юнец отступил. Столкнулся с передним нубийцем. Из носилок (тяжёлого домика с крышей и стенами) кто-то визгливо выругался. Чернокожие, двигаясь ловко и быстро (как те, в подземельях!), опустили свой груз на тонкую, словно пудра, пыль. Рухнули ниц. По блестящим спинам сошёл на твердь иссохший старик в зелёной накидке. Походя пнул одного нубийца. Затем — второго. Остановился перед капитаном. В сухой руке дрожал папирусный лоскут. На одном углу лоскута, мешая ветру трепать его, висела плоская восковая клякса.
   — Чтобы здесь появился мой знак, ты должен… — заскрипел старик.
   — Я здесь ни у кого ничего не брал в долг, я здесь никому ничего не должен, — перебил Закар, выпрямляясь. — Знак? Дай свою писулю. Этот годится?
   Одна рука в тяжёлом боевом браслете придержала папирус. Другая притиснула к воску тёмно-лазурную рукоять меча.
   Юнец-страж отступил ещё: «похвалы» звякнули. Старый чиновник последовал его примеру.
   — Могу вслух зачитать для малограмотных, — сказал им Закар. — Амон доволен. Так зовут того, который дал мне эту вещь…
   — …молодость, здоровье, сила! — эхом откликнулись оба роме. Нубийцы — без слов — вжались животами в пыль.
   Возник третий сын Хем. Будто из воздуха. Будто из облачка этой тончайшей пыли, которая искрами дрожала под солнцем. Белая набедренная повязка. Сине-золотой полосатый платок на голове. Старик поднял свою руку с папирусом к своему уху. Юнец-страж изогнулся вбок: прислушался. Люди с «Орла» стояли вокруг. Молча. Усмехаясь в бороды. Только Ганон произнёс:
   — Ну, Закар-баал! Как наш Гром, честное слово!
   И тот — еле слышно. Значит, не для всех…
   
   ***
   …В просветы меж стенами камышей сияло уже не речное, а морское серебро. Последнее препятствие оставалось между корабельщиками и морем. Тростниковая бара. Баржа. Ковчег по-месопотамски: корыто локтей сорок в длину, переполненное зерном. Она, идя со стороны моря вверх по течению, остановилась, чтобы приветствовать кедровую фар равванову бару.
   Бара Великого Дома не являлась помехой для «Орла»: двигалась вдалеке, по другой речной протоке, мелькая среди папирусной поросли. Закар успел только разглядеть её парус. (Парус висел, стянутый канатами: сырой, очень тяжёлый, уныло-неуклюжий тюк). И — услыхать, как бьют по волне вёсла. Без настроения работали гребцы. Сильно, дружно, а — без настроения. Задавая ритм, тарахтел на корме барабан. «Всё-таки на вёслах у него хабды», — с горечью отметил про себя Закар. Уважающий себя гребец едва ли нуждается в подобной музыке. Он сам кому хочешь объяснит, что да как. Лучше гребёшь — лучше платят. Вот и вся подсказка. Ну а если какой ретивый кормщик надумает учить людей тому, чему все учатся сами, учатся просто так, во время работы, — люди найдут способ объяснить, что стук быстро надоедает.  Стук — не  тот  звук,  который  слушаешь, борясь с желанием слушать его ещё и ещё. Куда фар равван гонит свою корову?.. Да ладно уж! Его дело!.. А люди, тянувшие баржу вверх по течению, до сих пор не взялись за канаты. Течение воротит её к тростникам. Работники смиренно наблюдают, как она садится на мель. Не самая удобная поза для наблюдений: стоя на четвереньках и глядя исподлобья снизу вверх. Ну, как шлёпнулись, увидев боевую бару Пер Аа, — так и стоят. Кормчий баржи увлечённо орёт о старом добром порядке, при котором аату не было, а торговля зерном была и возвращать непроданный товар назад из устья ни разу не доводилось. Матросы, избегая спрыгивать в воду (команда «Обед!» у речных крокодилов выполняется быстро, дружно, зачастую — без команды), лупят бечевников шестами по голым спинам. Ватага не поднимается. Давит коленями узкую глинистую тропку близ воды.
   — Если бы мои вот так… хоть раз… я бы оставил их без жратвы на три дня… — Бен Арвад презрительно сплюнул в грязь.
   — Посмотрел бы я на тебя, оставь ты их без жратвы! — Азиру тоже сплюнул за борт. — Уследи за такими на стоянке! Особенно ночью. Вон какая толпа. Руки вон какие цепкие! Хотя… куда им тогда деться? Гор поблизости нет, в лес к хапиру не сбежишь.
   Ганон пожал плечами:
   — Тоже хабды?
   — Откуда тут вольные… — проворчал мастер парусов. — Это и есть ибри.
   Шесты гулко лупили по спинам. Все спины были одинаково худы и грязны, одинаково густо расписаны следами от палок. То один, то другой ибри вставал (или делал вид, что встаёт) — и снова падал на колени поднимая брызги грязной тинистой воды. Вздрагивают от ударов… воют, как побитые собаки…
   «На что-либо, кроме поклонов, вряд ли способны», — вспомнил капитан. К чему? Это говорилось о коренных роме. А ибри — пришельцы. В дни гиксосского разгрома некому было держать границу, и они вошли в Хем, миновав Синайский перешеек. Сейчас граница вновь крепка, невозможно выйти из Хем на вольные просторы Азии… только потому, видать, и кланяются они под палками…
   — Закар! Смотри же! — Хмурый Азиру ткнул пальцем через борт.
   — Видал…
   — А  вы  ещё  раз взгляните, баал! — хмыкнул Матену-островитянин. — Там есть и то, чего вы пока не увидели!
   Рядом с ибри, падая и вновь поднимаясь, брёл вдоль реки… Камес. Маленький человек Хем, который вместе с большими роме-пассажирами ушёл с «Орла» в Городе. Точней: которого вместе с остальными хемцами увёл с корабля в Карате Гром. Юбочка висела клочьями. Мальчик с головы до пят был грязен и мокр. (Будто воронёнка нарочно валяли в иле). Он не смел поднять лицо… хотя шёл мимо баржи прямо к «Орлу»…
   — Ты откуда взялся? — крикнул Закар по-хемски.
   Услыхал в ответ по-ханаански:
   — Смилуйтесь! Буду послушен вашим призывам! Только смилуйтесь!
   Камеса выдернули из ила на палубу, бросив с «Орла» верёвку. Он обхватил колени Закара мокрыми грязными лапками. Он весь дрожал. Он с трудом выталкивал из себя слова, смешанные с отчаянием и ужасом:
   — Буду послушен каждому вашему призыву… не оставляйте… не оставляйте здесь…
   — Как ты сюда попал, воронёнок? Ты приехал с ними?
   — Я убежал от Яхмеса, о Закар-баал… вы — добры… вы — самый добрый… вы спасли меня… спасите ещё раз… ваша воля… хоть убейте… только не оставляйте… всё вернётся… спасите… вернётся всё…
   — Никак спятил малый, — хмыкнул Бен Арвад.
   — Тут спятишь, — проворчал Бен Танат. — Что за Яхмес?
   — Хорошо, хорошо, хорошо, — трижды повторил Чернобородый. Только для того, чтобы не молчать. Только для того, чтобы говорить хоть что-нибудь. Ему казалось: воронёнок может захлебнуться молчанием, как мутной водой. Камес пал ниц между гребными лавками «Орла». Затрясся. Так сильно, что с трудом приподнял голову, когда Закар позвал его. Сквозь мокрые грязные волосы, прилипшие к лицу, он снизу вверх взглянул на капитана. Опять всхлипнул:
   — Буду послушен вашим призывам… сделаю всё… даже умру… если повелите… страшно здесь… возьмите в Фенеху… здесь страшно…
   — Я не фар равван, не надо есть мои следы! Вставай. Встал? Хорошо. Первая моя воля: лезь сюда, в бочку. Дядя Азиру засыплет тебя пшеницей. Вытерпишь? Или дать камышинку для дыхания?.. Вторая моя воля такова: Камес расскажет мне всё от начала до конца, не обманывая и не утаивая.
   — А догадаются стражники, мы его в той бочке прямо за борт… — проворчал Азиру.
   Воронёнок дрожал. Глаза — особенно большие на исхудавшем личике — смотрели с таким ужасом, что Закар, не выдержав, отвернулся. Как и Матену-островитянин. Хмурый сам упрятал воронёнка в каду с зерном.
   — Вот хитрый! — проговорил Бен Танат. — Осторожнее вы, отец!
   «Орёл» шёл из Хапи в море. Темнело. Незримая рука навлекала на серебряное море тёмно-лазурный покров. В сумраке слышался скрип вёсел другого корабля. Не хемской ладьи-«коровы» (пусть даже «коровы» самого Пер Аа). Настоящего корабля. На котором — настоящие моряки, умелый вольный народ. Корабль прятался во тьме. Однако Чернобородому показалось: он видит со стороны свою «Находку». Феа, переделанный в галар. Скорее всего — в галар. Не в критский корабль «морской конь». Не в монокрот. Хотя глаза, выведенные яркой краской у самого носа корабля, были — как на кораблях Гефестида.
   — Ты идёшь, — сказал кто-то из темноты, выговаривая каратские слова так, как их произносят эгейцы. — Аки я. Брат мой. Удачи!
   «Удачи», — хотел ответить капитан. Но ответить успел. Не было срока и разглядеть корабль (тем более — говорившего).
   Синий плащ вечера укрыл всё. Солнце ушло. Звёзды, одна за другой, выходили на небо.
   
   
   Случайность
   
   …Каратский рынок-карам — во власти утренней прохлады и тумана, который, уплывая к морю, оседает каплями росы на остывших за ночь камнях. Пыль, прибитая росою, дремотно лежит под ногами, не вихрясь, не поднимаясь в воздух. Как будто и ей хочется продлить мгновения ночного покоя. Первые торговцы раскладывают товар: кто раньше встал, тот больше взял, во всяком случае — торговые места на рынке достаются в первую очередь тем, кто садится на них первыми. Закар через стражу следил, чтобы древнее правило выполнялось как оно должно выполняться. Возник первый караван. Погонщики криком остановили верблюдов. Те сразу и с удовольствием легли. Явились грузчики. Недолгая перебранка — и вдоль стены выстроился ряд мешков с зерном. Чуть потеснились корзины яблок, горшки олив (кто-то поспешил обтрясти деревья ранних сортов), кувшины масла, горы зелени. Продавцам приятно расставлять-переставлять свои товары, ставить на податливой пыли свои печати — следы сосудов и корзин. Покупателям приятно оставлять перед товарами следы своих ног. Не без удовольствия они и торгуются. Подошли первые покупатели. Желанные для продавцов… но — небогатые. Те, у кого все медные пимы рассчитаны на месяц вперёд. Те, кто продаёт и покупает за сикли серебра, явятся здесь позже, сейчас они — ещё в постоялых дворах. Или — во дворах гостеприимных друзей-приятелей, которых они сами в своё время пускали к себе провести ночь подальше от опасностей, под пологом звёздного неба над кольцом из глиняных стен и резных деревянных ворот с бронзовыми засовами. «Проксения», — вспомнил Закар. Геллинское слово. Новое. Хотя… это же везде так делается! Везде и всегда…
   — С приездом, Закар-баал! С приездом! — неслось со всех сторон. Выговор у горных торговцев — свой, более резкий. И то ли послышалось, то ли один из горцев в самом деле явственно произнёс: — С приездом, Чекер-баал! Оно правда, что хеттский начальник выводит из Карата свои лошадиные колёсья?
   Кто-то зажал говорившему рот пятернёй. Ещё кто-то прошипел:
   — Тише, ты… ну, правда, правда… но — тише!.. С приездом, Закар-баал!
   Радовало даже это. После того как вернулся вчера на закате из Хем… после того как вернулся живым оттуда, откуда мог вообще не вернуться…
   В порту, несмотря на ранний час, было тесно: в хаваре — от кораблей, у причалов — от людского скопища. Доносились гул голосов и ржание коней. Хемские кони боятся идти на галары. Особенно — когда их загоняют на борт в такой спешке. Вчера вечером, когда «Орёл» вошёл в каратский хавар, вся эта суета для тени теней хеттского солнца на ханаанской пыли только начиналась. И шафата наместник к себе до сих пор не призвал… и не оглянулся на него вчера с носилок в порту…
   «…и хватило бы только каркаров! — с тревогой отметил Закар. — Наше счастье, что Гефестид взял хлеб на свои корабли! Но, если каркаров не хватит, я отдам свой собственный «Танан» без возврата! Эту последнюю подать в пользу сиятельного Хаттусили сполна отбуду!».
   Рассуждая так, он свернул в другой угол рынка, где обычно располагались предсказатели.
   Расположился пока один. Худой, чёрный от солнца, пыльно-седой от времени, в сизых одеяниях и островерхом головном уборе знатока преданий обо всём, что касается минувшего, настоящего, будущего и судьбы как таковой. Лоб запечатлен синей печатью знака тау. Можно лишь предположить, сколько эта голова успела изведать-запомнить всяких тайных истин! (Эгейцы говорят — герметических истин: северный пятокрылый демон Гермес покровительствует у них разным, очень непохожим людям. Торговцам, разведчикам, ворам, предсказателям…). На лбу и щеках вытатуированы зримые имена незримых слуг. Рядом с прорицателем, на обрывке ковра, — гадальные кости… и чашка для платы…
   Бросая в чашку слиток (весом в пим, зато — серебро), капитан спросил:
   — Скажешь мне о том, что меня ждёт?
   Базарный пророк очнулся от неподвижности в которой он созерцал полупустую площадь и чёрные башни Дворца справедливости над ней. Худые руки в просторных рукавах взлетели вверх. Ладони запорхали над головой, как летучие мыши.  Сделав несколько пассов,  герметический смысл которых был ясен только незримым да ещё, пожалуй, ему самому, прорицатель схватил кости. Подбросил их. Согнулся, почти лёг в пыль — старался уловить миг, когда они упадут. Тут (надо разуметь так) важна каждая мелочь: где упадут, в какой последовательностью упадут, как лягут!.. Чёрная ладонь опустилась поверх костяшек.
   — Адон… — прошелестел голос. — Я вижу серебро. Как седина в бороде, оно блестит во мраке деяний того, кто мешает твоему делу. Злоумышленник просчитается. Он уже просчитался, адон!
   Закар кашлянул. Не хотелось бы начинать утро с разговора о седине. Кто-то полагает: она — свидетельство прожитых лет и пройденных дорог. Кто-то знает наверняка: она — символ дряхлости, надо стыдиться её, свидетельницу и свидетельство того, как мало ты проехал и как мало ты успел. Ну да, торговля движется, как галар с хорошо поставленным парусом. Налетает и нужный ветер. Даст Эл, найдётся добрый муж для меньшей дочери, как нашёлся для старшей молодчина Бен Танат — Сын Китобоя! Многое сделано, многое… а вот — вопрос: пошлёт Эл смерть, — скажет ли Закар Чернобородый, что умирает, сделав всё как надо?..
   К а к  надо?
   Известен ли человеку ответ?
   Буде нет, — кто поможет человеку ответить? Какой пророк изочтёт волю незримых? На какой гадальной дощечке? В пыли какого рынка? Вот вам и серебро! Вот вам и знак! Седина появилась — время, значит. ушло, а главной прибыли (не ведомой для себя самого) человек до сих пор не извлёк…
   Плавание на запад по Пути Мелькарта… если оно состоится… будет ли оно последней, самой важной прибылью жизни твоей, шафат?
   Для чего ты на свете, человек по имени Закар бен Зенон? Что должен сделать ты за шесть, семь, а если повезёт — то за восемь десятков лет жизни? Выстроить дом, посадить дерево, воспитать сына… добро же, пусть будет так! А зачем строятся на земле дома, высаживаются деревья, воспитываются дети? Зачем делаются житейские дела? Зачем одолеваются житейские пути? Какова глубинная, главная цель? Для чего всё?
   Странно. Закар впервые задал себе эти вопросы…
   Звякнул ещё один сребреник.
   — Где просчитается враг? — спросил Закар, чтобы дать основу для новых слов. — Скажи. Я стараюсь помочь ему в этом.
   Гадальщик проследил глазами момент соприкосновения чашки и слитка. Бросил кости опять. Опять кинулся ниц: будто хотел заглянуть даже под пыльную плёнку, на которую шлёпнулись они, слагая прихотливый орнамент.
   — О, адон! Его облик изменчив, однако при всём он — облик того, кто желал бы видеть скорый конец пути вашего! А ваш путь завершится не скоро, адон. Завершится не скоро, если будет иметь продолжение!
   «Само собою, — чуть не сказал вслух капитан. — С девяти сторон верно…». И спросил именно вслух:
   — Облик? Чей? Имеет зло хотя бы кличку? Это — хемское имя? Ханаанское? Эгейское?
   И (цена за другой товар — тоже другая) рядом с двумя упал третий пим.
   Снова шлёпнулись в пыль гадальные костяшки:
   — О, адон! Имена — лишь мухи в его паутине, а тот, кто владеет… о, адон!..
   Гадальщик запрокинул голову. Острый кадык упёрся в небо. Правый глаз был полуприкрыт. Левый — косился вниз. На чашечку. Если бы уши смогли, они бы тоже повернулись к ней: звякнет ли там четвёртый пим? Или это будет уже не пим, а сикль? Ну хотя бы самая потёртая медяшка!.. Сикль, действительно, звякнул. Серебряный. Блестящий. Новенький. Полновесный. Вслед за звоном прозвучал вопрос:
   — Где искать паука?
   — Там, о адон, где тебе завидуют больше других! — возвестил гадальщик, поднимая лицо с закрытыми глазами к небу и воздевая горе’ худые руки.
   — Ты что всё «адон» да «адон»? Баал перед тобою! Так и называй! — оборвал вещего старичка рыночный страж с палкой на плече. — Порядков не знаешь!
   Капитан двинулся дальше мимо рядов. Люди по-прежнему  окликали-приветствовали его:  одни — раскладывая товар, другие — скатывая опустевшие циновки, третьи — ведя расчёты. Капитан отвечал на поклоны, касаясь груди рукой и склоняя голову.
   Продавец каких-то приправ под крайним в ряду полотняным навесом тоже учтиво склонился, выражая своё почтение и удовольствие от встречи. Задел стойку. Чашечки-площадки весов закачались, бронзовый и каменный разновес вылетел в пыль. Лицо преисполнилось сладости. Ну, это — не тамкар! Не царский купец! Тамкар ару, торговец своего пути!.. Зачем остановился взгляд?
   — Ты уронил вес, — ещё не зная, для чего, сказал Чернобородый.
   Всё так же не зная до конца, для чего, Закар склонился к гирькам. Поднял их. Одну вернул на правую площадку весов. На левую бросил слиток из своего кошелька. Весы долго колебались. Их покою что-то мешало. Другие гирьки, блестя печатями с именем малаха, ждали в коробочке. Ждал, улыбаясь, купец. Ждал рыночный страж. Он, опять (как и в тот раз, бесшумно) подойдя, стоял за спиной.
   — Баал, ваш сикль тяжелее, — сказал кто-то ещё.
   Собиралась толпа.
   Купец озирался.
   Закар одной рукой потянулся к бронзовому к мечу с письменами «Мерн Амон». Другая рука уже взяла купца за бороду. Тот трясся, косясь на хемский клинок, который покидал ножны. Из бородатых уст вырвалось: «А… а… э…». Кому он жалуется? Кого в последний миг вспомнил, чтобы призвать на помощь… но, вспомнив, опять забыл? Взгляд прилип к одной точке: острию меча, которое коснулось бороды. Коснулось. Сверкнуло лезвие, скользя вдоль щеки сверху вниз. И тамкар ару, хватаясь за голый, выбритый с одного бока подбородок, повалился вверх ногами.
   — Вот что будет с тем, у кого совесть кривая! — крикнули из толпы. — Кривая, как твоя борода! Для себя живём теперь! А ты!.. Привык у чужого дяди по крохе воровать, в рукаве в своём утаивать!..
   Голос долго был единственным. (Мгновенье… два… три…). Остальные захохотали, когда Чернобородый швырнул в пыль клочок седеющих волос, убрал меч и отвернулся, чтобы идти дальше. Закар видел себя как бы со стороны — глазами людей рынка. Но видел хорошо. Даже заметил: блеснула на рукояти меча, уходящего в ножны, зеркальная надпись «Амон доволен».
   Помост перед городскими воротами сиял от парчовых плащей. Люди ворот! Там, в окружении толпы, начался свой день!
   Перед помостом — четвёрка гнедых жеребцов, впряженных в хеттскую войсковую колесницу. Гнедые породистые лошади тревожатся. Переступают по пыли копытами, косят по сторонам глазами, фыркают, роняя пену. Два городских стража держат гнедых за сбрую. Ещё два городских стража, сквозь зубы поругиваясь, заламывают руки наместничьему сотнику — тощему парню-хетту с толстым, густо намасленным чубом. Чуб положен по уставу. Бритая макушка вокруг этого островка волос потно блестит, капли пота дробят в себе солнечный свет. Репьи и грязь, по уставу не положенные, имели место на белой одежде сотника в пребольших количествах… а винный перегар накрыл Закара за много, много шагов…
   С ним кто-то судится? Редко ханаанеи судятся с хеттами! А ещё реже такие дела разбирают Люди ворот! Не сам наместник, а Люди ворот… сиречь, тоже ханаанеи…
   — Буду давить, пока я жив! — борясь с каждым каратским словом, как с враждебным незнакомцем, крикнул сотник.
   — Вот шаф! Меня выслушают! — крикнул кто-то ещё. Закар порадовался: ханаанский язык для этого кто-то ещё явно не был вражеским. Добро! Шафат выслушает твоё дело, добрый человек!
   Сей кто-то, спешивший на весёлых, тоже хмельных ногах по ступенькам от скамьи, на которой ждали Закара Люди ворот, — явно знаком. Доводилось встречать этого оборванца. На дорогах — среди путников. На рынке — среди свидетелей. Под лавками у старого Акрама по прозвищу Держи краба — среди спящих. Он выглядел раза в два грязнее сотника. Чистым оказалось лишь каратское произношение. Слова он одолевал гораздо бойчее, чем ступеньки… хотя ступеньки он тоже одолел…
   — Слушаю всех, внимаю словам каждого, — заранее произнёс капитан фразу, годную для всех случаев судопроизводства.
   Взялся Закар-шафат насаждать законность, — не считай собственного времени! Утро, не утро, — суди, учи, давай советы, отвечай на вопросы! Критский малах-законодатель Минос и вавилонский малах-законодатель Хаммурапи, бывало, поднимались ради суда праведного даже заполночь!
   Бродяга радостно взвыл. Младший судья встал со скамьи, чтобы уступить шафату место. Недавно назначенный младший судья. Пятое дело на его счету. Может, — шестое. Закар поднялся по ступенькам. Бродяга сделал рукой движение, как будто хотел снять шапку. Не снял. За отсутствием таковой. Но — нижайше поклонился.
   — Я ведь говорю вам, шаф… то есть, Закар-адон… я стоял, я никого не трогал, кой-кому — совсем наоборот — улыбался, а меня вдруг по шеям — р-раз! Вдобавок: «Встал на дороге! Фенеху!». Во-первых — не на дороге. У дороги. Во-вторых и в главных: если даже на дороге, — это значит там, где всякому ходить дозволено. Для кого дороги делаются? Для людей! А в-третьих: фене…
   — Плюну, утонешь! — захрипел сотник.
   Бродяга засиял, как новый пим:
   — Шаф! Закар-адон! Велите всё записывать большими буквами! Я с этой табличкой пойду к самому малаху, если тут некому прочесть сперва её, а затем — законы как таковые, где, я знаю, сказано…
   Сотник сплюнул:
   — Ты знаешь лишнее, падаль!
   — О падали я тоже попросил бы записать. И где указ, что вольному ханаанею запрещено знать городские з…
   — Ну, писать или нет? — перебил старый писец (он сидел у ног Людей ворот на отдельной скамеечке). — Или послать на вараф за каким-нибудь аам баалом, чтоб всех троих выкинул отсюда? Со вчерашнего дня всем всё ясно. Кроме них. Чернобородый, шаф, скажи ты им!
   «Троих?» — хотел уточнить Закар. И… заметил третье лицо тяжбы. Оно стояло поодаль от колесницы, без конвоя, вело себя смирно, не понуждало каратскую стражу к дополнительным мерам. Одежды не отличались ни особой грязью, ни особой чистотой. Средний молодой хетт. Не из вождей. Хоть, притом, — не из пастухов. Ровнёхонько между ними. Маат. Равновесие. Говоря по-хемски (хоть о хемцах здесь, наверное, всё ж лучше не говорить, слишком долго хетты с ними воевали!). Халат самого простого полотна. Старый поясок с карманами для денег и письменных принадлежностей. Самодельная тростниковая обувь. Волосы — не шибко длинные: чуть ниже мочек ушей — гладко-прегладко расчёсаны. Своё место знает. Чтобы не попасть ни вниз (от грязи он сумел отделаться, папенька — сельский богатей какой-нибудь — собрал мешочек сиклей и приткнул своё детище в школу), ни наверх (безродному выскочке там трудно удержаться). Он был бы совершенно лишним. Казался бы совершенно ненужным. Закар удивился бы: его-то сюда на кой приволокли?..
   Но имелось ещё одно обстоятельство.
   Закар сощурил глаза, как на море. Один из стражей, несших караул вокруг, спросил с тревогой:
   — Вы что, баал?
   А Закар ответил:
   — Он.
   — Он? — переспросил стражник. — Кто?
   Закар медлил с уточнениями. Бывают (хоть и редко) вопросы, на которые не надо отвечать. Вопросы, ответ на которые — ясен…
   Ипи. Нахт. Кормчий Гром.  Или… кто ещё? Яму разберёт!
   Ну, Атон разберёт! Много ли разницы?
   Главное: враг попался!
   — В самом деле, шаф, в самом деле! — (Бродяга опять стал кланяться мелко и часто). — Баал! Закар-баал!
   Закар уселся на скамейку. Пора достать и надеть на палец печать-кольцо со словами «Такова моя царская воля», а под руку вновь и вновь попадается лазуритовая рукоять, пальцы наощупь читают резные письмена: «Мерн Амон»! Тьфу ты! Тьфу! Снова тьфу! В незримый (но зоркий) глаз Яму корабельщики плюют всегда три раза!.. Печать занимает своё место. Закар поправляет кольцо. Складывает руки  на  коленях.  Чуть  наклоняется:  позволяет   судейскому служке  накинуть  себе  на  плечи  свой  пурпурный  плащ.  (За  плащом  успели   послать   к   домоправителю-хабду).
   — Итак!.. — Грозный взгляд улетел в сторону истца: да ответит один, остальные да   внемлют. Разум безмолвно засмеялся, вспомнив  живую раскрашенную кукла на троне Пер Аа в Пер Рамсесе.
   — Ну я же… — просипел бродяга. Ему дали тумак. Истец утих на время. Привстал со скамеечки писарь… но слова, которые через долю мгновения услыхал Закар, принадлежали не писарю. Это был чужой голос. Незнакомый. И — для писаря чересчур молодой:
   — Удали их обоих, пусть уйдут кто в Хатти, кто в Город. Я тоже уйду. Забудем об этой случайности.
   Говорит Кобра-Нахт. Либо Ибис-Ипи. Либо кормчий Гром-Хуракан. Либо… кто он там ещё… на самом-то деле?.. Голос — слаб. Почти по-мальчишески тонок и хрупок. Но Закар услышал его среди гула других голосов, хотя толпа словно проснулась, там и тут раздались выкрики, а хетт, ещё раз рванувшись вперёд, заорал:
   — Почуяли волю! Быстро почуяли волю! Буду вас давить, пока я жив!
   — Меня, тамкара табарны Хаттусили Третьего, ты тоже будешь давить, о сотник табарны Хаттусили Третьего? — спросил Закар со своего места. Он решил заговорить с сотником, чтобы не давать ответ Нахту-Змее. Хуракану-Грому. А может быть, Ипи-Ибису. Разговаривать с кем-либо из них сейчас одинаково не хотелось. Шафат устало откинулся в кресле. Поправил меч так, чтобы надпись, врезанная в лазурит рукояти, была лучше видна. Хетт (которому кто-то из окружающих шёпотом объяснил, откуда у Закара-шафата взялся этот боевой трофей) восхищённо цокнул языком и умолк. Хотя… ненадолго.
   — Всех, — ответил Закару хетт, переходя на нормальную более-менее плавную речь вместо сдавленных отрывистых выкриков. — Я ненавижу всех вас. Вы — хуже хемцев. Пока вы меня убьёте, я смогу задушить троих, и так сделает каждый нессит, сын древнего города Несса, который вернётся сюда по моему призыву! Я… я… я…
   — Ты? — перебил Закар.
   Чем короче вопрос, тем быстрее люди слышат его: усложнённая мудрость не всякого и не враз заставит умолкнуть. Хотя простым сей вопрос не был. Он явился к Закару вместе с воспоминанием. Разъярённый царевич… пускающий клубы дыма царственный отец его… и — трое в небесно-голубых одеждах за спинами их. Старик Шешу… если он — Шешу. Бассилей диких геллинов, омывший грязь с рук и получивший взамен свежий шрам. А напоследок, третьим в перечне сиих незабвенных лиц, — Хуракан. Ну, Ипи. Ну, Нахт… чьё имя не могут произнести даже хапиру. Как говорят матросы, в-последних — это в главных!
   Те, кто стоит у тронов.
   Те, кто — догадался Закар — тайно шепчет всё, что потом въявь зазвучит из тронных залов.
   — Что? — прохрипел сотник.
   — Ты говоришь или за тебя говорят? Свои слова произносишь или чужие повторяешь, как учёный скворец? — всё-таки уточнил для сотника Чернобородый.
   — Что?
   — Я не стану заниматься гаданием. Сие не входит в чин судьи. Я и так знаю, чьи слова ты повторил. Высокочтимый старец сказал тебе их. Старец в белой накидке херхеба — собирателя мудрости. Либо в одеждах цвета полуденной небесной синевы. Какая разница? Разницы мало.
   Сотник тряхнул головой.
   — Корабль был работа Зуланны! — заявил он без прежней воинствующей гордыни в каждом слове. Просто зло. (Злоба иной раз бывает обороняющейся. Без запала, без хрипа, без пены ненависти…).
   — Для чего нам сейчас корабль? — уточнил Закар. Люди ворот перешёптывались. В толпе вокруг судилища нарастал гул. Все переговаривались вполголоса. Только один крикнул: «Тише! Шафа не слыхать! Тише, вы!».
   — Может, всыпать им обоим? — подал голос страж. — Чтоб… ну… того… ещё чуток прониклись уважением?.. Быстро зауважали нас хетты, пускай же теперь они как можно дольше нас уважают!
   Чернобородый поднял и резко уронил руку. Страж склонился в поклоне.
   — Гром, ещё один вопрос, на сей раз — тебе! Какая у вас кровь? Что я увижу, когда велю пустить вам кровь? Алое, как у людей, или — голубое, как у атилланов? Жду ответа!
   — А… ти… л… ланов? — эхом отозвалось там, где сидел Стекольщик Криш.
   — Жду, о Гром! — громко повторил Чернобородый. Мысленно призвал Эла, творца Вселенной. Взглянул на Грома в упор. Либо на Ибиса. Либо на Кобру. Кто уж он там есть из них?.. («Как можно реже вспоминай эти имена. Оборотни-враги носят их поочерёдно и меняют, не спрашивая друг у друга», — шепнула память голосом старого мудрого врачевателя. О, уважаемый, шафат Закар и рад бы как можно реже вспоминать их… но, вопреки его желаниям, вспоминать их приходится куда как часто! А паче всего жаль: Закар-шафат, творя суд, не может взять с земли горсть песка и не может кинуть этот песок через плечо! Люди — вот эти сотни, тысячи людей, которые глядят со всех сторон, — подумают: Закар-баал струсил!.. Что делать? Что делать Закару-баалу, шафату Карата, если всё вокруг, будто там, в порту в то памятное утро, задрожит-заструится и исчезнет?.. О, Эл! О, Мелькарт! Если Закар-баал грешен… если не дойдут его молитвы до Эла… помолись за шафата ты, о святой старик!..). — Писцы, писцы, не дремать над письменами! Да будет вписано всё, что будет сказано подсудимыми в ответ и в оправдание! Я жду ответа, подсудимые! Я жду!
   Ответ прозвучал. И, как в тот раз, голос Ипи-Нахта перекрыл все голоса на судилище:
   — Понимаю, Орёл… понимаю… иного быть не могло… дабы возвыситься, надо встать на кого-то… и  ты лезешь ногами на поверженного учителя Хехеи… но я должен предупредить: избирай, Орёл, иную опору… менее опасную для тебя…
   «Менее опасную? Чем именно опасную?» — хотел спросить Чернобородый. Может быть, спросил. Ибо тут же услыхал ответ:
   — Познаешь. Есть тот, кто скажет тебе всё.
   На возвышение ступил младший судья. Откуда он пришёл? Куда он ходил? С какой целью?.. Тонкий дрожащий голос судебного писца лез Закару в уши, мешая рассуждать:
   — Я ничего не пишу, господин Закар! Злодеи молчат! С каких пор злодеи молчат, когда нужно оправдываться? Вот обнаглели! Что писать-то?
   — Может, вдарить пару раз таки? — вмешался в судоговорение страж. Писец замахнулся на него тростинкой с чернилами. Страж утих… но сжатые кулаки задавали всё тот же вопрос всё так же красноречиво.
   — Правда! — раздались крики в толпе. — Правда! Злодей молчит! Злодей молчит? Говори, злодей, раз уж велено! Суда не уважаешь!
   — Он молчит… — шепнул Закару писец, кивая в сторону обоих роме. — Вели применить строгое правило…
   Страж оживился. Оживилась и толпа. Сотник буквально застыл: как ни худо понимай он ханаанскую речь, смысл её дошёл до него. Нахт-Гром-Ипи безмолвствовал.
   — Не велю. — Закар сделал рукой жест отрицания. — Мне всё ясно. Сотника велю отдать начальству, какое поставлено над ним…
   Из толпы взлетел возмущённый вой. Оборвался. Прозвучал смешок. Тоже застыл. И гулкая волна дружного хохота качнула скамью, на которой сидел Закар-шафат.
   — Порхай отсюда прочь, птаха! — крикнул страж, играя палкой. — Наместничья плеть лежит вон там! — И вместе с приятелями ухватил сотника-хетта за локти, чтобы тащить куда-то… прочь от места судоговорения. Протащил шагов пять. Глянул в сторону Закара. Чернобородый его не удерживал: он готовился изречь вторую часть приговора.
   — Ты  оправдан как честный человек, — сказал капитан бродяге. — Ну а ты, оборотень… безмолвствуй же в иных местах! — (Закар-шафат рукой с печатью-кольцом указал вниз). — В подземельях обострятся воспоминания… в том числе воспоминания о сожжённом корабле! Нахлынет разговорчивость! Молчун сам возжелает новой встречи! Осторожнее с ним, охрана: он умеет отводить глаза, как конокрад, и рвать верёвки, как фокусник! Используйте колодку. Прозвучит речь иная? Место для моей печати ещё есть, писец?
   Никто не растворялся в воздухе. Ничто не исчезало. Мир был цел. Ибис-Кобра (он же Гром) заключён в колодку. Стражник тащит его прочь. Куда именно тащит, — Закар не следил: «понадобится — сыщется», из тюрьмы люди редко исчезают!.. Ипи-Нахт (или Хуракан) оглянулся. Хотел ещё что-то сказать адону? Адон Закар Чернобородый выслушал бы… возможно, выслушал бы даже баал Закар Чернобородый… но шафату нет дела до чужих прощальных слов, тем более — до взглядов! Успеем наговориться! Успеем!.. Закар сжал рукой с царским кольцом рукоять фар равванского меча.
   — Хэ-э, баал! Мне бы так научиться вести допрос… и дела раскрывать, как вы!.. — тихо, не для других, шепнул Закару молодой судья. — Чтобы всё как будто само собой раскрывалось! Чтобы даже не нужно было прибегать к строгим правилам…
   Простолюдины, толкая друг друга, будто мальчишки после уроков, начинали расходиться. Люди ворот важно — с особой важной торопливостью — поднимались со своих скамей. Слышен был смех. Смеялся там, конечно же, не Ипи-Нахт (сиречь Гром). В его сторону Закар не смотрел… потому что смотрел на молодого судью, отвечая:
   — Всегда жду, когда мне сами всё скажут, и обязательно слушаю всё, что говорят. Запоминай! Будешь шафатом!
   — Вы чересчур добры ко мне, баал!.. Тут ещё одно малое дело. Так себе. Недоразумение. Случайность. Надо… опознать… одного там. — Судья тоже сделал рукою движение, обращённое книзу. — Мы бы там без вас обошлись. Попросту. Но закон есть закон…
   — Опознать?
   — Да, баал. Ребята перестарались. Я его заметил, потому что бывал на ваших причалах и помню его… но новый закон… а потом уж — как изволите. Ребята сами хороши.
   — Что ж, аки я! Где он?
   Посещение тюрьмы под старым — ещё в годы старого табарны Муваталла второго строенным — Домом справедливости, в котором вершил свой суд хетт-наместник, никогда не доставляло Чернобородому удовольствия. Даже зал суда, в который проникало солнце, — был страшным и мрачным! А подземелий, где виновные ждут своей участи, Закар всегда избегал… и самым неприятным местом по пути вглубь была каменная плита, на которой приводятся в исполнение приговоры над купцами и адонами, которых нельзя сечь на рынках. Перед нею коридор круто заворачивал. Капитан ещё не видел, кто возле неё толпится. Слышались лишь голоса… и по крайней мере один из голосов означал: предстоит малоприятная встреча. Голос Бен Риби, хозяина каменоломни!  Встреча — не для утра… тем более — не для утра по возвращении со страшной чужбины домой!.. Зло комкая парчовую шапку в руке, Сын Учителя стоял по одну сторону плиты. По другую сторону — знакомый оборванец. Какими судьбами он здесь?..
   — Кого я должен опознать? — спросил Закар у молодого судьи. — Я знаком с обоими.
   Бродяга ликующе взвизгнул. Хозяин каменоломни махнул рукой, роняя шапку:
   — С приездом, сородич! Не забыл ещё?
   Закар прикидывал ответ. «Не забыл?» О чём?.. Не вспоминается. Или вспоминается, но что-то уж совсем постороннее. Был случай — Бен Риби сетовал: хабды в каменоломне мрут один за одним, приходится что ни день покупать новых. Капитан дал ему совет: «Не забывай их кормить. Да, едой. А не только палками». «Что ты сказал?» — переспросил Бен Риби. «Да знаешь… по ту сторону Шири Барк о нас в последнее время говорятся странные вещи… ханаанеи невольников голодом и непосильным трудом морят… ослы, верблюды, мулы у ханаанеев лучше живут, чем хабды… и, как ты думаешь, имеют ли чужеземцы основание для таких выводов?» — ответил Закар. «Что ты сказал?» — ещё раз переспросил Бен Риби. «Ни слова, за исключением сказанных мною, — ответил Закар. — Ты домосед, Бен Риби. А мне вот не всё равно, как нас будут принимать за морем». «А-а-а! — понял Сын Учителя. — Зато вот мне, домоседу, казалось и кажется до сих пор: покупатель смотрит не на нас самих. На товары, привезённые нами. Наши товары, не нас самих, продаём мы за морем! Слава — не товар. Иначе говоря… какое кому собачье дело?..». «Соглашаюсь с тем, что ты сказал вслух, о Бен Риби. Слава — не товар. Но я готов поспорить с тем, что ты подумал. Слава — худая ли, добрая, — сильно колеблет весы на рынках». Сородич не успел ответить: малах вышел к подданным, Люди ворот поклонились, совет при малахе начался… хоть, да, вопрос, поставленный единожды, когда-то должен возыметь ответ!.. А больше ничего не вспоминается.
   Бродяга поклонился (шапку снять он вряд ли мог за неимением таковой) и просипел:
   — Ну я ведь то ж, Закар-адон! Я там стоял, я никого не трогал, кой-кому — совсем наоборот — улыбался, а эт… а почтенный Бен Риби меня вдруг палкой — р-раз! Вдобавок, очень грубо: «Встал на дороге! Образина!». Во-первых — не на дороге. У дороги. Во-вторых и в-главных: где указ, чтобы вольному человеку на земле не стоять? Не на его земле ж, — (кивок в сторону Бен Риби), — а там, где всякому ходить дозволено! Для кого ж дороги сделаны, раз не для людей? В-третьих: «образина»…
   — Опять своё! — мрачно молвил Бен Риби.
   — Закар-адон, велите записать большими буквами! — радостно молвил бродяга.
   — Опять воняешь, падаль?
   — Вот падаль будет в-четвёртых! Ну, и потом: а где указ, что вольному запрещено знать городские законы…
   — Писать или нет? — перебил молодой писец (он как раз вошёл). — Или позвать ребят-стражей, чтобы они обоих выкинули отсюда? Со вчерашнего дня всем всё ясно, кроме них двоих. Закар-баал, скажите им!
   — В самом деле, в самом деле! — (Бродяга принялся мелко и часто кланяться). — Баал! Закар-баал!
   — Так, так. — Чернобородый кивнул. Невесело усмехнулся. — Без меня тут не могут!.. Приговор мой: кто не хочет платить штраф, может подставить зад под два десятка розог или пять плетей. Запутанное, запутанное дело! — (С тем капитан оглянулся на Бен Риби. Упрекнул себя: он же, впрямь, — мой родственник, а я… о, бессонница, дорожная бессонница!.. Или — старость?.. Где кольцо со словами «Такова моя царская воля»? Здесь оно…). — Прилагаю печать к приговору!
   Бен Риби наливался кровью:
   — И вот так говоришь мне ты, о Закар?! Здесь обелили подзаборную тварь… закидали меня грязью… а ты… ты…
   Закар хотел ответить шуткой — получилось иное:
   — Грязь была твоя, о Бен Риби! К тебе и вернулась! Были дни, мелкий народ утирался молча. Но теперь все вольны — и все вольны обращаться в суд!
   Подкатила вдруг тошнота. Бессонные ночи в плавании тому виною… бессонные ночи и усталость…
   Родственник вскипел:
   — Вон как! Потому тебя и славят в нижней части Города! Ты задабриваешь чернь! Вон кто для тебя теперь — родные!
   — Если говоришь о строгом, без оглядок, исполнении законов… то, пожалуй, да. — (Чернобородый кивнул как можно более миролюбиво). — Плати штраф, и… о выходках твоих я больше не помню. Не имею охоты помнить.
   Стражник явственно хмыкнул. Другой стражник — тот, что вышел из боковой двери вслед за писцом, — остался равнодушен. Как то и полагается стражам, если нет приказа вспомнить об оружии — тяжеленной палке, что лежала на его мощном плече.
   — Ну, Закар… ну, сородич!.. — выдохнул Бен Риби.
   — Ты платить-то будешь? — оборвал капитан. (Интересно, как бы повёл себя на его месте Пер Аа Мерн Амон? Трудно сказать… и можно ли спросить?.. Может ли вообще прийти на ум такой вопрос?.. Усталость! Да, усталость!.. Мерн Амон бы сюда не попал. Во всяком случае, — не попал бы по столь мелкому делу о драке дорожной!.. И по более крупному — не попал бы. И резать фар раввану бороду за обвес никогда бы не пришлось. О-о, как отличаются люди! Как отличаются! У каждого — два глаза, две руки, две ноги, один ум, один язык… но до чего же неодинаково думают умы, до чего же по-разному говоря языки, действуют руки!..) — За свою грешную жизнь я не ударил палкой ни одного из вольных бени Карат. Тяжба решена. Плати, Сын Учителя. Не позорь отца, чьё имя носишь… и не заставляй нас звать людей с пучками розог!
   Бен Риби надел шапку. Отвернулся. Понял: тяжба, в самом деле, решена, то есть — её не собираются перерешать к его удовлетворению. Стража вытеснила Бен Риби за поворот. Судья шепнул Чернобородому на ухо:
   — Счастлив я: здесь вы!..
   — Не достойно похвал. Я согласен, Бен Риби — малоприятный парень, бродяга — и тот по сравнению с ним…
   — Какой бродяга? — удивлённо возвысил голос судья. — При чем тут бродяга? Иное дело будет. Эти — так… вчерашнее… вопрос об опознании — не о них…
   Тошнота возвращалась к Закару. Воздух делался гуще. Он, как сырая шерсть, он набился в горло… рассыпался болью… застрял…
   — Ну что, ну что здесь ещё? Говори, говори!
   — Я же вам говорил… — (Судья и сам закашлялся). — Идёмте. На месте глянем. Я не знаю, что писать в приговоре. Честное слово!.. Видит Эл…
   — Сын Города, призванный свидетельствовать, — во власти законов Города. Шафат — тоже.
   Судья вздохнул, делая знак стражникам:
   — Извините, Закар-баал, но тогда — вниз. Сильно вниз. Будет удобней, если мы сами пройдём туда. Тащить его сюда… нет-нет, давайте-ка пройдём мы сами! — (Он указал Чернобородому на дверцу, ведущую в чрево подземелья).
   Ещё более мерзкая вонь каменных клеток, где содержатся самые опасные злодеи. Но что ж! Дела есть дела!.. Закар оглянулся. Его сопровождал не только судья с двумя стражами: теперь тут были писец, факелоносец… и дюжие парни, которые волокли судебную скамейку. Мятущийся свет одного большого факела (укреплённого в кольце на стене) и редкой цепочки маленьких (засунутых древками в отверстия меж плит стены) едва ли помогал движению. Скорей — затруднял движение. Закар решил идти на ощупь. Зная, как легко споткнуться на скользких плитах, он взялся одной рукой за стену. Младший судья схватил его под локоть второй руки:
   — Плохо? Скажу, дадут вина!
   — Плохо? Мне? С чего ты взял? — делая удивлённое лицо, спросил Закар.
   Вот и самый дальний конец самого дальнего коридора. Вот последняя дверь: сырая заплесневелая плаха чудовищных размеров. Вспомнилось подземелье фар раввана. Там — каменная дверь такой же толщины!.. Глухо звякнул запор. Проскрежетали петли. Воздух, без того спёртый, делался просто невыносимым: волна сырой вони ударила по лицу. Как грязь из-под колёс повозки на болотах. Факельщик сунул руку с огнём в открывшийся за дверью чёрный провал. Огонь метался, как живое существо, которое не желало идти туда, под тяжёлые своды. Бросились прочь крысы: живой клубок хвостов, лап, дрожащих белёсых усов распался на отдельные сгустки. Только чёрная куча тряпья осталась лежать на полу против двери.
   — Вот он… — выдохнул младший судья. — Закон велит спросить тебя, о сын Города Закар бен Зенон по прозвищу Чернобородый: известен ли тебе тот, кто перед тобою? Писец изложит всё сказанное тобою, и да послужит оно истине.
   Привычная судебная формула никак не задела сознания. Капитан едва расслышал её. Он смотрел в проём двери… и думал:
   «Там не тряпьё. Человек. Да, да, там лежит человек».
   Огонь привык к неволе, факел разгорелся. Кто лежит? Лица не видать: оно скрывается за деревянной колодкой. За такой же, как та, которую унёс с собой Ипи-Нахт. Хемское изобретение: два тяжёлых бруса, мудрёно вырезанные шипы-запоры по краям. (Кожи на руках — в отличие от ремня — не рвут, суставов почти не ломают, но сбрось-ка ты их! Смыкаются мгновенно. Держат шею и запястья преступника мёртвой хваткой. Закар велел снабдить такими весь невольничий рынок и тюрьму, когда стал шафатом. Они пришлись по нраву страже). Другая колодка стиснула босые ноги лежавшего. Свет падал на его спину. До чего же грязен!.. Капитан содрогнулся. Вдруг понял: это — не грязь. Это — кровь. Человек избит до крови. Стало ещё противнее.
   Кто он?
   Пугливое мелкое жульё вот так не усмиряют!
   — Поднимите, — приказал младший судья.
   Один из стражников нырнул в провал двери. Наклонился над лежащим. Взялся за край колодки. Приподнял ее вместе со злодеем. Далось ему это на удивление легко: злодей оказался совсем мал. Другой страж встал рядом наготове: палка рыскала в напряженных руках.
   — Осторожней там, ребята! — прохрипел писец. — Они, ливийцы, ведь — дикие звери!
   — Проклинаю вас всех… — долетел ещё один голос. Тоже хриплый. Сдавленный. Через силу выговаривающий слова. (Будто сам дух тьмы нарушил тишину). Закар опять содрогнулся. Но это был уже не прежний озноб — озноб от сырости каменной норы. И не прежняя гадливость. Что-то другое.
   Совсем другое чувство.
   — Техену! Ты?
   — Закар-баал! Не спасайте меня! Пусть меня убивают!
   
   ***
   Маленький хабд узнал хозяина сразу… но капитан узнавал своего маленького хабда Техену с трудом. Мальчишка был совсем не тот, каким остался на корабельном дворе, у галаров, с новой стамеской в руках. Собственной стамеской! Наградой за старательную работу, которой он по-детски гордился!.. Стражи — теперь оба, с двух сторон, — держали его, как если бы маленький хабд ещё мог вырваться и удариться в бега. Хотя… без них стоять он попросту не мог. Его дыхание срывалось. Как у тяжело раненного. Глаза под грязным комом волос казались совершенно дикими. Не зеленоватыми, как всегда. Прозрачными, будто лёд. Если только лёд способен так кипеть от ярости. На лбу, перекрывая знакомую родинку, чернел шрам крестообразного вида: то ли знак тау, то ли силуэт птицы.
   Вот так же ахайваша-малец смотрел на Грома. Либо — Нахта. Либо — Ипи. Шептал эгейские проклятья. Глаза были такие же бесцветные…
   — Свидетельствую: это мой хабд, — сказал Чернобородый судье. — Что он совершил? Побег? Ты что же натворил без меня, Техену?
   Ответом было молчание.
   Молчание — да ещё вот этот взгляд.
   — Тут, видите ли… — (Младший судья подбирал слова). — Пока вы были там, царь издал указ: всякий хабд отныне должен нести на теле своём знак хозяина своего. Указ очень строгий. Едва поднялся малах с постели, — вмиг созвал писцов, продиктовал им свою волю и тростинкой… а не просто перстнем, как всегда… приложил к указу руку. «Такова моя царская воля! В течение дня — исполнить, за ослушание — кара, все неклеймёные рабы пойдут на мой скотный двор!». Исполнили. Кто как мог. Перепортили адоны своих хабдов кто как мог… я это подразумеваю!.. Хорошо хоть у меня на гате управитель — вавилонянин либо ассур, Яму его разберёт — научен делать татуировки! А твой Шардан орудовал калёною медью. Техену вырвался…
   Маленький хабд оскалил зубы. Вырваться ещё раз было выше его сил. Даже сдвинуться с места он не мог, когда стражники, отпустив колодку, швырнули его на пол. Техену вскрикнул. Стражники бросились от него прочь: из-под свода — в коридор. Лишь натолкнувшись на младшего судью и Закара, с неохотой остановились…
   Младший судья сказал:
   — Взбесился, взбесился ливиец! Сам Яму в нём сидит!
   Капитан знал младшего судью как человека рассудительного, способного связать слова в речах и в письме. Охранники слыли за отчаянных, даже безрассудных парней. (Жаль вот — злых сверх меры!). Закар смотрел на них троих… и не узнавал ни того, ни другого, ни третьего.
   — Когда всё случилось? — спросил Чернобородый. (Надо же хоть что-то говорить!). Спросив, — вспомнил: он, Закар сын Зенона, тут — свидетель. Вопросы тут задаёт младший судья.
   — Только что, адон, — ответил писец, заглянув в свои таблички. — Перед рассветом.
   — Вы скажите, баал, во сколько ценится ваш Техену, и ребята вам деньги враз соберут, — заговорил страж. — Мы понимаем… измяли его ребята… вред нанесли вашему имуществу… но знал бы Косой, что маленький зверёныш так владеет кинжалом…
   — Кинжалом? — опять забыв, что здесь он только для свидетельства, перебил Закар. — Откуда кинжал взялся? — И досказал про себя, для себя самого: «Почему мне домашние хабды ничего не сообщили, когда отдавали посыльному мой плащ?».
   — У Косого из ножен кинжал взялся, — ответил младший судья.
   — Однако ж не подумайте, баал! Городской работы клинок! — спешил добавить один из стражников. — Не эти… не хемские… не которые нам воспрещено покупать… но дозволенный честный товар…
   — Вам запрещено иметь на службе вообще какое-либо иное оружие, кроме палок! — напомнил младший судья.
   — Ну, а попробуй ты одною палкою! — срываясь на крик, заспорил с ним страж. — Хабды, что ни день, бегут! Иные — бегут прямо с рынка! Из каких уж там краёв их навезли, отрывных, один Яму скажет… и много ведь навезли! Буквально за последний месяц! Кинжал — и тот нам невеликое спасение… выхватить успеешь — будешь целым… а Косой, вот, не успел… и валяется сейчас со вспоротой брюшиною…
   — Это Косому урок, раз бить не умеет, — усмехнулся младший судья.
   Сделал вид, будто усмехнулся
   Капитан отвёл глаза, чтобы не видеть Техену. Мальчишка следил за ним. Закар чувствовал его взгляд. Гадкое чувство. Отвратительное. Как будто рядом — скорпион. Надо пересилить себя. Войти. Даже — опуститься перед Техену на корточки. Надо!.. Капитан заставил себя всё это сделать. Техену привстал на колени. Как? Лодыжки были скованы другой колодкой, двигаться он мог едва-едва. Однако — привстал. Руки, схваченные деревянной плахой, подняты до подбородка. Словно у молящегося в храме. Жуткая молитва… сто лет бы не смотреть…
   — Гляди, гляди, баал, — хрипло выдавил он. — Мой руки, ноги такой же, как имеешь они, совсем только маленькие. Почему тогда они другой, а я другой? Почему ты надо мной вверху, а я не мог вставать прямо?
   — Вернитесь, Закар-баал! — взвизгнул младший судья за спиной у капитана. Капитан вновь посмотрел (заставил себя посмотреть) на мальчишку.
   — Говори, Техену, говори. Жду твоих слов.
   — А-а!.. — (Ливиец сплюнул в сторону. Точней: хотел сплюнуть. Не смог. Губы у него были чёрные от крови и совершенно сухие). — Для ты фар равван был плохой, а ты сам  для  мы  много  хороший?  Что  стать  большой,  ты  на  кого-то на маленький ногам надо встать?
   Как Медвежонок Унатеш: вопросом на вопрос…
   Хотя при чём, при чём тут Медвежонок?
   — Ты неправ, — по-ливийски упрекнул Чернобородый.
   — Сказать правда — это неправ? Всегда бьют, где говорю правда! — Техену упрямо коверкал ханаанский язык, подыскивая чужие слова. Почему люди так настойчиво лезут на самый трудный, самый неудобный путь? Даже когда отлично видят: рядом — более простой, удобный, ровный. По крайней мере — гораздо более понятный. И сыны Карата поступают так, и лишённые человеческой души хабды…
   — Я тебя не узнаю’. Зачем ты сопротивлялся?
   — Лезут!
   — Шардан поступил с тобой по закону. По указу малаха. Даже вольный человек должен был склониться…
   — Мы у Шардан не человек! — оборвал Техену.
   — Ты мой, — повторяя судье жест (немую просьбу оставаться хотя бы внешне безучастным), сказал капитан. — Я отдал деньги. Я взял тебя. Как раньше — Шардана. Ты — у меня. Ты обязан работать. Обязан. Должен.— Последнее слово Закар произнёс по-ханаански. Ливийских оказалось мало. Вот ведь как бывает: трудно, очень трудно объяснить простые вещи, зная не десять (как надзиратели да стражи), а сто, двести, пятьсот чужих слов!.. (С техену, которые возят к берегам Шири Барк соду Ливийской пустыни, необходимую для варки стекла, Чернобородый толковал без переводчиков). — Полагаешь, у других баалов жилось бы легче?
   — Человеку пустыни плохо всюду, кроме пустыни, — сказал маленький хабд. На своём языке, наконец! Помедлил. Вновь перешёл на ломаный ханаанский. — И лишь без доска на шее человек бывает совсем хорошо. Любой человек. Ваш — за одним.
   — Ты зол. Зло всегда бывает наказано.
   Техену опять молчал. Мгновение, два, три… Наконец, он кивнул головой (насколько мог это сделать в колодке):
   — Кто добр? Шардан мне говорил: бери бронзу, режь тела деревьев. Я не брал. Били — не брал. На солнце держали пятеро суток — не брал. Деревья живые. Им больно, как людям. Когда их тела уснут, их души не дремлют. Душа знает больше, чем тело. Шардан сказал: бери, старайся, баал отпускает старательных домой с ремеслом в руках. Я взял. Я старался. А этот день в рассвете Шардан раскалил медь и выжег на моём лице это. — (Мальчишка сделал слабое движение кулаком. Пальцы не двигались). — Тут настоящая правда. Я не вернусь к своим. Буду вечно у тебя… с ремеслом…
   — Это сделал не Шардан, говорю я тебе! Указ государя сделал это!
   — Ну, тогда кто из вас мне соврал и кто сказал мне правду?
   Опять — вопрос на вопрос!
   Тонкие мышцы плеч и груди маленького хабда напряглись. Он силился развести руки в сторону. Хочет колодку сломать? Такое не по силам даже взрослому здоровому мужчине! Дерево крепко, шипы надёжны! С таким же успехом можно разодрать, хватаясь за края, дубовый брус… или, во всяком случае, доску…
   — Что ты натворил! — (Чернобородый покачал головой). — Мне хотелось, чтобы ты сделался мастером. Ты это знаешь?
   — Знаю. Мне тоже хотелось, чтобы я сделался мастер.
   — Ради этого, Техену, стоило потерпеть! Смириться с чужой волей! Так?
   Техену опять напрягся (и колодка скрипнула):
   — Не так! Царский мастер на вараф говорит: «Что скажу, то сделаете! Не надо мне ваше хорошее, делайте моё плохое. И — языки на запор!» Всем говорит. Даже вольным говорит. По харе может съездить…
   — По харе! Вот уж нет ничего страшнее, чем по харе! — перебил капитан. — В бою воин, между прочим, терпит стократ сильнейшую боль! Ты испугался? Ты струсил, Техену! Как девчонка! Хотел спрятаться от своей судьбы! Разве это всё достойно… — Закар ухватил новую мысль за крыло. Он чувствовал радость: «Наконец-то! Вот с чего я должен был начинать разговор!». И… вдруг умолк. Перехватил немой ответ ливийца: усмешку, а главное — взгляд. И… пожалел о сказанном.
   — Раньше хоть ты не врал, — медленно выговорил Техену. Подумал. Усмехнулся опять. — За тебя врали другие.
   — Я рассчитывал на тебя, — запоздало произнёс Закар. — Ты мне нужен в моём деле…
   — А ты меня спросил? Быть может, я в каком-то деле нужен себе самому?
   Техену опять заговорил на языке пустынь. Усмехнулся. Сплюнул. (Попытался сплюнуть. Чёрной кровью вместо слюны). Со свистом втянул сквозь стиснутые зубы воздух. Встал. Чуть подался к капитану. Капитан вдруг понял: да, Техену поднялся на ноги и сейчас стоит перед ним. Даже — не просто стоит. Приближается. Сделал ещё шаг. Как? Он не может идти! На его ногах — колодка! Но всё оставалось как было: Техену ещё на шаг приблизился к Чернобородому. Стражи не двигались со своих мест. Бездвижно окаменели младший судья и молодой писец. Носильщики всё толклись за порогом, держа судебную скамейку. Что же не поставили её на пол? Держат, держат!.. Младший судья шевельнулся. Капитан приказал сразу всем:
   — Подождите. Говори, Техену!
   — Ты делал новый корабль везти сюда новых людей в плен? — спросил хабд.
   — Я делал его, чтобы этот корабль отвёз тебя к родному берегу! — опять, вроде бы, отыскав подходящие слова, крикнул капитан.
   И опять Техену отбил его слова, как отбивает слабо пущенную стрелу сильная рука со щитом:
   — А вместо меня возьмёшь новых! Чтобы тут им сказали, как мне: старательные вернутся в пустыню с ремеслом в руках, если вас не забьют палками. Старательные вернутся в пустыню с ремеслом в руках, если вы не пропадёте от тоски. Либо им этого даже не скажут?   Это   они   сами поймут в слезах?
   — Хой!.. — вырвалось у одного из носильщиков. — Хой, падаль мелкая… убил человека, да ещё и рассуждает!..
   — Подождите, вы! — вновь повторил Чернобородый. — Говори, Техену!
   — А я сказал. — Ливиец усмехнулся чёрными кровавыми губами. — Жду, что ты сделаешь.
   Шейная колодка скрипела всё громче. Дерево рвалось. Лопалось. Надёжное, крепкое дерево! Дуб, который не жалко было бы пустить на вёсла!.. Шипы крошились. Раздался треск. Техену широко взмахнул руками. Половины колодки сорвались и рухнули на пол, ударяя его по плечам и по спине. Как будто ещё хотели (но уже знали, что не смогут) удержать хабда.
   Как Закар успел схватить из ножен за своим поясом меч Мерн Амона, — этого в памяти не сохранилось…
   Техену заметил клинок. Сделал бойцовское движение, чтобы уйти от него. (Простое совсем. Любой мальчишка в двенадцать-тринадцать лет способен сделать такое. Особенно — ливиец,  который  рождается  для  схваток  с  хищниками на пастбищах и со стражей Великого Дома на границе Хем). Одно забыл Техену: его ноги стискивала другая колодка. Она тоже ждала… тоже следила, что он сделает… и теперь, когда ему потребовался один широкий шаг, сослужила свою караульную службу. Остановила беглеца. Техену свалился. Ударился боком о половину первой разорванной колодки. Зашипел, как кошка. (От боли. А скорее, — от ярости). Схватил дубовую доску двумя руками. Один кулак справа, другой — слева. Странное движение. Пальцы не слушались его. Но кулаки надёжно сжали доску. Подняли её над головой. Закар едва заметил, как удалось отстраниться, но доска пролетела в трёх вершках от его головы. Долетела до скамейки в коридоре. Ударилась об неё. Один носильщик вскрикнул… (ну, не то чтобы вскрикнул… скорее уж, хрипло, коротко выдохнул воздух и цокнул языком)… а как вонзилось в грудь мальчишки чёрно-бронзовое лезвие, — заметить никто не успел.
   Младший судья схватил Закара руками за плечи. Приподнял. Поддержал. Скосил глаза на клинок. (Меч вздрагивал в руке Чернобородого, роняя чёрные капли). Сказал:
   — Балуете вы их, адон! — И ещё через миг добавил: — Ну, слава Элу!..
   Закар  обрёл дар речи  лишь какое-то время спустя. Немалое время спустя. Вздрогнув от холодной воды, которая хлынула ему в лицо из кувшина. (Писец успел сходить за водой). А первыми словами Чернобородого были:
   — Как это случилось? Как?
   — Ну, если случилось, — воля Эла на то! — (Младший судья ещё держал Закара под руку). — Бывает… что уж я… что и кто кому должен объяснять?.. — (Он на миг умолк, ведя Закара к выходу из подземелья). — Вы мне… либо — я вам?.. Одно я усвоил: жалеть в тюрьме некого.
   — Ты говоришь…
   — Некого! — задыхаясь от вони, повторил младший судья. — Людей тут нет. Кого жалеть? Порядочные сюда не попадают. У вас, например, возникнет мысль кого-то убить, ограбить или даже просто обмануть? А тут — все, у кого она возникла!.. Кому вы можете сказать тут: «человек»?!
   Удушье подкатило к горлу. Звон в ушах усилился. Закар без сил упал на подставленные руки стражей. Свод из тяжких плит навис над головой. Меч качался из стороны в сторону. Скользила в пальцах липкая тёплая рукоять с резными знаками «Амон доволен»: хотела вырваться…
   — Я его убил. — (Свои собственные слова Чернобородый услыхал как будто бы издалека. Тоже со стороны).
   — Тут не убийство, баал! Тут — кара! — Сделалось тихо. Если считать тишиною звуки. Обыкновенные тюремные звуки: шлёпанье грязных капель о пол, шорох сороконожек в углах, потрескивание факела, сочное щёлканье розги, отсчитывавшей удары кому-то (не видимому за углом). Вновь голос младшего судьи: — До последнего времени я сомневался, а тут я сомневаться перестал! Кто тут человек?
   Ответил ему Бен Риби:
   — Да, я тоже не всё умею! Вот, к примеру, я готов согласиться: не удалось мне и мальчишек приручить! Не смог я сломать даже мальчишек!
   — Будешь взрослых покупать, как все? — спросил у Бен Риби другой голос. Настолько же знакомый. Но чей? Припомнить Закар не мог…
   — Да! — горячился Бен Риби. — Нету иного выхода! Нету! Хоть продавцы живого товара везут сюда тех, кого проще-дешевле купить на рынках для перевоза! Самых отчаянных! От кого сами ж их сородичи избавились, продав их за долги! Ну, ещё — пленных воинов! В два раза лучше! А нужен — крестьянин. Смирный. Как в вавилонском Междуречье. Или как в Хем. Отроду безрогий. Чтоб ничего острее тяпки в руках не имел…
   — Где таких брать, о Бен Риби!
   — Но если взять, — начнётся выгодное дело! Получу от них приплод. Сведу этот приплод между собой. Второе поколение выращу…
   — Можно и проще, Бен Риби! Уговори Закара сходить войной на Вавилон! Они в Вавилоне… вот ты сказал… сроду безрогие… крестьяне из крестьян… гы-ы-ы!
   — Ты что говоришь?
   — А в самом деле: что особенного! Или даже на Хем походом! Вороны нас в колодках водили, наступает наша очередь водить воронов в колодках! Га-а-а!
   — Это Азиру? Мой друг Азиру говорит с Бен Риби? — спросил сам у себя Закар.
   — Вот, вот, наконец… — ответил Закару младший судья. — Вы очнулись, Закар-баал!.. Что там? Что у них опять? Нельзя и отвернуться от них!
   — Сто три! Эй! Сто три! По приговору должно быть ровно сто! Отвяжите, наконец! — крикнул ещё кто-то.
   — Да не ори! — отозвался Хмурый. — Это я ему, Закар, ему!  Не  тебе!  С  трудом  великим я тебя дождался! Где искать? Куда ты ушёл? Сам Бен Риби, и тот не знает всех этих закоулков!.. Идём к «Орлу»!
   Капитан оперся на плечо друга. Звуки неслись со всех сторон, как хемские светляки… и, действительно превращаясь в огненные пятна, суетились перед глазами…
   — Что там?
   — Ну их, Закар!.. Вбивают ум в чью-то задницу.
   Страж с розгой выступил из-за угла. Поклонился, касаясь рукою грязи у своих ног:
   — Привожу в исполнение, Закар-баал. Сто ударов за пьяную драку.
   — Сто три удара, Закар-баал! — послышалось из-за угла. — В писаном приговоре — сто, а он ударил сто три раза!
   — Цыц! — прохрипел страж, оглянувшись на миг. Ещё раз осклабился: — Не вам, адон… баал. Не вам. Ему.
   Ноги еле слушались, когда Чернобородый вдоль отвратительной липкой стены прошёл туда, откуда доносился голос. Рот опять заполнился шерстяным сырым комком тошноты. «Никогда ещё не тошнило меня при виде крови!.. Почему я вдруг так ослаб? Бессонница. Вернулся с Алашии я… и сразу в Хем уехал… и, с Хем вернувшись, ночью мало спал… то-то дочка всё время спрашивает, хорошо ли я сплю и вовремя ли я ем…».
   — Вам тож помогу маленько, — предложил освободившийся страж с розгой. — Мы вас выведем на воздух.
   — Обожди ты!.. Азиру, ты где? Азиру!
   В ногах — по-прежнему дрожание. Но голос вдруг окреп. Это — вновь голос шафата Каратского.
   — Что тебе, друг?
   — Азиру! Скажи им…
   — Они и так слушают, Закар!
   — Ну, значит, слушайте! Развяжите ответчика. Пусть ответчик встанет. — (Страж, оставив капитана и оттолкнув Азиру, бросился к плите, на которой лежал окровавленный голый человек, и, глянув туда-сюда, дёрнул руками паутину верёвок). — Тот, кто порол, возляжет на его место.
   — Вы сказали, баал? Вы? — Страж искренне удивился.
   — Сказал, как мною сказано. Ты порол? Ложись. А ты, ответчик, считай ему сдачу! Три удара. Ровно три удара. Хватай розгу. Бей! Считай! Считай же! Там. Там розга! На полу!
   Голый человек слез. Еле сгибаясь, потянулся к грязным мокрым прутьям у основания плиты. Замер. (Чернобородому казалось: замер на целую вечность). Хлопал глазами. Отплёвывался  и  отмахивался  от  жирных подвальных комаров, которые вились над ним и над стражником.
   — Я ведь кому-то что-то сказал?! Бей! Не то я сам всыплю тебе столько, что не хватит ни пальцев, ни волос, чтоб досчитать!
   Эти грозные речи (свои же собственные слова) Закар слышал с трудом. Как сквозь вату. (Или — как будто издалека: из чёрной, липкой тюремной темноты с бесчисленными поворотами, переходами, загаженными лестницами, гнилыми плахами дверей…). Он не заметил, как сам, нагнувшись, поднял из грязи розгу. Как подал её голому. Как тот несмело взял её и вяло размахнулся.
   — Бить его, баал?
   — Разве баал тебе велит? Закон тебе велит… с-скотина!..
   — Закар! Что с Закаром, люди? Воды скорей!
   — Азиру… держи меня… падаю…
   Больше — ничего. Темнота. Сплошная темнота. Капитан был без сознания, когда его несли из подвалов Дома справедливости. Азиру говорил: вынесли его почти мёртвого, и лишь на ветру — возле моря — Чернобородый пришёл в рассудок.
   — Случайность… — повторял младший судья где-то рядом. — Какая нелепая случайность… хабд ранил Закара-баала… мог убить… какая нелепая… но вы живы, баал… о, слава Элу!.. Какая нелепая случайность…
   
   
   Угарит
   
   — Что, Медвежонок, брызгается море?
   В  такую  погоду  ни один рулевой не удержит большое кормовое весло. Дрожит оно, трепещет, вырывается из рук. Волны подкатываются под днище корабля. Ударяют в него, как в барабан. Швыряют корабль к небу, к изорванным, низко летящим тучам. Пенятся. Играют колкими искрами всех семи небесных цветов под лучами яркого, но уже не горячего солнца. Послеравноденственные бури! День в небесах давно уравнялся с ночью, а на земле всё — до сих пор — в противоборстве, споре, беспорядке. Пришлось Ганону Рулю звать на помощь Матену-островитянина. (Как ведь знал адон Закар — в последнюю минуту велел Алашу бросить плотницкий топор и подняться на борт!). Медвежонок стал помогать обоим. Крикнет на мальчишку Ганон, отбежит Унатеш ненадолго — и опять за весло хватается:
   — Хорошая погода, Матену! Ветра нет если, — всего худого хуже!
   — Смотри-ка сюда, Руль, малый-то рассуждает, как бывалый! — смеётся Алаш.
   Раскинув крылья, мчит над волнами орёл, тканный пурпуром на белой парусине. Рвётся вперёд, напрягает силы. Капитан, оглядываясь, следит за верным старым галаром с отдаления:   с палубы «Находки»,   диковинного судна, которое Элат подарила ему на пути с Алашии в Карат. И ветер хорош, и команда знает дело, а — отстает «Орёл». Не та скорость. Видит Мелькарт — не та! Редкий галар мог тягаться с «Орлом». Но феа — лучше, чем галар. Чудак Гамаль с другими мастерами (царскими в том числе) оживил «Находку». Она совсем не замечает крепкой волны. Режет гребни острым килем. Знать бы, как ходила она раньше, со старым парусом! Верней: со старыми парусами. Теперь на мачте поднят один. Обыкновенный. Прямоугольный. Хотя, если вглядеться, — тоже не совсем обыкновенный. Чтобы свернуть его, мастера опускают оба рея с парусиной на палубу, а не подтягивают нижний рей к верхнему. Но кто будет приглядываться? Пустынно море здесь — вдали от берегов…
   Гребцам сначала не нравилось работать под её глухим палубным настилом, в тёмной духоте, гребя вёслами через те двенадцать дыр в бортах, которые Гамаль решил оставить. Выходя после вахты, руши болезненно щурились от солнца и, глотая чистый морской воздух, сетовали: «Как хабды в руднике! Как хабды!». Азиру хмыкал, глядя на них с «Орла». Капитан же — молчал. Не тратил ни убедительных слов, ни, тем паче, насмешливых. Он ещё до плавания, в Карате, решил: доверить старый «Орёл» Хмурому, а «Находку» вести своей рукой. С выводами — не торопиться. Время всё скажет.
   И время сказало мореходам всё, о чём Закар давно, ещё на берегу, догадался.
   Прилетел крепкий ветер. На палубе «Находки» остались рулевые да парусные мастера, остальные матросы спустились вниз: к гребцам. Гребцы продолжали работу. Бывалый руш слышит весло: чувствует его руками, ощущает малейшие толчки, словно биение живого тела. Это искусство служило гребцам свою добрую службу с давних времён. (Ведь и раньше доводилось грести то в тумане, то в сумерках!). Но вот закрыта смолёная дверца в палубе «Находки», перед мачтой. Холодный ветер, злые брызги, ворчание осеннего моря — всё осталось за дверцей. Сделались отчётливыми тихие звуки. Не только удары волн о борта и скрип вёсел в уключинах-окошках, но и потрескивание гребных скамеек, шипение фитилей в масляных лампах с колпаками, которые отлил для нового корабля Стекольщик Криш. Даже — какой-то ещё незнакомый звук. Тихое пение. Закар, прислушавшись, понял: это поют стеклянные вазы. Каждый удар волны отзывался в них мелодичным звоном. (Так же поют-гудят раковины. Рождённые в море, они слышат издали голос родной стихии, повторяют и усиливают его. Хотя вазы рождены в огне! В стихии, чуждой морю! Эгеец, друг отца, говорил: вода и пламя жестоко враждуют, когда на дне или на острове пробуждается огнедышащая гора, выход из миров подземных, где царствует демон огня Гефест. Тот самый Гефест, чьим сыном возомнил себя вождь геллинов. Гром наполняет всё вокруг, льётся горячий дождь, мечутся в воздухе серые хлопья — угасшие искры, которые потеряли свой жар… о, подземный огонь царствует грозно!.. А вазы вспоминают голос наземного огня. Огня стеклоплавильной печи, в которой они родились). Но, главное, — руши-гребцы ощутили пение своих вёсел! Работа пошла! Хорошо пошла работа!
   Вновь открылась дверца перед мачтой. Ушла наверх очередная вахта. Спустились в трюмную тьму, разбавленную тёплым светом ламп, утомлённые рулевые и парусные мастера. Им уступили место на тюках с товарами в проходе меж гребных скамеек. У них ничего не спросили. Ничего им не сказали.  Только  Бейану  Трёхглазый  бессловесно  замычал в низкой клетке. Дверца захлопнулась: отсекла дорогу клочьям тумана. В тихом тепле подкрался к людям сон. Капитан долго и старательно гнал его прочь от себя. Осторожность, воспитанная годами плаваний, шептала: «Не спи во время такого ветра! Не спи! Не спи!». Другие тоже крепились. Переговаривались вполголоса. Чудак Гамаль запел. Песня не пошла. Утихла, как только сотряс «Находку» особенно тяжкий удар волны в борт. Закар выглянул через дверцу наверх: «Что случилось?». Вахту — заметно было — удивил этот простой вопрос. «Ничего не случилось! — крикнул рулевой. — Восемь волн мимо, девятая в борт! Самое простое дело, адон! У матушки-бури счёт верный!». Закар посмеялся вместе с ними. Огляделся. Отметил про себя: молодцы, всё сделано верно. Паруса опущены, свёрнуты, закреплены на палубе, как плотные тюки. Голая мачта, извлечённая из гнезда, закреплена с другого борта. Беда всех мачт — переломиться от резкого порыва ветра под тяжестью сырой парусины — ей теперь не грозит. Люди — на местах. Закар пожелал им удачи. Спустился вниз. Закрыл смолёную дверцу. Как можно плотней! Чтобы приклеилась!.. Решил: «Нет, нельзя спать, буду держаться до утра!». И — сумел продержаться. Только он да вторая вахта рулевых, которая, сменив товарищей, взялась за управление, до зари не сомкнули глаз. При свете зари, когда Шири Барк утихло, «Находка» сошлась с «Орлом» борт о борт. Хмурый крикнул:
   «Лопни я пополам! Сухие!».
   «Ты о чём, Азиру?» — не понял капитан.
   «С ног до головы сухие!» — объяснил Хмурый, оглядываясь. (Искал, нет ли где рядом горсти песка: швырнуть через плечо, отогнать видение). Капитан спрятал улыбку в бороде. Спор решён. С завистью глядят на счастливцев люди «Орла» и пассажиры-троянцы (которых Закар вёз в Угарит, ближе к их родной Трое). Мокры! Утомлены! Даже неунывающий Медвежонок, Унатеш-Хирам, трёт глаза кулачками… дрожит… зевает…
   Течение — морская река, текущая вдоль ханаанского берега, — помогло маленькому каравану. Помог бы и ветер. Но шли на вёслах. Так велел Закар-адон. С правого борта (восточней, под боком у синих предгорьев Хази) то и дело мелькали паруса. Чьи паруса? Мирные купцы идут там… или вожди «морского народа», с которыми Закар ещё не менялся оружием?.. «Орёл» и «Находка», боясь обнаружить себя, отклонились на запад. Второй ночлег устроили тоже среди моря: зацепились якорями за чёрную бездну. Не акaрами, то есть — простыми сучковатыми долблёными колодами с грузом камней. Другими якорями! Новыми! Вроде того, который до сих пор отблёскивал в ухе Ганона Руля, но — большими… и, конечно, не серебряными!.. К началу третьих суток, видя вокруг чистую синюю даль, Закар-адон велел: «Поднять паруса!». Паруса на «Орле» и «Находке» были подняты. И — не сбила корабли с курса вторая послеравноденственная буря! Гора Хази приблизилась. Виден низкий пологий перевал, удобный для грузовых повозок. Морские товары идут здесь с галаров на реку Евфрат, которая, делая петлю, подпирает Хази в своих верховьях, а товары речные, месопотамские, — с ковчегов на причалы Шири Барк. Белеет венец крепостных башен и краснеет россыпь черепичных крыш на полуострове. Город Ушната. Уши юного Никм-Эпа, царя великого торгового города Угарит… во владениях которого убиты каратские тамкары. Ури Медведь убил их. Тамкар малаха Никм-Эпа. Вспомнил своё давнее прошлое? Или,  наоборот,  заглянул чересчур далеко в своё далёкое будущее?  Не погуби их всех Трёхглазый, не оставь он Медведя, Медвежью Рубаху и остальных иных прочих хапиру на убитой хемской баре, которая везла колдуна Хехеи (а может, Шешу?),  морской  царь  сейчас  носил   бы   имя  Ури,  а  не  Гефестид!  Хотя…  при  чём  здесь сейчас Гефестид?.. Тем более, что Гефестид сейчас  — явно не один такой на просторах Шири Барк… и самого Гефестида вообще не может быть здесь, Сын подземного огня  движется в свою Гелладу на своих монокротах, перегруженных  драгоценным каратским хлебом… купленным для него на деньги Закара Чернобородого, шафата Карата и прилегающих земель!.. Существует ли новый указ Никм-Эпа, остановивший торговлю? Долго ли будет действовать этот указ, буде он существует? Что за указ? Каковы его требования? Как строго выполняется он? Можно ли отшутиться, что, ах, не у кого было узнать о новшествах, слишком долго был в пути, а дельфины (единственные, кого встречал) ничего не сообщали?..
   — «Находке» парус и мачту долой, — велел Закар. — «Орлу» и «Находке» сменить якорь.
   Мастера так же, как тогда, уложили парус вдоль борта «Находки». Самый сильный человек команды снова выдернул мачту из гнезда. Новые якоря спрятались в трюме, под глухой сплошной палубой феа. Их место вновь заняли старые бочки с камнями. Пассажиры-троянцы, сидя на носу «Орла», всего этого не видели: ещё до начала работы Азиру завязал им глаза. Не видели… и не спорили. Могут быть у чужаков-сидонян свои тайны? Разумеется. У каждого могут быть свои тайны!.. Закар, таща связанного Бейану, перешёл с «Находки» на «Орёл». Медвежонок, ворча, ушёл с «Орла» на «Находку». Ворчал… но не спорил: балу говорит один раз!.. Проводил глазами удаляющийся галар. Чернобородый отвлёкся: нужно было дать задания людям. Когда он вновь оглянулся, — трудно было отыскать феа среди пляшущих волн. А хотелось махнуть Медвежонку рукою!.. Ну ладно уж! Не махнул — так не махнул, следует вспомнить — и вспомнив, помнить: действует ещё один приказ, данный «Находке» на прощание. Приказ таков: ничем не обнаруживать себя и ждать, пока «Орёл» вернётся…
   Ошвартовались, когда солнце стояло ещё высоко над великим городом Угаритом. Замелькал на берегу близ «Орла» местный портовый люд. Степенно, важно поднялись на борт два местных стража и рабицу, чиновник малаха Никм-Эпа. Они пропустили мимо себя троянцев, сходивших на берег. Они презрительно взглянули на Бейану Трёхглазого, который ждал своего часа за решёткой под кормовым настилом, и — сосредоточились на осмотре груза. Бейану вздохнул облегчённо. Не узнают… не узнают бывшего малаха Шири Барк в жалком узнике!.. Рабицу беспристрастно, как велит должность, вопросил:
   — Какие товары на твоём хали, о каратец? Для кого ты их вёз, кому ты их дашь?
   — Стеклянные вазы я дам всякому, кто предложит мне сходную цену, будь он ханааней, хетт или даже эгеец… ахеец, так вы называете эгейцев, — ответил Закар.
   — А стеклянные пластины в грузах есть ли, о тамкар? Вавилоняне и ассирийцы называют их: укну.
   — Имеем лишь то, что имеем.
   Старший чиновник подавил зевоту:
   — Вазы? Пускай продаются!..
   По трапу спешил писец: на локте — ведёрко глины, на ладони левой руки — свежая сырая лепёшка для письма. Хугрит — сосед месопотамцев, хугрит охотнее выдавливает буквы специальной палочкой, он редко пишет чернилами. Послушная палочка в его правой руке продолжала тискать слова, годные на все случаи деловой жизни: «Со дня этого, под солнцем дневным и пред лицом Никм-Эпа сына Архальбу, отца всех хугритов и малаха Угаритского…». Азиру Хмурый, глядя в сторону, стянул ремешком свой отощавший кошель. Рабицу, глядя в другую сторону, засунул за пояс то, что  перешло  к  нему  из  кошеля.  Меченый заговорил с гребцами   соседнего   каркара   на  полупонятном   алашийском наречии: там служили его земляки — островитяне.
   Всё — как всегда!
   Никаких лишних вопросов!
   Корабельщики переглядывались.
   — Слышишь, старшой… — шепнул парусному мастеру Ганон Руль. — Я привык к опасностям… но — опасностям видимым! Когда всё понятно: вот тут — подводный риф, вот тут — мель, вон там, к примеру, — проход в хавар!.. А здесь сейчас? Что с нами будет? Куда сунулся адон Закар? Перерезали наших тамкаров, — начнут резать нас! Когда начнут? Я так не могу!..
   Мастер кивнул печально:
   — Вовремя ты шлёпнул нижней губой об верхнюю!.. Я вот служил у того тамкара ару. Да. У Щербатого я служил. Которого потом зарезали угаритяне. Мы подходили к городам только ночью. Прятались в знакомых щелях. Засылали двоих-троих парней заслали в город под видом оборванцев, ищущих чужого весла для своих рук. А уж потом — лезли в хавар…
   — Хэйя! — окликнул обоих Матену, собирая кольцами какой-то канат. — Новость жуёте? Хотя и не моё собачье дело также, но… вы жуёте новость?
   Мастер сплюнул и умолк. Меченый, забыв о канате, возобновил беседу с земляками. Хмурый ушёл на берег. Тамкары (не столь шумные, как в Городе, но — такие же напористые) сомкнулись вокруг Азиру, будто волна. Писец чуть не упал, столкнувшись с вертлявым человечком в хорошей угаритской одежде. Заругался. Ещё кто-то в плохой угаритской одежде шмыгнул мимо писца к самому «Орлу». Грязный, оборванный, вконец опустившийся. Но — бойкоглазый. Постучал кулачком по борту. Тихо спросил:
   — Хэйя! Каратские! За каким товаром вы пришли? — (Чуть-чуть выждал. Давать ответ ему не торопились). — Ладно уж… не было вас, не было, вдруг пришли… что ж притворяться?.. Продам любые новости.
   — Кыш! — велел с борта Матену. Человечек исчез. Меченый, не поворачиваясь к мастеру и Ганону, сказал: — Эх, вы, городские! Своему балу не верите!
   — Что-о-о? — протянул Ганон Руль.
   — Да то, — жуя зелёное яблоко, которое кинули ему земляки с каркара, невозмутимо отвечал Матену. — Другие балу своих людей засылают, наш балу заслал себя сам. Чего непонятного?
   Тонкий шрам на лбу островитянина дёрнулся. Яблоко было кислым.
   Ганон промолчал. (Роль молчания исполняло натужное кряхтение как знак тех усилий, которыми Руль удерживал во рту невырвавшееся слово). Азиру оглянулся на Ганона. Но  его хлопнули по плечу, и Хмурый больше не смотрел ни на Руля, ни на островитянина.
   — Какие товары у тебя? По чём? Продаёшь? Меняешь? — наседали тамкары.
   Сошёл по сходне адон. Вежливо, но столь же решительно рассекая толпу купцов, он догнал рабицу. Взял чиновника за плечо. Остановил:
   — Добрый человек, хабиду своего малаха! Сделай всё, чего ждал я от тебя!
   Купцы опять набросились на Азиру:
   — Что привёз балу твой, о бен Карат? Говори! Говори! Живой товар есть? Что хочет он за во-о-он того бродягу?
   — Пока ещё не знаю. — (Азиру глядел на Чернобородого). — Быка хочет. Пару быков. Три быка. Отвяжитесь!.. Куда же он? О, Мелькарт!..
   Руль, собирая кольцами другой канат, сел рядом с Матену. Весь вид Ганона говорил: это — чистая случайность, поскольку занятой человек мог точно так же сесть на другой борт (противоположный)!.. И к страже причала Руль обратился как будто бы случайно. Как будто бы от скуки. Язык почесать. Стражник ответил охотно: рад  был  такой  языкочесательной возможности. Хотя  по-прежнему  сохранял  горделивый вид, а своё оружие — палку — держал наперевес, как копьё.
   — Почтенный! Где каратские ночуют? — спросил Руль.
   — Ику? Что? — переспросил блюститель порядка. — В Карате, думаю. Их тут — кроме вас — больше нет.
   — Ику? — (Ганон тоже поднял к уху ладонь). — Ты сказал: нет?
   — Будто волной смыло. — (Страж зевнул).
   — Люди болтали: Трёхглазый кого-то багром зацепил. — (Ганон повозился, устроился удобней). — Сам я к адону только что нанялся, в Угарите — за десять лет в первый раз, то и спрашиваю…
   — Зацепил, да не тут, — строго, как учитель в школе, перебил страж. — За Ушнатой. На чужом берегу. Вне наших владений. Как раз месяца два тому станет. Они звались: Просто Тамкар и этот… как его… ну…
   Оттеснив Ганона, перегнулся через борт «Орла» парусный мастер:
   — Второго звали Щербатым! Значит, было? Значит, бы…
   Матену вовремя поймал остальные слова: зажал ему рот рукой. Оттащил мастера от борта. Сам заговорил со стражем:
   — Ты, аки я, на них внимание не обращай, они все такие! Одно в одно. Каратские. Своей тени собственной через два раза на третий верят: «Хоть под моими ногами лежишь, а докажи, что — моя, что не сбоку прибежала!».
   — Хэ-э! — обрадовался страж. — Алашиец! Наполовину наш!.. Зря лепишься к ним! Пускай торгуют. Я — что? Мне каратские — зачем? Лишь бы не дурили. Тут, у нас, — не Карат, с этим у нас тут теперь строго. Хетты прочь валят! Ныне мы вольны! Пильку с себя скинули, как бык — лопнувшее ярмо! И дела свои вольные мы будем делать по чести! Чтоб не смотрел окрестный мир на нас, как на воров. Было: что утаили мы от табарны — то и наше. А стало: всё — наше. Всё! Будем честью жить! Гребцы тут нарасхват, полез торговый народец с камней в волны. Так и ты, аки я, подумай-ка! Шурин мой за хорошую работу платит хорошо. Вольный тамкар он. Но станет — зуб даю — тамкаром. Иди к нему грести…
   — Пильку? — не понял Ганон. — Что скинули вы? Что значит пильку?
   — Палах, — перевёл Алаш с угаритского на каратский язык. — Ярмо. Колодку с шеи.
   Парусный мастер вырвался из его цепких рук. Замахнулся на островитянина… и — опустил кулак, уходя прочь. Страж не заметил. Страж слушал, как тамкары на причале спорят с Азиру Хмурым.
   — Три быка за одного хабда! Ты грабитель, каратец! — подпевали тамкарам свидетели. — Не по ценам торгуешь!
   Азиру ещё раз взглянул на Закара. И упёр руки в бока, словно такая поза лучше помогала ему стоять на своём:
   — А зовите хоть шафата! Сакину зовите, то бишь! У вас тут большая река Евфрат с топким берегами близко, и все ваши слова булькают, как топь на болоте вдоль неё: поскользнёшься сто раз, пока всё дослушаешь. Са-ки-ну!.. Зовите, зовите же сакину! В каждом малом — своя цена.
   — Это как, о бен Карат?
   — А это так, о бени Угарит! — ухмыльнулся Азиру Хмурый. Его жуткая улыбка очистила причал на два локтя вокруг.
   Подошли Закар и рабицу. Гомон утих. Закар, кивая чиновнику, продолжал начатый разговор:
   — О да, почтенный. Тот человек за решёткою, о котором ты не спросил ничего у меня. Ты верно сделал, поскольку человек сей — не товар. Но ты не узнал у меня, зачем он на моём галаре… моём хали. Даю ответ на вопрос, упущенный тобою. Где писец? Нужен писец! Пиши, о искусный пальцами: со дня этого, под солнцем дневным каратский тамкар именем Закар сын Зенона и прозвищем Чернобородый дарит отцу всех хугритов и малаху Угарита… ну, как у вас пишется,  знаешь…  дарит резателя жил,  имя которого назвал в Карате нам во время суда его сообщник…
   Тамкары умолкли. Затем — вскричали все враз.
   — Бейану! — повторялось над причалом. — У каратских — сам Трёхглазый!
   Страж прекратил зевать. К нему, расталкивая толпу, бежали трое таких же, как он, справных малых с дубинами наперевес.  Поодаль  мелькнул халат второго рабицу (не просто белый шерстяной, а шитый пурпуром вдоль подола и ворота).
   — Меченый! Отведи их к Трёхглазому! — буркнул Хмурый. — Дай им его пощупать.
   Матену распутал узлы на решётке под кормой. Оттолкнув его, к решётке рванулся второй рабицу. Тучный, почтенный, он взлетел по сходне, как мальчик — корабельный ученик… оттолкнул двух матросов с нахальной молодой прытью… и — замер. Печать, вывалившись из его руки, глухо звякнула о вазы, укутанные рогожей. Азиру буркнул:
   — Потише, будьте любезены! Стекло в грузах!
   — Бейи… — проговорил рабицу. Его рыжеватая борода дрогнула. — Трёхглазый!.. Вот мы и встретились!.. Откуда он у вас? Кто хозяин корабля? Где хозяин? Откуда у вас этот зверь?
   Закар втиснул в сырую глину таблички, взятой у искусного пальцами, своё купеческое кольцо. Лазуритовый барабанчик с орлом и хитро вырезанными наоборот, в зеркально отражённом виде, значками «Закар». Надёжнее, чем простая подпись! Цилиндрик прокатился по глине. Вернулся на своё место: на безымянный палец. (Государево кольцо с надписью «Такова моя царская воля» ждало нужного времени в поясе, в глубоких складках). Закар произнёс, оглаживая бороду:
   — Не такой уж щедрый дар по нынешней нашей бедности… но передайте царю, что он у нас!.. Азиру, завяжи вновь решётку.
   Чиновники оставили галар. (Если слово «оставили», которое подразумевает известную умеренность в скорости, может пригодиться здесь). Азиру проворчал:
   — Ну вот, Бейи! Ты дома.
   Трёхглазый выбранился:
   — Глупцы! Хабды без клейм! Называетесь вольными сынами Карата, но душонки у вас — невольничьи! Впрочем… с кем я говорю? Вы не способны понять сказанное! Были бы способны, — давно бы поняли всё сами! Не меня вы в петлю суёте! Всю нашу северную волю!
   — Зря врачеватель тратил на тебя траву. — (Хмурый зевнул). — Болбочешь, болбочешь!.. Сам?
   — Что — «сам»?
   — Сам придумываешь? — объяснил Трёхглазому Хмурый. — А то… гляди-и! Как заговорил, так и умолкнешь… коли будешь чужое болтать.
   — Да где чужое, аки я? Ты, аки я, рассуди!
   — Говорил бы ты своё, я бы ничего, кроме «выпусти меня, Азиру, ну выпусти» от тебя не услышал. Кто тебе наговорил-нагремел? Кормчий Гром?..
   — Какой Гром? Задумайся, наконец, аки я! Ведь ты повторяешь одно и то же, как сонный либо пьяный, хоть и носишь имя Азиру — старинного царя Амурру, опоры вольных людей за горами Ливан. Рассуди! Вольное царство Амурру пало, затоптал его прежний фар равван Сэти. Весь расчёт у людей — на нас! Да, на морских людей! Было нас мало, не называли нас морским народом, — дык тебя и твоих друзей-то по несчастью… по тогдашнему, по давнему, когда взбунтовались вы против воронов, да не смогли бой перемочь… мигом в Нут Амон доставили! Ты едва сбежал. Сильного Балу благодари… Мелькарта вашего… да Закара-балу! А теперь кто где? Рассуди! Аки я, друг мой! Сам вду… май… ся…
   — Твой аки я в овраге тухлую лошадь доедает, потому что твой брат — шакал! Молчать! — страшно вращая глазами, перебил его Хмурый. — Скажу баалу! Пуще онемеешь!
   И завязал решётку ещё на два узла.
   Матену подманил Руля и мастера. Жуя другое яблоко, спросил:
   — Видали?
   — Кого?
   — А я видал, — усмехнулся островитянин. — Закар-балу подал знак.
   — Знак? — пожал плечами мастер.
   — Местным реду… то есть, стражникам?.. — переспросил Руль.
   — Ему! Ему! — настойчиво твердил островитянин. — А он из толпы враз долой, на ослика прыг — и, без оглядки, вдоль причала!.. Вернётся! Зуб даю! Придёт он сюда в другой раз!
   Матену выплюнул яблочные семена за борт. Шрам опять дёрнулся.
   — И в третий раз придёт, — сказал мастер. Уже не удивлённо: голосом человека, который догадался обо всём. — То был Хушану, а Хушану — хабд нашего адона Закара. Я его знаю. Тебе кто проговорился?
   — Кто проговорился? — зловещим шёпотом повторил Руль, оборачиваясь к алашу.
   — Никто не проговорился. — (Меченый ещё раз усмехнулся). — Вы — с м о т р е л и, я — в и д е л.
   — Ику-у-у? — (Ганон упёр кулаки в бока).
   — Охотничий глаз, парень! — сказал островитянин. — Городски-и-е! Не зимовали вы на мёрзлых берегах!..
   
   ***
   Солнце дня калило гребную скамью. Хмурый только что проснулся, отдохнув после обеда. Медленно поднялся. Сел. Плюнул за борт:
   — М-м-м… смотри!
   — Он? — спросил Закар, поднимаясь рядом. — Где он? Никого не вижу, кроме кота.
   Чернобородый огляделся. Пусты причалы. Неподвижны суда. В тени парусов, слабо распущенных для сушки, коротают знойное время матросы и птицы. (Почему так много голубей? Зерна тут, на «Орле», нет, а голуби опять слетелись). Припадая к доскам, скрадывает добычу тощий мау-кот. Больше — никого.
   — Опять он тут, Закар, — вздрагивая от отвращения, повторил Азиру. — Опять он!
   — А-а, ты о мау говоришь… — догадался Чернобородый. — Я думал, ты — о Хушану.
   Кот готов был кинуться на дремлющих птиц: выпускал когти. Азиру нашарил кусок известняка. (Их много здесь валяется: матросы опрокинули акaр). Подкинул камень на ладони. Примерился. С силой пустил в четверолапого разбойника. Голуби, треща крыльями, взвились выше мачты. Мау подпрыгнул, перевернулся в воздухе и скользнул за борт. Быстро. Как рыжая молния. И — бесшумно. Даже вода не плеснула.
   — Люблю собак, Закар, а этих тварей ненавижу, — объяснил Хмурый. — Со времён плена своего в Хем ненавижу. Коты для роме — звери демоницы Бастас, тронь кота — сразу вонь поднимется! А я однажды тронул. Не позволил этой четверолапой дряни украсть мою еду. Хой, как меня били! Как били!.. Нахт… ну, который у нас в Карате… после того как загорелась «Находка» на берегу… он — тоже кот! В человечьем облике. Твой приятель по дороге в Милух… ты сам говорил… как его… твой приятель Бхрата-гуру… он говорил тебе: человек не враз появляется на свет в своём виде. Сперва — деревом. Птицей. Зверем. Оттого у всякого человека — свой нрав. А Нахт был кошкою. Хорошо, что ты его к крысам в подвал запер.
   — Имя, имя не называй!.. — предупредил Закар. — Но это разве кот? Это — не мелкий хищник. Зверь покрупнее.
   — Вот и пусть сидит до смерти с крысами! — Азиру плюнул далеко за борт. — А вернёмся домой, пацана тоже надо сбыть с рук. Хотел я сразу тебе напомнить о том, Закар. С рук долой — конец, значит, делу. Да забыл я! Не напомнил!
   — Имеешь в виду Камеса? — переспросил Закар. — Криш не нахвалится Камесом! Беглец-ученик — до сих пор в бегах, а песок сеять надо. Сеять чисто, не путать с содой… или с чем уж, знающие разберутся. Ахайваша тоже сеет. Но не так чисто.
   Хмурый попытался плюнуть ещё дальше за борт, но попал себе на рубаху:
   — Закар, Закар!.. Тебя ли зовут сыном Зенона Хитрого?.. Ещё и ахайваша! Проклятый мальчишка с проклятого корабля феа…
   — …о котором я до сих пор ничего не знаю, — досказал капитан.
   Азиру вновь затряс головой:
   — То-то! Слава Элу, вовремя втолкнул он эти слова к тебе в горло! И от корабля надо избавиться!
   Закар потрогал бороду:
   — От корабля?.. Даже насчёт мальчишек я не согласен… но корабль… но при чём здесь «Находка»?
   Хмурый опять вскочил:
   — При чём здесь «Находка», которая может загореться сама собою? Ты спрашиваешь: при чём? Ты — в самом деле сын Зенона Хитрого… или тебя так зря называют?..
   Среди расплавленного зноя, в котором все звуки мешались и путались, обозначился цокот копыт. Четырёх пар копыт. И постукивание колёс двуконного крытого возка. Возок спускался к причалу. Правил маленькими угаритскими лошадками  маленький человечек, с которым до полудня столкнулся хугрит-писец. Это понял бы всякий. А капитан и кормчий поняли много больше! Азиру проворчал:
   — Наконец! Наконец он вспомнил о хозяйской воле, проклятый хабд! Пороть их, хабдов, надо! Чтобы шевелились!
   Ворчание Хмурого было тихим. Не для чужих ушей. А Закар лишь приветливо махнул рукою человечку. Друзья поднялись. Чернобородый, никому ничего не говоря, сошёл по сходне. Сел под парусиновый навес за спиной у возницы. Азиру, помянув незримых, тоже спустился на берег. Полез в возок вслед за Чернобородым. Закар сделал другу жест рукой. Азиру остался на причале. Человечек задёрнул матерчатую дверь… и, как будто вмиг забыв о существовании «Орла», не оглянувшись в его сторону ни разу, — без особой поспешности направил ослов к подъёму на берег. Стража пропустила их. Азиру вздохнул. Согнал прочь матроса, отдыхавшего в тени паруса. Лёг там на лавке. Вздохнул ещё раз… и захрапел.
   
   ***
   — Хушану, говори всё, что знаешь. Я хорошо слышу сквозь ткань верха повозки. Стук колёс мешает только тем, кто хотел бы подслушать наш разговор со стороны.
   — Баал всегда прав. Я много узнал, господин. Я готов много сказать. Я давно говорил по-ханаански!
   — Угарит — не Ханаан?
   — Баал всегда прав. Я только в виду имею у хугритов своё наречие. Когда вы хотите злить хугрита, вам достаточно сказать: тилу-тида-тида-да. О-о-о, баал, не любят шуток над своим говором!
   Человечек засмеялся. Смех его был невыразителен, мелок. Смех исподтишка.
   — Ладно, ладно!.. Какие новости ты принёс?
   Хотя парусиновая дверь скрывала человечка, Закар живо себе представил: в тусклых глазках Хушану мелькнул испуг.
   — Хорошие новости, баал, хорошие новости! — спешно заверил хабд своего господина. — К угаритскому малаху Никм-Эпа прискакал гонец: Бейану Трёхглазый схвачен и доставлен в Карат. Гонец получил благодарность. Чашу вина с царского стола.
   — Схвачен? — переспросил Закар, смеясь.
   Хушану охотно поддакнул хозяину своим мелким смехом:
   — Да, господин, ни о чём говорить не хотят, об этом и об этом! Схваченный д о с т а в л е н  в  К а р а т!
   Хушану был готов смеяться до бесконечности. Но вопрос Закара возвратил его к делам. И миг спустя уже не верилось, что хабд мог даже просто улыбнуться при господине. Хушану всегда серьёзен! Хушану ловит каждое хозяйское слово и готов ответить как можно более точно, без малейших вольностей!
   — Каратских купцов убил Ури-Медведь или Бейану? — спросил Закар, приотодвигая дерюжную дверцу.
   Личико под капюшоном плаща, накинутого для защиты от пыли, на миг застыло в раздумье. Козлиная бородка качнулась. Лобик нахмурился. Глазки жалобно прищурились. Как будто Хушану равно боялся и на господина пристально взглянуть через плечо, дабы не разгневать хозяина своей дерзостью, и — отвести взгляд, чтобы не упустить перемену господского настроения. Наконец, хабд залопотал. Лопотал быстро, бойко. Хотя (чувствовалось) не на родном языке. Вряд ли он помнит язык, которому учила его матушка! Хушану — Человек из Куш. Куш — это страна к югу от Хем. Роме часто ходят туда за рабами. Но на кушита Хушану похож меньше всего. Да, загар — тёмный. Да, седеющие волосы свились мелким чёрно-белым руном. А напоминает он… всех понемногу! Сирийца из Дамашк. Кассита из Вавилона. Бродягу степей — шасу. А глазки… особенные. Быстрые. Раскосые. О таких людях говорят:  п р о х о д и м е ц.  Сколько земель он прошёл, пока Закар-баал, купив его на рынке и узнав, что новый хабд умеет считать, читать, писать, пристроил к делам? За делами выяснилось: Хушану — хитёр. Хушану — увёртлив. Но… хозяину этот плут верен (насколько может быть верен плут). Господское добро, тайком поворовывая, год от года приумножает. Внешность… повадки… манеры… ладно, в табличке дел это — левая сторона! С правой стороны — вот эти хитрые глаза, всё замечающие, чуткие уши, всё улавливающие, острый умишко и в меру болтливый язык! Все, кто служит Чернобородому в разных городах от Хаттуса до хемского устья, — проходимцы! Семдет аш. По-хемски: те, кто подошёл. Хотя можно перевести и более гладко: те, кто послушен призыву. Подавальщик сандалий и управитель громадного имения на лучших плодородных землях в Нут Амон — в равной мере семдет аш. Да что уж: сам визирь Великого Дома, джати, правая рука Пер Аа, — семдет аш, обязанный фар раввану и своей нынешней жизнью, и своим будущим погребением!.. Капитан собирался сделать Хушану вольным. Заказал для него даже знак свободы — бронзовый кулон с надписью: «Как солнце дневное, он чист, Закар сын Зенона очистил его, отныне из сынов Города и чужеземцев никто да не приблизится к нему со словом «хабд» на устах…» и прочее, прочее, прочее, в соответствии с законом. Проходимец не обрадовался! «Баал! Мне всё равно, в каком звании топтать землю! О днях воли своей я помню мало: спал под забором… ел не каждый день… и, впрямь, мог идти на все четыре стороны, потому как ни в одной из четырёх никому не был нужен! И некому было меня защитить! А сейчас у меня есть вы. Мой господин есть у меня. Случись что, — господин выручит. Ну а коли господин, к тому всему, зовётся — Закар сын Зенона, который мало что не ударит — не крикнет лишний раз… чего ещё хабду желать!». Так и остался хабдом…
   — Каратских купцов? Каратских купцов? — повторил Хушану. — Скорее всего, Медведь. Трёхглазый же только царствовал на море! Правил за него Ури! — (Хабд вновь захихикал. Как будто сам он, Хушану, опрокинул разбойничьего царя, как будто он сам подрубил его в опасной и хитрой дворцовой игре!).
   — Кем доводится Трёхглазому и Медведю Зуланна Хромой?
   — Да как… да у хугритов даже ёж свинье родственник… а-а-э, вот как: Хабидальба, жена Медведя, — Зуланне сестра родная! И ещё — кровью связаны.
   — Побратимы?
   — Крепкие, мой господин, побратимы! Вместе кровь пролили, — вместе им по ней скользят борт о борт, до плахи, до могилы… а любят один одного, как скорпион и скорпион…
   — Зуланна — торговый человек? Или это — крыша?
   — Вы  долго  знали,  баал: тамкар ару носит двое лиц. Хромой  всё  одним  лицом  поворачивался. Налог платил, лавку держал. Маленький повод, где взял он товар, куплено или воровано. Слух, конечно, полз, как змея в ночлежном доме: Хромой жилы подрезает, Хромой багром берёт! Донос поступил. Царские слуги доносу не верили…
   — Это говорит в их пользу.
   — Баал прав! Не верили три дня. Затем, — как пришёл второй гонец от Зуланны, с новым кошельком серебра, — ещё три дня… затем ещё… ещё… ещё… но Зуланна обеднел и крикнул в торге: «Сам иду, желающих зову в Библ, на юг, север — не для меня, на дикий холодный север пускай Бейану ходит, товара там больше мало взять, разве киммерийскую зубастую стрелу в спину!». Желающих не пришло. Сам отчалил. Один. И — будто в воду спрыгнул! Оба человека его, Реш из Уры да Тенн Саламинец, — как на дно ушли…
   — Городок Саламин? Алашия? Западная окраина владений Никмэпа? — перебил Закар.
   — Баал везде прав. И — перо не по голубю, полёт не по крыльям! Жил Хромой — над землёю не видать. Лавка — плюнуть не во что. А вернулись Трёхглазый и Медведь из долгой отлучки… товар у Хромого — не товар, халат на плечах — не халат, что день — пиры с музыкой, с девками храма Луны! До золотого куста Медведь и Трёхглазый доплыли, серебряный плод для Хромого сорвали! Кто кого укрыл… тот того и разденет… связаны!.. — (Хушану цокнул языком. Смачно. Наслаждаясь).
   — Не следовало бы разуметь так: говоря о севере, Хромой таит в своих словах, как в пыли, настоящий курс? Слыхал ли ты от них такое название: Тарташ?
   Лицо хабда сделалось постно-разочарованным:
   — Господин! Я хотел узнать! Я много серебра истратил, я нож под бок немножко заимел! Но даже разбойничьи гребцы сами богаты, деньгами швыряют, словно грязью! По серебру дорога везде есть… но где подойти, когда и по серебру нет дороги?.. Слышно: старый мастер Хирам в Библе по Медведю молебен отслужил. Заупокойный молебен. Сказав: «Жаль мастеров, когда гибнут мастера — из мастеров в хапиру превращаются! Какие мог Ури галары построить! Умру. Не доживу. Не увижу». Уритешуб, пока жил в Библе и был Бен-Аширт, был корабельный плотник. С Хирама пример учил. Старуха Ула, местная дурочка, на перекрёстках вопит: «Запорошил Бейану Медведю глаза, запорошил серебром, словно пылью! То Ури чужое вино в свою глотку лил, то кровь для чужих кошельков проливает!». Ула есть Ула. Да и Хирам есть Хирам. Если бы Хирам беглых не водил, как смогла бы змея Хабидальба к нему там, в Библе, подкопаться? Зубы изломала бы. А тут — укрывательство, первый же донос — в дело… и — кому кто родня!..
   — Твои посланцы были на том месте, где стоял библский дом Хирама?
   — Всё разрушено. Сам — исчез. Народец болтает: улетел по небу старик, гости его — тоже по небу — кто куда разлетелись, а Хабидальба — тут. Хехеи вылепил ей лицо новое. Чтобы приезжие библцы не узнали. Не узнали да не убили. Противно вслух сказать, что с нею станет, узнай её Библ! Противно вслух сказать!..
   — Хехеи, Филин? Роме, который только родился в Хем, а всю свою жизнь провёл здесь, в своей угаритской лавке, — колдун? Отец и дед покупали у него халеб-железо…
   — Все роме — колдуны, о баал! Филин сделал Хабидальбу неузнаваемой. Она сейчас его халеб морским людям продаёт, делая вид, что там — сухопутные жемчуга да бусы. Я расскажу. Я покажу. Но держитесь дальше от старого Филина и от молодого Кобры! Они ушли в арвадском корабле на юг. Если ушли в Карат, ведь Карат тоже к югу от Угарита, — держитесь подальше от них! А Хабидальба — здесь…
   — Приказчик Хехеи Нахт? Он молод?
   — Совсем мальчишка! Еле срезан локон юности. А хабды пять раз в день розгами поротые. Старик Филин даже ворчал Кобру. Старик розгами не порет. Велит привязывать хабдов к столбам среди двора на день. «Пускай Отец Атон смирит гордого без кровопролития!». — (Хушану остановил лошадок. Закашлял. Передёрнул плечами под плащом). — Но молодой Нахт плохо слушал старых людей: всё вручную.
   — Атон? Опять Атон!.. Чем торгует старый тамкар Синарану сын Сигину, куда Синарану сын Сигину отправляет своих людей? Дед заказывал у старика…
   — Баал прав. — (Хушану успокоил дыхание. Тронул ослов вожжами). — Но этот старик не торгует давно. Сказки говорит. Про Гаспар, блаженный остров вечной молодости. Но не всем говорит. Мы с сыном пришли, — он велел спустить собак…
   — С Синарану я хочу начать, — перебил Закар. — Хабидальба, соответственно, на потом. Она возьмёт у нас стекло? Высоки ли цены на стекло? Да. Вазы. Хабидальба возьмёт наше стекло? Как разумеешь, Хушану?
   — А кроме ваз у Криаштарта-баала есть укну?
   — Что это?
   — Акан. Пластины для рам. По-вавилонски: укну.
   — Пластины для рам? Хорошая мысль, Хушану!
   Ветер событий подул куда надо!..
   
   ***
   Трясясь в возке, Закар думал: чем наградить проходимца? Даже пустая, казалось бы, болтовня у него — как солома на вазах. Для сохранности. Для бережения. Укрывает хрупкий груз новостей от ударов, от холода, от жары, да и от постороннего взора. Молодец! Отсыпать ему серебра? Хушану явно поиздержался. Хушану и жизнью, к тому же, рисковал, выискивая для господина товар нужных сведений… а купил всё выгодно! Набрал целый груз чужих новостей, не растеряв ни крохи своего! Сикли будут наименьшей наградой…
   Так, так. Каратских купцов угаритский малах не трогал. Вражды нет. Купцы-северяне встречают людей «Орла» (первых каратцев, что за долгое время ступили, наконец, на причалы Угарита) как жданных гостей. Путь открыт.
   Старый корабельный мастер Хирам из Библа. От его услуг (если даже он и жив) придётся, скорее всего, отказаться в дальнейшем. Укрывал в своём имении беглых хабдов! Проступок, караемый законами всех городов. Законом Библа — особенно. Рядом — горы Ливан, гораздо более высокие, чем Хази. Ливан спрячет сколько угодно беглых хабдов. Беглый хабд — хапиру!.. Дед Гор имел дела с Хирамом… отец знал Хирама как старика исключительно честного и законопослушного… хм, хм… но что говорил Унатеш Медвежонок в Карате, в порту близ корабельного двора, тем утром, когда исчез (растворился в воздухе, не повредив ни одного узла на державшей его верёвке) Гром-Ипи-Нахт? «Как тогда те беглые в саду мастера Хирама…». С колдунами Закар бен Зенон никаких дел не имеет! Решено! Решено и подписано!
   Кормчий Гром. Настоящий Гром. Тот, который водил Ганона и других (Закару Чернобородому, к сожалению, не ведомых) корабельщиков на запад. В Тарташ. Туда, откуда возвращаются с серебряными якорями! А возвращаясь, — переходят грань!.. Какая грань? Кто посылал Грома? Угаритский тамкар Синарану бен Сигину! Руль называл имя Синарану сына Сигину!
   Лошади остановились возле ворот, похожих на затейливый кирпично-деревянный домик. Черепица кровельки потемнела. Кирпичи выветрились от колючего ветра с гор и с моря. Кедровые створки покрылись трещинами. Бронзовые запоры позеленели. Едва различаются клинописные буквы на глиняной надвратной табличке. Закар без особой уверенности, думая над каждым знаком, стал читать вслух:
   — «Корабль его чист. Когда с Каптора-Крита он придёт, царский человек товаров смотреть не будет, всё должное Синарану сын Сигину, хабд малаха, сам во дворец отдаст, вестник к дому его с призывом не подойдёт, и товары свои Синарану сын Сигину, тамкар наш, продаст на рынках наших свободно»…
   — Вы смыслите старое хугритское письмо? — восхитился Хушану. — Я читаю только новое!
   — Даже хемских зверьков да птичек прочту, когда потребуют дела! — ответил Закар.
   — Важная птица живёт в этом гнезде! — (Хушану цокнул языком). — Ваш дед вёл дела с Синарану-балу, не отстёгивая здешним царским людям ни пима, потому что Синарану-балу есть хабд самого царя! Милость царя постоянна, словно яркий разгоревшийся огонь… а не какого-нибудь там адона, бала или хазану, который сам зависит от чужих мнений и милость которого подобна быстро гаснущей искре, хотя его внезапный гнев низвергается, как мутный поток!.. Мне везло. У меня опять — добрый баал. Другим везло меньше…
   Хушану перестал путать слова. Его речь лилась свободно и просто. Вот хитрец! Он знает ханаанский язык лучше, чем баал о нём думал!.. Хитрости в юрких раскосых глазках стало теперь куда меньше. В них сквозила мечтательность… и смотрели они на пояс Чернобородого. На то место, где под тканью скрывался перстень с надписью «Такова моя царская воля».
   — Ладно, ладно! — прикрикнул Закар. — Стучи в калитку. Открывайте! Гость у порога!
   Отворилась, скрипнув, узкая калиточка рядом с воротами. Вышел к Закару и к Хушану старый, очень старый хугрит в тёмно-синем длинном одеянии. Сначала от молчал. Но вот вздрогнула белая, как у переводчика геллинов, борода. Ожил утомлённый взгляд. Седой ворон, который дремал на плече старика, уткнув тусклый клюв в белёсые пыльные перья, слабо шевельнулся. Поклониться? Да. И Хушану пусть поклонится! Надо ткнуть хабда в бок, чтобы поклонился!.. Старик ответил гостеприимным жестом: указал сквозь калитку на кресло, которое стояло посреди двора. Кресло, следует сказать, роскошное. Не как у Криша в карате. Как у сирийского князя средней руки!
   — Хронос знал: придёшь ты не внуком вслед за дедушкой, но зрелым человеком по собственному пути, — сказал старик, когда заговорил. — А я, изгоняя хабда, хотел видеть господина: тебя самого, Закар бен Зенон. Ты мало похож на отца. На деда не похож совершенно. Хронос говорил то же. Хронос всё предвидел. Садись, садись. Входи и будь как дома.
   Из памяти зазвучал голос Пер Аа:
   «Быть царём… царь времени… как я могу им быть, если не могу даже казаться? Повелевает тот, в чьей руке — будущее. У меня будущего нет. Остановить бег времён, убежавших от меня, сам Хронос не в силах…».
   При чём здесь Пер Аа?
   И при чём здесь Хронос — эгейский демон времени?
   Ворон, тяжело хлопая крыльями, улетел куда-то через двор. Закар взглянул на хабда — и вошёл в калитку. Хабд остался на улице. Калитка закрылась. Сама собой. Бесшумно и крепко. Точь-в-точь как каменная дверь у Мерн Амона…
   — Садись, Закар сын Зенона, — в третий раз повторил старик. — Минули дни, когда Угарит видел молодого, отчаянного и потому всегда удачливого тамкара Синарану сына Сигину с молодым ручным вороном на плече. Ворон указал мне дорогу ко многим берегам. Я могу забыть, что произошло вчера вечером, но дни утра жизни моей помню, как сейчас. Я ходил не только на Каптор и в полисы микенцев, я посещал не только северные берега: я спускался по Евфрату в море полуденное, я пересекал южную границу малаха Вавилона — Баб Эл, Ворот Божественных. На престоле был царь множеств Бурна-Буриаш. Хаммурапи-законодателя, правду сказать, я совсем плохо помню!.. Я был молод. Тёплые моря несли меня к Дилмун, прародине ханаанеян. А угаритские малахи, вступая на трон, обновляли мой путь. Слушай, Закар! Вот гимны того времени! Слушай…
   «Старик ходил в Дилмун, а там рядом и Милух! — понял Чернобородый. — Но милуские купцы не знали чужеземцев, кроме меня. Значит, старик говорит об очень давних временах! Об очень давних!.. Сколько лет ему? Сто? Двести? Больше?.. Но — молчи, Закар-шафат! Слушай! Слушай всё, что скажут!».
   Неслышно возникли люди Куш. Настоящие люди Куш. Которых называют по-другому: нехси либо же нубийцы. Подали сундучок глиняных таблиц и стеклянную прозрачную вазу в виде совиной головы. Внесли стол, расставили питьё и фрукты. Замерли в поклоне. Старик взял одну табличку. Провёл рукой по строкам. Глядя в письмена слезящимися полузакрытыми глазами, стал читать нараспев:
   — «Враг и злоумышленник-чужеземец в дом его не войдёт. В царские гонцы его не призовут. Масло, зерно, вино из подвалов его во дворец не возьмут. Корабли, в хавар возвратившиеся, царский человек не посетит. Подать исчисленную Синарану сын Сигину сам в казну сполна отдаст и царский писец к делам его не приблизится»!.. Как будто стихи, да? Я избирал дорогу сам. Я ни у кого не спрашивал соизволения. Только делился с Угаритом частью того, что обрёл в пути. Вот причина, Закар! Вот причина того, что я дошёл туда, куда ни один смертный дойти не осмеливался! Я пошёл туда, где никто не был. Хронос милостив. Да, Хронос милостив. Но шёл я сам, о Закар!
   Ваза повернулась к Синарану. Сама. (Он до неё даже не дотронулся). Глаза стеклянной совы посмотрели на Синарану. Закар прочитал на стеклянном совином затылке угаритские письмена:
   
   Из храма прозрачных стен.
   От Хроноса, царя Атлантиды.
   
   И — ощутил озноб, хотя дневной жар проникал сюда сквозь виноград.
   «Тилу-тида-тида-да»…
   Так передразнивал Хушану тяжёлую речь северян.
   «В былое время — при Пер Аа Эхнатоне — вороны знались с какими-то ещё атиллaнами. Вот уж кто в самом деле колдуны!..».
   Так говорил Стекольщик Криш.
   Атиллан. Как оно будет, если записать угаритскими клинописными знаками, не более удобными для имён дальноземных, чем хемские письмена? Тебай — Фивы… Габла — Библ… Цидон — Сидон… Атиллан — Атлантида… тилу-тида-тида-да…
   Но при чём здесь это?
   «При чём», «при чём»…
   Новости — товар товаров! Хватай всё, что дают, убыток возместишь при следующей удаче!
   Прилетел ворон: хлопая крыльями, опустился на плечо старого тамкара. Синарану погладил птицу, говоря ей:
   — Ваза при мне, дружок, я не оступлюсь. Это — дар Хроноса. Хронос звал нас с тобой. Хронос ждал нас в Тарташе. Он — добрый человек. Хоть и не нашего рода. Он ждал нас. Он готов был оставить свои царские дела ради нас. Даже у меня хлопот полон рот, а у него? Вся Ат Лан Тид на его плечах! Но я не поехал. Я послал Грома. Жаль. Очень жаль. Надо было встретиться и попрощаться…
   «Ат Лан Тид, — огненным вихрем, как искры над костром, взметнулись мысли. — Атлантида. Атилланы. Тилу-тида-тида-да… магический сосуд… старому тамкару служат чужие незримые… как малаху Карата…».
   «Бывает, сын мой, порча, которая — прежде чем навсегда отнять силы и жизнь, — делает человека нечеловечески могущественным…».
   Ты зря шёл сюда, Закар? Есть ли у тебя возможность, под благовидными предлогами оборвав разговор, быстренько… хм, хм… ну, покинуть гостеприимные стены? Лучше — через калитку. Хушану — за нею. Хотя… хотя… о, нет… всё-таки стены бен Сигину чересчур высоки! В калитку! Именно в калитку!».
   — Добро, мой друг, — гладя ворона, молвил тем временем Синарану. Выждал миг-другой. Улыбнулся. Тихо, по-стариковски. Улыбкой воспоминания. — Время, Закар. Пришло время. Отдать в надёжные руки то, чего не успел я сам, — дело, равное всей предшествующей жизни. Так учит Хронос, малах Ат Лан Тид. Так повторяю я. Зови, мой друг, всех троих! Тот, о ком говорил в Тарташе Хронос, ждёт их здесь!
   Ворон хлопнул седыми крыльями. Калитка отворилась. Во двор вошёл с улицы кормчий Гром, который на этот раз не притворялся тощим юнцом лет семнадцати. Следом — учитель маленького Камеса: морщинистый, лысый херхеб Шешу. Бассилей геллинов Гефестид с незнакомым свежим шрамом на лбу вошёл последним. Он и закрыл калитку розовой чистой рукой без копоти на пальцах. Закрыл. Улыбнулся дружески, как при встрече со старыми добрыми знакомыми. Все трое (как у Пер Аа) были опять в голубых одеждах. Гром замедлил шаг, пропуская старого роме вперёд. Геллин сказал Закару:
   — Мы с Гефестидом близнецы, нас путала даже мать. Я — Гелид.
   Рука Чернобородого легла на рукоять меча с надписью «Мерн Амон». Надо сделать солидный вид. Надо сдержать внезапно вспыхнувшую мысль. Не дать ей превратиться в слова и вырваться из уст наружу: «Гелид? Сын солнца? Звучит столь же по-эгейски, как Гефестид… и как Хронос!..». По крайней мере, слова свои сдержать ты, о шафат, сможешь. Ты научился при дворе. Тогда они здесь подумают: движение твоё было тоже случайным… привычным… и ничего не значило само по себе…
   
   
   Шрам на лбу
   
   «Рассуждай, шафат Каратский! Акцент у Гелида — едва заметен. Как у приказчиков микенских купцов, много лет в Ханаане проживших. Сходство с вождём геллинов у Гелида — поразительное. Прямой нос, резкие брови, холодные льдистые глаза. Но болтовню о кровном родстве твоем с Сыном подземного огня, о уважаемый… м-м, как тебя… Гелид, Закар-шафат отбросит сразу: вы все там на одно лицо… да и не это — главное!
   Кто он?
   Лоб Грома тоже помечен — кожа над хорошо залеченной давней раной выделяется более светлым пятном, здесь был недавно шрам, ныне залеченный!
   Это — настоящий Гром, кормчий Ганона, или тот Ипи-Нахт, похожий на кормчего?
   Оба — парни хоть куда. Перед кем я за меч хватаюсь? Лже-Гром… или Нахт… или, может, Ипи… меня в порту взглядом, как дубиной, оглушил, а белый медведь Гелид меня, шафата каратского, рукою по стене размажет! И старичок Шешу… при случае… палкой взмахнёт, как тростинкой для письма, надо ли сомневаться! Что ж! Давай по порядку, шафат — градоначальник и верховный судья при троне малаха! Собери всё, что добыл. Ты ещё жив, ты ещё способен думать о делах, которые толкают тебя всё дальше в логово Яму. Что говорил Ганон? А для начала убери пальцы с пояса. Прочь от меча. От меча с клеймом «Мерн Амон»…».
   Закар попытался рассуждать, хотя времени было мало.
   «Нахт, как именовал тебя Унатеш. Либо Ипи, как именовал тебя ахайваша! Ты исчез из каратского порта, дабы явиться во дворец Пер Аа… и затем вот сюда, во двор старого угаритского тамкара Синарану! Того Синарану сына Сигину, который снарядил истинного Грома… а может быть, и тебя… кормчим в Тарташ. В город, где ждал старого Синарану царь Атлантиды Хронос. Что представляет собою Атлантида? На что способен Хронос? Ганон Руль подвёл итоги так: «Мы — которые были у Грома на кораблях, — перешли грань. Всё равно что умерли. Гром так и говорил: кто проходит между Столбами Мелькарта… двумя утёсами, я рассказывал о них… Мелькарт обозначил ими тот предел, который дозволено преступать людям… а кто не послушается и дальше уйдёт… Закар-баал, ну почему, почему я с Громом не остался? Предлагал он мне! Звал!.. Да вы же сами видели! Меня все бранят, а ведь никто не затеет со мной ссору, никто  не  убьёт  меня.  Царского суда боятся? Ну, ну… Проще всё! Такие, как я, — уже мертвы. Грань перешли. Гром говорил. Сразу говорил. На берегу. Я не хотел ему верить. А сейчас…».
   — Ипи далеко, — сказал вдруг Гелид. — Гром повернул их назад. Его и Нахта. Хехеи помог нам, того не желая.
   Херхеб укоризненно взглянул на Гелида. Собиратель мудрости херхеб! В блёклых старческих глазах Великого Шешу (который способен остановить взглядом даже таких головорезов, как Бейану) не было ни гнева, ни осуждения. Как если бы мальчишка перед ним расхвастался. Как если бы мальчишка преувеличивая свои детские подвиги в недавней уличной драке, а опытный воин решил одёрнуть его: будь скромнее, пацан!.. Затем херхеб поудобней взял морщинистыми загорелыми руками тёмный, отполированный их частым прикосновением посох, провёл его концом черту перед собой — и стер её движением ноги, обутой в ветхую сандалию:
   — Тебе нечего бояться. Следы заглажены. Пролагай, Закар, новый чистый путь.
   — Иными словами, человек, — мы здесь для того, чтобы ты стал первым на новой дороге. — Гром кивнул Закару. Тяжело качнулся хвост чёрных волос, собранный сейчас на его затылке в серебряное кольцо в виде свернувшейся змеи. — Такова воля благодетеля нашего, Хроноса. Таково и твоё желание: пройти на запад до Счастливых островов. Мы здесь, чтобы помочь тебе выполнить всё.
   Нубийцы подали ещё три таких же, как у Криша в Карате, кресла. Гром, Гефестид и херхеб сели. Надо было шафату Каратскому привстать, пока старик Хехеи ещё был на ногах! Поприветствовать!.. Однако сейчас наилучшее для шафата — сидеть неподвижно. Неподвижный человек кажется спокойным.
   Можно откинуться на спинку.
   Придать себе непринужденную позу.
   И… сообразить, наконец: как быть?!
   Гелид поправил лазурное одеяние. Глянул в сторону Грома. Заслонил нижнюю часть лица рукой.
   Он скрывал улыбку.
   У эгейцев — говорил ещё отец — есть поверье: добрые люди после смерти превращаются в змей, а лживые и злые — в горлиц и в голубей. Отец не испытывал страха перед змеями. Ядовитые гады тоже не бросались на него. Позволяли брать себя в руки. Грелись на его ладонях. Закар помнил лишь один-единственный случай, когда змея сердито зашипела на отца (он в базарной сутолоке опрокинул горшок заклинателя змей и поранил кобру ногою). Ну да то ведь — отец же… отец всегда был человеком особенным…
   Играешь с шафатом, холодная северная гадина! Дразнишь меня жалом! Но шафат настороже. Закар Чернобородый не откроется тебе. Он ответит так:
   — Кому посчастливилось дойти до счастья, о иноземцы? Лишь Мелькарт совершает плавания на запад, смертному непосилен сей путь!
   Роме оглянулся на Грома и Гелида:
   — Мы поможем, шаф! Мы! Эту помощь шлёт тебе через нас благодетель наш, Хронос!
   — Весьма рад. — (Закар постарался, чтобы кивок головы был степенным, плавным, медленным. Сменил позу. Так будет удобнее вскочить. «Одного да уложу! Прорвусь. Снаружи хотя бы один свой человек. Хушану. Крик поднять, чтобы сбежались хугриты, проходимец успеет…»). — Думается, впрочем: помощь предназначена не мне. Тому, кто воистину способен вершить такие дела, о добрые люди.
   — Но я видел тебя у Сеси! — (Гелид перестал улыбаться). — Знаю его. Видел тебя. Ты умеешь идти быстрее многих. Ты обогнал свои дни, человек!
   — Иные ходили дальше меня, — проронил Закар.
   — Одно — уйти и вернуться таким же! Это сделал в последний раз этот…  как он…  Уритешуб-Медведь.  Совсем иное — уйти,  вернуться  обновлённым,  увести  других  за собой. У тебя бы получилось! Я видел и слышал, как ты говорил  с  Сеси…  с  Рамсесом!..  — (Гелид замолчал. Не верилось, что дикарь минуту назад улыбался. Не верилось даже, что он вообще улыбался когда-либо). — Отказываешься? Меняешь планы? Но ведь говорил ты другу: поход на Запад — дело всей жизни твоей, без которого жизнь будет мало стоить!
   «О, незримые… — (Чернобородый едва не произнёс это вслух). — У Стекольщика нас было трое: сам Криш, Азиру, я. В подземельях Мерн Амона, пока вы, молодцы, туда не явились, — тоже трое. Память услужливо рисует мне картину: приоткрытая тайная дверь… трубка с успокоительным дымом… холёные руки в небесно-голубых рукавах!.. Ответы в вашей компании даются задолго до того, как произнесён вопрос? А… сколько вас в вашей компании? Сколько вас, таких вот?.. Вдруг — больше, чем три человека? В одежде из голубой ткани, ярче которой я не видал ни прежде, ни потом?.. Мне хочется закутаться в халат! Как можно плотнее закутаться! Но всё равно вы видите меня насквозь. Вы знаете о своём превосходстве. Вы привыкли считать себя намного сильнее, чем я. Вы знаете предел ваших сил… явно не сравнимый с пределом сил, дарованных мне. Ну и влип Закар-шафат! Ну и влип!».
   Но…
   Вспомнился вельможный юнец перед малахом на галерее каратского дворца — полуханаанского, полухеттского дворца. После встречи с ним малах заболел. Вспомнился юный обладатель голубой крови в каратском порту, в день суда над хеттским сотником. Наместник, уезжая в Карата в Хаттусу,  не прислал за ним. Так и уехал. Бросил Ипи-Нахта в подвале Дома справедливости. Странно!.. Странно ли? Наместник просто боится Ипи-Нахта! Прос-то бо-ит-ся! «Он очень жесток, несмотря на свои семнадцать лет», — говорил старик-врачеватель об атиллане… а в порту, когда загорелась «Находка», был истинный кормчий Гром. «Судоводитель Гром — страшен, Гром — один из немногих, кого атиллан боится»… и Гром — совершенно другой! Совершенно! Гром отличается от Нахта-Ипи в такой мере, что даже не смог с помощью своего колдовства обрести внешний вид нахта-Ипи на достаточно долгое время. Гром возвышает себя не так, как Ипи либо Нахт! (Если, конечно, Ипи и Нахт — действительно — два разных человека… два врага, один из которых — н а с т о я щ и й, имеющий голубую кровь атиллан!.. Гром держится перед людьми иначе. Не как перед существами низменными, презренными, едва достойными внимания. Не стараясь подавить собеседника, не втаптывая его в пыль. Гром просто силён. Настолько силён, что Закар-шафат вновь и вновь — без нажима со стороны — чувствует свою растерянность, неуверенность, слабость перед Громом здесь, во дворе старого тамкара Синарану…
   И Гелид — тоже силён. Даже в искреннем, дикарском полудетском удивлении силён: «Отказываешься? Ты говорил другу: поход на Запад — дело всей жизни»…
   А Шешу — силён особенно. Опыт шлифует телесную мощь.
   И не вина их в том, что они таковы…
   Эта мысль возникла в сознании капитана впервые. И — показалась в такой степени новой, что Закар лишь какое-то время спустя оценил разительную новизну её!
   Гром глянул на Гелида. Затем перевёл взгляд своих тёмных раскосых глаз опять на Закара. Чернобородому показалось: эгеец вздохнул с облегчением. Как человек, для которого не сбылось что-то страшное, тяжкое, чего он долго (и небезосновательно!) ждал. Чего мог ждать грозный эгеец, сын страшного «морского народа»? Чего мог он бояться?.. Он мог чего-то бояться?! Смешно даже ставить рядом эти два слова — «Гелид» и «страх»!.. А эгеец опять прикрыл нижнюю часть лица рукой:
   — Я… что делать, Гром… я сам был таким когда-то… Гром, я больше не могу! — и расхохотался, словно мальчишка.
   — Все такими были! — вздохнул Гром. — Вспоминаешь — и не знаешь, смеяться или плакать от смущения…
   
   ***
   А как — сейчас?
   Как быть сейчас?
   Как выдержать это?
   Гелид хохотал уже целую вечность. Гром и Шешу целую вечность смотрели на него, как смотрят люди, желающие помочь, но не знающие, как оказать эту крайне важную помощь. Синарану безмолвствовал. Но всему есть граница! Дикарь-эгеец успокоил дыхание. Вытер слёзы со льдистых светлых глаз. Произнёс (пока — не во весь голос, через силу):
   — Прости, человек!.. Хронос напоминал мне… и Хронос предупреждал меня… но я забыл, что всё это так смешно… когда один боится верить другому… боится признать его равным себе… принимает откровенность за какую-то особую изощренную хитрость… прости! А ещё — помоги мне: перестань бояться. Иначе я помешаю друзьям сказать всё, что мы сказать должны.
   «Нисколько не боюсь!» — готов был заверить его капитан. Но смолчал… и долго благодарил себя… ведь следующими словами Грома были такие:
   — Да, да, ты перестань делать вид. А то и я начну смеяться, время уйдёт совсем зря. Пока ты делаешь вид, твои мысли становятся вдвое отчётливей.
   Закар чувствовал себя, как в тайном дворе малаха. Опять нужно за считанные мгновения определить ветер, поймать его в парус, угадать миг поворота руля… и ни в чём, ни в чём не ошибиться! Чтобы время беседы шло не зря! Этой странной беседы! В которой — так много странных мелких подробностей… из которых многие способны оказаться совсем не мелкими! Вот одна из них: когда трое вошли сюда, они не поздоровались. Не пожелали шафату Каратскому благ от себя. Лишь сказали, что видеть рады. Рады ли? Но не спрашивать же их об этом!.. Закар искоса взглянул на Гелида. Эгеец сказал таким тоном, каким обыкновенно дают ответы на вопросы:
   — Надо ли расходовать слова зря?
   — Когда не рады и говорят, что рады, всё очень хуже, — добавил Гром. — Ипи в словах мягок, как пена моря, а под пеной — такие скалы!..
   Шешу издал отрывистый горловой звук: предупредил Грома о какой-то опасности. Гром не договорил. Старый тамкар, хрипя и кашляя, поднимался перед ним из своего кресла (такого же, как и то, в котором до сих пор сидел Закар). Морщинистые руки, сжимавшие посох, отказывались ему служить. Ноги отказывались держать старое тело. Седая борода тряслась. Глаза наливались кровью. Ворон кружился над Синарану, сипло каркая.
   — Не произноси… не произноси этих имён! — хрипел тамкар. — Знай, что ипи, нахт, хехеи… ибис, кобра, филин… гнусные твари, которые гнездятся в развалинах  у края южных пустынь, и носители их имён для меня — равнозначны! Равнозначны! Я ещё раз проклинаю их троих именем Хроноса!
   Гелид удержал Синарану. Бережно (как родного деда) усадил в кресло. Вернул ему посох, упавший из дрожащих рук. Дотронулся пальцем до седой бороды. Капитан знал: у эгейцев и вообще у северян борода священна, подобный жест равносилен поклону. Нижайшему из поклонов. Так поступают, когда приближаются к хозяину дома с просьбой, настолько значительной, что и не уверены в снисхождении.
   Кто здесь смеялся? Кто здесь был величественно-невозмутимым?
   Шешу поднёс к губам тамкара вазу-сову. Тамкар огляделся по сторонам, борода и руки перестали дрожать. Он уже мог говорить спокойно:
   — Они были у меня, Закар. Сначала — у Хирама, потом — у меня здесь. Я заклял их именем Хроноса. Это имя — из числа немногих имён, способных устрашить чёрные души. Оборотень бежал. Их нет. Но нет и Хирама. Тварь успела ужалить, они смогли… — (Тамкар перевёл взгляд на капитана). — Прости, Закар. Ты шёл узнать о светлых далях, а слушаешь о лазутчиках тёмного демона Атона!.. Прости. Но Гром пусть, наконец, ответит: где малый рукотворный мир, изготовленный Хроносом по образу и подобию великого естественного мира? Яви его Закару. Скорей, скорей!
   
   ***
   Шквал, заставив капитана ухватиться за рулевое весло, сделался совсем не опасен. Закар уже знал, отчего ветер смог так накренить беседу: паруса стояли не под нужным углом. Они поправлены, корабль может ускорять ход и мчаться дальше, навёрстывая время. Только пусть по дну души, готовая в нужный момент проснуться, скользит привычная осторожность. Спутница тамкаров, вынужденных доверять свою жизнь и своё дело незнакомым людям. Пусть будет так… пусть будет…
   Эх, если бы желания сразу исполнялись! Облако привычной осторожности — до сих пор не единственное из тех, которые туманят небосклон. В зените, над головой, громоздятся прежние чёрные тучи. Закар не мог рассеять их. Ни доводами разума, ни доводами сердца. Он понимал: врагов здесь нет. Он чувствовал: здесь — те, кто готов стать его друзьями. Как они обратились к нему: «человек»! Не «человек добрый», говоримое на рынке, когда, не желая ругаться, желают быть построже. Не «приятель», говоримое в кабаках. Не уличное «малый». Тем паче — не осторожное «иноземец». Просто ч е л о в е к! Такой, как они. Хотя в чём-то на них не похожий. (Более слабый, например…). Но туча не таяла. Как не дотаял до конца ледок отчуждённости во время пира во дворце — после того, как брат Гелида бассилей Гефестид принёс Карату дары: драгоценное железное оружие.
   …Солнце уходило. Первые ночные бабочки летели со всех сторон: ваза-сова распространяла мягкий серебристо-лунный свет. Кроме вазы, место на столе занял пергаментный чертёж. Такие есть у всех тамкаров. Пятна — острова, линии берегов, петляющие реки. Не хватает только надписей. Вернее… надписи есть. Стоит Грому, Гелиду или старому Шешу коснуться пергамента возле тех или иных рек, бухт, морских проливов, — из-под шершавой хрустящей поверхности на миг проступает строка письмен. Ясных письмен. Ханаанских. (В самом начале — Закар помнил — знаки были другими. Узоры. Квадратные волны, треугольники, ромбы. Как на мече Гефестида). Но стоит убрать руку, — надпись проваливается в пергамент. Тонет, исчезая.
   — Вот моя родина, — объяснял Закару Гром. — Острова Счастья. Далеко. За океаном. При желании ты бы дошёл… при настоящем желании, подразумеваю.
   — Что вы! — деликатно спорил Закар. — Я согласен! Впрямь, мечта жизни моей — пройти по Дороге Мелькарта… а сомнение — в ином. Как понять: где они? Где расположены они относительно Ханаана, Крита, Хем, Алашии?..
   — Вон в чём дело! — понял Синарану. — Ты привык видеть море, стоя лицом на запад. А они — стоя лицом к полуденному солнцу, то есть на юг. Я поверну чертёж. Вот Угарит. Вот Город. Вот всё Великое море Шири Барк. Смотри!
   Пергамент шевельнулся сам собой. Закар вскрикнул от удивления. От чувства, схожего и с удивлением, и с восторгом, и со страхом. Вершилось чудо!
   Закар как будто взлетел. Как будто вдруг мгновенно поднялся на страшную высоту. Не птичьего полёта. Нет! Куда тут птицам! Самому орлу не ступить на престол, по которому шествует Мелькарт! Берег знакомый и ближний, берега малознакомые и дальние — вот они, все разом открылись взору глаз. Закар увидал Хапи, приникший к морю множеством устьев — водяных уст своих. Увидал Ксаранду и его старшего брата Идиглату, дающих жизнь Месопотамии — стране меж двух рек и многих пустынь. Круто обрубленный ханаанский берег. Седоголовый Ливан. Узкое Мёртвое море. А вот и медный остров Алашия раскинул в стороны пять своих мысов, как резной древесный лист — пять своих концов; жилки речек и ручейков, стекающих в море, — жилки этого листа. Дальше — Крит. На полдень от Крита, как и есть на самом деле, — ровный (без единого удобного залива) берег Техену. Север и северо-восток — лабиринты микенских бухт в отвесных крутых берегах, мелкий бисер островов, среди которых могут, не сомневаясь, идти по древним дедовским приметам лишь такие всезнающие мореходы, как Навсифой. (Едва Закар вспомнил о критянине, Гелид кивнул). Великое Грозное Море. Та половина Шири Барк, которую Закар мог представить себе хотя бы по чужим словам. Но вторая половина — её замыкали два выступа суши — оказалась совершенно незнакомой. «Страна Итал» — вспыхнули буквы в самой середине Шири Барк. Ни за одной из букв не было никаких воспоминаний. Не было мыслей о знакомых бухтах, дорогах, перекрёстках, дружественных (или, напротив, враждебных) местах этой Итал. Где она? Кто там? Лишь письмена в других местах — «Сикелы», «Шарданы», «Ворота, которые воздвиг Мелькарт», — говорили хоть что-нибудь хоть о чём-то!
   — А матросня твердит: «мир — половина яблока», «мир — половина яблока»… — вымолвил Закар.
   — Каждый понял, как смог понять, — усмехнулся Гром. Сделал пальцами еле уловимое движение. Пергамент взмыл над столом. Будто ветер приподнял его края, сблизив и соединив углы. Края пергамента сомкнулись. Перед Закаром возник шар с начертанными землями.
   Капитан не удивился. Разум едва вмещал новизну. (Полный трюм не воспримет и единого зерна, хоть вечно сыпь пшеницу сверх старых грузов…). Бок шара озарился надписью «Тарташ». Капитан прикинул: это — к западу от Великого Моря (западнее, чем надпись «Ворота, которые воздвиг Мелькарт»). Вновь не удивился. Рядом с ней явились буквы «Хадашт», «Новый». Закар вопрошающе взглянул на Грома. Ханаанское название в такой дали! Причём нигде, никогда, ни в одной беседе на причалах, на рынке, во «Встрече на берегу» не слыхал Чернобородый о плаваниях ханаанеев на сей Новый. За Ворота Мелькарта. За тот предел, который (если верить Ганону) воздвиг древний Царь Города, заграждая путь потомкам первых подданных своих.
   — Встретишь там ханаанея, — горько молвил Гелид. — Не ищи с ним дружбы. Таких ханаанеев вели другие. Те, кого послал не Хронос, а тот, — (геллин оглянулся на Синарану, глянул в сторону Шешу), — который как две капли воды похож на моего старого друга из Хем и носит такие же лазурные одежды, как мой старый друг из Хем. Не синие, как самоучка. Лазурные. Хотя учился он сам. По узорам. Не внимая учителю.
   — Учителю в вашей школе? Где она? — переспросил Закар. Обозвал сам себя дураком, олахом, бестолочью… но прежде переспросил всё-таки!..
   — Тот, который как две капли воды похож сейчас на меня, присвоил себе и моё имя, какое ношу я по воле родителей моих. — Шешу кивнул лысой головой. Усмехнулся горько-невесело. — Предупреждаю тебя: встреча опасна, избегай. И прошу тебя: оставь мальчика у Криша в Карате. Хе… тот, о ком я говорю, захочет взять мальчика в Ат Лан Тид. Он душевно привязан к мальчику. На глубокую привязанность способны даже такие, как он. Любовь зверя к детёнышу. Но сделает ли она ребёнка человеком?
   — О ком говоришь, произнося: «мальчик»? — уточнил Закар… и ощутил всем сердцем: тучи, которые по-прежнему клубились в зените, делаются ещё чернее. Упал из туч ветер. Замутил гладь моря, уже готовую расстелиться под галаром-беседой вплоть до самого конца пути.
   — О Камесе говорю. — Шешу кивнул. — Осеннее возвращение на родной порог было горько. Пусть зимует у Криша. Я прошу. Надеюсь: ты — не откажешь, а Криш — согласится.
   — Вы даже Стекольщика знаете?
   — Знаем. — Гелид тоже кивнул. Его эгейский северный загар казался гораздо темнее, чем всегда. Шрам на лбу дёргался. — Прошу и я. Гром смог отправить его на феа к нам. Феа, погибая, смог спасти его. Но тот, кто сделал себе лицо моего старого друга, способен на всё… и пусть Энтес перезимует у вас в Карате! Как только смогу, я заберу его. Зима будет суровой, хлеба в Гелладе мало, уцелеть бы нам самим! Платой за его пропитание здесь будет мой феа как образец для твоих феа. Но должен я предупредить тебя: едва отпадёт надобность, предай образец огню. «Петух» разрешил сбросить малый парус, а этот феа… хоть он и спас Энтеса… почём знать, чему он был до нас учён и что он разрешит свершить умам враждебным?..
   Закар вновь видел перед собой не смеющегося, как ребёнок, Гелида. Вновь видел Гелида озабоченного, потемневшего от тревоги. От предчувствия какой-то беды. Настолько большой беды, что геллин даже боялся думать о ней при других. Особенно — при Закаре: человеке чужом и почти не знакомом. Если вообще можно счесть за знакомство то, что успело произойти здесь, в доме Синарану…
   — Ты подразумеваешь маленького эгейца… геллина… которого Унатеш спас из трюма «Находки»… трюма твоего фeа?..
   — Да, Закар, — ответил вместо Гелида Гром. — Энтес. И твой феа. Феа — не совсем корабль. Это… — (Гром взглянул на Шешу. На Гелида. Опять на Чернобородого). — Как разъяснить в словах, тебе понятных? Искусственная жизнь. Искусственный разум. Тварь не совсем живая, но вполне разумная. Феа рождается… работает… в конце концов умирает, как все корабли… но он ещё и учится. Приручается. Привыкает.
   — Колдовство? — вырвалось у капитана. Вот, вот! Явилось на ум верное слово, которое должно было явиться сразу же!
   — Никоим образом. — (Гелид отрицательно покачал головой). — Не то, что вы привыкли понимать под колдовством, магией, чародейством. Знание. Просто знание. О силах природы. О законах Вселенной. Умение эти силы применять. Но если феа останется без феaков… без людей, изменивших себя… и чужая рука ему не понравится…
   Гелид умолк, выбирая слово.
   — Даже рука дружеская, но неискусная, — подсказал Шешу, сжимая свой старый посох. — Знание — яд и клинок.
   — Оттого феа сгорел? — вырвался у капитана другой (столь же внезапный) вопрос. — То есть… загорелся, должен был я сказать…
   — Гром велел ему загореться, — сказал Шешу. Помолчав, добавил: — Гром и остановил огонь, когда понял тебя.
   «Какими законами природы он мог остановить пламя, не приближаясь к горящему феа?» — хотел крикнуть Закар. Но сумел удержать вопрос, не выпустил его из груди. Трое всё услыхали и так. Вернее, четверо. Закар был уверен: Синарану сын Сигину тоже владеет искусством чтения мыслей.
   Тем страшным искусством, которое проявлял в подземелье Пер Аа Мерн Амон.
   К счастью для Закара, память не имела времени, чтобы слишком уж долго тревожить своего обладателя страшными воспоминаниями. Синарану заговорил:
   — Иначе сказать, каратец, — новое строй по её образу. Это — тоже опасно. Знание — даже малое — яд и клинок. Самомалейшее знание о разумных феа — опасный яд и острый клинок. Надеюсь, впрочем: всё ослабнет, когда видоизменится строение судна за работой твоих мастеров. Хирам умел всё сохранять. Ваши — сохранят вряд ли. Это так, Закар! И я говорю так, потому что это — так! Увы… а вернее, к счастью…
   Взгляд Закара упал на тёмно-синее долгополое одеяние старого тамкара. «По праву носит такие же лазурные одежды, как мы. Не синие. Лазурные. Хотя учился он сам, по книгам, не внимая учителю», — напомнила Закару память. Взгляд перетёк на вазу-сову. «От Хроноса, царя Атлантиды»… Атлантида… Ат Лан Тид атилланы!.. Затем — на пергаментный шар. Такое маленькое ты, Шири Барк! Впрямь оказалось ты Средиземным, как говорил (повторяя слова своих предков) Навсифой. Да и не только Навсифой так говорил. Со всех сторон обстоят населённые земли. Страны разных народов и племён. Да, это правда. Но такое маленькое ты, Средиземное море, на боку большого шара! Простор неведомой суши кольцом облегает тебя. На кромках суши, на самых её краях нашли приют Хем, Вавилон, Ханаан, держава хеттов, Эгея, Милух, даже таинственная Инь — родина Е. (Как только Закар вспомнил о нём, шар повернулся и сухой узловатый палец Шешу оживил ханаанские буквы: «Инь»). Земля-кольцо, в свою очередь, лежит в другом великом — ещё более великом — кольце. Сушу обстоит со всех сторон другое море.
   — Океан, а не просто море, — уточнил Гелид. — Тартaш, а правильно — Тартесс, так говорят лузиты, — поместился на этом краю океана. Счастливые острова — на том краю.
   — И всюду… — (Закар умолк, выбирая из случайных слов нужное). — Всюду… живёт кто-нибудь?..
   — Да. — Гелид кивнул. Его русая борода коснулась небесно-голубого одеяния на груди. — Земля есть о й к у м е н а.
   — Как ты сказал? — вырвалось у Закара. — Ты сказал: т а,   н а   к о т о р о й   ж и в у т   л ю д и?
   — Иного и не бывало! Нет мест, по которым не проложил свой путь человек. Хотя бы один. Первый. Иные следы превратились в проторённые дороги, иные — нет. Но повсюду кто-то был первым. Ты ведь знаешь!
   — А знание — яд, о Гелид… яд и клинок… и мой разум начинает проникать под оболочку этих слов! Яд иногда целебен. В составе снадобий. А иногда… — (Закар умолк на минуту). — Хорошее слово! Ойкумена. Земля для людей. Жаль вот, люди — разные.
   — Хронос говорил: все люди суть хорошие, только иные из них почему-то вершат злые дела, — перебил Гром. — Мне предстоит уяснить это. Понять, отчего Хронос говорит нам: злоба — тяжкая болезнь. Он жалеет учителя. Говорит: осколки добра суть зло, сломанные вещи становятся хламом, сломанные чувства становятся злобой. Он противостоит учителю и жалеет его. Мы — только противостоим.
   — тот, чьё имя не произношу, объявил себя слугою незримой великой тёмной силы, — добавил геллин. — Указывать тебе место, на котором была Ат Лан Тид, я тоже медлю. Не то чтобы нельзя… скорей, пользы мало. Если она погрузилась во тьму, стоит ли её вновь поднимать со дна…
   — Дело тут в другом, Гелид, — вмешался Шешу. — По сути, Ат Лан Тид была везде. Имея то, чего не имели другие, она была везде, куда простирались её руки. У нас в Хем, на соседнем с вами Крите, в Междуречье, в Милух, даже в Инь. Ат Лан Тид имела знание. Владыки окраин, чтобы получить малые крохи этого знания, слепо выполняли её волю — и думали, что вершат свою собственную волю. Почти все думали так. Мало кто догадывался об истинном положении дел. Единицы могли потребовать себе, вместо крох, достаточно большие доли знания. Эти единицы получали особую мощь… но платили за неё особую цену. Цену вечной смерти. Как, например, те, чьих имён не называю.
   Закар вспомнил, как склонялся перед Нахтом (или, может быть, перед Ипи?) малах на галерее дворца. Подобострастно. Испуганно. Выпрашивая милостей. Не простых милостей. Не простых. Каких же тогда? Особая мощь… тогда, во время беседы с малахом… страх… сила незримых, которая изливалась от царя и крушила Закара… тёмная, всё презирающая, всё сокрушающая мощь, для которой человек — пылинка…
   — Закар прав во всём, кроме одного, — кивая лысой головой, сказал Шешу. — Человек — не пылинка. Человек сильнее тех, кого там именуют незримыми. А то, что называют судьбой, — не хозяин. Хозяев над человеком не должно быть вообще, а истинный господин — един и единственный. Со временем Закар поймёт, отчего сие так. — (Шешу умолк на несколько мгновений). — Я могу сказать и сейчас. Закар запомнит. Но поймёт слишком по-своему. В своей мере. Не до конца. Закар должен сначала изменить себя…
   — …ибо яд не всегда превращается в лекарство, — договорил Чернобородый. Мысленно обругал себя. Они промолчали. Все четверо, считая с Синарану. Как на словах, так и… в мыслях. (В мыслях — тоже. Чернобородый ощутил это. Странным образом почувствовал это… и понял!). Дабы нарушить безмолвие, Закар решил задать ещё какой-либо вопрос. Посторонний. Смешной. Даже нелепый. — Знание способно изранить лоб, оставляя шрамы?
   Шешу, Гелид и Гром по-прежнему молчали. Зато вступил в беседу старый тамкар.
   — Да, но это другое, — кивнул Синарану. — Существует инструмент, который имеет вид искусно нарисованного глаза. Инструмент приклеивается на лоб, где под плотью скрылся настоящий третий глаз. Который существует. Который есть у каждого. В том числе у тебя, Закар… и у твоего малаха, разумеется, ты прав! Третий глаз не видит и невидим в глубине головы за костью лба. Удивительно свойство, которым он обладает! В самом деле: обладает. Хотя… пробуждать и использовать эти свойства с помощью инструмента, напоминающего глаз, — не безопасно! Чрезмерное обратится в неустранимое. На лбу появится рубец. Даже — язва. Придётся лечить. Когда работы много, — лечить ещё раз и ещё раз… — (Синарану помолчал). — Ответ, который интересовал тебя, уже дан тебе? Говорить об этом трудно, Закар…
   — Ответ, который интересовал меня, уже получен мной. — Закар кивнул, стараясь делать это довольно-таки резкое движение плавно, медленно, степенно… хоть воспоминание о больном малахе заставило шафата содрогнуться.
   — Мудр мой брат Гефестид: хорошо, если хоть один побег из десяти окончился удачей, — молвил Гелид.
   Закар не понял смысла слов, им сказанных.
   — Тогда и я прошу, — заговорил Гром. — Помнишь того… — (Гром оглянулся на Синарану). — Того, за которого ты принял меня на пристани в Карате? Отпусти ты его, человек! Выведи на берег. Он оттуда сам уйдёт к учителю… призовёт феа и уйдёт… а мешать тебе — я верю — перестанет.
   «Ипи? — хотел спросить Чернобородый. — То есть… твой враг Нахт, чьё имя даже пираты боятся упоминать?».
   Не спросил. Вслух не спросил. Но Гром понял его мысль и ответил кивком головы.
   Совиная ваза потемнела. Гелид и Гром переглянулись. Шешу воскликнул:
   — Время! Вновь, Закар: ты примешь то, что тебе дарят?
   Закар встал. Будто хотел в это случайное движение спрятать, втиснуть, закопать весь страх, который снова всколыхнулся в душе: тёмной мутью поднялся из глубин ко светлой, но смятой от холодного ветра сомнений поверхности жизненного моря, по которому шла беседа. Ответ нужен сейчас. Требуется ответить, хотя и — вероятно — после некоторого раздумья. Раздумье не может быть длительным. Ведь прозвучало: «Время!» Время идти!.. А как ответить? Согласиться? Отказаться? Как ответить? Как?
   Шешу взял посох. Гелид и Гром давно были готовы к пути. Синарану отпер калитку. (Не прощаясь. Вообще ничего не говоря). За калиткой — на улице, куда все вышли, покидая пределы ограды, — сидел Хушану. Хабд спал, прислонясь к стене.
   — Очнётся и уйдёт не торопясь, — сказал Гелид. — Это мы торопимся! Это у нас мало времени! Те, кто сейчас на берегу, не должны заметить феа…
   — Ещё один вопрос! — с отчаянием в голосе вскричал вдруг Закар. (Действительно: вдруг. Слова не могли возникнуть ни в душе, ни в сознании. То, что вырвалось из уст, было неожиданностью. И для Закара. И для всё ведающих четверых). Шешу, Гелид и Гром остановились. — Океан обтекает сушу… а что лежит за пределами Океана?
   Гром хотел ответить. Гелид — судя по лицу — тоже сразу припомнил ответ. И обрадовался тому, как лучший ученик на уроке в школе. Однако Шешу оглянулся на них. Они сохранили молчание. А сам херхеб, подумав, проговорил:
   — Другой океан. Смотри. — Он махнул рукою в сторону калитки. Та отворилась. Стал опять виден двор. Пустотелый шар с очертаниями земель, паря над столом, медленно летал вокруг вазы-совы. Херхеб вернулся туда. Остановил шар движением ладони. Провёл рукой над ним, как бы нащупывая струны, с помощью которых он двигался в пространстве. Струн не было. Ничто не держало шар. Ничто не мешало ему двигаться… и не мешало падать, поскольку Закар ещё не видел, чтобы вещи двигались без опоры. Пусть даже — опоры на ветер. Но воздух во дворе Синарану был тоже недвижим. — Земля висит в пространстве и летит вокруг солнца. Землю обтекает…
   — Вселенная! Океан без краёв! — досказал Гелид. Помолчал, щуря льдистые глаза. Улыбнулся. Улыбка была виноватой. — Разъяснить не могу. Хронос даже брал меня с собой в полёт, чтобы я видел Ойкумену со стороны, как голубой мяч. Но я — не понял. В моём разумении каждый предмет имеет края… а ты хотел спросить, какому богу мы служим.
   — О, правда! — («Кого я думаю оставить в неведении? От кого я хочу скрыть свои мысли? Пора понять, с кем дело имею!..»). — Уверен: вы служите не тьме. А какой из светлых сил вы себя посвятили? Солнцу, которое — истинный свет? Я пойду по пути Мелькарта-Солнца…
   — С и л? — повторил геллин. — Разве их  м н о г о?
   Шешу взглянул на Гелида. Геллин, который хотел сказать ещё что-то, вновь умолк. Будто смущённый ученик перед лицом более сведущего однокашника, который исправил его ошибку при всех. Грубую ошибку. И — что досаднее всего — очевидную!.. За Гелида ответил Гром:
   — Ни одной из тех, которые имеешь ты в виду. Или — сразу всему мирозданию.
   «Слуги Атона, — решил капитан. (Окончательно решил. Убеждённо). — Да, да! По меньшей мере: колдуны. Может быть, — светлые. Но… реже бы мне с ними связываться!».
   А вслух промолчал… глядя, как кружится в воздухе над старым Синарану шар с очертаниями земель Ойкумены.
   
   ***
   Дорога стёрлась из памяти. Закар будто сам уснул (крепче, чем Хушану, которого они оставили у ворот)… и проснулся только на берегу. Стемнело. Сияла луна. Пели цикады: тьма была заткана звонкими нитями их голосов. В эту ткань вплетался шум ветра среди снастей дремлющих галаров, шелест волн, шорох сухой травы на обрыве. Всё дремало. Бодрствовали только вахтенные. Но из вахтенных ни один — ни чужие, ни свой на корме стоявшего рядом «Орла», — не заметил, что явились люди. А капитан вдруг понял: глазам всё труднее различать галары на фоне спокойной, чуть светящейся поверхности моря. Луна бледнела. Море затягивалось дымкой. Начинался туман. Пение цикад делалось глуше: звук тонул в сыром одеяле, которое невидимый гигант тянул над кромкой спящего Шири Барк. Только благодаря чутью, обострившемуся за годы плаваний, капитан вдруг понял: к берегу идёт ещё один корабль. А приглушённый звон воды под килем, обитым медью, сказал ему: идёт… «Находка».
   Идёт вопреки приказу стоять в открытом море, ничем не выдавая своего присутствия!
   Она подошла вплотную. С высокого борта неслышно опустилась на песок маленькая удобная сходня. Большой парус-треугольник, половина обыкновенного прямоугольного, нижним краем прикреплённый к рею, а острым концом — к концу мачты, вяло рыскал от борта к борту. Другой парус — тоже треугольник, но маленький, — колыхался на шкотах.
   О, Мелькарт!
   Не «Находка» это!
   Призрак её!
   Такой она была. До того как, тяжко изувеченная, попала в чужие руки.
   Гелид, не прощаясь, взошёл по сходне. Шешу задержался. Гром тоже глянул через плечо на Закара. И Закар — сам не зная, для чего (вновь пугаясь собственных слов), — спросил у него:
   — Какую грань имел в виду Ганон? Какую грань вы перешли во время своего плавания?
   Вопрос родился вне воли. Закару не хотелось больше говорить с этими людьми. Да, они — хорошие люди. Называющие чужого: человек. (Просто человек. Равный им). Люди, желающие чужому только добра. Но он, Закар бен Зенон, им не равен. Эти трое владеют силой, которая подавляет его. Сила Мироздания. Закар предпочитал быть от таких людей подальше! Всегда. Задолго до того, как услышал предупреждение Шешу: знание — яд. Задолго даже до того, как услышал предупреждение старого врачевателя: иная сила, сделав своего обладателя на миг нечеловеческим могущественным, убивает его навсегда. Почему навсегда, ибо как же можно убить человека на время, — Закар ещё не понял. Но остальное выглядело более чем дельным.
   — Плавания? Тарташского плавания? — уточнил Гром. Губы его не двигались. Но вопрос, им заданный, оказался слышен.
   — Ганон считает: перешли грань, всё равно что умерли…
   — Это он так всё понял? — (Гром не удержался: воскликнул вслух. Но тут же вновь перешёл на мысленную речь, по-прежнему слышимую для Закара). — Я им говорил: мы пересекаем грань меж тьмой и светом, переходим в царство иных законов. Истина отразилась для Ганона в кривом зеркале. Жаль. Свет дошёл до Ганона тускло-ослабленным. Как сквозь решётку. И до Ганона, и особенно до Ури.
   — Слабый свет лучше густой тьмы, — отозвался с борта Гелид. Тоже без слов. Так же явственно, так же понятно.
   — А ещё, — торопливо спросил-подумал Закар, — отчего они… те, чьих имён я больше не назову… молятся Атону-солнцу, служа тьме? Как так? Солнце может быть тёмным?
   — Если для тебя это важно, как и для многих других, — я отвечаю. — Шешу кивнул. — В Хем Атон не просто солнце, а солнце — не только Атон. Восходящий свет именуется: Хепри. Полуденный: Ра. Заходящий: Атум. Так они понимают. Атон у них — только сам солнечный диск. Пылающий круг, от которого в глазах мелькают тёмные пятна. Для меня это не имеет значения, свет я вижу не сквозь решётки причудливых теней, которые делают его слабым, а вот для земляков… Скажи: при каком условии можно определить, сколь велик огненный диск, и — не ослепнуть?
   — Сквозь туман, — сказал-подумал Закар. — Сквозь тучи. На закате.
   — Да. — Шешу опять кивнул. — А ещё в момент солнечного затмения.
   — Вот он… тот, кого не назову… вот он и сказал, что сила света, даже сущность света определяются тьмою! — подвёл итог Гелид. — Кое-кто рад всю Вселенную во тьму погрузить, лишь бы мир ему поверил!.. Хайре, Закар! Будешь готов взять дары, — приходи.
   Шешу последним взошёл на борт. Сходня поднялась сама собой. Феа уловил парусами слабый ветер. Ни одного матроса не было на палубе рядом с ним, Громом и Гелидом. Но корабль уверенно и быстро уходил. Растворялся в тумане. Туман отполз. Делаясь всё прозрачнее, он таял над водой. А когда белёсый ком исчез, феа давно скрылся.
   «Силы природы… — повторил про себя капитан. — Яд! Сожгу свою «Находку». Прав Хмурый! Доведу почти до Карата, свалю груз на берег — а её сожгу…».
   «Верно сделаешь, — согласился Гелид. — Но ты приходи, человек! Буду ждать тебя вместе с Гефестидом».
   На корме «Орла» зевал-томился вахтенный — Матену Алаш. Рядом комочком притих Унатеш Медвежонок. Он тоже не спал. И в слабом лунном свете было видно: зеленоватые хеттские глаза мальчишки блестят от слёз.
   — Балу… — прошептал Медвежонок. — Можно, я у вас останусь?..
   — Вот отродье-то! — заворчал Азиру Хмурый, приподнимаясь на гребной скамейке и отбрасывая плащ, под которым лежал. — Ты опять приполз! Иди вон! Так оно для тебя, гадёныша, лучше! За побег с корабля матросу знаешь что бывает?
   — Я его прощаю, — вмешался Закар.
   — Хэ-э! — (Хмурый сел. Потянулся). — Ты представляешь? Он с «Находки» вплавь удрал на берег! За день дошёл до Угарита. Заполночь — мы уже легли — припёрся из Угарита к нам. У-у-ух! — (Кормщик пошарил под лавкой: искал, нет ли там ещё камня вроде того, который днём сбил бродячую кошку).
   — Прощаю, — повторил Закар. — Хотя и при одном условии…
   Медвежонок спрыгнул с кормы на причал. Подбежал. Остановился. (Чувствовалось: мальчишка весь дрожит). Отскочил. Закар бросился за ним — и вовремя ухватил Унатеша за руку: ещё миг — и рухнул бы пацан с причала в воду.
   — Балу!.. Не выгоняйте…
   — Расскажешь всё без утайки, — не выгоню.
   — Честно?
   — Разумеется, честно. Подумай как следует, вспомни всё — и расскажешь. А теперь — спи.
   — Хэй! — послышалось со стороны берега. — Куда вы уходите, добрые люди? Не в сторону ли города Уро? Уплатить я вам, правда, не так уж много уплачу, государь мой Муваталл и сам забыл со мной рассчитаться, но грести я способен.
   С обрыва сыпались камешки: спускался вниз, к морю, какой-то человек. Двигался он в темноте быстро. Хотя и не слишком ловко. «Пьян», — догадался Чернобородый. Когда человек сбежал на причал и приблизился к «Орлу», догадка подтвердилась. Застарелый перегар волной катился перед ним, как грязный снег, перемешанный с пылью, катится волной перед обвалом в горах. Это был хетт. Суконный катант — одежда лучших всадников табарны — сильно выгорел на плечах и остался тёмным там, где его когда-то прикрывал медный нагрудник. Самого нагрудника не было. Не было ни обуви, ни головного убора. Длинный хвост волос (как у Грома, только рыжий), при каждом шаге ёрзая из стороны в сторону, бил хетта по плечам. Таков он явился в свете факелов, когда Закар высек искру и поджёг масло.
   — Снова тут! — прорычал Азиру. — Иди, иди отсюда, человек добрый.
   — Моя рука сильнее двух твоих! — гаркнул хетт, поднимая левый кулак.
   — Правую покажи, правую, — усмехнулся Алаш.
   — Есть правая, — кивнул хетт. — Только без пальцев. Хорошо работал клинком «человек моря»… как его… ну, морские бесы знают, каково его имя! Здоровый дядя!
   — Вали прочь! Вали! Вали! — твердил Азиру.
   — Ты меня не бойся! — скалясь, отвечал хетт. — Мы прозрачные, как степной воздух. Насквозь видны. Ты не мути нас, чтоб пыль не поднималась, — тогда и…
   — На юг мы! — оборвал Азиру. — На юг! Не на север!
   — А-а-а… — то ли зевнул, то ли просто чересчур уж медленно проговорил хетт. — Сразу бы… — Повернулся. Ушёл с причала. По шороху земли и стуку мелких камешков слышно было: вновь залез на обрыв. Закар хотел окликнуть его.
   Не окликнул.
   Может быть, потому, что из темноты бросились к причалу два рабицу. Те самые. Знакомые. Старик — и другой, моложе.
   — Бен Карат! Государь наш призывает тебя!
   За их спинами, ещё не зная, что делать (хватать да тащить — или оказывать иные знаки внимания) топтались вооружённые стражники-реду царя Никм-Эпа…
   
   
   Сны и воспоминания
   
   Когда бросили акары в родной гавани, солнце уходило за море, разливая за собою полосу огня — Мелькартову Дорогу. Когда всё необходимое было сделано и люди «Орла» покинули корабль, луна царила над ночным миром, стеля по волнам бухты серебряную дорожку, которую пересекали, чернея, паруса лодок: не спится молодым. Катают по хавару друзей и подруг. Слышен смех. Плещет вода. Хорошо им вдалеке от докучливого надзора, от ворчанья и, возможно, — упрёков («Молодёжь совсем не та, что были мы…»). Капитан оглянулся, сходя на причал. А какими были он и Криш Стекольщик два с лишним десятка лет назад? Совершенно не такими… либо же — точно такими же?
   В первую очередь нужно сходить к Стекольщику.
   Нет — к дочерям. После того как опять вернулся. После того как опять вернулся живым…
   Особая награда всем — от Азиру до гребца! Разве из простого плавания вернулись, разве простой товар привезли?
   Хотя, и товар — тоже…
   Эх, не поднесёшь награду в сиклях угаритскому шафату! Угаритскому сакину, говоря на их лад. Вспоминается пир. Льстивые речи-слова (куда от лести денешься?) И взгляды без слов. Умно, понимающе смотрел дородный, почти седой старик в пурпуре с серебром, высокой шапке, кольцах и браслетах, которые он терпел как обузу, как почётный, но неудобный груз. Дар юному царю Никм-Эпа передал он. И оценил этот дар. И признал чужую силу. Но — сам не столь уж давно опрокинувший в пыль ярмо пильку, — взглянул как равный на равного на сакину Карата, сумевшего сбросить палах. Закар навсегда запомнит его взгляд. Всякое творится в Угарите. Но Угарит во главе с таким сакину — силён. Северный, самый дальний ханаанский город вышел на свой путь.
   С сильными нужен союз.
   Ему — славному сакину славного Угарита — Закар отсыпал цену из других кошельков. Рассказал о людях отменённого демона, коему имя Атон. Гром, Гелид и Шешу не называют Солнце именем сиим, они — вне подозрений и останутся вне опасности. А сакину обещал выдворить из Угарита всех тех, тех, кто называет Солнце только так. Узнает ли о колдунах Пер Аа Мерн Амон. Любимый Амоном-Солнцем? Это не Закару — шафату Каратскому — решать. Это решать сакину Угаритскому. Но сведения о колдунах будут ценным грузом на весах предстоящих переговоров Угарита с пер-Рамсесом. Пусть владеют! Пусть пользуются! «Д а р о м  отдаю», как говорил Криш Стекольщик…
   К Стекольщику — позже. Сейчас — к дочерям и к Бен Танату.
   — Хорошая новость, отец! — (Это было первое, что сказал Бен Танат. После, конечно же, обыкновенных вопросов-приветствий). — Она опять несёт дитя под сердцем. Врачевательница говорит: у меня будет сын! Назову его Зеноном.
   — Зеноном? — переспросил Закар. — Обычай велит дать внуку имя деда…
   — Слушай, дед Закар! — (Зять упёр кулаки в бока. Совсем как Азиру). — Все говорят: мы, молодые, выросли своевольными. Я своевольничаю вновь! Твой внук будет Зеноном.
   Чернобородый сам не заметил, как рассмеялся:
   — Ладно уж! Я согласен! Только если ты, своевольник, не вырастишь из него настоящего мужчину, — я тебя тогда посохом… который к тому времени появится у меня!..
   Ужин был весёлый. И ужин у Стекольщика (второй за вечер) — тоже. Домой Закар еле дошёл. Пусть думают, что ослабели ноги от хмеля, пусть думают — что от усталости. От всего сразу! В том числе — от счастья. Ведь счастье имеет какой-нибудь вес! Я дома… я жив… моя старшая дочь несёт внука под сердцем…
   А проснулся он намного раньше обычного.
   Луна скрылась. До рассвета было ещё далеко. Чёрная бездна, полная звёзд, неслышно склонилась над морем. Ветер совершенно стих. Не было шума волн. Хотя Закар привык слышать его всегда. Ночью и днём. Ночью — гораздо, гораздо отчётливей, нежели днём, когда шум суеты заглушает слабые привычные звуки. Море умолкло. Лишь кровь шумела в ушах. Закар долго сидел на постели. Встал. Надел халат. Взял светильник и ещё какой-то маленький предмет на  цепочке.  Спустился  в  подвал.  Не  тот  подвал,  где  хранились вина и припасы. Другой. О котором знали только  хабд-домоправитель  да  сам  капитан.  Ветхая  лестница  (просто балки, вколоченные в камень стены) скрипела под ногами. Тёмный камень стен как будто впитал в себя весь свет, погасил его. Лестница кончилась. У её последней ступени — особенно яркий среди темноты — стоял мраморный саркофаг. Он как будто светился изнутри. Женское лицо на крышке казалось живым. Как будто сон охватил её и придал неподвижность чертам, но не в силах оказался одолеть силу вечного бытия, имя которому — память.
   Закар поставил светильник на выступ стены. Рядом, на другой камень, лёг маленький предмет с цепочкой: медальон, на котором — по слоновой кости — было с потрясающим искусством вырезано то же лицо, что и на мраморной крышке.
   — Я здесь, Сарйелли, — сказал Чернобородый. Прикрыл глаза ладонью. И увидел её словно наяву.
   Вспомнилось, как она удивлённо приняла из его рук цветы. Последние цветы осеннего леса между её родным селением и виноградником-гатом Стекольщика Криша. Новый хемский обычай — приносить женщинам цветущие растения как жертву их красоте — был непонятен девушке из горного кфара. Закар в тот день хотел сказать ей… и она уже знала, о чём. И ждала. Она умела ждать. И умела надеяться. Хрупкая нежная Сарйелли. Рождённая в горах. Рождённая для того, чтобы стать женой мореплавателя. Когда Закар произнёс те слова, которые возникли вместе со Вселенной и стоят дороже, чем весь мир, — её тёмные глаза стали влажными, чуть испуганными, чуть растерянными… и такими счастливыми! Как никогда до того. И — какими были после. Закар решил покатать её по заливу. хавар вдруг вспенился от шквала, волны заиграли, словно бычки. (Эгейцы говорят о большой волне: Посейдонов бык). Сарйелли, когда лодку подбросило, в первый раз за всю прогулку испугалась. Вскрикнула. Кинулась к Закару. Закар обнял её. Прижал к себе одной рукой, другой рукой удерживая парусный шкот. Сарйелли опять вскрикнула. Оттолкнула его. Была она совершенно права: жених прикасается к невесте лишь после того как выйдет рядом с нею из храма как муж рядом с женой. Сердито взглянула из-под головной накидки. А затем её глаза опять сделались влажными, испуганными, растерянными и счастливыми одновременно. Хозяйка моря Элат! Ты это помнишь.
   Когда она впервые подняла перед Закаром кисею над колыбелькой сына-первенца, маленькому Зенону шёл четвёртый месяц. Закар долго был в плавании. Сын появился на свет без него. Чернобородый и Стекольщик скрестили кинжалы над колыбелькой: «Пусть растёт крепким, как бронза!». И он рос. Не утомлял мать и няньку плачем. Зато часто смеялся. Пришло время, каменные ступени лестниц отозвались под первыми шагами его крепеньких ножек. Зенон спустился в сад без посторонней помощи. Нянька спохватилась, когда он уже топал по дорожке за фазаном, останавливаясь у каждого дерева, чтобы отдохнуть и набраться решимости. Много решимости требовалось крошечному существу, чтобы преодолеть ещё десяток шагов! Сарйелли потом говорила: «Я чуть не умерла, Закар!». А Зенон, увидев её снова рядом, засмеялся. Как-то по-особому. Как никогда раньше…
   Однажды сын спугнул в винограднике змею. Та зашипела, показывая зубы. И Чернобородый изрубил её на куски. Она была не ядовита. Но Закар сам не знал, что с ним вдруг сделалось в те мгновения. А окажись на её месте кобра, соберись тут змеи всех предгорьев Хази, всех пустынь Сирии… он и с ними бы справился. Только бы Зенон остался жив.
   Давно, давно это было…
   Закар понял: не случайно Сарйелли приснилась ему сегодня.
   Могилу сына теперь вряд ли сыщешь: на заднем дворе храма появилось множество других тафатов — холмиков над прахом людей, отданных незримым. А мёртвые (говорил святой старик-врачеватель) помнят о живых. Только всегда ли живые могут без лукавства сказать: помним ушедших…
   «Мы сделали это зря?» — сам у себя спросил Закар.
   Нет. Сарйелли была едина в своих чувствах с мужем своим, когда незримый владыка южного суховея Мот выжигал сады и поля. Горел лес на склонах Хази. Карат был затоплен голодными крестьянами, пастухами, лесорубами. Только великая жертва могла спасти всех. Закар поступил правильно. И Сарйелли согласилась: «Ты прав». В первый миг, когда он объявил ей о своём решении, она вскрикнула от ужаса. Прижала ладони к щекам. Долго стояла так, не двигаясь. Затем произнесла: «Ты прав. Так надо. Сделаем мы — сделают многие, и незримый уйдёт, насытившись».
   Закар велел ей остаться дома. Сам отвёл сына в храм и отдал жрецу. Зенон ушёл за чужим человеком. Оглянулся. Помахал рукой. Вдруг, упираясь, заплакал. Стекольщик схватил Закара что есть силы: «Стой на месте! А то жертва не удастся!». Закар устоял. Решение принято. Решение должно выполняться. Перед глазами плыл кровавый туман. Пульс разрывал виски своими ударами. Криш еле донёс Закара до своих ворот. Сарйелли была там. Как она обо всём догадалась? Но была она там — и помогла Стекольщику втащить Закара в дом по лестнице (слуги вдруг куда-то подевались). Над домом бесился ветер. Ударила молния. Хази осветилась, как днём, — и зашумел грязный, но благодатный ливень. Утром сады зацвели во второй раз. Как весной. Чудо… странное и жуткое чудо… весенние цветы среди голых веток!.. Взошёл скороспелый ячмень. Город был спасён.
   Сарйелли хотела, чтобы вновь родился сын. Но — воля незримых — родились две девочки. Закар (те же незримые пусть будут свидетелями) всегда любил дочерей. А мечта не угасала. Кто займёт в душе и в сердце место, отведённое сыну? Так хотелось растить мальчишку, чтобы стал настоящим человеком! Просто человеком (хорошо и верно говорят Гелид, Гром, Шешу, которых Чернобородый в то время — конечно же — ещё не знал). Как хотелось передать ему всё лучшее, что сумел накопить! Воля незримых и воля людей — они должны, да, совпадать, поскольку люди должны во всём следовать воле незримых. Однако первое редко совпадает со вторым…
   Закару казалось: Сарйелли не меняется. Она — всё та же милая, немногословная, добрая Сарйелли. А однажды заметил в её волосах белую прядку. А однажды — в холодное зимнее утро — Сарйелли не проснулась, не откликнулась на его зов. Чернобородый звал её снова и снова. Не хотел верить. Хотя уже знал: этим сном люди спят вечно.
   Мужчина не должен плакать. Закар плакал только здесь, рядом с Сарйелли. Редко. С каждым разом отчётливее понимая: да, она не проснётся. Ничто не вернёт Сарйелли. Как ничто не способно вернуть Зенона.
   В чудеса Закар мало верил. Но ещё надеялся: хоть одно-единственное чудо — единственное, о других он бы уже не просил! — однажды всё-таки случится. Оно медлило. Унатеш слишком похож на Бейану, на своего дядю-пирата. Зять Бен Танат похож на Зенона только с виду. Да и кто знает, как мог выглядеть Зенон в двенадцать и в двадцать лет! К тому же, зятя Чернобородый знал с младенчества. Знал его родителей. Знал весь его род. Чудеса невозможны. Чудес не бывает. А надежда? Эгейцы говорят: надежда — единственный дар, который уцелел в магическом сосуде незримых, когда человек открыл его и радость, перемешанная с бедами, разлетелась по свету так, что не собрать.
   Усталость звенела в ушах. Тупая боль в боку напоминала о ране, полученной в бою на пути из Милух. Боль в руке — о другой ране, чуть более свежей: эту руку сломал Чернобородому безумный хабд-фракиец. Е исцелил первую, обыкновенный лекарь — вторую. А кто лечит раны души?
   — Хабд может заметить тайный вход, о Сарйелли, — вымолвил, наконец, Чернобородый. — Я должен уйти. Но я буду помнить тебя. Суета отвлекает. Но я постараюсь. Я постараюсь, Сарйелли, ни на миг не забывать тебя…
   
   ***
   — Так что, Криш? Старателен новый твой помощник?
   — Ты, Закар, хочешь знать, как Унатеш работает? Я и сам ещё не знаю. Спать он горазд… но погоди их будить! Рано.
   Чернобородый ещё раз оглянулся с лестницы на песочный двор. В углу, под навесом, спали взрослые работники. Рядом, отбросив суконный плащ, лежал Медвежонок. Камес, наоборот, закутался весь, из-под плаща были видны только чёрные волосы. Даже во сне — тщательно прибранные. У стены, в стороне от них, раскинулся маленький ахайваша… нет, не ахайваша! Закар поймал себя на ошибке. На двух ошибках сразу. Во-первых, это — геллин. Во-вторых, Гелид назвал его имя. Энтес. Цветок. Кот-мау, которого спасли вместе с ним, спал у него на груди, прижимаясь шерстяной щекой к щеке Энтеса.
   — Гордые! Как один, так и другой! — усмехнулся Криш. — Ты бы, Закар, вот что. У малого ручонки по сей день не шевелятся. Дед, которого ты присылал его смотреть, порошки оставил… а пацан порошков не пьёт.
   — Я скажу, будет пить. Руки? Не шевелятся руки? Почему?
   — Он всё берёт, как беспалый. Насыпает ведро до краёв, хотя Камес — лишь до половины… на запястья вешает… и несёт почти бегом. Пальцы для вида приделаны. Кстати, Закар! Я вчера нашёл способ! Вспомни спелую, даже переспелую сливу, которая лопается от сока… и с шелушащейся кожицей… и я отолью такую вазу! Много таких ваз! Если даже то, что ты увозил в Угарит, расхватали за день… эх, за-ра-бо-та-ем!
   — Ловлю тебя на слове, Криш. Сейчас накрою Медвежонка плащом. Он только что улыбался. Пусть спят.
   Если бы Закар, уходя, немного задержался, он бы заметил: Унатеш уже не улыбается своим снам. В уголках закрытых глаз задрожали слезинки. Одна скатилась вниз по чумазой щеке, оставляя блестящую полоску.
   Унатешу снился Угарит. Грохоча, катились повозки. Он привычно отскакивал, пропуская сердитых верблюдов, мулов, ослов, которых понукали такие же сердитые от жары погонщики. Плевал им вслед. И шёл дальше. Слюни быстро кончились. Наверное, всё это враз — топот, грохот колёс по пыльным камням, многоголосый крик, — набилось в рот вместе с пылью? А уворачиваться надо было чаще и чаще. Над головой чернела надвратная башня — вход в город.
   «Сторонись! В сторону! Прочь с дороги!» — крикнул какой-то хетт.
   «Ты на четырёх ногах, я на двух! — уже не зная, чем плюнуть в ответ, крикнул Унатеш. — Ты меня скорей объедешь!».
   Верблюды, сдерживаемые верёвочными поводьями, с рёвом останавливались один за другим. Продавцы сворачивали свои циновки, забыв даже присыпать погонщиков бранью в благодарность за пыль. Нарастал крик: слившиеся воедино вопли множества людей. Сотен. Быть может, — тысяч. Доносилось ржание. Слышался грохот копыт. Лава! Надо принять сторону. Сумасшедшая конница дальнего малаха по имени Муваталл не смотрит, кто у коней под ногами. Были видны передовые всадники в ярких халатах. Были слышны отдельные возгласы: «Хетт! Хетт!». Оттого хетты и стали для горожан хеттами. Сами себя чужеземные нахалу зовут: несситы. По имени своей древней столицы Несс. И очень не любят, когда возглас «Хетт! Хетт!» кто-то повторяет, как дразнилку. Аж бесятся!.. Но сейчас едва ли разберут за шумом и грохотом. Вот и ругаются на них сыны вольного Угарита. Только один человек — какой-то, судя по виду, шибко грамотный — крикнул с почтительностью: «Не отходите! Не бросайте нас! Без вас морские волки сразу же возьмут Угарит на кинжалы! Был знак в небесах три года тому назад: полная луна, склоняясь к западу, вдруг облилась кровью и почернела! Отвернулась от нас Лунная хозяйка! Нет для нас защиты! К закату своему, к гибели своей движется Угарит!». Но он был такой один. Простые люди просто ругались. Громко. Вслух. Не боясь.
   Среди облака жёлтой пыли мелькнуло что-то белое. Унатеш пригляделся. Через дорогу бежала девочка в короткой сорочке. Маленькая. Года три.
   Больше ничего заметить он не успел. Бросился к ней. Далеко позади услыхал испуганные крики торговцев. Не остановился… а потом, когда лава пронеслась мимо, сам удивился: «Хэ-э! Жив!». Хетты мчались дальше. А вокруг опять стало тесно: люди рвались к Унатешу со всех сторон. «Куда ты полез!» — кричали с одной стороны. «Правильно сделал! Настоящий сын города! В пример вам, многим — не буду тыкать пальцами, кому именно! Пусть мелкая, когда подрастёт, народит таких!» — кричали с другой стороны. Унатешу совали яблоки, лепёшки, даже сотовый мед. Он едва успевал поворачивать голову, чтобы проглотить очередной кусок. Благодарить — не успевал. Но чувствовал: кто-то теребит его за подол рубахи. Кто-то настойчивый… и очень маленький.
   «Уна! — повторял внизу голосок. — Я тебя узнала, Уна! Дай яблочко! Ты где так долго был? Идём, Уна!».
   Только двое на всём свете могли назвать Унатеша так: отец, которого больше нет, — и младшая сестрёнка. (Ей трудно повторять сложное длинное слово Унатешуб. Уна — проще).
   «Откуда взялась, Мелкая?».
   «Сам такой! А ты откуда?» — (Мелкая показала беленькие зубки).
   «Мать снова не кормит? На рынок прогнала? Полный рот жерновов, а молоть нечего! Вот тебе яблоки. Жуй. Только серединки не жуй, балу Хирам учил: жадничать стыдно».
   «Её совсем нету. Мы у бабушки Улы живем. И я, и Битир, и Рири».
   «Где хум?».
   «Я говорю: её совсем нету, — повторила Мелкая. — Бабушка нас кормит. Не выгоняет на рынок просить. Что стоймя стоишь? Идём, идём!».
   …Унатеш шевельнулся на циновке. Плащ упал — открыл Медвежонка утреннему ветру. Сон, поёжившись, вернулся вновь.
   …В родной слободе ничто не изменилось. Так же шумят ручьи в канавах, так же дремлют вдоль оврагов косые хижины. Так же судачат женщины у родника — у начала Мокрой канавы, где вода чище. Друзья-мальчишки носятся по каменистым тропинкам: отцы ещё не вернулись с моря, время таскать улов ещё не наступило.
   «Унатеш! А ты откуда? Нет ведь «Тунца» в хаваре!».
   «Я сам тунец, я сам приплыл».
   «Ну, если плавать, как ты плаваешь!.. Твоя хум опять всех детей разогнала. У старой Улы живут. Вон они».
   «Унатеш вернулся!».
   «Рири! Ну, ну, мартышка! Я что, пальма? Вешайся жениху на шею! Битир, привет! Вот вам сладенькое. А тебе — горсть ветра, бабушка Ула. Больше ничего не привёз».
   «Смотри ты, живой! — («Хмотри ты, шивой!» — так оно вернее. Было у старухи два зуба, остался всего один). — Где Ури?».
   «Дела…».
   «Знаю, знаю те дела! Говорила я Уритешу, отцу твоему: не водись со змеёй, у змеи вся родня ядовитая. Одни грабят, другие прячут и все норовят друг друга ужалить. Мать-то ваша, Хабидальба! Следов не оставила! Мало змеиных следов на скале…».
   Собирались соседки: всех их спешные дороги повели вдруг в сторону от родника — к Сухой канаве, в которую вот уже много лет сползает и не может упасть старухин домик. Унатеш пинком закрыл калитку. Позволил младшей сестре взобраться на шею, двух других взял за руки.
   «Ладно, бабушка. Сменяй мой ветер на лепёшки. Мы — домой».
   «Что, что? — (Старуха даже приподняла голову, хотя Медвежонку всегда казалось: она-таки пришла в этот мир с горбом). — Не смей и думать! Хирама покарал малах, её покарал весь город! Большая разница! Не смей и подходить к пожарищам! Не см… да что такое?.. Садись, скамейка — там, садись! Рири, дай воды! Слышишь меня, Унатеш?».
   Всё вокруг расплылось. Задрожало. Старая Ула месила тесто, оклеивала глиняную стенку ямы-очага ячменными лепёшками, а Медвежонок видел это, как сквозь дождь. Слышал: она без конца говорит. Но слов не понимал. Будто и слова размылись до неузнаваемости.
   «Уна! — (Подол опять дёргался туда-сюда: его теребили всё те же упрямые пальчики). — Ун! Правда, что аам строил морские Галар?».
   «Правда, Мелкая. Отстань».
   «У Хирама-балу?».
   «И ты, Рири, отстань…».
   «А где они сейчас? Ну, где они? Все-все-все: Хирам-балу, аам, хум, дядя Зуланна? Что молчишь? А ты как попал к Хираму-балу? Он чужих с рынка не брал!».
   «Всё ты знаешь, Битир!.. С рынка он меня взял. Подошёл, взял за руку и отвёл на вараф».
   «Врёшь!».
   «Не вру».
   …Медвежонок не врал. Великий мастер, которому купцы кланялись до земли, чтобы при множестве дел своих согласился выстроить им новые Галар, сам подошёл к нему среди рынка:
   «Знаю плотника Медведя, но Медвежонка до сих пор не знаю. Ты похож на отца? Проверим! Хочешь?».
   «Допустим, хочу. А чего моего вам надо?».
   «Надо работать. Задавать вопросы. Искать ответы. Разрешаю даже лазить во все дыры. А запретов будет только три: никому не мешай, ничего не воруй — и не ломай себе шею».
   «Ну-у-у, шею я-таки ломать не стану… мало пока моей на то охоты…».
   С тех пор Унатеш заглядывал домой, как заглядывают к родственникам. Носил гостинцы для сестрёнок. На вопросы матери не отвечал. Да она их ему и задавала всё реже. Не было ей дела до него. Жил — верней, ночевал — Унатеш в саду господина Хирама. Там ходили златоперые хазану-фазаны с севера, из страны каких-то дикарей. То ли колхов, то ли киммерийцев. Гуляли северные журавли. По деревьям сновали южные обезьяны из Пунт. В бассейнах плескались чудные пучеглазые рыбки цвета зари и обыкновенные пучеглазые лягушки. Унатеш ночевал не один. Сад был всегда полон людей. Своих и чужеземцев. Некоторые лежали под деревьями, никуда не выходя и даже не поднимаясь на ноги. Лица у таких были серые. Малоподвижные. Людскую речь они разумели плохо.
   «Балу! Почему вы их не выгоняете? — спросил Унатеш как-то раз. — Они ведь чужие! Малах на табличке — той, где ворота, — написал, что злой иноземец к вам не войдёт».
   «Я сам зазвал их, когда увидел, — перебирая ткань с узором в виде полос, завитушек и колец, ответил Хирам-балу. (Он доставал эту ткань из сундука в послеобеденный жаркий час. Отдыхая. Готовясь снова идти на вараф). — Их глаза просили о помощи, я не мог отказать. Я — человек. Они — люди. Только… вслух ни слова, парень!».
   «Ясное небо».
   Когда ушёл мастер, а к Медвежонку подвалили в саду двое мальчишек, он отказался с ними говорить. Сидел, жевал лепёшку, бросал крошки рыбкам в бассейн. Один мальчишка был ахеец. Совершенно рыжий, веснушчатый, с совершенно зелёными — не зеленоватыми, как у Унатеша и у отца, — глазами. У второго не видать было глаз (их скрывала повязка) и волосы торчали совершенно не людские. Белые. Не седые. У Хирама-балу — седые. У него — просто белые. Ну, чуть грязные. Как мех дядиной безрукавки. О чём с этими вот разговаривать?.. Мальчишки упорно толклись рядом. Рыжий, наконец, произнёс:
   «Человек! Гавар Галар имя «Тунец» есть или нет, говори нам. Он потерял вижу глаза, он «Тунец» надо. Надо-надо, человек! С «Тунец» он только верну свой берег. Своё стеклянное море».
   Унатеш так удивился, что даже решил ответить. (Хор-р-рошо ответить! Чтобы враз отвыкли спрашивать за галар имя «Тунец»!). Но не успел. Перед воротами остановились люди с оружием. Было слышно, как звякает оно. Чужеземцы (свои, хугриты, — тоже, но в первую очередь именно чужеземцы) насторожились. Те, кто спал под деревьями сада, враз вскочили с мест. Оба мальчишки, перебросившись двумя-тремя непонятными словами, ломанулись через кусты в сад, в самую глубину. (Рыжий тащил беловолосого за руку. Беловолосый перебирал ногами, поспевая за ним). Ворота распахнулись. Отталкивая хабдов-слуг, ворвались воины. Царские реду с бронзовыми мечами в два раза длиннее, чем отцовский кинжал, который (страшная тайна!) зарыт в камнях…
   «Все они тут! — кричала мать из-за спин. Унатеш её ещё не видел. Реду были очень высокие. — Говорила я, у старого лиса полон двор беглых хабдов! Он и сына моего приворожил! Бедный мальчик! Крошка моя, крошка!».
   Хум, пробившись сквозь строй воинов, ухватила Унатеша в охапку. (Вместе с лепёшкой, которую он ещё не успел доесть). Поволокла его прочь. Унатеш отбивался. Но видел всё, что творилось. Из дома вышел старый балу Хирам. Остановился на пороге. Ничего не сказал. Ни гневных слов, ни испуганных. Лишь стукнул посохом о доски лестницы. И… исчез. Один за другим стали пропадать — растворяться в воздухе — странные гости. Реду переглядывались. Кто-то уже что-то кричал. Мать тащила Унатеша всё дальше со двора. Унатеш не мог вырваться. Хотел. Но не мог. Будто вдруг опять стал маленьким. Совершенно маленьким. Таким, который не ходит сам, а едет на руках матери туда, куда его несут. Хум тащила его, тяжело дыша. Запах от неё исходил странный. Сонный. Жуткий. Унатеш быстро уснул и проснулся только ночью. Мать как раз зажгла свет, чтобы сосчитать в углу серебро. Целую кучу серебра! Сиклей тридцать!
   «Умеют дурить бедных людей, — ворчала хум, и её толстая коса ёрзала по спине от резких злых движений. — Обещал долю сокровищ этого нахалу, а сунул три дюжины самых потёртых! Что дворец, что рынок!.. Кто судит, — того не отдашь под суд! Или уж сказать молодому Нахту, пусть Нахт ещё раз Яму призовёт… тьму эту… солнечное своё затмение?.. Кто там?».
   Дверь содрогнулась от удара. Кто-то за дверью выждал и ударил ещё сильнее, призывая на помощь всех знакомых демонов. Мать сунула сикли в ямку земляного пола под стеной. Загрести не успела: дверь рухнула на пол. В хижину ввалился отец. Унатеш сперва испугался. Но аам пришёл пьяный, а значит — добрый.
   «Хэ-э, не ждали! Медведь вернулся в берлогу! К медвежатам вернулся, вот! А-ам! — Он щёлкнул белыми — как у зверя — зубами. Битир и Рири, которые давно проснулись от грохота, перестали визжать. Мелкая сонно улыбалась. — Уна, сын! Собирайся! Идём к дяде! К Трёхглазому. Дядя расскажет тебе тёмный день, светлую ночь, горящее небо, каменное море. Ну а я не дам ему соврать, если он начнёт придумывать, чего даже там не бывало».
   «Явился! — кошкою прошипела хум. — Надумал вернуться! Хоть и зря. Поздно. Я сама собрала серебро. Вот сикли. Не тяни лапу, ничего ты не получишь!».
   «Да оставь их себе! — (Отец сбросил с плеч на пол две перемётных сумы. Не очень большие. Но очень тяжёлые. Они ударились о землю с гулким звоном, а земля вздрогнула). — Мне золото некуда сыпать! Там реки несут золото, а горы сложены из серебра. У меня теперь даже якорь серебряный. Сынок, ты проснулся? Идём скорее! Там начинается новый поход в Тарташ, где весёлые ребята ловят летящими петлями чёрных быков, чтобы играть с ними, как с телятами… и нет рядом вот этой скотины… ы-ык!.. Если дядя вздумает бодаться, я ему рога отшибу».
   «Валите в свой Тарташ, — ещё тише и злее отозвалась хум. — Я открою лавку. Я до старости буду есть белые лепёшки».
   «При чём тут лепёшки? — (Пьяная улыбка на лице аама постепенно сменялась удивлённым выражением). — Стоп, стоп! Вёсла из воды, акар за борт! Откуда у тебя так много денег? Чем ты их тут собирала, коль руками ничего не умела отродясь? Э-эх! Позор ходячий!».
   «Лады, лады, — хмыкнула хум. — Но — уговор: услышал, понял, язык проглотил, или обоим не жить!».
   Она зашептала ему на ухо. Отец слушал. Не перебивал. (Лишь один-единственный раз проговорил, и то — совсем тихо: «Как ты догадалась?»). Кивал. Улыбка вдруг исчезла. Унатеш опять испугался. Такое с отцом бывало. Раза два. Или три. Но — только с трезвым.
   «Хой ты гиена! — зарычал аам, хватая мать за волосы. — Хой ты гадюка! Нет, я не оставлю тебе мальчишку, подлая ты тварь! Что придумала, а? Все в вашем роду — гады ползучие, но ты заползла дальше всех!».
   Аам швырнул её в угол и схватил Унатеша за руку. По всей окраине залаяли собаки, когда отец тащил его за собой. «Не оглядывайся! — крикнул он. — Там не на что оглядываться!». Но Унатеш и так не смотрел назад: было очень страшно. И тогда, и… даже сейчас, во сне…
   Медвежонок шевельнулся. Пробормотал что-то. Может, его разбудил Камес? Воронёнок как раз вставал. Спавший в стороне Энтес тоже начал встать, потягиваясь и протирая глаза кулаками.
   — Ахайваша! — окликнул воронёнок. — Не вздумай его будить! Я знаю, какие бывают сны! Пусть спит! Не вздумай! Слышишь?
   Энтес всё слышал. Всё, разумеется, понимал. И вновь (как всегда) молчал: притворялся, будто не понимает.
   — Дикий ахайваша… — (Камес плюнул в сторону). — Хитрый, злой, порочный… и тупой вдобавок!.. Хвала Хонсу-Луне, разделившей нас Великою Бирюзою! Хвала, хвала!.. Надо скатать циновку-постель. В углу ждут меня вёдра. Пустые пока. Надлежит их заполнить. Для начала — водой. Я ещё в первый день дал себе слово: встречаю солнце только с чистым лицом! И, когда получится, в чистой одежде. Так учил Великий Шешу. О Великом Шешу лучше не вспоминать. Из полей Иалу, с обратной стороны Хонсу, ещё никому, никого, никогда не удавалось вернуть обратно. Даже такого человека, как он. Которого слушались все. Все! Чиновники — тоже!.. Нет, наоборот: чиновники боялись особенно! Как ползал перед ним в пыли городской писец! Но живы в памяти его уроки, — жив и он сам. Утро надлежит начинать в чистоте. Даже грязная трава-колючка умылась росой, приветствуя зарю! Но Унатеша не буди! Не буди! — повторил Камес.
   Энтес отвернулся от Медвежонка. Кулаком подгрёб к себе кусок лепёшки, припрятанный с вчера. Двумя кулаками — с двух сторон — взял её. Поднял. Поднёс ко рту.
   Камес следил за ним.
   И, как только Энтес откусил первый кусок, сказал:
   — После съешь, злой ахайваша. Сверни мою циновку. Принеси мне воды.
   Энтес откусил ещё кусок. Для кота. Криш сказал Закару:
   — Он всегда так делает! Первый кусок — себе, второй, разжёванный, — зверю мау. Хоть что-то понимает! Хоть что-то вбили через задницу в этот сумеречный дикий ум!.. Посмейся над ними, друг Закар!
   Закар улыбнулся. Кот, ворча, ждал лакомства. Дождался. Получил его. Принялся, ворча, завтракать. Камес взял пустые вёдра. Хотел бросить их перед Энтесом. Оглянулся на Медвежонка. Не бросил. Поставил тихо, без стука. Энтес, дожевав остаток, поддел вёдра руками. Не взял. Именно поддел: оба ведра, как и говорил тогда Криш, повисли на запястьях, как на крюках. Раскачиваясь в лад шагам, выехали прочь со двора. На Камеса Энтес не оглянулся. Ни разу. Оглянулся мау, вышагивая вслед за Энтесом. Посмотрел на Камеса снизу вверх, словно сверху вниз. Только коты так умеют!..
   Медвежонок снова заплакал во сне.
   
   ***
   Унатешу снились перекрёсток у царского дворца — и те двое. Конечно, на торгу перед дворцом он видел множество людей, а обратил внимание только на эти две фигуры. Они, придерживая края богатых, с пурпурной вышивкой, одежд, обходили лужи. Походка была, как у чаек. Переваливающаяся.
   Унатеш шёл за ними.
   Стена царского дворца — выше всех: голова кружилась, когда Унатеш на ходу рассматривал её зубчатый гребень. Дворец — как отец, остальные дома — как мальчишки. Верхние покои, нависая над нижними, делали узкую тенистую улицу совсем тёмной. Да и солнце уже садилось. Толстые ставни закрывались. Бронзовые решётки на окнах лавок захлопывались с недовольным предупреждающим звоном: «Не лезьте сюда!». Торговый день кончался. Унатеш хотел есть. Но в лавки при дворце не войдёшь с пустым поясом. Коли будет продаваться еда, то — заморские напитки, неведомые яства с дорогими приправами, готовь много сиклей серебра и входи, затаив дух!..
   В одну лавку с большими бронзовыми шарами вместо вывески, оглянувшись, ушли те двое. Хозяйка впустила их. Щёлкнул внутренний засов. Но по улице проехала гружёная повозка, дверь качнулась, засов выскочил из паза. Сквознячок принялся тихо открывать дверь.
   «Поклон от братца! — слышал Унатеш сквозь щёлку. — Прощальный поклон. Возьми себе на память».
   «Куда сам братец завалился? С ним — три тысячи моих, по тысяче на каждый его бесстыжий глаз!».
   Щель не давала Унатешу как следует рассмотреть, что было в мешочке перед хозяйкой. Но цветные искры, брызнув по всей лавке, долетели даже сюда.
   «Две с половиной тысячи! Верных две с половиной тысячи! А его — забудь. Взял его сам Чернобородый. От матёрого зверя, если встанешь поперёк его тропы, тру-у-удно удрать! Сотри соплю, красотка».
   «Утешил меня цветом! Цвет отмыть-отчистить надо, чтоб хозяева не признали, а белое — всегда умытое!».
   «Бе-е-елое!.. Ты знала бы, что выкинул твой братец напоследок! Силач Балу ему воздаяние послал… с туч видно, кто чище других… однако клинки утонули. Не успел я продать клинки. Буду должен».
   «Кто заплатит за тебя твой долг? Яму? Или Атон?».
   Сквознячок старался. Щель была уже совсем широкой. Хозяйка, подбоченясь, как жрица в храме, наступала на гостей. Гости пятились. Один поднял руку, будто хотел прикрыть лицо. Но сердитая госпожа, заметив Медвежонка в дверях, мигом переменила гнев на удивление:
   «Что вы тут говорите, добрые люди? Такие глупости — при чужом ребёнке! Мальчик, чего надо? — И опять для них: — Заберите пёструю гадость! Мой торг — честный торг!».
   «Хэ-э, ладно! — чуть опуская руку, хмыкнул один из двоих. — Тени своей боишься. Пацан покойного Медведя — весь в Медведя. Не продаст».
   «Это ж ваш общий с Медведем пацан, Хабидальба! — ухмыльнулся другой. — Или старик Хехеи до того уж переиначил тебя, что ты сама своих детей узнаёшь через шесть раз на седьмой?».
   Хозяйка вновь переменилась. Сквознячок забрался к Унатешу под катант. Спина, которая была мокрой, — сделалась ещё и холодной: сквознячок прилип к телу. Круглолицая госпожа с круглыми удивлёнными глазами приближалась к Унатешу. Нос, брови, губы — всё было чужое. Но Медвежонок уверенно сказал:
   «Хум! Это я, хум!».
   Она подалась назад. Браслеты на пухлых руках звякнули — перешепнулись на золотом языке. У матери таких браслетов не было. Три ряда бус колыхнулись. У матери таких бус не было. Шитые серебром платья (одно поверх другого, как ни разу не носила она, жарко ведь) засверкали: сквозняк раздул маленькую лампу под потолком. Украшения, развешанные по стенам лавки, принялись сверкать ещё ярче. Сквозняк вертелся среди них. Мать всё смотрела на Унатеша. Какие испуганные глаза… и страшные…
   «Вот оно что! Пастушок лавку пасёт! Высматривает! Жди-и-и ночных гостей! На что годятся эти дети? Зачем их матери рожают-мучаются? Стража! Стража! Прочь от лавки, шакалёнок, прочь!».
   …Никогда Унатеш не плакал так долго. Плакал он, пока бежал через весь Угарит. Плакал на развалинах, уткнувшись лицом в золу. Бабушка Ула звала его в темноте. Медвежонок не откликался. Только ближе к рассвету, когда сделалось холодно от росы, он поднялся. Куда-то пошёл. Не на море. Он не хотел идти на море. Но… очутился перед «Орлом» Закара-балу.
   Балу добр. Балу ничего не выпытывал. Именно расспросов боялся Медвежонок. Они — страшнее, чем споткнуться. А Закар-балу велел: «Расскажешь, когда захочешь». Ну… ещё он спросил (и то не сразу, а в следующий полдень, когда «Орёл» отдавал причальные концы):
   «Где тебе нравится больше, на корабле или у господина Криша?».
   «На… не… не знаю…» — (Медвежонок в последний миг решил быть честным).
   «Думай. Скажешь, когда захочешь. Добро?..».
   Медвежонок перевернулся с боку на бок на циновке. Циновка вдруг съехала в сторону. Это двое молодых подмастерьев выдернули её. Унатеш увернулся от струи воды, которой окатил его из ведра Камес. От мелких брызг увернуться не успел (их было чересчур много).
   — А кому от кого сейчас тумак прилетит?.. Ну, сказали бы людскими словами, просто: вста-вать по-ра…
   — Пора, — молвил рядом толстый Криш-балу. — Работа ждёт, Медведь!
   — Медвежонок.
   — В моём деле нужен Медведь. Камес, покажи ему, где что живёт, и — к делам!
   Камес уронил ведро.
   Маленький роме снова о чём-то задумался! О чём он там у себя в голове задумывается до такой степени, что перестаёт замечать мир вокруг?.. Все долго смеялись, пока мокрое пустое ведро, стуча и брызгая, катилось по пыли. Камес мрачным взглядом указал Медвежонку, где висит тонкое сито, из какой кучи брать песок, в какой ларь относить белую искристую пыль. Но был он далеко-далеко от Унатеша и думал совсем не о песке.
   Думал Камес вот о чём:
   «Маленький фенеху скоро сбежит на галар. Даже у нас бывают странные люди, которым нравится море — крокодилий хребет, а в горбатой Джахи они все… странные. Но я, Камес из Пер Рамсес, знаю чего мне надо! Толстый фенеху Криш, конечно, — не Великий Шешу. Грех равнять их! Но я послушен новому призыву. Ведь если я, уже со стекольным мастерством в руках, смогу вернуться к нам… ха-а-а… городской писец ко мне на брюхе подползёт! Всю пыль следов моих съест! Глиной закусит! Мастер стекольного дела там, у нас, внимает призыву самого… молодость, здоровье, сила… ну а остальные пусть бегают вокруг меня!».
   Миндалевидные тёмные глаза наполнились слезами. Но слёзы скоро высохнут: перелезло через забор солнце.
   
   
   Встречные течения
   
   Малах выздоравливал. Он впервые с начала болезни своей принял шафата, сидя в постели своей средь подушек, одеял и курильниц с целебными смолами. Вместо халата на нём оказалась хеттская овчинная шуба, вместо спального колпака — меховая хеттская шапка, в отверстие на макушке которой государь выпустил клок волос. А взгляд был уже прежним.
   — Угаритский товар идёт, о шафат мой?
   — О да, малах мой. Я заключил сделки на тонкую шерсть степных овец, на олово и редкие земли для бронзоплавилен, на медь, на самоцветы. Дополнительные усилия к тому, чтобы порядок на рынке не ослабевал, мною сделаны, указания начальникам стражи даны.
   — Гостей мы принимаем… гостей из города дружественного примем ласково… я рад… выпей со мною… однако был не рад мальчик?
   — Мальчик? — (Правой рукой Закар принял от царя чашу с вином, левой — прижал к себе ларец с глиняными табличками, где лоснились оттиски двух царских перстней, каратского и угаритского, придавая им вес межгосударственных договоров).
   — Ну, тот… как его?.. — (Худая рука царя сделала в воздухе неопределённый жест). — Сын Медведя…
   — Он — у Человека ворот по прозванию Стекольщик, о государь, — ответил Закар, не допив.
   Малах опять узнал больше, чем сказали. Малах вновь подчеркнул, что груз его знаний — более велик, нежели та часть, которая объявлена в разговоре. Но как мало похож он на Грома — самого молодого из тех троих! С их искусством чтения мыслей. Настоящим. Истинным. Не показным…
   Шафат, допивая вино, прогнал эти думы как явно лишние для дела: «Показным… не показным… что это я?.. Демонов в малахе давно нет. Простая человеческая хитрость. Ну, так и слава Элу, превозмог в нём желанную порчу старик-врачеватель!».
   Малах поднял перед собой свою правую руку с синяками от колец и перстней. Закар вспомнил: яды заставляют чернеть не только серебро, но и золото. Разные бывают яды!.. Рука шевельнула указательным пальцем. Закар протянул царю ларец с купчими. Государь желает сам проверить текст? На всё воля царя!.. Государевы пальцы нетерпеливо задёргались:
   — Нет, нет. Твоё кольцо.
   Закар снял с пальца купеческий цилиндрик-печать с силуэтом орла и буквами, составлявшими имя. Протянул малаху. Пальцы дёрнулись вновь:
   — Не то… не то… другое!..
   Другим мог быть только царский перстень с надписью «Такова моя царская воля»… и Закар, снимая этот перстень, опустил взгляд. Страшно было встретиться взглядом с глазами малаха. Или, скорее… не страшно, а стыдно. Юный царь думает: шафат хотел утаить царский знак и злокозненно использовать оный? Он ведь сказал с явным оттенком горькой шутки в голосе: «Т в о ё  кольцо»!.. Но малах улыбнулся. Государь в добром расположении! Он скоро сойдет в тронный зал, воссядет на трон. Тем, что сделано в дни его болезни, малах доволен. Малах только что хвалил шафата своего. Вот договоры. Они таят в себе ходы к новым договорам — ещё более выгодным. Правда, стоило Закару ещё раз встретиться с ним глазами, — на душе опять сумрачно… влетел холодный ветерок, гладь беседы морщится, свет солнца удач дробится на мириады брызг… мелких, но злых, колючих… хотя это не имеет касательства к делу. Итог бессонницы. Вряд ли более. Сходить в Дом справедливости, сходить к воротам, — а после обеда лечь, выспаться за все минувшие ночи враз… и перестанет чудиться потаённый смысл в каждом чужом взоре!.. Царь подставил палец. Дождался, пока шафат наденет ему перстень. Полюбовался игрой света в гранях золота. Опустил руку. Потёр печать шерстяным одеялом. Вновь приподнял — на уровень глаз. Глаза по-старчески моргнули. Уста с кривоватыми детскими зубами (у Меченого зубы, кстати, на удивление ровные и белые… как у зверя…) издали тихий удовлетворённый возглас. — Эх! О главном ты забыл, но ладно уж, кто я здесь такой… после того, как вы с Рамсесом, соседом моим, обменялись клинками… но есть ли новое на варафе?
   — Первый новый феа строится, о малах. К весне их будет четыре.
   — Твои хабды… — (Царь умолк: дал простор для ответа).
   — Работают. Работают там.
   — Сколько их?
   Закар ответил не сразу:
   — Двое.
   Малах, зябко втягивая руки в рукава, вновь нащупал глазами его взгляд. Перехватил. Овладел им, прежде чем спросить, заранее зная ответ:
   — Сикел и шардан, которого не добил ливиец?
   — Всё так, малах…
   — Что ж! Бывает! Надо строже карать злых хабдов и заранее выискивать тех, кто способен на зло! Хозяйская доброта их развратила. Позаботься о хорошем полотне для четырёх парусов.
   — Четырёх, государь?
   — Ну конечно! Восьми! Основных и передних! На те четыре твоих феа, которые со временем уйдут в лоно Шири Барк! Я жаловал тебе корабли… а остальное… мачты… канаты… и… ну, что там ещё есть?.. Я устал. На сегодня — довольно. Помни хотя бы о главном!
   — Воля малаха…
   Закар отступил к двери. Низко поклонился, готовый уйти вон. Государь остановил его словами:
   — …но не твоё желание? К слову: крепки ли хабды на Счастливых островах по сравнению со злыми ливийцами?
   — Крепок ли народ на Счастливых островах? — повторил Закар, обдумывая этот новый (хотелось бы надеяться: последний на сегодня — вопрос). И вспомнил вдруг: Счастливые острова ничто иное как земля за Океаном, на которой родился Гром.
   — Я жду твоего ответа, свой вопрос я и так помню! — (В голосе царя зазвенела мальчишеская обида). — Ценны ли хабды, которых мы привезём оттуда на торг? О парусах не забывай. О мачтах. Если беден, — проси: малах тебя одарит. Советую тебе шить паруса не из наших полотен. Из хемских узорчатых они выходят крепче. Ступай. — Закар едва-едва, с большим усилием, сделал первый шаг назад. Ещё один шаг. Ещё один. Ещё. Малах остановил его движением пальца с кольцом. — Что ж! Говори. Задавай вопрос, которого ты не успел задать.
   Капитан опять сделал учтивый поклон, прижимая руку с ларцом к груди. Заговорил, дивясь, каким сиплым и задавленным становится голос:
   — Малах… свет вашей радости омрачён тёмными облаками… я не всё сделал как надо, я отступил от вашей воли… будьте милостивы, снизойдите до меня с ответом: что я упустил в угаритских переговорах, от чего я ушёл в сторону по дороге моих суетных дел?
   — А-а… — (Рука с кольцом снова спряталась в рукав шубы). — Главное. Правда, я знаю, что народ тех берегов не годен… и Муваталл отзывает свою конницу.
   — Да, отзывает. Из Угарита все конные лавы также отозваны.
   — До сих пор различаешь, где моя воля, а где твои желания! Ладно. Я устал. А перед Рамсесом ты, Закар, трясся меньше, чем передо мной…
   Капитан вздрогнул. Дыхание прервалось. Но, к счастью, вялая рука с кольцом повторила жест, отпускающий шафата из дворцовых покоев, — и Закар спешно повиновался.
   
   ***
   Оставить там все мысли, беспокоившие его, Чернобородый не смог. Они опять — с новою силою — рухнули на него со всех сторон, когда он вышел на улицу, в конце которой находился Дом справедливости.
   «Чего же я не сделал? Чем остался недоволен малах? «Самое главное»… а что? Ну, что же, если всё сделано? «Берега»?.. «Не годны»?.. Что должен был понять я?.. Фар равван говорил: я до сих пор сделал всего одну крупную ошибку. Всего одну. Хотя не сказал, какую».
   А при чём здесь это?
   А для чего малах отнял у шафата кольцо-печать? Ни сегодня, ни завтра царь к делам не приступит. Но печать уже отнял. Гневается. Такелаж для жалованных феа царь велит делать за мой счёт… хотя это — против законов и обычаев…
   Здесь — что-то глубоко затаённое?..
   Нет тут ничего!
   Лишь мелкая изворотливость!
   Но откуда она? Она — откуда? Жалуя и даря корабли, жалуют и дарят именно корабли. Целиком. Феа (как и галар) без паруса — разве корабль?.. То есть: без парусов. Четыре феа — восемь полотнищ. Дороговато? Дороговато. Хотя… сошью все восемь за свой счёт! Из хемского полотна. Из парчи. Из серебра, если надо будет. И большие, и малые треугольные. Но зачем малах… малах… зачем он не родился среди торгашей в мелочных лавках?..».
   Закар опять остановил сам себя. В буквальном смысле остановил: замер среди улицы. Хорошо, что улица, ведущая к Дому справедливости, не бывает чересчур людной даже в полдень, а сейчас народу вокруг было и вовсе по-утреннему мало.
   «Отпусти его, человек, — вспомнились слова, сказанные Громом. — Выведи на берег. Он оттуда сам уйдёт к учителю… призовёт феа и уйдёт…».
   «Гром просил за своего врага. Кто он таков, враг Грома — Нахт-Ипи? Может быть, к старцу-врачевателю зайти для начала?.. — сам у себя спросил Закар. Сам себе ответил: — Нет! Сразу туда! Ещё чего не хватало: остаться в неисполненном долгу… перед кем? Остаться в неисполненном долгу перед чужеземцем Громом! Выведу Нахта-Ипи на берег, как Гром сказал… и — Кинь их всех, Яму, в своё логово без памяти, без света… хоть и врут они, что служат свету Вселенной!..».
   Перед ступенями, ведущими в подземелье Дома справедливости, стоял Бен Риби.
   «Жить он тут, что ли, устроился? Отведи, Эл, родственничка в сторону! Дай Закару пройти незамеченным! Если он подойдёт, заговорит, — я, право, не знаю, как ему ответить спокойным словом. Сорвусь на грубое. Почему так неприятен он, этот Сын Учителя? Почему он везде так заметен? Этот новый катант — ярко-синий, с серебряным тканьём, — в первый раз на нём, раньше он одевался в простую городскую одежду. Скуп. Ещё более скуп, чем Стекольщик. Праздник у него?..».
   — Добрый день, Закар! Спешишь? Я тоже спешил, чтобы с тобой — с тобой одним — перетолковать… прежде, чем со всеми остальными, я говорю, прежде чем с Людьми ворот… а дело, ты мне верь, не мелкое! Нужное Городу! Я дочитал свиток-узор — и оглашу способ делать хабдов навсегда покорными.
   — Ты с мелким делом едва ли придёшь, Бен Риби. Но, верь, — недосуг мне.
   — Время шафата, ценный товар, его мало в привозе, цены не снижаются! А способ, скажу я, — надёжный, как узел морского каната. Не смогу добавить, что простой. Хитрый. Но — надёжный. Я и сам до сих пор удивлён!
   Бен Риби отстал: двое стражников при подвальной двери, конечно, знали этого Человека ворот… они его, конечно же, не раз сюда, в подвал, пускали… но пускали не при шафате. Шафат со спешностью, не роняющей достоинства, скрылся за дубовой, медными полосами окованной дверью. Скрылся один. Прочие — ждут.
   Искать Ипи-Нахта совершенно не хотелось. Но события шли, как надо было им. Из-за поворота показался свет — и через мгновение на Закара налетел третий страж:
   — Баал! Сам Мелькарт нам подмога! Он как раз послал меня за вами!
   — Мелькарт послал тебя за мной?
   — Врачеватель, а не Мелькарт! Вы представьте себе вашим умом на минутку: злодей пытался кончить жизнь самоубийством! Старик вовремя зашёл.
   — Злодей? Старик — злодей?
   — Нет, этот… вы поймали… на ком обвинение — поджог корабельн…
   — Ипи-Нахт не поджигал корабельный двор! Это сделал Гром!
   Свет мигнул, когда факел в руке стражника дёрнулся и наклонился при словах:
   — Вы верите злодею, баал?
   — Осторожно, сыны мои духовные, осторожно. — (Из темноты долетел сначала голос, а затем — шорох: звук старческих шагов смешивался с шелестением капель, катившихся на пол по осклизлым стенам, и со шлёпаньем капель, которые падали на пол с низкого потолка). — Я вошёл ещё ночью, но мои глаза до сих пор привыкают. Я с трудом вижу тебя, Закар. Стой где стоишь.
   Явился старый пёс: он то ли тяжело дыша, то ли как-то по-особому (не по-собачьи) фыркая, обнюхал край плаща. В следующий миг Закар ощутил на своей руке другую руку. Подрагивающую. Лёгкую. Прохладную. Старческую.
   — Рад встретить вас, святой отец! Стража была к вам достаточно учтива?
   — Сын мой, я говорил и говорю: если нужно, войду мимо всяких страж. Добрый человек со светом проводит нас к мальчику.
   Больше старец ничего не говорил, пока они трое (четверо, если взять во внимание пса) брели под тяжкими сводами к самой дальней двери. Капала вода. Шелестели мокрицы. Попискивали крысы. За дверью, которую отворил ещё один стражник, крыс не оказалось. И было там суше, чем ожидал Закар. А главное: светлее. Куча соломы — когда-то сырая — высохла и спеклась, как бы от жары. Соломинки похрустывали, когда человек, лежавший на них, шевелился. (Было видно: плесень отслаивается в виде крошек и сыплется вниз). Лежавший был укрыт полосатой серовато-бурой тряпкой. Плащ святого врачевателя? Плащ святого врачевателя! Из-под материи виднелись волосы. Чёрные, как у Камеса. С таким же синеватым вороновым отливом.
   — Он спит, — сказал старик. — Он потерял много крови. Своей труднозаменимой голубой крови. Глуп мальчишка…
   — Не сплю, — раздался другой голос. Еле слышный, усталый. Но молодой.
   — Тогда поднимись, сын злодеяния, и поклонись шафату! — гаркнул стражник с факелом. — Шафат перед тобой!
   — Знаю, — проговорил голос. — Выйди вон. Закрой дверь.
   Стражник, переложив факел из руки в руку, сипло кашлянул. Оглянулся на Чернобородого. Сунул древко в щель между камнями стены. Ещё раз глянул. Уловил разрешающий жест, поклонился, быстро ушёл. Факел начал чадить. Вот он потух совсем. А свет остался. Круг этого света не трепетал. Не метался, вытягиваясь и сокращаясь, как до того — багровое пятно от факела. Солнечный зайчик спрыгнул сюда и, оттеснив мрак, спокойно улёгся на подсыхающий каменный пол? Откуда здесь солнце?!! Излучала свет маленькая — меньше, чем у Синарану — ваза в виде совы. Она стояла на полу. Надписи «От Хроноса, царя Атлантиды» на ней не было. Пестрели какие-то узоры.
   — Глуп, глуп ты, о мальчишка, — повторил врачеватель. — Ты ждал его, зная, что он к тебе придёт, — и что же ты, пацан, вздумал с собою сделать? Гром его спросит! Спросит, как скоро случится им по воле Эла встретиться опять! Что ответил бы Закар-адон? Ну, ну! Говори! Молчишь? Стыдно?
   — Да, стыдно. Тоже уйди.
   — Это ты мне, о мальчишка?
   — Тебе. Я благодарен, я очень благодарен… только уйди, старик!
   — Испрошу твоей воли, о юноша, оставить святого старца здесь, — тая ухмылку, произнёс Чернобородый. — Разрешишь, Нахт… либо — Ипи? Как тебя называть?
   Плащ скользил по соломе. Лежавший поднимался. Что-то удерживало Закара — не давало спешить ему на помощь. Хотя первой мыслью была именно такая: помощь нужна. Серьёзная помощь.
   Он казался ещё слабее и тоньше, чем тогда, на галерее тайного двора. Без платья с рукавами-крыльями, без повязки (золото и священный лазурит). Совершенно голый. По спине и по груди тянулись чёрные запёкшиеся рубцы, на лбу темнела рана. Оказал сопротивление?
   — Я не сопротивлялся, — прозвучал тихий, но уверенный голос. — Они бьют всех, кто попадает к ним. Когда я падал, меня волочили головой по полу. Я не жалуюсь, Орёл. Просто говорю, что было. Садись. И ты садись. — Ипи-Нахт подвинулся к стене, давая место на соломе с краю. — Называйте меня как хотите. Слово учителя на вас не влияет. Ты мог бы заметить сам. До сих пор болтаешь, хотя назвал — и не раз — оба моих ложных придуманных имени.
   Закар стоял: не садился. Стоял святой врачеватель. Молчание затягивалось… и — главное — был черёд говорить ему, Чернобородому. Что сказать? Вопросов много. Мало надежды, что они — вслед за первым — не останутся без ответов. Но задать их нужно. Для начала — хотя бы: «Правда ли, что кровь твоя — голубого цвета, атиллан?». Однако вышло совсем не то, что хотел сказать шафат. Получилось другое:
   — Болит?
   
   ***
   — Что? — переспросил Ипи-Нахт.
   — Говорю: больно бывает, когда лишаешь себя жизни? Я не смеюсь. Я чувствую, страшный дар незримых предал и тебя. А слабость человеческая… она ведь взывает к милосердию…
   Мальчишка ответил без желания. Но ответил. Согласился: надо отвечать.
   — Жить было гораздо больнее. Меня каждый день били. Не по приговору суда. Просто били. Им нравится так. И я разорвал вену на ноге. О камень. О порог. Кровь вытекла, я утратил чувства. Пришёл в себя… рядом был этот… — (Кивок в сторону старца. Чёрные всклокоченные волосы — когда-то гладкие — совсем спутались от движения головы).
   — Не боялся ведь уйти непогребенным! — заворчал старец. — Пацан, пацан!.. Я, конечно, знаю, молодые сейчас вообще ничего не боятся…
   — Атилланам отец Атон всё разрешает, — перебил Чернобородый. — Вот уж имя у него, у их небесного отца! А… тон… а… тон…
   — Мало странного, — в свою очередь, перебил святой врачеватель. — Крит, Карат, Угарит, ограда. Милух, малах, изумительный. Кобра у милусцев — наг, у роме — нахт. В имени демона — Гелиос — ты уловишь отзвук имени Эл, имени творца всех и всего… хотя обозначать — не то же, что назначать, помни! Вслушайся, произнося. Тогда услышишь праязык. Язык древних знаний. Атон, И тень, Будет мрак. Когда я последний раз был в Нессе, ещё не разрушенной обвалами, — местные жители говорили так о затмении.
   «Шешу говорил о затмении солнца, которое помогает видеть грань света, границу сияющего круга солнечного! — едва не воскликнул Закар. — Хотя при чём здесь…».
   — Не знаю, при чём, — согласился старец. — Не знаю, почему все, кто молился светилу, затмившему всё и вся величием своим, в конце концов начинают кланяться мраку, отсутствию света… не хватает на это моего разума… не хватает… а пацан вряд ли заговорит с ничтожными фенехом…
   — Поговорил бы, если бы не смеялись вы, — чуть слышно, но очень зло перебил Ипи-Нахт. Всё же: как его зовут? Как его звала матушка там, в Атлантиде?.. — А об имени моём настоящем больше не спрашивай. Хоть пролей здесь остаток моей крови, — не назову. Передумал.
   — Ну и ладно! — (Закар кивнул). — Более лёгкий вопрос. В Грома превратиться можешь?
   — Отвести нам глаза так, чтобы мы думали: вместо тебя постепенно является Гром, — подсказал врачеватель.
   — Легче многого, — хмыкнул атлант. — Но не сейчас. Я очень плохо себя чувствую.
   Закрытую дверь кто-то царапнул когтями. Раз. Другой. Ещё. И ещё. Тихо… но куда как настойчиво. Старик приоткрыл её, впуская своего пса:
   — Вот, опять! Я завожу речь о древностях, — и враз является он! Собачье отродье! С кем бы я ни заговорил, где бы я в тот миг ни находился… — (Старец вздохнул с непритворной горестью). — Закар! Вези малого на берег, пусть валит куда ему надо, и — никогда, никогда больше с ними не связывайся! Ни с кем из них. Шагая по грязи, запачкаешь стопы; играя с огнём, сожжёшь глаза; пируя с буйными, опасайся за жизнь свою и достояние своё. Правду говорил зять Эхнатона Тутанхамон! Умён был, хотя годами ушёл не дальше, чем ты, о пацанёнок! И слушался старших. Быстро переменил своё имя. Поначалу-то был он Тутанхатон, Живая статуя Атона!.. Закар, помоги мне поднять мальчишку. Мы идём на берег.
   «Люди Атона… если спросят… пользы от них ровно столько же, сколько вреда… всё делают… и больше того делают… лишь бы не сделать главное!..» — вспомнились дедовы слова. Юный атлант, вставая с соломы, измученно повторил:
   — Да не называем мы светило именем Атон! Ацт он! Он — отец! Сколько раз объяснять?.. Может быть, хоть ты, старик, запомнишь?!
   — Ну, если просят так убедительно!.. Бери свой свет. Своей рукой. Он до сих пор кусается. А я наброшу на тебя плащ.
   …Старик и Чернобородый вели атланта под руки. Совоголовая ваза в кулачке мальчишки освещала грязные сырые коридоры, по которым пролегал путь. Тонкая слабая рука вздрагивала. Немеркнущий огонь вазы тоже вздрагивал. Мальчишкины пальчики лазурно просвечивали, как если бы состояли они из стекла. (Лазурно! Синим огнём! Не тем кроваво-алым, который возник на руке Закара, едва капитан поднёс к совоголовой лампе свои пальцы!..). Под тонкой кожей билась горячая жилка. Пацан. Действительно, совсем пацан. Ребёнок. Но вспомни ты, Закар, о гневе Синарану: «Проклинаю их именем Хроноса!». Всё вернётся на свои места вмиг…
   Бен Риби беседовал со стражниками при входе. Он не посмотрел на Чернобородого, сторонясь и давая ему выйти. Рядом ждала тележка, запряженная парой ослов. Возница — хабд, подаренный старому врачевателю вместе с возком, — низко поклонился баалу. Старец и Закар подсадили атиллана. Старец с удивительной для своего возраста ловкостью поднялся в повозку сам, прежде чем сказать:
   — Прав Гор сын Карата! Слушайтесь старших! Язык тайного знания един. И мир был един, сынок Закар. Един своей общей погружённостью во тьму. Своей близостью к вечной смерти. Хотя твердил мир множеством голосов, что стремится к свету, к истине, к порядку, ещё много к чему… а всяк, кто пытался перейти с этих к месту и, что бывало чаще, не к месту повторяемых бесплотных слов на ощутимые повседневные дела, терпел крушение. При странных обстоятельствах погиб недавно Минос — законодатель критский. Погибли в одночасье законодатели Эхнатон и, ещё раньше, Хаммурапи. Ван страны Инь, У Дин, доживая долгую жизнь свою, вдруг забыл, что такое земля, не принадлежащая лично ему. Паче не вспоминает он о словах своего предка Чэна: «Смотришь в воду — видишь своё изображение, смотришь на народ — видишь своё правление». У Дин привык смотреть только на себя. И видеть только себя. Боюсь, он тоже скверно кончит! Все перечисленные многое делали, многое сделав. Но люди — живые люди — погибли во имя бесплотных слов… во имя слов… о-о-о, собачий сын!..
   Пёс,  вставая  на  задние  лапы,  передними  ловил  на лету  край  плаща, который свисал с колен старца. Как игривый щенок. Правда, сил у него было куда меньше, чем в щенячестве. Тощая лапа с растрескавшимися когтями скользнула мимо, пёс опрокинулся в пыль среди улицы. Жаль, некому было смеяться над забавной сценкой! Прохожих у Дома справедливости — меньше, чем на других улицах. Зеваки-свидетели тут редки. А Закару вновь вспомнившиеся слова — «всё делают… и больше того делают… лишь бы не сделать главное!..» — вряд ли доставили хоть толику веселья. Что до Сына Учителя, который, спохватившись, кинулся к Закару, — Бен Риби был вообще не смешлив:
   — Хо-о-ой! Наконец! Сородич! Я тебе говорил! Я тебе не говорил? Я должен был похвастаться! В отцовских папирусах я нашёл способ делать хабдов послушными. Послушными навсегда, Закар! С помощью солнца! Едем ко мне, увидишь, до каких глубин я докопался! Заодно объясню, почему на мне этот синий наряд. Не лазурный, правда… только-натолько синий… учусь я без учителей… но и он мно-о-огое значит!
   Врачеватель оглянулся и понимающе кивнул головой, уезжая. Атлант рядом с врачевателем не оглянулся. Закар дал родственнику увлечь себя. Сказать больше: заговорил с Бен Риби! Ведь человек, у которого на душе покой, легко заговорит со встречным? Просто заговорит. Спокойно. Без желания тряхнуть головой — отогнать сон, который не пришёл ночью, но зато продолжается (не хочет улетать) днём. Вот, пусть Сын Учителя думает, что у шафата на душе — покой!
   — Счастлив я, что я тебя встретил, Бен Риби. У меня есть свои предложения, которые — прежде чем вынести на обсуждение всех Людей ворот — я хотел бы я обсудить с тобой. Хорошо ли будет, если вина человека станет признаваться только по суду? Чтобы до суда всяк считался добрым честным человеком? Как считаешь?
   Этот новый разговор поможет отвлечься от застарелой неприязни к Сыну Учителя! Пусть поможет! Надо отвлечься от застарелой вражды! Надо! Надо!
   — Только по суду? — с интересом уточнил Бен Риби. — Немного не понял.
   — Ну смотри. — Закар взял его за локоть. — Вот ты, допустим, совершил преступление. Стража хватает тебя. Влечёт в Дом справедливости либо сразу к воротам. Судей рядом с тобою ещё нет. Судоговорение не состоялось. Ты не назван преступником. Но стража лупит тебя палками, как злодея…
   — Ну а что? — переспросил Бен Риби. Сделал паузу. Спросил: — Не попадайся… либо не греши! Я ж не попадаюсь, греша!.. — (И захохотал, высвобождая свой локоть из пальцев Чернобородого).
   — Допускаю, допускаю. Но смотри сам. Мой хабд Техену в отчаянии бросался на стражей. Нахт… либо он Ипи… до сих пор не знаю, кто он… в отчаянии пытался покончить с собой. Мог покончить, если бы не старец. Да, оба — чужие: и ливиец, и атлант. Но разве стража не бьёт ханаанеев? Жителей своего родного города? Своих братьев? Хугриты, вот, до сих пор ещё говорят: аки я, брат мой…
   — Га-а! Ты ж недавно с Угарита! — не давая ему закончить, гоготнул Бен Риби. — Там их так крепко придавили хетты, что всё до сих пор стоит в их мозгах, которое лет тридцать стояло! А по-моему по-новому это — разврат: называть злодея добрым человеком…
   — Злодея, чья вина ещё не доказана, — в свою очередь не дал ему закончить Закар.
   — Кто из матери вышел вором, тот вором и уйдёт в землю, ввек не отмоется гад! — (Бен Риби пустил сквозь зубы струю желтоватой слюны. Как простец-аам баал в порту). — Их я буду звать ворами, пускай даже все суды докажут мне их честность! Послабление плодит наглых. Попустительство плодит дерзких, с ухмылкою глядящих тебе в лицо честными глазами и похищающих твой кошелёк грязными пальцами. У меня в хозяйстве потому порядок…
   — …что ты читаешь отцовские рукописи, — досказал Чернобородый. — Какие рукописи? Не писаны ли они узором вместо букв?
   — Ну а я о чём вот уж второй раз? У-зо-ра-ми пи-са-но! У меня в хозяйстве порядок, я на каждого — на каждого, сородич мой, — смотрю по делам его. Плохо работаете, — я плохой хозяин. Стараться начали, — я хороший хозяин. Ошиблись, не доглядели, — я вновь плохой…
   — У нас в хозяйстве всё так же!
   — Не так же, Закар! Я дрессирую своих рабов гораздо жёстче, нежели ты — своих! Всем вновь купленным плохо. Всем! О-ох, плохо! Над ними издеваются не только стражники, но и хабды, купленные раньше них! Но тот, кто ленив и помышляет о побеге, таки ж терпит дольше. Мучается избитое тело, горит в бесплодных мечтаниях душа. Если у хабда есть душа. В узорах было другое слово. Не душа. Такой знак для слабого чадящего огонька. Чадящего. Да. Коптящего. Почти угасающего. Но наступает день… день наступает, сородич, я стремлюсь к тому… когда вновь купленный хабд забывает о свободе. И что? Вот что! Хабд чувствует: ему легче. Он делается покорным? Ему ещё легче! Меньше колотят, лучше — а угодит он раздатчику похлёбки, так даже сытнее — кормят. А кто всё понял и сам превратился в надзирателя над хабдами… — (Родственник издал чмокающий возглас). — Надзиратели мои растут из них самих, Закар! Растут и знают: всякому… да, всякому, поблажек я не делаю… открыт обратный путь в яму-тюрьму. Поразмысли, сородич! Опыт многих сотен чужих атилланских лет можно использовать у нас… конечно, видоизменив и сгладив… законы всё же существуют, хабдов нельзя бить так, чтобы хабды подыхали от побоев прямо таки на месте… но мы пришли!
   Перед Закаром и Сыном Учителя был помост, на котором Люди ворот собирались каждое утро. Закар окликнул дежурных гонцов: послать домой за своим плащом Человека ворот. Бен Риби до сих пор глядел на Закара, дожидаясь ответов, и ожидание было воистину осязаемым. Натянутым, как струна. «Я прав? Я прав? Что молчишь?» — говорил Закару и взгляд мрачноватых тёмных глаз, и выражение лица, из котором торчали в разные стороны (как лучи морской звезды) огромные толстые губы и огромный нос с сеткой вен.
   — Прав ты, Бен Риби. Прав. Это и есть твой новый способ?.. Ты во всём прав… кроме главного!
   — Где я олухом стал? Чего я не учёл? Где я оступился?
   — Решать будет не оцениваемый, а — оценщик. Вот что плохо в твоём методе. Возможен произвол.
   — Чем плохо, Закар?
   — Люди — все разные: всяк на свой образец. Оценщики будут слишком отличаться один от другого. Есть просто дурни, мало что разумеющие в истинных ценностях. Есть развращённые злодеи. Вот где зерно! Из этого зерна, Бен Риби, может возрасти чёрное древо — произвол!.. Мы к вопросу вернёмся. Нас ждут дела. Съездим к тебе чуть позже.
   — Сородич мой Закар, это — ещё не весь способ, о котором читал я! Мне-таки придётся тебе дорассказать! Не только тебе одному. Людям ворот тоже. Способ — прост: солнце к полудню…
   — Нас обоих ждут дела, Бен Риби.
   Перед глазами Закара мельтешило, делаясь всё ярче, синее пятно — катант Бен Риби. В ушах Закара начинал звучать хрип Техену. «Шардан мне говорил: бери бронзу, режь тела деревьев. Я не брал. Били — не брал. На солнце держали пятеро суток — не брал. Деревья живые…». При чём здесь ливиец? Воспоминание прогнали последнюю охоту заканчивать разговор. Вообще не надо было говорить с Сыном Учителя. А после обеда нужно выспаться…
   Обязательно лечь — и, приказав хабдам не впускать никого, выспаться за все предыдущие ночи…
   Швырнуть от себя далеко прочь все вопросы. Все размышления…
   Чем недоволен юный малах? Почему гневается? Чего Закар до сих пор не сделал? Главного… чего-то главного…
   В бок — туда, где старая рана вот уже вторые сутки напоминала о себе слабой саднящей болью, ворожа на перемену погоды, — упёрлась лазуритовая рукоять с надписью «Амон доволен». Свет темнел. Воздух делался густым. Голоса сливались в неразличимый плотный гул, который окутывал Закара со всех сторон. Сдавливал. Душил. Опрокидывал. Падая, Закар понял вдруг:
   — Действительно, я падаю… а лекарей для повторного осмотра Энтеса я так и не вызвал!.. Криш, я ходил к святому врачевателю? Ты помнишь? Нет? Я всё забыл, Криш… вся эта суета… но я сегодня же… вечером… или нет… сейчас… пошлю кого-нибудь…
   — Закар! Тебе самому лекарь требуется! — крикнул в ответ Стекольщик. — Что с Закаром? Люди! Люди!
   Голос утонул в темноте. Сумрак ненадолго рассеялся вечером. Вокруг были лица: обе дочери, зять, Криш, Азиру, врачеватель, Ипи-Нахт. И… были светильники. Множество ярких немигающих светильников в виде совиной головы.
   — Сын мой, — едва касаясь слуха, зазвучал голос святого старца. — Ты что-нибудь пил в царских покоях? Если не можешь говорить, отвечай мыслями. Пойму. Я раньше должен был понять… расслышать… да вот за разговором…
   — Так и думал я: отравили, — согласился атиллан. — Всегда они! Я удивлялся: почему они усваивают из наук только самое худшее? Теперь — не удивляюсь. К чему способны, то и усваивают.
   Азиру толкнул атиллана. Ипи-Нахт умолк. Тьма, сползаясь со всех сторон, ещё более тяжёлой липкой массой хлынула на Чернобородого.
   
   
   Воспоминания и мечты
   
   — Я обогнал всех за этот день, балу! Вот у меня сколько сеянного песка!
   — Обожди, Медведь, обожди. Проверим.
   Сеянный песок — белёсая струйка — тёк в мерное ведро с парусины, надписанной: «Унатеш». Вытек весь. Мастер Криаштарт-балу сильно встряхнул ткань, чтобы последние песчинки (вспомнив, где им полагается быть) спрыгнули в мерку. Не подводите Унатеша, спрыгивайте все до одной, а то моя работа вообще станет ма-а-аленькая-маленькая!.. Балу разровнял песок. Нет, меловая черта всё-таки скрылась! Та самая, о которой он утром говорил:
   «Кто насеет больше, того я возьму в мастерскую посмотреть на горячее стекло».
   — Молодец, Медведь! Теперь — твоя работа, Энтес. Я на глаз вижу: столько же, сколько у Медведя, а значит, гораздо больше, чем у Лягушонка. Но — проверим! Пересыплем ещё раз.
   — Что проверять… — чуть слышно (чуть громче, чем сыплющиеся песчинки) забормотал себе под нос Камес. — Он ахайваша! Ему не место там, где хемия!
   Мастер следил за песком. Песка вновь оказалось ровно столько же. Чуть выше черты.
   — Ну а теперь, Камес, где твоя работа?
   Камес отошёл. Не стал следить за измерением. Знал: песка окажется мало. Совсем мало. До черты не достанет.
   — У них там камешки попадаются, а у меня их нет… — пробубнил он издали.
   — У кого камешки? — поинтересовался Унатеш. — Балу, смотрите! Лягушонок лезет первым!
   — Всё равно мой сев чище вашего! — послышалось со стороны.
   Мастер уже говорил:
   — Медведь, давай лапу. Иди за мной в мастерскую. А Энтес, значит, в мастерскую пойдёт на следующий раз. Энтес заслужил этот следующий раз. Пусть ждёт. Уговор? Не слышу ответа! Говори по-эгейски, Энтес, если неохота говорить по-ханаански!  Дуй В Огонь придёт, переведёт!
   — Ахейцы, балу, всегда вот так, — ответил за Энтеса Унатеш. — Молчат, молчат… только головами кивают…
   Энтес, да, кивнул — жёлто-линялые ахейские лохмы, стянутые ремешком (чтоб в глаза не лезли), чуть-чуть качнулись, задевая по плечам. И тоже отошёл. Не туда, откуда уже слышался визг Камеса: «Ха-ли! Ха-ли! А-ли! Ахайвашу не взяли!». В другую сторону. Где ждал свежий несеянный песок.
   Двери харама-мастерской были, разумеется, заперты изнутри. Всегда заперты. Порядок. (Секрет надо беречь. Другое значение слова «харам» — это «замок» или «запрет»). Дожидаясь, пока сын или подмастерье откроет двери, балу тихо спросил:
   — Медведь, а Медведь! Ну хотя бы мне расскажи! Как ты научился сеять быстро?
   — А-а!.. — (Унатеш махнул рукой). — Ну, это… ну, ахеец показал! Что бывает на море, когда ветра нет? Мёртвая зыбь. Пляшут, пляшут волны на одном месте, никуда не бегут!.. То же и песок. Пускай песок качается на одном месте! Когда слишком быстро гоняешь вес туда-сюда, — мешаешь песчинкам падать вниз сквозь сито!
   — Хэ-э! — воскликнул балу, поправляя на выгоревших волосах ремешок (такой же, как у Энтеса). — Ты сам придумал или ахеец таки показал?
   — Ну ладно! Сам я!
   — Правда? Закар-балу с тебя слово взял: правду говорить. Он сильно болеет, и твоё враньё огорчит его.
   Медвежонок замялся:
   — Ну-у… тогда уж… ладно, ахайваша…
   — Балу с тебя слово взял: не называть его ахайвашей!
   — Ну-у… то есть, Энтес придумал… а я догадался и перенял! Посмотрев, как он сито трясёт! Догадался про волны те. А аха… то есть, Энтес не обижается. Как угодно называй. Даже — дураком.
   Балу хотел что-то сказать. Что-то строгое. Но открылась дверь. И балу сказал только:
   — Идём смотреть. Однако для начала — обещай…
   — Э, понятно! — перебил Унатеш. — Как у Хирама-балу! Не мешать, не воровать, не ломать себе шею…
   — …и никому ни о чём не рассказывать. Храни тайну мастерства. Даже маленькую. Большое складывается из малого, как гора — из песчинок, и убыль начинается с малой потери.
   — Ага!
   — Ручайся.
   — Ага… — (Унатеш куснул себя за мизинец). — Утратить мне руку, если проболтаюсь!
   Мастер погрозил Унатешу. Унатеш не испугался. Он давно знал: по-настоящему сердиться краснолицый пузатый господин не умеет. Иногда притворяется строгим… и первый же над своим притворством смеётся. Таков он.
   Дневной серый свет (пасмурный, неяркий, осенний) остался снаружи: дверь быстро закрылась. Внутри был другой свет. Огонь, который вырывался из-под днища огромного котла. Подмастерье Дуй В Огонь — тоже, кстати, ахеец — через длинную трубку раздувал пламя.
   — Кипит! Там стекло плавится и кипит! — воскликнул Медвежонок.
   — Много знаешь, — буркнул старший сын Криаштарта-балу. — Сейчас вот ка-ак… — (Он замахнулся другой трубкой).
   — Хм! — кашлянул балу. — Готово тут у вас? Начинаем. Дай мне лопату.
   Медная лопата с длинной черно-лоснящейся ручкой нырнула в котёл. Вынырнула. На ней, переливаясь, вздрагивал жидкий огонь.
   Унатеша отпихнули. Так сильно отпихнули, что он даже не смог ничего сказать! Стукнулся о каменную стену. Думал: упадёт. Но не упал. Как будто удержался взглядом за огненную кашу, которая — словно жидкое красное тесто — ползла с лопаты на каменный стол. Сыпались искры. Мерцали, вспыхивая в огне и вновь пропадая, пузыри. Старший сын балу вооружился медной скалкой, сын помладше — вертелом. Как на кухнях. Одно движение — и посреди стола кипит не просто ком: большущая лепёшка. Ещё движение — она уже висит, хватаясь краем за медный вертел. За длинный округлый кусок чего-то белого, который прицеплен на конце медного вертела. Другой сын крутит медяшку двумя руками. Лепёха прилипает. Один слой-виток. Ещё один. Ещё. Лепёха уже — не жидкая. Совсем как настоящая лепёха из пшеничной муки. Искры снуют по ней. Жгучие мушки такие.
   — Хой… — сам не заметив, произнёс Унатеш. — А белое тут на меди… это зачем?..
   Думал: никто не услышит, никто внимания не обратит. Но балу внимание обратил. Даже ответил:
   — Белая чистая соль. Отцеженная от песка сквозь две тряпки и проваренная. Когда стекло совсем остынет, я суну многослойный стеклянный сосуд под тёплую воду, соль в воду уйдёт…
   — …и вы — ха-а-ап! — снимете стекло с вертела?
   — Не перебивай, когда говорят! — зарычал старший сын, озираясь. А сам балу отставил лопату и хлопнул Медвежонка по спине горячей мягкой ладонью:
   — Медведь так Медведь! Тяни нитку, Дуй, начнём разукрашивать сосуд.
   Подмастерье Дуй В Огонь взял длинный медный крючок с деревянной рукоятью. Окунул его в другой кипящий котёл. В маленький. Выхватил огненную каплю. Она перелетела через всю мастерскую. Повисла над столом. Подмастерье работал быстро. Но очень точно: никого не задел. Хой, что бы было, если б он кого-то задел! От таких горячих мыслей стало снова холодно спине!.. Балу принял у сына вертел. Красная капля, чуть покачиваясь, всё росла в длину. Это уже не капля. Огненная нитка это. Вот она ещё вытянулась… ещё, ещё… стала тоньше… ещё тоньше… и прилипла к тускнеющему тёмно-красному стеклу: мастер Криш подставил под неё медно-солевой вертел с сосудом.
   — А теперь, сынок, отрывай — и наперекрест! Как тогда! Помнишь?
   — Помню, отец. — Младший сын кивнул мастеру. — Отойди, Медведь. Встань вон там. А то сгоришь сразу.
   — Хэ-э! Раз, два! — слышал Унатеш, отходя. Красная нитка со стеклянным хрустом оторвалась: балу соляной лопаткой сгладил-прилепил её сжимающийся обрывок. Обрывок пристал к будущей вазе, как пристаёт полоска теста к пирогу. Вспыхнула — примчалась из горшка со стеклом — другая нитка. Улеглась вазе на бочок. Прилипла. Снова хруст: переломилась. Оторвалась. Пылает в сумраке мастерской третья огненная полоска: тоже готовится лечь на вазу. Как пряжа на веретено бабушки Улы. Остывает чуть-чуть… и — видно: все нитки — разных оттенков, из разных сортов стекла состоят!
   — Помнишь, отец, у нас был сосуд, будто клубок пряжи? — уже не ворча, просто щурясь от яркого света, заговорил старший сын балу. — Смешной такой сосуд! Мы его бабушке подарили!
   Унатеш отошёл ещё раз, давая ход подмастерью. Пузатые горшки в кирпичном полушаре другой печи, приоткрытой с одной стороны, — бурлили огнём. Унатеш взял трубку. Ту, которой Дуй В Огонь раздувал пламя. Сунул её концом в огненный кисель. Вытащил. На конце светилась красная капля. Дрожала. Дёргалась. Как будто кривлялась. Унатеш, чтобы испугать её, дунул в другой конец трубки. Как в соломину, когда пускал пузыри у корыта с бельём в хибарке над Сухой канавой.
   И испугался сам.
   Капля вдруг выросла.
   Раздулась.
   Превратилась в огненный пузырёк.
   Пузырёк кривлялся-дурачился на конце трубки. Дрыгался, сжимаясь и снова растягиваясь. Пестрел колкими искрами. Но больше всего испугало Унатеша не это. Подумаешь, огонь! Пускай даже и стеклянный!.. Медвежонок понял: все смотрят на него, Медвежонка, со всех сторон. Смотрит Дуй В Огонь, забыв о крючке с ниткой. Смотрят сыновья балу. Смотрит сам балу, приподняв перед собой на медно-соляном вертеле готовую вазу с тремя полосками.
   Хой!..
   Что будет?..
   Медвежонок выпустил трубку. Трубка упала. Огненный пузырёк разорвался.
   Бежать!
   Старший сын балу догнал Унатеша возле самой двери:
   — Он подсматривал, отец! Он всё знает!
   — Ничего я не знаю! — (Унатеш вырвался). — Ни за кем я не подсматривал!
   — Тогда… откуда знаешь? Врёшь! Врёшь!
   — Что я знаю? Ничего я не знаю! Пусти-и-и!
   Подбежал (точнее, быстро подошёл, колыхаясь своим громадным телом) балу Криаштарт. Схватил Унатеша за другую руку:
   — Тоже Энтес придумал?
   — Сам я! — поскорее крикнул Унатеш. И только потом уже спросил: — А что?
   — Врёт, — буркнул старший сын. — Пора резать язык.
   — Ни разу я не вру! — (Медвежонку вдруг показалось: он стал понимать, в чём переполох). — Не вру ни капли! А вы… вы сами такие: ерундовую ерунду не смогли надумать!
   Сыновья балу переглянулись друг с дружкой. Дуй В Огонь сунул пальцы в свои жёлтые ахейские космы. Балу цокнул языком:
   — Хой, Медведь!.. Хой, зверюшка!.. Песок ты больше не сеешь. Чего ради ерундой заниматься? С завтрашнего утра, как только солнце к краю неба подойдёт, — ты обеими ногами вот здесь! В мастерской! Буду лепить нового мастера. Из дому отлучайся пореже. В город не шляйся. Будет работа, о которой даже медведи должны молчать.
   — Отец, — несмело произнёс старший сын балу, — а может, всё ж врёт он? Может, всё ж подглядывал?
   Балу Криаштарт шутливо замахнулся на старшего сына кулаком. И сказал Медвежонку, делая вид, что совсем-совсем равнодушен:
   — Если не желаешь, — песку во дворе на сто лет…
   — Не-е! — крикнул Унатеш. — Работа так работа! Только, разрешите, я со знакомыми попрощаюсь! На маяке! Я же их долго не увижу, балу!
   — Хэ-э?.. — (Балу сделал вид, что задумался, прежде чем ответить). — Ну, добро. Чеши на маяк. Одна нога здесь — другая там… и, в обратном порядке, — назад! Отоприте ему дверь.
   Унатеш выскочил в дверь, как будто бы кто-то ещё думал за ним гнаться.
   …Лужи пеной разлетелись из-под ног. Остались за спиной переулки, в которых клубился сырой туман. Расступилась перед Унатешем стена дождя на перекрёстках. Осень гремела черепицами крыш где-то над головой, хлопала неплотно закрытыми калитками где-то сбоку. Звуки сыпались назад. Ветер хотел сдуть Унатеша с камней длинного узкого мола, на конце которого — среди волн — стоял маяк. Но не сдул. Унатеш, переводя дыхание, забрался по ступенькам внутри башни на самый её верх. Пнул дверь, которая ведёт на площадку. Сказал:
   — Привет вам, люди! Холодный будет вечер! Я прощаться к вам пришёл.
   
   ***
   Вечер был, действительно, холодный. Даже для осени. Море шло на приступ, засылая в хавар вереницы своих волн. Волны подкатывались к берегу длинными рядами, постепенно вырастая — делаясь всё выше и круче. На верху свинцово-серого водяного обрыва, как флаг, разворачивался пенный гребень, и волна в три человеческих роста высотой бросалась на причал. Элат гневалась. Волны швыряли на гальку то обрывок паруса, то обломок доски. Пресёкся путь какого-то корабля. Галары, толпясь у причалов Карата, вот уж сколько суток не могли покинуть хавар. Стража созвала народ из селений: подновлять обрушенные причалы, таскать камни и глину. До сих пор на одном причале (самом старом) работали каменщики. Вереница носильщиков с дровами тянулась мимо них к маяку. Все делали дело. Друг другу никто не мешал. Маяк горел, давая знать: вот вход в хавар, желанный в пору благих ветров и опасный во время штормовых! Пламя то взвивалось до синих туч, которые катились к морю со склонов гор, то почти исчезало, прижимаясь к смолистым кедровым веткам.
   — Гляди, гляди! — ворчал старый смотритель. — Семь суток дождь не прекращается! Это значит, шесть дней ты, Медвежонок, не вспоминал про нас.
   — Мелким тут и делать нечего, — хмыкнул другой: помоложе.
   — Кто мелкий? — уточнил Медвежонок. — А я, видит Силач Балу с неба, давно не гуляю. Работаю я. У доброго человека по имени Криш. К вам больше не приду. В ученики взят.
   — Этот пацан змею поймал, — так же ворчливо напомнил молодому старик. — Хемскую.
   — Так, он… тот и есть? — догадались сразу все помощники.
   — На-ко-нец! — протянул Медвежонок. — Правильно дядя Гамаль говорит: ступеньки в головах у кое-кого больно крутые, пока-пока мысль до места доберётся…
   — Ну-у! — сказали в ответ сразу все помощники. Но сказали просто лишь бы ответить. У маячников была своя куча дел. Большая, как гора дров, которыми завалили верхнюю яму крестьяне. Темнота — враг кораблей — приближалась. Готовился ночной огонь.
   Ветер хватал Унатеша за волосы и толкал в спину, как живое, злобное, очень коварное существо. Ветер крутился среди вязанок хвороста и дров. Одну вязанку он даже сбросил с кучи вниз — швырнул в море. Унатеш сказал ветру:
   — Всё равно люди её подберут, баловень! К нам сюда доставят.
   — Сегодня баловень ещё ничего так, почти смирен, — сказал старик. — Вполсилы. А три дня назад? Даже внутри башни, на лестнице, носильщики цеплялись крюками! Шагнул — прицепился к перилам, шагнул — прицепился. Позавидуешь пауку с его восьмериком рук!.. Ветер задул пламя. Помог незримым сгубить чью-то душу. Но мы обхитрили ветер. Маяк разгорелся снова.
   — Хитрые, раз обхитрили! А как?
   — Пятерня спустился в яму. — (Старик кивнул на одного из молодых. Незнакомого. Которого Унатеш видел в первый раз). — Бросил на угли свой засаленный поясок. Раздул огонь. Хворост снова загорелся. Да как загорелся! Мы едва успели вытащить Пятерню — такой встал огонь!
   — У-у!.. — (Медвежонок дёрнулся под сырой рубахой). — Пры-ы-ыгать? В яму-у-у?
   — Понятные дела, в первый раз страшновато, — не стал спорить Пятерня. — Однако ведь огонь-то нужен! Хоть зубами, а удержи его! На маяках трусливому не место.
   — Как на корабле! Да-а-а! — (Унатеш кивнул и ещё раз глянул в закопчённую яму).
   Хэ-э!.. Медвежонок никогда и не думал, что маячное дело — простое дело. Но ведь оно… сухопутное. Среди моря всяко труднее, чем на берегу. А вот, оказывается…).
   Страшно бывает, когда гаснет огонь и не удаётся его вовремя разжечь!
   Другой молодой смотритель стучал огнивом: высекал новый огонёк. Пересаживать пламя со старого костра считалось дурной приметой. Унатеш отважился: спрыгнул к нему. Подставил ладонь. Заслонил ею новорождённое пламя. Огонёк привстал на сухой щепочке. Потянулся вверх. Тут же сник.
   — Пятерня, дай я попробую! — предложил Унатеш.
   Малый протянул Унатешу огниво и трут рукой руку, на которой торчало четыре пальца. Пятый — мизинец — тоже был… но его не стоило считать: он согнулся пополам и глядел в другую сторону, как сучок. Искры пали на трут. Трут задымился. Новый знакомый молчал. Но Унатеш чувствовал: Пятерня удивлён. И старик — тоже. Они ещё не знали: Медвежонок умеет разводить огонь даже под проливным дождём. Отцовская наука. (Вернее сказать, — наука старого балу Хирама, у которого был в учении отец… но о Науме-балу пока вслух не надо бы, слёзы польются!). Огонёк с трута сполз на хвою. Поднял красный хохолок. Осмотрелся: «Куда мне идти за пищей?». Унатеш прикрыл его от ветра другой ладонью. Рано тебе хвастаться, огонёк, ты ещё такой маленький! Свет пробился сквозь пальцы… и пальцы оказались прозрачными. Красными-красными.
   — Хэ-э, Пятерня! — крикнул Унатеш. — Смотри! У меня теперь даже руки из стекла! Оно, правда, ещё не очень: цвет есть, прозрачности мало. Я уварю стекло до чистоты. Будет — не как у простых мастеров, которые сидят на базаре. Мы накроем огонь этим хорошим чистым стеклом… и он перестанет гаснуть! Ух, ты!
   Медвежонок сам удивился.
   Откуда взялась эта мысль? А — взялась откуда-то! Чего же ради она так долго блуждала вдали? Чего же ради не явилась сразу?
   Спустился к огню старый смотритель. Он всё слышал. И теперь сказал:
   — Всё б так просто! Мы б всё устроили сами, будь всё так…
   — Базарные мастера не умеют лепить большие вазы! Тут нужна большая ваза! Очень большая! Очень! Но я поговорю с балу Кришем! Балу Криш — умелый! И с балу Закаром я поговорю, когда балу Закар выздоровеет! Балу Закар — сакину. Шафат. Он может сказать денежное слово. Сейчас я приду! Ждите!
   — Куда ты? — крикнул старик.
   — Куда ты? — крикнул носильщик с дровами, на которого Унатеш с разгона налетел при выходе на маячную лестницу. — Пара ветров в каждой пятке!
   Медвежонок не слышал… и не слушал. Единым духом скатился он по лестнице. На одном дыхании он пробежал длиннющий мол, на конце которого стояла маячная башня. Задыхаясь, бросился вверх по склону: в город.
   На песочный двор Унатеш влетел, когда Дуй-ахеец готовился запереть калитку. Не слыша никаких ворчаний, метнулся к двери харама. Опять заперто изнутри! Унатеш врезал кулаком по доскам. Он боялся, что не откроют. Очень боялся. Но отпер сам балу Криш.
   — Медведь? Тебе что? Мы работаем, ты до завтра отдыхаешь!
   — Ну, можно? Ну, можно, а? Я нашёл заказчиков!
   Подошёл Дуй. Спросил:
   — Выгнать его смотреть сны, баал?
   Криш жестом велел: войдите оба. Закрыл дверь, когда Дуй В Огонь и Унатеш вошли. Сунул бронзовый засов в скобу. Проверил, надёжно ли сидит. И тогда ответил:
   — Выспится ещё. Каких заказчиков?
   Дуй В Огонь снова сунул пальцы в свои линялые лохмы. Балу Криш ушёл, переваливаясь, назад к печи. Он мог не отвечать. Работа начинается! Во время работы мастера не терпят болтовни. Даже добрый балу Хирам не потерпел бы…
   Но надо, надо сказать обо всём!
   Унатеш следил, как балу и его сыновья суют в котёл с кипящим стеклом длинные глиняные трубы. Толще трубок для дутья на огонь. И длиннее. (Что-то вроде этих труб ревёт — Унатеш видал, слыхал — над головами стражей и глашатаев, когда читается очередной указ. Правда, там они — медные). Труба ныряла концом в котёл. На миг задерживалась. Выскакивала прочь. На конце её плевалось пузырьками-огоньками комковатое кипящее стекло. Мастер надувал щёки. Ком, дрогнув для начала, принимался расти. Вздувался. Толстел. Что уж там давешний пузырь Медвежонка на  конце  трубочки!  Дуй стоял, готовый к делу. В его мускулистых ахейских руках подрагивали половины глиняной тыквы. Большой-пребольшой тыквы… но — глиняной и с деревянными дужками для рук. Пузырь, дрожа, плыл к тыкве по воздуху. Тыква ловила его. Смыкалась. Глотала-прятала. Из двух щелей рвался наружу дым. Балу, выплюнув мундштук, хрипел: «Неси студить, Дуй… ещё одна готова… купит кто-нибудь всё ж!..». Подмастерье, со стеклянным хрустом, отламывал тыкву от трубы и, держа как можно дальше от себя, тащил её куда-то. Из котла являлся новый ком пламени. Всё повторялось с начала!.. Но вот мастер замотал головой. Положил трубу. Сел на лавку. Капли пота блестели-перемигивались с толстых щёк. По мокрым обгорелым волосам прыгали алые отсветы.
   Может, сейчас всё ему рассказать?
   Медвежонок увидел в полутьме другую вазу. Большую-большую. Пусть, ладно, тоже в форме тыквы… но — без донца. Чтобы ставить её на маяк. И без верху. Чтобы дым свободно улетел от огня в небо. Ваза-тыква накрывает всю маячную площадку. Играется ветер. Волны белят пеной весь маяк. А пламя-сигнал — горит. Ничто не страшно огню за стеклянной стеной-защитой!
   Сказать? Не сказать?..
   Сказать.
   — Давайте сделаем большую вазу для башни с огнём!
   — Хой, обожди ты… воздуха себе не найду… куда он вдруг весь подевался?.. Что за ваза? Для какой башни?
   — Башни маяка, балу! Чтобы огонь под вазой горел и не тух!
   — Хой… ну тебя… выдумываете вот вы всё… выдумываете… а старый толстый Криш должен делать!.. Что ты сказал? Для маяка? — (Балу подманил сыновей. Кивнул на Медвежонка). — Вы слышали?
   Старший сын уточнил:
   — Новый заказ?
   Младший сын, без слов, схватил Медвежонка за волосы. Хотел схватить. Балу не дал. Отнял Унатеша и привлёк к себе. Защитил. Младший сын молча ушёл в угол. Издали показал Унатешу кулак. Балу прикрикнул, делая вид, что сердится. (Что вообще ужасно сердится. Что прям-таки выходит из себя аж). Ухмылка всё дрожала в обожжённой рыжеватой бороде. Кто-то постучался. Балу, отпустив Унатеша, сам открыл дверь. В мастерскую, опираясь на посох, вошёл сакину Закар Чернобородый. Балу скомандовал:
   — Мальчишки! Спать! Все трое! Наработались! И никаких «ну», Медвежонок! Слушай старших! Ученье крепко послушанием!
   — А Закар-балу тоже, вот, не слушает вас! — по-настоящему (не как давеча он) рассердился Унатеш. — И вас не слушает, и деда-лекаря! Дед велел две дюжины дней лежать, а Закар-балу третий день по городу ходит!
   — Ругайте меня, — вздохнул сакину… то есть, по-ихнему по-здешнему шафат. — Но устал я глядеть в стены. То в потолок, то в стены, то в дверь: когда-когда вы её откроете со словом «Здравствуй»?.. И я не шёл. Я ехал сюда. Ехал. В дедушкином паланкине.
   — Хэ-э? Закар-балу взялся за ум и важно перемещается по городу в паланкине, как то подобает шафату?.. Кто тебя нёс? Не те ли малые, которые составили твою добровольную стражу? Дождь, не дождь, — они стоят-толпятся у твоих ворот!..
   — Ты догадлив. Поговорили с моим домоправителем, взяли дедушкин паланкин, отремонтировали ручки, усадили меня. «Куда тащить, шаф? И ещё другой разговор: укажите нам-таки, шаф, кто вскинулся против вас! Мы вашего глупого врага в стенку впинаем!».
   Друзья долго хохотали. Так долго, что Закару-балу пришлось пройти к скамейке, на которой давеча отдыхал мастер Криш. (Долго стоять сакину был не в силах. Что же с ним случилось? Кто его отравил?).
   — Малыши! — ещё раз приказал Стекольщик сыновьям. — Отдыхайте. Заодно думайте, пока досуг: как сделать штуку с водой и паром, чтобы стекло трескалось не на всю глубину, а только на поверхности, как кожица переспелой сливы? Срок — завтра.
   — О чём там думать… — хмыкнул старший сын.
   — Обо всём, сын! Унатеш, вон, сколько насочинял! — (Мастер запер дверь, выпустив их. Присел рядом с Закаром. Отдышался). — Друг! Столько насочинял твой приёмыш! Или… колпак для маяка, будто для масляной лампы, — твоё изобретение, а маячный мастер выдал его пацану за своё?..
   — Колпак? Для маяка? И я, шафат, ничего не знаю?
   — Дуй В Огонь! — крикнул мастер. — Сбегай за вином и лепёшками. Яблок прихвати. Пласт окорока. Сам, принеся, уходи спать, баал тут ещё сам поковыряется. Иди. Дверь закрою. Пацана, пацана уведи вдобавок! Ишь, притих пацан! Сидит! Глазёнки — хи-и-итрые!.. Смотри же, Медведь: учёба крепка послушанием! — Когда за возмущённым Унатешем и послушным ахейцем затворилась, щёлкнув хитрыми самозапирающимися засовами, тяжёлая дверь, мастер Криш досказал: — Именно так, друг! Я не враз поверил. Стеклянная крыша над маячной площадкой! Не больше и не меньше! Пока мы тут вдвоём, — расскажу.
   
   ***
   — Камес! Двигайся к стенке! Двигайся! Плакал? Да?
   — Ничего я не плакал!
   — Ври, говори, лягушка хемская!.. Двигайся. Вечно ты мёрзнешь. Дрожишь так, что я просыпаюсь.
   Камес вытер последнюю слезинку. Дал Унатешу место. Они легли спина к спине у стены каменного сарая, в который перебрались работники. Люди — говорил в Хем отец — мёрзнут со спины, но с груди и с пяток не мёрзнут. Отец даже зимой, в Месяц второй пашни, когда мужики сеют холодостойкий ячмень и ветер с Великой Бирюзы не прекращается, редко застёгивал воротник своей столлы!.. Укрылись плащом. Ахайваша опять лёг один. В стороне. На земле. Подложив под голову свои сандалии. Он их давно не носит. Зачем такому обувь? Пятки — твёрже, чем у верблюда!.. Дождь, стекая сквозь щели крыши, сыпался на ахайвашу. Ахайваша не чувствовал. Дрых. Причём — дрых бесшумно. Унатеш сейчас опять захрапит. Каждую ночь храпит! Слушай его! А ахайваша дрыхнет тихо!.. Старшие работники всё не ложатся. Играют в песы: двигают по клетчатой доске фигурки двух цветов — белые и чёрные. Спорят… орут… хохочут, подсказывая то одному игроку, то другому… а песы — священная игра! Наследие древнего Пер Аа Тайу, который учился у демонов! Ночь проиграла на такой доске часть своего срока Дню. Вот смысл песов! Но у простонародья самый высокий смысл превращается в грязные шутки, в спор, ор, хохот!.. Когда это кончится? Или даже в Полях Иалу, вечном загробном царстве для хемцев, для народа избранного, — будет звучать такая брань над клетчатою доскою времён?!
   Куда бежать Камесу?
   Некуда.
   Пробовал.
   От судьбы не сбежишь. А судьба даётся вместе с именем. Назвали тебя — Камес, Земля, и… высоко не запрыгнешь! Ох, назвали! Вот спасибо!.. Брат, к примеру, — Яхмес, Молодой месяц. Взлетел, как по небу. В его руках теперь — и мастерство писца, и должность сотника…
   Взять в руки дорогостоящее мастерство!
   А как?
   Стараешься, стараешься, трясёшь песок, трясёшь, мастер-фенеху даже похваливает тебя, Камеса, иной раз… а к мастерству не допускает!..
   Почему Великий Шешу с первого дня допустил Камеса к мастерству, хотя наука — хитрее стекольного дела в большую кучу раз? Стекольное дело — хемия, а хемия — часть науки! Малая часть притом!..
   При мыслях об учителе глаза наполнились слезами. О-о, как Великий выговаривал городскому писцу… тому, пузатому… которого боялся (подчиняясь по службе) отец:
   «Ты — стервятник-падальщик, ибо таким ты родился на свет, но эта семья — не твоя пожива. Ты уйдёшь отсюда, пятясь задом, и никогда больше не откроешь этих ворот. Двуногое мясо для демона войны ты пригонишь из других дворов, где живут простолюдины-хемуу, смрадные от пота. Здесь живёт учёный человек, искусный пальцами. Сюда ты не сунешься. Он беден, потому что служит честно. Ты хотел приступить к нему, потому что он беден. Но между ним и тобою — я. Уходи. Старший сын твоего подчинённого не взят в войско Пер Аа!».
   Пузатый поднял ручищу, чтобы напустить на Великого Шешу темнокожих (взятых из Куш) стражников-маджаев… но это движение было последним, которое успел сделать пузатый. Он вдруг свалился на землю у ворот! Как дерево. А маджаи — оба — замерли кто где стоял!.. Отец тоже пал ниц у ног Великого. Обнял его сандалии. (Хотя был отец писцом и мог кланяться, только трогая руками землю, а не падая на неё). Рядом рухнула мать. Рядом с матерью — сестрёнка. Учитель поморщился. Учитель был велик, но прост, он не любил, когда пред ним валились в грязь. Истинное поклонение разве таково? Истинное поклонение выглядит по-иному! Великий Шешу знал это. Правда, этого ещё не знал Камес… и, когда отец дёрнул среднего сына за ногу, Камес тоже простёрся пред Великим.
   «Встаньте! — молвил Великий. — Я требую ответа на мой второй вопрос: в какой учебный отряд введён ваш второй сын, которому минуло одиннадцать лет?».
   «Отряд будущих писцов, как и старший сын до него, — прошептал отец, поднимаясь. — В нашем доме всегда лежал на видном месте папирус о доле искусных пальцами — о писцовой службе, лучшей из всех служб государства. Камес! Повтори!».
   Камес вскочил. Встал по-школьному: ладони — к коленям, спина почтительнейше (но не как у вонючего земледельца хемуу, не пополам, а в нужной мере) согнута, лицо — радостное, глаза — не рыщут. Набрал полную грудь воздуха. Крикнул:
   «Ткач глотает пыль в мастерской, крестьянину спокойно, как человеку подо львом, когда являются сборщики налогов, воин идёт в поход, и оружие его, и еда его, и питьё его — на спине его, как на спине осла, а меня взяли в школу, в Дом жизни, чтобы постигнуть науку и службу на благо Великого Дома и во славу Ра! Правильно говорю?».
   Великий Шешу поморщился:
   «Чересчур громко!.. Значит, имя твоё — Камес. Имя достойное. Хем ес а. Я — земля эта. Так произносили в древности, когда народ ещё не был поражён нынешней болезнью: суетной торопливостью. Так звался Пер Аа, который наказал диких азиатов хека хасут. Иди со мною. Я введу тебя в Дом иной жизни, освещённой иным светом. Лучом иного властелина. Хочешь?».
   Камес закивал. Отец, приподнимаясь, издал странный звук. Брат Яхмес бросился к отцу:
   «Мне надо в войско! Я драчливый и грамотный, я стану войсковым писцом, добыча не обойдёт меня!».
   «Тише, урод!» — сказала мать, приподняв голову и глядя снизу вверх.
   Камес испугался. Мать никогда так не разговаривала. Ни разу. Даже когда очень — очень-очень сильно! — сердилась на детей.
   Толстяк-писец зашевелился. Маджаи, оживая, переглянулись меж собой.
   «Берите того, кому вы послушны, и несите прочь, — велел господин Шешу. Когда калитка закрылась, выпустив маджаев с ношей, он добавил: — Не жалей о меди, потраченной на дары ему, о женщина! Твои сыновья идут в жизнь иным путём. Их беру я. Ты счастлива, мать. Ты счастлив, отец. Вы плачете, но — плачете от великой радости! Атон увидел вас, Атон над вами!».
   Камес вспомнил: Атона нельзя упоминать! Отец ещё раз вскрикнул… и всё ж ни слова не сказал, не возразил, провожая Великого Шешу и Камеса до калитки. Брат Яхмес пока остался. Ему надлежало уйти лишь на следующий день. Великий сказал, куда уйти. Сказал без слов. А Яхмес понял. Закивал. Хотя мыслеговорению — страшной тайной науке, которая ответвляется от жуткого сэтеп са, — он не учился ни до того, ни впоследствии на службе…
   За калиткой было много дорог. Господин Шешу был суровым вождём. Уши ученика — на спине его, мальчик слушается тех, кто его бьёт. Хотя по-настоящему влетело всего один раз. Ну, два раза. Ведь сперва ударил Камеса по руке ларец, в котором хранился пергаментный шар с очертаньями земель! Ларец принесли Великому Шешу большие чужаки, когда учитель отсутствовал. Принесли и оставили в комнате на сундуке папируса между окнами. Там, где учитель всегда читал священные узоры и писал наставления для своих дальних семдет аш — людей, которые послушны его призыву на других реках. Ларец был красивый. Гладкий. Хотелось к нему прикоснуться. О, да, Камес едва не с рождения знал: трогать чужое — грех, который омрачит чело Амона-Ра густой тучей и отяготит весы Осириса тяжёлой гирей! Если даже трогать просто из любопытства! Но… вдруг сейчас, когда Камес слышит призыв того, кто сам грешит, вознося хвалу Атону, Диску Солнца… грех падёт на Камеса только краем? За грехи семдет аш отвечает тот, чей призыв слышит семдет аш. Закон таков. Учили в школе в Хем. «Семдет аш должен повиноваться без страстей на лице и с восхищением в сердце…». И Камес прикоснулся. А ларец ударил его. Как ленивая речная рыба с носом-хоботком: невидимо — и очень больно. Явился на крик молчаливый Нахт. Из числа тех старших учеников, с которыми Великий говорил только на языке наук, не произнося вообще ни единого хемского слова. Ой, влетело Камесу! По-настоящему били. Нахт старался! Но это — единственный раз… первый и последний…
   Камес называл Великого Шешу: господин. Никто не сделал Камесу красную либо синюю татуировку на спине либо на плече, никто не сказал ему, что он бику — связанный навсегда, живой убитый, которому предстоит вечно идти туда, куда гонят. Совсем напротив! Господин сказал, что Камес — несвязанный человек неджес и может, если хочет, уйти к отцу! Только идти к отцу расхотелось. Камес решил: с этим старцем надо быть всегда. До самой смерти своей. А может, и после. Этот господин — навечно господин. Камес — навечно семдет аш, послушный его призыву. Камес станет жить для него. Камес умрёт по его воле. Будет так!
   Семдет аш — не обязательно бику. Наоборот, чаще всего, — даже очень знатные господа. Из урождённых свободных. Просто семдет аш слушаются по-настоящему. Они — внимательнее, чем бику. Прилежнее, чем бику. Живой убитый повинуется оттого, что боится. Послушный призыву повинуется оттого, что считает: «Надо так и случится так». Служа высокому человеку, ты сам делаешься выше. Чиновник, перед которым даже вольные неджесы (что говорить о хемуу?) валяются в пыли, не сможет запросто подойти к семдет аш: подходя к послушному, он тем самым приближается к господину. Закон таков. Ну а когда служишь Великому Шешу… о-о-о!..
   Родителей Камес навестил. Один раз. Отца не было дома. Мать вдруг расплакалась: «Где Яхмес, ты спрашиваешь? Урод он! Тому ли мы с отцом его учили? Совсем не тому, сынок! Настоящий урод!». Сестрёнка, затащив Камеса в дальний угол двора, где сараи для гусей и журавлей, потребовала страшную клятву, что Камес не скажет никому-никому-никому. Камес поручился, куснул палец. И узнал: Яхмес — писец. Войсковой. Девять дней — в казарме, десятый день — дома. Является всегда в подпитии. Учит сестрёнку и слуг ходить строевым шагом. Ругается. «Может быть, сегодня Месяц трезвый придёт! Жалованье у них — только через месяц. Останешься ждать, Земля?». Камес соврал, что как раз сегодня вечером предстоит много дел. Враньё — тоже грех, тоже большая гиря на загробных весах… но сердце моё, сердце моё, не свидетельствуй против меня на суде Осириса… остаться было в сто раз страшнее, чем согрешить!..
   Начался и закончился разлив Хапи. Близился второй разлив: звезда Сопдет созвездия Анубис превзошла грань земли, чтобы пасть с неё и переполнить реку. Родной берег отдал Великого Шешу и Камеса пустыне Синай: подошли ослы, Великий Шешу сел в своё седло, Камес — в своё и началось далёкое трудное путешествие. Синай отдала их Большой Бирюзе: выполз на берег феа, чтобы увезти Великого Шешу, Камеса, Нахта (старший ученик подъехал на коне откуда-то с другой стороны), всю прислугу, все свитки. Волны долго качали феа, эту странную двухпарусную бару, а феа всё шёл, шёл без матросов, без гребцов, скрипя канатами, поворачивая треугольные свои полотнища. Большая Бирюза отдала Камеса чужой земле. Рыжей каменистой земле, по которой все реки — злые, шумные, холодные! — текут не правильно, с полудня на полночь (тако нисходит Хапи), а с востока на запад. Из моря встал Угарит: город злых, шумных фенеху. Там Великий говорил со множеством чужаков. Со всяким — на его наречии, потому как знал он все слова. Чужаки входили тайно. По ночам. Кланялись, падая ниц. Звали учителя: господин Хехеи. Наконец, явились чужаки-великаны. Выше, чем маджай! Под потолок. С волосами светлыми, как у ахайваш. Но с телом обыкновенного загорелого цвета… и не похожие ни на кого. Речь их была речью наук. Камес понимал речь наук всё лучше. Великаны не кланялись Великому — и звали его просто: учитель. Но были с ним почтительнее всех. Истинные семдет аш! Без страстей на лице и с восхищением в сердце!.. Ночные беседы утомляли Великого. Днём он спал. Камес, выучив урок, одиноко бродил по саду, который примыкал к домику. Вернее: который примыкал к домику и храму Атона. В храме не было ни росписей, ни статуй. Голые белёные стены да позолоченный диск. Камес думал: диск — золотой. Но с неба каждый день лилась вода, которая в Хем лилась так всего один раз (когда Камес был совсем маленьким). Струи сочились сквозь крышу, ползли по диску. Диск быстро зеленел. Он не был золотым. Он был даже еле-еле позолоченным. Злой молчун Нахт — а тем более слуги — редко заглядывали в храм. Великий, сколько жил в стране фенеху, вообще ни разу не почтил святилища. У него было и так много дел! Особенно с великанами! О диске стало некому заботиться. Камес сам почистил его песком с берега моря…
   Угарит отдал Камеса в Трою. Второе плавание было тяжким. Зима кончалась, бури неистовствовали. Только не горячие песчаные бури, как в Хем: холодные водяные, странные и потому страшные!.. Троя передала Камеса Ахее — стране твёрдопятых ахайвашей. Камес не заметил третьего плавания. Он болел. Он даже по ахейскому дому ходил, держась за стены. Великий был строг, проверяя уроки… но после уроков улыбался и шутил, вспоминая свои ученические годы. Великий стал очень добр. Он захотел, чтобы Камес поправился. Демоны отступали медленно, время от времени возвращаясь. Когда состоялось четвёртое плавание и страна ахайвашей вернула Камеса назад в страну фенеху, в горбатый город Арвад, — демоны совсем ушли. Речь наук стала совсем понятной. Делались понятными узоры-письмена. Камес привык к еде, к которой долго не мог привыкнуть: всё, что подавали ему невольники, нужно было есть сырым. Овощи… пророщенные зёрна… даже птичьи яйца и рыбью икру! (Рыбы Великий не ел. Даже покупать не велел. А мясо люди Хем не едят, быки и коровы суть священны). Но Камес привык…
   А потом всё рухнуло.
   Человек выглядит одинаковым каждый день, но внутри он одинаковым никогда не бывает. Об этом ещё отец говорил. А господин Шешу стал меняться прямо на глазах. То он был с Камесом ласков и добр, как родной дедушка с внуком. То входил в комнату, будто не зная Камеса. То вновь становился прежним. Наконец, проснувшись среди ночи, Камес увидел сразу двоих Великих Шешу! Не отличимых друг от друга. Один держал другого за край одежды, говоря:
   «Уходи отсюда в свою Ат Лан Тид! Бери мальчишек, зови бику, собирай папирусы — и возвращайся на свои тонущие камни! Я не в силах убивать, о пожирающий сырую пищу, ибо смерть воистину мерзка для меня во всех проявлениях…».
   «Для нас она тоже мерзка», — перебил второй.
   «Воистину мерзка во всех проявлениях! — громко повторил первый. — Сие отличает нас от вас, о лицемеры, для которых убить человека своей рукой и убить человека руками наёмных убийц — не одно и то же! Учитель пощадил вас. Хотя именно учитель тебя выследил. Лепя себе новое лицо твоё, ты мог не знать, что лепишь не храмового певца. Называясь моим именем, ты ведал, чьё это имя. Но если ты, атиллан, снова сойдёшь на священную чёрную землю Хем, этот шаг станет для тебя последним. Они отворят твою кровь. Они узнают, по цвету крови, кто ты».
   Камес замёрз от ужаса… но не удивился.
   Второй спросил, освобождая свою одежду из рук первого:
   «Твоим именем, говоришь? Которым из двух? Ты ведь — то Шешу, то Хехеи, а твой выкормыш — то Ипи, то Нахт, слугам Атона приходится часто менять имена и лица!.. Священную чёрную землю? Давно ль она стала для тебя священной? Ты родился в Угарите. В общине беглецов — слуг Солнечного Диска Атона, чьи предки спаслись из Хем, когда умер Эхнатон».
   «Я — хемец. Я мечтаю лечь в ту землю, в которой спят предки предков».
   «Хорошо. Тогда казнят тебя, а не меня: Великий Дом — верховный жрец Амона-Ра — до сих пор вылавливает слуг Атона… до сих пор не зная, кому было нужно всё, что сотворил Эхнатон. А я уйду в Ат Лан Тид, где спят предки моих предков. Если Ат Лан Тид ещё там. Убивай сам себя. Не жаль. Жаль, что ты и других губишь! Ты равно губишь тех, кто для тебя чужд, и тех, кого ты хотя бы на словах считаешь своими. Отзови его. Над ним — тень смерти. Даже я, самоучка в тёмно-синих одеждах, вижу её. Пусть мальчишка тоже уходит».
   Камес всё понимал. Это была речь наук. Но то, что они говорили… оставалось непостижимым!
   Лан — государство, держава, в крайнем случае просто земля среди вод, на которых нет поблизости другой земли. Ат — и солнце, и отец. Тид — божественный, великий, грозный, могучий. Земля грозного солнца? Отеческая великая земля?..
   Никогда, никогда Великий не упоминал такую землю… и никогда никто не говорил на языке наук вот таких слов, переполненных такой ненавистью:
   «Куда ему идти? Куда ему возвращаться? Я хотя бы стар…».
   «Если Хем рухнет на дно, как Ацт Лан Тид, я пойду на дно вместе с нею. Именно этим я от вас отличаюсь».
   Камес закрыл глаза в страхе. Кто-то из двоих взял Камеса за руку. Мысленного приказа, который улетел в соседний покой, где спал Нахт, Камес понять не смог: мыслеговорению только-только учился, а приказ был очень быстр. Мысли ведь могут мчаться скороговоркой, как и слова!.. Кто-то из двоих одинаковых (судя по звукам) собрал все рукописи, взял оба ларца — старый ларец Великого Шешу, бьющий по рукам, и новый, такой же, внесённый в дом три дня назад для Нахта. Камес открыл один глаз, чтобы найти свои папирусы с уроками… и, найдя всё, вновь закрыл. Так и шёл, не глядя. Оборотень прислал господину на берег мысленное слово: «Дом подожжён вместе со всем, что достойно огня. Бара — «Лотос». Кормчий — роме, он обо всём знает. Не возвращайся. Тебя встретят. Это — не угроза, атиллан. Это — предупреждение». Господин обнял Камеса за плечи, нежно привлекая к себе. Он ещё ни разу так не делал!.. Нахт молча ушёл. Молча вернулся обратно, пихая перед собой двух троянцев. Камес понял: это плавание будет самым страшным. И оно было самым страшным. Великий Шешу погиб, пытаясь остановить морских разбойников! Великий Шешу при всём своём могуществе не сумел остановить их!
   Сияло солнце, — Камесу оно казалось тьмой, которая даже днём не рассеивалась. Камес делал всё, что приказывали фенеху. Слушался всех фенеху. Здесь бьют. Даже Криаштарт Стекольщик однажды вытянул своего Дуя поленом по спине. Что уж об остальных!.. Судьба заулыбалась. Напомнила: в мире существует равновесие и за бедами следуют блага. Камес попал на песочный двор. Из песочного двора есть ход в стекольную мастерскую. В хемию. Хемия способна извергнуть дым без огня и огонь без дыма, излечить больного и убить здорового, сделать серую глину радужной и обесцветить самую стойкую краску. Человек с таким мастерством в руках имеет большую ценность. Знаток хемии послушен призывам самого Пер Аа! Улыбнулась судьба… но в мастерскую, ход показав, не пустила до сих пор…
   А уйти некуда!
   Камес ведь уходил! На бару, которая готова была отойти в Великую Бирюзу. Сотник воинов, которые шли на баре, оказался старшим братом Яхмесом. На шее Яхмеса была «золотая похвала» в пять пальцев шириной. Дома Яхмес, напившись пива, стал учить строю Камеса и сестру. Мать заступилась за них. Яхмес назвал её самыми гадкими словами. Точней — обычными. Коровой, козой, гусыней. Простые хемские слова звучали в его устах, как речь наук в устах оборотня… и куда же идти?..
   Унатеш давно храпит. Взрослые, доиграв, влезли под одеяла. Дождь — и тот утих наконец. Через ограду глянула звезда. Не тёпло-красная Сопдет, глаз небесного пса Анубиса (которую ахайваши называют — Сириус и которая в далёком будущем, Великий говорил, станет обычным белым светилом). Другая. Чужая. Холодная. Уже сейчас — совершенно белая. Её бесцветный глаз мигал зловеще…
   Надо спать. Утром поднимут вместе со всеми.
   Чтобы не расплакаться ещё раз, Камес ещё раз представил себе, как он — уже послушный призыву Пер Аа — лупит чиновника тростью по плечам. Трость отскакивает. Жирные плечи содрогаются от ударов. Писец терпит. Малый служащий должен терпеть, когда его бьёт великий служащий, мастер хемии, послушный призыву Пер Аа!
   Вот будет настоящая жизнь!
   А пока… опять — равновесие…
   Терпи, Камес… терпи, Земля… по тебе все идут, по тебе все топчутся…
   
   ***
   — Безнадёжное дело, — говорил тем временем Закар. — Стёкла защитят маяк. Но они же заберут часть его яркости. Добрую часть! Половину! Сам же знаешь, как окно гасит солнечные лучи… ну хотя бы в твоём доме. Ветры, не стёкла, должны быть вставлены в переплёт рам! Чистые прозрачные ветры!
   — Знаю, Закар, — кивал Криш Стекольщик. — А дело… не безнадёжное. Можешь сам подойти к печам? Если нет, — я всё принесу сюда.
   — О чём говоришь? — не понял Чернобородый. Но хотел уже встать из-за каменного стеклодельного стола, за которым друзья ужинали.
   — Сиди, сиди! Света хватит. Всё увидишь сам.
   Стекольщик отошёл к яркому огню, от которого тьма мастерской казалась ещё темнее. Вернулся. Принёс, держа за края, искристую льдину.
   И загадочно улыбнулся.
   Закар тряхнул головой:
   — Ты прав, друг, как раз хотелось приложить к вискам по льдинке…
   — Не лёд, не лёд! — (Криш вдруг торжествующе, победно ухмыльнулся в рыжеватую бороду). — Стекло. Пять лет я за ним гонялся! Отбирал самый чистый песок. Сеял сквозь самое мелкое сито. Учился перемешивать его в горшке так, чтоб пузыри не возникали. Вот оно! А теперь… ты представь раму, в которую вставлены такие пласты!
   Закар дотронулся до льдин — и отдёрнул руку: они были горячи, как кипяток. Криш держал их столь уверенно лишь потому, что у него — особые руки. (Жара не чувствуют. Хотя ожог на коже может быть).
   — Так, ты… значит… ты давно уже думал о рамах для маяка?
   Стекольщик ухмыльнулся торжествующе:
   — А здесь ты промахнулся, друг! Я варил стекло для другой работы. Я делаю зеркало.
   — Та-ак… — протянул Закар суровым голосом шафата, свершающего суд. (Чтобы скрыть свою неловкость). — Значит, Стекольщик Криш намерен сделаться Кришем Зеркальщиком! Пошлина с перемены мастерства в казну внесена? — И уже совсем иначе договорил: — Я знаю, есть зеркала серебряные. Они быстро темнеют и малонадёжны. Бронзовые — ещё менее надёжны. Хорошо и долго служит полированный обсидиан, который встречается на Ливане. Хотя обсидиан — самый тусклый: смотрю на своё лицо, — половину лица не вижу. Но сквозь прозрачное стекло ты увидишь всё, что угодно… кроме себя!
   — Зеркало будет серебряным, друг. Я знаю, как склеить металл со стеклом. Прозрачная плёнка укроет полировку от воздуха и влаги. Я сделаю совершенное зеркало.
   — Совершенное зеркало?
   — В котором отражается всё — и ничто не теряется! Обсидиановое зеркало гасит больше половины света. В нём отражается только то, что в достаточной мере освещено. Если половина твоего лица — в тени, ты его, да, никак не увидишь. Зеркало будет твердить тебе, что неосвещённая половина совершенно тонет во мраке. Но разве это так? Не во мраке! Просто в тени! Вот моё зеркало и отразит в себе всё: свет… тень… даже самоё тьму, если тьме придёт на ум глядеться в зеркало.
   — Твой дед хорошо учился у бродяги-роме в линялых синих одеждах! А внук взял себе не только дедовские цветные порошки!
   — У меня ещё своя голова есть вдобавок. Я знаю! Только в истинном зеркале Вселенная отразится без искажений! Вся целиком! А в зеркале несовершенном — только часть её…
   — … если Вселенной придёт на ум смотреть в зеркало.
   — Можешь смеяться, — пропыхтел Криш прямо в кубок, допивая вино. — Да, да, я сделаю зеркала, достойные того, чтобы там отразилась Вселенная! Если смогу… и если не испугаюсь.
   Закар кивнул. Немного подумал. Сказал:
   — Криш! Извини, я плохо понял твоё последнее слово.
   Стекольщик отставил недопитое. Умолк. Был он теперь серьёзен. Серьёзны были и слова, которые он сказал в ответ:
   — А у тебя не случалось так? Ты не бросал наполовину сделанное дело?
   — Хм! — (Чернобородый кашлянул. Допил свой кубок, чтобы промочить сохнущее горло). — Ты знаешь… у меня подобного ещё не было…
   — Ой, хватит врать-таки!
   — Я говорю что думаю. Затруднения — они меня, напротив, побуждают доделать всё как надо. Самым лучшим образом доделать. Только в пустых делах трудности отсутствуют.
   — Может быть, — сказал Криш. — Может быть. Хорошо, если так…
   
   Конец II-й части.
   
   15.9.1984 — 13.10.2000.


Рецензии