танцы во круг дуба. Акт первый



«стоял себе Дуб и стоял одиноко, на красивой
лужайке…
…шёл мимо человек с открытым ртом.
Остановился и обнял Дуб… от восхищения замолчал. В
широко открытый рот влетела птичка и свила гнездо…»
Дмитрий Игошин «Дубовая голова» 2010г.

- Мне жутко не хочется говорить с тобой на эту тему, однако, ты требуешь своего. Что ж, пусть так, пусть будет по-твоему. В воскресение наступит срок, я открою старый портфель и выну из него те самые, злополучные документы. Я прочту его завещание, раз ты так хочешь услышать правду. Хотя, может быть, ты передумаешь, я выкину, этот чёртов портфель, даже не раскрывая его, не вываливая его содержимое на свет? Нет. Ну, раз так, жди обозначенного дня.
Ожидание явно затянулось, практика завещаний ещё не совсем прижилась в этой стране, Девушку разбирало любопытство, грызло сердце, не давало спать. Что он мог мне завещать, у него же ни чего не было, кроме заначки на чёрный день, и та – бутылка дрянного коньяка, Пётр, видите ли, водку не мог потреблять, тошнило сразу. Теперь он умер, быстро и плохо. Дома нашли всю одежду, обувь, а самого не нашли. Стояли редкие по свирепости, морозы, у порога дома остались следы голых ног, Пётр, видимо, ушёл из дома голый, соответственно помер от мороза. Когда девушка вошла в комнаты, занимаемые ранее Петром, то была удивлена обстановкой. Белые стены, пол и потолок не нарушало ни единого пятнышка, свет давали круглые голые лампочки, висящие на белых проводах. И больше ни чего, кроме кучки заношенной одежды, странно, неуместно смотрящейся здесь. Лучше, если бы Пётр оставил свою одежду на кухне, заставленной стульями, столом, плитой, холодильником и запасами еды. Тогда ни чего не нарушало бы белого покоя. Девушка стояла посреди белого. Где же окна? За окнами собирался идти снег из тяжкой фиолетовой тучи. Фиолетовая туча, белые, в инее, деревья, столбы, провода. Серые столбы и чёрные провода. У ближайшего столба стоял некто. Он ковырял иней, расчищал голой ладошкой столб, пока не добрался до серого, грязного серой, въедливой городской грязью, тела столба. Он смотрел на это, и так ему становилось тоскливо, что хотелось выть, яркий яд тоски разливался по всему телу мощными, горькими потоками, плескался волнами, человек корчился, почти падая на угловатый лёд улицы, но столб не давал ему упасть. И воды тоски дошли до головы, человек стал захлёбываться, когда нечем дышать, он завыл, опрокинув лицо к небу. На фиолетовом небе висел фонарь столба, выполненный в форме серебристой капли, внутри которой таился до вечерней поры белый глаз лампы.  Лампа мигнула и зажглась. Море горькое всплеснулось и замерло. Замер и человек, застыл, держась обеими руками за столб, смотря вверх, на горящую тусклым светом лампу. Нет ни горечи, ни тоски, ни памяти, только, господи, какая же интересная это вещь, горящая лапочка! Где-то, в глубинах чёрных и беспросветных, холодного подводья океана, плавает и иногда зависает  странная рыба «удильщик». Когда она голодна, тогда она открывает свою большую пасть и зажигает маленький, естественный фонарик, висящий у неё на специальной такой удочке, растущей прямо над мордой. Ждёт маленькую рыбку, рыбка сама приплывает на призывный огонёк. Город просто вывихнул свои челюсти и не может до конца закрыть пасть. Городу больно, во рту всё высохло, туда ещё гадят голуби, город по ночам стонет и воет, то тоненько, то громко.  Насмотрелся, руки ослабли, человек сполз наземь. Разложился широко, как мог, пол тела оказалось на проезжей части. Но, каким то чудом, ни одна  машина не проехала по нему. Хотя потоком многоглазым они неслись в обоих направлениях, приостанавливаясь у светофоров, и только. Девушка смотрела в окно, окно нашлось за белой панелью, заменяющей Петру шторы. Что же он прочтёт эдакого, что?
Уже дома, засыпая, уютно клубочком свернувшись под одеялом, девушка представила себе тот самый старый портфель с завещанием, таящий в утробе тайну. Как представила, так сразу увидела Петра, голого, румяного, попирающего снег, плюющего против ветра с такой силой, что плевок летел далеко, метра на четыре, хотя ветер дул не слабо. Голый  Петр волновал Девушку. Сумятица ощущений. И странная дрожь, и смех и много чего ещё, но Девушка не задумывалась, да и зачем? Пётр медленно повернулся к ней лицом, Девушка увидела, как он напряжён. Пётр протянул к Девушке правую руку, в руке он держал голубя. Голубь только что лишился жизни, это было видно по разбегающимся с него мелким чёрным блошкам. Неисчислимое их количество покрывало уже всю руку Петра. Пётр как будто не замечал этого, он улыбнулся Девушке и хищно ощерившись, укусил голубя за грудь, кровь обрызгала всё его лицо, Пётр заурчал и вгрызся в голубя глубже. Девушка заворожено смотрела на это представление, не в силах двинуться. Ужас рождался медленно и неотвратимо. Пётр, практически весь покрытый кишащими насекомыми оторвался, наконец, таки от голубя. Из-под блох  сверкали глаза Петра.  И вот это всё начало приближаться к Девушке, Девушка закричала и проснулась.




- Пойдём, мне нужно сейчас зайти к моему старому Другу. Да, это фотограф.
Серебристый снег угадывался у края дороги, возле порога он белел в вечернем свете, в жёлтом свете фонарей троился на чёрное, серое, белое и было невидимое. Пётр поднял глаза. Старые жёлтые, облупившиеся от старости двери, всё ещё служили, скрипя и скрыпя, хотя, мимо проходя можно было решить, если вообще была нужда решать, что это заколоченные, ни кому не нужные двери. К этим дверям не вела натоптанная тропинка, снежный покров лежал ровно, снег выпал три дня назад.
 Толстые витки коричневой пружины, приделанной одним концом к стене, другим к двери, сжались, резко захлопнулась дверь, полная темень, к которой глаза постепенно привыкли, обнаружился просвет. Жёлтый просвет в глубине коридора. Туда направилась Девушка. Следом поплёлся Пётр. – Сиди здесь, а Вы пошлите сюда. Мягкий голос, мужской, немощная, скорее кривая, чем прямая фигура фотографа проявилась для маленького разговора во тьме и тот час растворилась. Пётр сидел один, долго. Уже согрелся, тонко болели подушечки пальцев, ноги гудели, приятная истома, образовавшаяся от тепла, расковывала организм. Однако Пётр нервничал, ревновал. Стыдился своего чувства, но ревновал жутко, до нестерпимой боли в груди. Девушки не было довольно долго, ни звука, ни чего. Полутьма, сандал, тепло. Тишина. Ну что там можно делать так долго?  О плохом не хотелось думать,  Пётр запретил себе думать о плохом. Но оно уже образовалось, оно воняло, оно мучило и от этого, что-то болело в груди. Совсем закрутившись в переживания, в чёрный кокон чёрного настроения, Пётр моментно устал, мысли потекли, было по другому руслу, но тут же уткнулись в вонючее. Хватит! Пётр разозлился. Закрыл глаза и уснул, незаметно для себя. Поплыл, сам на себе, по сандаловой реке, осока резала голубое на резкое, но это только казалось, шелестела высокая осока, вот утка вспорхнула, блеснув серебром, сам на себе по себе плыл Пётр неведомо куда. От предстоящего неизвестного сжималось сладко сердце и становилось немного страшно, жутко и хорошо. Пётр уткнулся головой в большую белую кувшинку, волна покоя накрыла его, проникла внутрь, вымыла  всё чёрное. С удивлением Пётр смотрел на себя, не помня себя прошлого, потом, ему стало скучно вспоминать себя прошлого, он побежал по траве, к солнцу и небу…
Петра разбудил всё тот же мягкий голос.
- Молодой человек, Вы тут что, спите? Спите, а Девушка Вас ждёт давно уже. Сколько можно спать?
Тело затекло в неудобном, как оказалось, кресле. Весь изломанный и нехороший, Пётр молча пошёл к выходу. Во рту неприятно ворочался язык по сухим пустыням. На улице ночь и звёзды. Пётр посмотрел на звёзды и моментом проснулся, взбодрился. Из сна накатило лёгким и хорошим. Слева горящая красная звезда имела тонкие расправленные длинные крылья, мигала, двигаясь. Звёзды хороводились, перелетали с места на место. Пётр протёр глаза, ночное небо увиделось в обычной своей городской простоте, с дымами, слегка подслеповатое, розовеющее по краям. На углу стояла Девушка и укоризненно смотрела на Петра. На Девушку смотрел оборванный ханыга с резкими чертами лица и волевым, американским, квадратным с ямочкой, чисто выбритым подбородком.



Было очень стыдно, но, как говорится, хозяин – барин: хочешь, вешайся, хочешь, живи. И я остался жить, не смотря уже по сторонам своей серокаменной комнаты, бросив искать какой либо выход к небу. Однако, птицы играли, кричали и я слышал их, шёл дождь, я слышал его. Снег молчит, лёд кричит. Открытые, всегда открытые глаза приходящей ко мне иной раз крысы стали волновать воображение. Я стал присматриваться к гостье. Что ей было надо здесь – загадка. Еды особо нет,  тепла тоже. Общение наше было в начале минутным, но по прошествии же нескольких месяцев стало продлеваться дольше перерыва между обедом и ужином, остатками, которых я делился с неожиданной подругой. Серая её спина блестела холёной шерстью, маленькие круглые ушки живо двигались, аккуратными лапками в белых обшлагах крыса держала мои подарки. 


- Делать мне больше нечего, как слушать твою бестолковую болтовню!  Слушай, жуй да проваливай!
Так они поссорились, и крыса больше не приходила к затворнику.



Бугристая глина пола у стен оставалась мягкой и нежной. Я ковырялся в ней, лепил разные фигурки, но не оставлял ни одной, всё сминал и возвращал в пол. Однажды я вылепил очень занимательную фигурку, то ли гнома, то ли лисы. Заснул и увидел такой сон. В полу была дырка, из дырки подземным ходом пробрался в котлован необъятный для взгляда. На дне его толпились коровы, мычали надсадно и дико, в ярком солнечном свете, таком ярком, что глаза слепли, изредка мелькали чёрные, казалось, крылья. Не видно было самих тел, только крылья, да и то, часто кончики, острые ножи. Совсем не было пыли, стерильность удивляла не меньше, чем коровы. Чёрные крылья и яркое солнце не удивляли. Очень не хотелось лезть обратно. Но что-то схватило меня за ноги и поволокло назад с дикой силой, я бился плечами об узкий проход, подбородком и затылком, не мог и слова вымолвить. Очнулся у стены, всё болело. Напротив сидела давнишняя моя знакомая, смотрела бусинками и …


Так они помирились.


-Ты говоришь – бездонное безумие. Дно! А то, что дно может быть только вместе со стенами, так же как бездно, с теми же стенами. Относительно стен ты видишь бездно.
-Ну почему ты это говоришь. Вот смотрю я на небо, на язык просится – бездонное небо! А где у неба стены? Их ни когда не было.
-Да причём здесь стены неба! Стены неба, если хочешь знать это земля! Да и вообще, мы прилеплены к земле и потому не падаем в небо, тогда как бездна везде, под ногами, нет стен, да же череп, где всё и рождается, не стены! Да мы ведь и говорим о бездне неба? Нет, ты сказал о бездне безумия. Раз нет стен у безумия, нет и бездны, тогда как выходит?
-Что-то я не врублюсь!
-Да нет никакого безумия!
-А как же душевнобольные?
-Я видел сон, и убеждён в верности увиденного. Безумные люди, больные – привиделись мне короткими, но толстыми трубами, внешнюю поверхность которых обволакивает кожа, глаза, губы и прочее, уже не имеющее внутренней связи и целесообразности. Сама же труба, чуть выше роста человека, внутри неё кровавые куски мяса, внутренностей, всё это трепещет пламенем, потому что, в эту трубку врывается ветер жестокий и производит вой такой силы и напряжения, что мы не слышим его в своей усреднённости. Этот страшный звук не чист и не мутен. Этот страшный звук мог бы разрушить всё и вся, но он возникает не ясным мне образом в начале труб, как из-под земли и таким же образом уходит в другую землю, ту, которая висит над головой.
-Какую землю? какую над головой! Что ты мелешь!
-Над чьей то головой небо, а над чьей то земля. Так то, брат.
-У нас, крыс, всё по-другому. Порядок!



… я стою в снегу по колено, в ярком, до голуби, а у горизонта марево, поле. Нужно идти. И я иду. За мной неровный след, с завихрениями и мягкими вмятинами от падений. За мной скачет ворона. Взлетит, пролетит немного, сядет и поскачет. Не каркая. Потно, но нос стынет, стынут пальцы. Что бы хорошо идти, хорошо бы знать цель, направление и с чего всё началось. Но я не знаю ничего этого, одно верно сейчас – остановлюсь, замёрзну. Но, что делает ворона? А говорят о живых остальных - Бездушные. Любопытство птицы. Она может сорваться с места и улететь, когда захочет, а я не могу. Я могу только идти. И где различие? Стелется за мной след, я вдыхаю носом на счёт пять, выдыхаю ртом на счёт десять. Стараюсь в минуту вдохнуть не более десяти раз. Я думаю только о своём дыхании. Стараюсь двигаться в одном ритме, получается с трудом, а то и вовсе не получается. Но, я так увлёкся дыханием, что перестал думать о ритме, пытаюсь отогнать обрывки мыслей, хочу солнца! Оно невидимо теперь, но оно властвует здесь без перерыва и теней. Жду, когда… От свистящего дыхания совсем застыло в голове, но не больно, а легко. Вот–вот истончатся стены клетки, и я уйду далеко. Разве есть цель у солнечного луча? Да и есть ли он, можно ли говорить о нём как о вещи?
Взлетела ворона и села на шапку бредущему человеку и как каркнет!



Городская частичка, улица, люди, магазины и машины.
… шёл, смотря в землю, что бы не заметили…
… каждый раз, не выдержав, он поднимал взгляд и видел, как на него смотрит собака, или кошка, или ворона. Животные следили за ним…
… они следили за каждым его шагом, и он не мог этого понять. Какое бы животное не смотрело, он не мог отделить взгляд от самого животного, животное смотрело целиком, один сплошной взгляд. Эти взгляды были дырами в обыденности, в привычности, они разъедали пространство. Эти зеркала не имели дна, но отражали. Не свет обыкновенный, но тот свет, от которого  становилось страшно, жутко и ноги слабели, сердце билось как зря, он терял ритм и падал на колени, а когда поднимался, его встречал Взгляд и вот уже не куда было бежать, ползти, везде… осталась бледная тряпка, накинутая на его глаза, сквозь дырявую ткань он не мог видеть и он кричал… Цепляясь за обледеневший фонарный столб.


Возле синего дома, что стоял в окружении костистых зимних деревьев, окружённых ржавым витым забором, лежал снег и из снега виднелись прошлогодние листья костистых деревьев окружённых коричневым забором, что стоял вдоль четырёх нешироких дорог. Дороги зимой сужались и по ним могли проехать только две машины, и то маленькие. Две маленькие машины проезжали по этим четырём дорогам не часто, а если и проезжали, то гудели, приветствуя друг друга, от чего становилось радостно маленькому худенькому мальчику, прильнувшему к высокому окну синего дома.  Одежда мальчика бледным туманом струилась вокруг и вдоль его костлявой фигурки. Из-под серенькой, вязаной, шапочки виднелись коричневые редкие, немытые волосы. Каждый раз, как только выдавалась свободная минутка, мальчик бежал к окну и смотрел на одну из четырёх дорог. И казался ему этот асфальтовый путь, не доступный и смертельно опасный для пешехода путь округлым. То есть, не круглым, как шар или голова, или яблоко, а плоскоокруглым, как монета или глаз. Машины были мягких округлых чёрных форм, они блестели намытыми хромированными ртами и сверкали начищенными хрустальными глазами. Мальчик ни когда не видел сидящих внутри этих автомобилей, лишь однажды он увидел пассажира той, что ехала справа налево. А случилось это так. Ранним утром, улучив минутку, мальчик припрыгал к заветному окошку. У забора он увидел человека, мужчину, в рваных верхних одеждах, без шапки, с порослью на нижней части лица, по моему грязного, он наверняка пахнет как Фрося, скорее всего, даже, как тот тёмный угол, у стены, за диваном, мокрая тряпка, паук и кошка нарисованная на обоях, мной, что бы не скучно было пауку, и пахнет он точно как на вкус пыль, я как-то положил кусочек сладкой булки на шкаф и зачитался, а когда взял и сунул этот кусок в рот, то горечь и вязкость неприятно ударили мне в нос несбывшимся запахом. Запахом, не бывшим ни когда, но точно присутствующим тогда. Грязный и страшный мужчина раскрыл рот и, наверное, заорал, но я не слышал, и было страшно. Чёрная машина остановилась, и из неё вышел человек в коричневой короткой блестящей куртке лётчика,  быстро подбежал к мужчине в рванье, в три прыжка, так быстро, летел? А, приблизившись вплотную, он обнял его и увлёк в автомобиль. Машина рванула с места и быстрее обычного, поехала в своём, только ей присущем направлении. По радио предавали рассказы о животных и последняя фраза отпечаталась в памяти мальчика – маленькие бегемоты ждут… В гриппозных кошмарах ему виделись страшные маленькие бегемоты, не смотря на свою малость, они могли вместить в себя весь мир, и ждали только случая, когда мальчик, пристально следящий за ними отвернётся и тогда… и не хватало сил у мальчика и он отворачивался, не по своей воле, ветер, сильный, могучий, дующий только в мальчика, не трогающий и пылинки вокруг мальчика, вокруг которого стояли крепкие стены синего дома, вокруг которого торчали костистые зимние деревья и снег лежал и таял на солнце а забор ржавел и коричневел а машины ехали и сигналили  а мальчик умирал от страха и вопил, орал на весь исчезающий мир, и был он одет в ветхие одежды и имел грязное, с колючей порослью лицо, и не было друга, не было того, кто бы обнял и увлёк в тепло машины,  увозящей из исчезающего мира… И мир исчез, он оказался ссосанной цыганской сосулькой, серобурокозюльчатого цвета, медленно пропадающей в похожих на свиней маленьких бегемотах. Мальчика стало выворачивать от невозможности происходящего, он был на последнем пределе, но …, но расслабилось всё его тело и он окунулся в кромешную тьму, без сновидений.

И сказал санитар санитару:
(Слегка заикаясь, путая слова)
- и всё, что ноет и сосёт у меня в груди, разве разрешимо одним или двумя словами? Ещё в юности, встречаясь с многоумными своими товарищами, строящими разговор на полунамёках, разговор понятный «посвящённым», и вот он я, вставляющий несусветицу и вызывающий смех. Но не чувство обиды толкало меня, а ненужности. Ощущения, что стоял я не на своём месте. А ныло-поднывало всегда. И не было этого тогда, когда я умолкал и слушал шум ветра. Да, что-то сказано не так отчётливо и стройно, но только в отношении ветра - шума я скажу – он пробуждал меня, на мгновение, и я видел. Видеть так, не знаю, как обозначится. Но стены молчат, а стены леса пробуждают и снег волнуется и всё как-то на своём месте и даже я. Стабильное место кружащейся, летящей снежинки.

Стальные морозы ушли, солнце растопило лёд и съело сугробы.
« и проходят они, чудесные, времена года…» Д.Цзы.


Рецензии