Алиби

Посвящается моей маме

        Его звали... черт, как же звали его? Неприметная такая симпатичная фамилия, вроде на "Нов"... впрочем, его нет теперь больше, а это все равно что и не было никогда.
И тем не менее фамилия его совершенно точно была Новодворов. Один-единственный раз можно было встретить эту фамилию в областной газете, и, если только у кого-то не завалялся экземплярчик, теперь уже трудно восстановить в подробностях дело, связанное с этой фамилией. Я, впрочем, слышал однажды о доброй студенческой традиции, имевшей место у нас в 80-х годах прошлого века - стены вместо обоев обклеивались газетами, сложенными таким интересным способом, что, будучи покрытыми слоем коричневой краски, они образовывали экзотическое, чем-то напоминающее кожу с дивана, покрытие, и это было хорошо, правильно и оригинально. Так вот, может, одна из таких стен сейчас увековечила бы фамилию Новодварова, хотя, насколько мне известно, традиция эта ушла уже в небытие. Ей богу, фантазии у молодежи вообще поубавилось.
Впрочем, его роль в той давнишней газетной истории является скорее периферийной, заменяемой, нежели центральной: редко-редко когда на почве отечественной прессы (и это надо признать как несомненное ее преимущество перед западной) выходило так, что фигура преступника высвечивалась на фоне фигуры жертвы, имела большее значение в глазах общественности, выстраивала вокруг себя целый перевернутый мир, войдя в который, быть может, иной психиатр не находил более выхода. Чаще всего (и в данном случае также) убийца разумеется как молчаливое орудие зла, никого особо не удивляющее и занимающее как бы даже личное, законное место в мире, совершенно отделенное от общества, и потому любое столкновение с этим злом носит заведомо внешний характер, в результате чего мы, подобно древним скандинавам, ощущаем себя сплошь окруженным насыщенной тьмой островком бледного, жиденького света, чем-то напоминающего кислую серую сыворотку. Жертва конкретна и вещественна, ничто на свете не может заменить ее очертаний, фотография ее, в идеале, призвана навеки запечатлеться в глубине сетчатки, слиться с этой сетчаткой и стать ближе самого родного, что есть в тебе, в то время как забравшее ее является чем-то расплывчатым, непонятным - теми потемками, которые царят, по пословице, в чужой душе.
Потемки... видит Бог, десять из десяти! Заметьте это: как верно, что не тьма, не сумерки даже, а нечто такое жидковатое, отчасти проницаемое, как неудавшееся желе; просматриваются, угадываются, разоблачаются очертания в общем-то знакомых предметов обихода, все видится так, как если бы серым мутным осенним вечером ты зашел в квартиру без электричества и ощупью начал ставить чайник, споткнувшись так о шарахнувшегося кота, о табурет, с утра поставленный для вкручивания лампочки и неубранный обратно, едва нашарив вешалку... вот - чужая душа, вот ее потемки. Но никогда не угадаешь узора на скатерти, цвет обоев и того белого кораблика на кружке, висящего в бликоватой белизне с прилипшею волной. 
Делу, в которое был вовлечен наш герой, исполнилось на момент его безосновательного, но субъективно необходимого вычеркивания из жизни тринадцать с лишним лет. Именно столько прошло с момента смерти студентки Нади Раскаловой, приходившейся Нововерову (молодому дантисту, два года уже хранившему сломанный зонтик, забытый у него одной из тех девиц, что, ничего никогда не означая, в своей поверхностности вживаются удивительно глубоко и, кажется, живут и дышат только тем, что удалось накарманить в доверчивых сердцах) знакомой по сахару и сухарям, собственноручно приготовляемым холостяком Неводверовым для жирненького такого куриного бульона, как он любил - без лишних сущностей, плавающих всюду или же лежащих на дне - одна только эфемерная, какая-то даже метафизическая жижица да горсточка сухарей, собственноручно им, холостяком, приготовляемых. Проще же говоря, Надя приходилась ему соседкой и иногда одалживала чего пожевать, щупленькая такая, лет восемнадцати, со светлыми волосами, тускнеющими от сигаретного дыма. Недоверов знал, что иногда у нее оставался ночевать ее дружок, тоже, по-видимому, студент, побогаче и весьма тонкого душевного устройства, так что иногда Надя появлялась у порога соседа со слезами в глазах и свежею затрещиной, красневшей поверх веснушек. Казалось, она почти таяла в мерцающем резком свете коридора, с трудом одолевая противовес собственной тени. В такие дни она бывала необыкновенно податлива и размягчалась, как те сухари в бульоне, так что Неведоров усаживал ее, вяло сопротивляющуюся и то и дело всхлипывающую, на кухне, наливал чаю и клал рядышком конфету "Маска", если не было "Белочек", или же если "Белочек" было мало. Если же "Белочек" было в обилии, то он непременно клал "Белочку", а то и две. Сам же он уходил в спальню или еще в ванную, поскольку спальня была у него чересчур близко к кухне и порой удаление хозяина туда не доставляло гостье, как ему думалось, довольно приватности. Иногда же Надя бывала в таком плачевном состоянии, что Новедоров боялся даже оставить ее одну, и тогда он, стесняясь лезть в душу и все-таки желая заглушить в себе глухую боль чужого страдания, шел в ту же ванную комнату и приносил оттуда газету со свежими актуальными анекдотами на последних страницах, и читал их, предварительно важно откашлявшись, как бы приступая к сообщению, без всяких прелюдий (от похабных он краснел (больше, впрочем, из-за подавляемого хохота, чем от смущения), над невинными посмеивался слегка, если же к концу многообещающий анекдот становился скучным, он завершал его задумчивою ноткой, как бы делая некий вывод и вслух вынося мораль). Иногда она смеялась, и он поневоле любовался, как от смеха у нее обнажались клычки, делая, впрочем, про себя заметку о неправильном прикусе и о том, что не помешали бы скобки.               
То была самая середина девяностых - годы, как вы понимаете, еще погаже нынешних. Еще смердила вчерашняя советская падаль, а уже нарождалась новая сволочь. Надин отец тогда был уже на пути к обогащению и не то мотал срок, не то скрывался в Москве. За что именно, ему вздумалось скрыть и поди сыщи теперь при всем желании. Говорят многое: одни - что убил кого-то, другие - ограбил, третьи - шантажировал. Одни только осведомленные молчат.
Дело же Недодверова тоже отнюдь не процветало, и, хотя практика была, не было ощущения достойной жизни, а все было как в коридоре перед его приемной - тускло, ободранно и, в общем-то, страшно, и страх был безотчетен и туп, а главное - среди замученных советских скамеек была одна свеженькая европейская, и это был идиотизм. Но всегда откуда-то находились у него для пациента успокоительные слова, незлобная, и в то же время как-то подходящая к делу шутка (а дело, между тем, порой давало обильный материал для шуток злобных), почти всегда натянутая и неудачная, а все-таки, голос был звонким и бодрым, чай коллеги чаще всего ходили пить к нему, радуясь откуда-то у него взявшимся чудесным фарфоровым чашечкам и блюдцам, скатерти с попугаями, а в подъезде лишь на одном почтовом ящичке висел замок.
Писем он получал немного (и как обреченно, сначала падая, а потом уже спокойно укатываясь в какую-то неведомую еще скуку, выравнивалось в своем биении сердце, когда он вдруг узнавал пьяно шатающиеся буквы материнского почерка, уже с конверта просящие денег! Увы, чаще всего так и было), получив же ожидаемое, он дожидался вечера, томя и истязая себя в каком-то неимоверном цветочном бреду на стыке мечты и реальности (и пыльный фикус на пару с перестоявшим чайником как бы подсказывали содержание: "Давай уедем, далеко, навеки..."), и уже никакое разочарование не брало его, когда он, остро ощущая ванильный запах школьной, с блестками, ручки, жадно поглощал глазами каждую завитушку заветного почерка, а сквозь добросовестную копию комнаты, отраженной в окне, едва просвечивала луна со всем своим далеким, непостижимым, страстно желанным одиночеством...

Человек, о котором потом жена адвоката, зачем-то морща очаровательный лобик, будет, вспоминая, говорить "ну тот, толстый", сидел на кухне европейского типа и, ожидая чая, рассматривал на холодильнике магнитик, изображавший Статую Свободы, почему-то красную. Но вот с чаем подошла жена адвоката, и с дрессированными, как у стюардессы или секретарши, жестами (от хозяйки в ней был только фартучек, напяленный непонятно с какой целью, ибо она почти никогда не готовила сама), подала чай, как положено, на белом блюдце, с квадратной салфеткой, повернутой ромбиком, и Невердоров поспешил отвести взгляд от хозяйского холодильника, дабы при своем телосложении не навлечь на себя определенных подозрений.      
Жена адвоката была красива, красота ее была из тех, что, подобно мебели и однотонной подборке картин в квартире (только на кухне, кстати, висела парочка - один авторский черный ромб на красном фоне, и еще второй такой же адвоката, нарисованный лучше (предмет роскоши и предмет гордости соответственно). Адвокат даже еще подрисовал поверх своего ромба очаровательную розочку, так что вот), представляла вкусовые предпочтения своего мужа, не желавшего, как видите, гипертрофированных форм, но и не обремененного аскетическими представлениями извращенца об идеале женской красоты. Была она, помимо прочего, и обходительна, мгновенно обволакивая ожидание (подчас полуторачасовое) гостя сладким  облачком последних новостей и прогноза погоды (всегда лучезарного), так что ревниво-ехидное воображение быстро рядило адвоката в рога и делало карликом.
Помимо чая в распоряжение гостя поступила овсяная печененка, которую гость не чувствовал себя в настроении съесть, считая ситуацию для этого недостаточно неформальной. Однако атмосфера, царившая в квартире - ваза с цветами на столе, кофейного цвета занавески, окрашивающие проходящие лучи в спокойные карамельные оттенки, нежная скатерть с аккуратной складочкой посередке - все это было так (обманчиво) непохоже  на тот номенклатурный ад, только еще утром отпустивший его, как отпускает боль от раковой опухоли - сколько обмана и сколько облегчения! - так уверенно и увлеченно шептало ему о спасении, о том, что все плохое ушло и не вернется, и настоящий чай в изящной маленькой кружке так хорош был в сравнении с тем в участке, в пластиковом стакане, с медленно агонизирующим пакетиком в едва теплой грязной воде - так все было хорошо и спокойно, что Недоворов решился откусить кусочек, и тут же схрумал всю печененку. Под столом в этот момент об его ноги вдруг начал тереться большой круглый кот. Стало совсем уютно и захотелось снять носки.      
Оживший взгляд его вернулся к вазе с цветами с целью удостоверения оных материала и происхождения. То были три белые орхидеи, обвиваемые алой ленточкой посреди стеблей. Живые ли? Нет, не живые: воды в полупрозрачной вазе не было, если присмотреться. А все-таки...
И он протянул руку, касаясь больших прохладных лепестков, и понял: живые! Прохлада и тяжесть жизни была в них, и вот уже проступает скупой сок, если чуть надавить... совсем только что, должно быть, поставили их сюда. И не вязались они толком с грязной, мутной зимой за окном.
Последним взгляд его коснулся конверта, который, словно бы объясняя свое назначение и оправдываясь в чем-то, живо притянул к себе адресата. Адресат, войдя, едва поздоровался, промямлив одно на всех абстрактное имя-отчество, провел зачем-то рукою по смирно уложенным волосам, поправил рубашку и стал оригинальничать:
- Вера, нож в студию! - Звонко потребовал он, очевидно цитируя "Поле Чудес", и в поле зрения гостя, рассматривавшего причудливое изумрудное кольцо адвоката, медленно вплыл кухонный нож. Адвокат у всех на виду вскрыл письмо, и, шевеля губами, прочел про себя тайну.
- В вашем деле я осведомлен, не трудитесь - остановил он Нодеверова с твердостью оплачиваемого вперед человека, когда тот было начал излагать подробности того, что вчера было им по телефону кратко охарактеризовано, - Вам сейчас главное - не беспокоиться и не переживать попусту. Я кстати потому всегда и устраиваю встречи дома - сразу как-то тон и настроение соответствующие налаживаются, - Адвокат привычной рукой поправил клетчатые подштанники, - А вы, я смотрю, уже как на процесс разоделись! Честное слово, такой пиджачок вам в суде совсем, совсем даже не повредит, а очень даже наоборот...
Говоря, хозяин вертел в руках серебряную сувенирную чернильницу, купленную вчера на незначительную часть суммы, полученной от Раскалова, который нынче был как-то особенно на виду. Чернильница эта радовала его - давно хотел такую, чтобы блестела и ценности определенной лишена не была. А эта, говорили, антиквариат - со стершейся эмблемой, потускневшее серебро. Для него же она была совсем новенькой - еще даже места своего не имела, а валялась на столе в кухне, как, бывает, подолгу лежат несообразные комнате нераспечатанные вещи и отдают новосельем. Иногда даже стареют так.
- Вот что, - Внезапно крякнул он, и решительно поставленная им чернильница брякнула отдаленно похоже, соблюдя положенную неточность рифмы, - Вам, первым делом, надо понять, чем будет оперировать обвинение. Тут два пункта, с которыми вы ничего поделать не сможете: ваше отсутствие в тот день на работе плюс ваше близкое знакомство с убитой. Первый выглядит особенно детективно - его-то и будут развивать сначала, вторым же приложат на десерт, так что мало не покажется. У вас на тот день было записано три пациента, а вас не оказалось - непредусмотрительно и непрактично, согласитесь. Однако до второго не дойдут, коли будет убедительное алиби. Вам оно нужно, как воздух. Тут логика совершенно очевидна: будучи в другом месте, вы, конечно же, физически не могли совершить данное преступление. Вообще, ведь с латинского так и переводится, если заглянуть в словарь: "Alibi" - "В другом месте" - Блистал адвокат, зачем-то смещая ударение на второй слог и фамильярно коверкая шапочно знакомую латиницу, - Может быть, вспомните-таки? Что это за другое место было? - И он, взявшись обеими руками за край стола, стал опасно качаться на стуле.
- Другой город.
- Какой же?
И он назвал. Произнесенное вслух, название это, совсем коротенькое, пробудило в нем на секунду что-то давнее, чудесное и лишнее. Шепот и мысленное говорение можно сравнить с черно-белым изображением, добавление же голоса сродни добавлению цвета. И целая радуга была для Недоведрова в этом названии. Близость моря и неба была в нем. Толкаясь, спеша, накладываясь друг на друга, вспыхивали и гасли милые сердцу вещи - волнистый, покрытый трещинами асфальт, пульсирующая теневая сеточка листьев, простое коричневое платье, сумерки в тончайших переменках ни единым облаком не скрываемой красоты... и все это спешило попасть в первую вспышку, остановить сердце, выделаться в побег и спасение, и опоздал синенький скромный платочек, почти прозрачный, пахнущий духами ее матери платок, проигрывающий (как выяснилось) некоторым другим вещам в какой-то особой гимнастике воспоминания, позволяющей украшать любую жизнь, не касаясь ее, не походить вон на ту синюю салфетку возле холодильника. Печальное, позорное сходство.
- Никогда не слышал! - Бодро заявил адвокат, вернувшийся на прошлой неделе из Венеции,  - Это рядом с...
- Это рядом с нами. Недалеко.
- Что ж, ладно! - Хозяин встал проводить, - Тогда проблем не будет. Вам нужно парочку свидетелей найти, сами понимаете - подтвердить. Ну и билетик, конечно, шикарно будет. Хотя дело, конечно, давнее. "Дела давно минувших дней,/Преданья старины глубокой" - Цитировал адвокат, напевая несуществующую песню.
Вдруг на кухне (они слышали уже из коридора) страшно и неровно заорал кот.
- Жрать просит, видно. Вечно ему что-то надо. Говорят, это они так речь человеческую имитируют. Байки, конечно, из разряда, - Хозяин привел пример байки, которая была, действительно, из того же разряда.
- Главное, помните: ровно ничего страшного не произойдет, - Добавила еще моложавая голова адвоката, бочком высовываясь из двери (Неворедов уже стоял на площадке). Потом три раза сухо прохрустел замок и утробно, проваливаясь вниз, сглотнул занятый лифт.
Он долго ехал домой, попадал в пробку, снова и снова видел в тумане зеркал одну подозрительную черную машину и, улепетывая, петлял по переулкам, которых не знал.

Многое, говорят, в нашей жизни совершается мимо нас - совершается нами, а не какими-нибудь языческими тайными агентами нашей жизни, приставленными к нам с непонятной, непостижимой целью (опять же не удобней ли было б так? Единый Бог тем бывает таинствен и неудобен, что одно только зеркальное, добродушное молчание послышится в ответ, в то время как некий некрупный, амбициозный обладатель планов на нас смог бы, наверное, нас вовлечь в какую-нибудь приземленную аферу, мелкий юридический вывих, и не стал бы, пожалуй, обрушивать своим молчанием нам на плечи всю тяжесть молчаливого, прекрасного мира). Может быть, все, нами более-менее осознаваемое подобно пару над котелком нашей подлинной жизни - всего то есть того, из чего она на большом отрезке так доверчиво и уютно складывается, находя кресло по себе сделанным и ничего более не желая. Но непонятно от чего бывает такое: идешь и не можешь вспомнить, как выключил дома утюг, как закрывал дверь на ключ, кормил кота - и полное ощущение того, что ничего этого сделано не было, все было благополучно забыто и больше нет смысла возвращаться в сгоревшую ограбленную квартиру с подохшим от голода котом. Есть, конечно, и обратная сторона.
Бывают дни, когда все осознается необыкновенно ясно, четко и глубоко - задерживается в замке ключ, просыпается кошачий корм, и долго, отчаянно цепляется за горло колючий шарф, который вообще не хотелось надевать с утра. Жизнь в такие дни кипит и пар особенно силен. Зря говорят о рассеянности скорбящего и влюбленного: придаточная музыка души звучит вместе с отчетливо слышимыми поворотами шестеренок, как в музыкальной шкатулке.
Нероведов, придя, твердо решил сначала выпить чаю, и уж потом заняться мыслями. Коридор украсили слякотные ботинки, замершие в неестественно пляшущем положении. Повешено было пальто и привычно поставлен чайник.
И не приходила мысль: быть может, зря искал он того искристого озарения, того наметившегося уже несколько дней назад непонятного восторга, который бы взял да и озарил смыслом данную бездну? Да и что тогда маячило, в тот день, среди ужаса первого, поверхностного допроса, слегонца, но леденяще, как бы против шерсти, прогладившего всю его жизнь, как бы ненароком уже добавляя придаток в виде очевидного будущего? Неужто то была лишь пошлая, нахально воспользовавшаяся случаем, надежда? В самом деле, какая страшная догадка: есть ведь инквизиторски эффективный способ сломить всякую гордость приговоренного к казни, уничтожить всякую мораль истории, спугнуть отвагу, задать гордецу хорошую публичную трепку. Способ этот прост, и заключается он в игривом проблеске санкционированной надежды перед самым приведением приговора в действие. Причем фантазия палача в данном случае ничем не ограничена: отчего при царском режиме не сообразить, наняв малоизвестного актера, толстого гонца с одышкой и съехавшим париком, в последнюю секунду перед расстрелом несущегося навстречу приговоренному с бутафорной бумагой о помиловании? Почему бы не организовать, присобачив поблизости громкоговоритель, двухсекундную отмену права на смертною казнь, заплатив изображающему радио дополнительно за неприличный звук в конце? Палач побогаче, в конце-концов, мог бы устроить понарошку целый государственный переворот перед самым носом смертника, с ружейными выстрелами, кощунственными возгласами и клюквенным морсом... и тогда забрезжит, брызнет за всем этим драгоценная, искрящаяся жизнь, и мгновенно, в удивительной подробности возникнут планы на сто лет вперед, и смертник умирает на коленях.
Чай, который по задумчивости своей Нодоредов заварил слишком крепко, вызывал тошноту, и не хотелось допивать до гущи. Холодильник был столь же пуст, сколь наворочен, и, шаркая тапками (в огромной квартире звук этот обретал объем), хозяин вошел в ванную с намерением встать под горячий душ.
Он снял футболку, по чистой случайности оказавшись при этом перед зеркалом: "и почему стыдно брить грудь? Неужто и впрямь дань обезьяне?" - в том духе мысль плелась две минуты, пока грелась несговорчивая струйка воды в душе, то устремляясь ровным потоком, то струясь ленивым русалочьим локоном, а то и вовсе переходя в частый капельный пунктир. Поневоле брал свое уют, и вновь захотелось отстроить на даче настоящую русскую баню, и уже в липкой, блаженной пытке ежилась спина при воспоминании о венике. Затем был теплый, редкостно прозрачный душ, вызывавший поддельную память о ливнях некоей чудесной лиственной страны, расцветающей вдруг иногда из окна в те редкие деньки, когда оттуда, с вполне знакомой улицы, глядит персиковое солнце и воспламеняет неплотную дождевую ткань, подернувшую окно. Свежий и розовенький, он вышел из душа (а на слизистой поверхности мыла еще не до конца вымерло пузырьковое семейство), приняв решение действовать немедленно.
Он так и представлял себе три глухих, дальних гудка - всегда новых, с примесью чего-то шипучего, вроде помех на старой пленке. И - этот разрыв гудковой материи, и ее голос - сонный, конечно (ему почему-то представлялось, что он непременно разбудит ее - от какой-то, видимо, другой жизни, жизни без него). Конечно же, она не сразу признает его - сколько туманных, бутафорных людей прошло через ее жизнь за эти годы, и с кем-то из них была, разумеется, связана она накрепко. Весьма кстати вероятно, что возьмет трубку вовсе не она: Недоводров не растеряется в этом случае. Он спросит ее - четко, просто, вежливо. Он проявит неуклонную власть прошлого, мягкую, как рука на плече, как позабытая звезда на небе. И ему, разумеется, без лишних слов дадут поговорить с ней.
А может - вдруг? - это будет совсем, совсем неожиданный голосок, звонкий, живой, приближенный к оригиналу? Он и тогда не растеряется: будет вежлив и ласков, и заочно полюбит его невероятное, дикое дитя издалека.
Однако - не звонить же сейчас! К тому же ее, разумеется, давно нет там, куда он попадет. 

Утром пришла Карина. Вернее, утром ее приход был Недодрововым засвидетельствован: вероятно, она пришла около двенадцати ("даже наверняка!" - тревожно озарилось в его сонной голове, освещая договоренность трехдневной давности), застала его спящим поперек кровати и потому легла  на диване в гостиной, где и была впоследствии обнаружена. Отвернувшись и распустив белые свои медузьи локоны, она дрыхла. Его тревожило теперь, что она беленькая - никогда в жизни у него не было женщин с белыми волосами, ни в какой (почему-то) роли. Однажды жена его, правда, перекрасилась в некий пепельный цвет, вызвавший у него неодолимое отвращение. Но к естественной белизне Карины у него была странная нежность, не подкрепленная никаким генезисом, и оттого росло (особенно теперь, когда призрак бедной студентки настиг его, выждав пошлые в своем мистицизме тринадцать лет) убеждение, что образ Карины, как это ни печально, восходит, в сущности, к Наде Раскаловой.
Последней не суждено было теперь превратиться в звено бесконечной цепи его скорых ассоциаций: он вдруг вспомнил, что (сильно мучила жажда) просил Карину купить молока, и, на последнем же слоге этого родного слова был открыт пустующий бесснежный холодильник (признаться, иногда ему хотелось (особенно летом), открыв морозилку за мороженым, вдохнуть и узреть сверкающий домашний иней, который, будто бы пойманный дух Рождества, пожалуй, воображал себя снегом в каких-нибудь никогда не виданных Альпах. То было достоянием далекого прошлого). 
- Не дождался, голубчик? - Ее сонный голос был хрипловат, и, овеянный простудой, напоминал вовсе хруст снега или треск ломаемой пластиковой лужицы. По утрам она долго и сильно терла глаза, отчего вокруг них разливалась доходившая до переносицы краснота, делавшая невидимой сеть венок, которая у подобного рода бледняшек всегда ясно просвечивает, как у долго отмокавшего в луже листика. Работавшая (и то и дело вертящаяся на стуле) в турагентстве обладательница огромного сморщенного персидского котяры, Карина сделала для Нороводрова чрезвычайно важную вещь, а именно - одним махом (своего, собственно, появления) разрубила его до основания прогнивший брак.
Познакомились на почте - в сложносочиненной (с постоянно таявшими, возвращающимися, в самую середину втискивающимися и инициирующими скандал членами) и совершенно безнадежной очереди; в то время как сам он был в хвосте, она-таки стояла за ним, чем уже официально заслужила оттененное бессильной ненавистью к тем, что впереди, нежное сочувствие. К байронически одинокому носатому мужчине, стоящему впереди него и то и дело поглядывающему поверх голов вдаль, где белело окно, только что приплюсовались: темненькая, уже составившая этим контрапункт незнакомой пока Карине позади нашего героя, оснащенная каблуками женщина (видимо, жена), белокурая девочка в свитере, лет восьми (видимо, его), трехлетнее дитя с синдромом Дауна. Все это на мужчине  повисло сплошной шумной гроздью, и лишь слегка проглядывал болезненный оскал улыбки. Справа дети организовали шумную круговую беготню, которой всегда обрастает любая мало-мальски разношерстная очередь, и добродушный, озарившийся улыбкой старичок впереди едва успел отпрянуть от едва не столкнувшейся с ним девочки лет двенадцати. Росло бешенство. Вдруг кто-то цепкий ухватил Нодоварова за локоть, и он обернулся:
- Я за вами, будьте добры, - И она прогарцевала в уборную, а когда вернулась, то, в общих чертах сообщила почему-то своему соседу по очереди обстоятельства какого-то уже не надобного (и прослушанного) дела, и сказала, что идет домой - туда-то и туда-то, рядом с таким-то магазином игрушек. Она ушла, и стоило ей уйти, как закрылась почта и окончательно разбилась нестройная очередь. Он вернулся к машине и, подождав немного пока та отогреется, покатил за женой в офис, светящийся отвратительным желтым пятном где-то недалеко. Это было два холостых года назад.
- Я всегда дожидаюсь, -  Угрюмо ответил он, зверски теребя пакет.
- Ну не знаю, храпел ты как после хорошей...
- Молоко, разумеется, скисло, - Он уже выливал гадкую белесую сыворотку расширяющейся струйкой в раковину, - Где покупала?
-...порки. Там же, где всегда.
Зашелестела газовая фиалка, кофе было поставлено. Он повернулся к Карине - оказалось что она уже поднялась и стоит теперь у большого бессодержательного окна, прикидывая вероятную температуру. Вдалеке выделялся из общей утренней массы стеклянный шпиль - последний этаж молоденького небоскреба, и Нодередов подумал, что, пожалуй, то была прекрасная позиция для снайпера. Мимоходом осмотрел и себя - синие шорты, белая футболка - жертва в своем соку: вот сейчас, здесь, на этой кухне, может наступить смерть. Вдруг, будто бы и впрямь от просвистевшей пули, взвились голуби и полетели, но то была всего лишь упавшая перезрелая сосулька.
- Ух не могу смотреть, как они так пикируют! Расшибутся ведь... - Сказала Карина. 
На ней было: сиреневая майка и очаровательно безыскусные трусики, и Нодеверов отметил то, чего не замечал раньше (возможно, то было одним из всегда где-то заготовленных открытий удаления, последних вспышек новизны, зачатков тайн, не положенных отныне) - что у Карины были (это отмечается в предпрошедшем времени, которого в русском, увы, нет, но так даже лучше) удивительно прелестные ноги, прелесть которых заключалась в некой очень симметричной искривленности, некоторой вогнутости в районе коленок - черта едва заметная и, действительно, редко и поздно замечаемая. Черта, впрочем, уже доведенная до гротеска по крайней мере одним замечательным художником, практически постоянным иллюстратором Остера (и, несомненно, обладателем имени, но я его не помню, а шкаф с детством далековато), изображавшим подростков именно с такими длинными, кривоватыми ногами (на бегу, вполоборота, с идущей от пятки длинной, черной, косой траекторией, с выражением лица, для которого нет еще в мире подходящей эмоции, черной булатной косой и большими, большими веснушками).
- Не понимаю... - Говорила она грустно, безучастно разглядывая висящую на шее бессмысленную эмблемку, - Все-таки не понимаю.
"Как бы тебе объяснить, милая" - хотел было сказать он, но отчего-то почувствовал, что только одна из частей этого разделенного запятой риторического вопроса должна быть произнесена - только вот какая? Он, впрочем, ничего не сказал.

Огромная пыльная коробка серого картона: на поверхности какая-то позолоченная медалька школьных лет с красной ленточкой, утешительно веселая грамотка за третье место по литературной олимпиаде, черный король и белый ферзь в старенькой шахматной коробочке соседствуют с серой пуговицей, некогда заменявшей пешку. У медальки отогнулась золотинка, и проглянуло что-то отвратительно серое: медалька оказалась шоколадной и была с отвращением выброшена.   
Нужен был конверт, драный такой, пожелтевший. Не было гарантий, что конверт еще существовал, однако же существование его было необходимо: адреса Недеродов не помнил.
Огромная куча мусора была перерыта и выброшена, что было, безусловно, положительно. Спустя три часа поисков он сел на кровать и стал перебирать варианты. Зеркало отражало закатный луч, штора была с раздражением задернута, и Неверодов вернулся к своему занятию.      
   Найти адрес. По-хорошему, надо бы навестить тот городок, правда кто его знает, может, тех домов и нет больше? Вспоминая, он невесело думал о темном узком подъезде, желтом пятиэтажном доме - вполне возможно, что приговор ему был вынесен уже тогда и давненько приведен в исполнение. А тот парк, есть ли он еще? Какой такой? Да тот самый - небольшая, пыльная (по краям вовсе синяя от дорожной пыли) вздутая лужайка с дюжиной деревцев и парой больших памятных камней, которые летняя жара превращала в деревянные макеты. До встречи с ней оставалось еще больше двух часов, и Невредов, помнится, разлегся там на пикничок: неаппетитно слипшиеся бутерброды с сыром, официально не носящим наименования плавленого, шуршащий приставучий пакетик. За все (короткое) время своего пребывания в городке, он выпил около двух литров газировки и съел три порции мороженого - последнюю в ожидании обратного автобуса, в едва наметившемся закате, после того, как хрупкий и легкий билетик был не без труда отнят (носком ботинка прибит к опасно близкому асфальту) у июльского теплого, но настойчивого ветерка, налетевшего вдруг в сопровождении внезапного затемнения. Но это не то, это скорее связано с последующей, сейчас не нужной (и тем не менее отчаянно спасаемой) жизнью, а не с ней, искомой.         
Сколько всего было писем? Ровно три. Его четвертое осталось без ответа, его пятое вернулось, и причины этого возвращения могли быть самые разные. Возможно ли, что за время молчания она уже тогда успела съехать? Или суть была в ошибочно написанном адресе (подобные казусы тоже случались)? В идеале, стоило бы найти это самое возвращенное письмо, плюс еще один из ее немногочисленных ответов, и сверить адреса, прежде чем искать тот самый дом. Должно быть (думалось ему), существует некий пыльный ангел, который способен был бы, слетев с позабытой полки, провести его через пышные развалины ее родного города к тому самому старому дому, где она жила. А там уже - что угодно, какие угодно суммы щурящемся в прошлое пенсионерам, кипа объявлений, разыскивается девочка с украинской фамилией, произошедшей от звона колокольчиков. Еще приметы? Пожалуйста: зеленоватые глаза, тонкие губы (верхняя чуть выдается, но не как у черепахи), черные взъерошенные волосы, как у Маленького Принца. Что ж, это можно устроить. Да нет же, нет, нужна именно она, соответствующие посредники (в этот раз) не требуются. Ну вы же понимаете, что этого мало? Да, но больше ничего не осталось, именно ее не осталось больше.
Самое интересное, что он уже искал (и нашел) ее однажды: она ведь уехала совершенно неожиданно, предупредив за день, уехала и забыла все, что оставила здесь. Помнится, что было в их последней екатеринбургской встрече (аккуратно сдуваем пыль с коробочки и запускаем осторожную руку)? Был дождь, когда они шли к нему - зонтик был окончательно добит ветром и ревниво в последний раз (как никогда прежде) поглощал внимание хозяйки, ругавшейся совсем не по-девичьи. Спустя час в ее граненом, абсолютно прозрачном стакане с чаем уже трепетал бодрый лучик, она разглядывала попугая на скатерти. Вдруг за окном послышался выстрел (за прошедшие несколько лет сильно утративший в качестве звучания), они оба туда уставились:
- У него что, ружье? - С легким удивлением спросила она. В противоположном окне, действительно, стоял пенсионер с ружьем и стрелял вверх - по воронам, видимо, - Может, милицию позовем?
- Не стоит: он сумасшедший, - Сказал Недеродов. То была чистая правда.
Реставрация проходила лишь с умеренным успехом: полюбуйтесь-ка на этого безликого гомункула - а ведь некогда она волновала воображение Невдерова куда сильнее, нежели нынче - сывороточная Карина! Но у него отчего-то была иллюзия, что во всех этих разрозненных черточках хранится ее адрес, что шкафчик в памяти как минимум недалеко расположен, открыть только цвет свитера, и... но с чего бы, с чего? Воспоминание  о том дождливом дне, когда она оставила у него ненужный зонтик, долго блуждало по безрадостной собирательной осени последующих лет, а в конце концов пришло и иссякло в крепкой лужице последней осени. В этом мертвом архиве нет ничего похожего на спасение. А помнишь летний денек, внезапное теплое дыхание ветра, илистый запах ручья неподалеку? Конечно: Надя Раскалова умерла в тот день.
Все, к чему бы ни прикасалась его память, рассыпалось мгновенно. Подробности давнего образа складывались в прутья его темницы. Теперь он чувствовал, как ко дну идет все его богатство - гораздо больше, чем казалось в тот момент, когда Неворедов, узнав имя своего врага, понял, что обречен. Такова смерть: больше, чем кажется, и никогда не сказать нам точно, что именно прервалось вместе с жизнью, не сосчитать всех прерванных путей. И тогда он принял важное решение, которому впоследствии будет обязан своим спасением: он запечатал коробку и стал производить вычитание.   

Весьма кстати позвонил один распухший и посолидневший приятель со школы, Звонарев: потрясал решением давно всем известной нововедровской проблемы, физиономия была таинственна. Наш несуществующий друг был приглашен в чайный дом с названием, какие дают некоторым подозрительным суши-барам (кажется, чудовище это пишется через ни в чем не повинный дефис) - "Сан Шайн". Что ж, в заблуждение впал и он, пришедший отужинать: покушать Новдеров любил обстоятельно, а положение владельца лучшей в городе сети стоматологических клиник давало ему все возможности для утоления этой низменной страсти. В особенности же он любил зеленый хрен васаби, и то ощущение, когда сперва мутнеет строгий четырехугольный лягушатник с черным соусом (и впрямь становясь болотистого оттенка), затем густеет, и с первым же заходом прямиком из детства высылается ощущение долгого, облегчительного рева. Теперь же его еще и донимал нешуточный голод - ссора с Кариной, избежать которой так и не удалось, обернулась для его стола трагически: накануне вечером, когда тревога утомилась и улеглась до полуночи, сильно захотелось есть, и Невдоров не будь дураком пошел и купил себе десять яичных сэндвичей по 70 рублей каждый, съел два, и к полудню следующего дня обнаружил оставшиеся протухшими. Вечером же ему не повезло во второй раз, ибо в чайных домах, как известно, еды не дают. В ответ на отчаянную просьбу дать "чего-нибудь перекусить" ему принесли какие-то орешки вперемешку с трудноопределимыми сухофруктами. К прибытию Звонарева Новодеров уже все съел.
Первым пунктом шло легкое развлечение: Звонарев (к слову, владелец "Сан Шайна", пухлая розовощекая личность) рассказал пригорюнившемуся от страха и голода приятелю об одном умершем недавно заслуженном комедиографе России, который, перенеся инсульт и будучи способным шевелить одним лишь среднем пальцем правой руки да правой бровью, умудрился в таком состоянии свести счеты с жизнью. Со всеми доступными подробностями эпическое это событие было изложено в весьма упитанном журнале, в статье "Последний поклон великого гимнаста" ("Почему гимнаста?" - "Имеется ввиду словесного"), где герой представал в окружении черно-белых ("красно-белых", как называло их одно мудрое дитя) фотографий советского периода (юноша с видом школьника, руки за спиной, читает со сцены как будто поминальный тост), среди которых красовалась большая пестрая - бодрый старичок в пиджаке и кресле потягивает из двух трубочек арбузный слэш, сзади на шее ожерелье из двух сцепленных на груди юных ручек, с левого колена свисает и не загораживает вид разукрашенная внучка в платьице, девяти лет ("слева направо") - "Последняя фотография артиста". Увы, Неводерову в этот раз было не до смеха - что ж, быть может, история эта развлечет по крайней мере читателя, как в свое время развлекла меня.
Звонарев сидел, время от времени опрокидывал в рот крохотную чашечку с чаем и поглядывал на миловидную экзотическую (впрочем, русскую) девушку, кудесничавшую возле них, на забавный толстенький чайник с изгибающимся носиком, керамический, с размытой не в фокусе хризантемою. Подходило время серьезного разговора. Наконец, он начал, без ненужных предисловий:
- Итак, во-первых, дни этого балбеса сочтены - помни об этом. Раскалов повсюду, а знаешь, что это значит?
- Что я труп, очевидно...
- Это значит, дурень, что он теперь должен в городе всем вплоть до последней собаки. Известное дело, что такого рода идиотские шоу - занятие одно из самых дорогих. А он, скажу я тебе, всегда был амбициозен: была у него идея построить новую фешенебельную гостиницу, да только и сделал, что рощу вырубил. Словом, он раздражает всех, и скоро его утихомирят.
- Звонарев, он к тому моменту сведет меня в могилу, - Попытка вежливо отказаться от очередной порции чая не возымела успеха, и оная (седьмая) была-таки честно Неводорову отпущена. При попытке налить восьмую он уже предпринял отчаянные меры - перевернул чашечку вверх дном, дабы налить в нее чай было физически невозможно. Это сработало, - Жить нет совершенно никакой возможности. Такое впечатление, что какие-то противоположные силы вдруг объединились во имя уничтожения общего врага - меня! Этот психопат ни перед чем не остановится, из мертвых готов восстать, честное слово!
- Послушай, - Звонарев обрел лицо терпеливого мученика и заговаривал все тише, - есть дача. У меня их, строго говоря, две, но одна занята. Так вот, я поселю тебя на время во второй - она далеко, в самой глуши, там тебя не найдет никто. Ты отсидишься там несколько недель - три-четыре, не больше, - до тех пор, пока Раскалова не утихомирят. После этого ничто не будет угрожать тебе. Понял мысль?
- Понял... ты скажи мне одно: ты-то помнишь, помнишь как я примерно тринадцать лет назад в другой город рванул? Помнишь?
- Не дури - не помню я ничего.
- Ну как это, Звонарев, не помнишь? Мы в ту пятницу еще с тобой пива не пили, помнишь?
- Да не было тогда такого, чтоб в пятницу пива не пили, - Обиженно воззвал Звонарев, как если б ему сказали не то, что пива тринадцать лет назад не пили, но что пить не будут.
- Не дури, - выдержав минутную паузу, заключил Звонарев, - Мне к жене пора.
Он встал и напялил спортивный комбинезон, но Неведов вдруг остановил его, не дав сказать последних наставительных слов:
- Не поеду я на дачу, Звонарев. Не нужна мне твоя дача, - Печально было ему, и смотреть на него теперь было жалко, как на обиженного медведя. Он все глядел куда-то в угол и думал о чем-то постороннем - так Звонарев будет вспоминать потом, оформляя воспоминания в воображаемые мемуары.
- Балбес ты. Чтоб завтра видел у себя с утра, - Наставительные слова в итоге были благополучно произнесены. Звонарев вышел, пропела новенькая дверь.
Играла проверенная временем музыка (некоторыми вещами время не занимается из брезгливости) - один именитый рекламщик нахваливал волшебно доступную звезду, ждущую тебя на рассветном небе. Невовдеров лелеял готовый план побега.

  Квартира оказалась обитаема, ибо у Карины были свои ключи. Она говорила по телефону в дальней комнате. Последний раз, удостовериться: Недоворов надел тапки, чтобы не шуметь, и прислушался. "Константин Анатольевич" был на другой линии. Вне всяких сомнений то был Константин Анатольевич Он. Он не стал мешать, прошаркал тихонько на кухню, распахнул кофейные шторы: поле битвы открылось ему. Взошло солнце, наступил краткий проблеск ясности, вспыхнул стеклянный небоскреб, похожий на тонущий корабль (с издевательской надписью "Офисы" на боку, теперь видной отчетливо). Некто в черном внизу поскользнулся и едва не упал, однако устоял на ногах. Нашему несуществующему другу сильно помогло вот что: серебристый фантик пустился в путь. Происходит так: фантик взмывает вверх, делает широкий круг, идет книзу и стелется близко-близко к земле - огромное количество фантиков ловят именно в эту секунду. Не в этот раз. В этот раз он, подхваченный легким ветром, завершил в воздухе ту самую незабываемую фигуру исчезновения навсегда, и скрылся.
Две ладошки легли ему на глаза, легкие красноватые просветы. Понятия не имею.
- Значит, ты на меня не сердишься? - Спросил он.
- Да нет, не бери  голову. Я побежала, приду к вечеру. Чао, лапочка, закрою сама, не трудись!
Новодеров был оставлен один и бросил легкий взгляд вокруг: на столе остывал куриный бульон, как мило с твоей стороны. Отравлен, конечно. Собственно, отравлено было все: и кофейные шторы, и гладкие бежевые обои, и самый свет, казалось. Что ж, все это было не важно: стереть контуры, превратиться в абстракцию. Вот что стоило сделать - все вопрос правильного, грамотного вычитания. Жизнь вязнет в некоторых вещах - в оставленных зонтиках, адресах, телефонах, шоколадных медальках и грамотках. В основном же жизнь разлита повсюду. Вынесем мораль, дамы и господа. Мораль успешно вынесена, контейнер плотно прикрыт.
Меж тем хрипнул дверной звонок, хрипел долго, затем дверь была выбита и ворвался отряд милиционеров. Подпрыгнул глупо радующийся сквознячок, ожили шторы (совсем как в детской страшилке, да). Господа ошиблись дверью: более внимательное рассмотрение дела показало, что никакого Новодворова не существует.   
   


 





Рецензии