Михаил Коцюбинский. Цветение яблони. Р У С

                Цветение яблони
                Михаил Коцюбинский

_________________________________________
(перевод выполнен Dexo (Резниченко О. А.)

с максимальным приближением к оригиналу,
а потому не преследовались догматы
"литературной
правильности и красоты".
"Цвет" - цветы, цветение.
_________________________________________

Этюд

Я плотно закрыл дверь своего кабинета. Я не могу… я решительно не могу слышать ту сдавленную, со свистом одышку, которая, кажется, заполняла собой весь дом. Там, у жены спальне, умирает мой ребенок. Я хожу по своему кабинету, хожу уже третью бессонную ночь, чувственный, как настроенная арфа, которая звенит струнами от каждого движения воздуха. Моя лампа под широким картоновым абажуром делит комнату на два этажа – вверху темный, хмурый, тяжелый, под ним – залитый светом, с ясными бликами и с сеткой теней. Посланная на кушетке и нетронутая постель особенно режет глаз. За черными окнами лежит мир, затопленный ночью, а моя комната кажется мне каютою корабля, который плывет где-то в неизвестном черном море вместе со мной,  с моею тоской и с моим ужасом. Удивительно, что я все замечаю, хотя горе забрало меня целиком, пленило. Я даже, проходя мимо стола, поправил фотографию. О! Теперь симметрично!.. А свист не успокаивается. Я его слышу и через запертые двери. Я не пойду в спальню. Почему? Я и так вижу всё, вижу свою девочку, ее голые ручки на простыне; вижу, как ходит под простыней ее грудь, как она раскрывает спеченные губы и ловит воздух. То малое, обычно такое дикое, теперь обнимает пухлыми ручками шею доктора и само открывает  рот. Такой покорный теперь, котенок… Это мне разрывает сердце. Быстрее бы уже конец!..
Я прислушиваюсь. Малейший шелест или стук – и мое сердце падает и замирает. Мне кажется, что сейчас случиться что-то невероятное: проникнет через окно какое-то существо с большими черными крыльями, просунется по дому тень, или кто-то вдруг вскрикнет – и оборвется жизнь. Я прислушиваюсь. Нет, дом не спит. В нем живет что-то большое, неизвестное. Я слышу, как она дышит, вздыхает, как неспокойно колотиться его сердце и бьется живчик. Я знаю – то тревога. Она держит у своих объятиях даже воздух в комнате, и так хочется выбиться из-под ее гнета, выйти из дому  и скинуть ее с себя!..
А я хожу. Ровным, размеренным шагом, через всю комнату, из угла в угол. Из угла в угол. Я не слышу своих ног, не управляю ими, они носят меня сами, словно заведенный механизм, и только голова моя, будто паук паутину, плетет сетку мыслей. В окна смотрит ночь, без конца долгие, глубокие, черные просторы. Где-то далеко стукает колотушка ночного сторожа. Сколько веков будет она ночную тишину своим деревянным языком, сколько людей, поколений пережила… Она всегда вызывает у меня настроение, чувство связи с далеким прошлым, с жизнью моих предков. Что-то есть простое и милое в той речи колотушки, которой она среди тишины и безлюдности обещает оберегать покой твоего сна… Почему бы мне не взять такую ночь в эпизод начатого мной романа, где Кристина, покинув своего мужа, оказалась неожиданно из большого города в глухом городке? Ей не остановиться. Она открывает окно своей комнаты… Целое море цветущих деревьев … мягкими черными волнами катятся вокруг… Спит городок, как куча черных скал… Ни вскрика, ни блика под облачным небом. Только запахи душат грудь та трепещет вдалеке глухая колотушка, словно перебои сердца незримого великана… Какое это новое для Кристины, невиданное… Она чувствует…
Я встрепенулся. Господи. Что со мной? Неужели я забыл, что у меня умирает ребенок? Прижался ухом к дверям. Свистит? Свистит… Как ей трудно дышать, как она мучается, бедная птичка… Мне самому сковало дыхание в груди от того свиста, и я начинаю глубоко втягивать воздух, дышать за нее, словно ей от этого легче будет… Х-ху!
Однако меня морозит… Что-то от спины расползается холодными мурашками по всем телу, и челюсть трясется… Я не спал три ночи… меня грызет горе, я теряю единственного и любимого ребенка… И мне так жаль становиться себя, я такой обиженный, такой бедный, одинокий, я весь стушёвуюсь, лицо мое жалобно кривиться, и в глазах крутится горькая слеза…
Что это? Что-то громыхнуло дверьми и полопотало босыми ногами… Конец?
Я замер на месте, и сердце мое остановилось. Что-то переливается, и звенит ведро железной дужкой. То Катерина внесла что-то в дом. Я вижу эту обеспокоенную и сонную женщину; она покорно толчется по ночам, она тоже любит нашу Аленку. Добрая душа!..
И снова все тихо, если бы не тот свист сдавленного горла, не то шипение выжидающей смерти… Куда мне убежать от того свиста, где мне деться? У меня уже нет сил слушать его… А тем временем я целиком уверенный, что не выйду из этого дома, потому что я не могу не слушать его. Он меня приковывает. Пока я слышу его, я знаю, что мой ребенок еще жив. И я хожу и мучаюсь, и у меня все жилки болят от того свиста…
Уже поздно. Лампа начинает чадить и гаснуть. Я слышу, что трещит гнет, и вижу, как моргает свет – то поднимается, то падает, словно грудь моего дитя. Я с ужасом всматриваюсь в эту борьбу света с жизнью, и мне кажется, что в той момент, как оно погаснет, отлетит душа моей Аленки.
Страх, какой я стал суеверный! Я зажигаю свечку и вдруг, набравшись отваги, гашу лампу. В комнате становиться темнее, пропали блики и разные тени, на всему лег серый грустный колорит. Печально стало в моей комнате. Я волочу утомленные ноги между серой мебелью, а за мной тихо волочиться моя сгорбленная тень. Голова снует мысли. Про что я думаю? Я думаю про что-то чужое, далекое, неважное, но зато понимаю, что я не забыл свое горе. Какие-то голоса говорят во мне. «А не хотите сельдь?» Что? Какая селедка? Я не задумываюсь над этим. Кто-то чужой спросил, и так оно осталось. «Гидрохинон.., гидрохинон… гидрохинон…» Чего это слово мне понравилось, и я повторяю его с каждым шагом и боюсь пропустить в нем какой-нибудь слог. Оно какую-то дивную легкость дает моим горячим глазам; они отдыхают, сладко отдыхают, и перед ними начинают простираться долгие зеленые луга с такою свежею травою… Не слышу свиста, затихла колотушка…
Часы в столовой пробили два. Громко, резко. Эти два звонка упали мне на голову, как гром с неба, как нож гильотины. Они меня мало не забили.
Когда вы в горе, когда вы ежеминутно ожидаете какой-то беды и душа ваша напряженная, как струна на инструменте, советую вам остановить часы. Если вы следите за ними, они без конца продолжают ваши муки. Когда же забываете про них, они напоминают вам про себя, как кирпич на голову падает. Они равнодушно считают ваше терпение и долгими стрелами-пальцами приближают минуту катастрофы.
С-перед моих глаз пропали зеленые луга, и я снова услышал далекую колотушку…
Окно сереет. В комнате все так само, как и доселе было: так само нагибается от движения воздуха желтое пламя свечи, так само качаются тени и висит морок, а, вообще, есть что-то новое. Точно, серое окно.
Я становлюсь сильно чувствительным, мои глаза замечают то, что раньше не видели. Я вижу даже себя, как хожу из угла в угол между ненужной мне и вроде бы не моей мебелью; вижу свое сердце, в котором нет и малейшего горя. Что же, смерть – то и смерть, жизнь – то и жизнь!..
Двери кабинета рыкнули, и в комнату тихо вошел доктор. Хороший, давний друг! Он только что из спальни, от моего ребенка. Он сжимает мне руку и смотрит в глаза. И я понимаю его: «Нет спасения?» - «Нет», - говорят его честные глаза. Он ненужный и уходит, а на пороге стоит жена и полным мольбы и надежды взглядом проводит его через всю комнату, словно он несет с собой жизнь нашей Аленки.
Потом она переводит глаза на меня. Горячие и темные от ночниц и тревоги, блестящие от слез глаза и красивые. Ее черные волосы, завязанные грубым пучком, такие мягкие и теплые. Всё это я вижу. Я всё это вижу. Я вижу ее милое, заплаканное лицо, ее голую шею и слегка распахнутую грудь, откуда идет пахучее тепло молодого тела, и в этот момент, когда она лежит у меня на груди и тихо рыдает, я обнимаю ее не только как друга, а как привлекательную женщину, и будто сквозь сон понимаю, что в голове моей остается невысказанная мысль: «Не плач. Не все пропало. Еще у нас будут …» А, подлость!.. как может родиться такая потеха под свист сдавленного смертью горла? Аленка умирает… Нет, этого не может быть… Это дико… это безрассудно… Кто ее забирает? Кому нужна ее жизнь?.. Кто может выточить кровь моего сердца, когда я еще живой… Мою Аленку, мою радость, мое дитя единственное… Нет, не может такого быть… не может быть… А, это безумно в конце концов, говорю я!
Моя жена, напуганная стоном из спальни, метнулась туда, а я кидаюсь по комнате, как раненный зверь, и в неугомонной злости распихаю мебель, и хочу все уничтожить. «Это подло, это безумно», - кричит во мне что-то, и зубы скрипят от скрытой в сердце боли. «Сто чертей! Это насилие!» - бунтует моя сущность. «Это закон природы», - говорит что-то сзади выразительно, но я не слушаю и бегаю по комнате. С моих уст готовы срываться грубые слова брани, и я говорю их, говорю вслух и сам пугаюсь своего голоса. Челюсть мне сводит, холодный пот умывает лоб… Я падаю в кресло, закрываю глаза ладонью… А-а!
Я сижу так долго.
Или то мне кажется, или на самом деле свист стихает? Что же оно – конец? Но жена молчит, не слышу плача. А, может, ей легче? Может, ей легче, моей деточке? Может, все пройдет, она заснет, и завтра ее глазки будут смеяться к папе?
Разве же это невозможно? Разве же я сам, как был ребенком, не умирал уже, даже доктора от меня отказались, а зато… Господи! Есть же какая-то сила, которую можно уговорить!
Свистит? Нет, правда, вроде легче ей дышать… Когда бы только уснула… То я, наверно, ошибся при прощании с доктором. Он не мог бы смотреть так смело мне в глаза…
Вдруг дикий крик, крик матери, выкидывает меня из кресла.
Ноги мои млеют, но я бегу… Я мчу на ощупь, все перекидаю, бьюсь руками о двери и наскакиваю на жену, которая в истерическом припадке ломает руки… Я всё понимаю… А вот и конец.
Ну, с т о й мне уже нечего делать, нужно успокоить жену. Я ее обнимаю, успокаиваю, говорю какие-то слова, которым сам не верю, и целую холодные, мокрые от слез руки. С помощью Катерины, лавровых капель, поцелуев и холодной воды мне удается наконец-то привести в чувства жену и вывести ее из спальни. Она уже не кричит, она горько, бездумно плачет. Пусть выплачется, бедная.
А я бегу в спальню. Зачем? Разве я знаю? Что-то тянет меня. Я становлюсь на порог и смотрю. Я чувствую, мои щеки присохли к скулам, глаза сухие и не моргнут, словно кто вставил их в роговую оправу. Я вижу всё чрезвычайно выразительно, как в горячке.
Посреди комнаты, на большой двойной кровати, на белых простынях, лежит мое крышенятко, уже посиневшее. Еще дышит. Слабый свист вылетает через стиснутые губы и маленькие зубки. Я вижу стеклянный уже взгляд наполовину закрытых глаз, а мои очи, мой разум жадно ловят все детали страшного момента… и всё записывают… И ту большую кровать с маленьким телом, и несмелый свет раннего утра, который обнял еще серую комнату… и забытую на столе, непогашенную свечу, которая сквозь зеленую умбрельку кидает мертвые тона на вид ребенка… и разлитую по полу воду, и блеск свечки на бутыльке с лекарством…
Чтобы ничего не забыть… чтобы ничего не забыть.., ни тех ребер, которые с последним дыханием то поднимают, то опускают простынку… Ни тех, мертвых уже, золотых кудрей, рассыпанных по подушке, а ни теплого запаха холодеющего тела, который наполняет комнату… Всё оно пригодиться мне… когда-то… как материал… я это чувствую, я понимаю, кто-то говорит мне про это, кто-то другой, что сидит во мне… Я знаю, что то он смотрит моими глазами, что то он ненасытною памятью писателя втягивает в себя всю эту картину смерти на рассвете жизни… Ох, как мне гадко, как мне страшно, как это осознание ранит мое отцовское сердце… Я не выдержу больше… Прочь, прочь из дома как только можно быстрее…

Цветут яблони. Солнце уже встало и золотит воздух. Так тепло, так радостно. Птицы щебечут под голубым небом. Я машинально срываю цветок яблони и прикладываю, холодный от росы, его к лицу. Розовые платочки от грубого прикосновения руки обсыпаются и тихо падают вниз. Разве не так случилось с жизнью моего ребенка?
Но тем не менее природа радуется.
И чего не смогла сделать картина горя, то вызвала радость природы. Я плачу. Слезы облегчения капают вслед за платочками, а я с жалостью смотрю на ненужную мне зеленую чашечку, которая осталась в руках…
Я не могу вернуться в дом и остаюсь в саду. Ну, что же – случилось. Факт. Может, ей легче теперь. Разве я знаю?
Факт!.. А как трудно поверить мне этому факту, согласиться с ним. Еще недавно, всего шесть – нет, пять дней, как она бегала тут, в саду, и я слышал лопотание ее босых ножек. А вы заметили, какая то радость слушать лопотание босых маленьких ножек? Еще недавно – просто, кажется, вчера было – стояли мы с ней под нашей любимой вишней. Вишня была вся в цвету, как букет. Мы держались за руки, подняли вверх головы и слушали, как играют в цветах пчелы. Сквозь белое цветение виднелось синее небо, а на траве игралось весеннее солнце.
А вот теперь…
Она была такая забавная, мы с женой часто смеялись над ее вымыслами.
Когда я расчесывался щеткой, она называла то «папа заметает голову», мои воротнички прозвала обручами, не выговаривала букву «р», а вместо «стыдно» говорила «стындо».
Разве я могу забыть, как она, раздеваясь на ночь, приходила ко мне пожелать доброй ночи, в коротенькой рубашечке, вся теплая и розовая, с голыми ручками и с пухлыми ножками. Одной рукой она прижимала к груди свою одежду, а другую закидала мне на шею и подставляла для поцелуя разгоряченную игрой щечку.
Я не забуду счастье прикосновения к ее шелковистым кудрям, не забуду ее душу, что смотрела сквозь синие глазки, - моей души, только далеко лучшей, чистой, невинной.
Какая-то она теперь, моя маленькая дочечка? Нет, нужно не думать, ее нет. Нет. Где ее положили? Какая она теперь? Я интересуюсь, я нарываю целые пучки цветов яблони, полные руки, и несу в дом. Я не знаю, где найду своего ребенка, где ее положили, - и впервой комнате, в какую вступаю, в гостиной, натыкаюсь на стол, а на нем…
То ты тут лежишь, моя маленькая! Какой же ты большой стала, как ты выросла сразу, словно тебе не три года, а целых шесть…
Я обкладываю ее цветом яблони со всех сторон, засыпаю теми цветами, такими нежными, такими чистыми, как мое дитя.
Потом смотрю на нее.
Она лежит, протянув голые ручки, вытянутая и ненатуральная, как восковая кукла. На ней коротенькое белое платьице, и желтые новые тапочки с пампонами, что я недавно купил ей. Она так радовалась им.
У ее головы горит свет. Этот чудной, неестественный, бледный, словно мертвый, свет среди белого дня. Трепещущими бликами он целует мертвые щечки.
Я смотрю на это восковое тело, и странное настроение охватывает меня. Я чувствую, что оно мне чужое, что оно не имеет никакой связи с моим живым организмом, в котором течет теплая кровь, что я люблю не то, что я грущу не за ним, а за чем-то другим, живым, что осталось в моей памяти, отпечаталось там золотыми лучами.
А моя память, тот неразлучный секретарь мой, уже записывает и это безвластие тела среди цвета яблони, и игру света на посиневших щеках, и мое дивное настроение…
Я знаю, зачем ты записываешь всё это, моя мучительница! Оно пригодиться тебе… когда-то… как материал…
Моя милая дочечка, ты не злишься на меня?


Чернигов, 1902.


Рецензии
... года идут, превращаясь в столетия. Меняются люди, меняются обстоятельства, меняются причины. А трагедии все те же. Такие же глубокие и неизгладимые.
Кто бы знал, что эхо тоже бывает болезненным, даже если оно длинною в 110 лет.

Ольга Резниченко   12.07.2016 00:11     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.