***

ВЯЧЕСЛАВ
АХУНОВ.

РОМАН
или
«НУДНАЯ» ПРОЗА

…И ОБЪЯТЬ СВОЕ ОДИНОЧЕСТВО


ЧАСТЬ I

ПОДКИДЫШ


«…песчинка – сыпучая мерка
секунды, которой не хватит…»
Лучо Пикколо.

«Смерть поэтов неотвратима,
теперь уже мало только писать, но
это единственное, что остается
в царстве убийственного для духа
страха, успевшего перерасти
в приговор,
в предвкушение приговора…
Дарио Беллецца.


1.

Степь, если вспомнить, должна плавно перерасти в мелкие приплюснутые адыры – бескрайнюю гряду подобий с каменистыми днищами высохших саев над галечными обрывами, по краю поросшим колким репейником и низкими кустами невзрачного мягкоплодника, сытно шелестевших при малейшем порыве ветра. Приблизившиеся холмы, с наветренной стороны, осыпали глиняную мелочь, и пыль, клубясь, парила над норками дремавших ночных насекомых и настойчивым промыслом беспокойных ползучих тварей. За очередным склоном мерещилось неказистое глинобитное жилье, призывая вспомнить, что он жив и если придется, еще способен объяснить цель своего рискованного странствия, но теперь, обезумевший от бездорожья и удушающего зноя, почти потерявший верные ориентиры, неловко втискивая разгоряченное тело в скудную тень, под клочковатой веткой с мягкими игольчатыми листьями приземистого тамариска, он прошепчет самому себе: «Как прекрасно было наслаждаться жизнью там, за убегающим на Запад горизонтом, под облаком, зависшим за плечом с облупленной кожей, немного слева…». Но медлительное облако уже успело исчезнуть… И он это поймет немного позднее, когда под подошвой кроссовок с оглушающей неожиданностью хрустнет пустотелый стебель пустынного растения, без всякого труда отпугивая жалящую мысль о неизбежности скорого отступления, вот уже несколько часов назад давшую себя обрести в тускло-оранжевом мареве оставшейся позади пустыни с ленивыми песчаными поземками на ребристых барханных откосах.
Шаг, который было приноровился к ходьбе по горячим пескам, теперь, здесь, в степи, на твердой поверхности, не сразу обрел надежную остойчивость и привычную верность: ему все еще мнилось зыбучее, шаткое, вязнущее и угрожающее. Пристроив ладонь над воспаленными слезящимися глазами, терпеливый, он долго выслеживал верное направление мимо мелкой поросли на желвачной вольготности близкого склона, мимо адырных вершин, снизу в жесткой, отжившей своё, сухой травянистой щетине, уже опаленной оголтелостью афганского суховея-гармсиля в послеполуденный час, пытаясь нашарить взглядом еле приметную тропу сбоку от русла пересохшего сая. Наметив, как ему показалось, достаточно точные ориентиры, мысленно приблизил тропу к себе, под натертые ступни, подумав: «Надо совершить последнее усилие, дав ей возможность всосать тебя, направить дальше, в ясность, в леность и райскую прохладу предгорного оазиса, к строго очерченным полям и лоскутной мозаике делянок с зелеными побегами после второй вспашки, где только недавно душистым одуряло скошенное разнотравье». Давеча он не раз вспоминал этот приглушенный сайский рокот под охристой крутизной глинистого обрыва, густо испещренного пещерками вертких, неугомонных птиц. Припомнил изумрудно-стремительное пикирование щуров вровень с гнездами ремезов на поникших к воде ветках тала, будто безвольных над лимонными сполохами цветущей ряски в тихом затоне, рядом с темно-зелеными зарослями вьющегося ежевичника, - надежно опутав часть изножья дикого шиповника, ягодная запутанность отцветала скромной неприметностью. Застенчивые соцветия привлекали окрестных пчел едва уловимым, сладчайшим ароматом пока он, молчаливый и сосредоточенный, благотворил изворотливые полеты над темной бездной омута жесткокрылых стрекоз с прозрачными тельцами, их трескучее пикирование в колыханье обильной остролистой водяной меч-травы с внезапно-задумчивым замиранием над невозмущенной, вдоль и поперек исхоженной водомерками гладью воды. Отражаясь серповидными чешуйками, яркое солнце неумолимо слепило глаза, придавливая светом шумно дышащее за спиной сорговое спелое поле в клювастом гвалте дерущихся майн, куда, минуя рисовые чеки, по влажным земляным перемычкам, потом по пологому склону холма с веерными грядками пожелтевшего бахчевника, он отойдет немного спустя, сказав про себя, что невозможно насытится бесконечно изменчивым, непостоянным, исчезающим, затем замедленным шагом обогнет поле вдоль топкого заура с торчащими, будто сработанными из мягкой, податливой замши, светло-коричневыми бутонами камышового изобилия, по теневому, в такт шагам чавкающему краю с сочной осокой у застойно-тинной, непрозревшей воды, что бы потом пригнувшись и на мгновенье обретя незрячесть, войти в густую тень под тутовой узловатостью искривленных стволов и упругими ветвями в мелколистном обрамлении, скоро отросшими после календарной майской порубки. Слегка тушеванный тенью, встречный старик-тюрк в полотняной мусульманской тюбетейке над осыпанным оспой вспотевшим лицом и лопастями оттопыренных ушей, неторопливо скатав в рулон молитвенный коврик, большим и средним пальцами выщелкнет хлесткий треск, размашисто повертит перед глазами указательным пальцем с заскорузлым коричневым ногтем, укажет сиплым голосом ближнею дорогу: «Надо идти по обочине. Гудрон растопился, стал мягким, тягучим, словно бухарская халва в жаркий час… Третья вёртка направо… Не ошибись...  Да, сынок… в такие дни механизмы не желают повиноваться, так что не жди первопутка, будь терпеливым, иди себе с миром!».


2.

Те пальцы… Белизна её кожи и строго ухоженный абрис отточенного ногтя под мерцающим слоем маникюрного лака; без лака ногти напоминали прилипчивую рыбью чешую с ртутным отблеском; а тот, вдавленный, багровый след на правом предплечье, когда на них, однажды, снизошло безумство и благодать будто в последний раз, а на рассвете, тяжко вздохнув, он ушел тихо, бесшумно, даже не посмел почаёвничать в утренних сумерках, оставив её безмятежно, как-то по-детски незащищено спящую, свернувшуюся уютным калачиком среди вороха смятых простыней; только одернул задравшуюся на оголенное бедро батистовую ночную рубашку с тонкими бретельками, чмокнув на прощанье еле уловимым поцелуем в припухшие губы, мимоходом погладив вздыбленную шерстку двух озленных невниманием ангорских кошечек с голубыми ревнивыми глазами… Ушел молча, крадучись, наискосок по осенней росистой щетине аккуратно подстриженного газона, зализывая раны на ходу, нюхая предрассветный воздух – эдакий осторожный бойцовский пес, непременно чувствующий близкую опасность. Через час, миновав разноголосую толчею утреннего вокзала «Термини», зевая и громко хрустя сухожилиями, вошел в притесненное тремя случайными попутчиками купе скорого поезда «Рим – Кёльн», в памяти лихорадочно наверстывая упущенное в той, предназначенной для долгих и упорных любовных битв, роскошной трясине, - спальне с ребрами приоткрытых жалюзи-ставень за окнами с видом на сонную, отчесанную утренним бризом долину: чуть взъерошенное пшеничное поле и ровные шпалерные шеренги любовно ухоженного виноградника по пологому солнечному склону; привычная высь колокольни над скромной, красного кирпича базиликой, по соседству с въездной аркой ближнего города с полутемными улочками, радиально от мощённой булыжником площади; у ратуши почерневший от времени мраморный круг фонтана, в котором день и ночь не утихают всплески проточной воды; приблудный, цепкий запах, - розовые облака цветущей глицинии поверх камней подплесневевших стен над мшистой землёй, под гулкими ударами в бронзу воскресных торжественных колоколов с приглушенным эхом в роскошных воланах пепельно-зеленых пиний за ближними холмами и цветущим изгибом апельсиновой рощи. В точно установленную расписанием минуту он нетерпеливо сошёл на бетонный дебаркадер и по застекленному переходу вышел на привокзальную площадь, чтобы придавленный гигантской тенью готического собора замереть, переводя дух…
Теперь, здесь, отыскав свои прежние ощущения в степной необъятности, среди прижимистых заунывных адыров, он допускал и даже был вынужден признать, что воспоминания требуют независимого пространства, отделенного тишиной от людского вмешательства. Впрочем, бывает не всегда так, думал он, ведь подлинный смысл, таящийся в механизме воспоминаний, не вполне ясен без соответствующих толкований и знания системы скрытых значений, легко принимаемых излишне игривыми умами за заведомое мистификаторство и злостный поклёп. Но очутившись вдали от стадного единомыслия, как и нескончаемой полемики с неразрешимыми шумными спорами, только можно безропотно принимать веские доказательства о существовании отчужденной, но доподлинной реальности – то, что нельзя было отменить, убрать, скрыть. Происходящее в этой ослепляющей взгляд пустыне, и час, и день, и век назад происходило, где одна отдельная песчинка, как  и тогда, виделась более конкретной, чем безликая череда сыпучих барханов за спиной настойчиво маячившего человека, скорее схожего с неприкаянно-блуждающим призраком болезненного воображения. Стоило ли даже ценой немалых усилий, размышлял он, бороться с сыпучей вязкостью песка, заплатив за это своим несмелым воображением в послеполуденном мареве, до предела насытившись свирепой сварой суховея с раскаленной заносчивостью пустыни, теперь, когда разум уже не в силах был отличить реальность от вымысла и любая мало-мальски скудная тень или застрявший в расщелине растрепанный шар пустырника превращались в сладкий, но как выяснялось впоследствии, обманчивый мираж, в конечную труднодоступную цель, сулившую неосознанную радость и внезапное облегчение. Но уже нельзя было от этого скрыться, и не было сил призвать в союзники тихое таинство сна, безмятежно, спокойно заснуть, чтобы пробудиться уже вдалеке от этой бичующей реальности. Он размышлял с чувством тошнотного омерзения к собственной персоне, беззащитному и видит не только он, постороннему в этом мире.

3.

Тот душный июль – лопнувший как фасолевый стручок, не думая о смерти, он переждал в уютной меланхолии провинциального немецкого городка, из которого было заботливо убрано всё лишнее, мешавшее зрению наслаждаться образцовым порядком бродившему среди упитанных, под с изумрудно-мшистым налетом темной черепицей сытых домов, окаймленных кованными оградами из витого железа. Местные жители, баптисты – люди добрые, но скучные – путано объясняли ему, что он и есть тот самый непостижимый человек, и даже робко пытались обратить в свою «истинную» веру, угощая безалкогольным пивом и поджаренными на гриле свиными колбасками, обмазанные  слоем терпкой горчицы. Подлинные события ещё впереди, думал он, отхлебывая из бокала, но вряд ли ты свяжешь свою судьбу с этими людьми – смиренными и деловитыми, - мало ли в жизни оказывается недоразумений как и заблуждений, но кем бы ты стал, родившись здесь? Может быть судьба распорядилась как-то иначе, по своему, выверено с точностью по-немецки? А пока его пленяли ухоженные пшеничные поля с тучным жнивьем, в котором не осталось места для случайного сорняка; над полями возвышалась невысокая горная гряда с пологими склонами, покрытыми реликтовым Тевтобургским лесом, где не подверженное оптическому обману зрение теребил назойливо вросший в просвет, у самой вершины (пешая прогулка, несмотря на нудно крапающий дождь; подъем был не труден), солидный монумент: воин-германец, варвар, укутанный в изумрудную патину, бесшумно парил над долиной, попирая бронзовой ступнёй поверженный штандарт легионеров Тиберия, пасынка императора Августа. Но что-то смутное, недоступное его пониманию (он это остро чувствовал), притесняя, таилось в благости умытого дождями ландшафта, пока державшееся в почтительном отдалении, в тайне, хотя унаследованные предрассудки и суеверия по воле судьбы минуют его, - он жил стараясь забыть своё подлинное имя, силясь влиться в мировой безымянный людской поток, чтобы тоскуя по своей прежней жизни в захолустном городке, растерянно оцепеневшего у самой кромки накатывающей песками пустыни, смешаться с дышащими людскими телами, стать ничейным, непрочитанным, нейтральным в безликом хаосе движений, среди хронических недомоганий и болезней, бесконечных рождений и нескончаемых похоронных обрядов, чужих скучных семейных праздников, удушающего кашля, улыбок и сытной беззаботности многочисленных карнавальных фестивалей, но при случае намеренно подчеркнуто называл себя именем деда-тюрка, суфия-каландара, не ко времени умершего от острого перитонита в начале прошлого века, покамест его жена терпеливо вынашивала в своём чреве шестого ребенка; и ничего тут не прибавишь.
Обычно там правоту обманчивой тишины оттеняет назойливый гул автострады за полоской густо высаженной лесопосадки, вспомнил он, смотря на оплывающий, без дерна на паутинных нитях пыльных бараньих троп, азийский холм. Вряд ли чем-то иным можно подтвердить осевшую тишину и тот, несмело отвоеванный глоток благости в раздерганной светом робкой тени тамариска, требуя верное подтверждение внезапно умершему времени в дремотной растерянности и в дрожании пугливых трав, к утру примятых тяжелыми росами. Здесь, среди пыльных залысин земляных бактрианских горбов, времени как будто не существует, и тишина, настоянная на терпкости степных неказистых трав, густо приправлена неподвижностью воздуха, зависшего между колкими стеблями выгоревших степных трав, над незнанием причин и следствий - веским обстоятельством, когда солнце уже светит не так сильно и монотонно над бескровном, еще не раздраженном вечерней дымкой западным горизонтом, позволив без прибыли приютиться хрупкому равновесию тени и света. Ты догадываешься, что степь, пески и этот, протертый ветрами и водами адырный лабиринт, - все благосклонно к тебе, – щедрый, неназойливый жест. Хотя порой бывает так, что обстоятельства восстают даже против себя. И этого уже достаточно, вздохнул он, непоколебимость заспешит потерять всю свою способность к предчувствию и сомнения, таясь, терпеливо замрут в ожидании своего карательного часа.
Целомудрие имеет обратную сторону, впрочем, как и честность, размышлял он, с возрастом многое оказывается запутаннее чем предполагалось ранее; ты, сокрушенный собственной никчемностью, угодливо улыбаясь, кивая, поддакивая неведомо кому, мечтаешь о полной ясности среди оплывшей глины холмов, до боли, в пределе отчаянного вздоха и обилии сомнений стискивая стрельнувшие костяшки пальцев, сознавая, что ты – это блуждающая случайность, точка, которую еще пока задевают, разрушая, остатки мирского, заурядного, непомерная косность обветшалых традиций и мелочная тщета звонкоголосого многословия, доведенного до рефлексии, до безличного автоматизма, и то, о чем ты прежде мечтал и каким-то чудом, скорее благодаря чудовищным усилиям, все-таки добился, ослепленное мгновенным смятением, стало быстротечно испарятся, словно невидимый кукловод, напрягаясь ледяным смехом, угрожающе прикрыл путанной занавесью путь к подстерегающей бездне несчастий.
Он боязливо оглянулся, отрывисто, с продыхом принюхиваясь, словно затравленный зверь в роковой час: «Бог знает… Право… зачем он здесь… Бог знает… он не настаивал… На самом деле сторонний, непригодный, чужой … Но…» Но… уже через миг сомнения затихли, миновали, исчезли. Затем прилег на нагретую, упругую землю, лежал покорно, широко раскинув жилистые руки, безмятежно вглядываясь в розовеющее небо поверх вспученных скучных крайних адырных вершин, с наслаждением вздыхая идущий от трав обильный степной аромат, который, уже примерившись, обвил и мучительно полнил его, заставляя блаженно улыбнуться, впасть в сонное безволие, в какую-то особую, безбожную неустойчивость существования. Никому не предназначенный и беззащитный лежал не двигаясь, долго, освещённый убывающим, уже несильным солнцем, напрочь забыв о делах, которые еще пока смутные ожидали впереди, словно наемные убийцы с которыми разумные люди предпочитали бы не встречаться. По ладони руки проползла белесая степная безучастная муха, часто перебирая членистыми цепкими лапками, и, промедлив, перелетела, чтобы опустится на солоноватый налет, поверх губ, застыть в неуязвимом оцепенении. Безжалостно, с какой-то псовой пылкостью, смахнув её неожиданным, резким выдохом, он бросил искоса взгляд, желая проследить стремительный полет, но недремлющий плотный воздух уже поглотил жужжание насекомого. Он немедленно встал, чтобы опустившись на колени, произнести молитву; потом скажет, скорее оправдываясь, что нельзя ограничиваться только одним созерцанием, и добавит, что путь одного человека столь же драгоценен, как и не признающий заблуждений полет одинокой птицы над осенней стернёй с торчащей щетиной блеклых соломинок, хотя в глубине сознания таил уверенность: вряд ли можно будет восстановить былое, утраченное и, вероятно, уже потерянное навсегда. В небольшом отдалении, за клубком змеистых корней, замерли не пуганные птицы в переливчатом, изумрудно-голубом оперении, не мигая, наблюдая за ним, истекая ожиданием времени безголосой тьмы. Придавленный вечерним небом на горько-полынном бездорожье, медлительный, он рассматривал недалекий провал сумрачно-мглистой лощины, обдумывая в какую сторону направить торопкий шаг, пока ошейник ночи плотно не захлестнул свой темный узел.
Растроганный причудливым мерцанием последних, ослабленных лучей, уже изрядно истосковавшийся по привычному комфорту, часто оглядываясь, он отправился в противоположную сторону от заходящего солнца, придавив тошнотный ком в горле, сдерживая дыхание, поймав себя на том, что нужно быть исключительно выносливым не только в просроченный час.   

4.

«Все разъясняется в день смерти», запишет он в своем дневнике ночь спустя. А сейчас, уже напоенный безразличием душной ночи и непрерывным лаем напористых волкодавов - охранников одинокого стойбища, - с величайшим трудом передвигая отекшими от долгой ходьбы ногами, чудом добрался до войлочной юрты старика-кочевника. Собаки с клочками линьки на впалых боках, оббежав лежалый хворост, увертливо, с какой-то остервенело неестественной одурью метались сбоку и за спиной, но так и не решились подступить вплотную. Пока освещенный не раздражающим тусклым пламенем керосиновой лампы-летучки, придавив острыми коленями ворсинки войлочного кийиза под резными загогулинами изношенных, но ещё остойчивых сундуков, старик, сидя у джука, равномерно встряхивал кожаный кумысный бурдюк над лоснящейся арчовой чашей-кесе, он недоуменно смотрел на теснящие друг друга стрелки часов, в общем-то, совершенно бесполезных где время рассеялось или было безжалостно уничтожено необъяснимой силой. Он это заметит утром, вдохнув степную свежесть, пытаясь заполнить страницу дневника неровными строчками, но будет долго размышлять: какую следует дату поставить сегодня, и поспешно, как-то воровато оглянувшись, захлопнет тисненный коленкор обложки, словно уличенный в неточности, в чудовищном обмане и тайном заговоре, почувствовав себя прямым соучастником в этом будничном нелепом уничтожении, намекавшем на существовании царства небесного, где понятие о времени, по-видимому, отсутствует. Как там? - выведет обломком прутика на разровненной ладонью пыли, и стесняясь быть уличенным в чем-то недозволенном, поспешно сотрет начертанное, тоскуя по ставшему привычным утреннему  запаху из сердито ворчащего кофейника, по застенчивому рдению росистого рассвета за оконными стеклами, за шпилем ближайшей кирхи, затем за ровными оцинкованными трубами мусоросжигательного заводика, стоящего поодаль от крайних домов с темными провалами оконных глазниц под отблеском росистой черепицы, за полем с частью скошенного жнивья. Измученный очередной бессонной ночью, в ранние утренние минуты, он всегда ожидал как из тьмы проклюнется светлой туманной полоской часть щербатой дороги у заброшенного гравийного карьера, до краев заполненного отстоявшейся, темной водой под основательным бетонным фундаментом с порыжевшими жилами стальной арматуры, - все, что осталось от небрежно демонтированной камнедробилки. Поговаривали, что этот искусственный карасевый водоем облюбовал выводок диких уток и пара облачно-белых лебедей, что при приближении человека осторожный селезень шумно заволнуется, захлопочет, вскидывая сизо-голубой блеск крыльев, недовольно крякнет предупреждением, и стая, в разнобой загалдев, без особой спешки перебирая перепончатыми лапами, переместится к противоположному берегу, под пятнистую невозмутимость конгломератной скалы, угрозой зависшей над собственным отражением.
Дважды в год, одураченный неистребимым птичьим гомоном, именно в такие минуты, он вспоминал о сложном переплетении причин и следствий, вплотную подпуская к себе мысль, что давно следует найти приют в немыслимо-спокойном краю, в стороне от шумных перелетных путей, в лишенном всяких излишеств и напрасного страдальничества, где надежней пребывать отгородившись от соблазнов и можно было до своей естественной кончины упиваться фатальной ненужностью в местах, лишенных наименований, дорожных указателей и потрясений, быть посторонним, чужим, отстраненным в не терпящем бедствия перечислением, явлениями, случаями и вымыслами, без многолюдных траурных шествий к пропеченных зноем перенаселенным мазарам и усыпальницам за глинобитной падкой стеной у чахнущего саманного селения, где видимое проникало в облике лжи, - в общем, всем тем, чем назойливо наполняется история, щедро утаивая свой горький опыт.
Старик был прав, подумал он. «Я кочую… - сказал опрятный киргиз из рода «кара-кесек» с редкой тюрской бороденкой на морщинистом лице. - Так кочевал мой дед, и его дед, и дед того деда. Так будет кочевать мой внук, и его внук, и внук того внука, надеюсь… - и добавил: - Дух кочевничества не истребим, поэтому мы живы, не забывая свою родовую тамгу, и «акбан», - наш боевой клич-уран».
Прикрывшись залатанной курпачой из старого выцветшего вельвета, храпел его младший сын у ажурной стены, под сечением ромбовидных проемов, слева, на мужской половине, под упругими жердями купола к дымоходу юрты, - этот парящий фундамент юрты, этот деревянный обод-тюндук, словно солярный знак венчающий войлочный купол, вылупился в ночное небо, прямо над очагом. Рядом, на реберчатом кереге, поблескивая, висела конская сбруя и старое одноствольное ружье системы «Бердан» с кожаным патронташем, до отказа забитым начиненными латунными гильзами. У изголовья спящего покоилось крепкое седло и поношенной кожи потник, орнаментированный выпуклым тиснением, серебряными бляшками и гравированными пластинами. Пахло сбродившимся кислым кобыльим молоком, керосином, паленой шерстью и сыромятной, залежавшейся прелостью. Что-то неизвестное ритмично егозило, шуршало, скреблось за войлочным пологом, словно попавшее в тупик не по своей воле, но совсем рядом, промеж слоя жухлого дерна и слепых недр холма. Невестка с заспанным остроскулым лицом, зыркая сметливыми глазами, уже канителилась недалеко от юрты, у очага с дымогарной трубой над чугунным казаном, прочь отгребая стылую золу ошкуренной палкой с обгоревшим концом, наклонившись, шумно раздувала огонь в сухом хворосте, затем в кизяковых хрупких комьях, чтобы разогреть остатки накануне сваренной баранины, не забывая огульным, гортанным вскриком осаживать не в меру зарвавшихся волкодавов.
«Замаялся, устал за день, - кивнул старик на спящего сына, с хрустом разламывая черствые лепешки из муки грубого помола. И продолжил: - Непросто вернуть обратно отдалившийся табун».
Он представил, как сын старика, налившись жесткостью в душных сумерках, понукая взмыленного скакуна увесистой камчой как анафемой, свистом протыкал сморенный жарой, млеющий воздух вместе с настырным влечением табуна к гиблым обрывистым буеракам, где вечно мнится сноровистому вожаку далекое от волчьих оврагов, хмельное, не затронутое серпом жнивье, стелящееся рядом с ореховой рощей. Вспомнил, как давеча, огибая холм, случайно наткнулся на чуть заметный внезапный огонек, вспыхнувший и тут же погасший. Вздрогнув, недоверчивый, замер, поймав себя на панической мысли, что увиденный огонь только причудился. «Галлюцинация?» - тревожно прошептал он, чувствуя тяжесть переутомления, но подгоняемый беспокойством, ночным суховеем, голодом и обострившимся чутьем, еще некоторое время проплутав между адырами под проткнувшим небесную черноту безразличным свечением звезд, нерешительно прошел вдоль загона к юрте, осторожный, мимо потухшего огнища с запахом свежей гари, размышляя, что однажды посетившее болезненное ощущение, в конце концов, перерастет в упитанное наваждение, которое, не давая покоя, отныне будет стеснять ущербное сознание, каждый раз безнаказанно всплывая в самый неподходящий момент, сея подозрительность и напраслины опасений. В тот момент недремлющий вожак, опекая табун, посмотрел на него с нескрываемым презрением, без страха, как на смиренно дряхлеющего мерина-кастрата.
Старика можно понять, вздохнул он: воля вольному! – их кочевая жизнь обусловлена многовековой традицией. И еще, вспомнил он, старик сказал ему, уже до предела наполненному дремой, что многим, сейчас, не хватает терпенья, а ведь терпенье – есть проглатывание горечи без выражения неудовольствия, что человек должен двигаться, ведь земля, солнце, месяц, звёзды, животные, рыбы – всё движется. «Только быстро бегущие воды чисты и прозрачны, а в стоячей воде заводиться гниль и скверна!» – как-то отрешенно добавит он. Я тоже кочую, отгораживаясь от людей, хотелось ответить, но он промолчал, только поелозив пальцами по небритой, обветренной щеке, сосредоточился, вспоминая те неполные, фрагментарные обрывки, чудом сберегающиеся памятью, вдохом выуживая забредший аромат кизякового костра. Сосредоточенность оборачивается насмешкой, размышлял он, тем более здесь, в почти безлюдной пустоши, вблизи адырных сутулых чередований, где можно, наконец, безбоязненно отпустить тормоза и без всяких колебаний ринуться в любую, на выбор, сторону, напрочь забыв, что однажды ты был подвержен редкому заболеванию – аутизму – там, среди скопления людских судеб, сытого бездействия и прилипчивых обозначений: в каждой малости ты дотошно выискивал грозящую опасность, но в пустынных, сторонних от людей местах, безбоязненно мог окликнуть несуществующее и вряд ли пригрезившееся, мог на миг расслабиться, не опасаясь зависшей напряженности в ответном, недовольном отклике, словно внезапно отскочившем от имевшего тайный сговор с нечистой силой, притаившейся под искривленной зеркальной неверной гладью, под треснувшим багетом с облупленным гипсовым углом. Потом съёжившись, презирая собственные пытливые намеки, озирался в громыхающей промасленным металлом тесной подземке, в гулких, кишащих спешкой переходах, и даже  наверху, у вентиляционных колодцев, среди помятых, выцветших фигур лишённых крова, всяких там опустившихся личностей, безмолвно, дотошными взглядами изводящих снующую безразличность, монотонно домогаясь даровщину, негаданно взбухающую на протянутой сердобольной ладони. Китаец-даос, вспомнил он, также настойчиво твердил о пребывающих в неподвижности созерцания, как о странствующих в запредельном: «Истинный мудрец странствует не сходя с одного места», - твердил даос, но сам, не выдержав натиска засасывающей неподвижности, алча движения, оседлал белого буйвола, чтобы минуя Монголию, надежно скрыться в метельных, сибирских снегах.
В чем заключена конечная цель странствия, хотелось спросить старика. Старик, словно услышав его немой вопрос, ответил: «Путь, который не есть извечный. В приятии и покорности, когда любой удар или любая удача перенесется тобой спокойно и не вызовет огорчения, как и радости. Но перед этим, ты должен достичь редкого в наше время, состояние упования, в котором представление о жизни свяжется с единым днем, секундой, мигом. Находясь в подобном состоянии, сумеешь отбросить всякую заботу о завтрашнем дне».
День спустя он напишет: «…может потому, что для них я случайный человек, прохожий, путник, для себя - не способный по-настоящему сделать усилие, по собственному побуждению решивший упрочить свои позиции, добровольно устраняясь, предоставив остальным побольше места для вольготной жизни, незаметно отвалившись, словно отмерший невесомый струпик... «Простите, что причинял вам боль!.. Мир не совсем обнищал…» И лишь потом запоздавшее: «…случайная встреча не всегда предполагает дурную компанию, но кто определит состояние упования?.. Вряд ли нужно заострять внимание на случайном, хотя доблесть странствия состоит из непрерывной цепи случайностей…» Конечно, упомянутая доблесть не более чем склонность или болезнь, намерение или инфекция против неподвижности от роду не выбиравшегося дальше порога своего дома, размышлял он. Так ли? Скорее, - это, без достаточных на то причин поспешный уход совершенно отчаявшегося человека, бегство в бездорожье и пыль от напора и терроризма правильного, но скучного и от этого бесноватого порядка западной цивилизации, отдавая предпочтение неожиданному прыжку в истрепанную прожелть, которую в ветхом атласе мира, одни, придавив ногтем, называют пустыней, другие предпочитают называть храмом, решившего отыскать соблазнительную первопричину экстаза и озарения, - бегство кочевника или потомственного раба сорока с лишним лет, достаточных для бичевания собственного безрассудства среди необъявленного спокойствия, не терпящего искренности бессмысленного вздора под колодезной чернотой ночного неба с вылупившимися язвами звезд в костлявую заполночь, в которой щетинистые сорняки и неотвязные репейники пеленают глиняный престол, сея недобрые слухи над слизистым следом змеи, неслышно проползшей по примятой траве, - и в карминном рассвете, вровень с заспанными шорохами, встрепенется незавидная участь, - ты не скрываешь: волнует близость опасности с неслышной поступью смерти; вероятно, так случалось в далеком крестовом походе: поднимаясь по шаткой лестнице к каменным зубцам крепостной башни, каждый вынашивал собственный приговор, потом, по воле сложившихся обстоятельств уцелев в кровавой резне, приписывал случившееся чуду. Только теперь осознаешь что не разум претерпевает изменения, а та атмосфера реальности, склеенная из череды быстрых событийных спазм, в которую, спровоцировав всю свою страсть, посмел нагло вторгнуться, потеряв различия между смыслом и бессмысленностью, с деланным безразличием к происходящему, отхлебнув горьковатый китайский кок-чай, обдумывая свой путанный план в зыбкой чинаровый тени, немного в отдалении от прокоптившейся придорожной чайханы, вспоминая в послеобеденной вялости всю свою уже и так изрядно подточенную сомнениями опрометчивую решимость, пока услужливый мальчик с опухшей щекой, - внимательный племянник местного банги-опиумоеда, - удивленно взметнув бровями на приплюснутом лице, продыхая, маялся взад вперед у мутного арыка с огрызком веника в руке, высматривая копошение жирных червей на проплывающем мимо вздутом трупе теленка.

5.

Если буквально следовать неутомимой логике, загоняя некогда произошедшее в стойло нудной хронологии, то, возможно, самое неприметное событие из предшествовавшего неожиданно всплывает и будет бесконечно повторяться в запятнанной памяти подобно негритянскому душещипательно-тягучему блюзу, наперекор остановленному нечаянной хромотой на до нельзя заигранном виниле; ныть неуловимой занозой казнящей плоть; и не вынуть её из-за опасения потерять нечто мучительное, доподлинное, - тот надежный, персональный кошмар, навечно вселившийся вместо обманчивой комфортности, далекой от творчества, отдохновения и безыскусности. Ты намерено возобновил поиск смутных предощущений, - этих стремительно тающих крох, затерявшихся в развороченном, прохудившемся сердце, кочуя в просторе безымянности, которой всегда мечтал поклонятся… Здесь она, окрест витающая непритязательность, бог весть откуда подступающая к горлу сию минуту, и через час, день, месяц, повсюду, без излишеств, без скорби заклинающего перепутья, пресекшая постыдные беспокойства и разрушительный шок.

6.

Изгоняя приевшийся дух суеты и привычную последовательность, содроганием, поперек взора, пролегала ковыльная, волнистая, не утраченная степь в прозорливый час, - невесомый покой и идеальный дух вечности, ставший незыблемым. Он знал: в обманчивой безжизненности пустыни нет места вымышленной страсти и легкомысленному порыву и вчуже время случайных перемен, а обильная рискованная вольность становиться  законной добычей смерти, но пустыня, мгновенно опьяняя своим не схватываемым своеволием, может высеивать страстно желаемое – тягу удержать навсегда её магическую, всёобъемливающую пустоту, жаждущую смущенным духом более, чем властвование чувственности, в которой со временем потребность не так обнажена и глубока. Не приемля полноту прошедшего, в пустыне можно безраздельно мечтать о самом насущном, и нельзя, минуя испытания, ускользнув от поражений, не смущаясь, с пылью вперемежку, попытаться нагло проникнуть в империю подлинности, непрошеным гостем тайно пробираясь, волоча за собой незатихающий грохот минувших событий в чреватую смертельным исходом опасную зону, но можно проникнуть вполне легально, при одном непременном условии: если в глубине души искрится вера в то, что только в непрерывности движения существует переход за грань действительности в иной, бурлящий признаками пригрезившегося рая план бытия, однажды вырисовавшийся в обостренном сознании как какое-то четвертое измерение, не лишающее смысла трехмерного пространства, но дополняя мгновения настоящей утопической усладой упования без религиозного фанатизма о скором наступлении совершенного, блаженного состояния, в котором будто бы разрешима трагедия времени, хотя основания для этого нет никаких, кроме накопившегося безумия, как будто только сейчас, неожиданно для себя, ты, взломав запретные печати, познал тайну мира, примериваясь взглядом к слаженности движений, - среди выгоревшего серого разнотравья, вот уже час, как жилистый могильщик упрямо долбил увесистым кетменем бездушную глину мазарского холма, пока бесшерстная собака с рыжим ухом, притаившись за частоколом ограды, внимательно наблюдает за ритмичными действиями хозяина, вывалив подергивающий в такт учащенному дыханию слюняво-розовый язык на вытянутые передние лапы: сдавленное, равномерное уханье с резким выдохом, удар металла о неподатливый черствый грунт, в унисон, - и овладевает неуемное бесстыдное любопытство: взад и вперед, вдоль арычной воды, вот уже вечность мается испуганный пацан над раздувшимся трупом скотины; плещется собачий язык, окропляя лапы перламутровой слюной; скрючилась, отгребая сухой грунт мозолистыми ладонями, костистая фигура безымянного могильщика с матерчатым жгутом вокруг наголо обритой головы: словно вечным венцом оплелся светлый полоз с раздвоенным языком: лишь иногда он позволяет себе глоток холодной колодезной воды из глиняного риштанского сосуда, - хочется приблизить к своим глазам, почти касаясь кожи, подробно разглядеть потное, загорелое лицо с прилипшими брызгами глины на щеках и лбу, пока ветер теребил замызганный ворот просторной сатиновой рубахи с темным разводом от нечаянно пролившейся воды: и шоколадные глаза за черными ресницами, в одно мгновенье ответно царапнут оцепенелую неподвижность; его младший сын родился ровно год назад. А ночью не сможешь сомкнуть глаз, переживая ощущение отчаянной тоски, томясь в осечке непоколебимой выдержки, разом припомнив все мельчайшие детали своего панического отступления в глубь пустыни: исподволь змеистый извив обрыва над дырявчатым валуном, и рядом, с северной стороны, сберегающей влагу, колония грибов-поганок; солнце светило между невысоким холмом и бритым виском, заслонившим куст шиповника с оранжевыми вкраплениями плодов перед темным урюковым садом шиитской общины; он один из них, кажется безработный арбакеш, подробно рассказывал как все происходило тогда, бережно просыпая щепотку жевательного табака-насвая под загнутый к нёбу  язык: «…и вновь он поманил меня…», – бормочет тихонько себе под нос, испытывая глухое раздражение и зависть при виде дребезжащей от урочища арбы по каменистому склону, вверх, к селению, а на освещенном пустыре, позади дома, светящиеся точки мелкого гравия у стены, и дальше, камешек к камешку, в двух метрах от ноги старика из бывших плугорей: он, шевеля седыми усами, чего-то себе желал в айвовой тени, высматривая в кроне тутовника сочную ягоду, уже проживший больше чем вусмерть измотанный столетний ворон из далекого тугайного леса; хлопнула дверь; вышла женщина бережно неся в руках ветхую колыбель – неокрашенный самшитовый бешик с блеснувшим треугольным оберегом на перекладине, мимо белобородого старика, уже тяжело опустившегося на колени в молитвенном экстазе: Аузу биллахи миннаш-шай-тани-р-раджим… (Я ищу прибежища у Аллаха от проклятого Сатаны (арабск.)).
Что-то теперь распознается, просачиваясь с небесными токами, с припухлой тишиной, дерзнувшей быть покоем, подумал он, наблюдая как обкатанная ветрами адырная покатость припорошись тучной пыльцой отцветшего разноцвета, спеша притвориться нераспознаваемой, слиться с пока неощутимым дуновением беспокойного гармсиля, с удаляющимся шелестом сухостоя, метящим попасть в сорняковую кайму у нагретых, черненных холодом и жарой, душных камней, чтобы по-змеиному огибая их, затем заскользить дальше, в потрескивающие говорливые репейники трухлявого чертополоха, изобличая их непригодность, и наконец, сгинуть за чешуйчатой накипью такырной равнины, возле протяженной меланхолии солончака, в точечном блеске кристаллов.
Здесь, в неохваченном своеволии дикой природы, он на миг впадет в усыпляющее оцепенение и словно парализованный, немигающий варан после зимней спячки, обметанный недоумением и спазмами голода, застынет, затаится под зорким роющим оком фатального стервятника, снулый в летаргическом притушенном сне, притупляющим радость соприкосновения с жирно-лиловой вечерней прохладой, но неожиданно очнется, стряхнет с себя сон, и с ожесточением в сердце вновь будет вынужден искать дорогу вспять, к привычному, но чужому стойлу с нескончаемыми хроническими проблемами, хотя в этой адырной, вечной тиши, в нерасторжимости небесного круговорота и земного странствия, что-то уже завоевано неподдельной доверчивостью, но теперешняя жизнь продолжается уже не по собственному разумению, с упоением отметая останки предшествующих ощущений, сливаясь с приношением подлинной безымянности. Только в безымянности, подумал он, возможно искреннее покаяние не впадающего в страх, в различение дозволенного и запретного, в разграничение добра и зла не запавшим в мерзкий солипсизм, - умеренная воздержанность вместо оголтелого сектантства с привычной сатанинской жестокостью и напором солдатской дисциплины не только в июльскую засуху. «Только в безымянности», - прошептал, наблюдая поднятое к небу внезапным гудящим вихрем коловращение пыльного буруна, который долго колобродил по землистым залысинам адыров, за порушенной дождями глиняной падкой стеной почти стертого с лика земли забытого кладбища с горсткой обезглавленных безымянных могил, тревожа взгляд, вздымая вместе с пыльным облаком ворох искрящихся, отживших своё соломинок, медленно вращающихся от солнца вниз, обратно в золотистую вольность буйного сорняка, в дрожащую тень дикой мальвы с серыми ребристыми лепешками отцветших соцветий на шероховатом одеревеневшем стебле.
«Время здесь не в счет. Оно движется, течет только для невежд и глупцов, - прощаясь, предупредил крепкий старик-киргиз. - Для мудрых время, словно навечно вбитый в небосвод «золотой колышек», - застывшая Полярная звезда.  И воистину так!»
В мире существует лишь один-единственный сюжет, прощаясь, подумал он, – вечное странствие, с действием, раздробленным на бесчисленные мизансцены, возможно повторяющие в той или иной вариации. Как верно и мудро заметил старик-киргиз: «Странствие – это недолгий путь от одного адыра к другому». Видно старик намекал на взбугрившийся живот роженицы и могильный холмик. Лаконичнее нельзя выразиться! Происходящее «между» может захватить и взволновать в том случае, если предельно прояснен вязкий смысл не наступившего завтра, но будущее может и не наступить по понятным причинам, - подобное, в конце концов, осознает каждый, и тогда… Нет, надежней происходящее… но через миг исчезнувшее вряд ли может превратиться в твердую уверенность... Несовершенный механизм памяти, скопидомничая, дарует лишь сухой перечень обозначений наиболее выделившихся событий, то есть бестолковую громоздкость ярких, но обрывочных впечатлений, превратив их в обглоданный временем неподдающийся реконструкции фрагментарный остов, а всякую житейскую рутинную мелочь, на первый взгляд вроде бы несущественное и безвредное, - то, из чего состоит основа подлинной реальности, - безжалостно стирая, выбрасывает прочь, в поток забвения. «Суть странствия – это, преодолев вязкую топь повседневности, ловить мгновения», - напомнил знакомый художник, выискивая свободное место в бетонных недрах автомобильной стоянки; франкфуртский аэропорт стонал и отбивался от обилия полетов, едва переваривая течение людских тел. Мгновенья, - подумал он сейчас, – это скуластый кочевник в простой холщовой рубашке, подстрекая неподвижный воздух, бесхребетной камчой беззастенчиво гвоздящий мускулистый круп любимца-аргамака с норовистым нравом посреди невзрачной низины, под подолом бугорчатого взгорья в кустистых пятнах бледно-серого каперса; или наверстанный хруст скорлупчатых такыров под дробным аллюром иноходца; а может быть скореженный потоком весенних ливней сайский обрыв и вытоптанный круг стойбища на вершине холма под взбаламученной пылью, неуловимо оседающей в хищных лучах заходящего солнца рядом с прокопченной, надежной юртой, нерасторжимой с настырной кочевой вольностью в летнем душном радении, когда желтоглазый старик с деревянной чашей в правой руке, невольно превращается в сакральную неподвижность каменного балбала, в вечного охранителя неукоснительных традиций, когда кумысный сбродившийся дух сулит долгий спокойный сон в послеобеденной сиесте до заснеженного хребта с алайским глотком изморози на редкой поросли тюрской бороденки, посреди альпийских пастбищ с плотным ворсом упругой сочной травы, в блеющей отаре, среди тучных курдючных баранов с колтунами свалявшейся шерсти на мягком подбрюшье. В общем-то да, про себя согласился он, сюжет таится где-то втуне, как обычно. Может быть возле жены этого лихого парня-наездника, ладонью стирающего с озабоченного лица клочья конской пены, но скорее схожего с узкоглазым кентавром? Теперь она, задумчивая, стоит у скудного источника в изношенных нелепых кирзовых сапогах не по ноге, и наглый шелест чиевой зрелости с щедрыми охапками пуха на гибких стеблях стремительно обирает её чуть ниже пыльных голенищ с загнутым верхом, в нескольких шагах, где зеленеет упругая осока и остролистая меч-трава на взбухших кочках заболоченной впадины, и не скрывая опасения, полевая мышь припала к прохладной воде, раздвоив тенью замершего хвоста крестообразный листик дикого клевера.

 7.
 
Он вспомнил тот уютный университетский городок у подножья лесистых гор, куда его завели дела, в который он пробрался на кажущемся почти игрушечном, свежевыкрашенном вагончике местной узкоколейки. Оранжевый поезд, наверстывая километры, плутал среди лесистых гор над туманными, заспанными долинами, освещенными сказочным видением братьев Грим, минуя Детмольд, бюргерский Хекстер, потом мелькнул над спокойными водами Везера, где он на секунду оставил взгляд в напускной свирепости бронзовых вепрей на въезде и выезде с моста с ажурными фермами. Её мелькнувший темный твидовый свингер до колен и светлые локоны над серыми глазами, когда она гордо посматривая по сторонам, проходила вдоль холодного гранита паперти церкви Святого Якубика, по каменным плитам Веендерштрассе, потом минуя витрины книжного магазин и действующий фонтан на перекрестке с фигурой обнаженной нимфой в искрящихся струях воды, мимо громко музицирующих уличных гитаристов – латиноамериканских индейцев в своих неизменно-просторных пончо с бахромой и черных шляпах с короткими полями на смоляных кудрях у входа в супермаркет «Карштад»; прошла, зацепив случайным, боковым зрением встречный взгляд мальчишки-мандолиниста, сверкнувший креольским дерзким вызовом и затаённой злостью и нескрываемой завистью в черных глазах, и дальше, по городской площади, вдоль старой ратуши и полосатого (белое с зеленым) навеса ресторана у стены, мимо бежевых прутьев плетеных кресел с мягкими подстилками, по гранитной брусчатке в освещенной полосе, чуть высветившей велосипедное стойло и горстку снующих сизарей у начищенных ботинок скучающего полицейского с пластиковым стаканчиком в левой руке.
Вновь увидел её, так поразительно похожую на его римскую подругу, уже сидящую в мягком кресле, за столиком, в уютном баре при галерее «Апекс» на Бургштрассе, на следующем этаже с залом для исполнителей авангардного джаза. Гордящийся своими картинами выставленными на продажу, он тайно выглядывал заветную красную метку на этикетаже, пока она сосредоточенно скручивала новую сигаретку, подмяв пальцами достаточно влажные махры ароматного табака «CAULOISES», вызволив часть из голубого пластикового пакетика, не забыв осторожно послюнявить розовым кончиком языка проклеенную кромку невесомой папиросной бумаги «KINGSGARD». Небо темнело над потолочным витражом, её перевернутым отражением, теперь неторопливо пригубившим от бокала с пивом, тонкими пальцами, без сомнения, придавившее сигаретный остаток, вызволенный с тщательной осторожностью из костяного мундштука, и кельнер в белом кителе, предупредительно прикрыв пепельницу, унес её, тут же вернулся с опрощенной и чистой, потом ловко щелкнув зажигалкой у фитиля свежей свечи, отошел по исшарканным плитам, чтобы вновь замереть у деревянной кадки под глянцем мясистых листьев мушмулы, с деланным безразличием разглядывая её освещенное лицо. «Меланхоличка», - скучно подумал кельнер. В углу, у оконной рамы, рядом с бело-черными монотипиями в простоватых рамках, под насмешливым взглядом Джоржа, – владельца заведения, слева от афиши барабанщика Гюнтера «Баби» Соммера и саксофониста Ове Волджартза (Solo-Schlag-werk-zeug), шумно разогревалась пара смеющихся джазмэнов из портового Гамбурга с полупьяными подругами, опустошая граненные стопки (шведский «Абсолют», отметил он про себя), поставленные в ряд, впритирку к друг другу. Одна из них, сверкая блестками помады на пухлых губах, что-то возбужденно шептала, тихо скандальничая, потом истерично смеясь, принялась бренчать на антикварном фортепиано резного орехового дерева, и приглушенно петь, смешивая блюзовые интонации с хрипом и брюзжанием в паузах, кажется из «A tame For Love» Mелиссы Уолкер.
Остаток вечера и часть ночи провели в загородном ресторане: аромат свежеиспеченной лазаньи: она подробно объясняла как легче удалить кочерыжку фенхеля, что для соуса необходим сыр с синей плесенью, овощи и тонкие листы теста. Позже выяснилось её предпочтенье: запеканка из помидоров и плодов цуккини. В город возвратились заполночь. Прощаясь, долго стояли, вдыхая аромат испеченной сдобы среди ветшающих стен ренессансных домов с аляповатостью гипсовых барельефов целящихся амуров в вычурной канители отгрезившихся фронтонов. 
 
8.

День спустя её полуспортивный «Фольксваген» запросто стирал витки горного серпантина после короткого летнего ливня. Асфальтовая выглаженность ютилась между обрывом и вертикалью дорожной выемки, под скалистым склоном в молодом сосняке, среди мшистых камней, привыкших существовать в моторных надрывах, в шелестении шин над безветренной долиной, сейчас, если окинуть беглым взглядом, выглядевшую новоиспеченной, хрустящей на изгибах, топографической картой: фрагмент удаляющего города с частью шпиля цвета возмужавших бобовых всходов, с уютным кладбищем на окраине, слева от мастерской по изготовлению памятников, надгробий из гранита и прочих траурных аксессуаров; дальше: железнодорожный вокзал, зеркало искусственного водоема, бетонная гладь частного аэропорта с приземляющейся одноместной «Сесной», и другое поле в не скошенном буйстве цветущего рапса у оранжевого комбайна под взметнувшимися черными точками грачиной стаи, тотчас переместившейся к несколько десяткам домов, сгрудившихся вкруг модерновой протестантской кирхи, затем вдаль, к далекому  фермерскому подворью с конюшней их красного кирпича, сливаясь с собственным отражением в медленной тихой воде. Река петляла, искрясь сквозь листвяные чешуйки плакучих ив и ветел, наклоненных к спокойному течению, - ландшафт, уже кажущийся не настоящим, а вымышленным, созданным словно нарочно, вроде кукольного набора на ворсистом ковре в детской пятилетнего ребенка её подруги, подрабатывающей частными уроками рисования.
С птичьего полета, из бешено мчащейся машины, вряд ли было возможно отыскать тот пример смирения, которым было наполнена мраморная дева у чугунной часовенки, над надгробием дальнего родственника эдинбургских - владетельного курфюрста, упокоенного два века назад под сенью вековых платанов и хмурых вязов с бледно-изумрудным налетом на мшистых стволах в геттингенском парке Albani-Friedh, недалеких от обложенного рваным камнем, проточного пруда с бесшумно, при приближении человека, всплывающими зеркальными карпами, - вялыми, видно рехнувшихся от старости, не в меру разжиревшими от обильных приношений горожан: топорщилась окаменевшая короста на выносливом, слизистом черепе, над выпученными полусферами равнодушных глаз. Напротив, на реберной жесткости парковой скамейки, сгорая от взаимного увлечения, скрытничали до первой капли невидимого дождя в сантиметре от её напудренной щеки, накануне празднования Дня Города, изредка посматривая то на мрачный овал неподвижной воды и ленивое прошение рыбин, зависших над толщей воды, то на здание городского театра, застрявшее декорацией вековой давности в просвете между упитанными кустами бузины с перезревшими ягодными гроздьями над опрятностью расчесанного газона, и очерк профиля, секундный поворот, - он, уже отравленный предстоящим странствием, она, загруженная воспоминаниями о своем учительстве в местной школе, очередной поездке в Москву с туристической группой в качестве гида: «На измайловском, художественном торжище, мне удалось по доступной цене приобрести несколько картин молодых художников с видами русских церквей». Он знал, что с ратушной площади уже был свинчен бронзовый памятник местной ученной знаменитости восемнадцатого века, и вместо него рабочими муниципальной службы воздвигается деревянный пьедестал для популярной рок-группы... «Будет шумно и весело, - сказала она, - а афганцы приготовят жаренное мясо на вертелах…» Да, вспомнил он, обязательно за умеренную плату афганские беженцы задымят, замангалят сбоку, в тени, под кроной каштана, на старогородской улице в окружении сестер и детей с похожими на переспелый чернослив, темными глазами, и неожиданно присмиреют, пока шумный оркестр юных флейтисток в коротких приглаженных юбочках поверх стройных ног, в старомодных темных цилиндрах в нимбе белокурых локонов над горделиво вскинутыми лицами, задорными и правильными шеренгами не промарширует рядом, минуя перекресток, облепленный празднично наряженными горожанами у торгового центра фирмы «Бош», и дальше, перед мастерской по ремонту велосипедов; что за оркестром флейтисток, по Юдештрассе, обязательно проследует духовая команда под громыханье барабанов и уханье сверкающих туб, а напротив модного салона ювелирных изделий, под прохладной сенью готического храма, будет наигрывать тевтонские марши и венские вальсы, пока розовощекие мальчуганы и девочки под зорким опекающим оком родителей, пыхтя и сопя проберутся по узкому лазу вверх, на самую вершину колокольни, и довольный звонарь преклонного возраста с длинными седыми патлами, прозвонит им детскую, некогда написанную юным Моцартом.
«Афганцы?» – недоуменно переспросил он.
«Не только, - улыбнулась она. - Так заведено у нас. В этот день будут знакомить с национальной кухней курды, албанцы, сербы, кубинцы и даже твои земляки-узбеки и туркмены, в общем, все те эмигранты, дерзнувшие выразить свое мнение в стране, где царит что-то неладное… Здесь сносная, но не униженная жизнь», - добавила она.


9.

Он помнил её стоящей у плотины, с отражением солнечных бликов на смеющемся лице. Напротив возвышался отреставрированный замок, примыкающий северной стеной к романтично вздыбленной скале. Вдетой в лайку перчатки ладонью она указывала на юркую форель, которую надобно было выловить; терпеливо ждала, пока обутый в громоздкие резиновые бахилы хозяин форелевого хозяйства потрошил скользких, трепыхающихся рыб, затем взвешивал, уложив в целлофановый пакет, и приняв новенькие марки - оплату, глазами проводил до поворота отъезжающую машину.
Час спустя, подвязав голову хлопчатобумажной сиреневой косынкой, она жарила форель на миниатюрной газовой плите, в гараже, при доме: «Комнаты провоняют, не желаю причинять тебе неудобства…» Пока калилось оливковое масло, демонстрировала машинку по резке ядрышек вылуженного миндаля: - «Смотри, похожи на русские копейки!» Ты удивлялся тонкости резки, стараясь сдержать приступ табачного голодания, затем не выдержав, через кухонную дверь вышел наружу, в уютный двор мощеный фигурной плиткой, чтобы с удовольствием прикурить сигарету и сладко затянувшись, глотнуть часть дыма, посматривая на поле цветущего подсолнуха, прямо за её домом и на дальний пологий склон с грибным сосновым лесом до обрыва над голубеющей лентой асфальтированной дороги в соседний тихий городок, судя по торчащему игольчатому шпилю кирхи из-за следующей лесистой гряды, расположенного в низине. И уже за столом, зажегши свечи: «Какой марки белое ты предпочитаешь? 197.. года? Удачное лето! Французское или наше, рейнское? Ах, из подвалов «Шато-Латур!.. Круто!.. Губа совсем не дура!» Пригубила вина, рейнского, белого: «Ты знаешь, пятая колонна, и белокурая немка… Её звать Эммой… Мама отбывала долгий срок в советском концлагере… Да-да! Мы кажется ровесники с тобой? Я, «дочь врага народа», родилась через семь месяцев после её ареста… в пересыльном вагоне, скорее предназначенного для перевозки скота… Обозленные уголовницы всех мастей, раздраженные плачем ребенка, угрожали расправой, настойчиво, с какой-то звериной ожесточенностью, советовали маме выбросить дитя в окно, в русский мороз, в обильный снежный сугроб… Сперва отбывала срок во Владимировском централе… потом СибирьЛаг… рубила сосновый лес, ельник и нянчила дитя прямо там, на лесоповале… ишачила как проклятая, за троих… утаенные драгоценности променяла за дополнительную пищу для ребенка…  Затем её перевели в другую зону… в степь… в КарЛаг… оттуда, после знаменитого восстания, в жаркую Среднею Азию, под Ташкент, в поселок Чкаловский, что под Ленинабадом, на рудники по добычи урана… Курчатов и первая советская атомная бомба…. Два города там было… Ленинабад и Сталинабад… Смешно… Знаю, теперь иные названия… Твое лицо мне напомнило о существовании ташкентских, роскошных, дынных базаров с одуряющими ароматами… и таящий во рту рахат-лукум… однажды, тайком, угостил меня сердобольный узбек-конвоир… А пальцы… твои красивые пальцы… был такой сорт винограда… не припомню название…» Ты обронил: «Хусейни», или называли по-другому: «Дамские пальчики». «Верно! Тогда для политических каторжников недоступная роскошь… Потом хрущевская оттепель… Маму освободили и некоторое время мы жили в Ташкенте у замусоренной реки Салар, недалеко от мрачного корпуса городской больницы, где лечился от раковой опухали знаменитый писатель Солженицын… Энкэвэдешники соизволили разрешить нам с мамой поселиться не в Киеве, где её арестовали по доносу собственного мужа, моего отца, а в молдавском Тирасполе… Там закончила университет, потом второй, здесь… Мама  добросовестно работала… везде… такая натура… ударница лесоповала!.. ударница ГУЛАга!.. ударница коммунистического труда!.. ударница капиталистического труда!…  Мы эмигрировали с первой волной, в начале семидесятых… И здесь она  отличилась, на конвейере компании «Фольксваген»… Моя дорогая машина?.. Маме компания делает большую скидку за её бывший, ударный труд… Она подойдет, но чуть позже…»
Форель, приправленная миндалем и лимонным соком, оказалась отменной.
«Твоя дочка живет где-то рядом?» - спросила она. Ты рассеянно ответил, что она права, что дочка, вышедшая замуж за красивого немецкого парня, теперь живет неподалеку, западнее, на соседней земле, рядом с густым Тевтобургским лесом, что вблизи сумасшедшего автобана Кёльн - Берлин. «Она счастлива, и родила дочку… - добавил. - Девочку назвали красивым именем – Эвелин, но и у дочки имя не менее красивое - Диана». «Значит твою внучку зовут Эвелин, - улыбнулась она. - Я не замужем… - печально продолжила. - То есть в разводе… Бывший муж остался в Тирасполе… Здесь от тоски умер мой отчим… Не хотел покидать огромный дом с винными погребами и свои виноградники, но вынужден был. Охочий до вина был мужик, любитель повеселиться в компании цыган, по советским меркам, очень богатый человек… А в этом доме я живу с мамой и младшей сестрой, сын в отъезде сейчас...»
Дух кочевничества творит чудеса, переселяя одних на Запад, других на Восток, подумал ты в ту минуту, нескончаемые странствия среди событий, как сны праздников, задремавших в тени застенчивых низин, - не нарушит спокойствие вскрик бредущего впотьмах, на ощупь, в изношенных остовах страха, более податливых и плодовитых в обжигающем возбуждении, внезапно связавшего воспоминания с реальностью в невозможно-отчетливую ясность: степная сдержанность сторониться явственного, неспешно отнизывая бесцельное блуждание как затасканную старческую немощь на упругой тетиве жизни, - ты замечаешь подергивающий хвост вертлявой трясогузки, жадно вздыхаешь полынную степную терпкость вместе с дурманящей пыльцой дикой конопли, стрекотанием цикад и пением придорожного чибиса, не привлекая внимания замершего столбиком осторожного суслика у взъерошенного бугорка свежей земли, любопытного зверька, хранящего верность своему подземному лабиринту, к поникшим диким злакам с колосьями, до предела наполненными зрелостью семян. Только здесь, находясь в желанном одиночестве, теперь понимаешь что поздно пытаться выяснить это необъяснимое томление от цоканья медведок и стрёкота цикад, суть внезапного волнения при виде неторопливого полета пустынного ворона, - упругие крылья степенно подминали жаркий воздух, пока ты излишне внимательно разглядывал баобабистый ствол высохшей ферулы, и жирный слепень с намерением впиться, назойливо барражировал у правой щеки, чуть ниже наблюдающего ока. Чувствуешь… очевидно это и есть то, невыразимое словами состояние, или обретённое спокойствие, подстрекающее к закольцованному, как заунывное макомное пение чернолицего азиата в тоскливую заполночь, иной вздох в запретной зоне, но не для смутьянов, вроде твоего давнего друга в развороченном механизмами мире, считавшим тебя смутьяном не меньше (Он ушел без видимых причин, как обычно, в ноябрьскую слякоть, стерши следы иллюзий с не записанного холста прежде чем попрощаться, пока ты улаживал свои текущие проблемы в небрачной постели под тусклым ночником, - за оконным проёмом мелькнул его профиль и сгинул в сумерках, и ты не успел его остановить). И позже, щурясь от яркого азиатского света, ты превратился в степного волкодава среди сурочьего свиста над дернистой землей, в ближнем бурьяне…

10.

В крайнем к пустыне кишлаке он приметит их дом, пока дальние адырные лабиринты только еще мнились за тяжеловесными барханными грядами. Сидя с распущенными седыми космами на пыльном айване глинобитной мазанки, с юга придавленной ползучей дюной, древняя старуха силилась забыться, опустив в остывающую воду в тазике с вмятинами и царапинами на алюминиевых боках тощие венозные ноги с подрагивающими жилами под опавшими мускулами, будто в них неустанно копошились подкожные паразиты – недремлющие черви-ришты - арычная бухарская зараза - пока в одряхлевшем теле, вяло потакая, проистекали увядающие лепестки жизни. Кости ног, тонкие, хрупкие, искривленные старостью и запущенным артритом, выпирали из-под пупырчатой, обвислой, скорее схожей с опавшими мошонками без яиц, дряблой кожи, подрагивающей в такт надсадному кашлю из увесистого зоба под почерневшим лицом. Любой неосторожный вопрос в тот момент, спровоцировал бы недоразумение, которое так и не поколебав монотонную устойчивость существования, уже давно перестало осознаваться бедой, подступившей ближе запретного, вплотную, вроде тех ненавистных и долгих зимних ночей с проникающим под истрепанные ватные одеяла и курпачи, к их тесно прижавшимся к друг другу костистым бескровным телам невыносимой стужей и холодом, плодовитых бессонницей и буксующей решимостью в выцветших глазах во чтобы ни стало осилить тщетность вещного мира. Позже, углубившись в империю блуждающих дюн, босыми ногами ероша теплый песок на барханном гребне, он будет вспоминать их тесный двор за низким, крошащимся дувалом в охристо-серых выщерблинах, ядовитую прозелень старости на порченном медном кумгане с обломанной ручкой, воткнутом горлышком вниз на сучок от саксаульной ветки у замусоренного глиняного пятачка, перед айванной приступкой из ущербного кирпича, и поселившуюся ветхость, шершавившую выгоревший кобальт, пару десятков лет назад окрашенной двери, - облупливаясь, невесомые струпья осыпались к впадине изношенного порога, на лишайную шкуру дремавшей кошки с порванным ухом, мышкующую по ночам в окрестностях двора.
Позже, он вспомнит, как старуха, отпарив мозольные наросты, вполоборота, чертыхаясь и пыхтя, силилась нащупать когтистыми пальцами кусок несвежей, тускловато-серой хлопковой ткани разлохмаченной по краям, служивший полотенцем но секунду назад запавший под жесткое сиденье колченогого стула. Отраженные водой блики метались по лицу, норовя отобрать не цепкое, близорукое зрение.
Сосед-старик, бывший учитель истории, привычно пустословя, сообщил при встрече, что старуха делила единственную комнату со своей старшей сестрой, выжившей с ума от старости, непонимающей творящегося дальше ближайшего бархана, но будь помоложе на две жизни, она бы непременно яростно одернула его чрезмерное любопытство гневным изгибом жирно сурьмленных бровей, густо сросшихся на переносице.
«В ту пору её охаживал ловкий мерген из соседнего племени, ни на секунду не расстававшийся с любимым кремневым кара-мультуком: граненый ствол, фитильное запало, ножки из рогов двухгодовалого сайгака, а вместо шомпола, - твердая, самшитовая палка, тщательно ошкуренная, выглаженная и до блеска захватанная ладонями рук… Её жених-мерген, незадолго до свадьбы, при неясных обстоятельствах бесследно сгинул в мургабской мутной стремнине Тогда вернулась пара поджарых «афганцев» - охотничьих тазов, виновато опустив безволосые хвосты. Уж никто не помнит с каких пор она неподвижно лежит под обветшавшим от времени лоскутным одеялом не сберегающим тепло, сверля выплаканными бельмами притолочную балку, нещадно  источенную усатыми точильщиками. Навещает старуху внучка её двоюродной, давно умершей сестры, немолодая женщина с оспинами на лице. Никто не может представить, как бормоча проклятья, нетерпеливо развязывает тугие узлы, затем ярясь от накопившейся злобы, женщина выкладывает скудные гостинцы, посланные её сыном, сторожем махаллинской мечети, при случае не преминувшим напомнить друзьям за редкой пловной сходкой в полутемной чайхане, на стенах, с обшарпанной побелкой, что его реликтовая прапрабабка, теперь сошедшая с ума, в бытность являлась одной из жен владетельного бухарского эмира, и даже некоторое время жила в крепости-арке перед поспешным бегством властителя в Афганистан к тамошним мусульманам, пуштунам-шиитам, затем через суннитский Стамбул в Париж», - рассказывал старик.
Он представил, как увидев седовласую внучку, старуха-паралитик силится что-то произнести, как скрюченные подагрой, окаменелые пальцы медленно, не заметно для чужого зрения, подбираются к лоснящемуся от жира краю одеяла с надорванным краем, из которого вечно торчит желтый пук свалявшегося хлопка, но хватая пустоту, обиженно замирают в тусклом свете, чтобы вновь содрогнуться и оскоплено шарить по бесполезно-скучному воздуху, пока у сумрачной притолоки цепенел юркий геккончик – уменьшенная копия ящера юрского периода с отломленным хвостом и льдистыми бусинками глаз, как затем, минуя трещины стены, он медленно сполз по глинистой  штукатурке, ближе к изголовью у проржавевшей решётки металлической кровати со следами былой никелировки под изгибами трубчатых спинок с одним, чудом уцелевшим шаром, и дальше, мимо мотылька, заснувшего в пыльной складке полотняного мешочка с горстью риса, обвисшего сдутым пузырем на искривленном ржавом гвоздике, потом прополз под связкой окаменевшей, прошлогодней кукурузы чтобы привычно застыть у её изможденного лица с дряблой, словно это был случайно вызволенный из небытия древний пергамент с неизвестными письменами, износившейся кожей в темных пятнах смерти на лбу, щеках и вокруг провалившихся ниточек губ, на которых застыла часть выскользнувшей желтой слюны. Безропотная, она покоилась потерянной ночью, схожая с хищной, но уже беспомощной рыбой, с продыхом и свистом вдыхая и выдыхая затхлый воздух, вонь клопов, гнилых овощей, сопревшей соломы и не стиранного тряпья вместе с духом собственной немытой плоти: старуха жила в ожидании смерти, но судьба распорядилась по иному: вместо смерти наслала глубокую, никчемную старость, отняв часть разума и понятия о боге, справедливости, смирении и радости, год за годом исправно обогащая тело неизлечимыми болезнями. Родня и односельчане считали сестер слабоумными, хотя нюхая степной воздух, старухи остро чуяли целебное дыхание пустыни, и от этого им хотелось жить долго на своем клочке земли, не покидая  глинобитную хижину – почти развалившийся форпост на границе песчаного забвения, едва слышным, но решительным, резким отказом ответив на предложение сельского старосты переселиться в государственную «богадельню», как позднее выяснялось, до чиста обобранную вороватыми чиновниками.
Призрак старухи вздрагивает в его памяти, осевший душевной тяжестью сейчас и неделю спустя, медленно обернувшись вполоборота, мутным взглядом прокалывает его чрезмерное любопытство, недоуменно смотрит, полагая, что созерцает тень внезапного пустынника, питающегося податливыми брюшками акрид, диким медом и несбыточной манной небесной. Выгоревший травостой на земляной крыше их жилища склеивал обесцвеченное небо с переливчатым пением степных невидимых жаворонков, затерявшихся где-то в высоте, в клокочущем зное, поглотившем прозрачность горизонта, взамен оголившего гипнотизирующее безволие дня за долгим перечнем барханных возвышенностей, вместе с прожорливым движением песчинок к обкраденному людскому прошлому поверх чудом сохранившихся скудных огородных грядок на окраинных делянках селян - настойчивая пустыня накатывала неослабевающие песчаные волны за пересохшую глину нестойких заборов, день за днем планомерно поглощая тесные дворы с хлипкими мазанками и соседнею тихую улочку с уютным тупичком в конце – настойчивым темным суеверием песок заползал ближе к центру селения, проникая через щели в окнах мечети в помещение для коллективного намаза-моления, исключая всякое сопротивление безвольных жителей, растерявших былую приспособленность для сносного выживания. И ближайший сосед от края селения, от хижины полубезумных, как хихикали кишлачные пацаны, - чокнутых сестер, - его двор-хауля, задней стороной примыкал к печальной кладбищенской меланхолии. «Лучше умереть здесь, - твердит старик, - когда внезапным крушением остановится сердце, лопнет, будешь покоится в трех шагах от своего дома, рядом с неуемным гомоном внуков».
И становится понятным опасение жить отстранившись от с детства привычных запахов, в  местах, где постоянная тоска по утраченной родине притесняет гулкое биение сердца, а быстрое время болезненно жалит исступленным массивом однообразных дней за обильным столом, рядом с витающей неясностью дальнейших обстоятельств, пока судьба не решиться пресечь допущенную оплошность, - ты уже с десяток лет скитаешься, пересекая неохраняемые границы тесных стран под игольчато заточенными шпилями готической стремительности ввысь, вслед за исчезающим эхом колокольного уханья и перезвона… или несколько десятков размеренных шагов через пыльную выгарь пустоши, и вялые овечьи силуэты…- смутные, они колышутся в глиняной пудре, дробным мельтешением ног четко считывая дорожную выщербленную колею в кровавом запале потного вечера, влажными ноздрями вбирая знакомый запах привычного загона за ненадежным запором покосившейся калитки - вызубренный наизусть, давний обряд возвращения стада к призрачному изобилию кормушек, пока протяжно охая, суетится старик, потирая ушибленное место на левом плече: его настиг внезапный, скользящий удар занозистой жерди, - он впопыхах налаживал покосившийся виноградник, но отвлекся на миг, силясь уловить бессильный призыв муэдзина, просочившийся за его спиной, между ребристым шифером соседского дома и кислым запахом сбродившегося молока: свежая лепешка навоза, переливаясь бликами, темнела в проеме низкого коровника, рядом с вязками пепельно-охристых стеблей гуза-паи, привезенных глубокой осенью внуком-трактористом с дальних хлопковых плантаций. Не так давно старик вернулся из хаджа, щедро оплаченного благотворительностью саудовского шейха-миллиардера неимущим бедолагам, теперь невпопад щеголял старательно заученными в Мекке молитвами, и даже в миг игры, азартно кидая нардовые кости, шепотом твердил священные аяты, неистово вертя зрачками, отстегивая один от другого точенные камни четок: сто один раз или девяносто девять, и вновь сначала: один, два… Окрестные барханы мгновенно поглощали стук, и он, проигрывая, злился, скандалил, затевал новую партию, не веря удаче в нарастающих сумерках. «А тут ещё вы!» – орал на сопливых внуков, щурясь близорукими глазами, щелкая пальцами так, как будто он стрелял из невидимого оружия, взмахивая руками в шелест листвы ближнего лоха, в спокойствие узкого тупичка перед улицей, по которой он, увязнув по щиколотку в сугробах пыли, обычно по утрам отправлялся в могильную сухость сумрачного полуподвала при неработающей бане, где сельский почтарь, как обычно читая газету двухгодичной давности, привычно обещал выдачу пенсии; и так пять лет, тютельки в тютельку, сегодня исполнилось.
Прежде он работал учителем истории в сельской школе, истого боготворил главного начетчика компартии, потом, по наследству или иному недоразумению, превратившегося в президента независимой, суверенной республики, негаданно свалившейся на ничего не подозревающий, замордованный властью народ в пору ельциновской, псевдодемократической смуты; но старик скоро разочаровался в дармовой свободе. «Из советского, коммунистического крысятника угодили в родной, - тесный, безжалостный и лживый… И как унижающий достоинство… мрачный  символ – золотая статуя новоявленного вождя нации на главной площади столицы, движимая мощным электромотором лицом по движению солнца, от восхода до захода…», - однажды, с опаской озираясь по сторонам, он едва слышно прошептал заезжему старьевщику. Добавил, продав за гроши неработающий будильник и старенький, черно-белый телевизор «Рекорд»: «Свобода… Независимость… Суверенитет… Слова, слова для несмышленышей… Пойми, даренное обычно не ценится… Скорее средневековая деспотия с ханом во главе, чем парламентская республика… А в этом… - кивнул на проданный телевизор: – Боксерский мордобой, вертлявые танцовщицы с тощими задницами, да пустые обещания чиновников, уверяющих о недалеком «Великом Будущем» государства, которое яко бы ожидает нас… Но видится, что ещё не скоро в нем предстоит счастливо жить внукам наших внуков!». «Да, в тяжелое время приходиться жить… Обманутый обещаниями и сомнительным благополучием, народ не сразу приметил подступившего банкротства… Увы, наш дух стал нищим, хотя все мы тяготеем к иному ослеплению, в котором стремление сохранить превосходство иллюзии над реальностью вряд ли указывает на недостаток нашего воображения, - сокрушенно кивнул старьёвщик-фронтовик из бывших звеньевых-орденоносцев хлопководческой бригады, укладывая старый телевизор в рухлядь, на скрипучую арбу, и добавил: - Но о том, что твориться сейчас, вряд ли я мог посметь представить даже в кошмарных снах… Придется умереть, стремительно летя в бездну невзгод и нищеты…» Теперь старик аккуратно совершал обязательный намаз, пять раз в день повторяя за муэдзином: Хайа алалфалах Хайа алалфалах Аллаху Акбар Аллаху Акбар Ла илаха иллаллах (Спешите к спасению, спешите к спасению. Аллах Велик, Аллах Велик. Нет Бога, кроме Аллаха (арабск.)), в потрепанных остроносых калошах на босую ногу с трещинами на заскорузлых, смятых в лепешку пятках, каждый раз в любую погоду героически отправляясь в мечеть, которую раньше с настырностью твердолобого коммуниста, не в меру настойчиво советовал районному начальству передать под сельский исторический музей, при встрече с попутчиками, подпрыгнув по-птичьи, смачно, как-то даже свирепо, мимо взметнувшегося края замусоленного халата выплевывал в пыль близ пересохшего арыка тягучую темно-зеленую насвайную слюну, вдохновенно сообщая, словно искупал свою вину, что его утешает невидимое и недостижимое, что он должен непременно встретиться с двоюродным братом и смышленым свояком, до провозглашения Независимости государства, работавшим несменяемым парторгом сельской коммунистической ячейки: теперь они в складчину выкупили в районном захолустье прибыльный хлопкопрядильный заводик и успели заграбастать цех по обработке каракулевых шкурок, где денно и нощно скорняжили наемные мардикеры-поденщики, но как судачили злые, завистливые языки, до этого неожиданно разбогатевшие от перепродажи пакистанского героина, хитроумно переправленного через засасывающее течение Аму-Дарьи, минуя секреты и пограничные кордоны, невежественными афганскими талибанами; бывший учитель не желал верить слухам, надеясь в будущем кое-что выгодное извлечь из своего ближайшего родства.

11.

Впечатление от деревенской, безнадежно-безвыходной нищеты вызывало раздражение, приступ тошноты и головокружение, усугубляя и без того досадное чувство растерянности, и свое внезапное возвращение в родные места, он, помрачневший, уже воспринимал не иначе, как изгнание в чистилище преисподней после долгого блаженного беспамятства. В конце концов, не известно как обстоят дела в родном захолустье, чуемом  им где-то рядом, недалеко, досадуя, размышлял он, мучительно соображая, напрягши память и воображение, стараясь верно сориентироваться, ощущая в себе неотвратимое стремление напрочь отрешиться от неизбежных, ломких воспоминаний, как от чего то противоестественного, странного, доводящего до помешательства, до панического нестерпимого смятения. Он вспомнил, что скоро закончится адырная чехарда и световая переливчатость, приправленная обманчивой в масштабе чахлой растительностью на опаловых склонах с тревожными парализующими волю звуками по ночам из торчащих полых костей павших животных, и вот, вот вновь продолжатся щупальца ребристых песчаных дюн к затерянному селению с  нелюдимыми хмурыми жителями посреди обугленной безжизненной пустыни, где он когда то безбоязненно жил в старом саманном доме за заброшенной каменоломней. В глубокой расщелине карьера, он с другом, без опаски, однажды стрелял по выставленным пирамидкам из плоских камней-голышей, стиснув зубы, расставив ноги широко и вульгарно, но как казалось ему в ту минуту, лихо по-ковбойски, подобно мужественной позе Юла Бриннера, прищурив левый глаз под вспотевшим от напряжение лбом с синей, нервно подергивающей жилкой, судорожно сжимая в скользких, дрожащих ладонях трофейный немецкий браунинг, накануне пугливо выкраденный у оглохшего, с запущенной раковой опухолью в желудке пенсионера-кэгэбэшника, уставшего от своей нелегкой работы и увиденных смертей, наконец-то вернувшегося в отчий дом тихо умереть - маленького ростом, невзрачного, словно окостеневшего от молчания человечка с водянистыми глазами, в которых таилось душевное расстройство, истеричность, плохо прикрытая неприязнь и подозрительность к каждому встречному, даже к своей престарелой матери, племянникам и двоюродным братьям. Увидев на вешалке махаллинской чайханы потрепанную офицерскую фуражку с тульей василькового цвета над треснувшим целлулоидом козырька, белобородые старики морщась как от зубной боли, словно ошпаренные крутым кипятком, спешили пройти мимо злосчастного предмета, быстрее скрыться в глухоте двора, за резной калиткой, тяжко вздыхая: «О шайтан!». Воспользовавшись представленной свободой, он мог выбрать дальний, обходной путь и уйти прочь, избавив от постороннего присутствия умирающее селение с изможденными от непосильной жизни обитателями захолустья, уставших бороться за собственное существование, за молодость и зрелость детей, внуков, за убогую, ни кому не нужную старость и историю канувших в лета предков; он не решился держаться в стороне. Вспоминая эпизоды из детства, невольно репетировал встречу с обитателями дедовского дома, в котором расширил корни их древний род степняков-огузов, представил встречу со знакомым поэтом, дом-хауля которого, серел недалеко от дороги, ведущей к кладбищенской заброшенности на соседнем косогоре. «Каждого из нас ожидает «чек-шура» - собственный надел», - с невеселой усмешкой шептали присмиревшие старики, ковыляя мимо унылого кладбищенского дувала, намекая на предоставленную государством бесплатную могильную делянку. Сельский погост высился на заунывном солнцепеке, где под почти сравнявшимся с землей бугорками покоилась матушка, его сестра, а недалеко, под внезапно осыпавшимися глиняными комьями – недавно скончавшийся отец, где должна была быть могила друга-художника, - округлый холмик, возвышавшийся половинкой увеличенного баскетбольного мяча, подслеповатым сторожем в истертом халате из бекасана, за небольшую плату, тщательно обмазанный саманным слоем глины с затвердевшими бороздками от старческих пальцев, превращенный в мускулистый, глиняный панцирь-сагану, - надгробье, привычно закругленное к небу острым завершением чтоб не росла трава и сорняки, но под палящем солнцем глиняная  корка панически потрескается и сквозь трещины, ранней весной, прорастет пырейная неуемность муравчатой благодатью, не мешая кустику столетника жить и длиться к небу над валяющейся неподалеку, в пыльной стезе кладбищенской тропинки, обшарпанной половинкой целлулоидного козырька форменной фуражки.

12.

Там иная ворожба, и время другое, напрягая слух, сказал он сам себе, нужно как можно быстрее выпутаться из этой странной истории, где любой мелочи предназначено существовать, томясь в одиночестве, пока абсурдным призраком не вынырнет узловатая дряблость с брюхастыми тайниками в заброшенной каменоломне, но без посторонних ты хозяин положения, никто не дышит в затылок, и всегда было так. В стороне от разоряющего сверкания едких солончаков, вьючная тропа внезапно разделиться и петляя в противоположные стороны, исчезнет в глинобитном бессилии, тщательно вмонтированном в тягучее, немыслимое месиво, в котором ветхие аркады длятся вровень с плоскими крышами приземистых лачуг под гудящими полыми стеблями диких злаков, ощетинившихся над доильным местом, недалеком от чернеющих на освещенном заднем дворе, небрежно прилепленных к гувалячной лихорадке стены, тощих навозных лепешек, вспомнил он. Или будет настырно преследовать иное, поневоле ставшее упрямо припертым вплотную незримым запретом Что-то шаткое, зыбкое, неустойчивое, без экстаза скрипучее слепо царапнет молекулы клейкого воздуха, и растрепанный дух неопределенности и расплывчатости, вместе с шипящим сквозняком с тошнотворным духом неиссякаемых человеческих испражнений выдохнется из проломанных щелей и осядет в глиняном кондоме, будто не понять тупик это или застарелый волдырь, втиснутый насильником в собственное нутро: рыхлый, падкий прах, дрожь, мелкое сопротивление, - все сплавлено в чуть заметный, бессильный бунт. На какое-то мгновение, заставив обернуться, настигнет въедливый, режущий слух скрежет буксующих зубчатых сцеплений несмазанного механизма, придушивший полуобморочный хруст истлевших балок из трещин монотонной, давно не подновленной каркасной стены, - та, неудавшаяся история с кратким продолжением, когда встрече еще предстояло быть в изношенной убогой сердцевине одинокого острова, затерянного в необъятности песочного океана. Справа, недалеко от бетонной, с поломанными кистями рук и отбитым носом статуи, установленной в честь лихого мученика, поэта и героя-коммуниста (за непомерное хамство и распутство без жалости в ожесточившемся сердце, в двадцатых годах, убиенного побитием камнями, как «признала» столичная власть – «басмачами и врагами Республики», «неблагодарным и темным фанатизмом», - а на самом деле богомольными правоверными, смиренными стариками и женщинами), за покосившейся фанерной скорлупой пустующего тира, покорно обнюхивая истоптанные ступни ног, вялой конвульсией сверкнет сплющенная лоханка источника, прошмыгнув из-под замшелого корневища патриархального тутовника с искореженной кроной, - старой, как ветхозаветное убийство и страх расплаты за содеянное, и как положено, каждый раз муэдзин-астматик преклонного возраста с язвой от пендинки на правой щеке, медленно проберется на вершину сонного, давшего крен минарета, до основания ошкуренного сезонной манифестацией песчаных буранов. Набрав до упора впалой грудью воздух, старик причмокнет вялыми губами, затем вскрикнет истошно, заунывно, вдавив большие пальцы в углубления за мочками ушей под истрепанной чалмой, и сонливость, овладевшая им, заставит медлить, не думать, впасть в полуденное оцепенение; раньше он, задыхаясь, твердил, переступая последнею ступеньку, что хоть звезды не приблизились, зато бренность земли отдалилась.
«А пока, надо преодолеть дыбящуюся наготу и утомляющую вязкость волнистых, несущихся в пустоту барханов», - вздохнул он. Виснут их прокаленные зноем вершины, словно скошенные горбы необузданных бактрианов, - бескрайняя череда сыпучих холмов, нервно подрагивающая в дрожащем, раззолоченном солнечным светом саранчовом мареве, достаточно опасном, чтобы не помнить о завтрашнем запрете, может быть уже потерянном нетерпенье или раздирающем безразличии: все вокруг было прибито цепким пухом близкого чертополоха, безмолвием, безысходностью и предчувствием близкой смерти. Барханы, наползая друг на друга, окрест тужились песочным изобилием, заглатывая трухлявым нутром всякий случайный след, с попутным ветром выметая ползучие поземки: пыль, колкие песчинки над чешуйчатым такыром и невесомый терпкий шар колючего пустынника-чертополоха, неторопливо катящийся куда-то вдаль, пересекая пустыню с Запада на Восток, словно им овладел непреодолимый паломнический зуд, или дьявольски сумасбродная тяга к скитальничеству…

13.

Его заметили накануне, утром, но ясно не смоги различить. Косо падающие лучи долго освещали чуть заметную точку. Потом точка увеличилась до размера горчичного зернышка, что бы назойливо маячить весь светоносный день, покачиваясь в струях разогретого воздуха, пока окончательно не растворилась в подступивших вечерних сумерках. Некто, худосочный, подпирая спиной неровность стены, желчно намекнул что время, когда выпекаются зрелые хлеба и виноградный сок имеет обыкновенность брожения, как правило омрачается непредвиденным. Только настойчивые, деловитые шииты, привыкшие жить с надеждой, неотрывно взирали с высоты плоских крыш на морщинистый горизонт, а ночью, в искушающей тишине, успокаивая скулящих щенят, неестественными голосами обсуждали с заплутавшимся раввином, меланхолично жующим хрустящий опреснок, кривотолки о пришествии долгожданного Имама Махди: что-то, все равно должно случиться, и чудодейство нельзя будет переиначить прерывистым! Кроме них никто не ждал его, и не хотел ждать, смакуя обыденность и чадный разоряющий дым сигарет под раздраженными взглядами, жадно заглатывая любой шорох вместе с бессильем и горечью, часами ища недолгого приюта, цепенея в июльском пекле, тычась в друг друга в тесном глиняном коконе кишлачной чайханы у обмелевшего, замусоренного хауза, заранее восставая против всего неведомого, - казалось время для них замерло, не предвещая приятную суету ближайшего праздника – шумного веселья толпы, в котором можно было надежно затеряться, спрятаться, стать неузнаваемым, невидимым.
К следующему полудню, в день поминания усопших, он, нещадно осыпанный искристой пыльной пудрой и завораживая своей хромотой, насквозь пробив шарканьем подошв вскрик саманной щели за бесполезным зауром, неожиданно появился искушающим призрачным видением, отцепив от истертой земли дымчатый шлейф пыли в узости проулка, скорее схожего с нескладно вылепленной горловиной допотопного, забракованного кувшина, чью изможденную глину не стали сочно пропитывать тягучим исфаринским ангобом. Когда проплывают рыбы, вода мутнеет, подумал он, сворачивая направо, и озираясь, прошел по помятостям и колдобинам безлюдной центральной улицы, обитатели которой, гордясь ими же навязанными порядками, теперь поспешно задвинув тяжесть бронзовых засовов и прислушиваясь к неясным отголоскам, не смея пошевелиться, лежали в душных пучинах пыльных могильных комнат, за глухой, оплывающей глиной стен, предварительно завесив изнанку дребезжащих оконных стекол разностильным жестким тряпьем, не рискуя даже ничтожным намеком ворошить смутные и невыносимо утомительные надежды в однообразно текущих днях, позабыв далекий промельк краткой молодости, окрылявшую их тайными намерениями, влекущими, неважно для какой цели, далеко идущими планами, теперь выглядевшие немыслимо-дерзким абсурдом. Ему померещилось их сдавленное дыхание; он утешал себя мыслью, что они, вероятно, больше всего ценят освежающую благодать вечерней прохлады, - то внезапное, орошающее затишье, наступившее после долгих притязаний злобного суховея, ветра-афганца, на той неделе обескровившего несколько дворов, - глухие, неясные стоны сливались с шуршанием ползущего бархана, цепляясь за высохшую крону обломленного саксаула, или неуловимое движение песка, пересекая последние чаяния родственников, созидало иллюзию человеческого голоса.
Безжалостным лезвием блеснула пьянящая случайность небрежно выбеленного угла крайнего дома, и продолжением, скатывая в нить прозрачную тень над притоптанную пыль, стыла привычная степенность настойчивого ишака-трехлетка, - не шелохнется; в сонной волоокости глаз притаилась суфийская отрешенность и презрительное безразличие к происходящему; устья мягких губ заштопаны суетливым шевелением отяжелевших зеленых падальных мух, беззастенчиво пользующихся его слюной и желтел частокол крепких зубов за оттопыренной, верхней. Перед опущенной мордой, на нагретой земле, темнели обглоданные дынные корки, от крепкого жара свернувшиеся в тонкие спирали. А может быть щетинилась цепочка привычно опавших струпьев, подумал он, внимательно рассматривая свалявшиеся клочья шерсти на впалых ишачьих боках, под выпирающими реберными шпангоутами. Рядом, одаривая предупреждением, хищно сверкнули осколки битого стекла, отражая  клекот  расщепленных  трубчатых  костей: стекла  и  кости дурная озлобленность испытующе воткнула в гребень дувала, кинжальной стороной к небу, над норками мелких земляных ос. Повеяло знакомым… Ах да! «… ревнивый блеск взъерошенных бутылочных осколков по верху стены, за ней штукатурная гордость местного богача…» Вспоминая строку из набоковского рассказа, он не заметил, а скорее почувствовал, как ниже, на старательно выглаженной глине, темнел патологически неопрятный подтек, - грязно-зернистый, липкий след от небрежно сплюнутого сгустка насовайной слюны, напомнивший о дурных привычках: раз ему предложили - их тряские силуэты, обычно, темнели в конце улицы у помятой цистерны, за обвалившейся лавкой керосинщика, - производит впечатление вполне надежного человека. И забыв осторожность, скорее в знак преувеличенной вежливости, он старательно просыпал щепотку крупянистого табака за нижнею губу, под язык, как услужливо учили. Но через мгновение полость рта оказалась растерзанной: боль разъедающейся плоти; гортань одеревенела, как бывает при местном наркозе; он долго, с отвращением плевался, отчаянно рубя руками воздух, пока они смеялись и задыхаясь галдели, восхищенные своей проделкой: «Вот он, этот кошмарный парень… отщепенец… попался с поличным… тот сорт!» - им было приятно наслаждаться жалкой беспомощностью чужака; съежившись, гортань пылала от невыносимого жжения; глаза слезились и покраснели, будто были нечаянно затронуты обильно наперченными пальцами. Глупо, глупо, подумал он тогда, время ссохлось, измельчилось в пыль, но мало в чем изменило их привычный образ жизни.
Теперь, он, отданный молчанью, преследуя прошлое, бродил, грузно приминая въедливую пыль в обмелевшем дне, вытряхивая изношенные воспоминания из махаллинских тупиков, вдавленных неосмысленным порядком за проседь прижимистого лоха, в забвении захолустья, в прогнившую тоску и безысходность. Пьяно шаря возбужденным взглядом как у хмельного пропойцы в преддверье неминуемого похмелья, он почувствовал что неизбежное расставание и поспешное бегство в чужой, не ему принадлежащий мир, вместе с непредвиденно-длительным отсутствием, прервали крепкие кровные связи, - сгнивший родовой корень лопнул, позволив ускользнуть в морок непредвиденности, в иную борьбу за собственное существование, в котором, как-то раз, в святости сна предстал Святой Себастьян – могущественный мученик с торсом отменного культуриста, насквозь пронзенный отравленными стрелами мерзких извергов, изрекая окровавленными губами, что однажды вернувшись, именно ты будешь горько рыдать в зарослях одичавших смятых гранатовых кустов, которые уже вошли в твоё тело и проросли шумными побегами, зацвели кровавыми бутонами пока подступала та, потрясающая, не за раз вызревшая ясность: неистребимые воспоминания, заворожив, способны разорять сиюминутные впечатления, предлагая сравнения, но тебе, последнему зрителю в западне замкнутой иерархии, не нужны будут глупые пересуды, смещение смыслов, разговор о том, о сем, - неважно, как ты жил на чужбине, когда податливость оказалось надежней, а саморазрушение бралось не в счет, но по нелепой случайности ты сочтешь себя сошедшим с ума… да, да, воспоминания способны разорять знакомыми приметами, как слепая ярость ожесточившихся диких ос, роящихся у разрушенных сот… И те же опасения в охлажденном воздухе, и ясность невосполнимой потери вблизи чеканной Пизы, в сезон больших дождей, когда проклиная сырость и пустячную размолвку с милой сердцу, рыжеволосой римлянкой, ты с удивлением взирал на напористый клинч соленой и пресной воды, не понимая что тебе нравится больше: река или море, - а может быть приглушенное эхо недалекой автострады, выкованное неумолимым движением, тем не менее, ты безнадежно мечтал о встрече с ней, чтобы неуверенно предъявить права на бессмертие по закону произрастания в генах потомков, медленно цедя терпкость тосканского вина среди отвесного шевеления трепетной зелени, ощущая лишь привкус далекого несчастья и грохотание одиночества; поодаль, за крайнем столом сидел прыщавый юнец в фуражке студента Болонского университета над очками в тонкой оправе, пристроив тощий рюкзак к ножке плетенного кресла: ветер пузырил просторную майку пока он негромко, нараспев читал стихи забытых новечентистов, потом нудно, тихой пыткой расплетал замкнутый, почти зашифрованный язык герметиков, прерываясь, чтобы с кем-то, посмеиваясь, сообщиться по мобильному телефону, скукой междометий пропитывая подруг с окаймленных яркой тесьмой обесцвеченными волосами, вытянувших из хлопчатобумажных шорт неправдоподобие длинных ног; так и не выйдя из затянувшегося детства, они переглядываясь, придушенно хихикали, украдкой пряча в ладони пригоршни пустых зевков.

14.

Напрягая недоброкачественное зрение, он прошел чуть выше положенного, опрокинув неверным шагом сухие комья глины, сея смуту. Комья скатились курчаво пыля и кротко затихли под черствым склоном, укоренившись в пожухшем сорняковом выродке, в стрекоте цикад, мушьем гуле, среди муравьиных скелетов и оброненных птичьих перьев. Ниже, подальше от людского заклятья (но, кто судьбу изменит, обманет), вровень с выгоревшим зонтиком пижмы, корежилось мазарное отрицание жизни, или метнулся величественный гимн постоянству, приютившийся под заржавленным куском шиитской жести: настежь чернела, пожирая небо, растопыренная пятерня, завершая скрипучий белесый шест без древесного сока над растрепанным волосяным тугом. И тюрки-кочевники настигают пристанище за усилием последнего вздоха, подумал он, осторожно огибая запыленный терновник перед холмиком с пересохшей глиной недавней могилы. Бодрый зной пророчил суховеем, выметая, как мусор, частицы прохлады из-под тенистых северных стен усыпальниц за плетение сердоликовых ветвей коренастого боярышника. Выгоревшие на солнце лоскутья ветхой материи вяло плескались на уровне глаз, прикрепленные среди пепельных листьев, дробя тень зависшего кречета, узревшего мелкую добычу среди превратившихся в развалины надгробий.
Нет, без провожатого не найти родовые могилки близких тебе людей, тем более тот скромный саманный холмик друга-художника, подумал он, беспокойным взглядом оглядывая бесчисленные оспины провалившихся могил. Уподобившись одинокому облаку, которое нельзя свернуть с пути, не стоит спешить, и наверстывая упущенную подлинность, надо принять благоухание того, что лишено аромата, вздохнул он, упрямо копя непонятную злость от напрасных попыток надежно спрятаться в своём скудном прошлом. Он понапрасну увещевал свое противоречивое, истосковавшееся нутро попытаться избегнуть душевных волнений, стать бесстрастным, терпеливым, нейтральным путником на полузабытой дороге, теперь, как предполагал, небогатой встречами, если бы не этот, собственный, выискивающий, медленный взгляд, обреченный с затаенной радостью встретить следы утраченной притягательности в почти забытых, лишний раз выявляющих свою неустойчивость, приметах. Что ж, в этом заключается их особая привилегия, подумал он, спускаясь по печальному косогору с износившимся железом редких могильных оградок.
Снизу, с мазарного солнцепека, селения не было видно. Он пересек неглубокий овраг, взбираясь по серпантину узкой тропинки, и минуя опасное место с зарослями зрелой белены ниже метельчатых соцветий желто-бурой полыни на долговязых сухих стеблях. Напрягшись и понукая уставшие от долгой ходьбы мышцы, выбрался на гравийную дорогу, к бесконечно длящемуся забору с выбоинами и щербинами, словно по нему нещадно, с какой-то особой неистовой ожесточенностью, палили картечью с близкого расстояния в попытке начисто извести обморочный цвет известковой побелки. Где-то здесь, рядом, он родился, но точно найти то место не смог. Может быть отчего дома никогда не существовало, подумал он, когда, вдруг, мелькнула знакомая примета - выпирающий из замусоренной земли истертый горб каменного жернова. Он вспомнил, как в прежние годы на этом месте ютилась ветхая глинобитная рисорушка с коновязью у входа, прилепленная задней стороной к стене мрачного строения; тот дом он всегда обходил стороной.
Взвизгнув несмазанным, хлопнула ближняя дверь, отсекая не пройденное. Он немедленно поспешил в другую сторону, в крошащийся лейкемийный бесцвет соседней пустоши, научившись не слышать лишнего в близоруком ореоле бессобытийности, не замечать непрошеный дар, - неожиданное помрачение, ненавидяще застрявшее в аспидном стрекотанье глаз. Или рядом с неуютным, увядающим домом, в желтой песчаной отмели, над нечаянно задремавшим вызрел гибельный замысел, выстланный лезвиями явного недоброжелательства, подумал он. Всегда неизменно кроткий, теперь зло одернув холщовый просторный халат, шамкая невнятное беззубым ртом и укоризненно качая обритой головой в душной длинноволосой шапке из козьей шкуры, старик неожиданно погрозил вслед крючковатой палкой, словно наголо вынутым клинком, и полыхнул жаром за его спиной кусок прокаленной глины с золотистым всплеском торчащих соломинок: не понимала его старость, что сердце всегда находит удовольствие в покое. Мимо, обдав едкими выхлопами раздраженное лицо старика, протарахтел дребезжащий мопед, мелькнуло прыщавое лицо парня над вздутым пузырем клетчатой ковбойки, верхом на облупленной раме, в остроносых резиновых галошах на босую ногу. Из покосившейся стены выпирали трухлявые балки в дырках от короеда, - на одном из них, серо-лиловым, наперекор всему прилепилось брошенное гнездо, обильно выбеленное птичьем пометом. Он даже не обернулся в полуполуденное шуршание проклятья и в мопедное тарахтение, подступивших ближе чем ему хотелось, объявших невыносимо цепко в вызывающем опасливую дрожь: что там ожидает дальше? Беспричинная ненависть и глупая свара, сплетни, трусливый мир убогого существования тюрского племени с бесцельным продлением рода, не по своей нужде несколько веков назад откочевавшего из родниковых, травообильных, удобных для жизни предгорий и осевшего в этих гиблых местах, теперь выжимающего из смерти все возможное чтобы выжить? Ему не туда, не в следующий слепой тупик или юркий проулок, не в ту, время от времени, умирающую дверь. Он прошел мимо закрытой пекарни без запаха хлеба, еле сдерживаясь, стараясь стать незаметным, простым, - второй дом от угла, затем похожий на предыдущий, но со сбитыми из не ошкуренных горбылей низкими воротами, миновал сперва одну мясную лавку с фанерным опущенным забралом лотка, потом другую, - запустевшую и пыльную как и предыдущая, и заметив вздыбленный на сосновом столбе алюминиевый раструб громкоговорителя, пробрался вдоль стен наскоро выстроенной мечети к крепкой глине высоко поднятого забора. Он вспомнил: раньше, на этом месте, внутри тенистого сада с копеечными бликами света на теплой, травянистой земле, росли инжирные деревья с широкими резными листьями, приманивающие окрестных пацанов душистым запахом и медовыми плодами в пору их зрелости. Одурманенный испытывающим жаром, ты отделялся от шумных, опостылевших коллективных игрищ, выискивая застенчивую тень - надежное пристанище, в котором не тревожили беспокойные сны и можно было часами лежать на спине, разглядывая небесный ультрамарин, не замечая, как рядом, у пальцев раскинутых рук, шуркнет прочь мышья торопливость, таща за собой плутающий отзвук, искренне веря, что уподобившись «феньлю», можно медленно и долго парить среди облаков или наравне с птицами.
Уже находясь во власти внезапного предчувствия, он внезапно остановился, уловив опавшее с зенита: «Напрасно спешишь… Тебя позабыли… Получив собственный некролог, будешь неуклюже шутить, не возражая трате скудной фантазии напропалую чихвостивших тебя, представляя унылые похороны, но не удивишься, увидев на шиитском мазаре зяблый кенотаф, посвященный твоей персоне... Ты посторонний здесь и не знаешь сколько стоит бальзамирование сухостью песка...»
Вряд ли посторонний сможет осознать смысл происходящего здесь, подумал он, хотя за долгой саманной стеной память сулит изможденный, но чисто подметенный, до белес пропитанный солнцем, внутренний двор. Он вспомнил сам дом с шероховатой саманной штукатуркой, плавно впаянный в глинистый склон косогора, нашпигованный чередой унылых проходных незвучных комнат с низкими потолками и глинобитным прохладным полом, с кривыми неокрашенными рамами окон, - на верхнем, давно немытом мутном стекле, как правило, оглушительно жужжит насекомое. Окна, он вспомнил, выходили на тесный айван, где язвительные старухи с изношенными сухими лицами, сгрудившись в тесный кружок на глиняной супе, старательно выкладывали из старых обрезков выцветшего вельвета и мягкого плюша затейливый узор курака, завистливо обсуждая преимущество коронок из благородного металла, вспомнив ошеломивший их, пронзительный блеск золота между оттопыренными губами расфуфыренной молодухи, неприветливой младшей жены соседа-мясника. «Она не в меру  болтлива», - вздохнула одна из них и товарки благосклонно согласились, наперебой тараторя взаимные любезности, всякие там побасенки про неистощимые хитрости заезжих столичных гастролеров - лотерейных шулеров, подвизавшихся на ниве провинциальной доверчивости, каждая на свой лад: их голоса гортанные, непререкаемые, - ни ускорить, ни осадить, - под накрест разлинованной тенью от скрипящего камышового буйро. Рядом, ненужным хламом, валяется настороженная собака, прикрыв нос лохматыми лапами, водит непредвзято обозленными глазами в полуденном блеске, пока упитанный свояк двоюродного брата хозяйки усердно обтирает пучком соломы сальный казан с обглиненной кромкой на горбатом очаге, а сопливые малыши в стороне шумно шуруют деревянными ложками по глиняному блюду. Там всегда пахнет свежим навозом, застоявшейся пылью, а в хлеве, утонув в полумгле, украдкой вздыхает не ко времени отелившаяся корова. Сбоку от початков джугары, уложенных на ветхую шалчу и в два плетенных савата, сереет содранная шкура барана, чья не выскобленная мездра с кровянистыми сгустками густо присыпана комками темной самодельной соли, тускло сверкавшей в лучах солнца. У зазубренного лезвия мотыги, прислоненной к персиковому дереву, как и прежде, теребит зрение почерневшая капустная кочерыжка.

15.

Что-то остается нетронутым, подумал он, вытеснив краткую тень, прежде чем сесть, уже изобличенный своим присутствием и обильно сочащимся любопытством из-под косо поставленного бревна - подпорки для бедственного дувала. Глупо подглядывать, но не здесь, где не существует добра, как и зла, - мелькнуло, - на той неделе ей исполнилось лишь двенадцать: тот прекрасный возраст для замужества; она не возражала.
Она не возражала, но ей нравился именно он, вернувшийся на миг в их скучный мир, неуловимо схожий с её дальним родственником, бывшим студентом столичного юридического факультета, отрекшегося от вожделений, похоти и других желаний, отрастившего не в меру длинные волосы и, как судачили, «протестантскую» ваххабитскую бороду. В любезном его сердцу одиночестве, бормоча непонятные слова, он до недавнишней своей кончины бродил по ночам по освещенным полной луной вершинам барханов, но встречал встречных с вежливым безразличием, всегда готовый повернуться спиной ко всякому, обратившемуся даже с незначительным вопросом, вроде: «Вы встречали…» Нет, он не встречал ни исчезнувшую козу с желтыми глазами и вместительным выменем, ни киномеханика в плаще из искусственной кожи, второй год обещавшего сеанс индийского фильма, тем более заезжего узкоглазого дунганина - карлика-фокусника с тонкой косичкой на шишкастом затылке, в компании темнолицего цыгана в атласных затасканных шароварах, с вышколенным горным медведем-альбиносом на поводу: всякие там бутылочки с лечебным, сомнительным жиром от чахотки, - он даже не смел окинуть отрешенным, пустынническим взглядом святоносца, которому доступно только высшее понимание людских деяний, нагло посмевшего вторгнуться в его мир. Ей было сподручней печальными глазами следить за пришельцем издалека, спрятавшись за источенной временем глиняной преградой, предварительно приняв все меры предосторожности. Может быть он изнемог от никчемной городской жизни, стал бессильным, квелым, думала она, озабоченная неподвижностью пришельца, как поговаривал её дядя, отщепенца, и не в его силах теперь понять, что мир действительно двойственен только в восприятии взрослых, ведь представления о противоречиях существуют не иначе, как только в зрелом рассудке.
Он смотрел в противоположную от неё сторону, вылущивая свое, терпеливо снося немые укусы потаенных глаз. В той сумрачной, медлительной комнате было не проветрено, но достаточно прохладно, ныло в его сознании, тревожил затхлый запах залежавшегося, прелого и настырное тиканье ходиков с ржавыми стрелками над чугунными гирями-противовесами, можно было навзничь лечь, вдавиться позвонками в душную кошму и прилепив разгоряченные ступни к освежающему холоду стенной пахсы, предаваться расплывчатым мечтаниям, ловя случайные звуки, понапрасну витийствовать, и злясь на собственную никчемность, выслеживать в прибитом воздухе осторожный полет блудного насекомого, его, поначалу оптимистическое жужжание и несколько пробных, окружных облетов; потом тебя заворожит осиная круговерть вдоль низкой притолоки, рядом с загаженной мухами, пожелтевшей пластмассой дешевой люстры, мимо полок с фарфором стиля «идыш чини», выставленным под фотографией улыбчивого парня на фоне святого мазари-шарифского зиората с витающими точками белых голубей над изумрудными изразцами куполов: синий берет над карими глазами, правильный треугольник полосатого тельника, аксельбанты витого шелка от погона с сержантскими лычками к центру груди, к зияющему диску медали «За Отвагу», и промельк прозрачных крыльев над другой, снятой у покореженного огнем бронетранспортера фотографией, теперь на титульном листе распахнутого дембельского альбома. Прокружив у воткнутого в косяк двери полихлорвинилового урода, - убогого подобия розы с одним обкусанным листочком, оса прожужжит недалеко от форменной фуражки хозяина дома на приделанном вместо вешалки роге сайгака; в тени блеснет оберег - вытаращенный, стеклянный «глаз-мунчак»; невесомо падет искорка помета и насторожит внезапное пикирование насекомого, как запланированное предупреждение в тесном пространстве, сузившемся до пределов уютной, вызубренной наизусть тюремной  камеры,  предназначенной  не только для одного тебя, и, увы: настойчивые попытки вырваться в роковой день, с восхождениями и скатыванием по мутному стеклу, минуя трещину, к основанию, вниз, – предшествующий смертельной агонии бессменный ритуал. Он знал особенности борьбы за выживание и был спокоен за свою судьбу, - оса не так сообразительна и приспособлена, - порой высушенные, бледно-прозрачные  трупики, подобно родившимся но не реализованным идеям, вываливались из серых складок давно не стиранной сатиновой занавеси с кисейными лентами по бокам в отслоившуюся оконную замазку, в мучнистый прах и мелкий мусор, за полгода накопившийся на подоконнике. В холодное время января, вспомнил он, когда за окном свирепствовали  лютые холода и на стеклах съеживалась изморозь, в прохладе подоконника сонно покоились вянущие плоды айвы с шершавой, колючей на вид, шкуркой, источавшие густой, медвяно-духмяный аромат на жалобы хандрящих астматиков, сгорбленных за низким столом, натянувших до самого подбородка толстое стеганное, общее для всех, одеяло с бархатным верхом, под которым покоился спертый дух немытого тела и тягуче вытянулись ревматические ноги с венозными загогулинами над дощатой решеткой сандала – ямой, наполненной тлеющими комьями душистого кизяка.
«Как жаль, как жаль! - входя воскликнет младший брат соседки, рано овдовевшей женщины с оранжевыми от хны ладонями, сминая запахом пота устоявшийся полумрак, и нагибаясь, долго будет разглядывать мумии высохших насекомых, осторожно прикасаясь подушечкой указательного пальца к ломким, невесомые крылышкам, чтобы внутренне содрогнуться, встретив острое неизбежное жало. - Вот… Даже мертвое насекомое способно на внезапный укус. Муж моей сестры рассказывал как случилась смерть: сердце одного бухарского еврея, художника с киностудии, не выдержав шок от внезапного укуса, лопнуло», - произнесет с тоскливым беспокойством, и смущенно улыбаясь, отдернет руку.
Ты коротко кивнешь, шепча про себя: «Я знаю, обычно жалят от безысходности, превратившись в узника с крыльями, ставшими тяжелыми для дальнейшего полета, потеряв что-то самое важное, сокровенное, давясь собственным неверием в неизбежный конец».
«Согласен с вами, - будто услышав, парень вскинет наголо обритую голову с лепешкой-вмятиной на затылке, расплющенном от долгого лежания в одной и той же, неизменной позе. - Я чувствовал, - продолжит он, - как в той июльской жаре заплакала одинокая цикада, корчась от нестерпимой боли, найдя временный приют в прошлогодней ореховой скорлупе, дрожа и изнемогая от невольного бессилия…» Но ты уже не услышишь его слов, поглощенный размышлениями о собственной, неудачно сложившейся судьбе в беззащитном хиреющем саде жизни с почерневшими соцветиями отживших цветов молодости, с упрямыми надеждами и недалекой удачи пробиться к заветной дороге, ведущей в мировую кипучую деятельность. Приближается время полетов первых снежинок, подумаешь ты. Они пушисто осядут на крохотное сердце заснувшей цикады, - утраченный облик человека, тающий в твоем сознании, не признающим обманных пророчеств, - зыбких и прикованных к исчезнувшим облакам несбывшихся мечтаний, так и не вернувшихся в никуда. Помнит ли его сестра своего мужа, непременно захочется спросить у парня, допытаться, и взгляд затопит тоскливый блеск. Помнит ли она изнемогшего от прорвы песка, так неожиданно покончившего счеты с этим миром, просто и надежно набросив на шею неказистую, махристую веревку, с помощью которой каждое  утро выводил в скудные травы своего любимца, упрямого кочкора-самца с болтающимися семенниками и увесистым, трепещемся при каждом движении курдюком, ставшего жертвенным на сорокадневных поминках. Он, как обычно, спустился в подвал и не вернулся, не вспомнил о впалой, мелеющей и от того неотзывчивой, не ждущей сладко-болезненный поцелуй щеке жены, забыл прикоснуться холодными губами к запаху увядающей цветочной луны с застенчивым взглядом. Коченеющее тело висельника обнаружила младшая дочь: опрокинутый сильным ударом его ног далеко к стене, к стеклянным баллоном с сбродившимся соком и к давильному прессу, вкрадчиво хрупко чернел ребристый пластиковый ящик, на котором он, сперва, долго сидел, нервно куря, передумав всю свою жизнь, потом, недвижно стоял, цепко придерживая ладонью смерть. Земляной пол был усеян окурками – их набралось на вместительную, совковую лопату, а голова, хранящая бездну последнего мгновения, отсекающим наклоном покоилась среди низок жгучего красного перца, свисающих с соседней, поперечной балки.
«Казалось, не веревка, а проросшая горечь стягивала замученное горло, упразднив дыхание, - спустя год написал друг самоубийцы, местный поэт. - Ты помнишь это время?»
Как не помнить время бредящих напропалую песчаных барханов, зловещую полудневную тьму и плесканье крыльев очумевших птиц, - тогда термометр победоносно взвился до самого предела, даже на северной стороне айвана, рискуя разломить прозрачную артерию и выколоть глаза. В такую пору люди не живут, а влачат жалкое бытие между временем подъема и опаданием разбухшей ртути, подумал он, глядя на пустынную улицу, - время существует только в сознании у постившихся во время изнурительного рамадана: нельзя ни есть, ни пить, ни курить, лето для них, как привычный ад, как саркома вывернутая наизнанку и, всеобщее сексуальное бессилие. В том тесном подвале ему не довелось быть, ну и к лучшему, размышлял он. Прозрение, обычно, приходит с опозданием, а в глазах соседей, последующие действия, выглядели бы не прикрытым юродством и откровенным богохульством, как и это, нелепое возвращение в никуда, где твоя голова может вечностью покоится на пыльной измятой подушке с выпирающимися желваками в камень свалявшегося хлопка, невзирая на жалящих насекомых и нагло продравшийся, слепящий солнечный блик, высасывающий из размягченного мозга последние остатки воли.

                16.

Сидя в тени покосившегося дувала, забыв о благочестии возвращения, он рассеяно листал изящно изданный сборник (незамутненные временем стихи китайских поэтов эпохи Тан). Рядом, в нескольких шагах от него, мелькнуло преследуемое отдышкой опухшее лицо мясника. Этот касоб, мясник-краснобай, как он выяснил позже, был вновь женат, и злоупотребляя равнодушием дня, злобно озираясь, украдкой пробирался вдоль стены, за угол, к общественной уборной с низкими, гувалячными стенами: плавное колыхание брюха под волосатой грудью на фоне пористой глины; квадратные, твердые пальцы, слегка измазанные кровью, проворно перебирают комья жесткого кесяка, предназначенного для подтирания зада после оправления большой нужды: ищут более мягкие, податливые. Спесь в сытых, завидущих глазах, минуту назад, настырно вылизывала жирный налет копоти с вытаращенной глазницы глиняной печи, пристроенной к тыльной стороне стены, на безветренной стороне, обильно пропитанной запахом тандыр-кебаба, запеченного в собственном соку, без доступа воздуха.
В тот поминальный день, извлекши из джутового, с приделанными проволочными ручками мешочка темный речной голыш, завернутый в неопрятную тряпицу, он усердно точа крепкую шариханскую сталь ритуальных ножей, украдкой, оценивающими взглядами окидывал, то обречено стоящего в неубранном загоне кудрявого прожорливого кочкора с очеловеченным взором, то суетящихся женщин: жену покойника, костлявую тещу – завзятую сплетницу, невзрачных дочерей и гортанно галдящих близких и дальних родственниц, сбежавшихся, невзирая на духоту и буйство афганского суховея-гармсиля, помогать устраивать скорые поминки. Не задолго до прихода мясника, женщины, покрыв головы темными платками, заунывно причитая, скорбные, вносили укутанные в чисто выстиранные куски полосатого полотна вместительные эмалированные тогора, доверху набитые маслящейся слоенной корочкой треугольной самсой, начиненных мясом, луком, специями и кусочками слезящегося курдючного сала и хрустящими лепешками с черными оспинками семян кунжута. Рядом с мясником поставили крепко заваренный «памильчай», то бишь – фамильный черный чай в пузатом фарфоровом чайнике, пиалу с золотым ободком по краю, разрисованную стилизованными коробочками хлопка, хотя все знали, что в собственной мясной лавке, расположенной недалеко от махаллинской мечети, такой же вместительный чайник, он - жуткий спорщик и азартный игрок в нарды, - наполнял кокандской, сивушно пахнущей водкой и не таясь пил, закусывая золотистыми, смачными ломтиками бараньих яичек-семенников, поджаренными с яйпанским жгучим луком в темном кунжутном масле, которые при мужчинах, с особым шиком бросая игральные кости на гулкий фанерный поддон, он с усмешкой называл «стоваттными лампочками», при женщинах – обязательным, лечебным «шурва-продуктом».
Вяло потирая ладони, кособ вернулся обратно и кряхтя, вошел в лавку. Тень прикрыла его лицо, как в немом фильме двадцатых годов, только виднелся окровавленный фартук и мясницкий топор с широким лезвием, воткнутый в чинаровый пень, рядом с остро отточенными ножами.
Дребезжа, подкатил нещадно побитый бездорожьем мотоцикл, окутав лавку сизым дымом. «Мен кеча уша киши билан гаплашдим» (Я вчера разговаривал с тем человеком (узб.)) - сшибая пыль с яловых сапог обломленной веточкой полыни, хмурясь, произнес мотоциклист,  свояк мясника, по контракту служивший «вертухаем» в соседнем ИТК строгого режима: рядами колючая проволока, надзорные башни по углам и в центре, зоны, проходы, решетки, КПП, «чефир», мат, «заточки», внезапность ожесточенной резни, потом ШИЗо, пустая «баланда» и тайная откочевка «маляв» под лай злобных сторожевых псов, - непонятный, кошмарный сон для непосвященных. Метнулось и скрылась настороженная лепешка лица из-за занавеси, в  окне противоположного дома.
«Дела определяются только намерениями, - с трудом вставая, вздохнул он. И через мгновение мелькнуло: - Зачем ты здесь, в этой, богом покинутой глуши… И эта девочка вблизи, рано потерявшая детство, назойливо преследующая и не ведающая, что ты больной с неопределенным диагнозом, и за глаза приговоренный к смерти обстоятельствами».
Он вдруг понял, словно его неожиданно оглушил удар тяжелой камчи с ручкой из ветки боярышника, что значит долго отсутствовать вдалеке от родового гнезда, от могил родных и близких, от того, что помогло бы вернуться, обрести себя на родной, вероятно уже потерянной земле. Рвануть бы обратно, забыв усталость дальней дороги, скрыться, заметая следы, размышлял он, придавленный местной тяжестью к безволью в знойном дне, - там привычным встретит плотная сутолока южного средиземноморского города, великодушно позволяя затеряться в необъятной утробе, и утренняя чашечка кофе в соседней забегаловке, когда на противоположной стороне улицы пройдет привычным курсом хиповый парень в поношенных джинсах и ковбойских сапожках на скошенных каблуках, с бесконечным терпением прижав к бедру кожаный футляр с гитарой, а вечером, в прокуренной мансардной конуре, под гипсовым фронтоном, слегка «пропахав» туманные посулы Беккета и Эшбери, будешь рассуждать о подлинной спонтанности, пока незримая химера предчувствия не обернется внезапным озарением – ты, позволяя захватить тебя врасплох, скажешь: надо жить только этим, и не чем больше… нет, вернутся всегда ты успеешь!

17.

Девочка смотрела странным, гипнотизирующим, не по летам серьезным взглядом, словно одержимая желанием заполнить его волю своей нерастраченной страстью, выпить до изнанки, потом выкинуть прочь, как использованный вздох.
Ты бесноватый человечек с которым не о чем говорить, - твой враг скука и невнимание соплеменников, хотелось сказать; он почувствовал неожиданный приступ раздражения: «Слышишь, совершенно не о чем говорить!» - цедил он в своем отчужденном сознании медленные слова, требуя тишины, желая невозможного, может быть абсолюта.
Вряд ли это так… Абсолюта в мире не существует, нельзя желать невозможного, но, если вспомнили о нем, значит искомое где-то таится, может быть скрыто в стремлении к нему, подумал он, когда колыхнул чадный запах перекаленного масла, едкой вонью обдав рыхлый хребет глиняного дувала и стаял вниз, на обесцвеченный, местами изъеденный молью и временем кусок выброшенной кошмы с темным разводом прилипшего наглого жира у обтрепанного угла. Мухи обильно взметнулись и вновь уселись на прежнее место, тесня друг друга, живо передергивая лапками.
«Так методично копошится неуемность в базарные, сытые дни, провонявшая кислым запахом человеческого пота и сладковатой вонью начинающегося разложения в тесных мясных рядах, недалеко от небрежно сваленного мусора и пищевых отходов…», - мысленно произнёс он, припоминая смрадную патоку из сгнивших овощей, сочащуюся трупным ядом, - вечное, дармовое вознаграждение для извивающихся червей под роящимся облаком падальных мух. Тоскуя, он представил, как смердящая зловоньем жижа подтекает под арбузные корки, минуя склизкий дынный студень с изобилием перезрелых семян (они напомнили ему дальние, глухие барханы и цепкие пальцы десятилетних подростков-пацанов в сладострастном онанизме, и ты среди них), вперемежку с надкусанными недозрелыми фруктами, начисто обглоданными кукурузными початками, обрывками изодранного целлофана и листьев инжира, с ошметками истлевшей джутовой мешковины – та, настойчивая однообразность на истертой подошвами, заплеванной тяжести базарной земли, рядом с переполненными мусорными контейнерами, изъеденными ржавчиной.
 
18.

Сжимая в потной ладони обтекаемый корпус мобильного телефона, никчемного здесь, он добрался до тутового дерева перед самым базаром, где вновь увидел девочку, замершую в ожидании на жаркой ступеньке постамента, улыбающуюся в стрекоте цикад. Она нагнулась, подобрала оброненную хворостинку и поглядев на него, ударила по полоске жухлой травы, взметнув облако пыли в тени бездействующего тира с нецензурными надписями и фривольными, оскорбительными рисунками углем на фанерной стене, под которой  они теперь стояли, и он сказал, что нет нужды подглядывать за ним. Девочка виновато съежившись,  покорно выслушала, затем, послушная, пошла бродить, прижав ладони к бедрам, опустив веки, загрубелыми пятками, обтянутыми потрескавшейся кожей, топча пыль пустынной площади, напоследок повернув обиженное лицо, глаза без следов детской наивной радости наполнились слезами. Он медленно побрел прочь, в другую сторону, под металлическим ажуром арки базара, вдоль оцинкованного прилавка мясного ряда, яро плодившего мушиную возню на ссохшейся корке поверх телячьих мозгов, на истощённых коровьих хвостах с пожелтевшими бутонами позвоночных сегментов и дурно пахнущем сбое, прикрытом серой, неопрятной марлей. Небрежно ободранные бычьи черепа бесформенно теснились вряд, лохматясь синюшным мясом с бледными прожилками среди клочков окровавленной шерсти. Под обломленными рогами пучились студенистые глазные яблоки, – тот вечный, не утративший предсмертный восторг недоуменный взгляд, плотно нанизанный на сладковатый запах разлагающейся плоти. Шуршанье пакетов из охристой бумаги-крафта, сдавленные возгласы мордастых мясников, шарканье их тяжелых шагов между сизыми пятнами слякоти и небрежно сваленными в кучу ящиками из картона с подмокшими рваными углами, чтобы лениво подойти и ловко выудить из под зева прилавка бескостный, обвалованный кусок мяса, бросить в сторону трубчатые трахеи с белесыми, уже подернутыми ослизнением легкими, отодвинуть в сторону упругие бычьи сердца с небрежно оборванными аортами, а на освободившееся место, из пластиковых ящиков, щедро высыпать шеи, покромки, пашины, обрезки, кости, лопатки, грудинки и остистые отростки позвонков, потом, под трехконечными жалами металлических крючков, не спеша разложить ровными рядами темные куски печени, почки в жиру и плеве, шершаво-сизые языки, огузки, ссеки, бедра и кострецы, хрящи, курдючный жир и конечности ног на дерюжной, джутовой подстилке, стремительно и неожиданно метнуться в сторону и что-то синюшное, затхлое, страшное поспешно завернуть в плотную толстую бумагу в точечных пупырышках шрифта Брайля, и ехидно улыбаясь, быстро сунуть пакет в руки зазевавшемуся простаку.
Изголодавшийся по аскетизму, ступив на жаркий асфальт, ниже склизких бетонных ступенек бичуя себя за неосторожность, стиснув зубы, он медленно пересек скуку перелицованного центра базара, рядом с бело-розовыми рисовыми барханами перед сонными, мутными взглядами от жары сомлевших продавцов душистых специй из далекой Индии, минуя крики охрипших косноязычных зазывал в запахе варенной бараньей головизны, бормоча про себя, что в Джайпуре и Бомбее приходилось видеть не мало мусора и гнили рядом с фамильярным требованием мелкого подаяния, безостановочно снующего среди заблудившегося стада толстозадых, прибывших их Нового Света туристов: чем он лучше их? Стоит ли, не раздражая господа Бога, действовать вопреки собственной воли? В сотый, в тысячный раз, он твердил одно и то же, отступая и малодушничая в припадке бессилия, делая вид, будто ищет его именной холмик на видном с базара бугристом мазарском косогоре, у выбеленных солнцем и покрытых лишаями в тенистых местах камней оскудевшего сая, рядом с оплывшей глиной тепе, - невысокого холма с безжалостно срезанной стальным ножом бульдозера, местами выщербленной вершиной, под которой, в земляных недрах, как предполагали местные краеведы, покоились остатки бактрийского замка и непременный, мифический клад. Знакомый археолог с мужественным лицом, прекрасно владевший местным диалектом, заметил однажды, что в эпоху царя Канишки, пришедшие издалека чужаки, извели достаточно времени,  возводя на этом месте замысловатый лабиринт вихары. Он представил, как бритоголовые монахи, задрав шафрановые одеяния, усердно месили жирную глину пружинистыми ногами, воздвигая статую отдыхающего Будды с вечностью и умиротворением на лике, припевая: «Где много глины, будды велики, но глиняный Будда не переправится через реку». «Почему величайшие учения Махаяны хранились именно в этих местах?» – однажды спросил археолог, и сам, сомневаясь, ответил: - «Чтобы нечего не осталось от той высокой мудрости, - большая колесница увязла во неискреннем соблюдении парамит, вражде и зависти, - все забыто, не сохранилось ни одного священного текста. Потом, они ушли неровной цепочкой в Красные Скалы Хотана, выжили, сохранив часть заветных скрижалей, впоследствии, одарив новой религией надменное Поднебесье даосов и конфуцианцев».
За его спиной нудно гудел далекий поезд, - новый мираж в давящей духоте. Горячий воздух теребил ноздри, все больше раскаляя истлевающую немочь окраины. Он печально взмахнул ладонью и от тыльной стороны отлетели случайно прилипшие кусочки охристой глины. Говорили, что под неловко оттопыренной рукой висельника темнел пластырь свежей штукатурки.
«Тесть недавно затеял мелкий ремонт, - объяснял муж старшей дочери, - и подолгу пропадая в подвале, гремел жестянками, негромко пел, замешивая песок, глину и цемент пятисотой марки, а перед этим, велел перенести на крышу сарая прошлогодние связки гуза-паи, освободить место для курятника. Теперь доски, предназначенные для постройки, так и дыбятся в дальнем углу двора, там где стоял давильный пресс».
«Кхы-кхы… Он бросил занятие неприбыльной живописью и занялся другим делом, коммерцией, - после непритворного кашля заметил подошедший поэт. - Никто не посмел осудить его за это».
Он не ответил. Задумался: значит живопись стала для него занятием не престижным, помехой и тупиковой дорогой, вроде отжившего травяного стебля, которых полным полно на  глиняной крыше родового дома. Лучше честный исход, размышлял он, припомнив мраморный пол галереи под претенциозными картинами модного художника из столичного города, лишенные живописного чутья, его повизгивающий голос: - «Вот видишь, многое удалось… Я доволен: выставка вызвала определенный интерес… Я передал приглашение через художницу С. Ты, вроде бы отсутствовал…» Наполняясь пустотой и разочарованием, он в тот момент без энтузиазма разглядывал череду ловких монтажных склеек в духе постмодернистких претензий, яко бы следующего высоким заветам фламандской школы, но, как оказалось на поверку, лишь в угоду разнобойному безвкусию новых богачей, - бесцветный, эфемерный «успех» недоучки-провинциала, переполненного непомерными амбициями, - даже выдержал пытку и улыбнулся в ответ, отметив про себя, что эти картинки, как отполированные диетические яйца без вмешательства спермы, изделия инкубатора, годящиеся лишь для массового употребления; потом принялся рассматривать его долговязую худую фигуру и с вечным недовольством на лице, голову, втиснутую в самопальный, черного бархата берет a-la Rembrandt, рассматривая так, как рассматривают в затемненном зале тень неопасного фильмового киллера с никелированным «кольтом» под полой приталенного пиджака, уже во власти предостерегающих недомолвок, если его не остановят, не разуверят, не отменят сделку, в конце концов, наперекор, не пустят меткую свинцовую пулю в элегантной медной оболочке в выпирающий острый кадык под округлым подбородком с д' артаньяновской холеной порослью… да, очень симпатичный джентльмен независимого вида, и напрасно он старался лишить жизни кудрявоволосого, с перхотной сыпью на темных лацканах сюртука, не в меру говорливого торговца картинами из Иерусалима: тот вечер выдался неудачным, но подразумевалось иное, кроме ерзанья беспокойных зрителей, если вглядеться попристальнее, уже разоблаченных гулким выстрелом. Мелькнуло, что победа, тем более сомнительная, развращает, а случайная удача – всего лишь предвестница несчастья. Внезапно застыли в нелепых позах дети, бегущие к базару, заставляя вспомнить о стробокопическом эффекте, - иллюзии застывания двигающихся людей: мудрее промолчать и чувствовать себя одиноким, наблюдая, как плотная стена вытаращенных глаз и сдавленный шепот, перешагивают через тебя.
В статье к неизданному каталогу писали о самоубийце, как о наполненном безумными идеями: «Будучи совершенно одиноким… Кроме живописных композиций, воспевающих монотонную жизнь пустынных дюн, он сочинял дымчатые, невесомые верлибры, до предела напоенные чередой исчезающих мгновений, отважившись разъединить непрерывность, словно самое важное, неуловимое, как адамова тайна, заключалось для него в отдельно изолированных мгновеньях, следующих друг за другом. В нем просыпался таинственный дух шаманизма, выплескивая энергию творящего, превращающий его в Посредника между непостижимым миром психики и бесконечной реальностью, заставляя спешить, торопливо преодолевая способность чувствовать смерть…»
«Ему казалось, что вот, вот сейчас откроются долгожданные небесные врата, но этого не случилось, и он, озлобившись, упрямо зашагал в противоположную сторону, в пустоту, в понимание ненужности принесенных жертв», - с чувством болезненной утраты промолвил поэт.
Он поймал себя на мысли, что в отличии от лишившего себя жизни художника, собственно никуда не шел, а все время крутился среди скопления безликих людей, которым всегда есть куда спешить пока смерть не захлопнет за ними свою неизбежную ловушку, и теперь, почти автоматически шагал, вспоминая тихий голос друга-художника, затерявшийся среди флаконов с густыми фисташковым, пихтовым и даммарным лаками, сандараком, льняным и каэпутовым сироповидными маслами, между спокойным блеском на лежащих возле палитры стальных мастихинов, в связках разнокалиберных кистей с нежным колонковым и беличьим волосом, в широких флейцах с плотно торчащей щетиной, безмолвно ожидающих прикосновения нервных, холодных от возбуждения, пальцев рук, темнеющих как бенгуэльский или габунский копал среди болезненной белизны девственного, не записанного холста, или заботливо ласкающие резные листья раскидистой монстеры – лианы Зондских островов с целым выводком нежных, ювенильных листочков, - вот он, тщательно вытирающий кисти рыхлой тканью, искоса, настороженно поглядывающий на только что записанный холст, то медленно удаляясь, то приближаясь к мольберту, напряженный, схожий с тореадором перед очередной смертельной схваткой, или на раскачивающегося богомола «MANTIS RELIGIOSA» перед роковым выпадом, сосредоточенным острым взглядом обследуя содеянное как испеченный по его воле, лакомый кусок, но, в последний момент, наотмашь, словно высвобождая нечто несущественное из своей души, ударит ладонью по охнувшей поверхности, безжалостно смажет в бесформенный жирный след тщательно выписанные, напоминающие мусульманское кладбище без памятников и надгробий песчаные барханы, потом тяжело опустится на пол и прислонившись спиной к трубчатой стойке, поддерживающую часть узкой антресоли до потолочного перекрытия заполненной книжными полками, закурит очередную сигарету.
Что тебе нужно здесь? - задумался он. Поиск утерянных, вовремя не замеченных подробностей? Или земные страсти перед тщательно спланированным самоуничтожением, - и его душа, освобожденная от тела, когда со стороны, с небесной высоты, цепко обозреваются мельчайшие детали теперь покинутой, адовой жизни, завещанной детям и дальше, их детям, но не протяженная тьма, скорее, холодное мерцание безразлично-свинцовой глади над бездонной толщей воды, ладья без весел и ветрил, движимая непонятной силой, курсом в бархатную вечную ночь – последняя прогулка с силуэтом без сердцебиения в просторном балахоне: остроконечный капюшон, вместо лица - черный провал, пресекающий случай мятежа, который бы здесь выглядел немыслимым счастьем и каверзным напоминанием о прошлом, уже смутном существовании. На том свете ничего нельзя присвоить, присовокупить, отнять, мелькнула мысль, чужой творческий экстаз недоступен для обладания ослепленному… дальше безнадежного плагиата нет шанса продвинуться… можно, лишь, минуя добрые нравы, алчно потирая ладони, привлекательно сымитировать и развратными ухищрениями бездушно соткать подобие приглянувшейся  атмосферы и чужого стиля, надеясь, что никто не заметит мелких пропаж.      

19.

«Тебе посчастливилось жить в Италии,  нежиться под сенью иглистых пиний, наслаждаясь размеренной жизнью», - завистливо вздохнул поэт, когда уже обмахиваясь очажным дымком, оживились махаллинские дворы, зашевелились, засуетились, запестрели маргиланские хан-атласы.
Слушая поэта, он не заметит как удушалась возня солнца над глубоким тенистым надрезом барханной гряды, помеченной перекрестным полетом дерущихся майн.
«Я помню его глаза…», - поэт продолжил разговор, суматошась в тесной бала-хане, крытой ломким шифером, скорее, обзорной площадке, устроенной над подворотней (неудержимое пристрастие поэтов к высящимся местам, как будто там чуть легче дышится), куда, теперь они осторожно протиснулись, вверх, по шаткой лестнице, весом тел подмяв скрипнувший остов.
Растворив единственное окно, выпустили на свободу спертый дух запертого времени. Затем, поджав под себя ноги калачиком, удобно устроившись на расстеленных курпачах перед разосланным льняным достурханом, пили темное виноградное вино, по его высокопарному  выражению, «шербет смерти», первую пиалу, не чокаясь, залпом, помянув друга-самоубийцу, проливая багровые остатки в раковистый излом доски, в густую темень прохладного прохода, может быть на радостный визг снедаемого собачим любопытством, скучающего казахского волкодава с отрезанными ушами в смоляном блеске густой шерсти. Заглушая тарахтенье проехавшего мопеда, поэт включил старенький двухкассетник «AIWA», но прослушав пару тактов, не испытав наслаждения, выключил, заметив, что предпочитает вдумчивых и серьезных «психоделиков».
«Молодежь волнует невразумительный заокеанский «гранж», - кивнув на двухкасетник, сказал он. - Но мы, как свободные птицы, не замечающие своего гнезда, должны приручиться к тишине, к случайным звукам в тех, что напротив, тихих домах без признаков жизни, схожих с освобожденными от меда сотами, хотя зона тождества, о котором с упоением твердил Плотин, в этих местах теряет свою силу, - и сделав паузу, продолжил: - Как прекрасно, не о чем не думая, лежать на берегу Средиземного моря, под покачивающейся кроной иглистой пинии, а здесь проклятое, одичавшее место, сюда приходят, но отсюда никто добровольно не уходит, мир, словно замер где-то невдалеке, остановленный пустыней, впрочем, только его уютная студия являлась для меня идеальным пространством, неприступным бастионом в мире энтропии и хаоса, - и добавил уже чуть слышно, недовольно морщась от шума возвратившегося мопеда: - Едва посвежеет за ночь...»
Он казался маленьким и беззащитным в своей порыжевшей, замызганной тюбетейке, нахлобученной по самые уши; случалось, жмется к охристой стене с особой опаской, словно опасается нашествия непривлекательных бытийных передряг, но во хмелю становился духовитым и задиристым не в меру, эдаким искателем подлинных приключений!
Из гнезда (несколько небрежных прутиков, мусор и пух на балочном перекрытии), выпорхнула зазевавшаяся горлица. Мимо распахнутого окна, жестко чиркнув по запыленному стеклу, прошелестела саранчовая стая. В щели под подоконником зацокал невидимый геккончин; другой, с уличной стороны стены, откликнулся незамедлительно. В проеме, выходящем во двор, мелькнуло озабоченное лицо младшей дочери. «Ота, ота!» (Отец, отец! (узб.)) – то ли капризно, то ли жалобно окликнула и скрылась. От колебания непрочной лестницы, а может быть от иного движения, вздрогнул ячеистый зонтик осиного гнезда с тесными кульками келий, прилепленного к притолочному углу, рядом с пыльным букетиком прошлогоднего ломкого исрыка с осыпающимися семенами из головок соцветий, пригодного от сглаза недружелюбными и завистливыми. Поэт медленно приподнялся; доски скрипнули верными нотами, напоминая завершающие звуки гитары неистового Джанго Реенхарда; он озабоченно прислушался, обернувшись так, словно голова была на шарнирах, посмотрел в дверной проем на дворовую глину, - ничего не происходило там, враждебное забытье, вечер изворачивался как мог, корнями неостывшего воздуха впиваясь в каждую малость. Истощив усилие, вновь опустился на корточки и сел у стены, прильнув выпуклым позвоночником к старой истрепанной набойке под деревенской простоватой рамкой с воткнутой под стекло, золотистой блесткой от шоколадной конфеты десятилетней давности, прикрывшей часть выгоревшей фотографии - групповой снимок провинциальных идеалистов, неожиданно для всех, объявивших себя «поэтической школой добровольных отшельников», кажется, снятой по случаю посещения компанией далекого горного кишлака, воровато вдавленного в мглистую сонную щель под тесным предплечьем скалистой горы с протертым блеском двух изумрудных рукавов, ниже слившихся в единый, шумящий сай с белыми горбами бурунов, куда указал верткий шиитский палец аравийского дервиша-сейида в разбитых каушах на запыленных ногах. Под стать компания, и тающий в гранатовом мареве силуэт долговязого поэта, преподавателя училища искусств, невозмутимо перебирающего рисовый бархан на расстеленном полотне, у стожка нашинкованной соломкой моркови; за опущенным плечом чередуются бревенчатые скелеты сипайных пирамид с кусками старого, изношенного железа, левее излучины с блеском галечной россыпи, в проеме ветхого, давно не подновленного чайханного навеса, некогда окрашенного в голубой цвет дощатой террасой над бурлящим напором потока. Худые движения… краеведческие потуги… знание Лукреция и эпикурейская невозмутимость. «У них свои заботы, как вызубренные маршруты у вечных муравьев на оплавленной земле,  под твоими ногами,  -  терпеть надо, когда  события  не наши, но  мы  настойчиво ищем те самые действия, в которых сможем себя умело спровоцировать… Да, он использовал ничтожный шанс, представленный судьбой… Вероятно рай – это музыка… Подобное мы можем отыскать может быть в магии вуду или в…» - его слова запутались в клочковатых, небрежных усах. Как издёвка, под окном, вновь, затарахтел старый мопед соседского паренька, и часть выхлопного сизого дыма немедленно проникло в комнату через распахнутый оконный проем.
«Не понимая иного, мы, будучи невзрачными пацанами, объявили их вне закона, - необъяснимая жажда уничтожения, и только за один, случайный укус, причина, которого, таилась в нашей же неосторожности», - произнес поэт, с печалью в глазах посмотрев на опустевшие осиные соты, схожий с нервной осью шелковицы с обрубленными ветками, источенный постоянным непониманием, и каждый раз так.
Почему тягучее одиночество и незавершенность форм гораздо предпочтительней, подумал гость, наблюдая в окно за выгоревшей прогалиной на сухой, не зачатой земле, расхлестанной ребристыми следами протектора у чахлого кустика ломкого тамариска. Та, шершавая осень, припорошенная песком и пылью, напоенная бедами… Вскоре поэт объяснил, что тяжелое чувство вызывает ярмо не отпускающей церемониальности и принадлежность к деспотизму извращенных традиций. Он писал картины словами, не загромождая пространство, а рукописи складывал в невозможный оссуарий, склеенный его фантазией из воздуха, но похожий на иштиханский, с четырехскатной пирамидальной крышкой, с рельефными образами амеша-спентов авестийской мифологии, связанной с верой в приход умерших к родным местам в дни праздника Фервардеджана. Немногие знали, что его слова и фразы, настойчиво прорываясь в обыденность сквозь не в меру слащавый, лицемерный гул официозной литературы, творили литургию бессобытийному. Не притрагиваясь к фруктам, прилепившихся бесформенными сгустками к гурум-сарайской керамике с витиеватыми кракелюрами ишкорного полива (пытка невыносимой жарой: уже ни что не причинит боли), он, голодая, сутками мог пришибленно валятся у этой обшарпанной временем стены, захлестывая ненадежным движением изгибы занозистых досок и видимую часть скудного захолустья с шевелящимися барханами на выцветшем горизонте, терпеливо выслеживая самое незначительное, распыленное в будничном, обыденном, терпеливо снося желчные намеки жены, наслаждаясь неприметным исчезновением смысла в проходящем, изменчивом, безжалостно отвергая, отбрасывая немедленно забракованное тонким поэтическим чутьем навязчивое и прямолинейное. Что-то было знакомое в создавшейся ситуации, и как примета мнимой запоздалости, маячила его фигура с вкушением на лице и сонными грезами в темных глазах, проржавевшими, как струны столетнего рояля фирмы «Grotrian-Steinwea». Порой, выходя на ловлю поэтических мотивов и вдохновения, он пригнувшись и увертываясь от мушиной назойливости, осторожно пробовал подошвой разношенных китайских кроссовок упругую корку уличной накатанности, опасаясь злобного сговора неизвестности с окружающей реальностью, вот, вот, сжавшись в пружину, съежившись, готовый первым подать сигнал тревоги, исторгнуть из себя призыв к активному действию, к решительному отпору, но… нерешительность и сознательное отстранение выдавало заметное дрожание его чуть приподнятой руки под неподвижным облаком пыли, словно закончился протяжный полет стрелы номада, устало зависшей на излете. А может быть он скрывал поучительные, невысказанные примеры, новоиспеченные, доселе неслыханные обозначения предметов, добротно скрыв их в пыльной комнате с обсиженной мухами барельефной лепниной на притолочной части стены, рядом с обшарпанным, благородным буком послевоенных венских стульев на текинском, без ворса, столетнем потрепанном ковре, стоящих невинно, затеряно в дальнем углу, у пузатого, аляповатого комода с радужными отблесками на гранях дверных стекол?
Примерная худощавость, тонкокостные, плоские ладони с длинными пальцами и бугристые желваки на глинисто-смуглом, грустном лице, вместе с беспокойным нащупывающим сыском в настороженных глазах, который усиливался, если разговор вдруг источался до соответствий собственными притязаниями: «Призрачно, призрачно все, и мучительный террор бесконечных норм…», - обидчивый, вздыхал, сложа на груди скромные руки крестом, и тотчас, почувствовав неладное, быстро отводил глаза прочь, пытаясь натужено сохранить усердно вынянченное спокойствие, жалея о невольно выскользнувшем, сиюминутном откровении, но не смущался, когда внезапно пойманный с поличным, теперь увертливый, ухитрялся воскреснуть в другой теме, не обличенный исключительно только из вежливости, а может быть из жалости к его не в меру показному, сентиментальному одиночеству (имело место ряд удобных предлогов, рассеянно глядя куда-то в даль, норовя сохранить независимо-достойный вид, ненавязчиво намекнуть собеседнику на тяжесть подобного состояния при невозможных страданиях и утонченных муках его нежной, поэтической души, но как часто бывает, скорее сопряженных с привычными приступами мазохизма при завышенной самооценке). В то время он был уже безнадежно впаян в собственную мечту создать наполненный свободным дыханием идеальный текст. В действительности, при других обстоятельствах, - недюжинный и расчетливый политик, безошибочным, тонким нюхом остро чуя поживу, пусть даже в на пару десятков лет запоздавшем «диссидентстве», и особенно настойчивый, если дело касалось пропаганды его, овеянных духом «минимализма» 50-х годов, поэтических претензий в толстых журналах и на Web-site Интернета.
«И домогательства, и пристальность, и ошибки, и ложь, но существует… - говорит, говорит, будоража скорее себя. – Да-да, существует разная глубина страданий, радости и мысли, а озарение и экстаз, пойми, из другого ряда, когда предпочтительнее застыть над листом девственно-белой бумаги, не имея за душой ни мыслей, ни желаний, ни чувств, ни боли, радости или отчаяния, ни самого себя, - мертвого груза, ненужного в мире созерцания и озарения, затем умудриться высказать не сказуемое, привлекая не выгулянный скреб наития, сентиментальные абстракции и собственные, смутные намерения в карательном шуме, поднятом ватагой бездельников... Ушедший от нас друг был несомненно прав: необходимо выходить на добычу сиюминутных мгновений, переходящих в следующие за ними мгновения, - заметил он, приподнимая голову: - Я бы сказал большее: надо учится не идти на поводу, а самому создавать поэтическую среду, и занимаясь перезрелой слежкой, пытаться сжирать материю собственными ощущениями, интуицией, ведь поэтическое усилие не должно определять расстояния, выявляя собственные грезы, - живут, ведь, реликтовые сытые леса, где многообразие дальнего и ближнего, взаимно убивая, сливается в единое месиво, когда важнее каждый, любовно вынянченный твоей наблюдательностью фрагмент, неопределенность вздоха в созерцаемой, медленной среде, предназначенной выглядеть нетронутой, протяженной, но тщательно прослеженной территорией, в которой ясно виден и узнается любой, без исключения, чуть выступающий рельеф, или отполированная колдовским ветром поверхность ломкого такыра, пять, шесть ненароком занесенных ветром песчинок. В них достаточно раствориться, что бы понять бесконечность чисел. Все предназначено для переживаний: цоканье ящерки, выкуренной жарой из собственной норки, пауки, птицы, шум, предсмертный крик, обветренное, скуластое лицо встречного тюрка и нечаянно затеянный разговор с ним о островах в Эгейском море, о малоизвестном монастыре капуцинов на скалистом берегу бурного Арно. В конце концов настигнет неизвестных размеров, бесформенная, но, вероятная, неспешная примета, затем заинтересованность с медленной интонацией, приносящая неистовое наслаждение своей нарочитой неприметностью, бесконечно изменчивой в затухающей тишине, - так бывает, когда замечаешь, что медленная неподвижность увиденного, только видимая, но каждую секунду ты чувствуешь незаметное течение неуловимо меняющегося света, и восхищаясь его порождениями, подчеркиваешь постоянство изменчивости, которую вынудил приостановиться на миг, понимая, что невозможно определить начало одного состояния и конец другого, поэтому, ты беспрестанно кочуешь, переживая текучесть в безмолвном, оцепеневшем, создавая поэтическую среду, потом пытаешься подсечь подходящий момент, фиксируя свои чувства. Не так ли?...»
Этот чудаковатый провинциал явно не китаец, не Ли Бо, подумал он, тот умел сомневаться не создавая пресловутой поэтической среды, он сам был частью её:  «У самой моей постели  легла от луны дорожка…» И только затем суетиться смущенно: «А может быть иней? – Я сам хорошо не знаю…»  Вряд ли чуткому китайцу надо было строить непреступную стену или хитроумный лабиринт, что бы потом, с изрядным остервенением преодолевать созданное препятствие, придумывая гипнотический пароль, а в коротких эссе, не лишенных менторских самовозвышающих интонаций, настойчиво метя витиеватым описанием выработанной стратегии чужую поэтическую территорию, исподволь отчуждая, присваивая, превращая её в собственность.
После продолжительного молчания (он ждал), пришлось ему ответить, что всякая стратегия чревата системой, следовательно, умственными измышлениями, хотя, существует уверенность: система не должна вписывается в намерения, в ином случае ты становишься автором насилия.
Недовольно поджав губы, морщась, поэт промолчал...
Что ж, поэтические претензии эгоистичны и бесконечны, размышлял гость, не всякий profit оправдан, - отсюда шушуканье, выдаваемое за медитативность, как там: «Бойтесь единственно только того, кто скажет: я знаю как надо», - прошепчет в Париже смертельно больной русский поэт-иммигрант, и тут же в ответ, самоуверенно усмехнется из-за океана последовательный приверженец пресловутой обесцененной  интерлингвы, другой поэт: «У меня есть ответы, на все ваши вопросы!» (Имеются в виду русский и американский  поэты: Александр Галич и Майкл Пальмер).
Поэт, как-то не кстати, вновь напомнил о беззаботном, по его представлению, времяпрепровождении на пляжном песке, под сенью средиземноморских пиний. Он не таил свою страсть к поэзии средиземноморья и англоязычных, бредящих южным солнцем, отшельников, к творчеству Жана Тодрани, автора книг «Мандрагора» и «Джаконда». Вспомнил отрывки из его эссе «Поэзия и Средиземноморья»: «Здесь человек Средиземноморья вписан в смятение: пейзаж тревожен, свет не отбрасывает теней… Земля фиг, олив и вина. Места, где зародились вкус и Идея: Финикия, Крит, досократики, арабские сказители, трубадуры. И еще острота: куксус, паэлья, полента, растревоженные желания: испанские оливки, греческие фиги, вино из Прованса, однако, оно стекается отовсюду, это вино, развязывающее языки…», или: «От Елены Троянской до Кармен, от Дельф до Сен-Мари-де-ла-Мер, женщины правят ими же подавляемыми страстями…».
«Я мечтаю окончить свой жизненный путь в Средиземноморье…» - спокойный, прошептал поэт.
Что ему ответить? Отделаться шуткой, прочитав на память кем-то отвратительно написанный отрывок: «… и зонтообразные короны величественных пиний осеняли места, где почитался прекрасный Аттис, в лесистых местах Анатолии, когда многочисленные почитатели Кибелы отмечали жертвенную смерть Аттиса-Адониса, а жрецы должны быть лишены волос на теле, оскоплены и одеты в женское платье, пить хмельное вино, бродя по лесам и горам при свете факелов, фиглярничая, непристойно танцуя под сатанинскую музыку рогов, дудок и барабанов. Другие должны отправится вслед за ними, в своем оргиастическом неистовстве нанося раны себе или друг другу, что бы в дальнейшем последовать обряду окропления кровью в душной, смердящей яме, когда над спустившемся закалывали тучного быка, и густая, дымящаяся кровь капала на вскинутую голову, - акт полностью соответствовавший таинству крещения…» Нет! Он достоин иного. Ему не надо объяснять причину обрезания клитора у арабских девочек, - ритуал, смачно описанный Львом Африканским, или, как можно под сенью иглистых пиний разделывать рыбу и, одновременно, заниматься прибыльной проституцией. Это не относится к его жене, воспитанной под присмотром стариков и суровых законов племени йомудов, хотя её старший брат, вопреки обычаю племени, работал «дальнебойщиком» в столичном городе.
«Речь идет о спасителе…», - сказал гость, отводя разговор в сторону от опасной темы.
Поэт живо подхватил: - «Лютер не без основания считал, что раббе, видимо, женился на Марии из Магдалы. В копской, прекрасно сохранившейся под толщей песка, рукописи «Pistis Sophia» - «Мудрость веры», прощение любвеобильной красавице было явственно выделено: «Великолепная Мария Магдалина, ты блаженна, ты сама полнота, прославленная в поколениях», а Филипп в своем Евангелии особо подчеркнул: «Женщины следовали за господом постоянно: Мария, мать его, его сестры и Магдалина, которую называли его спутницей или партнершей». Или, послушай, другой, не менее убедительный пассаж: «Марию Магдалину спаситель любил более, чем остальных учеников, и часто целовал ее в уста. Другие ученики подошли к ней и стали её упрекать. Ему же сказали: «Почему ты её больше, чем нас всех?» Почему?.. Ты знаешь?..»
«Как заметил монах Святой Августин, худшее кара за грехопадение – желание, а половое влечение, акт зачатия, всегда порочно, оно никогда не свободно от греха», - ответил гость, но подумал о другом: странно, он любил её, но не попрощался перед тем как спустится навеки в подвал. Перед этим, одетый в старую джинсовую спецовку измазанную ломким раствором, сытно кормил из рук отборным клевером и теплой патыр-лепешкой, только что выпеченной из теста белой муки высшего сорта замешенного на парном молоке своего двурогого любимца с бешенным нравом по кличке «Искандер Зулькарнай». Разве было важно где находился в ту пору его друг, поэт, - этот сметливый ловец обыденности? Может в ту пору, со всей серьезностью на которую был способен, он, словно тайно вынашивающий невыносимую мечту превратиться в очередного нобелианта, был озабочен написанием ответной речи по случаю вручения журнальной премии? Неважно… Подолгу шлифуя свои поэтические изыски в пропыленной ветхой бала-хане, этот тюрок с выбритым лицом интеллектуала, кажется, был больше всего озабочен прочтением формы. Недавно, он, вдруг, обнаружил дух нравоучений герметиста Эудженио Монтале, с вниманием воспринял исповедальную прозу Марио Луци, заблаговременно подметив заранее известное, что надежда таится в безумном прыжке в бессознательное.
«Смутные, не зависимые от интеллекта, невербализованные предчувствия, взаимодействие сознания и бессознательного…», - с жаром объяснял поэт, не забывая извлечь именно те ноты, на которых обычно учатся беглости пальцев солидные импровизаторы.
Часто напоминая о даосизме, дзен-буддизме, суфизме и прочих ориентальных учениях, ловко привитых в западное мышление, из которых поэтами-интеллектуалами скрупулезно извлекалось и переплавлялось все самое существенное, он страдая, старался забыть, что сам являлся неотъемлемой частицей Востока, и нельзя было изменить этого: «Экстаз – вполне весомое оправдание, - увиливал, хитрил он, - а пейзаж сильнее интриги...»
Его дело думать подобным образом, размышлял гость, как и бредить Средиземноморьем в понукаемом поэтическими провокациями отшельников из переводных текстов, отвернувшись от собственной истории в глинобитном уединении, не ведая, что на самом деле тяжесть жизни таится в любой форме принуждения. Что ж, в конце концов поэт полон решимости воплотить желанную мечту, если ему не помешает головокружительная бездна излишнего честолюбия и окаменевший свет прекрасных, но чужих творений, саднящих в памяти среди гвалта всеобщего безумия. А может быть его смущало стремление украдкой наладить надежное гнездо в мистическом покое, о котором он имел лишь весьма смутное представление; но что-то важное, неподдающееся объяснению и ускользающее от внимания, вечно беспокоило его: он каждый раз настойчиво воскрешал в себе чувство легитимного обитателя тихой безмятежности в некогда примечтавшейся ему Александрии, слегка схожей с соседним городским захолустьем, - дремотным и вялым среди ребристых плантаций ядовитого хлопчатника, с заманивающим невнятно-полусонным гипнотическим бормотанием журчащих арыков вдоль платановых алей, и по его мнению, иногда, в минуты отчаяния и безысходности, выглядевшим эдакой духовной обителью с упорной бессобытийностью, которой он истого желал поклоняться. Как показалось, этот поэт, почти что «отшельник», парил в жгучем желании жить вне своей завистливой памятливости к счастливым судьбам иных, обитавших в бесформенном аромате цветущих тасканских рощ у непреступных каменных стен монастыря звонкоголосых кармелитов, под шумящими кронами средиземноморских пиний, хотя страстно грезил быть по-солдатски с недоверчивым взглядом, каждый раз, по утрам, подолгу и с неудержимой дрожью изучая ставшее чужим лицо, закованное в овально-холодный зеркальный плен, тысячный раз, про себя, бормоча примирительные речи, потом, нерешительный, медлил, и вдруг, внезапно уступал место холодной черствости застекольной пустоты: так бывает, когда иллюзия внезапно рассеивается, словно ненароком распотрошили хитроумно сработанную механическую куклу, или внезапно истощается сладостной благодати, очистительный дым скудного, забытого жертвенника…


20.

Однажды, ближе к началу осеннего месяца, они прошли мимо обветшалого строения за гувалячным дувалом – приземистого дома старика-паралитика с лицом сталкера (давеча старшая сестра поэта рассказала о загадочной, довольно редкой болезни - странном окаменении тела старика), но вернулись, чтобы воровато заглянуть за высокую, местами с изъянами, глину ограды, измазав пылью новенький плащ поэта и ладони рук, и даже приметили смутный старческий профиль сидящего в инвалидной коляске, на затененной  стороне пыльного айвана. Поэт вспомнил, что этой весной произошел еще один печальный случай: ближайший сосед паралитика, старик с лицом японца Мисимо, дальний родственник первой жены поэта, с которой он не прерывал дружеских отношений и бывший борец-курашист, услышав недобрую весть о неприглядных проделках своего младшего сына - безнадежного банги-опиумоеда, - покончил с собой.
«Медленной кровью, выцеженной из вскрытой вены трофейной бритвой «Золленген», он досыта напоил жестяное, звонкое ведро, купленное по случаю у бродячих цыган-«люли». Старик стыл алебастровым изваянием, держа над сиянием жести левую руку, а рядом, на низеньком резном столике, в аккуратно пристроенной, неопрятно-сальной тюбетейке, ржавела пачка новеньких ассигнаций, – сумма, предназначенная для похорон, и сиротливо торчала карликовая сосна в нелепом терракотовом горшке, много лет назад подаренная тем самым, окаменевающим паралитиком.
«Кто-то сказал, что лицо сына в зрачках самоубийцы», - рассказывал поэт, осторожно тайком,  посматривая на его лицо, выясняя реакцию от сказанного, но так и не увидел глаз, надежно спрятанных под темными, непроницаемыми стеклами противосолнечных защитных очков.
К дому старика-паралитика, по слухам, в молодости жившего в отлаженном западном государстве, они возвращались не раз, и даже пытались приоткрыть калитку, но отдернули руки, услышав странную фразу: «Ведают ли они, как истлевшая истома спешит расписаться незнакомым подчерком, пытаясь различить облик входящих в излом калитки, не понимающих удела бесноватого, с памятью, разорённой раздвоенностью?» Инсультный старик, сверля выпученными глазами глиняный проем, шевелил искореженными болезнью губами, рассуждая, - он разговаривал сам с собой: «Эти шальные бреки, бряки, дреки и сбивки на предрассветных, шумных джемах, безжалостное, ломкое звучание саксофона, душа рвалась в полет, он играл быстро, мчался как гоночный автомобиль с гигантской музыкальной энергией, пока его не остановил морфий, героин и марихуана, но был еще другой, образумившийся, с необычайной музыкальной интуицией…».
«О ком он?» - спросил поэт.
«О Чарли, Чарли Паркере из Конзас-Сити!» - он хотел ответить, вспомнив истрепанный винил фирмы «Орфей» и Орнета Колмена, что играл с басистом Чарли Хейденом в манхэттенском кафе «Пять точек», но утаив не только имена, промолчал, прочно следуя за его же стремлением в ускользание от имен и определений (поэт был прекрасно знаком с  мироощущением француза Батая).
Иногда поэт ошеломлял, со знанием дела, смачно рассуждая о парадигматическом способе употребления слов и выражений, вспомнил он, и сейчас, вдруг, не смущаясь, затеял разговор, навеянный идеями Остина о безжалостной эксплуатации неточностей, двусмысленных выражений и всевозможных лингвистических ловушек, настаивая на лиотаровском отрицании универсального языка и утверждении пространства «языковой игры».
Гость, рассеянный и невнимательный от выпитого, в пол-уха слушал пространные измышления, рассматривая запыленное стекло окна бала-ханы перед неясно подмигивающим огоньком дальнего костреца у глинобитной стены полуразрушенной мазанки, но внезапно ответил строчкой из Монтале: - «Размазанный и слабый свет внизу был только вспышкой спички».
«Эуджение Монтале! «Малое завещание!», - с готовностью подхватил поэт, – 1953 год!».
И продекламировал в след: - «На зеркале храни налет пыльцы, когда угаснут лампы и сардана сквозь темноту повъется пляской ада!»
«И перламутровый прополз улитки или, наждак разбитого стекла», - улыбаясь, продолжил гость, так и не посмотрев на его возбужденное лицо, а через миг перевел разговор, рассуждая о чернокнижии времен Ренессанса.
Сочувствующая улыбка, и все же что-то его тревожит…
«Просто зло берет… - говорит, - …нет, нельзя забыть то, что нельзя забыть, но сколько в пустыне красоты, когда твой дом не имеет крыши, стен, пола… вместо постели – полынь, украшением – лунный несильный блик на бутылочном стекле и щепотка веселящей травки в невесомой папиросной бумаге; часть уже покоится пеплом в порах земли… вокруг много интересных вещей, куда больше чем можно предполагать, но врата вечности находятся не здесь, к сожалению, по крайней мере для меня… пытаешься найти соответствие в одном месте, оказывается в другом, а на пожелтевшей фотографии все та же девичья задумчивость, глаза в тревожном предчувствии, столь очевидное для неё, стало для меня сомнительным… она живет в последнем доме крайней улицы… дальше, дорога круто, мимо древнего таш-рабата, поднимается в гору, к пологому водоразделу, потом неумеренное рвение спуска, вниз, к бессильному ручью, и у затхло сочащейся воды святое незнание пацанов из кашгар-кишлачной махалли, наследников искусных поваров, по совместительству, вдохновенных чтецов святой книги; они пасут скот, скучно играют в карты без вознаграждения победителю, просто так, почти автоматически сбрасывая потрепанных сальных королей, тузов и дам, уже отравленные страстью к бродяжничеству, пока их отцы и деды, - ловцы прохладных теней, - днем и ночью, омыв в ручье меченные родимыми пятнами части тела, вздыхают: «Чистота – обязанность веры», затем усердно воздают хвалу Аллаху, хотя смятение и страх уже коснулись и их умов: не так давно они прознали о предсказании Святого Пророка: «Несомненно… и с моими людьми случается то, что случилось раньше с израильтянами. Они, люди, будут похожи друг на друга, как похожи туфли в паре до такой степени, что если среди израильтян кто-то открыто совершил прелюбодеяние со своей матерью, то и среди моих уммахов-народов будет кто либо, кто это совершит. Наступит время, когда ничего не останется от Ислама, кроме названия, и ничего не останется от Корана, кроме его текста. В мечетях будет много богомольцев, но что касается праведности, они будут пусты и покинуты. Их уламы будут наихудшими из всех созданий под небесным сводом. Злые замыслы будут исходить от них и к ним же вернуться», и ужасались, когда их сыновья или внуки, утомленные непосильной рабской работой на дальних хлопковых плантациях, забывали перед едой произнести полагающееся: «Во имя Великого Аллаха», но в конце трапезы, исподволь злясь, напоминали нерадивым юнцам о причитающемся Аллаху: «Надобно сказать бисмиллахе, аввалежи ва акхерехи» (Во имя Аллаха, начинаю я и кончаю); их не сломленная гордыня; они превратились в неразговорчивых, незаметных, и вживаясь в гостеприимно-наглую нищету, захлебнулись стыдом, но по-прежнему, втуне, упорно врачуют надежду, прерывисто и украдкой шепча, что тайные дороги судьбы неисповедимы, да! мифы сотканы из действительности, вымыслов и сновидений, говорят, задумчивые, не в меру сосредоточенные, полные угнетенной любви, и повторяют сказанное снова и снова с таким видом, словно великодушно даруют гениальное творенье заезжего мастера из мистиков, но глаза наполнены тихой грустью, чтобы через минуту, другую беззвучно несмело засмеяться, стать легкомысленными, теперь мухи вьются у самых их лиц, влажных от пота и внутренних усилий, словно не птицам, а им в пору осенней мороси предстоит отправить в будничный полет, в безвестное место свое телесное изнеможение, неся в памяти часть подаяния, называемое воспоминаниями; и сама неповторимая возможность отречься от своей земли, дома, от запаха тандырного свежеиспеченного хлеба, от многочисленных могил на родовом кладбище, казалась не так уж кощунственна, тем более, когда шириться беспощадная власть раз и навсегда заведенного, ничем непоколебимого порядка, когда любая упавшая или сдвинутая с места вещь незамедлительно водворяется на привычное, ей навсегда отведенное место, а сонная неподвижность и вынужденная лень обвивает каждое движенье, плюс смиренная безыскусственность, так и не понятная – достоинство ли это или недостаток в истинной тяжести замкнутого обитания, предназначенного для долгого терпения, молчания и скудного ужина с гордым достоинством за скромным домотканым достурханом при полной луне, вычертившей извилистый, местами вздыбившийся, отяжелевший от черноты контур горного хребта с чащобными зарослями алычи на северном склоне, когда глава рода, пригладив шершавыми ладонями седые волосы от виска, вниз, до кончика бороды, прежде чем произнести фразу, будет тщательно взвешивать каждое слово, словно это не слово, а речной склизкий неподъемный валун, но произнесенноё, оно станет, сперва, непостижимым, потом тяжёлым, ненужным, бесполезным, затем превратится в неуместное свидетельство истощенного намерения под аккомпонимент приглушенных вздохов разочарования, словно к терракотовым лицам прикоснулся след умерших гортанных песен, а не воплощение желания приобрести новый смысл существования к намеченной цели, взамен утраченной, - головокружительный побег в навязчивый и ускользающий мираж…»    

21.

Неизвестно, был ли поэт озабочен рождением очередного своего творенья или в безмолвном поиске идеального текста, когда метнувшись по стенам виллы Боргезе, низкое солнце запуталось в бесконечной анфиладе залов, потом, полыхнув по куполу, исчезло за дальними черепичными крышами, колокольней и куполом собора святого Петра,  размышлял гость. Миновав грациозные линии Порта дель Пополо, ты свернул вправо, на виа Фламиния, выуживая из кармана мятые лиры, затем расплатился за сомнительную прохладу фруктовой воды, а перед этим, почти в полдень, тихо сидел на берегу Тибра, посасывая приторную карамельку у античного моста Сублиция.
«Знаешь, я сидел… больше не было сил двигаться… танталовы муки, Тибр… или вдруг, задребезжавшие звуки… одинокий саксофонист в фиолетовой майке, окропленной разводами пота, раздирающий свой инструмент у мутной воды… рядом извивались окровавленные бинты и серели до предела замызганные оболочки шприцев… все отсвечивало в каменном спуске к течению реки, и мелькнувшее из Эзры, «Cantos»: «…потом спустились к кораблю»… спорящий с шумом воды, отпугивающий хрип, запах чеснока, базилика и томата в поджаренном соусе: у пиццерии толпилась нагретая пластмасса столиков, дальше колыхалось сфумато церкви Святого Бартоломея, мшился забытый стон больных пилигримов и дыбились каменные остовы строений у острова Тиберина, обращенные в произвол разрушения за скупой улыбкой твоего вчерашнего guida, - знакомого фотографа-попараци в простонародном квартале Сан-Лоренцо, в провале заброшенной фабрики, где рядом с элегантной формальностью эзотерических образов с утерянным значением и смыслом услужливо бродил дух «вещественности» и «мануальности» Новой Римской Школы, огибая беседу с симпатичным поэтом о назревшей необходимости изобрести новый лингвистический синтаксис. «Пора герметизма, с его усложненностью, намеками и аналогиями, в прошлом! Я не намерен страдать за «всех»! Я строю «свою пустоту», которая тверда как мрамор, - взъерепенился поэт, шевеля сюрреалистическими усами на фоне вывороченных окон в кирпичных стенах унылой фабрики. - Впрочем, мы не до конца опустошены наплывом космополитизма, мечтаем о независимой, идеальной поэзии, и погружаясь в монохромную плотность, создаем комментарии к уже существующим комментариям, тем самым вынося себе приговор. В прошлом творчество Гессе, Селинджера, Малера, Кейджа, или теория «идеограмматической поэзии» Эзры Паунда из Айдахо. Они удачно присосались к чужеродной поэтической форме, адаптировав её для своих нужд!» Родом из Калабрии, он прекрасно ориентировался в зарослях американской поэзии: - «Не все созданное однозначно, но высится вершина айсберга, я бы сказал из наиболее «японизированных», таких, как Олсон, Крили, Гудман, Пэтчен, Эшлиман, Райт, Келли, Ротерберг, вспомните!..» Ты вспомнил и прочитал из Филипа Уэйлена: «Ранняя весна. Собака пишет на окне носом» «Да-да, авангард шестидесятых, - без восторга воскликнул он. - Гэри Снайдер, Сид Кормэн… дети цветов… сладкий дым марихуаны… видно прекрасное было время!..» Тем временем саксофонист продолжал бугрить щеки, безразлично наблюдая из-под припущенных век за потоками быстрой воды, часто прерываясь и отирая носовым платком потеющий лоб, - должно быть изнемог, слишком жарко для продувания легких, или нелегкое ученье вдали от злобных выкриков соседей. Надрываясь сиреной сквозил автомобиль с надписью «CC, Carabiniri», и отразившись от лобового стекла, солнечный блик было рванулся сквозь приоткрытые двери в засасывающую, скудную прохладу, где износившейся сбруёй свисала ссохшаяся кожа поддельного кардинальского штандарта, - дешевый, пупырчатый нимб над рано облысевшей головой владельца пиццерии с красным лицом: обрыгло ему от жары, взгляд обыскивающе, скоропалительно скрежетнул, заставляя вспомнить о процессе скелетирования листьев, и… как испуганный сарт, метнулся спертый дух раздробленного пармезана…»
«Все к лучшему…», - произнес ты тогда, уже при свете мигающей рекламы «AGIP» и «ANAS» разглядывая пупки обнаженных римских гетер, их бритые до синевы лона, пройдя под эстокадой в восклицаниях автомобильных клаксонов, - несмолкающей римской симфонии, гимна, посвященного женской обнаженной плоти, намеренно медленно, даже с непозволительной медленностью мимо окна потрепанного «Альфа Ромео», как бы невзначай, ненароком зацепив боковым зрением рыхлую белизну просторных ягодиц, яркий маникюр и трёп незагорелых, обвислых грудей в душном салоне… Ах, шаловливая виа Фламиния!.. Теперь о ней напоминал след, вдавленный в пыль пола, и небольшой кусочек глины, отвалившийся от ребристой подошвы от этих потрепанных итальянских туфлей темно-красного цвета с металлическими пластинками на тупых носках. Металл сверкал на матовом фоне кожи, и поэту была видна четко отчеканенная надпись «SAFETY FIRSTU».

22.

Поэт упомянул о чувствах, когда предательски скрипнула лестница. Под досками пола, принюхиваясь, тревожно завозился волкодав. Вновь позвала девочка: - «Ота, ота!...» На миг зыркнула сверкнувшими глазами на постороннего, потом помедлив, поставила у порога глиняный ляган с горкой из пережаренного мяса, лука и картошки, присыпанной зелеными листочками мелко нарезанного кориандра и укропа. Закатный луч, чиркнув по стеклу отворенного окна, отражением рассек её настороженный глаз надвое, метнулся к пыльному зеркалу, рассыпаясь на тысячи искр потерявших инерцию в густом запахе перекаленного жира и, наконец, бенгальским огнем, новыми тысячами искр, шипя и угасая, опустился в пиалы с вином, напоследок окрасив пальцы поэта в минор розового налета.
«Послушай, за окном уже вечер, притихший и податливый», - произнес поэт, передвигая к твоим коленям ляган на расправленном достурхоне. Разламывая на куски лепешку, улыбнулся: «Младшая дочь принесла, пора подыскивать жениха… У тебя есть женщина?.. - спросил, он, взмахом руки приглашая к трапезе, и добавил: - Бу аёлнинг исми нима?..» (Как звать твою женщину? (узб.))
Стоит ли отвечать, подумал гость, что даст непривычное для его слуха, шероховатое имя далекой женщины?.. Ты ее ласково называл… Нет! Перед едой полагается выпить. Надо затемнить разговор, отвлечь его:
«Мы имеем дело с моментом чистой, или созерцательной субъективности».
«Да, да! - словно пойманная на стальной крючок трепетная красноперка подхватил поэт,  забыв о заданном вопросе. - Важнее не выражение чувства, а само чувство в его необъяснимой субъективности… Поэзия обитает внутри человека, в нас, а не между людьми».
Переиначивая Джентиле, вряд ли бы он стал поклонником Кроче, подумал гость, вновь ощутив прилив тревожного предощущения неизбежности конца, уже изрядно раздосадованный его абсурдным желанием спрятать свои нехилые амбиции под маской нашпигованного информацией  интеллектуала. 
Обдав дробным перестуком, снизошло в проём окна, распласталось по головам мычащее облако пыли. Вторая пластиковая баклажка опустела под аккомпанемент колокольчика и крик пацанов-подпасков.
«Каждый день в одно и то же время, их число почти одинаково…» - печальный, проронил поэт, тоскливо пьянея, не унимаясь, вертя словами, щупая слух фразами, словно пытался наверстать упущенное, сулившее мелкую прибыль, когда было затоптанный разговор застрял между сбитыми копытами стада, и одиночество, ненароком, подсело рядом.
«Метафизическое мышление, считал Даррида, склонно стирать следы отсутствия, которые и создают присутствие как таковое. – произнес, и вдогонку спросил:  - Ты согласен с этим?..» 
И это понятно, чуть не слетело с языка, ведь мыслить о неприсутствии чрезвычайно трудно, вот в чем твоя загвоздка, отсюда неизбежное желание выследить, захлестнуть в сачок глаза подмеченное, обрекая жертву на погружение в собственную поэтическую каталепсию, поэтому понимаю, как трудно найти выход из натуралистической зависимости, когда преследует вечный соблазн излишне активного, метафорического алкания. Этот абсурдный человек, подумал гость, представляет жизнь как непрерывный текст, превратив поэзию в свое последнее пристанище, лукаво потворствуя исходу их своего мнимого одиночества, достижимому лишь за какой-то мистической гранью, в тоске и томлении к недостижимому совершенству, но он должен чувствовать: для этого одних впечатлений недостаточно, нужно еще вмешательство выслеживаемого, которое необходимо заарканить, остановить, уговорить, завербовать, в которое надобно влюбиться и суметь убедить влюбиться в тебя, отменив излишнею натуралистичность, истого уплотнив субъективность, превратив свои ощущения в изделие алхимика,  понимая,  что слова скользят, исчезают, растворяются, избывая собственные предписания.
Очнувшись, он ответил, что когда слова перестают выражать – начинай созерцать.
Да, порой, поэт кое о чем догадывался:
«Ты сам уступаешь нажиму, давая возможность себя совратить, и симулируя, выдаешь отсутствие за присутствие, и, наоборот, смешиваешь всякое различие реального и воображаемого, - эдакое бодрийаровское распутство, «совращение как стратегия», - заранее зная, что присутствие перечеркивает не пустота, но! удвоенное присутствие, а пустоту перечеркивает не полнота, но! перенасыщение – то, что полнее полного. Так ведь?..»
Невозможно было отрицать: порой, он бывал прав.

23.

В такой же жаркий день, запивая темным умбрийским вином вязкую пасту с соусом из сметаны с грибами полдничая в остерии, под гераневым, красным потоком на улице Корсо, недалеко от площади Ларго Гольдони, ты неторопливо перелистывал сборник статей назад от конца, купленный неделю назад на парижском книжном развале: металлические ящики нагло теснили прохожих, перекрывая обзор острова и знаменитого собора, подступы к набережной Сены. В оглавлении значилось: «И подписано: Понж», - пространная статья, связанная с идеей критики «фалло-логоцентризма», «Похищенный звон» с текстами Жене. Медленное вникание и почти физическое наслаждение... Затем вспомнился темный копал пальцев нашего друга, саманный дом поэта и скрипучее гнездо над подворотней, его слова, осторожно пророчествующие сквозь раскаленный песок. Наблюдая за неподвижной сиестой перекормленных кошек, их ленивой сытостью в тени усмиренных машин, ты размышлял о воплощении в его поэзии принципа гетерономности, мысленно стирая из памяти сомнительные следы множественных «прививок», знаков «включенности» в текст других текстов, понимая, что несмотря на обедняющий космополитизм, излишнее пристрастие к изощренному формотворчеству и перенасыщению деталями, его тесная проза и изящные верлибры с ускользающим, окольным языковым избытком, выглядели идеальными короткометражными фильмами с намеренно подчеркнутым отстранением сюжета, напоенными синкопирующими фразами и словами - пристальными наблюдениями, крепко настоянными на пьянящих, неожиданно впечатляющих поэтических находках, немного сентиментальных, но заумных не в меру, с налетом утаенного пристрастия к почти идеальному  языку Набокова, с незаметно отколупнутым от Унгаретти, Сабы, Монтале, чуть-чуть от Квазимодо, «нового романа» с Натали Саррот, круто замешано на конкретной поэтике и акустических комбинаторике Венской группы Эрнста Яндля и Фредерика Майерекора, на «пуантилистских» словесных партитурах Джона Кейджа и синкопированной, дискретной технике Чарльза Олсона, на находках поэтов американской «Language school» от Лин Хаджинян до Майкла Пальмера, впрочем как и на догадках других могучих слонов американского постмодернизма, но кто сейчас не без этого? «Даже такой титан, как Бродский, признавал, что поэт крадет направо и налево и при этом не испытывает ни малейшего чувства вины!» - любил нравоучительно жульничать, при этом жмурясь, словно сытый мартовский кот; или крохотная нечаянная мошка, а не солнечный блик, запуталась в сетчатке изучающего глаза? Потом ты бесцельно бродил по римским уличным щелям старого города, под негромким хлопаньем выстиранных простыней, усталый от эпигонского концептуализма молодых художников, щелкая напропалую новеньким «Никоном», словно надеясь в случайном, немом кадре, впоследствии отыскать причину возникновения лингвистики и семиотики в текстах Умберто Эко, Филиппа Соллерса и непревзойденных комментариях Ролана Барта. Однажды ты его снимал (он не артачился, позировал с преувеличенной готовностью) на цветную пленку: «KОDAK GOLD» - НЕПРЕВЗОЙДЁННАЯ ЧЁТКОСТЬ И ЦВЕТОПЕРЕДАЧА! - меняя фокусы, удаляя и приближая сосредоточенный взгляд, присвоив трещины чужой, саманной стены с засохшим очесом от пальцев рук на падкой глине и часть тутовой ветки с мохнатой гусеницей, притаившейся на бархатистом исподе зрелого листочка. «Встречаемся изредка, - заметил он, позируя, - но иначе не вспомнить лица». Ты знал, что подобно хандковскому герою, себя он считал более чем заядлым кинофанатом, тогда профиль и анфас женщины, с которой была назначена встреча у входа в зябкие катакомбы Домициллы, отдаленно напомнили бы ему лицо главной героини последнего фильма Паоло Пазолини. Вспомнился одинокий саксофонист, раздувающий легкие на фоне, мутной, бурлящей воды: все мы учимся каждую секунду, не осознавая того, и струйки воды плещут в фонтане, пока она застыла в нарочито надменной позе: «Запас терпения не помешает в подземном некрополе с бесконечными галереями, подслеповатыми нишами, криптами… Ты не был в колумбарии? Ах да! Видел усыпальницы в Самарканде и Бухаре: камни, изъеденные коростой, но здесь иной мир, иные склепы, пустыри и мраморные саркофаги, а залы украшены фресками в помпейском стиле… У вас нет традиции ваять скульптуры, барельефы, - ислам запрещает изображение человека… Эти надписи восходят к началу второго века, а попечительствуют монахи Ордена Милосердия…» «Кем являлась Домицилла?», – заранее зная ответ, спрашиваешь ты. «Святой мученицей и внучкой Домициана», - отвечает, и наконец-то подступает блаженство: последняя, окованная бронзой дверь, контрастом подземелью, - придушенный вечер на фоне арки водопровода Клавдия; и снизошла благодать. Там, тоже было подземелье, хотелось сказать, правда не такое просторное, с разводами свежей штукатурки, напомнившие о существовании фресок, и его труп в рабочей спецовке, осторожно опущенный сильными руками на развернутое одеяло, возле стеклянных, объемистых фляг с забродившим соком, под суетливой спешкой родных и соседей: нужно упокоить обязательно до захода солнца, а наверху: крики жены, плачь и рыдания дочерей, пыхтенье мойщика трупов, - высохшего старика, казанского татарина в застиранной тюбетейке на вянущем затылке, с кусками перебираемого хлопка в искривленных подагрой, костлявых пальцах, глухой стук обмывочной доски, притесненное звяканье опустошаемых ведер и треск разрываемой материи. В двух метрах, под нахохлившейся пальмой, на виа Венето, спорила пожилая пара, опасно жестикулируя: скрипучие крики, взаимные упреки, ругательства, - чего-то не сладилось у них под конец жизни, чья-то оплошность, и разом вспыхнуло, взорвалось, выкидывая зрелую лаву ссоры, - маленькая война барабанит слух прохожих и воздушный пурпур неона. Прерывая визг, гонг часов ударил зычно в припавшее небо, с лязгом проворачиваясь механизмами, вторя звонкой бронзе колоколов, - романский стиль, резная сыпь пилястр, немота колонн, летуче-прозрачные арки в звучащем пространстве, над вскинутыми лицами – все, все, дань Деве Марии, страданья неизбывны, «О Санта Мария Маджоре!», с баюкающей хрипотцой пел знаменитый тенор под треньканье мандолин, и юный вор-карманник зачарованно слушал, втихомолку жуя чешуйчатую головку недозрелого артишока. Потом кафе «Гранд Италия», с выкрутасами, оскомина вензеля, изящные нимфы, наяды в струях воды на мрачном фоне глыбистой базилики, внутри с потаенными переходами, и она, сама доброжелательность, улыбаясь, любопытствует, неспешно крутя китайский веер, - ты уже полон, насыщен её прикосновениями, рабски повторяешь, сам себя озадачивая: «На самом ли деле в переливчатых песках твоей мудрой державы, бродят одинокие женщины в атласных одеждах?» «Сущая правда, - хотелось сказать, - с волосатыми, как у ослицы, ногами». «Но если серьезно, её называют «наснас» - пустынная женщина», - ответил ты. Она засмеялась, расширив светлые глаза с искрящейся прозеленью, водой, настоянной на анисе запивая ответ, ты пивом или вином, бог его знает, исступленно придвинув к друг другу колени, пока темноликая ночь, крушением, клином не вонзится между нашими лицами, усыпляя в неподходящий момент тяжелые веки, и поросль в её шейном, уютном логове, контражуром не затемнеет в неоновом нимбе. На миг прильнула напомаженными губами к щеке, жарко дыхнув анисом: «Debbo partire» (Мне нужно ехать (итал.)), и вслед, торопливо стирает фиолетовость отпечатка, смеясь; другая рука полусогнута в сторону базилики, звонко щелкает пальцами: такси, такси, созвонимся, кричит на ходу, но, непременно завтра, в восемь, здесь, на текучем дебаркадере, в толчее вокзала Термини, где людское стадо прессует время отхода в любую погоду; нагретые прутья плетенного кресла, выпрямляясь, отдыхают, сохраняя аромат женского тела, а старик в светлом костюме, исчез уже, испарился, - он сидел солидным изваянием, строго за соседним столом в широкополой, фетровой шляпе, с шеей, не смотря на жару, изящно задрапированной шелковым платком. «Типичный «siciliano», бесспорно схож с доном Карлеоне, и важный, как минотавр, - заметила она, - прямо сидит, молча и сосредоточенно, словно затевает нечто необычно-опасное». «Дон Карлеоне» неспешно выцеживает последнее кьянти из плетенной бутылки в граненый стаканчик, чмокая, выпивает, допотопно закидывая голову. Немедленно откупоривают новую, - мизансцену с официантом, мы пропустили, целуясь, - рука вздрагивает и кьянти кровенит алыми лепестками скатерть, голова «дона» дергается вниз, полой шляпы гася свечу. Она улыбается, раздражая «дона», его глаза зло сузились, напомнив монголоидные прорези в холстах Лучо Фонтана: «La disturbo?» (Я вам мешаю?) «Si figuri! Tutto e in ordine» (Что Вы! Все в порядке (итал.)) - отвечает она, не переставая улыбаться, и шепчет в твое ухо: «Он милый, этот реликтовый «дон»…» Тот вкус вина, из подвала друга, его лицо: «Mi ricordo bene  Il  suo  viso» (Я хорошо помню его лицо (итал.)) Она   кивает  мне  в  ответ,  заслоняя   прошлое:  «Mi  ricordo  del  tuo cjmportamento, Grazie di tutto!» (Я не забуду, как ты себя вел. Спасибо за все! (итал.)), и поздним,  монотонным  эхом:  «Кечирасиз,  Сизга  халакит  бердим…  Кечирасиз,  Сизга халакит бердим…» (Извините, что помешала. (узб.)) - она самозабвенно учит узбекский, губы оклеены повторением, когда за вагонным стеклом, день потонул в череде наслоений: бесконечный пригород, сплюснутый врастяжку; знаком прощанья застывший на миг переезд, обильно засиженный автомобилями; вспять, выдирая момент, вскинулась рана обрыва над апельсиновой рощей, схожая с мешковиной Бурри из собрания Терциньи, – изношенной, дырявой и заштопанной; низкое поле подсолнуха исполосовала фиолетовая тень гудящей электрички, соскребая густую пыльцу и, наконец, показались внезапные черепицы старомодных крыш Чивитавеккьи: новый вокзал, похожий на выскобленный писсуар, до отвала наполненный декоративными цветами без запаха, а дальше, в противоположной от порта стороне, за оплывшим, жирным предместьем, резво рвется навстречу покатая безымянность холма, оттененная иглистыми кронами пиний, и контражуром, сверкая слоисто, бредит полоска моря, невесомо повисшая между небом и извилистым берегом, с медленно крутящимся по пляжу желтым  «опелем». «Здесь, кажется, скитался Рембо, с больным, прилипшим к ребрам желудком», - тихо прошептала она. Её волосы, - рыжие, густые, не признающие перманента, - без перебоя, щедро рассыпались, сплетаясь с тугими стеблями, выуживая запах белладонны, лаванды и олеандра из утробы цветов, у края виноградника, в апельсиновой роще, пока ящерка яро метнулась по раскрытой странице за деловито гудящей осой в оранжевую гниль отложившегося паданца, беспокойным хвостом подчеркнув накануне прочитанное: «Давай поговорим об этом, просто так, оставив здравый смысл, - он по ночам усталостью задушен…» (Стихотворение Альберто Бевилаккуа: «Давай поговорим об этом») Безмолвие… Дрожь нетерпеливой руки (всякий раз, ты был по-тюркски ненасытным), - медленная, убаюкивающая прогулка охмелевших кончиков пальцев, как тягучий, протяжный блюз в белом пушке, по прохладе кожи, в лобковых, золотых завитках с искрящимися капельками росы, - её и твоей, и обратно, вверх, по линии, бегущей вдоль спины до теплого затылка, com’e morbida la tua pelle, capelli, cara, mi piacerebbe fare (Какая у тебя красивая кожа, волосы, милая, я хочу тебя (итал.)), в голубиный поток льющихся волос, как море после бури, - безвредное и ласковое плещется волнами к берегу, сквозь песок к полю, в упругую поросль скошенного жнивья после жаркой страды, мимо губ, надкушенным в кровь, в пронзительную, жгучую боль… молниеносную и неожиданную, вынудившую невольно вскрикнуть, инстинктивно сжать пальцы, вспомнить хаос и необъятно-туземную выгарь далекой родины. Затем сидели, не стыдясь подставляя обнаженные тела отступающей тени, не вникая в завораживающее шуршание полетов стрекочущих цикад у белеющей каменоломни, прямо за опущенными головами. Ты выуживал раздавленный трупик осы из роскошной копны её волос, - она, бесстыдно раздвинув загорелые ноги, полусогнувшись, сосредоточенно смотрела сочувственным взглядом сквозь упавшие пряди, сооружая в виде щипчиков ухоженные ногти, пытаясь зацепить темное жало, пока, ты, с готовностью протянув руку, скосив глаза, заворожено смотрел сквозь ключицу и розовый, подрагивающий аромат набухших сосков, на её выпуклую, пьянящую промежность, наблюдая за божьей коровкой с чуть выпущенными прозрачными крыльями, беспомощно копошившую короткими лапками чащу вьющихся кудрей сочного алтаря, зарываясь все глубже и глубже, и тонкое, удушающее лассо, - жгутик трусиков «танго», светлел рядом из-под раскрытой книги, на краешке пледа. Вечерний бриз сдвинул бремя долгого дня, предвидя солнечное умирание, и внезапно, морозя кожу, нависла предтеча не наступившей сырости, - ты, переживший наслажденье и болезненный шок, и она, погрузившая твой припухший, меченный палец во влажную полость рта, медленно просунув между пунцовыми губами, чуть прикусив и прижав к шершавому языку, теплым дыханьем скользнув по ладони.

24.

Перед  отъездом, сидя в местной остерии, ты с трудом разбирал бисерный подчерк, чувствуя внимательный взгляд поэта, прилетевший вслед за письмом: «…и пророки не ошибались, говоря о еврейских женщинах, следующих ханаанским обычаям  выпекать особый хлеб в форме фаллосов, приносить «водяную жертву» и отправится в домы «блудилищные», что при храме господнем, ведь признался царь Саргон, основатель первой Аккадской державы: «Матерью моей была иеродула… Да-да, храмовая проститутка, отца я не знал, втайне родила она меня, положила в осмоленную тростниковую корзину и передала течению реки». Так вот, внезапный, приемный сын: мать старательно имитировала роды. Ты помнишь, что Зевс являлся подкидышем? А старик, вспомни, тот инсультный старик-паралитик - почитатель джазовых импровизаций, за которым мы безуспешно пытались подглядывать: он оказался подкидышем, яко бы окаменевающим. Невероятно, но старик одурачил всех нас: на поверку камень-песчаник, из которого, как сплетничали, состояла его плоть, оказался обыкновенной глиной, только чрезвычайно плотной и твердой. Вот, что писали в газетах после его внезапной кончины «Вряд ли он был умен, раз позволил одурачить себя, ибо сам не знал и не спрашивал, от какого древа был тот неизвестный плод, что она предложила ему на ужин. Он казался не слабым, не податливым существом, но невежественным, и поначалу змей хотел обратиться к нему, но потом передумал: «С этим истуканом говорить бесполезно, это факт, он просто кусок твердой глины, лучше я заговорю с женщиной, она податливей, любопытней и все хочет знать…» Не зря мы за ним следили! Я узнал, что Луиджи Инкоронато и Франко Костабиле, не обнаружив устойчивости мира, покончили жизнь самоубийством? Это правда или…»
Почему поэт вспомнил только эти имена? Некоторые сочли их не в своём уме, но это не так, размышлял ты, - они стали жертвами собственной правильности, наивной простоты и разочарования. «Абсурдный человек не станет кончать жизнь самоубийством, - вспомнилось желчное замечание Сартра, - он хочет жить, не отрекаясь от тех истин, в которых убежден, жить без будущего, без надежды, без иллюзий, но не смиряясь». Разве они  исключение? Нет, они не единственные в неизданной антологии поэтов-самоубийц! Вспомни, хотелось немедленно ответить ему, номер в туринской гостинице «Рома», скребущуюся о дверь, безумную кошку, и последнею фразу, нацарапанную на клочке бумаги: «Только не надо сплетен. Чезаре Павезе». Прощание вне церкви, соболезнующие, огорченные взгляды, цветы, венки, дамы с зонтиками, черные вуали на шляпках, добросовестные похороны, впрочем, ты не очень разбираешься в тонкостях католического обряда, - труп не продержится и трёх суток: лихорадка разложения и полное взаимодействие с прожорливыми червями…

- E’stato bellissimo! (Это было потрясающе! (итал.))
- Sei una donna meravigliosa. Che cosa preferisci? (Ты удивительная женщина. Что ты хочешь? (итал.))
- Fare… (Тебя… (итал.))
- Po’ piu lentamente! (Повтори! (итал.))
- Io prendo gli spaghetti al pomodoro, e tu? (Я возьму спагетти с томатным соусом, а ты? (итал.))
- Io invece prenderei una cjstoletta alla Milanese con un po’ d’insalata e dell’acqua minerale. (Я бы взял отбивную котлету по-милански с салатом и минеральную воду (итал.))
Минуя пустынную стоянку, пыля, жёлтый «опель» промчался мимо окон остерии, унося в металлическом чреве галдящую ораву подростков по дороге в каменный мешок города с ратушной площадью и готическим собором, пока он неспешно расправлялся с котлетой по-милански, рассеяно прислушиваясь к эксклюзивному интервью с американской суперзвездой из Голливуда.
- Смотри! - удивленно вскрикнула она, увидев на экране лицо в старомодной фетровой шляпе. - Это же тот самый старик, «дон Карлеоне»!»
Обернувшись, он посмотрел на экран телевизора, мимо застывшей руки, держащей вилку с извивающимся мотком упругих спагетти, чуть измазанных красном соусом, отдалено напоминавших окровавленную суфийскую вязь.


ЧАСТЬ II


ВОСТОЧНЫЙ ТРАНЗИТ


И увидел я новое небо и новую землю; ибо
прежнее небо и прежняя земля миновали…

Откровения Иоанна Богослова. Гл. 21:1


…если б не ЭТО...
…какая-то бессмыслица и глупость… много видов глупости, но этот какой-то особенный... почему именно мы?..
…не стоило претендовать на многое… только утаенное…
…утаенное?..
…именно…
…а память?..
…полагаешь, что именно память?..
… да-да… цепкий магнит…
…а здравый смысл?..
…так пожелал Аллах…
…не стоит, не стоит… не надо... произнесенное всуе отпугивает, тяготит, подавляет…
…или создаёт иллюзию близости...
…надо честно признать допущенные ошибки…
…а радости?..

Ради каких это радостей надо было им выносить столько унижений и трудностей? Чтобы почувствовать себя затравленными обстоятельствами чужаками? Не сумев ускользнуть от одиночества и тоски прежде, там, упрямо творя более плачевное одиночество и будничную тоску сейчас, здесь? Ущемленные? Но кем, чем!? Не в их пользу сложившимися обстоятельствами? Попробуй, только намекни им! Даже ничтожное сочувствие унижает их, ровно были уличены в чем-то дурном, преступном, недозволенном. Они опять чем-то не угодили здесь, сейчас, впрочем, как и там, тогда? Обострившаяся чувствительность? Только посмотрите на их взаимные, испытывающие взгляды с затаенным желанием поскорее избавиться от этого, тревожащего, может быть даже угрожающего, но если б их существование сложилось по иному? Они ошеломлены. Они взбудоражены. Нервы на пределе и взвинчены так, как это бывает только в минуту серьезной опасности. Их организм нуждается в передышке. Да, им необходима передышка. Разве вы не заметили, как они измучены? Раздраженный голос и наставительный тон. Вслушайтесь…

…попытаться войти в иную суть, словно перейти с одной пустоши на другую… 
…но, согласись, судьба руководит нами как нельзя лучше...
…лучше?.. ты так думаешь?.. или только инстинкт самосохранения?..
... ничтожная вероятность…
…кто-то из нас должен был откинуть заветы здравомыслия...
…ошибка, пусть даже самая незначительная, может серьёзно навредить благим намерениям… 

Они правы. Всякая поспешность чревата оплошностью. Уже убедились на собственном опыте. Или чувствуют, как исподволь, постепенно, не за один день, они наполнились усталостью, тоской, разъединительным страхом и ненапрасными опасениями. Только на первый взгляд выглядят степенными, эдакими счастливчиками, волей случая укоренившимися в чужих традициях. Движения размеренные, без спешки, без суетливости. В полголоса, будто овладела ими боязнь привлечь к своим персонам излишнее внимание, размышляют о еще не случившимся, осторожные, если дело коснется их личных отношений. Плечом к плечу, бок о бок, чинно фланируют по дальним аллеям  центрального парка, стараясь сдержать приступы сдавленного кашля в расплаве необычно-жаркого летнего месяца, а к вечеру, приглушив воспоминаниями острое чувство ностальгии, как обычно, заглянут в приглянувшуюся пивнушку пропустить по бокалу, другому так полюбившегося им темного пива, посидят, сбившись воедино с фигурами завсегдатаев, отдохнут, посудачат о том, о сем, о своей нелегкой доле, и так до наступления ночи, чтобы затем разойтись по своим крохотным мансардным квартиркам, а через неделю вновь появиться здесь, у главного входа в этот роскошный имперский парк. Чего в этом плохого? И всё же… В случившемся нет ничего привлекательного. Или они смущены, встревожены, озабочены? Их крохотное, шаткое благополучие... Кто же мог подумать. Но раз так вышло… Разоблачение неуверенности? Или, без умения одарить благожелательностью, преднамеренный рывок в неопределенность, в собственное смятение? Ничтожный шанс уличить себя в жесткости? Или именно в такие секунды они внезапно обнаружили недоступное для их понимания ЭТО, уже через миг, вдруг, на самом деле, поступившее вплотную, помимо их воли пробирающееся под одежды, тревожа тело, раздражая щекочущими прикосновениями? В тот момент поневоле пришлось им до боли в ладонях гулко хлопать по штанинам, ниже и выше колен, по ляжкам, груди и животу, отмахиваться, отбиваться от назойливого этого, так нагло, так бесцеремонно вторгшегося за недозволенную черту. Нет, они не ошиблись. Никаких сомнений. Бесспорно… Вновь… Тогда чего стоит стезя рассуждений о любви к ближнему? Например: к родному брату, к матери или к отцу? Только перезрелое ожесточение как стремительный натиск, исключающий манипулирование чувствами? Нет! Лучше им бережно хранить молчание, не торжествуя, не привередничая, без злорадства, безо всякого умысла, не унизив собственного достоинства, не вступая за зыбкий, запретный рубеж, увы, отдавая причитающееся собственной заурядности, убеждая себя, что ничего ужасного, ничего рокового не должно случится в последующие секунды, минуты, часы, дни. Им следует быть предельно внимательным к мелочам…

…только один Аллах знает, где потеряно начало и где находиться конец!..

И все же всем своим нутром чувствуя неладное, принюхиваясь, дрожа всем телом с продыхом щупают ноздрями июльский воздух, покрываясь взбугрившимися пупырышками страха. Их непрочные жесты рассекают душный час. Они задыхаются. Чувство ложной свободы не дает полнокровно дышать. Их раздражает, выводит из себя их собственное ничтожное существование не только в сомнительном уюте сумрачной комнаты с чужим кондиционерным стрекотом за соседней, кирпичной стеной. А чего только стоят те, знали бы вы, те фривольные позы красоток на приклеенных в углу, выцветших фотографиях из журнала «PARADE», всякие там обнаженные блондинки и брюнетки, юные и аппетитные не в меру. Взять, к примеру, те самые знаменитые секс бомбы - сестры-близняшки с густыми, рыжими копнами распущенных волос над улыбчивыми лицами, слегка выгнувшиеся, компонованные фотографом в фас и с тыла на фоне белого синтетического меха или в обществе марокканских заклинателей змей, судя по их смуглым, унылым лицам, явно потерявших интерес к происходящему. А эти, прикрепленные в ряд глянцевые картинки с шокирующими выкрутасами нагих тел чаровниц, скучающих на керамическом бортике бассейна! И обязательный крупный план промежностей, фокусирующий взор на росистых, выбритых наголо вагинах, выставленных для всеобщего обозрения. Безусловно, поначалу они жадно накинулись на этот, им в диковинку, но понятный без слов иллюстративный мир, были чересчур возбуждены таким откровением. Каждый по себе, уединившись, разглядывали фотографии, украдкой занимались что называется «в руку», не боясь быть пойманным с поличным, истого грезя о свидании с разными там Sindi, miss Stern, Niki и Mari, мечтая в будущем посетить, «так, ради любопытства», говорили они, тот невозбранный и доступный мир, рекламируемый журналом «Sex Clab Classibied». Но вовремя поостыли, поняв, что вряд ли их тощий карман созреет для подобного приятного сюрприза, для несвойственной им свободы и откровенности, и сожалея о упущенных возможностях, вспоминали о своем сексуальном опыте на просторах покинутой родины, в ближайшем предгорье, с туристической палаткой, с бьющимся сердцем у пламени костра, с бараньими шашлыками и дешевым портвейном №53, с зычными гитарными переборами и обязательным, - так уж сложилась традиция, - гимном-песней о стремящихся к обрыву лихих конях, в общем, сексуальное желание, которое, обычно, имитировалось под любовь и обходившееся почти без наклада. О подстерегающей акинезии, поражающей в самый неподходящий момент, особенно их, подвластных к неудержимой тяге к общению, они старались не вспоминать. Но их необычайное стремление к бродяжничеству, рассуждения о мнимой свободе, о которой так любят разглагольствовать невольники! Их лица посерели. Они обеспокоены, будто внезапное ЭТО, в которое попали по собственной неосторожности, высосало из их тел оставшуюся влагу: мумии, мумии! Волосы взъерошились, топорщатся над лихорадочным блеском глаз, беседа с трудом удается им. Неразборчивое бормотанье… В удлиняющиеся паузы легко прорывается присвист астматического дыхания. Приглушенный, сухой кашель: удушье не позволяет полнокровно дышать. В июльском пекле то! Они пригибаются от тяжести заживо погребающих их смыслов, словно не произнесенные слова, а разъяренный осиный рой завис между ними. Выглядят неважно, будто враз полиняли: исчезла та, известная жизнерадостность и блуждающая добрая улыбка на губах, как бывает у людей воспитанных и терпеливых к шалостям других, располагающая, без предвзятости, если пришлось бы судить. Но порой они ведут себя так смело, раскованно, вроде смерть не почем им. Не стоило бы им преувеличивать свои невзгоды. Они не учли факт ускользания действительности именно в тот момент, когда, перерастая в упрямую уверенность, в собственное разоблачение, реальность невольно обнаружила отсутствие всякого смысла, явно подталкивая на поступки, о которых не подозреваешь, исходя из посылки о невозможности их свершения. Они явно обескуражены, как им кажется, этой бессмысленной, глупой затеей, этой мелочной возней, этой…

…вершась на основе столь же неопределенной, насколько нашпигованной нашей же самоуверенностью, прозорливость оказалась с червоточиной...
…разве обязательно присутствие смысла?..
…тсс… осторожно… не обращай внимания… не стоит… прошу тебя!..

Он предупреждает. Он заботлив не в меру. Он печется, заботится, взвалив на себя обузу добровольного защитника, будто перед ним, на самом деле, не чужак, а его младший брат, братишка. Он многое испытал в своей жизни. Чего только стоит мужественное лицо этого потомка рода барласов, ведущего своё родословное древо от самого Тамерлана, этого грозного воителя, хитроумного политика, великого стратега и великого палача. Братишке надо быть благодарным своему другу, наставнику и названному старшему брату. Хотя, нужно честно признаться, «старшего брата» раздражает его несносная привычка поправлять, указывать, поучать, с ни того, ни с сего вдаваться в пространные рассуждения о любви и политике, о ненавистной ему поэзии герметиков, о своей неразделенной любви к пока не охваченному его присутствием Средиземноморью. В очередной раз, с невозмутимым видом одернув не в меру зарвавшегося «братишку» и обретя душевное равновесие, он заставил до конца выслушать прерванную им на той неделе историю…

…и тогда мы, на минутку, только на минутку, поверь, зашли... довольно уютный кемпинг на скалистом берегу реки в гористой, прохладной местности... внизу непоседливая вода, совсем как там, у нас… и сносные номера… нет, отель не был пуст, так, туристы, парочка влюбленных и группа совсем молодых людей, судя по их жестикуляции, с Юга, может быть из Палермо или Мессины, островитяне, одним словом… и она… случайное знакомство, скажу тебе, капризно теребившая складки просторной, русской, шелковой шали, небрежно накинутой на нагие плечи, расплывчатая в светлом проеме балконной двери, и ниже, на закатном небе, в наступающих сумерках, уже метались летучие мыши, приглушенно сверкнула золотая серьга на мягкой мочке левого уха, под гладким очесом волос в пучок на затылке, как будто не её чужое лицо теперь темнело контражуром, но возможно было различить височную жилку, которая билась в эту минуту чаще чем как обычно бывает… молчала, пока контур лица не слился с вечерней мглой… «Мы ничего не видим, когда пытаемся узреть себя, видеть всё», -, норовила сказать тихо, почти неслышно… «Я хочу смотреть, но не видеть», - спокойная, продолжила, теперь смутная более, отвернув лицо с неясными глазами, вспыхнувшие блеском отраженных уличных фонарей, под которыми, поодаль, вслед за эхом её приглушенного кашля, прочертилась тень ночной птицы, чтобы с потрясающей ясностью скрыть свой стремительный промельк в зияющей кроне широколистного платана, а она уже, напрягши тело, вполоборота, успела проследить полет неуверенным взглядом, вероятно испытывая сближение с судьбой этой неведомой шальной птицы именно в эту секунду… тогда, скажи мне, зачем существуют опасения и предосторожности?, испытывая смутное беспокойство с опаской подумал я в тот момент, если был возможен путь без сопротивления, в котором, вдруг, один-единственный раз можно решиться впасть в безумие, верша неверный шаг, стать строптивым, невыносимым, злым, не уживчивым, мстительным, лишенным покоя, одновременно нежным, до предела наполненным сексуальным влечением, наконец, попытавшимся выяснить саму сущность созидания и распада, но на самом деле, в те минуты, не одобряя, не осуждая, не отвергая, не восхищаясь, только улыбался безвинной, доверчивой улыбкой, не позволив себе говорить о людских злодеяниях, не страдая, зная наперед, что покой и мука, как и всё прочее, лишь призрачная игра бодрствующего сознания, иллюзия, череда рождений никчемных смыслов, вроде вечной цепи, стягивающей игру ума и воображения, но если добровольно выйти из предложенной игры, размышлял я, будет не за что цепляться, нечем дорожить, ничего таить, скрывать, прятать, тогда исчезнут даже понятия, которые обозначали свободу и рабство вместе с другими лукавыми выдумками о хорошем и плохом, оценках, различиях, спорах, о мнимых обозначениях и именах - все, все мгновенно выгорает как южная трава в июльскую засуху, но не совсем, останутся упрямые корни, чтобы прорасти в подходящее время, будоража, тревожа, и время упрямых сновидений грянет в одну из ночей, многим одарит, подкупит сладкими миражами, одновременно жаля кошмарами, таящими в себе шок от внезапности вторжения, потом чередующиеся кадры, словно снятые в технике рапидной съемки: промельк фигур незнакомых людей, замешательство и ужас на их лицах, потом их осторожное возвращение к горящим строениям с настороженностью и с предчувствием какой-то другой неизбежной беды и следом  непонятный, всеобщий порыв – танцы вокруг горящих руин под пронзительно-зычную варварскую музыку с каким-то дикарским неистовством ритма, который, быть может, уже помимо воли овладел тобой, плавно перетекая из метафизических ощущений в реальность, минуя её белую кожу плеча, зависшее недоумение и нашу, накопившуюся обоюдную страсть, которую уже через минуту пытались отмести, отринуть, отвергнуть, затемнить неловкими, вымученными фразами… вот так!.. сон длится несколько секунд, чтобы исчезнуть вместе с её запеленатым в сумерки лицом, вместе с боязнью клаустрофобии и непонятной, варварской музыкой… да, сон исчезает, испаряется, чтобы остаться в прошлом, заслужив определенное доверие, но утром, испытывая неуверенность и головную боль, придется сражаться с нестойкой памятью, насильно выковыривая из забвения отдельные приснившиеся детали, без которых, обычно, не имеет смысла общая картина… в общем, жестокие правила…

Вы разве не заметили как он спохватились, поймав себя на мысли, что предавшись воспоминаниям, они заплутались и кружат в незнакомой части парка…

…заблудились?.. невероятно!.. в самом деле, заблудились?..
…бывает и не такое… ничего так не отвращает, как избитый привычными приметами путь… и вот итог… оказавшийся незащищенным, сомневающимся, в результате все больше и больше путаясь в собственных подозрениях, тоскующий по утраченному, я оказался в совсем незавидном положении, должен был постоянно во всем экономить, заказывать дешёвую еду, каждый раз тщательно подсчитывая оставшуюся мелочь, но официанту чаевые неизменно давал с видом прожженного кутилы, вместе с обильной слюной цедя проклятья, когда излишне оценивающим взглядом, исподволь: что там?, рассматривал изысканно сервированный соседний стол, проглатывая круто настоянную горечь разочарования и гнетущую вину за свое, в общем то никому не нужное скитальничество, за болезненное душевное состояние, гонимый отсутствием смысла в непреднамеренное одиночество, каждый раз призывая себя к несуществующему ответу… нет, невозможно свалить с себя ответственность, сославшись на чужую волю, разве, что на собственную судьбу, или на некие, тебе не подвластные обстоятельства, утверждая невозможность бегства от самого себя, от собственной тени, подозревая спасение именно в одиночестве… только подобное состояние результат не безудержной прихоти или непонятной болезни, отмеченной вычурной печатью безумия, скорее, в меня вселилось мерзкое бунтарство с наглым присвоением «независимости» в ложной свободе, вместе с магией долгой предыстории, в которой навязчивая идея обретала свой вполне определенный замысел с последующим воплощением в столь опасную и угрожающую действительность… на самом деле не было веских причин - одни лишь благие намерения и затаенное упрямство с мечтой о нереальной, вымышленной жизни, в которой слабые звуки возбуждают более резкого раската грома, в которой можно было не опасаться, что сомнению и малодушию удастся свести на нет все приложенные усилия, - ты чувствуешь себя слишком завороженным бесцельностью, наполняешься неиспытанными чувствами, но достаточно увидеть отражение своего лица в зеркале уличной витрины, - это испуганное, с печатью самоубийцы в расширенных зрачках, - не лицо, а искушение, прямая дорога в ад, теперь, когда ты не в силах пестовать даже собственную гордыню как память о несбыточном… вслед за тем досадуешь, испытывая душевную неурядицу, незатухающую тоску и предчувствие о непредугаданной беде, устав стоически сносить неопределенность собственных намерений, безвыходность в гаснувшем стремлении прочно осесть и зажить полнокровной жизнью, а осев, надрывно мечтать о другом пути, теперь, уже не твоем, с чем-то прекрасным и благородным, нетронутым дьявольщиной, безумием и пороками, - тем разладом, который прочно и надолго укореняется в сознании вместо собственной полноценности, дарующей жизнь в мерзких угрызениях совести, каждый раз, когда ты с чувством горького разочарования, с вскипающей ненавистью к самому себе, безуспешно пытаешься с целью внезапной ревизии обследовать тайное царство своей души, а почувствовав безотчетный страх за содеянное и тревожное волнение в сердце, пробраться обратно к истокам собственной болезни, словно не ты, а кто-то иной попытался в твоё отсутствие самовольно вторгнуться в святые святых и жить в твоей шкуре вольготно, подменив неповторимую чувственность на прихоть чужой воли, но разве можно стать благоразумным под конец жизни?.. нет, не пережито, не прочувствовано ещё многое, хотя легко отвязаться в молниеносную долю секунды, - та, внезапная западня, в которой поступь смерти чувствуется более достовернее чем казалось в отроческом возрасте, когда к нам благоволила судьба, не предполагавшая малейших трудностей, требуя малого. Теперь только безоговорочное подчинение и существование в оскудевших житейских нормах с величайшей предосторожностью, да, чрезвычайная осмотрительность и мелочная предосторожность: не смей сопротивляться, ни выдоха, ни вздоха, только одно пребывание в страданиях, и еще уступчивость, как сытое блаженство в согласии с происходящим…

Пытаются улыбнуться даже в эти тревожные минуты, в самый последний миг, пока ЭТО, о котором они так любят посудачить как о неком таинственном фантоме, вновь не захватило их внимание, не проникло в их сознание, в конце концов не парализовало их волю, их… Дальше только одна покорность без желания испытать свои силы, отвергнуть, убрать, стереть, отринуть, отмести, откинуть, смять, уничтожить внезапно подступившее ЭТО, если б по началу не смалодушничали, не отступили, скромно не отошли бы в сторону, будучи с толикой искренности своих намерениях засомневались бы в последний момент, тогда, может быть, и выкарабкались, выдрались из этого назойливого кошмара.
Нарушив закон, обойдя существующие правила, они втихомолку проникли, прибились по собственной воле, чудом пристроились, прижились, заматерели, огрубели, приспособились к нелегкому житию-бытию в этой, как им раньше казалось, свободной стране, теперь подразумеваемой ими как «комфортная ловушка», как «западня», как «капкан», но с тайной надеждой, что не для таких, как они, сия участь. Они еще молоды, они здоровы, в них много сил, они еще способны к сопротивлению, думали так еще несколько лет назад, многое не принимая в расчет. Только объединив совместные усилия легализировавшихся единоверцев, полагали, можно выбраться, выкарабкаться, освободиться, отбояриться от этого позорного, не возвышающего их человеческое достоинство, ловко замаскированного рабства. Да, они готовы отстоять с таким трудом завоеванную толику благополучия, попытаться перейти на более качественную жизненную ступень, не вымышленную, а реальную, терпеливо снося мелкие унижения, множество лишений и неудобств. Но высшая, не их реальность, чувствовали они, оказалась сильнее их воли, без зла, с равнодушием к судьбам этих «маленьких людей», мусульман с тюрским разрезом глаз под смуглой кожей. А по ночам, чаще, чем прежде, всплывают отдельные фрагменты их прежней жизни там, нет, не бред, а реальность прошлого в отстоявшейся теперь, незамутненной и от того понятной повседневности, дышащая двусмысленностью чуждого им мира, как если б на их глазах растаяла далекая земля обетованная, которой они долго и истого мечтали поклониться. Или они, робко выуживая из своей памяти лишь несущественные, мизерные детали, стараются приблизить то, чего они добровольно лишили себя?

…разве мы были знакомы в той жизни?.. разве однажды встречались на торжествах, устроенных по случаю юбилея?.. ах, в дни праздника Фервардеджана,  связанного с верой в приход умерших к родным местам!..
…ты действительно веришь в подобную чушь?!..

Не ответив на заданный вопрос, он вспомнил тусклое мерцание ветхой чиевой циновки под костлявыми коленями, профиль младшего брата в тесном айванном углу, будто не он привычно притесняет отдаление незнакомым языком: аллахуммас-кина-гайсам мугисам мариан нафиан гаира-даррин ааджилан гаира ааджил* (*О Аллах! Даруй нам дождь в знак благожелательности, отгоняя нашу растерянность и не причиняя скорого вреда, но и не откладывая.) и вновь сначала, повторяет, повторяет, пока спелая горная свежесть разом не коснется посиневших губ, а закатное рыжее облако уже стремительно опускалось за скалистый кряж, за фиолетовую сыпь камней на дальнем скате, в стороне от темных пятен – каплями, по каменистому косогору, пахучий можжевельник, а немного левее, засасывающей чернотой, выползком в долину, влажная щель мглистого ущелья и тонкое лезвие пенящегося сая с белыми воронками бурунов. Там обитают неспокойные, коварные духи, предупредил отец, тяжело дыша, когда они взбирались по круче, вверх, до обходной тропы, вспоминает он, предупредил, не уверенный в своей правоте, и мы, два брата, еще не уверовавшие в свои силы, разом кивнули в ответ, соглашаясь, хотя в тайне от родительского зоркого ока, минуя влажные росяные травы и камни, любили подолгу бродить в колодезном сыром полусумраке, тайно гордясь своей смелостью, решимостью и выдержкой, ломким мальчишеским криком поднимая на вертикальное крыло непуганых птиц, – скальных кольчатых горлиц-гураков с черными пятнышками на сизо-дымчатых шейках, переполошено и шумно взлетавших к синеющему куску зияющего неба из узкого каменного мешка: с южной стороны неуступчивый лабиринт выводил к внезапному простору, и ошеломленный внезапной свободой, взгляд спешил затеряться в суровых ребристых барханах, в текучести зычной пустыни. Там кочевал другой народ, - свободолюбивые, гордые номады: следы неутоленных странствий на изношенных ветхих кошмах, остойчивые юрты с круглыми отверстиями на покатых макушках, у низких резных дверей с захватанными по краям створками крепкое седло с протертой кожей и усталыми стременами, дерзко блеснувшие серебром на обильном солнцепеке, пока застоявшийся сумрак под душным войлоком пристально опекал белобородого старика, - он дремал на тощей, ватной курпаче, водрузив полотняную тюбетейку на остроконечное колено согнутой ноги, и ты: любопытный и осторожный, беспокойный в хаосе нахлынувших чувств, босоногий и проникший дальше положенного, - ассолом алейкум… лепечешь чуть внятно, несмело входя в густую тень, истого тая интерес к чуждому, незнакомому миру, но чуточку уверенно, как будто не первый раз ты в месиве обезличенных дней. Затем, как равные, неспешно беседовали, говорили о настоящем, не затрагивая прошлое и будущее, степенно отхлебывая хмельной кумыс, попеременно, из кесе - сальной арчовой чашки, посматривая через ребристые прутья деревянной решетки-кереге, под откинутый полог, на темнеющую точку среди задаренных солнцем барханов, которая увеличилась, чтобы превратиться, сперва, в кентавра, потом, в скакуна с понукающим всадником на сильном хребте. «Он не в меру задирист, не привязан к любимым местам, мотается без дела туда-сюда», - сказал старик, наблюдая, как твоё любопытное мальчишеское лицо приникло к обесцвеченному мареву, вплотную к приблизившейся пустыне, чтобы ненасытно впитать трепетом ноздрей едкий запах конского пота: взмокшие круп и широкая грудь… шерсть дыбилась, пока жеребец, разбрасывая хлопья вязкой пены, жадно перебирал передними копытами сухой песок, а всадник, напевая, успел войти в юрту через низкую дверь: «Мир вам!..» Они уважают власть пустыни и умеют безошибочно находить дорогу в дюнных песках, вспомнил он слова отца, вдруг опомнившись уже здесь, переведя дух под могучими лапами имперского льва: бронзовая морда перекрывала основание монумента, и одноглазый адмирал, - гордый человечек в морском мундире, как казалось, стоял на ощетинившейся гриве, попирая толстыми подошвами бронзовых ботфортов нахохлившихся сизарей. Я обязательно вернусь, тогда, прощаясь, сказал он старику, еще не в силах предчувствовать расставания навсегда, и свою жизнь в десятке холодных зим с промозглыми рассветами и сумерками, уже второй год в тесной, сбоку от аляповатого гипсового фронтона, под серой черепицей мансардной комнате, арендованной за достаточно высокую плату, пусть не большой, но твердый заработок мойщика посуды в итальянском ресторанчике, потом, как повышение, уборщиком мусора, для других казнящая видимость независимости и длительные прогулки в центральном парке, возвращение с неудовлетворенностью, вынашиваемой втихомолку в сердце, мимо лоснящихся витражных стекол витрин и световых неоновых реклам, по главным артериям города в воскресные дни, - ты еще в силах, сидя на прижимистой, окрашенной в синий цвет, скамеечке, где-то в дебрях ухоженного центрального парка, у водоёма с распустившимися бутонами кувшинок, под сенью апатичного куста зацветшего рододендрона, мысленно перенести себя в иное состояние, когда острая память, не восставая, диктует свои приметы: семнадцать неполных лет, ты с трудом вникаешь в историю «степного волка», сидя в зяблом, тенистом месте у сизых глыбистых валунов в темно-коричневых пятнах вездесущего лишайника. Чужая жизнь увлекала, - странный сюжет: отстраненное бродяжничество в поисках чего-то недостающего, но существенного, и злачный час, отдельным фрагментом, хотя в трех шагах от тебя пользуется тенью обильная поросль лимонника, вздрагивают матово-зеленые, с щетинистыми волосками листья душицы под назойливым гуденьем жужелицы на близком крутом склоне, рядом с фиолетовыми венчиками остролодочника, а вдоль напористой воды с верхних горных родников - седые побеги мяты, когда мохнатясь, уже отцветали стрельчатые цветоножки обильного подорожника. На холщовой сумке поблескивает перепончатая невозмутимость прозрачных, наполовину с кобальтовым налетом, крыльев стрекозы, фасеточными наглыми глазами, словно головой крутя, выискивающую жертву, пока говорливым трансом поток накатывал на отшлифованные до блеска голыши, язвленные царапинами и выщерблинами, крутясь, как одурманенный кашгарской анашой назойливый дервиш-юродивый, завороженный причудливым видом темных камней, и полоска дымчатого света, проникнув сквозь скудную голубую крону барбарисового куста, расцвечивала амальгамой галечное русло под отражением кучевого облака в кобальтовом небе, под стремительным полетом райской мухоловки к своему гнезду с терпеливой самкой на кладке – четыре бледно-розовых яичка с венчиком из пятен у тупого конца ты заметил давеча. Словно загипнотизированный движением воды, ты замер, напрочь забыв все слова говоренные всуе, отложив потрепанную книгу на сочную остролистную плотную траву, чтобы через минуту встать и виновато опустив голову, пойти по верхней неудобной тропе, обойдя обвитый следом улитки - клейкой перламутровой спиралью через трещину вниз, к влажной земле, плоский валун, взбирался, сторонясь рыхлых колдобин и частых лепешек свежего коровьего навоза отстеганных беспрестанным копошением изумрудных мух и упорных жуков-скарабеев, чтобы безотчетно шагать сквозь гудящее мелькание звонко вспорхнувшей стаи саранчи через ближний сад, остро переживая чувство собственной никчемности, пряча подобие улыбки в медленном качании айвовых, поникших под спудом медовых плодов и пристальностью ястребиного неба, веток, невольно глотая льнущий к травянистому склону едко-прогорклый дым: покорно тлел чуть отсыревший сухостой в очаге, давеча принесенный братом из отживших свое зарослей дикой алычи - сверху комья сухого коровьего кизяка под чугунным казаном с отслоившейся сажей, пока, выше своего лица, мать подбрасывала упругое тугое тесто, - вверх-вниз, вверх-вниз, вслед за грустными глазами, без интереса к жизни. «Она превосходно готовит уйгурский лагман и боурсоки!», - глумился подвыпивший отец не впопад, буравя взглядом пьяных глаз ловкие движения жены… Да!.. Возвращение и есть спешное отступление от того, к чему ты стремился с необычайным упорством, в несбывшуюся мечту, в один и тот же бесконечный день, безоговорочно, в завтра и послезавтра, достаточно однообразные, чтобы о них не помнить, в полдень без воспаленной страсти к жизни, но хотя бы так, не надорвано, как бывает с острой непреодолимой тягой к самоубийству, - слепое время, насквозь пропитанное быстрым чередованием черно-белых изображений, размышляешь ты. Впрочем, иногда стяжать особую прибыль в чужом этносе, словно вкусить окаменевшую халву безбедного существования - был бы достаточен ясен оскал решимости с крепким захватом клыков, но в каждом должна жить уверенность, думаешь ты, что где-то именно его ждет земля обетованная, - так тлеет мелкая надежда, подсказывая иную участь, когда ты только посмел мечтать, уже влекомый зовом еще не пришедших странствий. Тогда напрасно был оговорен тот ревнивый адыр за крайнем домом, вместе с текучим оцепенением сайской воды в тихом затоне под тонкими ветками ивы, когда на одной из них, на самом гибком окончании, белеет гнездо - пухленькая рукавичка черноголового заботливого ремеза двоится в тихо бредящем потоке смутным отражением, и сердце уже помечено болезненной царапиной: Утраченная притягательность и невинная ностальгия», - скажешь, зараженный невольной уверенностью. «Только ожидание», прошепчешь… Ты силишься вспомнить запах утраченной родины, желая довериться поползновению теплого восточного ветра, как будто только этот теплый родной поток был в состоянии донести сюда тот тихий жалобный шелест в желтой охапке отживших листьев, в ранний утренний час сметенных матерью дальше, к душной горке из других, скоро пожухших на солнцепеке, на оголенную окаменевшую глину посреди двора-хаули, под белесые ветки серебристого лоха - печальные на фоне выгоревшей травы, а дальше: округлый профиль звучной вершины; цепь смуглых адыров с охристой с еще не увядшим разнотравьем на северных склонах, перед пьянящей фиолетовостью дальних зыбких планов, где невесомо парили скалистые хребты с заснеженными пиками вершин, с дальними, манящими взор, урочищами в арчовых перелесках,  в темно-зеленых, пропитанных талой водой, прогалинах с изобилием невянущей травы по берегам журчащих саев и на альпийских лугах, под изогнутыми хлыстами отцветших эремурусов, а выше, на границе с глетчером, только ворсистые звездочки эдельвейсов - бледные, ничем не примечательные львиные лапки - и шелуха сланцевых камней с острыми сечениями на крутой осыпи, где ты однажды пытался пройти в поисках пропавшего брата, мимо отвесно падающей шумной воды. Мгновенье: каменная пластина предательски выскользнула из под убаюкивающей поступи, и ледяная испарина, мгновенье спустя, на жарком лбу и на ладонях рук, - осыпь вздрогнув, медленно сдвинулась, и ворча, поползла вниз, ускоряя движение, давая ход увесистой каменной глыбе, теперь безостановочно катящейся к кромке обрыва, чтобы увлечь за собой к подошве горы, к желтеющим корзинкам душистой пижмы, к ярко-розовому цветению волчеягодника с вечнозелеными росистыми листьями, всю накопившуюся каменную массу, вместе с протоптанной ненадежностью неверной тропы: брат в эти минуты старательно заучивал погребальную молитву, прислонившись бритым лбом к неокрашенному холодному столбу айвана; внезапный ветер вырвал клок бумаги из-под спуда разгоряченных пальцев, с маху прилепив его на рыхлую грудь гувалячного дувала, к дремотной осыпающейся глине: Аллахум-магфир лихайина ва майитина ва шахидина ва гаибина, ва сагирина ва кабирина ва закарина ва унсана… Аллахумм ман…* (*О Господь, прости живых наших и усопших наших, и тех, кто здесь, и тех, кто отсутствует, и наших юных, и наших стариков, и наших мужчин, и наших женщин… О Господь…) Перед утренним рассветом, в ранний час, опуская в холщовую сумку черствую лепешку и гость сушенного тута, ты заметил протертое место на чиевой циновке, под кормушками для залетных птиц, где он обычно сидел, сберегая волю, сдерживая порывы и мучаясь. Предстоящее расставание, самое тяжелое время в моей жизни, говорил брат, намекая на твою непреклонность, уже объятому горячкой отъезда… В тот жаркий, засушливый год, ты сотворил, скорее, бегство, чем эмиграцию собственной персоны, став на чужбине не менее бесправным чем в родном доме… Непонятное, неустойчивое, беспокойное обетование не только за тонкими стенами старой мансардной комнаты…

Друг, прерывая его воспоминания, протягивает сигарету, щелкает, ждет. Смотрит ласково, заботливо, слегка прищурив свои «барлаские», рысьи, светло-желтые глаза. И прикурив, опускает никелированное тело зажигалки в боковой карман пиджака, затягивается и тут же выпускает часть сизого дыма через ноздри, поверх аккуратной линией постриженных над верхней, чуть припухшей губой усов, показывая всем своим видом, что внезапное появление этого чрезвычайно увлекло его, словно ЭТО уже превратилось в необходимость, в недостающее, смешалось с их кровью.

О случившемся знают только они, но всем своим видом они утверждают собственное благополучие, как бывало не раз при случайной встрече с приехавшими по делам земляками. Но скрытые от случайных взглядов, бродя по дальним аллеям имперского парка, они «ужасаются» своему незавидному положению, непростым бытием единоверцев-мигрантов, одновременно наслаждаясь появлением в их сознании этого, блаженствуя без отвращения, без опаски и злорадства, без ненависти к самим себе, но с ненавистью к этой выглаженной, сытой, тщательно ухоженной и надменной цивилизации, но в нашем случает, думают, лучше оставаться неприметными, невидимыми в сумрачной тени, не выпячиваясь, опасаясь собственного легкомыслия и непродуманных, рискованных шагов, хотя толку от подобного положения явно мало, говорит один из них, мы нужны только друг другу в этом противоположном мире, сейчас и через неделю, месяц, год, не только по воскресным дням, да!, мы необходимы друг другу, ведь некому здесь, кроме друга-земляка, единоверца, излить свои душевные переживания, и не поделом, считают, делиться сомнениями и радостью с надменного видом аборигеном, только позволительно, иногда, смотря по обстоятельствам, как результат своего ничтожного, полунищего существования, исподтишка, исподволь, украдкой, втихомолку, тайком вылить всю накопившуюся злобу и ненависть на ничего не подозревающего господина, выплеснуть всю свою зависть в это безразличие сытого лица, мелькнувшего за стеклами стремительно исчезающего, серебристого лимузина. Да! Главное для них сейчас, - это почувствовать взаимное притяжение за беседой тет-а-тет, ощутить себя в эдаком «малом землячестве», в этом «крохотном, неприметном для посторонних глаз общении», напрочь отгородившись от чужих взоров и ушей в глухом парковом закоулке, почувствовать обоюдное, постепенно переросшее в страсть, стремление к откровенности, так помогающей вознестись над тем, что так стремительно поубавило в них строить радужные планы на будущее, но не отменило исконное уважение к старшему, к авторитету, неукоснительное соблюдению мусульманских традиций и конечно, чувство собственного достоинства. Эмигранты... Догадываются ли о их статусе окружающие люди? Конечно. Только стоит заговорить им. Здесь, в этом ухоженном, тщательными прополками выхолощенном от случайных сорняков имперском парке можно без опаски поделиться с другом произошедшими на неделе событиями, в десятый раз пересказать о когда-то случившемся, задать вопросы, впрочем, на которые они оба заранее знают ответы. Тот, что младше, имитируя чужие интонации, извивается змей, смеется, кривляется, паясничает…

…этот невыносимый акцент… разрез глаз… цвет кожи… да, немного темноват… впрочем, ты полагаешь, что дело только в цвете кожи?..  это не так… я не вижу ничего предосудительного в цвете кожи… многие поступают подобным образом… тебя на самом деле привлекла наша европейская культура, эта цивилизация, доведенная почти до совершенства?.. или деньги?.. тебя интересуют деньги?.. не стоит, право не стоит обижаться, многие мигрируют чтобы поправить неважные финансовые дела… нет, эти подонки ошибаются… они расисты… бритоголовая сволочь... я не раз бывал в других странах, но в вашей… ужасно… ни чем не объяснимый деспотизм и самодурство власти имущих… обветшалые, средневековые обычаи… (и почти шепотом) …то же самое твориться здесь, только в нашей стране подобное тщательно скрыто за личиной демократии, таится за кучей денег, которую ничем не прошибешь… ведь обычаи, законы устанавливаются и вводятся не вдруг, но постепенно…догадываюсь… не с твоей тонкой натурой… вот так, мой дорогой друг!..
…брось дурачиться…
…да, кстати, ты познакомился с ней по интернету?..
…именно так и произошло…безупречное, анонимное знакомство в чате,  продравшееся сквозь грязные ругательства… первая встреча в приличном пятизвездочном отеле, во время стихийной акции под названием флэш-моб, когда пятнадцать секунд она с товарищами приветствовала несуществующего президента несуществующей страны… затем первое свидание с этой длинноногой, статной, таинственной, схожей с колдуньей девушкой-африканкой, а может быть с вольной, дикой пантерой… она родом с Берега Слоновьей Кости… страна, до своего переименования, называлась Кот-д-Ивуар… она знакома с письменностью народа  бамум, в которой причудливо соединились древние пиктографические знаки с элементами письма хауса и арабов… нет, меня не смущает её темная глянцевая кожа, словно припорошенная серым пеплом, пропахшая нектаром цветущей малачетты, корицы, гвоздики и лавра… теперь и я посвящен в таинства белой магии, смешно говорить… «Эта мурабба вышла лучше чем в прошлый раз», - разъясняла она, рисуя на салфетке смешные каракули… или забравшись на стол, торжественным голосом вещала: - «Обрати внимание на эту схему, в которую я внесла имя  «Ас-Самиъ». Это значит, что желающий произнести написанное имя, прежде всего, должен оберечь свой язык и уши от произнесения, а также выслушивания злословия и клеветы. Помни, исполняя условия чтения этого имени, получишь свыше благословение. Это имя приводится в нескольких местах священного Писания. Пророк Мухаммад однажды указал, а ученики записали в хадисах, что если кто-либо на рассвете трижды произнесёт: Бисмиллях и-л-лази лайазурру маъсмихи шайъун фи-с-самаи ва хува-с-самиъ ул-алим, дунет в ладони, огладит лицо, то будет спасён от боли, бед и случайностей… Как ты думаешь, мы нуждаемся в спасении от подобных напастей?.. Нет?.. Ты прекрасно знаешь, что у каждого человека существуют определённые проблемы. Мы не исключение... Глупости, конечно… - смеялась она. - В общем, совершенно лишняя трата времени, которая, даже, не сможет стать предлогом или внутренней необходимостью»… но эти её причитания, на поверхность общедоступные и от того выглядящие более глупыми, служили путеводной нитью, становясь некой идеей или методом, посредством которого можно выскользнуть из плена постоянного и утвердившегося… «Многое, на самом деле, выглядит глупым и недостойным внимания… Слушай, - продолжила она. - Некий суфий Хазрат Имам Мухаммад Ахмад утверждал, что если кто-либо после намаза бамдод семикратно произнесёт: Фа-сайакфикахумул-лаху ва хува-с-самиъ ул-алим, то обилием свойств этого имени, Аллах поможет исполнить все нужные тому дела; если человек после обязательного намаза прочтёт это имя, то не будет более нуждаться, в чьей ли помощи, Аллах сам даст исполниться его желаниям и мечтам. Если, кто-либо без ошибки напишет муррабу этого аята и станет носить при себе, то Бог сделает его уважаемым и почитаемым людьми. Так… Мы желаем стать уважаемыми людьми и это естественное желание, которое надо уважать. Дилемма: стать или заслужить? Показной прием, когда судьба зависит от ничтожной описки: с ошибкой написано магическое имя, или без оной. За первой, неудачной попыткой, можно повторить другую, третью и так далее. Один из них, суфий Хозрат Мавлона Шарафиддин, в своих книгах под названием «Канз-ул-Мурод»* (*«Сокровищница желаний») и «Ахвас ул-аъдад»** (**«Исчисление желаний»), не раз упоминает о замечательных и удивительных свойствах этого аята. Так, так… нужно вспомнить… дай время… так… ах да: Если человек беден и многодетен, а у него много долгов, то, нося с собой эту мураббу, избавится от всех затруднений… Тебе интересно?… У тебя много долгов?.. Многодетен и к тому же должник?.. Смеешься?.. Если он станет хранить эту мураббу внутри комка чистой смолы, то увидит проявление множества добрых дел! Великий суфий Шейх Магриби неоднократно напоминал, что если кто будет читать это имя по большому счёту в уединенном месте, - достигнет всех своих целей. Хазрат Имам Мухаммед также утверждал, что если кто-либо начертает эфиром и шафраном на лавхе следующий аят:  Фа-сайакфики хумуллаху ва хува-с-самиъ ул-алим, окунёт в гуляб-розовую воду и даст выпить человеку страдающему геморроем, - тот исцелится. Знали бы страдающие геморроем!.. Ноу-хау… Начертание мураббы этого аята и хранение при себе, даёт великую власть и уважение, обязательное исполнение каждого твоего слова… Прекрасно!.. Чтение этого аята в течении восьми пятниц по четыре тысячи шестьдесят восемь раз, приносит, с помощью Божьей, достижение всех желаний, но для этого, необходимо в каждую пятницу совершить омовение, прочитав два раката намаза и, сказав салават, произнести этот аят указанное число раз. Кроме этих восьми пятниц, ежедневно, надо ещё по сто десять раз читать этот аят, тогда явятся султаны и прочие великие исполнители твоих указаний и, если, будет угодно Богу, твои указания исполнятся. Ва из йарфаъ Ибрахима-л-каванди мина-л-байти ва Исмаила раббана такаббал мина иннака анта-с-самиъ ул-алим… Кто, начертав на белом мураббу этого аята, привяжет её на груди белого петуха, омоет его в весенней дождевой воде, затем выпьет эту воду и выпустит петуха в месте предполагаемого клада, - то петух остановится точно над сокровищем... Мы должны обязательно достать белого петуха, - задорная, кричала она. - Если в полдень четверга пятьсот раз, или после чтения салавата четыреста восемьдесят два раза сказать: «ё Самиъ», «ё Басир», не будет нужды ни в чём… Нет, лучше сделать привычкой твердить эти два имени, то славословия Аллаху будут приняты, если Он этого захочет… Вот так!..»… она бегала по комнате как сумасшедшая, гортанно крича, что повсюду есть место для подлинного знания, а если нет, предпочти отсутствующее наличному…
…опять это, если Аллах этого захочет… подобное может отвратить, убить, похоронить заживо!..

Друг обескуражен. Он протестует или имитирует протест, театрально воздев к небу руки, а сам думает, что именно таким как они, Аллах непременно обязан помочь, не отторгнуть от своей благодати. Разве господь не заметил их хороших манер, их смирение, их терпение и чрезвычайную тягу к его благодати? Или сомневается в них? Действительно ли господь без симпатий к ним, униженным, без особых надежд на будущее, сбитым с толку? Или их поведение и все, что происходит с ними, раздражает его? Тогда как быть с тем обещанием? Он Поэт… но Поэт с большой буквы только там, на родине, среди своих покинутых друзей! Знали бы они… Он дал обет старику-номаду, но не вернулся, не сдержал своего слова. Брат проводил до шоссейной дороги. Осторожно потрогав подошвой стоптанных сандалий податливый, раскаленный асфальт, обочиной, по жухлой траве, побрел обратно, таща за своими костистыми плечами плотный шлейф пыльного облака. Повернулся спиной и поплелся обратно не заплакав, не обернувшись, оставив тебя одного в дрожащем мареве, у пахнущей битумом жаркой накатанности, как если бы оставили ненужную, вышедшую из употребления вещь. Взобравшись в кузов потрепанного грузовичка, ты вновь и вновь смотрел на худую, словно трость из самшита, костлявую фигуру этого, не по голам повзрослевшего пацана с оттопыренными ушами под износившейся ферганской тюбетейкой, одинокого в притоптанном дне, с поднятой рукой в настойчивом стоп кадре ненадежной памяти: если бы тот дом выглядел иначе, подумал ты тогда… 

Их наивность и мечтания наперебой, как если б они на самом деле бродяжничали у себя на родине, в пустыне Кызылкум, в безводном районе Тамдыбулака с пересохшими родниками.
Или они медленно сходят с ум? Но самое разумное в их положении, так поступил бы всякий в подобном положении, не растравляя сознание, забыть о мифическом фонтане и вызывающем ломоту в зубах прохладительном напитке.
Тот, что поэт, кривляется, паясничает, пытается имитировать голос страждущего.
Хриплый шепот, как будто на самом деле их измучила жажда…

…мы здесь, мы здесь!.. подойди… убедись… спаси, спаси, спаси!..
…и он, с подвязанной у талии белой материей, предстанет как долгожданное видение в знойный, засушливый час…
…да, плетенное кресло, выставленное возле самой кромки фонтана с мраморной чашей, из которой плещется обильная, живительная, прохладная влага…
…стоп!.. мы проходили здесь минуту назад…
…разве?.. 
…именно здесь, у этого высокого бархана… вон видишь на песке два следа…
…где?..
…у высокого бархана...
…у высокого бархана?..
…пожалуй, со льдом… нет, лучше пиво…
…и первый, блаженства глоток…
…ближе к вечеру обязательно заглянем, потерпи…
…ближе к вечеру?.. не раньше?..
…есть же счастливчики!..
…они, словно рождественские елочки, обвешаны фото и видеокамерами… я замечал их нежелание менять доллары на кучу мятых лир...

Его друг, его названый старший брат знает-то как во Флоренции или в полузатопленной Венеции невозмутимые богачи-счастливчики, вальяжно развалившись в пальмовых плетенных креслах, потягивают сухое мартини с тоником, льдом или пиво с баварских пивоварен, сытые, лениво наблюдают за происходящем на площади, за снующими по каналам гондолами и сидящими в них пожилыми туристами в белых панамках, в несуразно-коротких шортах, из под которых, как обычно, светлеют дряблые подагрические куски тела, но этот нелепый вопрос. Нет, на Юге ему не пришлось побывать, тем более в Венеции, в Сан-Джаминьяно или Монпелье, но он всегда мечтал жить и умереть в Средиземноморье. Он даже однажды написал эссе-признание на эту тему. А друг, тем временем, распаляется, полнится воспоминаниями, неторопливо пробирается в прошлое. Поднимает голову. Воспоминания разглаживают черты его смуглого лица…

…там не такая сладкая жизнь, как утверждали, но можно нелегалом подработать на сборе маслин и апельсинов… и воздух там иной… насыщенный влагой, он долго хранит аромат цветов… даже в самую жуткую жару можно найти надежное укрытие, а вечером, наслаждаясь речной прохладой, следует обязательно пропустить пару стаканчиков местного «кьянти»...  и что ж в этом особенного?.. да-да, поденщиком… до Флоренции морской воздух едва доходит, а вот чеканная Пиза в этом отношении, весьма предпочтительна, хотя эти два города связаны единым течением Арно… нет, право, страшит только смертельный исход или транс, переходящий в шок… можно попытаться вернуть исчезнувшую реальность, потакая нестойкой памяти, совершенно забыв, что память чревата износом с последующей утерей самых незначительных, но необходимых и важных деталей… воспоминания неожиданно выгонят тебя из окаменевшего состояния, оглашая свое право на толику внимания, и ты...

Обреченные? Или они, оба, с каким-то особым, поистине иезуитским наслаждением придумывают собственную казнь?

…пусть даже самый дешевый номер в отеле… комфорт усыпляет мгновенно, заставляя забыть о гибеллинских связях Пизы, поражении при Мелории во время войны между Гогенштауфенами и папами Пизы, о ряде тосканских городов, подстрекаемых Флоренцией и Генуей, окрысившихся на своих конкурентов… хороший отдых никогда не помешает... проснувшись, можно медленно прокрутить события прошедшего дня, вспомнить, как легко дышится в прохладных залах галереи Уффици… тогда у входа мелькнула гладкое, не запоминающееся лицо колченогого над приземистой фигурой китайца из столпотворящего Гонконга, а может быть из Шанхая, втиснутой в синий маньчжурский пиджак с эмалевым изображением Великого Кормчего на фоне красного стяга… а те, появившиеся семь столетий спустя, во время триумфально-трагического режима Муссолини и чересчур запутанной поэзии почитаемых тобой герметиков, те изящные, покрытые паутиной и пылью бутылки в затягивающих натюрмортах заложника, гуляющего по окрестным холмам в молчаливом ожидании повторного Рисорджименто, этого печального отшельника Моранди… «Грустные, медленные, ласковые воспоминания, странное виденье мира», - произнес гид, но меня больше интересовало были ли они в тот момент наполнены вином или прохладным пивом... да, кстати, я забыл тебе напомнить: тот китаец остался на площади и словно наверстывая что-то упущенное, кормил с рук жирных, не в меру нахальных голубей… он доставал из бумажного пакета хлебные крошки, не обращая внимания на сочащийся полудневный зной, впрочем, не забывая внимательно разглядывать промелькнувший силуэт длинноногой шведки, ее чуть прикрытую грудь и голые плечи, густо усеянные рыжими веснушками… ужинали в остерии, накануне вечером, недалеко от того места, где некогда чванливый «жирный народ» провозгласил свое полное господство… рассеяно вылавливали из белого соуса скользкие грибные ломтики, склонив головы над полупустым фаянсом из Фаэнца, не забывая запить в меру охлажденным вином едва тлеющий ритм разговора, этот скучный, затянувшийся ченч впечатлениями о ставшем достоянием прошлого и будущего, музейным безвременьем тщательно оберегаемом от тления и разрушений, вполголоса обменивались замечаниями по поводу той или иной ценности, выставленной для всеобщего обозрения, затем шептались как два заговорщика, стараясь как можно деликатней коснуться другой темы, которую неудачно пытались наделить интимными намеками и сносно затаенной страстью… на предложение заказать что-нибудь покрепче, она улыбнулась и смущенно впившись глазами в темнеющуюся скважину неба, зияющую между каменными стенами дворца Медичи, ответила словами «ангельского доктора» Фомы Аквинского, что грех состоит в нарушении умеренности, затем долго и нудно рассказывала о поэзии Дино Компаньи и Гвидо Гвиницелли… «Я сознательно не упоминаю о великом Данте, - протокольно и скучно сказала она монотонным голосом, - но наряду с ним в то время творили такие поэты, творчество которых выходило за рамки всяких школ и направлений, например: Гвидо Кавальканте, если вы знаете, поэт абстрактный, сложный, тем не менее… или необычайно богатый человек, магнат Чино да Пистойя, крупнейший поэт школы «сладкого стиля»… но я приехала сюда изучать творчество великого Джотто, его два цикла фресок из жизни святого Франциска, Иоанна Крестителя, Иоанна Евангелиста в часовнях, некогда выстроенных на средства торгово-банковских домов Барди и Перуцци в церкви Святого Креста...», и пришлось разочарованно перевести взгляд на сгорбленные фигуры стариков, азартно играющих в брисколу, затем попытался затеряться в собственной наигранной наивности, соблюдая негласный уговор умолчаний, исподтишка наблюдая, как действительность подвергается эрозии… слава аллаху!.. неожиданно, нарушая тишину, из автомата брызнула громкая музыка, запел знаменитый тенор: «O, Sole Mio»… старики оживились и радостно захлопали… «Мне импонирует музыка Эннио Мориконе, особенно его бесподобная cюита «Once upon a tame in the west»… эта губная гармоника, вытягивающая душу… Вы чем-то схожи с Чарльзом Бронксом», - улыбнувшись, сказала она в тот момент, но на следующий день, случайно столкнувшись со мной у Двери Рая Баптистерии, сотворенной гениальным Лоренцо Гиберти, сделала вид, что с особой тщательностью изучает деталь под названием «Генезис», а может быть сцену встречи Соломона с царицей Савской, я же с независимым видом поспешил к Северной Двери, и мы разошлись как два корабля в океане, чтобы никогда не встретиться. Правда, потом мелькнула её костлявая фигура, схожая с подстерегающим добычу хищником-засадником, по-нашему - богомолом, у входа в Национальный музей Барджелло, а может быть под арками галереи Приюта найденышей, вытянутыми фасадом по площади святой Аннунциаты… не помню где… именно так было… не скрою… в общем, если выразиться словами мудреца, то воистину, любое наслаждение и удовольствие по нашей воле покоится на острие копья...
…ты говорил мне, что любишь другую, ту, что осталась на родине...
…разве?.. а ты  испытал подобное чувство?.. 

Он шоир, поэт, а поэты не в меру чувствительны и всегда чем-то недовольны. Он не исключение. Нет, не надо спешить с ответом. Обязательно надо обдумать, осмыслить свой ответ. Ответ должен быть благоразумным,  удовлетворяющим задавшего вопрос, думает он. Надо позволить себе оценивающий, твердый, уважительный, без зависти и, одновременно, без сочувствия взгляд,  -  ведь он всегда мечтал поклониться Средиземноморью, осесть там, сменить давнею веру предков-мусульман шиитов на католичество и умереть, если придется, когда старостью будет сморщено это тюрское лицо, да-да, где-нибудь в тихой морской деревушке упокоиться, лежа на теплом песке, под раскидистой кроной, под вечным шумом игольчатой пинии, но перед этим излив душу в стихотворных записях, в прозаических отрывках, наконец-то отыскав свои собственные интонации в завораживающей молитвенной манере. А он ведь ждет, он терпеливо ждет ответа.
Пристальные «барлаские» глаза неутомимого Тамерлана внимательно рассматривают лицо поэта.
Поэт помнит, что до ответа ему не следует нарушать молчание. Он прекрасно знает, что нет иного пути к расположению сердец других людей, кроме обходительного и внимательного общения с ними. Да, он знает правила хорошего поведения, знает, что умеренность – лучшая мера всего. Он и впрямь Поэт с самой большой буквы. Он где-то выведал, что стиль придёт к нему от доброго нрава, но не знает, как обойти, миновать, отречься от собственных, мучительных подозрений. А эти скучные, нудные монологи, словно затянувшееся испытание или недуг, их, общий, в некотором роде опасная, скрытая от посторонних глаз болезнь. В чем дело?
Поэт недоволен. Жара мешает сосредоточиться…

…ищем признаки заразной болезни?.. иная форма?.. наверняка не помешал бы бокал холодного пива …
 
«Барласец» только морщится в ответ. Усмешка или юродствует его друг? Хотя… Да, на самом деле был бы кстати в меру охлажденный бокал Guinness. Залпом, единым глотком заглотнули бы эту ирландскую вязкость, смывая мерзкий привкус во рту. «Барласец» размышляет про себя, в туне, думает о том, что в отличие от этого, не в меру начитанного интеллигента-поэта, в своих поэтических претензиях следовавшему заветам так обожаемым им «поэтов-минималистов», ему лучше вообще ничего не слышать, или слушать, но не слышать, представив себя находящимся на старом кладбище, где не намерена с тобой заговорить даже безобидная случайность, что этот, ещё не совсем закостеневший на чужбине человек, стоит ему оказаться рядом с ним, умеет не только ловко увиливать от ответа, но и прилежно подмечать мельчайшие детали, с удовольствием соединяя их в целое, почти равнодушно создавая подобие почти обреченной абстракции из укоренившегося нароста прошлого, настоящего и сомнительного будущего, попутно рассуждая о фонтане Дюшана, пробоинах и прорезях Лучо Фонтана, расширяя срез разговора до Кандинского, Малевича, Мондриана, от Гропиуса до Ле Корбюзье, включая в сферу разговора поэзию полузабытых новочентистов, герметиков, происки русских обериутов, дерзкие проделки Дали и Магритта, акцианистов Кейджа и Бойса, пылко обсуждая поиски и внезапное равновесие между замыслом, изобретением и проектом, риск неудачи, особенности искусного приготовления пищи в китайской кухне и почему семейство саранчовых относится к подотряду короткоусых, чем и отличаются от представителей наиболее близкого семейства акрид…

…именно строением поверхности задних бедер… у памфагид поверхность с беспорядочно расположенными ребрышками и площадками, а у акрид они, напротив, расположены симметрично...

Потом, с вящим удовольствием, принимается разъяснять исторические и политические причины провала утопий между двумя войнами чинимые людьми, утверждая, что все эти его беспокойные, но никому не нужные размышления, определяют основу современных творческих поисков, в том числе и его, открывая огромные перспективы для исследования и тщательного изучения, а то, вымышленное, зыбучее и преследующее сознание, в данном случае, является лишь некой, угрожающей жизни декорацией, выстроенной в болезненном сознании, яко бы для осмысления смерти, яко бы для поддержки экзистенциалистского страха, который для себя он считал оскорбительным, имея право надеяться на случай, как бредущий по безжизненной пустыне путник имеет право на случайную встречу с таким же несчастным и обездоленным бедолагой в секунду, которая считалась последней, но которая могла стать дверью в другое, более сильное безграничное пространство, где словам незачем достигать цели, где не существует светлого и темного, где тебе не угрожает исчезновение.

…кстати… никому не под силу исправить сущность другого, его привычки, внутренний мир и, безусловно, нравственность…

Они понимают, что свободны только здесь, в этом имперском парке, где ухоженная, холеная природа может великодушно позволить им вспоминать лица близких людей. Но существовало  иное, явно не возвышавшее их в собственных глазах, чувство, подсказывающее о том, что каждый из них, даже в отдельности, теперь не является конкретно существующей индивидуальностью, а пребывает в мире как часть другой. Подтверждением – их воскресные, совместные прогулки в центральном парке, - две потенциальные возможности, мыслящие и ощущающие реальность по разному, но на поверку существующие как будто бы в одном теле, на первый взгляд ничего общего не имеющие с врожденным уродством двух девочек, Зиты и Гиты, - пресловутых сиамских близнецов, родившихся недалеко от их родного края. Если и наличествует в них некий смысл, понуждающий погрузиться в бессмыслицу, то эта и есть та необходимость, исходящая из психологической надобности обрести себя вне зависимости от прежней жизни, в призрачной мечте о химерической свободе. Их надежность в эту минуту, как им казалось, - это предаваться  ностальгическим воспоминаниям, попутно создав в своем сознании виртуальный мир пустыни с в бескрайными грядами сыпучих барханов, именуемый Кызылкумом, которого можно без опасности для жизни заблудиться и предаваться мечтам о глотке лимонада со льдом или о кружке темного пива Guinness: сперва рейсовым поездом до станции областного города, потом на подвернувшейся первопутке по грунтовой, пыльной дорогой в пески мимо горного хребта Тамдытау, и так, до кишлака Тамдыбулак, а там, если повезет, верхом между жесткими горбами бактрианов или пешим ходом до захудалого кишлака Айтым, приютившимся у глинистого обрыва впадины Мынбулак, затем затеряться в зыбучих песках, уверяя друг друга, что долготерпением испытывает их сам Аллах, конечно не веря, что чувство жажды может причинить истинное страдание, на самом деле, как убедились они, это неприятное и мерзкое физическое ощущение подступающей смерти от обезвоживания организма, хотя их голоса наполнились не покидающим их последнее время сомнением, ставшим чем-то привычным в привычном перечне сознания. Или они, совершив непростительную оплошность и теперь живут только по инерции, привычками, только воспоминаниями о прошедшем, теперь недоступном и вызывающим чувство болезненной ностальгии? Или они обязаны испытать смертельную опасность, - то чувство, открывающее путь к новым испытаниям? Не иначе, как через определенное время появиться истеричная агрессивность с желанием жить как можно дольше, - хорошая агрессивность, призывающая к активному сопротивлению. Взять бы хоть поэта… Он вдруг вспомнил свой насквозь промокший плащ, напропалую, сутками моросящий дождь, хронический насморк и другие неудобства, связанные с избытком влаги. Подобное, обычно, раздражало его азиатский, привыкший к сухости погоды, склад, но сейчас, в этот жаркий летний день, виделось заманчивым раем: пусть заливает дождь улицы, тротуары, лобовое стекло машины, наполняет водой сточные канавы…

…полное слияние с одним из первоэлементов!..
…все зависит от того, в какой ситуации мы находимся…
…так или иначе, но в один из прекрасных дней необходимо будет по-иному оценить мелкие неудобства, тогда дождь становиться чем-то незаменимым, необходимым как хлеб, как соль, как огонь, как ниспосланная господом небесная манна …
…умирание бесконечного в конечном, вечного во временном, но вернемся к нашему разговору о свободе…

В прошлое воскресенье они упомянули о свободе, ибо им стала известна та легкость, с которой можно было отказаться от свободы ради облегчения своего жития-бытия. Они наконец-то выяснили, что ничего не стоит мнение говорящих о свободе, как о чем-то недоступно-аристократичном, а не демократичном, что большая часть людей вообще не любит, не признает  свободы и вряд ли ищет её, что идея свободы первичное идеи совершенства и вытекает из понятия невозможности принятия принудительного, насильственного совершенства, вспомнили, как один философ-экзистенциалист выразился более конкретно: «Раз все произошедшее в человеческой жизни должно пройти через свободу, значит должно пройти и через отвержение соблазнов свободы». Хотя, размышляли они, свобода свободе рознь, сейчас она не такая уж демонстративная, как прежде.
Теперь в них ни тени от прежней твердости. Глядя на интеллигентное лицо поэта, «барласец», размышляя, морщится: «Нет, не кстати эти не в меру заумные разговоры. Однако лучше молчать, не думать, впасть в сонное состояние, не спешить с выводами. Скороспелки не тот товар. Не стоит спешить в подстерегающее окрест никуда. Лучше придумывать другую, более славную жизнь, если мы еще в состоянии придумать ее»
Его друг, младший названный брат раздражен. Именно в эти секунды. Глухой, невыносимый, невыразительный голос безысходности, голос безнадежности…

…идентичность известна…

Но в присутствии других всегда предупредительный и осторожный не в меру, хотя исподволь проскальзывают интонации недоверия. И взгляд теперь как у испуганного человека: глаза не глаза, - не спрятать, не утаить, не потерять. Замешательство в них, смущение и робость. Хотя, нет, позволяет себе немного расслабиться…

…как давно я…

Начал и осекся. Вновь молчит. Даже не пытается объяснить свое состояние. Потом бормочет, что все пройдет, да-да, утверждает, что все пройдет, и может даже к вечеру, что надо теперь терпеть, раз так уж вышло, раз однажды позволили себе неосторожность втянуться в эту невыносимую историю. Пожимает плечами. Или сегодня он не такой уверенный в собственной гениальности, как бывало раньше? Но смотрит без осуждения, уже во власти раздумий. Ну, ну, пусть скажет, сотый раз повторит, что свой внутренний мир надобно оберегать от всякой подлости и легкомыслия, но не превращает свою речь в мишень для насмешек избитыми выражениями, такими, как «избавляться от злосчастного скопидомства и низости в этом гибнущем и возникающем из праха мире» или «хотя мы и мусульмане, но нам крайне не обходим шербет смерти», как бы ненароком намекая на более крепкий, чем пиво, напиток. Не дай ему Аллах в эту минуту вспомнить слова одного мудрого фирузабадского суфия, но он уже повторяет эти слова, что этот мир – не что иное, как развращенная и безнравственная женщина, наряженная бесценными украшениями, со снятием которых перед прелюбодеянием раскрываются все её недостатки, все пороки, и, наконец, замерши, напрягает слух, этот дурашливый, не в меру самовлюбленный поэт. Нет, не призвать его к порядку! Его душа открыта для свободного александрийского стиха, вопрошаний и раздумий, словно не здесь находится он, а обитает в тосканских кружевных садах. И лучик света, бесшумно западающий на лицо, радостно вкусивший наживу, оживляет плоть, мешая сосредоточится, тосковать по родному, покинутому захолустью…

…невыносимый золотистый перелив, сводящий меня с ума, напоминающий, что на родине я был виднее, да, меня уважали в том, небольшом провинциальном городишке, в зажатой двумя скалистыми горными хребтами долине, однажды любовно названным мной маленькой, спящей александрией, сонно ворожащей в бирюзовой оправе гор, притихшей и молчаливой александрией в любое время года, в холоде и зное, ведь со мной постоянно он, до отвращения зацелованный нищетой, этот усталый городок за тридевять земель, уже несколько грустных лет со смирением в сердце, да, душа моя осталась там, в длинностебельных горных лугах, в вползающем в прибрежье бурьяне, и лильчатые контуры, - эти неописуемой красоты цветы в тинистой ложбине над шелковистой травой, под сквозистым облаком цветущего шиповника, а дальше, за глетчером, поблескивают вечные ледники, а ниже, по изумрудным склонам, упоительно искрится узор из ниспадающих ручейков талой воды, соединяясь в шумящий бурный сай, впадающий в просинь горного озера перед дальней березовой рощи, и снизу сочащиеся струйки кристально-чистой воды из-под некогда обвалившегося склона горы – естественной каменной плотины, чтобы проказливо устремиться потоком вниз по лощине, вдоль щедрых урюковых садов, а в центре разоренного новыми постройками из железа и бетона, захиревающего селения, объединиться с прозрачными водами другого сая, вместе образовывая бурунную, надрывно урчащую, упоительную в своей беглости речь полновесной реки, блаженствующей в каменном русле с хилыми чайханами по берегам, в октябрьские свежие дни с грустно-хрупкими силуэтами мальчиков, настойчиво ищущих в кровавой опавшей листве, под разжиревшими орешинами, сбитые ветром плоды в охристо-коричневой кожуре, а сбоку высятся округлые конгломератные скальные глыбы, мимо тесная стезя, - извилистая нить-поводырь по склону, вверх, в прохладную арчевую прозелень, в шепотную страсть низких барбарисовых зарослей и безудержность шелестящих стеблей чистотела, - сухих, пустотелых и трескучих у вызеркаленных росами валунных лбов на кромке обрыва, выпорхнет парочка потревоженных сизарей и спикирует вниз, в завлекающую глубину, к искристым чешуйкам слюдянистого сланца, в безлюдье и объятый куропатчатым покоем тамарисковый багрянец за песчаным наносом, и последнее в том году неиссячное порхание бабочки вдоль надречного ската, неукоснительно в просвет между теснящимися склонами, в синь выхрусталеного ночными заморозками неба, пока несытая собака с оборванной привязью жадно лакает свое отражение в ключевой воде, но застыла, тревожась, так и не вылакав часть своей морды, - тот, надо только представить тебе, зависший собачий язык с хрустальными каплями влаги, вниз, обратно в зеркало родника, этот розовый плавный изгиб на фоне темного шрама расщелины, а заблудившийся ветер уже донес взъерепененный, звончатый стук металла о металл с богомольной горы, с шиитским, пропитанным слепительным аравийским мессианством мазаром, и одинокий седой дервиш в донельзя изношенной хламиде, не предназначенный для ревности и обвинения в скаредности, уже размаскированный трухлявым чертополохом, неистовый и вдосталь опьяненный много лет кряду, - он отплясывал, кружась, кружась, но затем упал и сник, стреноженный усталостью, лишь разуверенный во всем, крадется словно уж костистый тюрк - приезжий горожанин, мой друг, до конца не уверовавший в собственное опустошение, настигнувшее его душу ранее, весенним днем среди цветущих урюковых садов, в пору метельного снегопада из бледно-розовых лепестков, когда он бродил рядом с роскошной телом, с неиспробованной, с невкушенной, но до чертиков практичной преувеличенной блондинкой, и было даже завакханились они на широком шерстяном пледе, у вылупившихся бледных побегов мяты и пастушьей сумки, миксируя его верлибры вперемежку с маргиланской халвой и местным гранатовым вином, потом, встречая её ежедневно у архитектурного памятника эпохи колониального правления, здания местного театра, он не смел подойти, и прячась за столетними чинаровыми стволами, понимал, что не любить её невозможно, тем не менее, впоследствии, так и не сумел подмять в себе ревность и страданья, обескрыливших его стремительно, в секунду, да, в тот момент её насмешливый взгляд в удлиненных восточных глазах с разрастающаяся скукой и безразличием, не торопясь прополз мимо его влюбленного лица, щедро рассыпающего соблазны…

Касательно этого, безумного предприятия, еще час назад они шумно шутили, отпуская самые благодушные замечания по поводу отсутствия дорог и воды в труднодоступном районе. Не в меру суетились в лавке по продаже антиквариата, с трудом разбирая устройство старого компаса в латунной тусклой оболочке, попутно вспоминая исторический путь изобретения прибора, незримой судьбой связанного с Китаем и одним саксонским университетским городишком, который, один из них, минуя тасканские оливковые рощи, как-то посетил в поисках работы. Они, смеясь, вертели сложный прибор в руках, оценивающем взглядом осматривая дрожащую стрелку, восклицали, что трудно недооценить подобное изобретение, упорно не замечая возражения, что вряд ли они нуждаются в помощи компаса и самых точных карт, снятых из космоса сверхточными приборами, которые пригодились бы в иных обстоятельствах вместе с другими навигационными приспособлениями, но не в этом случае, когда придется полагаться только на собственную интуицию. На вопрос стоит ли рассчитывать на случай? Ответили, что, вряд ли случай им представится. Случай не предсказуем, усмехались, хотя отлично знали, что непредвиденный случай имеет достаточно большой процент вероятности. Трудно оценить значение задуманного предприятия, ответили, хотя понятно: не всегда удается достичь задуманной цели, хотя мы не утратили способность переживания, но нельзя стереть подчерк судьбы. Теперь, до предела наполненные вниманием, что-то высматривают за вечнозеленым кустом можжевельника…

…замечаешь как ЭТО шевелится?.. спокойно перетекает из одного места в другое, объединяясь и разделяясь, превращаясь в величественное, текучее и извечное, рождая непрерывный, бесконечно-заунывный вздох, не имеющий ни начала, ни конца...

И воцарившаяся тишина… Недоумение в глазах… Молчат, словно не их судьба качает на морских, тугих волнах, будто не в их силах пристать к невидимому берегу, где таится ещё одна заковырка, схожая с заманчивой иллюзией, в которой заданный вопрос, зависая, остается без ответа, которая не добро и не зло. В общем-то, длинная история. Им она не понравится, пока действительность и истинные имена измеряют кипение страстей…

…господь устроил ЭТО и всех тварей, населяющих ЭТО, но не понятно для каких целей...
…вероятно, что именно для таких, как мы сами в сорокадневный пост...
…может быть, может быть… солнце тускнеет, вянет, тем не менее жара, только усиливается, накаляя и без того неподвижный воздух…
…мы заблудились?..
…да-да, кажется…
…песок, только бесконечный песок вокруг нас…
…согласен… зыбкий, безводный, опасный для наших жизней район…
…был бы с нами проводник-туарег, другое дело, не понадобились даже слова… одним, еле заметным движением руки указал бы дорогу, ориентируясь по только ему известным приметам… «Этот «золотой колышек», полярная звезда, должна все время сидеть на правом плече», - так он сказал бы… кстати, как поживает твой знакомый?..
…имеешь ввиду того швейцарца, женатого на африканке?…
…судачат, что он с риском для жизни пару раз пересекал песчаные дюны пустыни Сахары…
…о том смертельном риске он не любит вспоминать… «Не дай мне погибнуть прежде, чем я не очищу душу пред теми, кому нечаемо причинил зло», - искалеченный, молился, выползая из опрокинутого джипа… благо рядом, случайно, оказалась экспедиция немецких этнографов в нелепых пробковых шлемах, но после томительного, восьмичасового испытания… немцы смотрели без укоризны, не осуждая, не одобряя, просто молча стояли и смотрели, рассказывал он, хотя разглядывать было нечего: усталый, вымотанный жарой человек рядом с опрокинутым джипом, с чуть темноватой кожей, в глазах искорка надежды, но больше отчаяния было в них, перерастающего в тупость вместе с угрюмым желанием к неповиновению... «Господь милостив к нему!» - услышал, и вновь потерял сознание…
…мы же схожи с мертвецами, не ведающими, кем они являются на самом деле…
…да, не живые, и мертвые не до конца… будто донные озерные  рыбы с выпученными глазами, выловленные и за ненадобностью небрежно брошенные в придорожную пыль…

А они? Только взгляните на них! Кто из них согрешил на этой неделе? Посещали ли они мечеть в последнее время? Нет, не в их силах объяснить происходящее с ними.
Закостеневшие в своих подозрениях, они ускорили шаг, движением рук выказывая немедленную готовность принять реальность за обманчивое виденье, или наоборот. ЭТО, преследующее, отталкивающее, непонятное и невозможное пугает их и радует, одновременно.

…с чем сравнить?.. с неуместностью?…
…да, именно с неуместностью…
…мы, порой, восхищаются неуместностью, бывающей более всего понятнее… 
…неуместность, отрывая от привычной повседневности, подталкивает к неожиданному, чреватому негаданными прорывами интуитивных решений…
… привычная повседневность, обыденность и монотонность ведут к утрате интуиции и чего-то ещё, более существенного, заставляет пребывать, сперва, в растерянности, потом в равнодушии…
…порой невозможно выразить свои мысли то, что ты в данный момент чувствуешь…
…тогда молчи, и как не бывало возможного разногласия…
…им не хочется говорить с нами, многое в нас им не понятно?..
…их выводить из равновесия наше молчание, им кажется, что за молчанием чужаков скрывается не согласие с ними…
…никто не в силах понять, как действует механизм, направляющий происходящее к неизбежному…
…тогда отчасти правы утверждающие, что будущее нельзя оценивать с точки зрения прошлого…
…именно мы, которые для них чужаки, пришельцы, принимаем необходимость как неизбежную сделку, хотя ясно понимаем, что сделка - это та, самая большая неприятность в длинном перечне пакостей…
…вряд ли будет корректно так утверждать, но в компромиссах можно познать примитивный уровень мимикрии…
…достаточно одного взгляда, что бы выявить несущественное, но большинство добровольно закрывает двери, ведущие в свое предсознание, во всё то, связанное с таинством разума, реалиями и вымыслом…
…так живут завороженные неутолимой жаждой разрушения, изображая на лицах наивность, пробираясь сквозь отражение варварского торжества в собственное, непрерывное уничтожение…
…странное, надо заметить, явление, признаюсь тебе…
…омерзительное прикосновение… как и в первый раз… разве можно к такому привыкнуть?..

Вид у них смущенный. В глазах циркулирует то, что обычно принято считать страхом. Да, страх и, одновременно, любопытство. Им не дает покоя преследующее, неизбежно-настойчивое ЭТО, и бросает в дрожь, когда ЭТО непостижимым образом просачивающееся сквозь мельчайшие отверстия и щели, шевелится, передвигается с места на место, подкатывается к их ногам. В их сознании необъяснимое ЭТО уже всюду, даже непонятным образом проникло на главную площадь мегаполиса с имперскими львами на гранитных постаментах, они стали замечать, как ЭТО шевелиться в чинных музейных залах, за витринами роскошных супермаркетов, как раз за разом настигает их в самых неожиданных ситуациях, вселяя опасение и даже мерзкий страх, но став, в конце концов, привычным номером в инвентарном перечне их сознания.
Не кричат, не зовут на помощь, делают вид, как будто ничего не почувствовали. Дорожат своей ложной независимостью? Невероятная способность к самоконтролю? Никаких  компрометирующих их поступков, от которых всегда есть шанс уклониться, увернуться, и которых можно не свершать в будущем! Но ЭТО уже рядом, да, совсем рядом, шевелиться перед ними, потом у их ног, перетекает с места на место, да, на самом деле двигаться и помимо их воли заползает, проникает под одежды, прикасается к телу, ласкает, щекочет… не оградиться! Вздрагивают и, напрягшись, замирают…

…на самом деле проникает, щекочет… вот-вот… уже на голове… между корнями волос… 

Или для них наступило побочных, ломких, ничего не объясняющих обстоятельств, когда что-то из их сознания вылетело в поисках тайного смысла, минуя неверие, да, оставив только неверие, которое можно отыскать всюду, если пожелать? Они, путаясь в подозрениях, рискуют ухудшить свои позиции, но еще способные по-настоящему совершить усилие, доверится своей интуиции. Главное для них, чтобы они, проникшись взаимным доверием, услышали друг друга, поняли, что в этом мире скрытого рабства им необходимо умение притворяться бесчувственными, глухими и наивными, но способными сделать многое…

… не следует вести себя подобно сумасшедшим, не следует в присутствии постороннего позволить себе рассуждения о крайностях, о собственных, тем более чьих-то недостатках, о расстройстве психики, о…
…ни в коем случае…

Вот они склонились, да, несколько поспешно склонились, может быть, если потребуется, вскочат, живо уступят дорогу встречному прохожему, чтобы вновь присесть, сутулясь, втянув голову в плечи, напрягаясь всем телом, и… неожиданно вскрикнуть, невольно выдав необычайное возбуждение…

…поистине удивительно, невероятно, фантастически!..

Сдавленные голоса. Мгновенный озноб. Но вновь озираются по сторонам, словно опасаются, что кому-то вознамерится застать их врасплох, и если понадобиться, то безжалостно заломить за спину руки, грубо потащить, насильно втиснуть в металлический зев авто к решетчатым окнам с матовым, непроницаемым налетом, увести за высокий забор в целях выяснения личности, но если взбредет дурная блажь в голову главному бобби, то и в целях врачевания…

…невероятное и недостаточно ясное для понимания, должен признаться…

С преувеличенным вниманием, мимо безразличия проходящих туристов, осматривают, пристально изучают поверхность ближайшего газона. Перешептываются, схожие с заговорщиками или с членами тайной секты…

…нет, нигде ни соринки, ни оброненной конфетной обертки, ни окурка... ах, эта стерильная западная чистота!.. не придраться, не упрекнуть их в неаккуратности!..
…признаки нашествия?..
…признаки или само нашествие?..
…необходимо принять все меры предосторожности…
…молчи!.. не настаивай!.. хотя…
…текучее, рассыпчатое, зыбкое…
…не в коем случае не притрагивайся!.. убери руки!..

Одергивают друг друга. Уже во власти обоюдных предостережений. Но вновь медленно опускаются на корточки. Сидят тихо, долго, недвижно. Со стороны их можно принять за понимающих, сердечных к друг другу людей. Будто замерли не их фигуры, а торчат бессловесные степенные истуканы в безводной азийской степи, - эти каменные балбалы, от одиночества ввергшиеся в окаменевшее сумасшествие. Их лица, с черными провалами изучающих глаз, низко зависли над газоном. Словно не они, а какие-то гигантские насекомые прильнули к газону. Пытаются разглядеть, узреть, приметить то, что еще минуту назад посмели назвать «нашествием». Затем внезапно вскакивают и смешно размахивая руками, гулко хлопают себя по бокам, по ляжкам, по штанинам, проводят ладонями рук от бедер к коленям, норовят остановить, отмести, отбросить, растоптать, уничтожить назойливое, наглое ЭТО, не по их воле вторгнувшееся в их сознание как огорчительная помеха. А через минуту тихо скромничают, вплотную лицом к лицу, потом вдосталь смеются до слёз, неожиданно упав, катаясь, корчась, придавливая своим весом нежную травку газона, как будто в них вселился проказливый чертик, но также неожиданно затихают, утирают слезы и вновь бормочут, все минорнее, уже до конца растерянные и запорошенные вновь подступившим испугом…

…впредь надо быть более осмотрительными…
…надлежит отказаться от несогласованных действий...
…бывшее очевидным лишь секунду назад устаревает, но потерявшее ясность очертаний не отбрасывается за ненадобностью, подобно жестяным банкам из-под кока-колы…
 
По лицам струятся холодные капли пота. Опомнившись, недоуменно пожимают плечами, теперь более всего опасаясь заплутаться в собственных недомолвках, в неверии, растворится в ими же созданном страхе. Сиреневая жилка под глазом одного из них подрагивая, пульсирует.
Пытаются наладить задуманное? Но их усилия оборачиваются необъяснимыми и безотчетными подозрениями, которыми они полнятся, которые им теперь невольно придется выхаживать как приготовленное для зимовки экзотическое растение. Или отматывают остаток жизни, освобождённые от будущего, с тяжелым грузом прошлого, утомленные, раздражительные, измученные бесплодным поиском многомерности своего внутреннего и внешнего бытия, но пока до конца не сломленные, с не погаснувшим желанием, забыв о смерти, творить неожиданный, нечаянный и счастливый случай.
Внезапно один из них поперхнулся, долго, надрывно и гулко кашляет. Затем замирает, смешно переступая с ноги на ногу, только слышен протяжно-свистящий вздох... один, другой… но притих, и смяв в ладони носовой платок, обтер влажный лоб. Словно уличенный в чем-то непристойном, виновато улыбается, и, извинившись, долго смотрит в небо, явно не находя никаких признаков движения воздуха вперед или назад.
Поэт вновь рассуждает вслух, произнося слова так, словно сам себя возвращают к жизни…

…нет ничего проще чем разговор о смерти с созревшими для перехода на иной уровень понимания жизни, пока недоступный для нас, но именно в такой момент понимаешь, что жизнь без свободы творчества мертва, и прав был философ, положив в основание мироощущения и миросозерцания свободу, личность и творчество… свою мысль он всегда воспринимал как впервые рожденную в свободе, но свобода, метко заметил он, может переходить в свою противоположность...
…как знать, как знать, наиболее запутанная часть истории в прошлом, и мы без сожаления желаем расстаться с ней, теряя ясность речи, неся неподъемное в нежных ладонях подальше от взрывоопасной памяти, страшась нежданных вестей, бесконечно слепые, не отторгнувшие боязнь открытого пространства…
…мы ушли раньше времени, тем самым обозначив ужас свободы…
…там, дальше, в будущем, благодатная тень, отброшенная собственным телом, одарит нас отдыхом…
…«рай находиться в тени меча», - так ведь сказал твой прапрадед, амир Тимур…

Обмахнув платком вспотевшее лицо, «барласец» качает головой, явно не имея желания спорить. Он прямой потомок древнего, ханского рода. Когда-то его род вынудили покинуть родину, с боями уйти из благословенной Ферганы в Афганистан – свои окраинные владенья. Потом, проявив инициативу, недюжинным умом, отвагой и дамасскими гибкими стальными мечами они захватили Индию, создав Великую Империю Моголов. Его прадед вернулся на свою бывшие земли чтобы томиться в застенках советского НКВД, потом безвестно сгинуть в ГУЛАГе. Дед, воспитанник сиротского дома, выжил. Этот «барласец» не может не знать, как вот уже час, за глухой саманной стеной с кавернами от опавшей глины, талдычит инсультный старик-паралитик, «Алла, алла», бормочет, отложив в сторону молитвенный коврик. Омовение и бессильный намаз после зычного азана: «О Аллах! Помести меня среди тех, кто раскаивается в своих грехах…» Слабость в безжильных, каменеющих коленях, а рядом старуха в испачканном сажей платье, затравленно сидящая на корточках у низкого окна с одним, выдавленным стекольным проёмом, покамест старик ворчит едким дискантом: «Спой алла, или ты забыла слова колыбельной… Вспомни!.. Я прошу тебя… Вспомни!» Но сам что-то вечно ищет, перебирая ломкими пальцами стертый воздух… Он не шоир, не поэт, а прямой потомок грозного Тамерлана из племени «барласов», но он не лишен способности рассказать, как за освобожденным проемом оседала столетняя жара вместе с безверием в летнем дне, в час испытания, и как белела кошачья чашка с невылаканным молоком, пока крутился назойливый, раскормленный в зарослях бобовых растений, моховой шмель под проржавленным рифлением железа, под крышей айвана, замирая в пустоте, у неприметного лаза. Он представил, как розовощекий юный мулла было бодро заглянул в скрипнувший проём калитки, но резко отвернул наполненное брезгливостью лицо, наткнувшись на выплаканные, старушечьи глаза, затем, стремительный, исчез вместе со своим расточительным задором: жизнь сулит им близкую смерть, сказал про себя, заслонив частью упитанного тела уличную перспективу и угол недостроенной мечети, позволив минарету в турецком стиле, с круговым балкончиком перед завершеньем и жестяным полумесяцем на макушке, выскользнуть из-за складок чалмы. И постепенный, уважительный выдох: «Ассолом Алейкум…» Его почтительно приветствует бригада наемных строителей - дружных крымских татар, перебиравшая остатки, - битый кирпич. В их глазах светилось с детства вынянченное упорство и упорный труд, пока за гуволячным дувалом твоего деда шумно лопались фасолевые стручки: дзык-дзык, дзык-дзык, заставляя вздрагивать побуревшие зонтики перезревшего укропа: семя бесшумно осыпалось на следующую грядку, под поникшую баклажанную синь, где воробьиная торопливость жадно склевывала с низких кустов заблудившуюся саранчу, чтобы потом стремительно перелететь сквозь зияние дальнего дувального пролома в тупиковом углу двора, за огородными грядками, мимо темных стволов урюкового сада, и суховей погонит их дальше, к охристому ячменному полю с поникшими отяжелевшими колосками, - ты проходил вчера мимо, небрежно сорвав васильковый стебель густо облепленный тлей, и тут же, почувствовав на пальцах мерзость раздавленной вязкости, с отвращением отбросил прочь, в смятенье пробормотав, что не для таких как ты, это барочное райское изобилие, сонная тишь и болезненная синева, закольцованная между непреступными хребтами с вековыми мозолями ледников, - та, чванливая бирюзовая крепость долины, намеренно потерявшая ключи от выхода, если придется отправиться восвояси, навеки покинуть её, или она надежно притворствует, грозя вечным пленом, прозорливо схоронив донных рыб и людские страсти на дне саткякских бесчисленных родников, под безразличным отражением суфийского мазара и двух стремительных тугов с обвислыми ячьими хвостами на шиитских перекладинах. Но, ты ещё найдешь в себе силы, и отомстишь, однажды, в бессолнечный день, бежав прочь, яро прокрадываясь между усыпленного бдения стражников в длиннополых, ватных, часто простроченных маргиланских халатах бирюзового цвета с бело-бирюзовыми, цветов государственного флага  повязками на широких рукавах, мимо бугрящихся валунов, за которые ты принимал бесхребетные спины нищих поденщиков в сорговом поле и на хлопковых плантациях, - те бритые затылки шестилетних дочерей, порознь у ивовых колыбелей младших сестер и братьев, под тутовым уродством чрез ежегодное майское оскопление, а вздохнешь терпкий дух степных трав уже вдали от холодных, притягивающих грозовые тучи, вершин, среди шумных игрищ вольных номадов, чтобы окончательно прозреть, потом, за дымчатом, западным горизонтом… «Алла-алла… Спой колыбельную… Спой!.. Или мы жуки, кузнечики или стрекозы или недремлющие мураши или навозные жуки-скарабеи или…»  но не люди, распятые на жале своей судьбы, - так сорокопуты-жуланы «про запас» распинают-накалывают насекомых на острых шипах тугайных колючек. Или никто не ведал, как рассыпался непреступный утес, таким разрушительным образом напомнивший о своём существовании? Казалось, ничего не произошло, может быть приснился то, затухающее шуршание камней в предутренней благости сладких сновидений, - будущее, ещё не прочитанный вздох, без свидетелей, и промельк в густой листве неизвестной птицы в блистательном оперении, о которой ты раньше не ведал, но такой же пугливой, как и все предыдущие. Безобидная случайность, если бы не пострадал сторонний дом с настежь распахнутыми окнами во двор, с тесной бала-ханой над надежными воротами выкрашенными в голубой цвет, - поруганное жилье, умерщвленная семья: отец, мать, три ребенка, мала-мала один другого, а седьмой, младенец, на руках у гостившей свояченицы… еще собака, скот, кроме испуганной, оглохшей кошки, теперь беспрерывно мяукающей вдали… Изношенные камни, твердили, безуспешно пытаясь извлечь тела погибших из-под завала. Невидимая вода подточила сердце скалы, его мышцы, иссякло терпенье. «О Аллах! Мы надеемся на Твоё Милосердие!», - прошептал старик, обглаживая сухими ладонями бородатое лицо. Пристально смотрит… И ни чего не видят окрест его незрячие соплеменники! Всплывающее смятение в испуганных глазах юноши-подпаска, - этого единственного свидетеля несчастья, который еще много раз повторит своё свидетельство в другом месте, после пятничной молитвы, все реже испытывая острою боль, впитывая чужое неверие: теперь они покоятся как загнивающие, не взошедшие семена, присыпанные тяжелыми камнями и людским равнодушием, думает он. В конце августа ты проходил мимо той осыпи. Вооружившись тревогой, перебрался через бурлящий поток по скользким камням, предварительно проверив воду рукой, пока синий каменный дрозд с внимательным взглядом, распушив перья, замирал от восторга на влажном валунном затылке, посреди потока. Не вода, а время шумящий поток. Забвенье, - это высохший сай с посеревшим оголенным щебнем на дне, подумал ты, рассматривая, как чернеет перегной под ежевичными корнями, уже смущенный желтизной бурьяна не ко времени обреченного жарой на жестком, сухом склоне, ниже стойких стеблей бессмертника, отчаянно провозгласившего вечность. У потока, под ядовитыми парами от листьев орешины, среди нагромождения и беспорядка камней, которых стоило бы сторониться, сидела шумная компания парней с рыжеволосым во главе, передавая из рук в руки окурок, попеременно, с присвистом втягивая в легкие дым дурманящий анаши-гашиша, смеясь и изобретая чепуху из непристойностей. Поверх них темнела дальняя расщелина, в которой, еще в конце июня, светилось пятнышко снега посреди ярко-зеленой лужайки, на северном склоне: два тощих снопа из разнотравья, ставшие случайным трофеем, - обескураживающая невероятность в засушливый год, вместе с безденежьем в нескончаемой нищете, с тяжелыми мыслями, влекущими в южные страны у теплого моря, во владычество обильных дождей не только в осенних событиях, и вряд ли можно что-то ценное оставить взамен, вместо себя, а впрочем, невидимую тюрьму с твоей непреклонностью, не реализованные замыслы, в случае бегства, легко умещающиеся в смелом воображении, и садистский экстаз в повелительном окрике насилующего обветшалыми традициями. Иными словами, ты уже мертвец, пока не решившийся порвать с прошлым на исходе бездождевого лета: шелестящие потоки скороспелой саранчи по голым склонам, вниз, в сжавшуюся от ужаса долину; морда вислоухого ишака над тонкими ногами, и испачканное глиной лицо младшего брата, - пацан и юноша, чудом накосившие сбереженное влагой в северной расщелине, в тенистых местах под утесом, - слишком суровая реальность, подталкивающая к бегству, впоследствии ставшая назойливой принадлежностью ностальгических воспоминаний о прошедших событиях, спустя десяток зим и лет, в старом европейском доме в стиле провинциального южного барокко на каштановом бульваре, за церковными, скудными линиями протестантского аскетизма, - мучительное ускользание в прежнее существование сквозь ночную проповедь вездесущих неоновых реклам, - не так безбрежна оказалась с трудом завоеванная свобода, о которой шептали в ту пору, в мертвый полуденный час и душной ночью. В тоске открывается то, о чем ты раньше подразумевать не смел, говорит сосед, худощавый, индус с вечным матерчатым тюрбаном над печальными глазами. «Ты заметил, приятель, что Бог умирает в нас, и вместе с нами через искушение, слепое безумие и отвращение к похожим на тебя, в собственной неспособности раздвинуть границы грез, в ужасе перед лицом предстоящей смерти, - таков оскудевший мир, по воле случая, выплеснутый с неукоснительной насмешливостью в твое удивленное лицо… короче, наше существование, - это фундаментальная невероятность», - заключил, смеясь. «Почему невероятность?..» И сочащееся недоверие из раздраженных взглядов, как только ты смеешь касаться этой темы, словно чего-то запретного, недостойного слуха, или недоступного, словно плюхнулся в мерзкое сомнение, в собственную глупость… совершенно не для твоего ума… словно камни уже не камни, загримированные слоем фресковой штукатурки с неясным росчерком художественного гения, его виртуозной кисти, - лихая прорисовка сиеной жженой, часть округлостей теплым тоном чуть подцвеченных охрой белил с последующими проработками и темными лессировками, способными навести патину времени… Не в Споллетто ли, в этом тихом умбрийском городе, ты случайно выковырнул взглядом из сохранившегося куска утраченной фрески, те изящные женские руки с подносом и стоящим на нем причудливой формы гроалем, с ясновидящим глазом в нем, безразлично взиравшим на твою остолбенелость под сумрачными сводами романского храма? Может, чтобы унести этот невыносимый взгляд с собой, в полноту уличной сутолоки? В близкие оливковые рощи, в свою опостылевшую жизнь сезонного рабочего, поденщика? Чтобы уложить этот взгляд в корзину с маслинами и ссыпать под неизбежный пресс? Или ты желал удостовериться, как дух смещается в мир забот и суеты, но сколькими умолчаниями еще были напитаны те стены для разгадки другими, была бы причина не опоздать. Или некуда спешить неутомимым?.. «На устах расцветают бутоны пророчеств, но не у тебя, скалится, - смеялся индус. - Чтобы понять цену жизни, мало рассуждать о высоких материях, и бродить среди мертвых тоже не дело, ведь поджегший дом сознания, превращается в юродивого, становится сумасшедшим, нищим дервишем, вот так! Лучше темнота, заползающая в дом, затем резкий щелчок и… снисходительный свет тускло озарит, высвечивая твою гниль раньше спелости, раньше пустоты. Окажется, что ты и есть та ничтожная пылинка среди других ничтожеств, взметенных взмахом веника жизни… потом неподвижность воздуха и медленное парение вниз, к успокоенным, в свою убывающую тень…» Лениво повизгивающая жалюзи из серой синтетики в кафе устроенном из проржавевшего вагончика с вылинявшим матерчатым тентом, под который обычно подают ледяную кока-колу и ледяной чай. Сиротливо вертятся облезлые лопасти ветряного двигателя, передвигаясь с надрывным скрипучим усилием. Незнакомая местность в которой ты находишь себя равным среди обрывков прошлогодних газет, намертво прикованных к уродливому кусту пустынной растительности неопределённого цвета, составляя с ним одно целое. Рядом замирает тень. Ты медленно, почти незаметно поднимешь голову к пепельному небу… Прикрывая диск солнца, борясь с встречным потоком ветра, недвижно зависла степная птица, словно забывшая свой извечный путь… Предупреждаю, - сказал он тогда отчетливо, - тебе предстоит ещё быть там, и замерши от напряженья, слушать «Песни об умерших детях» Густава Малера… Почему, непременно «Песни об умерших детях» Густава Малера?...

…вряд ли возможно сформулировать мысль лаконичнее… вряд ли… хотя… кощунство следить за невидимым… опасности и непреднамеренный смертельный исход в процессе напрасного поиска…
…не стоило было отвергать сомнение и тревогу…
…в такой сложной ситуации тревога неизбывна…
…здесь не построишь по-настоящему надежного и прочного, слишком дерзким оказалось задуманное…
…изменения, словно невыносимые пытки…
…ЭТО приобретает смысл особой, трепетной надежды, ничего общего не имеющей с осуществлением запланированного нами…
…возможно, что это и есть стремление к азбучной, первобытной простоте…
…трудно влиться в новую действительность, увидеть из ограниченного безграничное, беспредельное, необозримое…
…как доказательство, как весточка, посланная только для нас двоих?.
…нужна особая смелость утверждать подобное и удержаться при этом от смеха, зная, что жизнь по-прежнему останется неизменной...
…оправдан ли подобный риск?..
…шаткое, шаткое…

Его друг, поэт, а поэту не понять, что беды мира неразлучны с существованием пространства ответственности. Или не достаточно осязаемо он окунулся в кучу дерьма, называемую эмигрантским житием-бытием, чтобы понять подобное? Его беспокойство, вкупе с изящной риторикой, с лютой самовлюбленностью и верой в свою гениальность, одновременно, с запоздавшими оправданиями, за которыми таились скверно замаскированные подозрительность, беспокойство и физическое утомление. Вновь эта небрежная, убийственная манера задавать вопросы и незамедлительно отвечать, с усмешкой давая правильный ответ, едва внятно произносить слова, неистово прессуя фразы, подразумевать и одновременно отвечать, волнуясь, чего-то явно опасаясь, кончиком языка часто облизывая губы. Недовольный, бормочет…

…ненасытно-жаркий воздух, тревожащая сухость в горле, вкупе тяжёлая ноша болезненного воображения… моего и твоего… дальше след теряется… но существует двойное непонимание, принимаемое за лёгкое помешательство, когда окружая, затягивает всеобъёмлющая действительность, бесконечно далёкая от правил мышления и поведения… порой нас обременяет странная вера в сомнительное существование иного пространства…
…подобное обладанье серьезная опасность…
…ты доверяешь своей подруге-африканке?..

Вот тебе на, что за вопрос, думает он. У неё своя жизнь. В отличии от друга-поэта, она верит в сверхъестественную помощь, считая что поскольку прося можно переместится в иное измерение, если, конечно, удастся войти с духами и джинами в самый тесный контакт, а нащупав почти неуловимую нить взаимопонимания, можно вернуться в утраченное будущее. Ведь говорила она, что эфемерная призрачность, непрочность и изменчивость судьбы требуют постоянной магической подстраховки, побуждая к эзотерическим мотивациям. Он вспоминает вдохновенное лицо девушки-африканки, ее гортанный голос: - «Хвала Аллаху, который подарил нам имя Ал-Вадут. Так причитают бедуины в час сомнений, - на той неделе она объяснила мне. - При содействии этого имени хазрат Адам горячо полюбил Хавву-Еву. Почему именно Ал-Вадут? Объясню. Великий суфий Имам Джафар Садык, блуждая в несметных, зыбучих песках, говорил, что если кто хочет быть в дружбе с ближними или желает чтобы сторонний человек стал другом ему то необходимо в пятницу выбрать любой из трёх счетов: первый – две тысячи двести двадцать два, средний – тысяча сто одиннадцать и малый счёт – семьдесят семь раз, затем произнести это имя с верой и надеждой, дунуть на изюм или другую еду и разделить трапезу с тем человеком, то обязательно будут они друзьями, если этого пожелает Аллах».

…если этого пожелает Аллах?..

Поэт яриться, негодует…

…опять «если этого пожелает Аллах»… вряд ли столь необходимое условие… почему именно сейчас надо вспоминать о молитвах… не раньше или позже... или цель вновь ускользает от нас?.. кто руководит нашими действиями?..

А кем, собственно, руководит? В чем состоит его выгода? Они сами, надеясь духовно прозреть, выдумали существование нашествия, ЭТО, нагло посмели вторгнуться в недозволенное, в святая святых, возбуждая из без того болезненное воображение, думает «барласец». Или они уже пересекли некую, пограничную черту, за которой таится то, чего надо было им больше всего опасаться именно в момент, когда, как им показалось, цель была почти достигнута? Пусть посмотрит, пусть убедиться. Эти окрестные улицы, дома, отель «Хилтон» и отель «Метрополитен», этот дурноты ухоженный, надменный имперский парк, этот, примыкающий к нему, королевский дворец с вооруженными гвардейцами в лохматых шапках за ажурной чугунной решеткой, эти бронзовые львы, этот рабочий с молотом и крестьянка с серпом, это небо и воздух над ними, эти цветы, трава, деревья, все, все по прежнему остаются неизменными… хотя… да, присутствует нечто такое, подспудно угрожающее, угнетающее сознание, затаившееся за привычными очертаниями, вселяющее недоверие и предчувствие грозящей опасности, одновременно, глубочайший скептицизм с последующей тихой паникой…

…только иллюзии... они успокаивают…
 
Поэт не унимается. Укоризненно смотрит на друга. Но именно ему, ему самому необходимо отречься от своего излишнего любопытства, ибо оно опасно столпотворением даже в безлюдной пустыне, да, попытаться уяснить, зарубить у себя на носу, что только смерть в состоянии понять тайнопись и скрытый смысл, изначально заложенный в ней, что многомерность не признает бесконечно-унизительных перевоплощений, материальных интересов, излишних социальных потуг и интеллектуальных запросов, что в этом текучем, зыбком, удушающем непостоянстве, в этом неожиданном нашествии, без приглашения проникшим в их сознание, растворяется страх перед будущим и горечь безоговорочно проигранного прошлого, что захватив, овладев, не давая передышки, ЭТО,  окутывая магической паутиной вымысла, предлагает глубочайшее раскаяние и одновременно утешение, вместе с этим отметая дурные предчувствия, одаривая усилием к выживанию и бесстрастными мыслями о дерзком выкорчевывании из их человеческой сущности эгоистического «Я», не допуская несовместимого с искренним доверием суетного беспокойства, не запрещая известную долю предусмотрительности и меру благоразумия, что в ЭТОМ нельзя скрыться от ответственности, но можно обрести краткую передышку, ведь, как говорил его дед, суфий и паралитик, ушедший в подобную стихию познает окончательный разрыв с миром упрощений, взамен усиливает связь с собственным телом и духом, что им необходимо спешить, ибо, как сказано «свершение заключено в каждом новом усилии», хотя уже совершен  первый, пробный шаг, а совершить первый шаг чрезвычайно важно, да, очень важен этот первый, самый трудный шаг, еще надо помнить, что первый шаг может быть шагом самого длительного странствия, в течении которого сохраняется не только неимоверная стойкость, обязывающая к наличию мужества и скупому пребыванию в одиночестве, но с другой стороны, скучное пребывание на одном месте, переживание невозможности движения ни вперёд, ни назад, может внушить животное чувство ужаса, и не только одному ему, да! теперь весь смысл их существования заключен в движении всё дальше и дальше, а двигаться дальше означает возможность выйти за крайние пределы дозволенного, хотя, надо признаться, случаются вещи неясные, устрашающие и кошмарные, когда оставаться на месте нельзя, и двигаться больше некуда, но раз они решились выйти за иные пределы, значит нужно подготовиться к неизбежным утратам, ведь странствовать, значит проникать в инородную среду и стремится к свиданию с тем, что выше тебя, как полагали мудрые даосы… А мой мудрый дед, суфий и паралитик, повторял за ними слова истины.

«Барласец» смотрит мимо лица поэта, мысленно перечитывает письмо младшего брата, вновь и вновь перебирая пальцами до дыр некачественную бумагу, вырванную из ученической тетради: «Спасибо за присланные деньги. Папа тоже благодарен тебе, но притворяясь суровым, тщательно скрывает свои чувства. Он про себя, в тайне горд за тебя! На присланные тобой деньги купил старый, но достаточно крепкий «джип», еще одну дойную корову, импортный сепаратор и маслобойню. Мать болеет, но не так часто и жестоко как тогда. Ты помнишь? Благодаря твоей поддержке и любви к рисункам Бехзода, я поступил в художественный колледж на факультет миниатюрной живописи. Странные люди в этом столичном городе, особенно художники и поэты. Эти раздражающие, болезненные их споры, исключительно за наповал убивающей время бутылкой дешевой водки с подобием ужина, или не сытная еда, а скромная горка поджаренного с луком квелого картофеля и несколько пончиков, в которых больше теста чем начинки из перекрученного говяжьего сбоя. А плоская баночка килек в томате двухлетней давности уже для них непозволительная роскошь! Они, вконец запутавшись в конкретной жизни, наперебой создавая всякие там «поэтические школы и направления, пичкают друг друга разнобойными заумностями, напирая на свои скромные знания так, словно в этот момент везут не собственные мысли, а с трудом толкают скрипучую арбу с несмазанными колесами, облачившись в пышные попоны из громких фраз, явно взятых на прокат. Да, кстати, один из них утверждает, что стихотворение является сердцевиной музыки, которая, тем не менее, ускользает от него, или подобно вулканической лаве, повторившей форму давно исчезнувшего предмета, потом, застыв окаменевшим предметом, становиться. одновременно узнаваемым и неузнаваемым. Другой настаивает, что необходим намек на уровне пейзажной рефлексии или стилистических решений, что сущее говорит прежде всего сквозь атмосферу. Он намерен посвятить себя поиску истиной «подлинности». Так это или не так, не ведаю, - я не очень то знаком с современной поэзией, но чувствую и догадываюсь, что подлинная поэзия – это когда  ты размышляет о вещах, смысл в которых существует и не существует. Они пробовали угостить меня сладким вином и гашишем, но я отказался, вспомнив твои слова, что пить вино лучше с вдохновенным другом, но среди здешних, ужимистых поэтов вряд ли найдется подобный. Так, что не беспокойся за меня брат, тем более, когда каждую пятницу я аккуратно посещаю мечеть. Я не могу привыкнуть к городской жизни, словно впал в сонную оторопь от нехватки кислорода, который перекрыли невидимые пальцы, или непрекращающаяся чреда гудящих чадных автомобилей, днем и ночью, ещё безвкусная еда, а вместо нашей, родниковой воды – хлорированная жижа - даже сносный кок-чай не заваришь. И мои желания, теперь, неумолимо откочевывающие назад, обратно в наш дом, где вновь мы вместе живем в моих снах».

Только на вид безвольные и послушные, теперь они стараются припомнить все детали их знакомства: выражение лиц, цвет спортивного, двухместного «мерседеса» с откидным верхом и тот бумажник, тщательно выделанной крокодиловой кожи, мелькнувший мимо их лиц, будто знакомство произошло не в престижном, респектабельном клубе (на тесной сцене, как обычно, репетируя канкан, виляли соблазнительными задницами длинноногие красавицы из России, где поэта нашла работа уборщиком мусора, мойщиком посуды, потом повышение в должности, - теперь он помощник официанта на званных банкетах), а как им показалось тогда, где-то далеко во времена эпохи Среднего царства, когда еще не была составлена «Книга мертвых» с её заупокойными текстами, не существовало «Книги коровы», «Книги часов бдения», «Книги дыхания» и «Амдуат», драматических мистерий, магических текстов, заговоров и заклятий. Тогда «барласец» выглядел иначе чем сейчас, на вскидку лет тридцати-тридцати двух, голова с обширным лбом и заметно выдвинутыми скулами, выдававшее что-то неуловимо-азиатское, затаенное и с продолжением в чуть раскосой, монгольской прорезью умных, карих глаз за стеклами солнцезащитных очков в металлической круглой оправе, с крупным, немного приплюснутым носом и прямым беспокойным взглядом, - в общем, типичное лицо среднеазиатского тюрка. Как он робко протиснулся в дверь, увидев ждущего его в глубине, за витражным стеклом. А за минуту до его прихода мимо прошествовал клубный завсегдатай: прикрыв жилистую шею мелькнул тугой столбняк накрахмаленного воротничка перехваченный атласным, тускло-красным ярмом - галстуком-бабочкой, подпершим округлый, с неглубокой ямочкой посередине, подбородок, – он подъехал на роскошном кабриолете и входя в холл неуловимым движением бросил ключи в протянутую ладонь подбежавшего мальчика-боя, - сверкнула золотая оправа и отражением света высветилось левое дымчатое стекло очков, задернув непроницаемой шторкой смотрящий глаз, другой, одинокий, излучал настороженность. Тогда, где-то за кухней, в чреве подсобного помещения, их представили друг другу: «Вы, должно быть, земляки...» Он незамедлительно осведомился о самочувствии, придирчиво осмотрев лицо, руки, оценивающий взглядом скользнул вниз, до затрапезного вида дешевых китайских кроссовок, потом, вскинув голову, заметил, что касательно этой персоны ему многое уже известно от общих знакомых.
«Ты ведь ждешь меня, - сказал он, и словно споткнувшись, вновь осмотрел лицо быстрым взглядом. - Да, ты, безусловно, тот самый. Меня достаточно подробно проинформировали и настоятельно рекомендовали, - чуть растягивая слова, произнес, и добавив: - Надеюсь, что тебя не покоробило от подобной бесцеремонности, но то, что я хочу тебе предложить, проявив неуместную настойчивость, больше схожую с назойливостью, не допускает отлагательства».
Он подчеркнул особо, что сложившиеся обстоятельства провоцируют панику, но дело обстоит куда серьезней.
«Я имею ввиду… - замялся он, - не буду сгущать краски, в тоже время надо признать неуместность субъективного взгляда».
На вопрос: «В чем заключается суть проблемы?», уклончиво ответил, что с подробностями ознакомит позже и не здесь, но секунду спустя напомнил о соблюдении строгой конфиденциальности, хотя в этот момент сомневался и говорил неуверенно.
«Не здесь, - сказал он, - поскольку сложившиеся обстоятельства требуют дополнительных подтверждений. Ты выглядишь убедительно, но тебе необходимо будет вникнуть в некоторые подробности».
Он произносил слова так, точно вгонял пулю за пулей в подходящую цель, тем не менее, создалось впечатление, будто бы он желал заранее предусмотреть возможные осложнения, и благоразумно, не доводя дело до чрезмерных обстоятельств, принять все меры предосторожности.
«Да-да, в жизни многое может измениться, но… - добавил он непринужденным тоном, уже выходя к бару, - может быть, я ошибаюсь…»
Их разговор прервала трель мобильного телефона. Стоящий у бара завсегдатай клуба извинился и отошел в сторону от сидящей за стойкой девушки в розовом платье, но не достаточно далеко, - ровно на то расстояние, позволившее услышать доносящийся из трубки мобильного телефона энергичный женский голос. Окинув их фигуры раздраженным взглядом из под поблескивающих стекол очков, он произнес единственную фразу скучнейшим голосом: «Вряд ли кто-то еще представляет как вы любезны!», и отключив телефон, обернулся к собеседнице: «Еще раз извини… милая»
Они явно нервничали, выходя из клуба через предназначенный для служащих вход. Их пальцы взаимно впились в рукава поношенных пиджаков, как бы удостоверившись, что их плоть настоящая, не вымышленная, не фантом. Чувствовалось, что они очень устали.
«Будь с ним поосторожнее, - потом, после закрытия клуба, на фарси шепнул приятель, бармен-афганец, и неодобрительно дернув головой, подал дармовой стаканчик виски «Блэк лейбл». - Он, вероятно, сумасшедший, но тоже из наших, эмигрант!»
Этого не хватало, подумалось ему в тот момент.
«Нет, пожалуй, он выглядит достаточно убедительно в своем тщательно отутюженном старомодном костюме из магазина вторичной продажи, - подумал он в тот момент. - Что он имел в виду? Не трудно, ведь, было объяснить суть дела сразу, здесь, но право познакомится принадлежало ему. На гомосексуалиста он был не похож, - не та настойчивость, не та манерность в разговоре, но кто знает, «голубой роман», сейчас, ценится больше, чем приличное произведение искусства, а чувства, которые раньше приходилось тщательно скрывать, не мешают находится в приличном обществе, не только рядом с известными политиками, но и в обществе почти недоступной королевы-матери, ими даже гордятся, как номером выигрышного билета. Таких охраняет закон, но и они, в свою очередь, заставили викторианский дух нации уважать себя, получая немалую поддержку в лице всемирно известных деятелей в области театра, кино, музыки и политики. Что ж, какие времена, такие и нравы! Стаи «кембриджских отшельников» и «рыцарей ордена тамплиеров» там и сям вертятся стаями. Но отчего его облик, его особая манера вести разговор с собеседником так его привлекла? Отчего? Ведь была поймана в его глазах озабоченность и тревога, тем не менее он покорно идет вслед за ним, след в след, под аккомпанемент зычного хруста песка, потом шороха граверной дорожки и  хриплого дыхания, до поворота к платановому гиганту, что посреди парка. Худые ляжки под плохо пригнанными брюками маячат впереди, отвлекают, не дают сосредоточиться.

«Все, о чем он давеча говорил, бросая по сторонам тревожные взгляды, - размышляет «барласец», - смешалось в сознании: теперь не разобрать когда прозвучало мудреное, а когда проскальзывала глупость, где находилась правда, а где вымысел…»

А он, уже безвольный, плетется следом за названным старшим братом, то и дело оглядываясь, выискивая мнимую опасность, жалея, что полностью вверил свою волю в руки провидения, размышляет о необходимости принять строжайшие меры немедленной предосторожности, не дав себя окончательно запутать. Норовит скрыть тревогу, свой  недовольный взгляд, исподтишка наблюдает за отдыхающими, праздными горожанами, озирается по сторонам, вновь во власти выдуманной истории, в уже давно потерявшем всякий смысл «странствии в ЭТОМ», но теперь, как выясняется, «странствие в ЭТОМ» осложнилось бедственным положением: поспешно задуманная, весьма легкомысленная и странная затея странствовать в мире придуманной пустыни, подвергает смертельной опасности их жизни: грубая, но ненасильственная смерть страшит своей простотой и бессмысленностью, но, с другой стороны, интригует и завораживает невыразимым ощущением страха, заставляя втайне восхищаться бессмыслицей затеянного, призывая заново обрести кровь, плоть и слезы, вызывая безумное желание вырваться из добровольной зависимости, из рабства, в которое они попали по своей воле. Он теперь больше не похож на сочиняющего стихи человека.

Внезапно «барласец» остановился чтобы достать из кармана брюк носовой платок, потом неспешно обтер потный лоб, щеки, шею, достал другой, более свежий и тщательно протер блеснувшие стекла очков, некоторое время пристально рассматривал их. Водрузив очки на нос, осмотрел открывшуюся панораму города и прошептал: - «Господи, как красиво!».
Воспользовавшись передышкой, поэт присел на траву, распространяя всем своим видом сомнительный дух непослушания.
И внезапный, строгий, отрезвляющий взгляд «барласца»…

…устал?.. рановато… не расслабляйся!.. мы еще не осуществили задуманного…  нам только кажется, что настоящая, полноценная жизнь отодвинулась от нас, превратившись в недосягаемую цель, но только так кажется… во всяком случае, мы еще не потеряли самообладания…

Поэт не слушает его, смотрит вверх, в небо, словно пытается где-то в вышине разглядеть что-то определенное, необходимое им в эту минуту, но через несколько секунд вновь окинул оценивающим взглядом открывшуюся панораму города, потом лицо друга…

…оно настойчиво, как сама реальность... да, не в меру настойчиво и поглощающее… ощущаю как подкрадывающуюся опасность…

«Барласец» с безразличным видом разглядывает точку схода горизонта с небом, словно теперь перед ним простирался не город, а высокая, глухая, бетонная, бесконечная стена…
Поэт ворчит…

…мы привязаны к разным условностям как трупные черви к разлагающейся плоти, не в силах порвать с давно осточертевшим и бессмысленным, желая, но не в силах миновать дорогу ведущую к смерти, и наоборот, такая, в неком смысле, инверсия… нам неприятно об этом думать, но мы не в силах домогаться более здравого смысла… сомнительным выглядит возможность правильно расслышать собственный голос, - он так же будет бесполезен... необходимо прозреть в самом себе, но если это невозможно, то существуют различные другие способы изменить свою жизнь... порой, мы выглядим неразумными детьми, не нашедшими в себе силы оторваться от материнского подола…
 
Затем, дрожа от нахлынувшего нетерпенья, сгладив ладонями часть рыжего, насыпного песка у края дорожки, сосредоточенные, с блуждающими загадочными улыбками на губах, они поочередно чертят заострённым концом прутика подобие схем. Закончив, поднимают головы, отрывают взгляды от начертанного на песке, удовлетворённо кивая, улыбаются, чтобы вновь опустить лица, внимательно рассмотреть сквозь начертанное ими нечто странное. Сидят почти не дыша, не позволяя нарушить воцарившеюся тишину, в своей неподвижности более схожие с музейной окаменелостью юрского периода, без наслаждения благоговейной тишиной, сравнимой лишь с тем затишьем, когда в студии известного мэтра, показывая живописный холст, срывают бязевый покров, под которым скрывалось гениальное произведение.
Первым неожиданно вскакивает привыкший жонглировать метафорами…

…ума не преложу, неужели порождённый фантазией нелепый вымысел подвигнул искать противоядие в магии, обращаясь к сомнительному опыту шаманов и медиумов, так ловко вызывающих дух давно ушедших?..
…так будет происходить до тех пор, пока не наступит миг понятия, что необходимости противоборствовать не существует… иначе говоря, создавая новую структуру реальности, надо попытаться добраться до сути событий, от которых остальные люди отмахиваются как от таинственных и загадочных, поэтому никогда не надо делать чего-то только потому, что это делают другие, не думать так же, как думают другие…
…ты прав… доверять можно только собственному мнению и видению мира, а не тому, как чувствуют и видят его другие… но  доверять не очень надолго...
…жизнь коротка, а смерть вероятна настолько…
…как и вероятна возможность бессмертия, если исходить из того, что у возможности гораздо больше вероятностей чем у действительности... 
…именно так и происходит... 

Поэт мотает головой, успевая указательным пальцем подпереть очки на переносице, раздраженный и одолеваемый сомнениями, кивает в знак согласия, говорит, что правоту или не правоту покажет не наступившее, что суть дела заключается не в ложности или искренности ученья, а зависит от самого исповедующего, который может превратить ложное в истинное, что неискренность превращает истинное в ложное. И явно тут же забыв смысл сказанного, приподнимается, встаёт на цыпочки, нелепо взмахивая руками, считает: «Раз, два, три…»,  будто наполнился желанием взлететь, и вновь повторяет: «Раз, два, три… Раз… Меня посещает предчувствие… Два… Что я с тобой составляю одно целое… Три… Подобно бийняо с красно-зелёным оперением, с одним крылом… Раз… С одной ногой и одним глазом… Два… А лететь мы можем, лишь соединившись… Три… Вернее, больше схожи с дикой свиньёй Бин-фен… Раз… С головами выросшими сзади и спереди… Два… А может, мы являемся реликтовым, эндемичным видом беспозвоночных, представителями экзотического слоя общества, исчезновение которого не обернётся невосполнимой потерей для генофонда рода человеческого?..» Смотрит пытливо, скосив раскосые глаза. Рот искривлен улыбкой, но в глазах промельки холода и расчетливости.

Пытается развеселить?.. Нет уж дудки! Этот неприятный смешок, наставительный тон, блистательная смесь пустой болтовни и недюжинное знания мифов древнего Китая, как и категорий видов занесённых в Красную книгу. Надо же так расстроить свой рассудок. С подозрением смотрит, словно уличил в обмане. Нет, не стоит позволять себе вольность, эту язвительную, ответную улыбку. Пусть его поэтическое воображение представит ЭТО. Пусть верит что цель находятся где-то здесь, рядом с ними. Надо, помедлив, утвердительно кивнуть, медленно скосить глаза в сторону местонахождения предполагаемого и отринув всякие признаки сомнений, повторить, скорее успокаивая себя: «Да, ты прав! Находится именно здесь, но якобы мы еще не ощущаем присутствие этого… пока не ощущаем…» Нужно выглядеть слегка взволнованным. Надо вновь опуститься на край аллеи, вдавливая тугие ягодицы в теплый песок. Потом ответить ему. Не торопясь, медленно, очень медленно, чуть слышно выговаривая фразы, взвешивая каждое слово: «Здесь, именно здесь, пожалуй, мы чувствуем себя безумцами, хотя происходящее с нами далеко не безумие…» Нет, они не сумасшедшие и не похожи на душевнобольных. Пусть так считают некоторые их земляки. Их недоверие ничего не стоит. Им не понять их. Глубоко ошибочные выводы. В мире не существует совершённых людей. Да, в каждом присутствует своя доля душевной болезни, незаметно убивающей, провоцирующей немотивированные поступки, непонятное для окружающих людей поведение. Для людей привыкшим жить по единым законам, любые события, решения, поступки, не вписывающиеся в омертвевшие рамки их поведения, считаются противоестественными, странными, потом преступными. Но невозможно проживать жизнь, мстя за упущенные возможности. Может быть именно в этом заключена одна из причин, побуждающая действовать их не по правилам, ведь чрезмерное откровение, честность, прямота и резкость суждений, порой обескураживают их собеседников. Или уличенные в несовершенстве, они обязаны выискать в собственном поведении мерещащуюся им надменность и высокомерие. А если это так? Вот тогда они поймут как ненавидеть себя, ровно не они сами отняли у себя последнюю надежду. А значит ли это, что они сами должны определять вину своих поступков?

Теперь они переговариваются как-то вяло, без былого энтузиазма, словно из них выпустили дух. А этот потомок Великого Хромца, этот желтоглазый «барласец»… Движения усталого человека… Речь замедленная, тяжелая… Такая бывает у инсультных больных.

…и несмотря на нелепые препятствия, нужно пытаться заново раскрутить следующий жизненный виток, даже если придётся совершать попытки бессмысленное число раз, при этом осознавая что и эти усилия ничего не изменят…

На самом деле он неспешно, излишне неторопливо произносит слова, медленно, чем бывает сама медлительность выпускает их за частокол из крепких, желтых зубов. Словно в непомерно замедленном рапиде, почти в стоп-кадре, поднимает голову, отрывает взгляд от земли, вот, вот готовый встать, сделать неуверенный шаг, другой, третий, пройти сквозь тело своего друга, сквозь друга-поэта, уже достаточно известного там, за тридевять земель, в империи прокаленных солнечным пеклом пустынных ландшафтов…

…да-да, совершать, пока, в конце концов, не обретём внутренний покой…
…но для сверхусилия нужно обладать терпением и задумываться о существовании кармы…
…разницы нет как называть: первородный ли грех, пресловутая карма или накопление первичных ошибок, или…

Вдруг поперхнувшись, нагибается, кашляет и затихает, но спустя минуту укоризненно шепчет…

…оставим в покое всякие нелепые определения… теперь это не столь важно… всю правду узнаем в судный день, а до того момента превратясь в еле видную точку, в одинокого журавля, будем парить над вечным потоком Стикса или Ахеронта, как нам больше нравится… может быть, подобно сыну Дедала, рухнем, подчиняясь закону Стокса о падении тел в жидкостях, согласно которому «падение тем медленнее, чем меньше диаметр тела… 

Искатель незахватанных метафор нервно закурил, выпустил на свободу табачный дым, и теперь сравнивает его с небесным облаком. Примерив взглядом крону платана, размышляет:  «Интересно, являемся ли мы упрямцами, намеренно принимающие собственное изнеможение за ожидание смерти?.. Разве мы похожи на  уставших от ненависти незнакомых людей, от слепого суждения и мерзких сновидений? Нас обуяло стремление скрыться от людских предрассудков, мёртвой воды, от беспамятства влюблённых, давления чужого воздуха, от почти что сносной жизни в этом респектабельном западном мегаполисе?.. Но ведь не так уж много на земле прозревших настоящее смирение. Больше встречаются уверовавших в парение лугов затопленных вином, что тучные плоды живы благодаря накоплению сока, в существование молочных райских рек... в общем в иллюзии…» 

Обмахнув вспотевшее лицо ладонью, продолжил вслух…

…претерпевая невзгоды, мы усмиряем свою строптивость и незаметно наполняемся верой… да, Аллаху необходимы пронизанные верой… его утомляет вид слепо идущих… не от этого ли, здесь пустуют храмы?..
…там, где мы родились, существует иной храм…
…храм с иглистым пиком Хан-Тенгри, под которым языческий шаманизм более доступен, хотя шаманы, как правило, неполно и не очень охотно посвящают посторонних в таинства камлания, исходя из того, что не всякому дано общаться с духами, да-да, не всякому дано общаться с духами…

На вопрос о исчезнувшем инстинкте кочевничества, он ответил, что возможно многое уже утеряно, и что в одной журнальной статье, кстати, весьма любопытной, автор полагает что шаманизм основывается на идее беспрекословного почитания природы, в которой человек живёт сообразуясь и действуя под её перманентным влиянием и с этой точки зрения представляется крайней точкой материализма. Но с другой стороны, умирая, человек, как бы сам становится неким божеством, что, одновременно, свидетельствует о крайнем и необычайном спиритуализме, хотя шаманизм не знает греха в  христианском понимании, подталкивая опасаться кривить совестью, не сметь осквернять природу, огонь и воду из-за боязни быть наказанным множественными духами, избегать дурных поступков, поскольку подобное поведение грозило не только собственной, но и безопасности близких и дальних родственников, ведь суровое наказание следовало незамедлительно, здесь, в этом, реальном мире, а не где-то в потустороннем, загробном, не известном им мире, что смерть освобождала человека от неминуемых наказаний за все дурные поступки, совершённых при жизни, а его дух вновь обретал свободу…

…да-да, именно так!.. только смерть, да, только смерть осеняет свободой... для нас кружение в одном месте равносильно смерти…

Он напуган? Он напуган бесполезным кружением в одном и том же месте? Кончиком влажного языка проводит по пересохшим губам, озирается по сторонам, уже переполненный беспокойством. Пауза барабанит, истязает, изводит…
Наконец-то можно спокойно вздохнуть, и как облегчение, ответить, не глядя на испуганное лицо друга…

…вот здесь, пожалуй, ты не прав... надо понять, какая чарующая сила заключена в кружении... шаман, во время таинства камлания, заключает в кружение один из основных способов активной медитации… а суфийские зикры-радения… вспомни так называемые джахрия в дервишских орденах… они также таят в себе экстатические передвижения по кругу, сопровождаемые замысловатыми телодвижениями, исступлёнными выкриками и манипуляциями с бубном, подчеркивая, что главное заключается в движении… и мы, находясь в пути, пребываем в  жизненном, непрерывном времени… так, что…

Крохотная заминка, пауза…
Непреходящий испуг на лице, волнение, беспокойство и тревога в голосе…

…а долгожданный покой?..
…желаешь узнать цену покоя?.. отвечу… лишь храня покой, можно узнать как много сил тратят те, находящиеся в движении... нам кажется, что все движется, но движется не вода, и не ветер, а наше сознанье…
…в конце концов найти несуществующее не есть определённая цель, как, собственно, и поиск некой истины…
…представим себя свободными от каких-либо целей, от соображения пользы или возможного ущерба… только странствуя, можно познать сущность собственного бытия... возможно, что случится непредвиденное и мы получим отрицательный результат, поймем, что искомое  является лишь мифом, обманчивой реальностью, игрой воображения, хотя можно предположить, что ЭТО на самом деле существует в реальности как придуманный нами миф, то есть мифически, тогда в этом случае должно возникнуть сомнение, с помощью которого мы вновь обретём твёрдую почву для уверенности…
… для нас сейчас важно само существование конкретной жизненной ситуации и наше положение в ней, важна эта непростая ситуация, чреватая безвыходностью положения и даже смертельным исходом, и как следствие, мучительная, медленная смерть, обнаруживающая в нас человеческую слабость и оглушающее бессилие… хотя… эти чувства давно превратились в повседневное, привычное, обыденное… мы пересытились свободой, очерствели, не замечаем, либо уже не удивляемся, встретив рождение или смерть, либо сознательно не желаем замечать, либо делаем вид, как если бы рождения и смерти вовсе не существует… путаницы нет... о чем нам скорбеть?.. живём сытной жизнью, окружены всеми благами западной цивилизации, а скорбеть, не страдая от холода и голода, тяжелее всего…
…ты забыл, что настоящие приметы не здесь, как и последние слова, слетевшие с губ навечно уснувших родственников и друзей, там, далеко, на нашей родине, что смех наш – это плачь, иней, росистое шевеление трав, то есть все то, что стремительно несётся вскачь до отхожего места, в омертвелость понятий…
…кстати, один ученый муж остроумно утверждал, и не без основания, что затихающее прошлое вновь возрождается в генах наших потомков, и тогда на первый план выступают личности-пассионарии, которые увлекая за собой спящие народы, заставляют их преодолеть накопившеюся инертность…
…первородство и значение сгинувших знать необходимо, как и окаменевших знаков, да!, достоверных, оставленных в назидание живущим…
…живущим вопреки закону взаимного отторжения?..

Да-да! Живут, с досадой поглядывая на пережёванные прилагательные, захлебываясь привычными выражениями и неверными словами, не веря, что когда ни будь человечество будет задушено глобальным однообразием, взаимной, непомерной назойливостью, шаблонной памятью, затасканной верой, а потому неприятием ее, ведь уже сейчас они схожи с усталыми птицами, потерявшими привычные ориентиры… «Однажды нас попытаются отыскать в ненадёжности бытия, словно заветную тайну, потерянную в осенней стерне или случайно оброненную в распаханной ясности…», - говорят, не веря произнесенному. Для таких, как они, посвящен стих Омара Хайяма… Послушайте… «О безрассудно беспечные, вы не золото, чтобы, однажды засыпанных землёй, кто-то опять откапывал вас...»… Так-то… А рядом, за их спинами, утомившиеся люди продолжают произносить умные речи о том, как религия фетишизирует понятие истории и саму человеческую жизнь. Они слушают и внимают, чувствуя в собственных усилиях бессмысленное осуществление того, что обычно называют божественным провидением.

Этот тон с приподнятыми интонациями теперь не в меру дерзок. Он не дает продыха ни себе, ни другим, - строчит фразами как из «калашникова» длинными очередями…

…люди созданы чтобы слушать и видеть, поэтому то мы и любим слушать непроницаемых призраков, укрывшись в безопасном месте, изображая на лицах досадливое недоумение, прижав к груди беспокойные руки… мы страшно любим умные беседы и бесполезные, ни к чему не приводящие споры, нам нравится наблюдать за лишённой смысла чехардой в политике, совершенно преувеличивая значение денег, нам хочется находиться в зоне особого внимания, в так называемом  VIP, а оловянные солдатики с голубыми околышами на форменных фуражках тут как тут, и мы с ними, зачастую заодно, зачатые и рожденные одинаковыми, словно сканированными с одного неудачного образца… мы смеёмся, нам весело, нас выкручивает съедобный обман и… выручает... нет, не дано объять невидимое!.. в подтверждение тому не имеющих средств вести достойное человека существование безжизненные взгляды нищих, бездомных, безработных, еще разделительный пограничный запретительный шлагбаум, привлекательный перламутр ручки новенького «магнума» с центральным боем, обилие неприятных и несмываемых запахов, текущих следом… а не забыли ли мы слова вежливости?.. различаем ли запахи цветов и цвет неба, все, без исключения?.. или нас забыли предупредить о невозможности задержать и посадить под стражу блаженство юродивого отступника, невероятным путём узнавшего время отхода последнего поезда?.. не поэтому ли, мы крепко прикованы к своей тени, к своей неподвижности, к своей неуверенности, к своей тварности... но в какой-то момент узнаем, что вопреки всему, набег с панической поспешностью уже свершается, принося неисчислимые беды…
…подразумеваешь некое коварство?..
…вероятно, что мы и есть то самое коварство, с готовностью и знанием дела принимающее в дар плодородные горсти предательства, глухота к тайному голосу и тщательно отшлифованный шорох запоздалого прозрения…
…в таких случаях вряд ли эффективными станут предпринятые действия, всякие там меры особые безопасности, скорее схожие с иллюзией призрачного натиска сна…
…пока ясно только одно: сны остаются снами, их никто не в силах отменить, в то же время знойные погони бережно укутывают незавершённые споры и ту невозмутимость, что спокойно, без спешки, поодаль от скандальной перебранки наследников, выгуливает предсмертное покаяние и саму смерть, хотя неприличное упоминание о смерти могут позволить себе только непостижимые, ведь самое важное изобретение, - это изобретение мгновенной смерти, - то истинное совершенство и единственная реальность, в существование которой мы стараемся не верить, но втайне желая себе именно подобного исхода, а очнувшись после длительной летаргии, приходим в ужас, узнав о присутствии медленного удушающего конца, наконец, что у могилы вход существует, а обратного выхода нет!.. именно только с этого момента начинаются настоящие кошмарные сны, именно тогда мы начинаем осознавать значение слов «жизнь», «родина», «совершенство», «дружба», «вера», «любовь», «потерянное время», что совершенство и есть та магическая пустота, а не базарная, шумная наполненность…
…но с нами остается ещё наше прошлое, от которого не так просто отделаться…
…тебе не стоит объяснять, что прошлое, - это та же пустота, скорее необходимая пустота, в которой произошедшего уже не существует, а будущее свободно, когда не в нашей власти начало, но в нашей власти ещё конец или начало конца, когда всё, что нужно было отдать, уже отдано, когда ты остаёшься один на один со своими переживаниями, свободный от личных пристрастий, готовый в чем мать родила уйти из этого мира, чтобы уже никогда не возвратиться… вдумайся… НИКОГДА… это то время, когда не надеясь на других поздно смело действовать, отличать истинные речи от лживых и следовать путем истинно человеческих принципов нравственности, полагать, что дурные дела твои уже преодолели границы возмездия и предупреждения... но оказывается, что жизнь прошла в бесконечной словесной игре, наполнением мира грубыми подделками и мерзкой вонью взаимных подозрений… в общем, теория несовершенства, и связанные с ней мелкие погрешности, вроде наших сомнений...

Воистину беспомощная речь лучше бесполезной, думает «барласец», глядя на возбужденное лицо поэта. Подлинность, так или иначе, начинается с сомнения, а момент постижения состоит из ряда неощутимых, преодолевающих сомнение движений вперед. Разве приходиться сомневаемся, что кто-то свыше благословил их на поиск?.. Но… Благословляющий всегда больше благословляемого.
Понятно, что предпринятый ими поиск является в какой-то мере лишь средством для разрешения возникших противоречий, что для достижения особого состояния сознания и полного выживания требуется мобилизация всех психологических, психофизическиё и биологических ресурсов организма. Им следует признать определенные трудности, связанные с процессом достижении особого сознания. Хотя подобное состояние можно перевести из эзотерического языка в едва понятный, экзотерический, и в этом состоянии движущееся выглядит как рыба в прозрачной воде, говорит один из них, и мы в нем, те же рыбы, плещущиеся в постижении смысла иного пространства, требуя от себя максимального усердия и полной отдачи. Понимают, что только повышенная требовательность поможет предельно мобилизовать все внутренние резервы, психические и физические возможности организма…

…кстати, надо отметить, что любое рискованное предприятие становится неизмеримо выше личных дел, и превращаясь в сакральный акт, в священнодействие, требует определенных волевых качеств, твердости характера, целеустремленности и наличия сильной воли… именно в такой момент непреложным остается наличие сильной воли, определяющей многое, если не все… поэтому не надо сбрасывать со счета свою жизненную энергию, которая движет волей и сконцентрирована воедино...

Или необходимо осведомиться, узнать, вникнуть в то единственное, которое они до сих пор не в силах понять…

…законное право, хотя запутанно, ай, как все запутанно... нет, невозможно говорить о невыразимом…
…эфемерный, метафизический случай, манипулирующий сознанием?..
…как знать, как знать!..
…но когда ЭТО просачивается, просыпается, проникает отовсюду, вселяясь в сознание…
…ЭТО?..
…да, именно, ЭТО...
…если научится правильно управлять своей психикой, придав ее деятельности целенаправленность, появится верный шанс в нужный момент должным образом распорядится биоэнергетическими процессами в своем организме...
…да-да, нужно уметь управлять собой… в этом заключается весь секрет… уметь сохранять внутреннее спокойствие и выдержку в экстремальной ситуации, направляя интуитивный взор на то, что окружает тебя, именно та ситуация, когда иного выбора нет и нет возможности действовать…
…причину успехов и неудач, нужно, непременно, прежде всего искать в себе, постигая не существование и гибель, а их причину…

Суетятся, суют руки в карманы, как будто они набиты уймой всякой всячины, вытаскивают, чтобы немедленно, вновь засунуть их обратно, и так несколько раз. Бормочут, теперь до противности практичные. Какая разница, говорят, раз выбор любого из вариантов, так или иначе ведет к смерти, значит нужно согласиться, признать сложившиеся обстоятельства, да, поздно заниматься психотренингом, изменять, направлять сложившееся положение в определенное направление.

…надо обходится малостью…
…умение вызывать  дождь - вот, что необходимо знать, или иметь, в крайнем случае, при себе шаманский камень тюрков «яда», вызывающий ливень…
…все эти магические заклинания оказываются пустыми словами, как говориться: «если из многих слов одно является недостоверным, то и на другие ложиться его тень»… на самом деле, достаточно одному слову не быть правдивым… (Он вновь вытаскивает платок, чтобы тщательно протереть стекла очков. Протер. Потом продолжил свою мысль) …мы допустили непростительную ошибку, неосмотрительно углубившись в ЭТО, словно в скверно написанную музыку, имея при себе лишь желание отыскать завораживающий, но неопределенный и расплывчатый отблеск чужого сновидения, превратившийся в нечто, которое немедленно завладевает нашей волей или её отсутствием… теперь, как выясняется, высокая, глухая, непроницаемая стена непонимания окружает нас, ясно обозначая замкнутость круга, в котором ничего не происходит, где исчерпывается любая возможность переломить события в свою пользу, обратить время вспять…

Едва ли они догадываются о истинных знамениях, выглядящими вполне достоверными фактами, новой историей без начала и конца, в которой бессильны слова, веские аргументы, только витание странных намеков о том, что происходящего вовсе не существует. А все эти безосновательные пересуды? Лишь бесплодие вымысла, как эта высокая, аккуратно выстроенная стена с тщательной побелкой. Ошибочно было бы соотнести её только с миражом. А может с тем, что они называют своей очередной воскресной медитацией? Или им рискнуть приблизится к стене, расковырять ногтем часть штукатурки, может быть ключом от входной двери подъезда нанеси увесистую царапину в виде единственного неприятного для слуха слова, свой протест осторожно прикрывая телом от внимательного взора соглядатая. Или стена-мутант уже изогнулась, вдавившись в свою же плоскость, создав нечто, отдаленно похожее на ленту Мебиуса? Смотрите, теперь уменьшается и вовсе исчезает!
 
…собственно, церемония самоисчезновения является абсурдом…
…но абсурд выбрал именно нас…
…мираж тоже неплохая собственность…
…потом выясняется, что каждый посмевший помыслить подобным образом становиться узником своих персональных миражей… именно узником... УЗНИКОМ!..

Как он посмел вспомнить такое показательное слово, находясь в самом центре шумного западного  мегаполиса, пыхтя дешевой сигаретой, инквизитор и утешитель одновременно! Полный абсурд, вроде этого маленького, ни кому не нужного мирка, в который они заточили себя по собственной воле.
Молчит, словно выискивает пробоину в собственном сознании. Или они на самом деле не понимают происходящего с ними? Недоуменно пожимают плечами, долго и пристально смотрят на бесконечные гряды из черепичных серых крыш. Слишком неприлично одеты для такого мероприятия. От них пахнет дурным мужским лосьоном и перекаленным маслом. Прилипчивый запах дешевых забегаловок. Там, прямо перед посетителем, жопастые мулатки бросают в кипящую масляную жижу дешевые американские куриные ножки.
Но вновь спорят, жестикулируя, словно рисуют не руками, а расплывающейся тоской по фону несуществующей стены. Не обмануться бы им. Надобно  закрыть им глаза. Или им честно признать себя круглыми идиотами. Нет, им мало этого.
Поэт вздыхает, закутывая лицо в облако из сигаретного дыма. В эту минуту он похож на заезжего лектора, многозначительно выкатывающего слова из жаркого рта, обрисовывая бестелесные образы, блуждающим взглядом прокладывая путь в незатухающей неопределенности, туда, и обратно, от непроницаемости городского ландшафта. Или он вовсе не говорит? Молчит? Но губы шевелятся, складываются в трубочку, глаза зияют в глубине тенистых глазниц. Теперь достаточно ясно слышно, как не только выдохи о обрывки фраз колеблют прочный воздух...

…круглые дураки… ведь результат целиком и полностью известен наперед…
…каждых звук по себе одинок, но вместе они спаянны смыслом в слове, фразе…
 …ты шутишь?..
…не до шуток когда тебя настигает понимание… надо нам честно признаться:  мы  оказались в достаточно скверном положении… только стоит отвести от них взор, и они, словно испуганные, но настырные животные, торопятся, лезут, проталкиваются, просачиваются сквозь обволакивающую глаза пелену, увеличиваясь до размеров дойных айрширов, лишний раз подчеркивая всю полноту абсурда…
…смущает твое относительное благополучие?.. вряд ли представился бы другой случай…мы без сомнений отбросили свой прежний удел., не позволив себе цепляться за деспотизм той действительности, усердно припорошенную монотонностью существования, к которому давно был потерян всякий интерес, но прежняя жизнь в воспоминаниях о родных, друзьях, о местах, в которых провели детство, так называемая наваливающаяся черная «ностальгия» преследуют с паучьей настойчивостью, коварно притаившись в сердцевине черепной коробки, в нашем сознании, теперь наполненном беспричинными подозрениями и дробящимся страхом… и как спасительное отвлечение - наше странствие в глубь вымысла, которое вряд ли наполнится покоем - мир абсолютно абстрактный, с обморочной, давящей тишиной, - вечность, которую лишили мимолетности и активного действия… этакий сговор палящего солнца, стандартных страданий с нерушимым молчанием, с запахами привычной еды и затаившимся вздохом…
…обманное, обманное пространство, лишенное жалости, и мы, в нем, - две ссыхающиеся точки, словно последнее дыхание, или дотлевающий прах, неспособный стереть подозрений с мутнеющих глаз… такие глаза бывают у животных с настежь располосованным горлом… пурпурная кровь обильно хлещет, а жертвенный самец еще провожает взглядом блеск солнцебиения на ножевом, отточенном лезвии в руках делового, сосредоточенного на убийстве мясника…

Их жизнь… Их видят, но не замечают, они смотрят, но не видят. Нет, не в их силах различить вкус завершения. Становятся раздражением, ознобом, яростью, забывшими формулу собственного присутствия. Бормочет себе под нос, искоса поглядывая по сторонам из своей примерной, поэтической худобы, твердит, что им необходимо поговорить начистоту, как мужчина с мужчиной, что нужно остеречь самих себя, предупредить других, таких же бедолаг: «Куда вы попали? Здесь царят иные законы, иной порядок!», что главное для них, - это суметь сохранить права на признание, приготовится к неизбежности признания, которое пока еще выглядит будущим и весьма заманчивым подношением судьбы, что не стоит ждать - признание необходимо безжалостно вырвать из этой пустоты. Да-да, пора им надёжно припрятать эти бесполезные «заплывы» в обременительные вымыслы. Следует знать меру долготерпенья. Лучше им молчать, полагая, что молчание ценится не за то, что его нет, а за то, что оно есть. Они знают, что главное заключается в не в суждении о методе достижения абсолютного молчания, а в самом молчании, что истинный звук произрастает в пустыне безмолвия, которое позволяет услышать, как замирает беззвучное, что  только в сокрытии незримого есть возможность узреть свет. «Пустыня, пустыня…  скорее дурной сон… иллюзорности противопоставляется сущность выражения, а символическая глубина постигается в созерцании… пустыня, барханы, до самого горизонта песок… миллионы тонн песка… единство в множественности, множественность в единстве…», - вздыхает.

Их домыслы, призванные не столько раскрывать, сколько скрывать, удовлетворяя вечную потребность в тайне, прячущие в себе давно знакомое, зримое, которое, порой, поражает неисчерпаемой конкретностью, тем самым стирая различия между воображаемым и действительным. Но они догадываются, что только настоящая, не вымышленная пустыня, великодушно позволяет поселится на её просторах, если чувствует непреодолимое желание жить с ней слитно, подобно зародышу в утробе матери, если отринута необходимость постигать неведомое в обычном и наоборот. В ней понятное равно непонятному, говорит, то есть, признается смысл там, где его нет: все вроде бы в порядке, когда наступает беспорядок, как бывает во время песчаных метелей. Но, если истинный свет потаенный, размышляют, то возникает необходимость определять, но определять не определяя, ведь следы в этом случае исчезают прежде, чем обретают зримый образ. Они правы. Они непоколебимы. Они, наконец-то, решились до конца открыться, вторгнуться, проникнуть в истинный смысл.

…на самом деле нет никакой надежды?.. значит существование ЭТОГО, лишь только синоним пустыни, но не сама пустыня?..
…ты умен!.. не даром Аллах одарил тебя талантом, наш знаменитый шоир, поэт…

Поэт уже внутренне натянут как струна, как тонкая жилка рубаба, - зазвенит, чуть затронь… Пусть продолжает…

…только в миражах можно слиться с первозданной тишиной, образуя неразделимое, гармоническое единое, в котором исчезнут всякие различия… прорвав границу собственного эгоизма, мы сольемся с космическим целым, хотя для этого одной воли недостаточно… нужно войти в состояние полного самоотречения, отбросив прочь личные, сугубо эгоистические стремления… ничего так не отвращает, как неподвижность... постигнутая гармония между человеческим миром и миром природы, поможет избавится от необходимости в постоянном самоутверждении… надо пользоваться представленным случаем… не так ли?..

Кивнуть бы ему в ответ, думает поэт, кивнуть без снисходительности, без вопрошания в глазах, и остановиться, не спеша потирая руки, даже несколько рассеянно, с легкой улыбкой, благодарно взглянуть, может быть попытаться переменить разговор, шепнуть ему в ухо, нежно беря его под руку: «Извини, я тебя перебил… Может быть мы… Ведь сколько прекрасных вещей окружают нас здесь…» Чуть громче, вполголоса, но твердо повысив голос, попросить: «Посмотри…» А сказав, прислушаться, чтобы вновь, через рассеянность и усталость повторить убежденно: «Посмотри…» Потом чуточку помолчав, вздохнуть: «Посмотри…» Да-да, раздельно сказать: «ПО-СМО-ТРИ ВО-К-РУГ СЕ-БЯ…» Затем положить руку на его плечо, слегка, необидно похлопать, напомнить ему: «Наша страна, наша родина в запустенье, отягощена невзгодами и нищетой…» Напомнить ему, несмотря  на его движение рукой, нет, без протеста, просто сдерживающую зевоту, прикрывая рот: «Ааа… Ну и что же?.. Ааа… Надо пользоваться предоставленным случаем, раз так вышло…»

А вокруг них парк, чудесный имперский парк, ухоженный руками таких же, как они, эмигрантами. Парк и через неделю тот же, прежний, с несокрушимым спокойствием отдыхающих в тенистых местах, с сытым благополучием под ясным небом, собственно, как и в прошлое воскресенье. И они, верно, не изменились – как и прежде ищут признаки грозного нашествия, озираются, принюхиваются, полнятся подозрением, сопоставляют накопленные факты, шушукаются, находятся в каком-то непонятном трансе, чтобы через час, другой вернуться назад, к главному выходу, теперь озаренные уходящим солнцем, минуя смотрящих мимо них без насмешливого любопытства праздных туристов, минуя стаю раскормленных сизарей с радужном оперении на туго набитых зобах, нехотя, без покорности уступающих им дорогу в необыкновенно огромный мир, для них, окруженный высокой стеной взаимного непонимания, наглухо закрытый для уставших изумляться, переживать и мечтать, утомившихся сопротивляться обстоятельствам,  для измаявшихся от глубочайшей тоски, покорности и вечно настигающей ностальгии. Они сообщники, скрепленные узами одиночества и эмигрантского братства. Они договорятся. Они, чего бы этого не стоило, помогут друг другу выжить в этой тщете, в этом недуге, в этих каменных джунглях. Они условились. Довольные, пожимают друг другу руки. Именно этого им надо было достигнуть. Утвердительно кивают, продвигаясь в гуще толпы, улыбаются, напутствуют друг друга…

…главное, не дать застигнуть себя врасплох…
…не возможно требовать большего…
…обрати внимание, мы вернулись к исходной точке, оставляя без внимания то, что можно смело назвать будущим…
…а память?.. 
…относительно памяти… не стоит ворошить незажившую рану… да, не стоит обнажать их… душевные раны не для общего обозрения…
 
Теперь под их ногами, где-то в недрах земли, под слоем асфальта, глухо прогрохотал поезд подземки, и притушив свет, состав лениво выполз из-под земли, вяло постукал колесами, скрипнув суставами, замер у дебаркадера, израсходовав желание шевелиться, словно устав владеть смыслом движенья. В их глазах появилась решимость, но тут же исчезла. С трудом передвигая отёкшими от долгой ходьбы ногами, ворча, они тычут пальцами в вечернее небо: «Духота, эта проклятая июльская духота!  Выживание заключено в необходимости двигаться… Затерявшийся в пустыне, порой, прозревает собственную тень, но не помнит лица своего, как устроены руки, слух, понимание, сосредоточенность учит ценить молчание и отвергать суетность, уважает безыскусность и не признает хитроумие» «Вода обратно течёт в виде облака для познавших простоту и покой пустыни, - говорит один из них. - Да, для таких время извилисто и движется вспять, в памяти. Но, разве стон птицы реальней, чем её силуэт на фоне закатного неба? – спрашивает, и заключает: - Запад, - это изнанка Востока, а может быть наоборот».
Многое в этом мире им не понятно. От подобных мыслей им становиться не по себе. Бессмысленность происходящего пугает, приводит в удручающую растерянность, наполняет страхами, отвращением и тоской по родным, привычным местам. Не стоит им так волноваться. Должны помнить: одним раздражением и негодованием положения не исправить. Они слишком заняты соблюдением молчаливого уговора, чтобы просто так обрести уверенность и миновать то, что уже вызрело в признаки наступившего невроза.
…да, верно… ты прекрасно понимаешь смысл нашего незавидного существования здесь, в этом чужом мире, когда толкуешь о житье-бытье, о свободе-несвободе, о вещах не вполне ясных и конкретных...
…в такие критические минуты многого значит взаимное доверие, внушающее обоюдную уверенность...
…сначала я даже не поверил, ведь поверить в существовании ЭТОГО, значит посчитать себя… нет, нет, разумеется, если речь шла о чем-то невероятном, выходящем из ряда вон, ведь нужно было изобрести какое-нибудь маломальское разумное объяснение, требовавшее  большей осведомленности в таких делах…
…иначе говоря, там, где действуют иные правила, лишенные некоторых предубеждений…
 
Или они невольно прикоснулись к запретной теме, вновь и вновь сталкиваясь с непонятным и загадочным явлением, которое их воображение не в состоянии вместить: «Как странно, как странно! Слишком многое не сходится в силу некоторых, немаловажных обстоятельств». Нет, они не имели в виду прошлое, настоящее и будущее, - всю эту бессмыслицу, эту кошмарную триаду, от которой некуда деться, тем более, учитывая происходящее с ними. Они помнят все до мелочей, но им трудно разобраться в истинных мотивах своего странного поведения, когда нервы накаляются до предела, - мерзкое ощущение, но понемногу, не за один год научились без страха встречать невзгоды. Собственно, ничего странного в этом не было. Страх появился в них, когда возникли, как им казалось, непреодолимые трудности с заграничным паспортом, визой, с билетом, потом с жильем и работой. Сейчас от них требуется только включить инстинкт самосохранения, не слишком доверяя логике и понять тайный смысл, заложенный в ЭТОМ НАШЕСТВИИ КАК В ЗНАКЕ СВЫШЕ, явно предназначенном только для них двоих. И главное: им необходимо осознать немаловажный факт, что только сумасшедший ощущает себя не в заточении, а свободным. Но так думать, значит считать сумасшедшими почти все население ими покинутой страны, но так уж сложились обстоятельства. В этом, добровольном изгнании, у них осталось право спешно сняться с якоря и отправиться дальше в поисках более счастливой жизни, но только вперед, не назад, не в прошлое, не в средневековую ханскую тьму, пуститься в путь, на глазок, без привычных ориентиров, теряя привычку надежды, чувствуя себя чужаками везде, где их первыми выученными словами становятся заученные ругательства и местный жаргон. Или они не желают понять смысл лукиановского «Собрания богов»? Или они сами являются знаком ЭТОГО? НАШЕСТВИЕМ?

…о засорении священного Олимпа, на который проникло множество инородных, пришлых, самозванных богов… вот тогда-то и было принято решение о введении срочных и крайне жестких мерах, направленных против его засорения нездешними, чуждыми элементами… случилось спешно собранное собрание с единогласно принятым постановлением, в котором говорилось, что в виду недостойного поведения многих пришельцев-чужеземцев, решивших делить с коренными богами права гражданства (как они посмели, эти твари, неизвестно каким образом попавшие в эти священные списки и принявших обличье богов! так густо заполнив священное небо, что пиры стали похожими на сборище беспорядочной, разноязычной и сбродной толпы! что амброзии и нектара стало не хватать первостепенным богам и кубок стал стоить намного больше прежнего из-за множества пьющих!), а так же, и в виду того, что они, обнаглев, самоуправно выталкивают взашей богов древних и истинных, требуя первых мест вопреки завещанным отцами обычаям, желая больше большего почитания (и т. д., и т. п.)… итак, постановляем: с этого момента запретить, изгнать, не слушать, отнять, осудить, принять все меры ужесточения ради безопасности Олимпа, если в короткий срок ими не будут предоставлены самые убедительные доказательства своего происхождения с именами матери и отца, очевидные приметы и каким способом стали они богами...       
 
С платформы вокзала поднимаются по лестнице, проходят мимо билетных касс, торговцев цветами прямо к выходу из станции. Затем, запутавшись в толпе, переходят проезжую часть мостовой, то и дело натыкаясь на встречных, спешащих людей, но предварительно выждав, пока не зазвенит пронзительный, разрешительный сигнал.

…не туда!.. осторожно!.. нам надо к «Lloyds Bank», потом  налево… должен появиться овощной ларёк с запахом восточных специй…

Овощной ларек, затем переговорную станцию «World Phone Call Centre», из которой, приглашая жестами, выглянул бывший профессор университета улыбающийся афганец в старых вылинявших джинсах, изгнанный воинствующими талибанами, сперва из полуразрушенного Кабула, потом из провинции Бамиан, где вздымалась сомнительная вечность каменных колоссов с обломленными ликами, - творения буддийских монахов эпохи правления царя Канишки. Вдоль ступенек, ведущих в «New Aguarius Hotel», потом мимо парадных дверей «Masala. Indian Restarant». Вдоль рекламных плакатов бюро путешествия «King Travels», - девиз: «CLUB MED – ВСЁ УЧТЕНО, за все мыслимые удовольствия Вы платите один раз, а прелести Индонезии лучше всего оценить под Рождество. УДИНСТВЕННЫЙ КОМАР, залетевший в комнату, может свести Вас с ума».  От стеклянных дверей «Internet» до угла этого дома ровно сорок четыре шага.

…ни больше, ни меньше… сто двадцать пять шага до отеля «Ramsees»…

Но, ЭТО вновь настигло их: вьется поземкой по мостовой, засыпает улицу, погребает под собой припаркованные к обочине автомобили. Дюны, дюны… Песчаные горы-барханы, дышащие зноем горы, грозящие неожиданным обвалом, погребшим бы чье-то биение жизни.
В реальности: тихий шелест, почти журчанье шин дорогих автомобилей, так обострявший их острое чувство невольной зависти и униженности.
Поэт злится, негодует…

…этот гордый имперский город превращается в пустыню… Садом и Гоморра… нашествие, как наказание… сюрреалистическое действо, достойное кисти испанца Дали, фантастическое зрелище, признаюсь… ползущие, медленно пробирающиеся вдоль городских строений зыбучие барханы… эти прыгающие на ладонях песчинки, таинственно и непостижимо просачивающихся сквозь мельчайшие отверстия и щели… их невесомая танцующая общность…

Или они свихнулись, «тронулись» от выпавшего им «счастья» жить в цивилизованном западном мире?

… песок, как наказание, он всюду, даже за остекленевшими, развращёнными изобилием, витринными глазами… впрочем, наличие песка становится, в конце концов, обычным номером в инвентарном перечне сознания... видно пришло время побочных, ломких, ничего не объясняющих обстоятельств… что-то необходимое для полнокровной жизни из этого города выпорхнуло, улетело в поисках тайного смысла… и мы в нем... проживаем остаток, освобождённые от прошлого и будущего, с сомнительным настоящим, усталые, раздражённые, измученные бесплодным поиском многомерности внутреннего и внешнего бытия, но еще не сломленные, с желанием творить неожиданный, нечаянный случай…

Или он забыл выражение на лице сына старика-номада, вошедшего в юрту? Но сказанные им слова запомнил. Не забывай, сказал, пустыня не признает бесконечных, унизительных перевоплощений, материальных интересов, излишних социальных потуг и интеллектуальных запросов. И еще: в зыбучих песках растворяется страх перед будущим и горечь безоговорочно проигранного прошлого, захватив, овладев, не давая передышки, да, пустыня окутывает магической бахромой, предлагая глубочайшее раскаяние и утешение, отметая дурные предчувствия, одаривая усилием выживания и бесстрастными мыслями о самоуничтожении эгоистического «я», не допуская суетливого беспокойства, несовместимого с искренним доверием, не запрещая известную долю предусмотрительности и меру благоразумия. И еще: в ней нельзя скрыться от ответственности и можно обрести краткую передышку - ведь только ушедший в природную стихию, познает окончательный разрыв с миром упрощений, но, взамен, усиливает связь с собственным телом и духом, ибо момент постижения состоит из ряда неощутимых движений вперед. И еще:  желтый цвет пустыни благословляет на поиск, а благословляющий больше благословляемого, да, именно поиск, предпринятый с риском для жизни, с нескончаемым блужданием в лабиринте раскаленных барханов, является, в какой-то мере, средством для разрешения собственных противоречий. И даже эта, вымышленная, виртуальная пустыня, в которую они позволили себе неосмотрительно углубится, превратилась в реальность, немедленно овладевающей волей или её отсутствием, внушая мысль о существовании немыслимо-прочной стене, перечеркивающей все пути к отступлению. В их сознании пустыня уже окружила, ясно обозначив замкнутость круга, в котором ничего не происходит: ни хорошего, ни плохого, но исчерпывается любая возможность переломить события в свою пользу, обратить время вспять. Однако каждый шорох указывал на коварство всепроникающего песка. Достаточно вспучивающего у основания каменного дома новорожденного холмика, активно растущего, переливающийся непонятным фосфоресцирующим свечением, хотя едва ли можно догадаться о истинных знамениях, кажущимися вполне достоверными фактами, через мгновение оборачивающимися новой историей без начала и конца, в которой бессильны слова, веские аргументы и странные намеки о том, что произошедшего не существует в реальности, что не всем здесь, в этом гордом городе уготовано место, чудесное место, видимое тем самым блаженным покоем. Что ж странного, куча песка, - то, как обычно, когда рабочие перебирают каменную мостовую – но слишком явен жест: затасканный пример единства и множественности, постоянства и дискретности. Они в первом, текучем и непрерывном плодят вымыслы и собственных, новоявленных богов, их солярное пристанище, внутри которого нестерпимый холод. Да, так бывает. Чувство неудовлетворенности. Не более. Нет, им не туда… Это место им лучше обойти стороной. Не стоит, право не стоит! Не для них  сокращающее путь, кладбищенское пространство. Здесь зона опасности. Среди разворошенных, перекошено стоящих крестов, отбрасывающих густые, кривые тени на чахлую зелень, каждый вечер собираются в тёмные стайки нацисты с начисто выбритыми черепами, одетые в лоснящуюся кожу мотоциклетных доспехов.  Да, им лучше обойти стороной опасное место, пройти дальней дорогой, не дав себе затеряться в крестах и поминальных плачах,  и озлобленных, наполненных  ненавистью взглядах. Нужно им тихо пройти стороной, искоса обозревая за металлической оградой заросшее неистребимыми дикими злаками отчаяние старого, заброшенного кладбища. Встретит строгая иллюминацию банка, жесть автоматической кассы пункта обмена валюты: австралийский доллар, греческая драхма, английский фунт и американский тяжеловес на светящемся табло. Разве им в не расположенном рядом с аббатством? Вензель на фасаде. 1648 год. Напротив, через мостовую, застывшие в почетном карауле гвардейцы королевы в лохматых шапках, с эспадронами на голо, верхом на гнедых, толстозадых лошадях. Породистых. Вероятно Hunter. Нет, здесь. Темного лака двери. Лестничный пролета, другой. Там достаточно просторный зал с приглушенным светом, кондиционерной прохладой, а за дубовым столешником, что у окна, ожидает наслаждение. Хотя… Нет, единый стандарт. Свисающие из-под никелированных зажимов пивные бокалы, напускное безразличие рыже-бородатого бармена. В этой заурядности, наконец-то они смогут выяснить многое. Например: что для одиночества нет ни какой разницы между Востоком и Западом. Да, одиночество. Им нравится этот сорт? На самом деле? Закажут. Им по душе тёмный, густой, вязкий Guinness. На неисчезающей, жирной, исчерпывающей пене, для вещего удовольствия, бармен выцарапает контуры бабочек. Бабочки осядут на поверхности языка и щекоча, запорхают в гортани. Мда…пивные бабочки… Охлаждены по всем правилам. Бочки хранятся в подвале, откуда пиво и подаётся. Они голодны и желают подкрепиться? Чей черед платить сегодня? Так, что там? Мясо с картошкой и овощами под соусом, сосиски, Cider Cashel’s… На худой конец, нет, не возбраняется, одному из них можно сбегать в соседнею  забегаловку, вернуться назад, захватив бумажные пакетики с горячими, хорошо прожаренными цыплятами. С приложением: хрустящие чипсы, пластиковые пакетики с острым кетчупом, огненным чили, душистым перцем, солью, зубочисткой и салфеткой. Божественный напиток этот Guinness. Сиди и смакуй себе на здоровье каждый глоток. Не торопись. С толком и расстановкой. Они знают: Guinness не терпит спешки. Вначале необходимо попытайся сконцентрироваться на запахе. Верно, прекрасное благоухание?! Изысканный,  царственный аромат хмеля, напоенного солнечным теплом, в меру горьковатый. Чувствуете, как источается аромат, возбуждая страсть, уверенность и благоволение предстоящего, первого глотка, самого драгоценного, обезоруживающего и соблазнительного. Да, Guinness покоряет всех, независимо от цвета кожи, вероисповедания и сексуальной ориентации. Всех, всех! Непритязательных, ответственных, благополучных, алчных, здравомыслящих, трусливых и деловых. Не стоит снисходительно ухмыляться. Не смотрите брезгливо на пену, с начертанными на ней контурами бабочек. Ах, вызывает ассоциацию? Сперма? Каждый подвластен собственным наважденьям. С первым глотком присваиваешь его аромат. После двух выпитых кружек надо дать себе передышку. Почему? Организм перестает абсорбировать аромат и вкус. Не увлекались серьезно пивом? Чувствуется. Трудно найти подходящего партнера? Не нужно преувеличивать. Обречены на утрату единства? Они на самом деле считают реальностью нашествие пустыни? Да-да, понимаю. Извините... Ах, в ваше намерение входило, передохнув, снять чрезмерное напряжение. Guinness  содержит немного спирта, не так много. Но почему отношения между людьми, напоминают, скорее, опасную игру, постепенно обезвоживающую искренние отношения? А как быть с безжизненным пространством, вроде той, призрачной пустыни с раскаленными ветрами, от воздействия которых, трескается черепная коробка и пересыхает здравый смысл? Вы не знаете ответа. Прискорбно... Если пить его в умеренном количестве, оно полезно: утоляет жажду, повышает аппетит, и кроме того, обладает питательными свойствами благодаря содержанию легкоусвояемых экстративных веществ. Кстати, в нем содержится пантотеновая кислота. Вы рассеяны… Что происходит с вами?.. Согласен, не моё дело… До разлива его выдерживают в подвалах при низкой температуре, в зависимости от сорта не менее сорока суток и до девяноста, ста суток. Верно, длительный процесс. Изготовляют на чистых культурах дрожжей из специального ячменного солода. Так вот, дрожжи из ячменного солода, хмель, вода, с добавлением для некоторых сортов – риса и сахара. Отсюда хмелевая горечь, солодовый вкус и тонкий аромат. Guinness имеет наилучший вкус, когда его температура не превышает десяти градусов. Пузырьки, пена, углекислота, сосиски с капустой, крабы или креветки, соленые орешки. Вам необходима отвага. Нет?.. Так и знал. Нет, диабет вам не грозит. Да-да, диабет вам не грозит. Молчите? Ах, в безмолвии скрывается подлинное! Верно, суть событий находится в самих событиях. Домашним образом?.. Шутите?.. Конечно можно! Странные вы типы.  Все можно сотворить в этом мире, только нужно приложить известную меру усилий. Изготовить доброе пиво, – это не придуманная пустыня, где можно бесцельно бродить в поисках своих прошлых ощущений. Вы впрямь заинтересованы? Желаете наладить производство? Brewery?.. Нет?.. Жаль… Я рад, видя вашу заинтересованность. Да, знаком с процессом… Немногих интересует процесс. Будьте внимательными… Так… Конечно не фирменный Guinness. У ирландцев свои извечные секреты. Можно изготовить отменный, как говорят, «самопал», но все-таки… Во-первых, надо иметь достаточно вместительное помещение и лучше его делать где-то в загородном доме, в деревне.  Вы обладаете недвижимостью за городом?.. Ах, дом в палладианском стиле!.. Ха-ха!.. Губа не дура!.. Big landowner?.. Эдакие помещики-эксплуататоры. Ты еще по совместительству поэт!.. Прекрасно придумал! Шутник! Помимо мойки тарелок, сочиняешь верлибры. Хорошее, но не прибыльное дело. Тогда, пиво… Ах, для сведения. Прекрасно!.. Египтяне приписывали изобретение пива Озирису, вроде именно он первым превратил ячмень в солод, прибавил к суслу шафран и другие пряности, оставил бродить, и полученный напиток назвал цитосом. Сам процесс изготовления не так сложен. Надо взять крупного и мелкого ячменного солода, несколько фунтов хмеля и воды, хорошей родниковой воды, да-да, не всякая вода подойдет. Крупный солод высыпать в котел, добавить тертого солода и кипящей воды, потом варить на среднем огне… Глотни, глотни, освежись, закуси чипсами… Вот так… Немножко подсоли... В другом котле варят хмель о котором упоминала Святая Гильдегарда, настоятельница Рюпресберга. Над ним ставят емкость с проделанным в дне отверстием, которое затыкают пробкой. В емкости укладывается слой чистой соломы и заливают немногим количеством хмельного отвара, затем – горячему суслу из первого котла дают постоять минут пять-семь, потом пробку откупоривают и жидкость спускают в котел. Итак повторяют несколько раз, прибавляя новую порцию хмельного отвара… Я говорю несколько раз, до тех пор, пока сусло не станет ароматным и достаточно жидким, затем разводят сухие дрожжи в холодной воде, вливают в сусло и накрывают чистым полотном, давая два-три часа постоять. Готовое пиво надо слить в бочонок и дать бродить в холодном месте. Второе брожение продолжается два-три дня, после чего отверстие бочонка закупоривают, и айда в подвал. В общем, не пыльная работенка, если задуматься. Закажете еще по кружке? Судя по вашему разговору вы искали что-то утерянное? Нашли?.. Бабочку Чжуан-цзы? С ума сойти можно! Я конечно не поэт, но и не похож на требующего более точных подробностей. Просто объясните, черт возьми, так, по дружески. Бабочку Чжуан-цзы?.. Ах, бабочку, а почему, например, не Диану, Аполлона или сатира Бишоффа? А может быть бабочку Чарлтон?… Нет, о бабочке Чжуан-цзы мне ничего не известно… Но я считаю, что, в конечном счете, первобытный инстинкт утерян. Ты прав, весомее оказалась слипшаяся трель мобильного телефона, отрешённый разговор ваших соплеменников о смысле движения или оседлости. Эти нескончаемые разговоры, смешанный с кашлем, хмыканьем и сердечной истомой, ожиданием, волнением, страхом и тупым упрямством. Для меня? Нет, не утешительное открытие, даже страшно представить. Да, для кого-то зона свободного выживания исчезает, но несмотря на запреты, они неизбежно пытаются вникнуть в вымысел, заранее понимая его несостоятельность. Не поэтому ли вы пытаетесь обозначить новые территории захвата, пусть даже символические? Хотя, конечно, выжигая из разума будущее, глупо зачинать всё сначала, ища то, что могло бы раскрепостить глубинную свободу личности. Безусловно, ваше поведение выглядит весьма легкомысленным: зной, зыбучие пески, нехватка воды, песочная буря… Извините, не совсем привычное место для  прогулок и задушевных бесед. Вы правы: говорить о результате бесполезно. Но что-то благоприятствует продолжению вашего поиска? Нет, особенно доверять не следует, даже нам самим себе, не говоря о тех, кто называет себя знающим. Можно из вежливости принять привычную для всех точку зрения, в общем, сделать вид, что тебя переубедили, только, повторяю, из вежливости…
 
В общем, он не плохой парень, - этот случайный сосед по столу. Типичный завсегдатай паба, думают они, посматривая по сторонам. Явно выжидают достаточно удобный момент, в котором можно было бы тихим шёпотом, приватно, для «внутренней службы», не услышанными другими, уличить себя в неточности, противоречиях, потом шумно вздохнув, глотнуть добрый глоток пива и громогласно дать единственно верное объяснение. Но без назойливого, подробного толкования и укоризненного сомнения, не забывая окинуть взглядом, то соседа, то невозмутимость бородатого бармена, протирающего звонкое стекло бокала, потом осмотреть заполненный посетителями зал с шевелившимся на дальней стене клочком отраженного вечернего света, чтобы с удивительным настырностью выследить видимость движения, или само движение, понять причину возникновения каждого шороха, понять стремление горячего сквозняка перебирать, шевелить мягкие, податливые, седые волосы на голове только что вошедшего посетителя. Старались не смотреть на аккуратно постриженную, холенную бородку сидящего напротив, предпочитая наблюдать за растворяющимися в пивной пене контурами бабочки, за поднимающимися со дна бокала пузырьками воздуха, спокойно сидеть, теперь не думая о других вещах, когда сбоку от них, за оконным проемом, в куске вечернего марева, за серой стеной противоположного дома, бесшумная, чуть заметная точка таяла в сторону аэропорта: «Обернись! посмотри! Не замечаешь?.. Ладно, ограничивать – не достойное занятие, хотя… Ты слышишь этот странный шорох?.. Нет?.. Эта чуть слышную возню… Так обычно шуршат грызуны в осенней стерне… Значит, слышишь?..» Шепчутся, готовые к рывку, как бывает с породистыми афганскими гончими. На самом деле, разом резко нагнувшись, высматривают под столом им одним известное. Минуту спустя как ни в чем не бывало, улыбаются: «Видимо показалось» Они готовы признать свою ошибку. Но это мучительное состояние неопределенности... Вновь, медленно подгибая колени, приседают на корточки: «Возможно и здесь… если б…» Внимательные, минуту-другую пристально, с беспокойством на лицах, разглядывает чуть приметную щель под плинтусом, изучают ее с виноватым выражением на лицах. Капли холодного пота… Опускаются обратно за стол, качая головой, выкинув на поверхность стола подрагивающие пальцы рук, заражая друг друга нелепыми подозрениями: что происходит с ними? «Но, он, на самом деле сочится, просыпается, шевелиться, пробирается, подстерегает, выжидает момент…» Теперь они выглядят совершенно уставшими. Смотрят прямо в глаза друг друга. Кровь, прилившая к лицам кровь, или…

…или особое психическое напряжение в результате расстройства зрения… прости нас грешных… мы сами виноваты… как глупо… зыбучесть жизни заставляет замкнуться в себе… да-да, заставляет замкнуться в себе, стать предельно осторожными…

Вам повторить? - приветливость бармена обескураживает…

…повторить… ах, да, повторите пожалуйста…

Слова звучат отрывисто, словно горсть камней швырнули через плечо. И вновь этот настороженный взгляд, чуть слышный шепот…

…ЭТО уже здесь… я заметил…
 …здесь?..
…мы должны прочувствовать на своей шкуре, убедиться, если появиться малейшая возможность, слиться воедино, да, пожалуй, было бы лучше, если бы сами могли первыми прикоснуться, удостовериться, разглядеть, нащупать, ощутить ЭТО, при этом почувствовать внутреннее удовлетворение, доказав себе, что в чем-то реальность права...
…трудно без конца рассуждать о одном и том же, но еще труднее предупредить будущие события, выискивая незначительные, случайные детали…
…вот-вот!.. намеренное отрицание увиденного, сродни неверию… не стоит вынашивать каменное спокойствие и нарочитое безразличие, строить физиономии людей, избавленных от неизбежного приговора…
…но некоторые вещи в жизни происходят по другому…
…никто не обратит внимания, не подаст предупредительного сигнала, не крикнет: «Внимание! Ты в опасности!», но даже позволивший себе подобное, при этом вновь отвернется с безразличным видом, наполнившись безупречностью выполненного долга… 

Вновь поданный Guinness на дубовой столешнице, уже без вдохновенно начертанных барменом в пене порхающих бабочек. Их усталые лица в душной, галдящей, переполненной завсегдатаями,  прокуренной атмосфере паба. Их изматывает то, что они считают не ясным, неопределенным, смутным. Видно, что они  разучились восстанавливать свои чувства, поэтому постоянно теряют несомненно важное. Не от того ли, что им пришлось столкнуться с недосягаемостью цели? Или отрицание и сомнение всего лишь один из способов их сознательного бытия, обусловленное определенными правилами поведения? А может быть их угнетает отсутствие в их монотонном существовании резкого жизненного зигзага, называемого удачей, чтобы вдруг, в одно мгновенье, перейти на качественно высокий уровень жизни? Стать  единственным и неповторимым мечтает поэт. Большинство эмигрантов, медом их не корми, любят играть в лотерею, спуская на билеты все свободные деньги. Да не только эмигранты. Не одни они надеются на «госпожу удачу». Но невозможно требовать нечто сверхъестественного, необыкновенного, при этом блуждая в дебрях сомнений.
Этим двум тюркам судьба представила возможность почувствовать степень приспособляемости к непривычным условиям, но тот вздох, полный отчаяния…

…игра воображенья… мы слишком крепко связаны с прошлым… в нашем сознании прошлое предстает как что-то темно-светлое, ласковое, манящее, сговорчивое, как бывает сговорчива твоя наполненная шутовскими проделками девушка-африканка, пропахшая острым, пряным нектаром цветущей малачетты и лавра…

Нет, они сами, скорее, схожи с шутами, любящими лёгкое опьянение, взять бы те гаерские манипуляции с восточными заклинаниями. Известно ли им, что кроме шумных попоек в пабах, бродячие гистрионы, шпильманы и жонглёры общались с потусторонними силами, были знатоками магических формул-заговоров, «присушных» слов, тайных лечебных снадобий? Конечно, гистрионы и шпильманы, под прикрытием шутки, говорили о нешуточном. Но отвечали ли они сами идее, что сумасшедший умнее разумного?.. Или превратились в тихих пивных алкоголиков?.. «Нет надобности напоминать о том, какую важную роль выполняли сумасшедшие и дураки в пьесах Шекспира. Но их мышление… Безусловно, они чувствовали и знали многое… С другой стороны, на уровне умозрения любая логика без фактов мертва», - говорит поэт.
«Барласец» морщится, рассеянно вертит рукой пивную кружку. Кто, кто, а он знает, что нужды определяются не сиюминутным решением, а текущими потребностями в приспособлении к среде, в которой они вынуждены находится, но в которую нет возможности вносить изменения из осознания о невозможности переиначить свою жизнь. Безусловно, слишком прагматичная точка зрения, но не та, подтверждающая наличие сокровенного. Поэзия, единственное, к чему, по крайней мере, можно отнестись с определённым вниманием, говорит его друг. Не только поэзия, размышляет он, искусство в целом как духовный характер деятельности с возможностью создания совершенно нового, универсального языка, который превратиться в неоспоримое средство взаимного и многообещающего общения. Но для такой деятельности необходимо чувствовать себя свободным от устаревших норм, вздыхает он. Для превратившихся в мертвый балласт, мешающий продвинуться дальше, теряется всякая надежда правильно понять смысл вещей. Одного внутреннего признания свободы, очевидно, недостаточно.

Если, признать, что они на самом деле свободны, то подобное признание становится обременительной несвободой. С другой стороны возможность сносно обустроить им свое житье-бытье предоставлена. Но возможно ли прожить жизнь, освободившись от любого программирования и обусловленности? «Быть свободным, - это процесс реализации собственной жизни по собственному плану», - говорит «барласец», хотя знает: мир не зависим от прихоти человека, от его свободного выбора и действия. Другое дело, как понимать эту действительность.  Да, он убедился на собственной шкуре: действительность обезличена малопонятными нормами, нивелировкой личности, косностью и подавлением различными государственными институциями, заполнена нелепыми, порой несовместимыми традициями, разнобойными религиями и верованиями, а проникнуть можно лишь туда, где пусто, ведь все люди, без исключения, так или иначе одержимы пустотой. Естественно, мысли о природе пустоты не новы, размышляет он, читавший индийские сутры, излагающие суть запредельной мудрости. В них было изложено просто и доходчиво, что форма есть пустота, а пустота и есть форма, что нет формы помимо пустоты, нет пустоты помимо формы, как там: «пусты чувства, различающие мысли, энергии и сознание, и исходя из этого, можно прийти к заключению, что все психические элементы пусты и лишены признаков:. не рождаются и не исчезают, не загрязнены и не чисты, не увеличиваются числом и не уменьшаются, поэтому в пустоте не существует формы, чувств, различающей мысли, энергий, нет сознания, зрения, слуха, обоняния, речи, тела, ума, нет видимого, звука, запаха, вкуса, осязаемого и чувственных, психических элементов, нет видения, сознания, неведения или прекращения неведения, нет старости и смерти, нет прекращение старости и смерти, и главное: нет страдания и возникновения страдания, нет пути прекращения страдания, нет мудрости и достигнутого, нет недостигнутого, нет достижения». Он знает, у бодхисаттв-махасаттв существует мантра, практикующая запредельную мудрость: om gate gate paragate parasamgate bodhi svaha. Она необходима, так как уравнивает неравное, полностью успокаивает все страдания, соединяя в одно целое субъект и объект. «Нет, дело не только в нас, - говорит. - Ты поэт, я уверен что хороший поэт, но ты привык щеголять своими знаниями, своей осведомленностью… Достаточно нескольких кружек пива, как в тебе сходу просыпается доморощенный философ и лектор, в одном лице, словно в тебе просыпается другой, чужой человек, бесконечно фонтанирующий не своими  мыслями. Такого не остановить, не осадить, не застопорить. Тогда, непременно возникает вопрос о реальности чужого «Я», о возможностях общения между объектом и субъектом, о передачи знания от одного лица к другому. Допустим, если наша жизнь подчинена действию закона причин и следствий, то есть обусловлена, тогда, скорее всего, наше существование в этом мире более иллюзорно, чем мы можем представить или предположить, ведь о ней ничего определенного нельзя сказать, кроме того, что она действительно есть и удовлетворяет нас, но нельзя также утверждать, что она не существует. Так мы сталкиваемся с таким понятием, как «пустота»»

Поэт растерян. Причем здесь «чужой», пустота, индийцы и китайцы?… Он знает, есть нулевое состояние равновесия, пустота как носитель духа, творящая пустота, одухотворённая пустота, наполненность пустоты, таинство пустоты, скорее, обозначения воображением духовной реальности, чем понятия разума, наполненная поэтическим эфиром пустота, как чувственная структура поэзии, не позволяет погрузиться в интеллектуальный кошмар, позволяющая пребывать в особом мире, - мире созерцания. «Пустота», «опустошение», «пустырь», «пустыня», «пустошь», «пустозвонство», «пустомеля», «пустобрех», «пустоголовый», «пустой», «пустынный», «пустяк», «пустопорожний», «пустосвят», «пустословие», «пустотелый», «пустынник», «пустышка», «пустующий» и так далее. Много общего в этих словах. Он-то ведает толк в них. Но мы, тюрки, а не эти, зажравшиеся европейцы. Мы еще в состоянии понять особое качество пустоты, как некий носитель духа, в качественном отношении выступающего символом «не-сущего», в котором пребывает всё сущее. Не ленись, возбуди своё воображение, сам себе шепчет, сам себе приказывает, осторожно домысливай недосказанное, услышь звук тишины и соверши хлопок одной ладонью, погрузись в состоянии эмоциональной взаимосвязи, восторга и благоговения перед всем мирозданием, прислушаться к гимну природы, мысленно почувствовать масштаб окружающего тебя мира, да, попробуй просочится сквозь плотный заслон своей замкнутости, ощути единый эфир, пронизывающий всю вселенную. Нет, эти европейцы не понимают подобных тонкостей. Они прагматики, считающие себя представителями одной из избранных наций, живущей на земле. На самом деле мало чем выделяются из общего, человеческого хора. Верно говорят японцы, что сколько не шлифуй черепицу, драгоценным камнем не станет! Нет, не станет... А насчет песчаного нашествия на западный мегаполис, то это черная метка, посланная прошлым из Вавилона! Иное дело настоящая пустыня, в которой исчезает чувство неудовлетворённости и вечное ощущение чего-то незаконченного, где не ставиться высоко то, что добывается с великим трудом. Сладость обладания, гнет обладания… Сущность пропадает за этими физиологическими смыслами. Нет, не завидуй им, этим европейцам, этим бесчувственным истуканам, не завидуй их сытому благополучию. На приобретения ушла их большая часть жизненной энергии. Для них даже мелкая утрата, как им кажется, чревата невосполнимыми потерями. Они не понимают, что за мелкими потерями можно потерять большее, даже свою жизнь. Они не в состоянии понять, что  обладание, соблазняя, истребляет главное чудо, - самого человека!.. Освобождение – вот главная цель в жизни! И вовсе необязательно считать свою жизнь чем-то особенным, обособленным от жизни других… Мой друг, «барласец», прав, их постоянство заключено в безоглядное восхищение подвигами давно умёрших героев. Их идиотическое поведение… Как сговорились… Чего только стоит та улица с фригидными особняками в фешенебельном районе, каждый из которых, видно, стоит изрядную кучу денег. А те, сгрудившиеся в стадо, моложавые лохмачи в изношенных джинсах, с вызывающими наколками на предплечье, эти гитарные перезвоны и, как непривычное откровение, сладковатый запах марихуаны, смешанный с запахом чужого пота, словно представители доселе неизвестных племен обрели обетованную землю в самом центре каменного мегаполиса, а вместе с ней утерянную изнанку защищенного тайной конвенцией братства, но только после долгих баталий и препираний. Безо всякой осторожности фанатное раздолье вдоль улицы, распаленное кипением фраз, безумством притязаний и истеричными признаниями в любви как время нескончаемых грёз… «Барласец» то помнит, как попытались спеть вместе с ними?.. Can’t buy me love, love, Can’t buy me love, love, For money can’t buy me love, love, Can’t buy me love, love, everybody tells me so, Can’t buy me love, love, no, no, no... Пение тогда не доставило удовольствия. Очень странно… Как будто все спуталось и предстало в разных обличиях. Вдобавок была жара и отсутствовало эпическое настроение, о котором с таким восторгом твердили многие музыкальные критики. Да, слишком быстро сузились берега полноводной реки, когда приблизились к истокам. Затем сам исток, - саднящий порез, совсем не такой, каким его представляют миллионы закабаленных почитателей, возвысивших своих любимцев до уровня богов. Каждый прозревает свой срок и свои указатели. Мы ушли, чтобы затеряться подальше от тех, прилипших к камням мостовой, потерявших стремление к спонтанности и естественности. Упиваться бесплодием анархии и нигилизма нам, тюркам, не пристало, - напрасная трата времени. Понятно, этот обкуренный людской хлам не похож был на своих кумиров, подобравших верный ключ, ведущий к сердцам миллионов, своей гениальностью развеявших густую пороховую гарь второй мировой войны, затем, гибельно застрявших в созданной ими же, канонической форме. Странно, но Восток сломил их усилия... Неважно каким именно способом. Время преподнесло им крайне благоприятный случай. Пытаясь преодолеть рационализм, они не сдержали накала и лопнули, но оставив наследство: прекрасную музыку, остроумные тексты и мнимую страсть к сраной революционности, вместе с нелепой смертью, принятую от американского неврастеника. Ещё истерию и миф, как назидание заурядности. Чего они добились? В какой-то момент общество подставило, круто подставило их, поняв стремление выйти за пределы обусловленности, поглотило, удушило. Стена рухнула и хлынула разрушительная волна отрицания, поглотив официальную культуру и догматичное представление о традиции. Тем не менее, появилось абсурдное и заводящее в тупик. На смену поспешили саднящие в мозгу, другие… психоделики… обгавнёные, обманутые, подавившиеся наркотой и собственной блевотиной. Грустно конечно, но это та реальность, подстёгивающая существовать. Ah, look at all the lonely people... Ah, look at all the lonely people… их гениальность будет проверена лишь по истечении некоторого времени. Тяжелая жизнь. И запланированная смерть, как результат неумеренной дозировки. Многих уже нет в живых. Или умирают от чрезмерного пьянства, обосав салон первого класса в лайнере, летящем из Лондона в Нью-Йорк, или пикируют и врезаются в землю на взятом в прокат самолете, или мрут как мухи от пневмонии, осложненной наличием в крови вируса иммунодефицита. Печальный список можно бесконечно цитировать. Кажется, что они умирают от давящего чувства невысказанного ими и от перенасыщенности  любовью... Да-да… Чего только стоит «Get It While You Can», «Me and Bobby McGee» и знаменитая «Summertime» Janis Joplin’s!.. Они жили свободно, демонстративно подчеркивая свою независимость от смерти, не замечая, что происки дьявола заключены в огорчительных деталях. А эти? Поклоняющиеся идолам… Мелкота, осыпь… Они потеряны для общества. У них дефицит воли и отваги, нет стимула заниматься практикой психического самоусовершенствования, уединившись в безлюдной местности, подальше от людского жилья и мирских соблазнов, предпочитая не пользоваться благами цивилизации. Сложно, конечно, подчас невыносимо, но отказ от современных благ, необходимое условие психической тренировки. Фанаты не там и не здесь... Они не переносят невыносимо нудного сочетания внутренней свободы духа с исполнением обычных мирских обязанностей и служебного долга. Не спорю, обретать и сохранять покой в самой гуще мирской суеты намного труднее, порой невыносимо, чем в относительной изоляции, и для многих вообще недостижимо в силу их психологического склада характера. Хотя, они искренни тем, что открыто скрываясь под личиной бездельничества и лености, культивируют безответственность. Но подобное отношение всегда чревато неожиданной вспышкой экстремизма. Так в чем заключен смысл двух противоборствующих тенденций взаимоисключаемости? Со слов «барласеца» «одна тенденция всегда в потенции должна содержать другую», «неминуема высшая стадия развития, перерастающая в свою противоположность», «взаимодействие на метосистемном уровне». Да, та беседа с «барласцем»… В пабе… Ну в том, старом, с вензелем на фасаде…

«Только не торопись с выводами. Затаи дыхание. Намеренно медленно… Так-так… Медленно… Медленно, как бывает только сама медлительность терпеливого, но тем не менее страстного ожидания… Так-так… Прекрасно… Теперь жди голос своего сердца… Вздохни глубоко… Происходящее в нашем сознании, посмею заметить, в какой-то мере провозглашает нахождение и поддержание оптимального баланса между полярными тенденциями… Победа и поражение, например, - суть ситуации, в которой ни одна из противоборствующих сторон не может подавить другую. В конце концов, они уравновешивают друг друга… Любопытно, любопытно… В этих резных деталях старинного интерьера таится упорядоченный мир дизайна… Да, я обещал тебе рассказать о посетившей меня, бредовой мысли… В сознании, мысль схожа со случайным посетителем, нарушившим состояние покоя, но существует подозрение, что там, где кончается сознание, берёт начало смысл, граничащий с абсурдом. Вероятно, что сознание и смысл не совмещаются, а существуют параллельно. Редко кого из нас интересуют особенности понимания и непонимания. Незавершённость поиска, прежде всего связана с неопределённостью, с незнанием того, с чем на самом деле я имею дело. Может быть с неверным сознанием, а может с до предела расстроенной  психикой, - бывают исключения из правил. Представим, что не существует такого состояния сознания, при котором нам видится шевеление песка, значит в действительности, вместо песка, имела место псевдоструктура сознания, такая, некая определенная направленность мышления, ориентированного не на сознание, а на чувства. Тогда нам остаётся лишь сформулировать, что посыпание, которое мне явилось в виде видения, сна, вымысла, соотносится с действительностью, как псевдоструктура сознания со структурой сознания. Ты задашь мне вполне правомерный вопрос: «Может быть мы не знаем последовательности моментов времени сознания, видим шевелящийся песок, но сознание данного момента не вытекает из предшествующего момента времени сознания?» В этом случае необходимо особо отметим время сознания... Итак, первое: мы предполагаем о существовании в мегаполисе невесть откуда приблудившейся песчаной пустыне, но не знаем в какой момент она проявит все свои характерные свойства. И второе: обстоятельства складываются не в нашу пользу: мы, по существу, лишь способны обозначить факт своего незнания на уровне сознания, интерпретируемого в личностных психических механизмах… Как бы тебе проще объяснить то, что находиться между психикой и сознанием… Нет, не знаю как… Это что-то такое, которое просто нельзя выразить толком, только можно представить в высшей степени сомнительным, или наоборот, возможна психическая интерпретация сознательной жизни, зависимость от искусственного сознания, но я не уверен в этом: песчинки на самом деле шевелились на моих пальцах или только мне это привиделось. Реальность, в первую очередь, всегда спешит проявиться не только в снах, и отрицать её не имеет смысла. Ведь существует действительность метареального, как отражение запредельного, которая, как я подозреваю, не только не может ничего гарантировать, но и неспособно вступить в контакт, без особых на это оснований. Я не боюсь столкнуться с захватившими меня подозрениями. И третье: легко не понимать другого, отказываясь от всякого обсуждения, отрекаясь от ранее сказанного, выдумывая выполнение несуществующего долга, улаживая пустячные недоразумения и спеша на встречу собственным желаниям. Но приходит время, и многое из содеянного с молчаливого согласия других, хочется выбросить из памяти, позабыть… Беспокойство возникает не от того, что хватило ума и житейской мудрости понять произошедшее. Нужно еще признать, что наша жизнь изменилась, но настолько, что прозрение превратилось в оправдательное действие. Правда, далеко не всегда, мы способны по достоинству оценить все наши действия, но по настоящему были счастливы, когда в них усматривали действительно разумное и осмысленное, приносящее искреннее удовлетворение содеянным… Время не сократить, ни прибавить к нему лишнего. Жизнь как сон, в котором правда искажена. Сон, только сон! Сны ищут нас, предлагая лунатический покой, пытаясь вселить в сознание новую реальность, но вместо этого, лишь оголяют встающие дыбом нервы, превращая спальное ложе в холодный каменный ковчег, похожий на опрокинутый менгир, увиденный нами в Стоунхендже, во время весенней поездки в Солсбери… Пульс то замедляется, то бешено бьется, пытаясь взорвать стенки аорты, и, в конце концов, сердце не выдержав вздувания и сокращения, потеряв сцепление с жизнью, замрет навечно… Что-то останется… Например, скудные поминальные слова, заранее заготовленные, скоро блуждающие среди могильных надгробий, – тот классический набор равнодушного трёпа, пока бескрайние песочные барханы непрерывно будут сновать перед глазами говорящих, напоминая о времени внезапных нашествий, порождая безотчётный страх и тихое безумие. Им покажется, что они находятся не на мусульманском кладбище, а где-то далеко, в окружённом песчаными дюнами каменном мешке, схожим с заупокойным храмом царицы Хатшепсут, или в тяжеловесном кносском дворце, а может быть в мрачных дворцовых переходах Ватикана, где бродили угрюмые прелаты монсеньера Бенелли, - эти предполагаемые убийцы кардинала Лючани, взявшего при вступлении на папский престол имя Иоанна Павла I. В общем, снящееся, - это некие метафоры, кошмарные, утомляющие обилием деталей, которые независимо от нашей воли пребывают в сознании… Говорят, что бывают сновидения бесконечные в своем разнообразии, и преследуя, восполняют реальность. Идея существования и не существования не позволяет устанавливать степень отличия, поэтому понятна самозабвенная устремленность в не имеющее логической формы, в слепую стихию мнимого беспорядка анонимного сознания. Не трудно понять, что сны, как мне кажется, не служат явлению истины, скорее являются явным сокрытием и безуспешным поиском света в непроницаемом мраке бодрствования, ведь события, как и превращения, совершаются незаметно для постороннего взгляда. Именно в снах, ты, как поэт, имеешь возможность свободно творить, стать подлинным художником. Да, подлинный художник, свободный в своём творчестве, должен сам для себя выбрать законы творчества, и творить, подчиняясь только им, иначе не достичь ему гармонии в своих произведениях, а быть вечным рабом разбойного произвола. Тут многое могут объяснить буддийские и даоские тексты, притчи, и ту экзистенциональность, в которой мы живем и действуем как составной элемент единой системы со своими общими для всех её частей законами бытия. Собственно, на них зиждутся основы мироздания… Буддисты утверждают, что цель состоит в том, чтобы полностью идентифицироваться с ними, не нарушая их, отрешаясь от субъективных желаний, стремлений и мотиваций. Я согласен с ними: глупо бы было решать проблемы путем поиска оптимального отображения субъектом объекта, тем более воздействием на него, скорее необходим путь предельного единства и тождества субъекта и объекта, их слияния. Проще говоря, чтобы возвратить себя к жизни, я должен слиться в одно целое, неразделимое с тем, что преследует меня... Вопрос состоит не в том, что человеку кажется и что на самом деле с ним происходит, а в его готовности войти в состояние неосознанности, избавившись от своего «я», освободив сознание от дискурсивного мышления в процессе восприятия, на полную мощность включая интуитивный способ отражения и реагирования, хотя большинство людей живут и духом не ведают о разнице между понятийным и интуитивным мышлением. Славные эти люди… Неведение их удел, который многого стоит. Они не догадываются о повышенной активизации своего левого полушария головного мозга, - так устроен этот хваленный западный мир, и отличается тем, что у его лучших представителей, ведущей психической функцией является понятийное мышления, а не функционирование интуиции. Они претендуют на многое, в том числе и на объяснения. Но результат субъективности восприятия может влиять не только на свойства объекта восприятия, пусть даже это будет пустыня, песок, но и на личностные факторы. Хотя ничего не должно возвышаться за счет другого. Ничего!.. На субъективность восприятия влияет выборность: внимание фиксируется лишь на объектах находящихся в поле зрения, и которые обладают личной значимостью, а отсюда значит, что преследующая город пустыня, – это только наш личный удел и находится только в нашем поле зрения. Подавляющее большинство поспешно назовет этот феномен «навязчивой идеей», пытаясь доказать свое мнению по поводу больного с явным отклонением в психике, но я не сомневаюсь и не отвергаю существование подобных людей, как и существование преследующего нас песка, таким образом, я непроизвольно совершаю выбор, отвергая одно, в данном случае мнение большинства, и отдавая предпочтение другому, считая этот феномен собственным субъективным восприятием. Да, таков твой и мой выбор, который заключен в достижении безличного, предельно объективированного и ясного состояния сознания, свободного от шаблонного, искажающего восприятия, ведь с потерей ощущения своего «я», исчезает и субъективность восприятия, - тогда возникает возможность полного отражения в сознании объекта познания с глубоким проникновением в этот объект. Ты можешь мне вполне резонно возразить: «Тогда при чем отсутствие или присутствие, раз смысл существует в предпочтении. С одной стороны ответить – вздор, с другой, смолчать – вздор!» Кстати, у нас, на востоке, другое: ответить молчанием предпочтительнее, поскольку слова и понятия не могут вместить происходящее в нас, и бесконечно превосходящее нас, и если кто-то с этим не согласен, то однажды поймает себя на том, что несогласие ничем не отличается от согласия. Нужно понять: прошло время когда мы опасались душевной болезни не меньше, чем житейской прозы, особенно теперь, когда мы поняли, что не стоит из-за таких пустяков расстраиваться и шумно спорить, - не к чему такие препирательства: мы, все в мире, в какой-то мере, наделены безумством! Наша с тобой общая беда заключена в том, что живя здесь, в этом западной цивилизации из стали и бетона, мы постепенно отучились  предаваться созерцанию, наблюдать за действиями со стороны, когда сознание свободно двигаясь от одного объекта к другому, течет подобно воде, не задерживаясь и не встречая препятствий, но встретив на своем пути преграду, растворяется без остатка в общем, составленном из множества, вместе с тем, отражая увиденное, не обнаруживает отдельного, обособленно-независимого существования. Поэтому нам надо найти в себе усилие, чтобы обнаружить отрешенное отношение, не оставляющее в сознании след от следа… И еще: нам необходимо уподобиться немым рыбам на миг мелькнувших в прозрачной воде…»

Песок уже не таился. В их сознании вымысел непостижимым образом оборачивался реальностью. Назойливой, требовательной, разрушающей устойчивый жизненный фрахт, подменяющей размеренную жизнь сомнительной идеей бродяжничества в пыльной, затасканной притче, словно желая вытолкнуть видимость благополучия за высокий порог старого дома в домысел песочной пустыни, призывая забыть что такое страх клаустрофобии, взамен страдать horror vacui - болезнью пространства, настигнувшей в самом центре песчаного океана. Именно в центре песчаного океана радар слуха уверенно улавливает несметное количество звуков, неподдающихся плагиату: назойливые, неподвластные городской сумятице признания в любви, скрипичный треск цикадного пиццикато, зычное тремоло и гул серебряной валторны, заунывное соло pifferaro, смешанное со скрипом песка на зубах и настойчивым ворчаньем, то grave!, раздающегося из зыбучего чрева, из нутра песочной горы, когда губы лихорадочно допивают раскалённый коктейль из воздуха и хрустящих песчинок, а город незаметно погружается в удушье песчаной пустыни. Скудные приметы становились всё заметнее: было слышно, как песок теперь осыпался в самых неожиданных мест. Иная дверь, не выдержав напора, распахивалась, позволяя песчаному потоку безудержно вывалиться из помещения на камни тротуара, и замереть, присыпав колёса припаркованного к обочине автомобиля, а то и сам автомобиль. Они замечали как частота обвалов песка стремительно возросла. Неожиданные песочные смерчи становились более угрожающими. С особой осторожностью открывая двери очередного дома, они с особой тщательностью осматривали помещение и часть лестничного пролета, не веря обманчивой пустоте. Подметив в глубине сумеречного пространства чуть заметное шевеление, они замерев, неподвижно стояли, покрываясь липким, холодным потом. Но при близком приближении шевеление немедленно исчезало. Стоило было им на минуту присесть на корточки, как роение песчинок чувствовалось на теле, в складках одежды, на голове у корней волос.
Несомненно одно, размышляли они: шевеление песка, им, пока, не угрожало, а скорее, приглашало попытаться услышать голос родины через загадочные интонации пустыни, требуя обнаружения той территории, где можно было повернув вспять собственную историю, войти в прошлое и, одновременно, быть в настоящем.

Да, в их сознании таился песок. Хруст, хруст… Пустыня, о существовании, которой, они знали не понаслышке и в любой момент могли воспроизвести в своём воображении, вселилась в них: прыжок песчаного облака, неслышное эхо и внезапно растёкшееся, живая волна, - те ощущения, обретшие вкус умирающего Аральского моря, вместе с безлюдьем и жестокими объятиями жажды. Конечно,  места не обетованные, сошедший с ума ландшафт, увлечённый бесконечными  изменениями, непроницаемый для случайного взора. «Всякий волен избрать…», - там крик вытекая, застывает остекленевшей камедью. И высшее значение аскетизма, впрочем, уже утерянное, - сердце пустыни сторонится караванной тропы, того негативного пространства, в котором предмет обнаруживается собственным присутствием. Конечно, размышляли они, во всяких профанациях о недопустимости географии вымысла, возможны мелкие и раздражающие сознание неточности, участвуют некие наслоившиеся искажения, которым не может противостоять искушение осознать предел возможного и невозможного, а также, собственные правила прочтения, но, как они заметили, пустыня заманивает не только добровольно принятой аскезой и суровой отрешенностью, но и попыткой наладить взаимное понимание между сердцем и разумом, да, приглашает наполнится одухотворением. Они готовы согласиться с пресвитером Иоанном, утверждавшим своём письме, что в Песчаном Море водится рыба и с гор, неведомых и скалистых, расположенных на расстоянии трёх дней пути, стекает каменная река, которая течёт три дня в неделю и сбрасывает в Песчаное Море каменные глыбы и брёвна, но они бесследно исчезают в песках, и больше никто их не видит, где люди неведомых племён возят на верблюдах в больших кожаных мешках воду, которой им и животным хватает на много дней. Им это море снится каждую ночью. Но в снах ли они пытаются достичь цели, понимая, что двигались кругообразно, все время возвращаясь к исходной точке, а в попытках достигнуть цели кратчайшим, как им казалось, путём, они постоянно возвращались к обособленным обстоятельствам, лишённым поверхностного смысла, но вмещающих массу поводов для не в меру назойливых пересудов и домыслов. Они тщетно пытались замереть, застыть, затихнуть, окаменеть, стать пустыми, безмолвными, быть самим безмолвием, да, внятным безмолвием, но видно не стоило бы акцентировать вынужденное небытие, не в их силах было внести хоть какую-нибудь определённость… Оставалось только ждать, утихомирив собственный, излишне прыткий пыл, при этом допуская сложные подсчёты возможных действий, тем не менее совершая поступки против всякой логики, словно  по чьей-то злой воле. Хрупкие условия пронизывали их действия, буксовали возможности, но нечем было их заменить. Они не готовы были их заменить. Они понимали: прошедшие события не вернуться назад. Никто из оставшихся там, уже не услышит их оправданий, проклятий, вздохов разочарования, ибо они превратились в печальную сказку о ушедших добрых временах. Они понимают, что не следовало налагать на себя непомерное, рассуждая о абсолютной фатальности, как и о абсолютной независимости, но они привыкли размышлять о возвышенном, совершенном, забыв размышлять о противоположном – том крайнем пределе несовершенства, на которое способна человеческая природа, забыв, что в массе своей люди не перестанут отличаться друг от друга, не научатся остерегаться того, чего следовало бы остерегаться,  даже имея свободный выбор между добром и злом. Так пришло к ним понимание, что сила никакого закона не может быть для них обязательной. Или они были не в состоянии воспринять то, достичь чего не могли?.. Если это так, то для них важен стал сам процесс странствия и поиска, в котором результат становится чет-то  второстепенным, не главным. Как было сказано в евангелие от Фомы, в том, что было найдено в песках Наг-Хаммади: «Пусть тот, кто ищет, не перестаёт искать до тех пор, пока не найдёт, и когда найдёт, он будет потрясён, и, если он потрясён, он будет удивлён… Порой то, что скрыто перед лицом твоим, и то, что скрыто от тебя, - откроется тебе, ибо нет ничего тайного, что не будет явным».

Безусловно, в пустыне, настоящее и будущее, не причиняя лишнего беспокойства, теряет здравый смысл, и лишь одолевает лёгкая тоска без нервной тревоги, утверждали они. В ней никто толком не знает дорог, ведущих в нужное место. Может от того, что там их не существует, – куда не глянь, везде центр, а всякие вопросы о собственном местонахождении, встречаются загадочной усмешкой, но которая резко бросается в глаза. Там не принято рассуждать о неизлечимых болезнях и скоропостижной смерти, а редко произносимые слова всегда соответствуют своему смыслу, действия – назначению. Самым мерзким расточительством считается праздно проглоченный глоток воды, а воровство – самым греховным и тяжким преступлением, карающимся только смертью. В пустыне нечего прятать -  жизнь проходит на глазах у друг друга и обитатели пустыне при встрече не отводят взгляда и смотрят прямо - глаза в глаза. В их взглядах не таится надежда, но и обречённость в них не присутствует. Представьте бескровные от напряжения губы Дионисия Картузианского, шепчущие следующие слова: «Ты подобен обширнейшей пустыне, ровнейшей и непроходимой пустыне, где истинно благочестивый дух, целиком очистившийся от любви к особливому, осиянный свыше и объятый весь жарким пламенем, странствует не блуждая, и блуждает не странствуя, изнемогает в блаженстве и наслаждается непреходящим»... да!.. Ama nesciri – люби пребывать в безызвестности. Немногие желают пребывать в безызвестности, подобно племени иудеев, чудесным образом бежавшего египетского плена, но к тому времени уже до предела развращенное общением с поклонниками Изиды и Озириса.

В подобном положении им лучше бы выдержать паузу, стать безмолвностью, незатейливостью, замереть, словно они не они, а степные, каменные балбалы. Да, неподвижные, безмолвные камни. Нет, не те, краеугольные, а одни из многих, как часть бесконечной стены, дающей  ощущающие единства тюремной стены. Что будет с ними завтра - не известно, но за этой стеной, они чувствуют, существует никем не обретённая вольность пустыни, допускающая изменение. Там есть еще возможность отринуть совокупность вещей, выйти из их плена, наследуя почти утерянный первобытный инстинкт. Да, там они могут облачится в сыпучую тогу песков, содрогаясь от нетерпеливой близости с первопричиной, с первым, непоправимым грехопадением.
Разве они выглядят скрывающимся от реальности людьми, уставшими её познавать и определять? Разве не в их силах отделить хорошее от плохого, различая? Или не они замыслили осуществить поспешное бегство в глубь пустыни? Разве для них прошлое ещё не наступило и не в их власти начало? Но, в их власти конец… Всё, что нужно было отдать, уже отдано, и они остались наедине с миром неопределенности, еще не свободные от личных пристрастий, не готовые уйти из этого мира.
Сидят, поудобнее прислонившись к спинке дивана, спокойные, выкуривают сигарету за сигаретой, не спешат, зная цену времени, тушат окурки и вновь закуривают, смотрят долгим взглядом, как бы прицениваясь, размышляют, отметая ложь, принимает свои метания. Им что-то недостает. Явно. Может однажды увидев на каменном парапете набережной Сены металлические лотки букинистов, один из них вспоминает ржавый контейнер, скрипящий во время затяжного шторма, в котором, однажды, боясь полиции и холода, проникла в этот мир их подруга, девушка-африканка, пропахшая острым, пряным нектаром цветущей малачетты и лавра, как ей казалось тогда, в рай. Теперь она обожает бешенный напор синкопирующего Чарльза Паркера, - улыбающегося, подмигивающего Гилеспи: «Давай, дави парень!», любит бродить по ночным улицам, выуживать смыслы из предыдущих сновидений, восстанавливать невероятную цепь случайных обстоятельств, хотя результат всегда был одним и тем же и известен наперед, а увидев чего-то необычное, радостно крича, ведет себя как чокнутая, чтобы затем благосклонно позволить угостить себя бокалом красного вина, или пивом с огромным бегемотоподобным гамбургером, а расслабившись, пребывать в блаженном довольстве, глазами ища в близком небе первые проблески зари, словно в последний раз, шепча: «Тайна таится в недосказанности…». «Барласец» согласен с ней. Его постоянно обуревает желание познать незначительное, незаметное, похожее на безлюдье на забвение, на покой, на вечность и безмятежность, на нейтральность и бессобытийность. Промельком, что-то похожее было во взгляде приснившегося старика-номада. Старик был прав: в пустыне тысячу раз повторенный звук не теряет своей новизны и найденного смысла, там протекает время отмщения и утраченных снов, а несбыточность тает вместе со взглядом визионера, отступая в недоступный зной, и исчезает. Там, в выцветших небесах, может увидеть собственное отражение упорный искатель эфемерного успеха, и если позволит пустыня, сможет прочитать в миражах свое будущее. И прошлое. Прошлое стало частью их жизни, но стало слишком уязвимым, ломким, хрупким и недостоверным. Теперь о нём можно рассуждать так, как заблагорассудится, подменяя неудобные, правдивые факты в угоду неизвестно каким целям, смалодушничав, утаив неблаговидное, или наоборот, пытаясь вознаградить себя задним числом, укрыться за тем немногим, которое называлось добром. В такой деятельности не предполагается опасность. Но, прошлое не прощает подмены, ведь требовательнее прошлого ничего не существует на свете. Прошлое не уходит, не исчезает бесследно, а вселяется навеки в гены наших потомков, не позволяя никаких поползновений к собственному забвению. Прошлому надоело быть бесконечно предупредительным, и оно в состоянии жестоко мстить каждому, кто осмелиться действовать вопреки здравому смыслу. Поэтому легкомысленно было бы сражаться, предполагая, что прошлое лишь пустота, которая не в состоянии адекватно ответить. «Барласец» сомневается, вздыхает…

…лишь Аллах знает сколько времени нам придётся блуждать в пустыне, почему-то называемой мегаполисом… а следует ли вообще, когда нет ни малейшей надежды на успех, искать не существующее в жизни, бродить в зыбучих песках, скорее схожие с козлом отпущения, которого древние иудеи называя Азазелем, отпускали в безводную пустыню, перекладывая на него свои многочисленные грехи, полагая, тем самым, что облегчили свои души и очистились?..

Поэт закатился истерическим смехом: смеется и рассуждает о песке, как о чем-то одушевленном...

…Азазель! Азазель!.. вонючие козлы и пески, пески… пойми, пустыня, - это только символ!.. бескрайний, зыбучий океан, в котором безропотно исчезает и возрождается всё живое, человеческий эгоизм и людские претензии, любовь, сокровища и время... наивно предполагать обратное, но, каждого ожидает своя пустыня… псалмопевец говорит о ней как о благе ожидаемом, которое надлежит заслужить и которого можно лишиться в любой миг… сыпучесть песка, его назойливое проникновение в сознание, взывает нас к действительности или отказу от таковой, устраняя логически упорядоченную систему общеобязательных правил и норм, - все то, что назойливо впилось в наше сознание, не позволяя ускользнуть на периферию скрытого, в невыразимость, в целостность не детализированного, в возможную бесконечность интерпретаций, в не боязнь трансформируемости, подтверждая, тем самым, незначительность личной автономии, где длящееся более очевидно и не существует необходимости в смысловых координатах, где непрерывно многое: структуры, ассоциации, совокупности и связи, - все то, мешающее полнее проявиться чистой случайности или пробудится неповторимости, хотя многое стало известно о неизбежных идентификациям и вопрос заключался лишь в том, что мы подвергаем им, вопрошая или тая… не секрет, всякий поиск обнадеживает и одновременно, опустошает, обнаруживая редкое мгновение, – тот непременный импульс, в котором неизбежно зарождается определяемое, закованное в непреодолимую границу бессмыслицы, бреда, но в бессмысленности, как в хаосе, зарождается что-то более продуктивное, существенно расширяя поиск, усиливая эмоциональный поток и отдаленность первоначального смысла, более конкретного, чем сама конкретность и менее проблематичного, а значит отдаленного от абсолютного, вечно пребывающего в конечном, в законченности…

«Он забыл упомянуть смерть, - размышляет «барласец», - а только заметил иными словами, что изначально казавшееся абсурдом, обнаруживает в себе  существование более глубокого смысла, если рассуждать о созидании, кризисе и разрушении, об обреченном рождаться и умирать. С этой точки зрения для нас не важно: существует ли в действительности нашествие песка, его сыпучесть, ползучесть, незаметное для глаза вездесущее проникновение и результат  последующих действий, связанных с его настойчивой экспансией в этот западный мегаполис. Теперь, песочное нашествие, как символ, уже не зависит от того, реально оно как предмет исследования, или реально само представление о нем в нашем сознании, или песок мыслится неким вымыслом, созерцанием в созерцании вымысла. Что-то на самом деле невероятным образом совпало, приснившись или подумалось, случайно зафиксировалось, но которое необходимо было не утаить, а наоборот,  извлечь из психологической оболочки, отделить от образа представления, а может быть от самой реальности, чтобы совпавшее не стало «заботой», извне навязанным понятием, от которого уже невозможно отвертеться, увильнуть, скрыться…»

Все предпринятые меры предосторожности ни к чему не приводили, однако, речь, как они понимали, велась о реалиях, пульсирующих в воображении, провозглашая силу достоверности и сопричастности. В их сознании мифическое нашествие песка заслонило, сжало, свернуло весь остальной мир. Воображаемое песочное нашествия как бы подсказывало наличие старой восточной истины: «Определяй не определяя». Они понимали, что всякие определения порождают нравоучения, то есть не сбереженное, а напрасно потраченное время. Сбереженное для них, - это стоящее поодаль от неличностного, подлинное, далекое от аналогий, не подавленное, не поддавшееся соблазну исправления и, безусловно, забвение вылупившихся, вредных идей. Достоверность оказалась менее соблазнительна, в чем-то даже унизительна, и они пытались умертвить ее, мумифицировать, раскрасить и одеть по своему усмотрению, без всякой причины упразднив все, то, показавшееся им лишним, живя, связанные воспоминаниями, не смея надеется на лучшее. Ужас смерти с последующим забвением, а не вымышленный песок неотвратимо засыпал их ступни, колени, поднимался выше, прокрадываясь к лицу, в общем, они становились частью ползучего, неотвратимого нашествия, предчувствуя, что отчаяние настигнет непременно, и отрицание настигнет, - эдакое отрицание отрицания и всякого утверждения. Не замечая, они сами приближали свою смерть… «Барласец» сомневается, качает головой…

…смерть заключена в завершенности и системности… ведь искать смысл, догадываясь о его отсутствии, значит оправдывать существование не бессмыслицы, а абсурда!..
…в действительности мы не достигли цели, поскольку абсурд оказался более увертливей, чем ожидалось, хотя он позволяет предпринять очередной, многообещающий виток, связанный с нашими непомерными претензиями и ошибочным выбором…
…ничего не поняв, мы, подобно шлюхе, сознательно подставляем реальности свою обнаженную плоть, но ровно настолько, насколько позволяет искушение впасть в безумие, не признающее ни рождения, ни смерти, не различающее любви и измены, ни невзгод внешнего мира, ни мучительного возведения в абсолют законов природы или истории…
…не этого ли мы добивались, симулируя неподдельное, устойчивое, в конечном счете, с упрямством сорняков прорастая в безнадежном?.. достаточно было протянуть руку и бдение закончилось бы, но создается впечатление, что усилие неизбежно застряло где-то в начале пути, намертво залитое кочующим случаем и некой путаницей событий, выровнено накатом первобытного и зачумлено гниением настоящего, в котором внезапная близость прозрения атакуется преднамеренным износом…
…да, судьба щедро одаривает нас вероятностью фатального исхода…
…почему бы и нет?.. всегда раздражает внятность, точность, как и вычлененная терпеливость с сожалением и ненавистью… мыслимое не станет известным в миг уклонения от прямого вопроса, - случай превратиться в надежное убежище, но следом  наступает никогда, - тот навсегда потерянный смысл, в котором правила теряют неукоснительность исполнения, и превратность, язвительно улыбаясь, настежь отворяет дверь…
…и все таки… повтором мы изымаем неведомое, становясь достоверностью, подобием и бесстыдством… а может быть, капризом…

Час назад они не смели рассуждать подобным образом, надеясь на более благоприятный исход. Теперь другое дело. Сообщничество здесь не расценивается как преступление, хотя… Они не считают случайностью поступок человека, вдруг, без всякой видимой причины, желающего резко изменить направление своей сносной жизни и устремиться в противоположную сторону. Они не могли предугадать тот момент, когда истина превращается в предрассудок, в окаменение, в общность. Нет, скорее наоборот, они, пребывая в пространстве чистой и не опосредованной случайности, находились в постоянном ускальзывании от самих себя, тем самым подтверждая невозможность определения, отчетливо сознавая зыбкость, разъединенность и неизбежную хрупкость общности. И кажется, это было похоже на невозможность определения. Да, именно так! Они чувствуют невозможность выдавать отсутствие за присутствие, и наоборот. Они в праве не соглашаться, порождая стойкую симуляцию реального или воображаемого, - те крайности, без которых немыслимо равновесие, но возможна доля пристрастия и вдавливаемость в пустоту, в которой единичное выглядит перенасыщением, переходящим в отчаяние, крик, а множественность порождает ограничения индивидуального с дальнейшим уничтожением способов защиты и, возможно, самого индивидуума. «Внезапное нашествие зыбучих песков лишний раз подтверждало растворение отдельного в массовом, потерю способности личности к самостоятельному действию, - так, сегодня настойчиво убивает вчера и завтра», - заметил поэт.
В чем-то он прав! Порой становится невозможным отделить иллюзию от реальности, а раз так, то теперь многие предпочитают жизнь в виртуальном мире вымыслов, запутываясь в бесконечных лабиринтах мировой паутины, размышляет «барласец». «Жизнь течет мимо». Поэт приходит к тому же выводу. Похоже, он болезненно воспринимает собственную беспомощность, которая не поддается устранению. Все те же опасения…

…мировая, глобальная паутина… ещё одна сладкая иллюзия!.. в одно мгновение она ослепляет, приобретая сияющий облик, потом тускнеет и, в лучшем случае, становиться чем-то обыденным, серым, повседневным, но чаще бывает так, что тускнея, иллюзия оставляет крохи неопределенности, наполненность противоречиями, и тогда мечты, которыми любит сам себя потчевать человек, уступают место другим, более ярким иллюзиям, созданными им же на основе прочной действительности… но достаточно только немного ошибиться в оценках собственных сил, как человек превращается из условного раба в совершенно безусловного, а дальше как обычно: обманутый сомнительным благополучием, он не замечает подступившего духовного банкротств,  превращается в нищего, вымаливающего подаяние…
…и в медленном угасании духа найдется своё очарование… убивая, Аллах создает мир заново…
…скрытое от чужих глаз, должно оставаться скрытым...
…скорее, мы тяготеем к иному ослеплению, в котором стремление сохранить превосходство иллюзии над реальностью, указывает на недостаток воображения, но с лихвой окупается внутренним экстазом, опасно переходящим в фанатизм… не поэтому ли, желая защититься, мы окружаем себя неприступной стеной, симулируя безумие… так же поступают с дорогой вещью…

Словно они не в шумном зале паба сидят, благоговейно склонившись над полупустыми пивными кружками, внутренним зрением обозревая дальние, расплывчатые, барханные контуры, уже твердя про себя фразы, вычитанные из «Книги озарения», а может быть, из «Шамс уль-маъариф» - «Солнце знания»: «Соверши омовение и уединись в укромном месте. Затем в течении восьмидесяти дней, держа пост и питаясь по вечерам лишь пресным, ячменным хлебом, ежедневно тысячу раз произноси «Аллаху-с-Самад и в течении этого срока ни с кем не разговаривай. Обращайся к Богу с молитвой чистосердечно, без лени и уныния, тогда всякие звери, львы, пантеры, тигры и другие сильные животные станут покорно тебе служить, возить на себе, ласкаться и исполнять твою волю. Если написать изображение «Аллаху-с-Самад» и положить под плодовое дерево, то эти звери также будут укрощены и услужливы. Потом, вновь надо совершить омовение и уединиться, не обращая на недвижное туловище заснувшей рыбы. Её чешуя будет искрится, затмевая точечным блеском и вязью запутанных арабесок, засыпающих на пологом барханном склоне, - запутанная каллиграфия исчезнувшего следа, дышащая песочным мерцанием»
И оседающий гнёт босых пяток, неожиданно мелькнувших рядом, в песке. «Как ты думаешь, - спросил он тогда, - это и есть та умершая рыба, или это новая попытка, увязнувшая в почерневшем предлоге? Может быть в успокоении? Или в отрицании?» «Чушь!.. Ось божественных предписаний есть свободная воля. Приказание пользоваться свободной волей основано на самом её существовании, на редком упоминании о существовании Аллаха, смысле текста, начертанного им на рассветном, остывшем песке, - та, смолистая, беглая вязь, цепко удерживаемая памятью, без помарок и определённого прочтения, а в нем, в этом тексте, не развеянный смысл и невыносимость витающих песчинок между нарождающимися тучами…», - ответил «барласец». «Или нарождается глобальный песочный потоп?..», - размышляет опьяневший поэт. Звучит убедительно.
Из уст поэта даже всякая чушь звучит убедительно, думает «барласец». Неуверенность, даже беспомощность на его лице, проявляющееся всякий раз, когда он вспоминает покинутый отчий дом… «Отчий дом», - шепчет, припоминая мельчайшие детали…

…когда непрерывно-монотонное шуршанье в безветрии, в сельском покое под темнеющей безграничной лазурью горнего мира без признаков обитания ангелов, с пока еще неразличимым, холодным свечением звезд, но вот-вот, наконец, выхлестнув щелк жестких надкрылышек, настырно жужжа, оторвется со склоненного к пожухшей траве стебля блистающая перламутром капля, чтобы в полете дать себя позолотить последнему лучу и затеряться в народившемся бледном лунном контуре, высоко, высоко над полем с колким остатком жнивья, над противоположном адырным склоном, и над лощиной, поросшей кустами отцветшего шиповника по северному краю, над медленным ручьем, сверкнувшим меж белесых каменистых россыпей на пресыщенных влагой берегах… иссиня черные дрозды, с любопытством в желтых глазах, стремительно перелетали с камня на камень, следом на мшистую глыбу, лоснящуюся у основания разводами прохладной сырости, с обломленной частью под бархатистым исподом разлапистых лопуховых листьев…

Он вспоминает то лето, но силится сказать о другом…

…но когда мы встретились в последний раз… да, встречались вне всего, в стороне от чужих глаз… по иному было нельзя… смутная, подавленная жизнь, как неразборчивая, рассыпающаяся в прах ветхая рукопись, как мертвая история, которую думали сочинить, но не смогли, напрочь забыв сюжет… дозволено было только молчать… поэтому мы листали сочинения классиков в поисках ответа, но не находили их… только обычное безучастье и глухота… или долгий, тяжкий сон созерцали в компании ежедневных убийств в те времена, надеясь, что когда-нибудь все предстанет безличным, а мы, вдоволь наглотавшись всякой дряни с незамаранной белой бумажки, забудем разговор о будущем… размышляли: слишком много следов разбегаются прочь по речному песку, но никто из нас не забыл об обещании том… и все же вновь захотелось побывать там, набрать в грудь побольше родного воздуха… вроде бы пустяк, если бы не называть памятью, изматывающей ностальгией… извини… все чаще меня охватывает сомнение… тогда я становлюсь безвольным, равнодушным, покорным… тогда я пишу письма, но ничего из того, написанного, не имеет смысла к моим переживаниям… один Аллах знает почему я выбрал такую жизнь!.. воображал, как изменится она, если чуточку повезет… мечтал о неизведанных мирах до исступленья, до боли, до рвоты, а совершив путь в другой мир, понял, что остался вечным чужаком в нем, в этом, где все завидуют жизни друг друга настолько, что не желают замечать как собственная  жизнь незаметно вытекает из них… и мы с ними, согбенные под спудом ненависти и ошибок, столь смехотворных и нелепых, - их даже плодом наивности нельзя назвать… обвороженным, выпотрошенным и бесплодным я стал…

И смолк… Но вновь припоминает детали, копаясь в сохраненном памятью…

…когда в предвкушении загона усердно пылит козья торопливость, вслед семенит отара покорных овец по залысине холма и крутому спуску к узкой, растерзанной промоинами дороге, в низ, в низину, к светлой, чуть слышно шумящей полоске речной воды, минуя гробовую тишину заброшенного дома без крыши,  мимо стен из сыпучей глины, густо обсиженных беспокойными майнами в предвечерний, уже отмеченный синим очажным дымком час… и стелящиеся к земле запахи от огнем подрумяненных тандырных лепешек с черными кунжутными оспинками, покоящихся на двух плетенных из таловых лозин, плоских саватах, лежащих недалеко от шварканья в чугунном казане золотистых квадратиков курдючного сала – нежных, прозрачных, таящих на глазах… потом резкое шипенье от внезапно брошенных в перекаленное масло и жир луковых кружочков, розовых кусочков мяса поверх тонких реберных косточек, оранжевого вороха тонко нашинкованной моркови… сверху щепотками пряность, соль и лиловая россыпь плодов барбариса… а немного спустя, после того, как затих колокольный звон от удара капкыра по кромке казана, льется струйка крутого кипятка из закопченного кумгана… рядом, на берегу проточного арыка, в керамическом глубоком лягане, сквозь водный отсвет белеет тщательно перебранная узгенская гордость – ханский рис-дэвзра… густой, аппетитный дух окрест витает, путается, плутает в зарослях одичавшего сада, и продравшись, расстилается вместе с дымком по нагретому за день склону, стремительно пробираясь вверх под темным силуэтом стреноженного мерина, не спешно перебирающего мягкими губами охладевающий воздух… и вечерняя сумеречная роскошь на расстеленной узкой скатерти-достурхане: рисовый бархан с рубиновым горением вылущенных гранатовых зерен, словно драгоценной короной увенчанный кусками золотистого искрошенного мяса и распаренными чесночными головками… в фарфоровой чашке-косе, отдельно, тонко нарезанный лук вперемежку с ломтиками помидоров, - салат приправлен жгучим кайенским перцем…

Но, потом, говорит совсем о другом, виновато поглядывая в сторону…

…когда в том, испятнанном ржавчиной жары, до половины прожитом лете, обуял недолгий, но плотный сон… чей-то пристальный взгляд, в упор, чувствующийся спиной, затылком, всем телом, заставивший открыть глаза и обернуться… взгляд мертвого, подумал я тогда… взгляд мертвого, в котором таилась неприкрытая зависть и ненависть… а может быть заставил проснуться равномерный скрежет двуручной пилы, укорачивающей жизнь старой ветлы, заодно, разгрызающий сновиденья, вместе с изобильными обломками надежд?... теперь не помню… а где же то старое дерево с горькими плодами?... или в ту суровую зиму замерз тот горный миндаль с привкусом синильной отравы?.. в тот момент привиделось склоненное к моему лицу его лицо с охапкой вопросов во рту, с которыми он бродил всю ночь по придуманным улицам, называя камни домами, а песчинки – людьми… в детстве он был напуган, увидев навстречу бегущего по загаженному двору безголового петуха, а следом свою мать, с топором в правой руке… в своем тихом помешательстве стал иным, так и не привыкнув к блеску остро отточенного лезвия топора и мясницким, закаленной стали ножевым абрисам… да, так и не сжился с видом овечьих и птичьих костей, даже в альчики не играет, брезгует… зато, замерши под текучей сланцевой осыпью у прозрачного родника, любит беседовать с рыбами, с этим, бессловесным серебром… или самозабвенно разбрасывает семена одуванчиков, выгнув трубочкой губы, смешно надувая щеки… и васильки, и колокольчики, и огненные маки, и даже буйный чертополох у тропинки к верхним родникам – его работа… сеятель сеет, а взгляд ищет, говорит, но смолкнет внезапно, словно передумал спросить: «Где, где та опора и надежность, за которую можно ухватиться?»… а вокруг пустота, будто на самом деле мы лишились опоры, только отслуживши свое, рассыпаются крепости былых кумиров, так и не осознавших своего падения до самой примеряющей смерти… да-да, идем за мертвыми вслед, за взысканными нипочем детьми в могилках малых, бредем без памяти, карты, без маршрута, плотно замкнув уста в загрызающей заживо тоске, а для родных и близких, там – пропавшие без вести…

И вновь вспоминает, нервно теребя в ладони несуществующий предмет…

…наклон головы… в молитвенном экстазе опущенные лица к распростертым ладоням, без перебирания еще не замаранных жиром плова костяных четок… шепот… привычные для слуха арабские слова… молит за брата, за сестру, за меня, за родных и близких, за них, за всех… зрачки прикрыты веками… закончив, искоса, исподлобья смотрит жестким взглядом… «аминь»… ладони скатываются по щекам к седой бороде… роятся несколько ночных мошек у чалмы, у самого смуглого лба… «аминь» «аминь» «аминь» - вслед покорное, нестройное эхо… вспыхнул последний огонек огонь в очажке, озарил вопрошающие лица и потух, выпустив струйку сизого дыма… на миг упали и застыли длинные тени… ножевое лезвие тускло блеснуло предупреждением… а в глубоких сумерках, почти в темноте, слышен только хруст хрящей, разрываемых крепкими зубами над убывающей рисовой горкой… невысоко несильным светом зажглась стоваттная лампочка, высветив часть политой глины двора, остатки сырости под скрипучей тахтой, старые мешки из махристого джута, изношенный и не пригодный к употреблению медный тульский самовар – старый, позеленевший, с потерянным краном, с глубокой вмятиной на боку… рядом покоятся несколько запыленных бутылок из-под хлопкового масла и разношерстная, непригодная для носки обувь в сбитом из узких реек ящике, а часть в картонной коробке с надорванным углом… от вылитого из пиалы остатка бледного кок-чая блеснул мокротой базиликовый лист под виноградной лозой… не я, а будто кто-то другой, чужой, посторонний, озирается, сдержанно покашливает, силится вспомнить чего накануне пожелал младшему брату… безнадежно и тоскливо улыбается, ладонью осторожно трогая пропавшую потом, местами затертую, сальную попону, висящую на перильцах тахты… но, вздрогнул, отдернул руку… где-то далеко, у горной вершины глухо прогремел раскат грома, и через несколько секунд мелькнувший свет молнии, передернув тени, на миг осветил холодным голубым сиянием затемненную сторону лица, не тронув другую, освещенную желтым электрическим светом… следом, возрастая, загрохотал приблизившийся раскат нового грома и в полнеба засверкали зарницы… первая тяжелая капля, блеснув, пролетела рядом с щекой, заставив удивленно и пристально смотреть в притягательно-заманчивую небесную темень, уже заволоченную низкими тучами, потом в черноту присмиревшего сада, затем перевести взгляд на перламутровое тельце слетевшего с неба жука, суетившегося в душном базиликовом цвете… и только после этого позволить себе сильно вздохнуть в грудь засвежевший воздух…         

«А может собрать вместе все песчинки и склеить из них какую ни будь чепуху в виде Джомолунгмы, Эвереста, Сагарматху, Джумулангфенга, в крайнем случае Чогори, Кьяогелифенга, или Аннапурну, вытоптанную назойливостью вездесущих альпинистов в послемуссонный период?», - размышляет поэт.
Где-то он вычитал, что при сооружении лагеря на Южной седловине, семь шерпов погибли в ледовом обвале: «Начиналась ужасная пурга, которую они, собрав все силы, перенесли в изодранных палатках, но лавина на южном склоне сбрасывает вниз связку альпинистов, они пролетают шесть сотен метров, при этом один из них погибает, но в это время тяжёлой формой горной болезни заболевают трое, и остальные пытаются спустить товарищей вниз, но при этом, все срываются и погибают, но перед этим твердят: «Огни, огни! Смотрите!. Какое множество огней! Они приближаются к нам»».

…медленно кочуют с бархана на бархан, с дюны на дюну… это, вероятно, дрейфуют по дюнам деревянные кораблики с горящими свечами на них, слезящимися ласковым воском…
…разве уже наступил праздник поминовения усопших?..
…причину явления нельзя доказать никакими свидетельскими показаниями… случившееся, - это тайна, заключенная сама в себе… если можно было бы разгадать тайну, разом исчезло бы многое, ставшее необходимым и жизненно важным….
…ты имеешь ввиду нашествие песка?..

В этом явлении, на самом деле, им многое непонятно. На первый взгляд отсутствовала известная логическая последовательность, связывающая не проясненное прошлое с неизвестным будущим, но, одно им известно: в пустыне, когда сотрется граница между возможным и невозможным, останется страстный призыв к чему-то неведомому, может быть предсмертный крик в ничто, в то, обширное и заволакивающее, в котором счастье и несчастье одинаково иллюзорны, в котором пропадает называемое свободой, ведь кто-то сказал, что свобода человека зависит от собственного пространства страха, но сказавший не желал понять: страстно желаемое, даже если оно получено, не приносит свободы…

…да, глупо получить желаемое и думать, что ты свободен…
…нет денег – нет успеха, тогда остается только одно - война!..
 
Опасное слово он произнес, ох как опасное! Тут как тут тюрский бог войны Сульде. Укоризненно смотрит на них, качая головой. Он здесь, за  их спинами, стоит у стола, включив настольную лампу и разворачивая боевую карту возможных боевых действий. Приглаживает тяжёлой мозолистой ладонью воина искалеченную гладь рисовой бумаги, пытаясь проследить усталыми слезящимися глазами, последний путь своей бесследно исчезнувшей, так и не познавшей поражения, конницы. Они не признаются Сульде, что знают достоверное место, где затерялась его армия, где бесстрашные всадники приняли облик полноправных граждан цивилизованной страны. «Там они, там! Помахивая тросточками, теперь они снуют по деловому району в длиннополых пиджаках, нахлобучив чёрные, жёсткие котелки на головы, лишённых длинных косичек - боевого знака воина. Без этой косички для тюрков они никто, даже голодная собака не посмеет к ним подойти. Их военачальники – сотники и тысячники, - давно сменили низеньких, лохматых коней разной масти на обжигающий взгляд, блеск шикарных лимузинов марки «роллс-ройс». Жизнь для них, теперь, кажется прекрасной и добропорядочной, если бы не та нелепая фигура бога войны, с физиономией, раскрашенной в боевые цвета, мешающая жить назойливыми воспоминаниями о вольных, медовых степях: «Где вы! Смотрите, как секунды пролетают, изглаживаясь в недолгом, в запрещённой памяти, в менее определённой, чем сама убаюкивающая неопределенность, схожая с ни кем не сдерживаемым, беглым росчерком иератического письма». Они могут отвергнуть произносимое, которое, по их мнению, не входит в нынешние правила, но может быть частью игры, как пустотелая иллюзия, изначально обусловленная тайной силой неизбежного поражения». Да, случается, что в сомнениях можно подыскать верный способ постижения собственного существования, говорят, но не ошибка ли, пытаться вернуть давно потерянное, утраченное? Напрасная надежда, нескончаемое скольжение в песочном, сыпучем бреду, продолжительный сон, виртуозно имплантированный в реальную жизнь, исчерканную затасканными тавтологиями, являющийся блаженным погружением в истинное лицо вымысла, созданного не ведомом языке природы, предназначенном не только для чёрно-белого экстаза, в котором белое оттеняло страхи, а черное являлось надёжным прикрытием, и вместе они, составляли исток разрушительного паводка истерзанной подлинности. Нет, говорят, не заснет нерадивая логика, - пугач, стреляющий игрушечной правдой в плавные изгибы форелевого туловища с поникшими, вялыми плавниками, с запахом сгнивших жабр! Надеются, что в этой вымышленной пустыне их настигнет наслажденье бездорожьем, беззвучно сочащихся из-под сомкнутых ресниц горизонта, за тем сгустком из туч - каменной скалой не родившем ливня, зависшей среди птичьего ворошения и рыбьей аскезы, смутно виднеющимся на фоне скомканной, неверной стены… Прерывистое, хриплое дыхание уставшего бога… «Кто они? – подумал Сульде. - Снежные, хрупкие бабочки, выпорхнувшие из вязкой пивной пены, свободно порхающие над песчаными дюнами забвения? Или эти тюрки-номады когда-то были бесстрашными солдатами моего войска?.. Им, ощущающим в единичном и множественном божественное содержание, невозможно избегнуть обобщений… Но не в этом ли таится их смерть?»

Теперь поэт, не в меру возбужденный от выпитого, неожиданно вскочил, и пьяно размахивая рукой с пивным бокалом, скорее, схожий с футбольным фанатом, надрывно что-то шепчет. Или не шепчет, не бормочет что-то бессвязное, а кричит, надеясь быть услышанным? Да, разве он не кричит, не изрыгает из себя слова, гортанно, размашисто, одновременно певуче? На тюркском, родном языке? Нет!? Но, что это? «Вы слышите меня! Я к вам обращаюсь, к вам, обреченные на исчезновение граждане западной империи! Если у вас есть враги, то попытайтесь отказаться от этого пойла и три дня держите пост и на четвёртый день, не прекращая поста, уединитесь и прочтите два раката намаза, обратившись лицом в сторону Кибла, затем семьдесят тысяч раз произнесите имя Божье, после чего в положении сажда, то, есть, приложив голову к полу в направлении к Мекке, ещё раз, затем, семьдесят тысяч раз произнесите имя Божье и попросите Аллаха избавить вас от врагов, и если будет на то воля Божья, - исполнится ваше тайное желание. Знайте: у меня нет врагов, если не считать собственную патологическую подозрительность и навязчивую идею о существовании песчаного нашествия. Надо ещё раз попытаться избавится от болезненных ощущений, но для меня не осталось Божьей воли! Вы знаете, из каких темных истоков подсознания, возникают эти, всякие там, некрофилы и садомисты, развратные педофилы, зоофилы и садомазохисты? Смутное исчадье адовых наслаждений, схожее с акридным, саранчовым нашествием, пожирающим на своем пути все живое, дышащее, мыслящее! Если знаете, то укажите их мерзкое логово!» Нет-нет! Это он, пошатываясь, стоит за столом, тихо шепчет, бормочет невнятное. Да-да! НЕВНЯТНОЕ.
Но, стих, и будто собираясь с мыслями, тяжело дыша присел обратно за стол, не ощущая наступившее молчание, не замечая недоумение на улыбающихся, приветливых лицах завсегдатаев паба. Внезапно зависшею тишину нарушили громкие аплодисменты и продолжались до тех пор, пока он вновь не встал, и с отвращением на лице не отвесил ернический, глубокий реверанс, словно впереди, перед ним находились не жители имперского города-мегаполиса, по его мнению, закованного в плен песчаного нашествия, а стадо закланных, гиссарских баранов. И выглядит так, как будто он не он, а  выкраденная память.

Пивная, поблекшая топь. Мерцающая сыпь. Он затравленно тянется, вот, вот, руки уже над плоскостью стола. Уперся коленями в дрожащую перекладину стола. Давится икотой-немотой. Лицо расплылось мятой лепешкой в сечении оконной крестовины, но покачавшись, отвернуло в сторону, разрывая онемевший проём скрюченным гипнозом мглистого профиля, будто не он, а смутный абрис незнакомца коченеет на фоне болезненной, рыхлой речной белизны. Замаячила внезапная тишина, оплетенная путами беспокойства, опороченная мельтешением случайных лиц. Над баром темная пивная струя густо бьется из серебряного краника, окатив прозрачные стены сверкнувшего стекла. Пиво пенится, поднимается к кромке бокала. Терпкий аромат обволакивает лоснящееся утомление столешниц.
Или их сугубо личностный способ восприятия мира полностью выражал то, что обычно принято называть субъективным мироощущением? Аналогии, в данном случае, были бы неуместны, неприемлемы и невозможны. Сущность их сложных натур нельзя было однозначно понять. Несмотря на внешнее спокойствие, чувствовалась внутренняя взволнованность, словно они лихорадочно искали выхода из нелёгкого положения. Или оценивая происходящее, ждали чуда, по мимо своей воле создавая атмосферу подозрительности, вселявшую, как они думали, полностью отвечавшее их предчувствию. Апокалипсическому? Так или нет!? 
Растерянный, жалкий, раздавленный собственной наглостью, поэт бормочет…

…знаешь, даже в гуще спелой плесени можно подметить свет, - так пламенеет склон бархана, освещённый прикосновением фосфора, а на волнистом изгибе, ночная истома после дневного зноя выслеживается в определённом значенье, подразумевая шевеление песчинок, как отвагу зябких выражений и выстраданный взгляд сочувствия, – тот след, убитый запахом настоящего… ты становишься раздражением, ознобом, даже забываешь сомнительную формулу присутствия в пространстве странствия, но некто, смутный, неожиданно переступив порог, войдет, и выломав часть достоверности, грузно осядет в сумрачном прохладном помещении, не признавая скрытного и таинственного... «Вечного не существует», - скажет, наблюдая, как смолистая темень конопатит щели, ведущие в зыбкость полутонов, в телесность измятых объёмов и полновесных форм вещей… и тогда не прозреть ни слепому, ни зрячему… пустынно всё, in saeculorum saecula, да, постоянно…
…согласись, признание не всегда выглядит прочным подношением судьбы, и порой, его надобно безжалостно вырвать из пустоты, из формы в не формы, не обращая внимания на длительные заплывы в собственные фантазии и туманную завороженность вымысла, отвергая упитанный фимиам пылких признаний и гортанный, командный окрик: «Надо знать меру долготерпенья, время последнего усилия и смысл обладанья!», в один миг уничтожающий всякую надежду…
…все!.. воображение изъято и надёжно заперто, а то, что случайно оказалось нетронутым, подобно привычной мечте, фильтруется…
…пение птиц не подлежит исключению… наш страх передаётся им… они ещё в состоянии услышать предсмертный крик срезанного цветка…
…пойми меня правильно…

Он поэт, он знает, что Платон, а вслед за ним, и аравийский пророк Мухаммед, изгнали поэтов из своих владений, не в силах противопоставить что-либо существенное. Чувствует, не стать ему одним из тех, которых с особой яростью отрицал аравийский пророк: «Поведать ли Мне тебе, на кого нисходят дьяволы? Они нисходят на всякого привычного лжеца и грешного человека; И они повторяют пустую молву, и большинство из них – лжецы. И поэты – это заблудившиеся следуют за ними. Не видел ли ты, как они рассеяно блуждают по каждой долине, и как они говорят то, чего не делают?» И ещё: «Итак, увещевай Милостию Владыки твоего, ты не кудесник и не безумец. Говорят ли они: «Он – поэт, мы ожидаем какого либо несчастья, которое судьба нашлёт на него?», и это после того, как он безжалостно обезглавил их. Не в защиту ли их чести, размышляет, неистово восстал безумно-отчаянный автор «Сатанинских стихов», слепым, пещерным фанатизмом приговорённый к мучительной смерти. Этот не в меру дерзкий пакистанец обитает в доме-крепости, здесь, где-то рядом. В пустыне наемные убийцы, эти бесстрашные бойцы за «истинную» веру, эти исмаилиты-гашишины скоро настигли б его, несомненно. В пустыне?..

Или вновь пустыня зовет, манит, приглашает их в своё ненасытное чрево тихим неуёмным шелестом песка на ребристых барханах, вопрошая и требуя. Родина-Пустыня, Пустыня-Родина… Нет уж, они не намерены были пойти у неё на поводу. Нужно, выдерживая должную паузу, не торопясь, не привередничая, наслаждаться собственной выдержкой, говорят. Пусть ЭТО, умоляя, взывает одним им слышными шелестом молитв. Потом, да, потом они поддадутся, отступят, сникнут, согласятся. Чувствуют: они изначально подавлены её волей, ее властью: извиваются беспомощными, теплом весеннего дождя вынутыми из земли дождевыми червяками, теперь, распятые на остром лезвии очередного барханного хребта, бьются в паутине песочной затравленности, ощущают, что она уже превратила их в ничтожную часть себя! Слияние? Возможно! И нет отхода обратно, вспять, что бы окинуть взглядом весь бесконечный лик сыпучего мира – их родины.
Зато отсюда, с барханной высоты, им видны, как они сами слепо, шатко, пьяно, почти что на ощупь, ориентируясь только одним звериным инстинктом, произнося вместо слов восклицания, уже не понимая, что однообразие слишком утомительно и прилипчиво, бредут в густом приливе настойчивого притяжения, ощущая этот неотвратимый удушающий захват ностальгии как тяжесть песочных объятий - не сбросить! Нет сил сбросить безмерность пустыни, творящую  ощущение одиночества и необъяснимое движение тоски. Необходимость взаимоотношения с чуждым им миром порождает утомлённость без надежды на счастливое для них стечение обстоятельств. Они старались выплыть в море спокойствия и непоколебимости, раз за разом ныряя в пыльные волны обезображенной человеческой природы, в океан страстей с мусорными островками неверных представлений о долге, морали, уже живя в варварском безверии. Выныривая, жадно заглатывали очередной глоток зачумленного воздуха как учтивый поклон в сторону обмана и лжи. Так пробуждался терновник, покрываясь кровососущими колючками. Но, как им найти верную дорогу, правильный путь?..

…все мы, без исключения, живём в постоянном движении, в поисках выигрышных позиций для ведения  дальнейших, жестоких войн, каждого со всеми и всех с каждым, а на самом деле, боремся лишь с собственным отраженьем, путая путь с дорогой…
…да дорога утомила нас, а безрезультатность провоцирует раздражение…
…провозглашая необходимость движения в поисках мифического благополучия и покоя, мы, увязнув в перечне немых знамений, непростительно спутали путь с дорогой... кажущаяся бесконечность дороги, - признак усталости, но другое дело путь, выбранный из-за какой-то нелепой случайности или минутного душевного порыва, - призрак, витающий в воображении…
…может надо было нам последовать за случайным жестом слепого патриарха судьбы, ради алчного расчёта ненасытных глаз?..
…вероятно, что это был тот тихий, мистический зов, незамеченный окружающими, ставший не только неотделимой тенью, предрассудком, не только неизбежным спутником, но и верным поводырём в смутном смысле, когда радуются появлению чуть видимых очертаний с неуловимыми приметами законченности, не понимая, что в отличии от дороги, путь не имеет зримых знаков, исконных примет, со временем превращающихся в равнодушие и безликость, покрываясь монотонной серой плёнкой бытийной скуки…
…многие предпочитают пронзающий мозг адский скрип несмазанных колёс повседневности и мелочные, навязчивые соблазны…
…да, порой мы не желаем замечать восторженных порывов стеснённой души, осознавая своё тяжкое притяжение к земле… так, уж устроено, что юношеский максимализм ненамеренно утрачивая атавистическую осторожность, отожествляет путь с дорогой, задыхаясь от представленного выбора и копошения в бесчисленных вариантах, не признавая время, когда усталости души ещё предстоит быть… вот путь кажется выбранным, до ясности верным, дорога к намеченной цели мыслятся прямой и ровной, подобно зеркалу отлакированного паркета в детской комнате, наполненной одуряющем парением нежного запаха тела засыпающего дитя, внезапной усталостью навзничь опрокинутого на мягкое кресло прошедшего дня, застывшего среди хаоса, составленного из сказочных видений, безмятежного сопения, щедрой розовости щёк и медовой, нечаянно выскользнувшей из полуоткрытого ротика слюны, впоследствии, ставшей горьким открытием наступившей зрелости с неизбежным моментом осознания, что путь и дорога не обязательно состоят из единого, целостного, что дорога, ещё не обозначает верно выбранный путь… приглашение пойти по прямой дороге получают многие, но эта дорога вечно остаётся пустынной… затем наступит время безмолвных бесед с собственной тенью, - единственным спутником в бескрайней пустыне равнодушия… но и это время бесследно исчезнет! тогда ты невольно вскрикнешь: «Разве не смешна движущая тень, потерянная хозяином!»… и в волнение придёт душа, но люди не поверят  плачущему от радости, платком из слов утирающему слёзы, осознавшему неизбежное понимание, что свой жизненный опыт, как пух перезрелого одуванчика, невозможно передать другим, что не существует возможности объяснить в чем заключается путь как смысл, ведущий стареющих пилигримов к святым местам, к зримо не обозначенным духовным стоянкам, дающих возможность сердцем и интуицией, прорывая телесную преграду, вознестись и соприкоснуться с чудесным, наполняя душу пониманием выбора!..  а, дорога, - она обозначает начало и конец, где начало может быть концом, а конец – началом…

Не дорога, а сами себя они привели в сладкий мираж, принявший формы западного мегаполиса с готическими шпилями и замысловатыми куполами соборов, одарившим их правом рабского подчинения, ежечасно иссушая, ломая, заглушая в них все искреннее и первородное.
Стоит взглянуть на те фотографии: два тюрка с чуть раскосыми глазами на фоне стен средневекового замка, густо обросшего вечнозелёным плющом; или застывших в облаке глицинии, у подъезда чужого дома; или среди  росистых, лиловых цветов рододендрона в тщательно ухоженном миниатюрном саду, окаймленным тенистыми кустами в брызгах белых соцветий с приторно-прилипчивым запахом; или на фоне имперских, чугунных львов.
 «Я ощущаю, как этот мегаполис, подобно зыбучим пескам, затягивают нас… Пески, пески… Парение барханов на фоне безоблачного, неподвижного неба, располагающего к полному покою… Страшная связь тайного и явного!», - вздыхает поэт.
 
Они по своей воле вступили в империю зыбучих песков, называемым западной цивилизацией, убедились на собственной шкуре, что блаженство и изобилие ничего общего между собой не имеют.
«А, собственно, есть ли различие между диким и цивилизованным варварством?», - вопрошает поэт.
«Вслушайтесь, - говорит, чревовещает, колдует, шаманит, - как белобородые старики в ветхих, изношенных халатах произносят слова молитвы в момент заклания. Всмотрись в стоящее на вершине бархана ложе, в котором апрельские ангелы предавались плотским наслаждениям, и вы увидите на поверхности белоснежных простыней своё отображение, - освежёванную тушу жертвенного, рогатого барана-кочкора, лежащею на подстилке из собственной шкуры, застывшую между двумя горизонтами, под неподъёмным солнцем. Да, вы увидите свои стекленеющие глаза, намертво впаянные в окровавленную шерсть отделенной от туловища головы, торжественно выставленную на белоснежную вершину из мягких, пуховых подушек. Потом вашу тушу целиком сварят на медленном, неторопливом огне  и ловко разделят на многие части. Голову преподнесут самому почётному, уважаемому гостю. Он, в свою очередь, разделит мясо головы на несколько ритуальных частей, каждая из которых, имеет особое значение – глаза достанутся самому зоркому, язык – болтливому, уши – чуткому, а мозги – слабоумному. Другой, уважаемый гость, получит повздошную кость, женщина – кобчиковую, затем, в строгой последовательности, приглашённым подадут другие части: бедерную кость, берцовую кость, кость от колена до лопатки, лопатки, бедренную часть передней части туши, и последним, по почётности – шейные и спинные позвонки. После этого сияние сойдет с небес, пока в душном, спертом воздухе зной спешит вывернуть наизнанку беззвучные гортани перелётных птиц. Вы умело раскроив время, отбросив несущественное прочь, наблюдаете как суховей, вместе с раскалённым песком шлифуют изумрудные глаза застывшей змеи, - пустыня настигла ваше сознание. Свидетельство, – этот мерзкий хруст на зубах и вновь обретённое чувство реальности в ощутимой протяжённости земли. Вы спешили зреть не увиденное и внимательно слушать неслышное? Время ожидания истекло. Насчет порочных ангелов… Они появляются как отражение в оконных стеклах, когда окаменевший, утраченный сад полнится видением восковых пальцев. Сальный жир стекает по ним на блаженный, убывающий бархан риса под тающим курдюком жертвенного барана, а аромат степного тмина поедает кислый запах потных тел, спрятанных под покровами ватных, стёганных халатов. Поверх горностаевая мантия, - пылающее солнце тесно обволакивает шею. Всё закончится не начинаясь. След случайно залетевших перелетных птиц, на барханах не доживает до утра, - когтистый отпечаток унесёт попутный ветер далеко, туда, на восток, где и должны ночевать застрявшие в хрустальных зобах птичьи трели...»
Ах сладкоголосый поэт! Ты волен говорить то, что думаешь! В этом западном мире нет на тебя ни грозного аравийского пророка, ни грека-идеалиста! Сны кочуют с Востока на Запад, с Запада на Восток, и не избежать того, чего не избежать. Ведь зачарованному чудесами можно лишь обещать дешевые плоды будущих услад…
 
…пустыня, вбирая нас в свою необъятность, одаривает инстинктом самосохранения…
…да, бич инстинкта опасен и безжалостен, но до предела точен…
…вечность не отлична от мига…
…не в этом ли заключена случайность?..
…песчинки, как и люди, порой одновременно двигаются, издают звуки или застыв, молчат, пребывая в своих сновидениях…

«И песок возвращается к своим истокам. Он, заключив с тобой тайный союз, бывает доброжелательным, впуская в свои объятия, щедро распахивая двери в самое недоступное, одаривая сладостным ощущением тайны, захороненной далеко от людской назойливости, ненависти и любопытства, в явственном существовании земли обетованной с могилами предков на родовом кладбище. Я избранник, пронизанный стремительной спиралью вдохновения. Близость ада будоражит замкнутый мир, в котором чёткий ритм сердца тихо сообщает верное решение: никто не должен, даже в малейшем усилии, прославлять других, ведь прославление себя и других, только лишь один из способов унижающего рабства! И нет от этого избавления. Но, следовало бы до предела насытиться незнанием и скорбным унижением, чтобы познать освобождение, ибо за незнанием следует всепроницающее любопытство, внезапность удивления, и следствие, - невысказанность, в которой не существует ответа. Я понял: вопросы загромождают правдивость ответов, которых на самом деле, действительно не существует. Жизнь становиться схожей с размытым следом птицы, иллюзорность которого, в лучшем случае, может сохранить случайная память, обречённая на фрагментарное воспроизведение. Следует ли медлить? Подлинности, о которой у нас сложилось лишь весьма смутное искажённое понятие, никто не знает. Действительность, о которой мы долго и безрезультатно любим рассуждать, - лишь прихоть, череда тревожных ощущений, - бессмысленных, многослойных и замкнутых в один бесформенный миг, перетекающий из души в души, освобождая от парной крови окаменевшие тела. Но быть может это и есть та мера идеального, о которой надо спешно позабыть, как о дне вывернутого наизнанку реального мира, брошенного в великий произвол, о котором напоминают лишь нечёткие очертание былых величественных руин? И остаётся звенящая тишина, неподвижный безжизненный ландшафт бесконечной пустыни в ледяной магме людской лжи. Вы слышите меня, вы слышите? Всё, что твориться за пределами ясности: жуткое, удушающее, жгущее, недостоверное и манящее, - это внезапные зыбучие, засасывающие пески действительности! «Необоснованность и вредное заблуждение», скажете вы, бросая слова вслед. Возможно, но, сны, предстают как явь, и не важно, что они осторожно крадутся вслед за вами, не признавая страданий, усталости и времени. Бывает так, что встречаются разночтенья, не без этого. Сны призваны безжалостно пожирать всякий верно найденный смысл, пытаясь обуздать страсть к насилию. Мы создали убийственное равнодушие, не понимая происходящего с нами, точь-в-точь повторяя то самое, что происходило некогда в душных улочках умирающего Вавилона, из которого была послана трогательная весточка, старательно процарапанная нежной женской рукой на ломкой, глиняной пластинке. Больше не было известий, больше некому было биться в неизбывной боли, но мы ищем, ищем, безнадежно вороша немыслимые горы песка, бесконечно произнося забытые древние заклинания, едва припоминая о существовании страны своих сладких грёз, собирая в один бесформенный комок накопившуюся боль, размазывая по потному лицу сладкую кровь жертвенного барана, щедро просыпая жирные зёрна сомнений, не понимая, что все мы уже давно мёртвы, покояимся под тяжёлыми, пыльными плитами мифической любви, непристойно пытаясь оттеснить неуверенную память, разлучая её с избитыми символами, не замечая, как тем временем власть ветра терпеливо вершит свои гортанные блуждающие откровения, а смерть тщательно занавешивает темной пеленой чувственный мир уходящих навеки…» - день спустя запишет поэт в своем дневнике.

Как и час назад, то невидимое, которое они называли нашествием песка, в их сознании просачивалось сквозь стальные оправы витрин и автомобильную суету, возникало под размеренными шагами пешеходов, как ни в чем не бывало шагающих по тротуарам, ползло вдоль улицы, рядом с пустыми молочными бутылками, оставленными для разносчиков, мимо бензоколонки и чудом проросшего семени тополя.

- Как ты? Are you okay?..
- Ощущаю себя находящимся не в захватывающей дух, ослепительно вольной пустыне, среди родных, вольнолюбивых номадов, а здесь, в этом удушающем мире неоновых миражей, недалеко от набережной реки, в многолюдном районе каменного мегаполиса, в седьмой зоне, выкрашенной на карте в бледно-желтый цвет…
 - Твоя улица... Я не напутал?..
– Нет-нет. Вот и мой дом!..

Он утвердительно кивает головой, деловито осматривая серый изношенный дом, в крохотной мансардной комнате которого, вынужден ютится, затем рассматривает фиолетовую тень на асфальте и прилегающий к дому сквер, опоясанный старыми кленами.

 - Да, твой дом… А память?..
- Не стоит ворошить рану… Нет, право, не стоит обнажать ее при чужаках…
- Повторяю: человечество, кичась своей вседозволенностью, с разумом расходится в диаметрально противоположные направления, а всякая его деятельность, в конце концов, отдаляясь, катится в сторону кабинета психиатрической лечебницы. С моей точки зрения, общество находится в состоянии «душевнобольного». Попытка очистится от порчи и скверны, для многих приняла необратимый характер и, впрочем, вряд бы дошло до особой степени лицемерного фарисейства: все таки, больше правдивого исходит из наших полубезумных душ.
- Да-да, согласен…
 
Потом его друг, «барласец», долго смотрит вслед, взглядом провожая точку, песчинку, исчезающую за тускло освещенными входными дверьми старого дома, минуту назад, сейчас и завтра бывшую изгнанником, навещавшим родные места только в своих ностальгических воспоминаниях, собственно, таковым является и их совместное esse. 

Вечерами, во мраке чердачной мансарды, ему чудились прохладные тополиные аллеи вдоль глинистой жёлтой напористой воды рукотворной реки в чешуйчатых ослепительных бликах, дальше прогалины между темными урюковыми стволами с панической багрянцой на вершинах сентябрьских крон, сбивающиеся в стаи перелетные птицы, скопом, на пересохшей твердой земле в пожухших клочьях умершей травы без стрекотанья акрид и кузнечиков, без порхания бабочек и мошкары над иссохшими стеблями, сбоку умиротворение мазара на солнцепеке, за ровными стенами по периметру с рябью серого шифера и крохотным серебристым полумесяцем над входом, - и можно было различить извилистый змеевидный ход товарника под усердной тягой парно прицепленных локомотивов, туго накручивающих километры среди складок низких холмов и ряби глинобитных домов с плоскими крышами, с тающим сизым очажным дымом возле одного из них, у безводного русла ручья. Едко клубился кусок жертвенной шерсти, увиденный сквозь мельчайшее сплетение кисеи, в котором беспомощно билось тельце комара, тревожным писком поведавшего о новой трагедии, об убийстве, и вновь обретённой жертве, жестоко распятой на крестообразном переплетении нитей. Снеговая бледность болезни старательно стиралась услужливыми сумерками. Память вычерчивала нескончаемую протяжённость исчезнувших дорог, нервное раздражение нерасторопных людей, резкие крики детей, скрип арб, дынные ароматные базары и что-то ещё, - тягучее и вязкое: летящая в никуда паутина в ломких плитах небесной лазури, и за ней (было отчетливо видно), спешащее любопытство, торопливо покинувшее зрачок соглядатая, тело, разъятое лезвием недомогания до самого края родной земли, щедро залитой неутомимой болью недосягаемости. И ужас неподвижности, за древним неистощимым стоном непонимания…
Отпечатки мертвых отблесков рекламного неона на противоположной от окна стене, левее от тускнеющего зеркального стекла в овальном, местами треснувшем обрамлении, расплывчатыми очертаниями располагали к очередным мучительным воспоминаниям: открылась низкая дверь из неокрашенного теса; на миг появилось усталое материнское лицо, но тут же исчезло в комнатном темном проеме; пахнуло не проветренным помещением и слежавшейся пылью, и этот, с детства привычный запах, спутал даты, - безудержный, ты уже по горячей глине мучительно ступаешь босыми ногами в бодрый день твоего детства, в прожорливо-яркий свет, в угар июльского пекла, отчетливый на фоне серо-пыльного неба, когда, с трудом вкарабкавшись на адырный гребень, чувствуя в ногах неуёмную дрожь, со сдержанной ревностью окинул взглядом раскинувшуюся под тобой лазоревую долину с не гнувшимися свечками пирамидальных тополей над волнистым колебанием хлебных полей, и чередующиеся полупрозрачные планы противоположных скальных хребтов с поднебесными пиками вершин в искрящихся панцирях нетающих ледников, и близкую проселочную дорогу вдоль ровных квадратов хлопковых плантаций с блеском поливной воды меж низких кустов, - излучистую, с крутящимся пыльным буруном по одной из колеи. Ты замер, теперь не в меру чувственный, слезоточивыми, широко раскрытыми глазами наблюдая, как взметающая  солому, частицы лессового грунта и отжившие свое невесомые стебли растений круговерть спускается прямо от неоновых отблесков, вниз, чтобы закружиться по тусклому блеску старого паркета, прямо к твоим ногам. Пыльный шар ширился, наполняя вихревым движением тесное пространства, разметая стены и потолочные балки вместе с черепичным покрытием. Через мгновение вихрь взметнулся вверх и скрылся в пристанище низких грозовых облаков. Извилистые шлейфы водяной пыли пали вниз, сливаясь в единую дождевую завесу, чтобы через мгновение приоткрыть светлое пространство и тюрский профиль умершего деда в досадном молчании, - жизнь его научила испытывать горечь испытаний, явно не предназначенных ему, слегка повернув голову, молча смотреть поверх людских лиц, не выдавая глазами пульсирующей тревоги, легко выдавив чуть заметную в седой, аккуратно постриженной бородке подложную улыбку. Тут же, на глазах сына, невестки, внуков, он мог открыть скрипучую дверку бесформенного, сработанного под дуб платяного шкафа с темной линией от оторванного фанерного шпона, чтобы из-за кипы аккуратно выглаженного матерью белья, вытащить объемистый, китайской работы чайник с отколотым на конце носиком и красным драконом на пузатом боку, потом неторопливо просунуть в фарфоровое чрево средний и указательный палец правой руки и извлечь предназначенные для поездки в Мекку, свернутые трубочкой купюры большого достоинства, - отдать накопленные за многие годы деньги забредшему случайному нищему, - житейская сцена, отраженная памятью в секундную реальность. Дед не оправдывался, но и не желал нам открыть свою тайную мечту, хотя в годы советского беспредела бессмыслицей выглядело то, что безжалостно искоренялось властью. В квартале-махалле соседи знали о мечте деда и молча сочувствовали ему. Тот нищий, с благодарственным поклоном удалился, невнятно бормоча, что искреннему дар божий - это свободно выбирать, но мученик не он, не дед, а страдающий за всех Сатана, и что Адам баз Аллаха никто, ибо только Сатана, падший ангел Иблис, ведает о поклонении Аллаху больше чем прочие, и именно он, Иблис, ближе к Бытию, пренебрегший выгодой во имя служения Ему… «Да, он оказался более преданным своей вере и подошел к объекту своей любви ближе, чем остальные» - обернувшись, сказал он. «За что же тогда Аллах проклял Иблиса и лишил его ангельского облика?» - недоуменный, дед спросил, догоняя нищего. «Истинность Сатаны заключена в двойственности отведенной ему роли» - ответил нищий, и добавил: «В искушении…» «Значит грех Сатаны, и насаждаемое им зло на земле происходит по воле…» «Именно так… По воле всевышнего, - перебил деда нищий. – Если Бог не допустил его преклонения и верности, то он сам тому причина… Воспринимай проклятья Бога как честь, поскольку быть проклятым всевышним в тысячу раз предпочтительнее, чем устремлять взгляд на что-либо, кроме него единственного, ибо выбор в пользу добра, - это неповиновение злу». «А свобода воли?» «Только любовь к Богу стирает подобные вопросы. Ощущающий слитность с абсолютным бытием, сам превращается в Бога. Тогда божественный дух становиться его духом, а его дух – божественным». Ночь спустя, деньги, тютелька в тютельку, дед нашел на прежнем месте, в китайском фарфоровом чайнике, за кипой аккуратно выглаженного матерью белья. «Поистине, если ты имеешь Бога, то ищи Его в сердце своем. Он не в Иерусалиме, не в Мекке, не в хаджже-паломничестве, тем более не на чужбине!», - счастливый, улыбнулся он.           ..            

Требовательным вызовом затрезвонил телефон, разгоняя воспоминания. Звонил художник-миниатюрист из запредельно-далекого, теперь, как ему казалось, не существующего города, - земляк и друг младшего брата.
Его взволнованный голос: «…и сторонясь встречных прохожих, я миновал ту самую улицу, потом прошел сквозь обжорный ряд… Ты, вероятно, еще помнишь эти «ухо-горло-нос», вонючие пончики-гумма с острой томатной приправой, скудно начиненные бычий печенью и молотым сбоем, а рядом, голодные глаза поденщиков-мардикеров, несметным потоком, песчаным паводком наводнивших город в поисках случайного заработка…»
Он непроизвольно ощутил неприятный запах перекаленного хлопкового масла, вспомнив темный цвет неказистых пончиков из третьесортной муки: один, обкусанный с двух сторон, тогда пылился в сухой выщерблине кирпичной кладки, под нещадно обкромсанном хребтом базарного забора с темно-сырыми разводами не просыхающей мочи в тенистом углу, рядом с которым он на миг притулился, почувствовав внезапное головокружение. «Даже стойкому золотарю вряд ли по силам вынести такой густой, спертый, аммиачный дух», - пробормотал он тогда, мучительно стараясь сдержать прихлынувшую тошноту.
«…еще не остыли взбухшие гнойники страсти на теле брата, когда я его отыскал в конце базара, за сенными рядами. «Аллахуммадж-ални минат-таввабина вадж-алии мин-ал-Мутатахирин» (О Аллах! Помести меня среди тех, кто раскаивается в своих грехах и среди тех, кто содержит себя в чистоте и целомудрии), шептал он запекшимися губами, обкусанными в кровь. Ты знаешь, живя в горах, в родовом гнезде, твой младший брат не ведал о каверзных прелестях, таящихся в белокожем теле лучезарной девственницы, он был прочно закован в стойкую веру, робость, смущение и целомудрие. Потом, в городе, райское одиночество в отборном месиве людских страстей, но... «Вспомни, вспомни, - шептал он, увидев меня, - вспомни молитву изгоняющую коварного Иблиса, вспомни!» Потом  затих… Я не знал той молитвы… А неделю спустя, у базарной стены, я вновь нащупал вышкуринную недоеданием белизну его несмелых пальцев после ночных бедовых исступлений, а рядом, на темной глине, в солнечном нимбе, тлел недобитый окурок, источавший приторный запах отборной кашгарской анаши. Кажется он похудел за эти все ночи вне родового гнезда, в студенческом запустении, без помощи твоих крепких рук, словно он по другому не смог смыть утрату своей невинности, вместе с внезапным отвращением к жизни. Спустя день, его похоронили на нашем сельском мазаре, навсегда пряча тело от иных превратностей и последующих разочарований, словно безпыльное безвременье диктовало ему свою волю в ту роковую ночь, в постели проститутки, первой в его жизни женщины... Да, смерть стала ему роднее чем жизнь, позволившая молча уйти, оставив в наследство невысказанное прощание, вместе с обрывком джутового аркана. Поистине, редка клетка, сплетенная из ветвей жизни, но все же мы, его земляки, недоуменные, замерли, охваченные сжирающим ужасом, вряд ли иным желая такой же участи…»

Ломкий такыр судьбы, подумал он, взлететь и не вернуться, теперь нахохлился, мрачный, неразличимый в мелькании секунд, часов, вспоминая, как однажды брат наблюдал за тревожным стариком в осеннем дне, который злился на собственное упрямство, краснощекий на маленьком ослике, терпеливо везущим на своем потертом горбу никчемную старость, пропитанную болезнями и молчанием ненавистного захолустья, несбывшиеся надежды в облачке мошкары и последние дни жизни, исключающие бегство или напрасные взывания снашивающего безотчетный страх в потускневших веках. Да, бесконечная круговерть кишащих дат, с саднящим отвращением к одной из них, в которой остынет плоть от ног к сердцу, мимо стертого позвоночника, в конце пути. И последнее содрогание, - похищенная жизнь под пыткой одиночеством, спешащая навстречу скорая смерть, усекающая пространство медлительного вздоха лежащего на тощей, изношенной вате свадебного одеяла в месяце забоя скота.
«Нет, не оборачивайся назад! Там ничего нет! Кого благодарить за добровольное изгнание?!..»
Заклинает, ни живой, ни мертвый в божьей деснице…               


Рецензии
ГОМЕР УЗБЕКСКИЙ

Юрий Николаевич Горбачев 2   02.12.2016 19:15     Заявить о нарушении
И это всЁ - за ЧЕТЫРЕ года?!.. Ай-я-яй...

Инна Люлько   23.11.2020 09:39   Заявить о нарушении