Часть третья. Глава двадцатая

Шанфлери принес на подносе, на сложенной салфеточке два серебрянных стакана с горячим гоголь-моголем, замешанном на роме, отдал один стакан Сереже, а другой – Мартину. Мартин  предпочел бы глинтвейн, но его не спрашивали.
- Ее сиятельство вас приглашает, князь! – объявил внук, явившийся  вслед за дедом.
- Опять лезешь, когда не просят! - назидательно сказал дед.
- Княгиня же зовет! - вытаращив глаза, прошипел Шарль-Жермен.
- Ну так что? Их сиятельства должны вскинуться и бежать? Что ты о себе думаешь?
- Кэти сказала: княгиня, мол, зовет молодого князя!
- И Кэти такая же дура, как ты!
- Не напирай на него, - вяло заступился Сережа, поставил на стол серебрянный стакан и в незапахнутом халате пошел из комнаты. Ему было интересно посмотреть на Бородина. Он его и боялся, и чувствовал себя виноватым, и не знал, как его приветствовать, о чем говорить, но ему было интересно. Он был рад, что его, наконец, позвали.

Бородин был в костюме весьма среднего достоинства, и так похож на императора Николая Александровича, что у Сережи заколотилось сердце. Он успел от него отвыкнуть и воспринял сходство болезненно, ему показалось даже, что Бородин перед ним рисуется. Но тот был скорее деликатным, поднялся ему навстречу и сел только после того, как княгиня сказала ему: "Садись, Александр Петрович! Будь как дома!" Почему как дома, удивился Сережа. У него заболела голова. Он сел напротив и, раздражаясь на тяжелый халат, полы которого волочились по полу, спросил о его здоровье. Теперь ему показалось, что он рисуется: Бородин был в коричневом жалком пиджаке и черных брючках, а он сидел перед ним в халате, как старинный русский барин, демонстрируя благополучие и сытость. Только что от него не пахло водкой. Манера Мартина поднимать социальные вопросы имела смысл. Правда, он не договорился до главного: что жить нужно среди равных, чтобы не оскорблять и не ранить чужого вкуса. Еще он подумал о том, что если Бородин попросит у него денег, то он ему не даст. Он был за что-то обижен на Бородина и, в сущности, его устраивало, что тот не благоденствует, судя по пиджаку и брюкам.

- Да ты сам-то здоров? - встревожилась княгиня. - Просили - надевай шубу! Какая-то странная фантазия - ходить зимой в плаще! Специально хочешь свести меня в могилу!
- Я специально хочу, чтобы ты ненадолго нас оставила, - сказал Сережа.

Княгиня вышла. По тому, как спокойно она оставила его в библиотеке с прежде опасным для всех Бородиным, Сережа понял, что они обо всем договорились, она не считает Бородина опасным и рада его визиту. Что-то в их отношениях, видимо, прояснилось. Он увидел это и в позе Бородина, в том, как тот наслаждался покоем, теплом, вином из тяжелого бокала и даже видом его халата. Это читалось в его глазах; движения его были замедленны, вино он отпивал длинными глотками, и всякий раз одобрительно кивал и смотрел на свет, а тяжелый, широкий бокал с золотыми вензелями, из тех, которых осталось всего четыре, и которых не подавали Сереже, чтобы не разбил, не выпускал из руки и вертел за ножку. Было очевидно, что он отвык от роскоши, но достаточно горд, чтобы не казаться приниженным и несчастным оттого, что эта роскошь была чужой. Ему было отпущено мало времени, чтобы он смог вполне насладиться ею, но он использовал его с толком: пил вино, а до этого обедал, грелся у камина, разглядывал книги и картины - и был доволен. Интересно, украдет бокал или нет, подумал Сережа.

- Я вам сочувствую. Правда. Вы всегда были мне очень симпатичны. Вы не настроены враждебно?
- Нет, - сказал Сережа.
- Я искренне желал вам добра с моей женой. Чего не бывает в жизни! Надеялся, что у вас получится. Хотя ничего хорошего не ждал. Поэтому неохотно вам ее уступил. А не потому, что дорожил ею. Вы мне очень симпатичны, князь.
Он говорит длинными периодами, чтобы подольше остаться в замке, подумал Сережа, у которого сильно болела голова, и он предпочел бы, чтобы Бородин не разговаривал с ним, а отпустил, и он бы смог лечь в постель.
- Вы теперь в Фонтенбло живете?
- В Фонтенбло. Преподаю в частной школе.
В таких штанах - в частной школе? Как они это допустили? Хотя, может быть, это разъездные штаны, а на уроки он одевается по форме?
- Право, князь, что ни делается - все к лучшему. Поверьте мне.
- О чем это вы?
- Когда нас развели, я почувствовал облегчение. Я и до сих его чувствую. Меня немного мучила совесть относительно вас, вам я пожелал бы другого счастья, с другою женщиной, но вы так к этому стремились, что останавливать вас было бесполезно. И потом - законы теперь нестрогие, вы всегда могли развестись, как я.
- Чтобы почувствовать облегчение, как вы?
- Сейчас вам трудно меня понять. Но пройдет время, и вы поймете, что я имел в виду. Главное, вам не в чем себя винить. Вы, князь, вели себя достойно.
- Откуда вы знаете?
- Я читал газеты.
- Газеты ерунду пишут.
- В главном они правы. Нужно научиться отличать зерна от плевел. Вы не знали, что у вас не могло быть детей?
- Почему?
- Вы об этом не знали?
- Нет. А почему их не могло быть?
- Матушка вам расскажет.
- Она расскажет не то или не расскажет вообще. Расскажите вы.
- Значит, вы не знали?
- Одна знакомая врачиха сказала, что это поправимо: такие  болезни лечатся. Если, конечно, была болезнь.
- Это был другой случай. Таня должна была вам сказать, что она бесплодна. Я даже поставил ей условием: если не расскажет она, расскажу я.
- Шантажировали ее?
- Я полагал, что вы должны знать, на что можете рассчитывать.
- Что за случай? – спросил Сережа.
- Поскольку это ваш первый брак и вам нужны законные наследники, она обязана была сказать, что она бесплодна! Тогда бы  вы подумали, стоит брать ее замуж или лучше договориться как-нибудь иначе.
- А как иначе?
- Сделать ее своей любовницей, например.
- Любовницей бы она не стала.
- Почему вы думаете? За определенную сумму она согласилась бы на связь. Женой она была неважной, судя по тому, чем кончилось.
- В России все хорошее делается через проклятия.
- Меня это касается, дорогой мой князь, поскольку я передал вам ее с рук на руки. Мы с вами побывали в одном ярме... могу представить, что вы чувствуете.
- А почему бесплодна? Ведь у нее есть Митя!
- После Мити она забеременела опять и скрыла это от меня, потому что я хотел детей. Мы жили во Львове, и кто-то как-то ее научил ее вытравить плод пастушьей сумкой. Есть такая травка. Она заваривала ее кипятком и пила, пока не дошла до такого положения, что ее пришлось прооперировать, чтобы спасти ей жизнь. Она осталась жива, но перестала быть в полном смысле женщиной. Хирург нам сказал, что у нас больше не может быть детей. Полагаю, вы должны были это знать.
- Узнал. Спасибо. Что это изменило бы?
- Это изменило бы очень многое. Вы здоровый мальчик и заложенный в вас инстинкт продолжения рода сработал бы в вашу пользу. Вы женились, будучи уверенным, что невеста здорова тоже. Вашим родителям нужны внуки, да и вам показалось бы скучно без детей.
- Она вела себя честно. Не хотела за меня выходить.
- Хотела, князь. Вы и представить себе не можете, как она хотела. Только очень боялась разоблачения. До последнего дня боялась, что явлюсь я, боялась, что вы настоите на визите к женскому врачу. Она очень боялась, князь. Поэтому я и сказал, что все, что ни делается, - к лучшему. Не расстраивайтесь. Все у вас еще будет. Только ищите среди ровесниц. Девушку. С девушками легче, у них не испорчены характеры. Если, конечно, она не дрянь с самого начала. Но таких не стоит брать в расчет. Теперь у вас есть опыт.
- А вы?
- Я не тороплюсь. И вам не советую. Увидите, как одному хорошо. Как вы всем нужны. Как все вас любят.
- А как быть с Митей?
- Митя будет со мной. Я за ним приехал. Помимо этого, хотелось повидать вас. Этот брак не мог быть удачным. Мне было жаль вас, князь. Очень жаль.
- Останетесь погостить?
- Нет, мы сегодня едем.
- У нас остались ее ювелирные вещички. Не хотите на память взять?
- Когда я передавал ее вам, у нее было только кольцо с аметистом и институтский шифр.
- Это хотя бы заберите.
- Хорошо, я возьму кольцо. А шифр оставьте себе на память.

Ожидая, пока уложат Митины вещи, он закусил в столовой.
По тому, как Мартин ни о чем не спросил, Сережа понял, что тот он разговаривал с княгиней. Княгиня, которая не умела скрывать сенсаций и всегда искала лицо (порой крайне неуместное), чтобы высказать свое мнение о них, выйдя из библиотеки, наверняка отправилась прямо к Мартину и сказала ему: "Представь, наша принцесса, царство ей небесное, не могла иметь детей! И это только сегодня открылось! Вот!"

Слово вот значило, что она сама, ее сын, ее муж, и Мартин, и его сестра Элен могут их иметь, и в их компании появился случайный человек, который волею провидения быстро ее покинул, не натворив особых бед (если не считать, что Сережа был кратковременно несчастен). Мартин наверняка выспросил ее обо всем, чтобы рассказать Элен, и сидел за обедом, начиненный информацией, которую Сережа не хотел с ним обсуждать. После обеда он повел его в галерею и опять стал рассказывать про крестьян Луи Ленэна.

Сережа покорно слушал и еле держался на ногах. Ему было больно смотреть на картины. Голос Мартина бил его по нервам, и он старался его не слышать, хотя из уважения к Мартину не просил его прекратить рассказывать. Считал, что, раз он неудачно женился, то его могут теперь как угодно мучить, подавая уху из налимов на обед, а не десерт - Ленэна. В ушах у него стоял ровный тяжелый гул. Наталкиваясь на этот гул, неторопливая немецкая речь Мартина смешивалась в сгустки, которые застревали в сознании Сережи. Одним таким сгустком была фраза о том, что свои виноградники южане любят больше, чем детей, и перед глазами у него рисовался виноградник мэра, возрастающий на скальной породе, что считалось очень ценным для вина, которое, на сережин вкус, было кислым и противным. Но на этикетках красовались медали, стало быть, не все находили его кислым и противным, у мэра никогда не было проблем со сбытом, даже в Россию экспортировали.

Он был рад, когда кстати подвернувшийся Шанфлери сказал Мартину: - Побоялись бы Бога, сударь! До смерти дитя заговорили! - отвел его в спальню и уложил в постель, сунув в ноги грелку. Стало тепло и тихо, хотя его и под одеялом донимала лихорадка, а перед глазами стояли однообразные ряды корявых виноградников.
- Никого не пускай. Не разрешай со мной разговаривать, - попросил Сережа, дрожа от озноба, который сотрясал его с головы до ног.
- Вот они, поездки с графиней! Вот они, нежданные гости! - сказал Шанфлери, подержав руку на его лбу.
- Маме не говори. И оставьте меня в покое.

Шанфлери, который всю жизнь пекся о благополучии господ и не хуже штатных докторов умел лечить примитивные болезни, влил ему в рот какой-то горькой жидкости, растер ему грудь и спину маслом и сел его караулить в светлой соседней комнате.
- А вы, сударь, ступайте опять смотреть картины, - сказал он Мартину тоном, который следовало понимать так, что в сережиной болезни виноват Мартин, которые заставил его смотреть картины. Мартин же справедливо полагал, что крестьяне Ленэна не могли вызвать лихорадки, причина была в другом, пошел к княгине и высказал свое мнение о сережиной болезни. Мнение было таково, что, хотя в лихорадке ничего хорошего нет, все же это лучше, чем депрессия. Можно надеяться, что лихорадка выжжет из него дурное расположение духа. Если он горит - пусть горит, так, значит, угодно Богу. Пока он будет гореть, из него выболит все, что мешает ему жить. Так, во всяком случае, считалось в Германии, где он долго жил с сестрой и видел всякие клинические случаи.

- А если кончится мозговой горячкой? Если он умрет? – спросила оторопевшая княгиня.
- Не умрет.
- Ты полагаешь - не умрет! А я уверена, что он это нарочно делает, чтоб отправиться вслед за ней!
- Если бы он хотел отправиться за ней, он бы не лег в  постель.
- А что он сделал бы? Заколол себя кинжалом?
- Я уверен, что он об этом вообще не думает. Он не собирается умирать.
- А что он собирается делать?
- Жить. Если вы читали дневник, вы должны знать: он не хочет на тот свет, так как заранее уверен, что ему там не понравится.
- Я никогда не читаю этот дневник! Он жжет меня огнем.
- Так-то так, но он в вашем хозяйстве незаменим и читать его полезно.

Княгиня едва дождалась четырех часов, когда Бородины, наконец, уехали. Шанфлери не хотел ее пускать и высказал свое мнение на сережину болезнь, причины которой полагал в том, что княгиня принимает непрошенных гостей и сводит с ними меньшого князя, который потом болеет. Он и вообще тяжело все переживает, пора бы княгине это знать. А покойную жену нужно было давно удалить из дома: при ней князь сам одевался и носил черт знает какие галстуки.
Княгиня сказала: "Какой ты умный", и велела ему не сметь ее учить.
Если они хотят, чтобы князь поправился, он вылечит его, добавил Шанфлери к тому, что сказано было выше.
- Не немедленно. А когда это будет нужно, - вмешался Мартин, и они яростно заспорили о сроках и методах лечения, после чего Мартин предложил княгине выбрать: он или Шанфлери, - неделикатно намекнув, что если она выберет Шанфлери, он уедет к себе в Швейцарию.
- Я намерена вызвать Шевардье, - отказавшись выбирать между ними, ответила княгиня.
- Шевардье назначит уколы, а он их боится и плохо переносит. Значит, дополнительный стресс. У Шевардье радикальные, варварские методы. А я знаю безболезненные, мягкие. Когда нужно, применю. Доверьтесь мне!
- На вашем месте, сударыня, я бы запретил немцам лечить их сиятельство. Залечат! - внушительно сказал Шанфлери.
- Но если он говорит, что знает?
- И знать тут нечего. Обтереть виноградным уксусом, оно и легче!
- У тебя виноградный уксус, а у меня бальзам на травах!
- Ну так и оботри его своими травами.
- Пока не время. Ну, собьем мы сейчас температуру. Он проснется в дурном расположении и будет сживать всех со свету. Пусть побудет так, отдохнет от впечатлений.
- Смотри! Если он умрет, ты привезешь мне взамен моего внучка, ребенка твоей сестры!
- Хорошо. Я немедленно вам его доставлю.
- Не понимаю, как это может быть, что дитя лежит больное, и его нельзя лечить, - в сердцах сказал Шанфлери.
- Да говорят тебе, погоди немного!
Около полуночи температура Сережи взлетела до сорока, он лежал весь красный и звал Баклана. Шанфлери обтер его мягкой тряпочкой, смоченной в темной жидкости из бутылочки, которую привез Мартин, и немножко влил ему в рот.

Температура упала так быстро, будто выдернули из грелки пробку. Сережа перестал дышать открытым ртом, даже казалось - вообще перестал дышать. Подушка, пододеяльник, рубашка, все тело и волосы были такие мокрые, точно его окатили струей из шланга, и Шанфлери поменял его постель.
- Наркотик? - нюхая горлышко флакончика, с видимым неудовольствием спросил Шанфлери.
- Бальзам, на травах. С большим содержанием пустырника. Если понемногу давать - проспит весь день.
К утру все признаки сережиной болезни исчезли, температура была стабильно низкой, и все же Мартин давал ему бальзама по ложечке, чтобы до вечера продержать в постели.

Шанфлери и Шарль-Жермен караулили его от непрошенных гостей. Сквозь заслон проскочили только Патриция с сестрой. Тициана привезла кисть винограда. Когда Шанфлери выставил перед ними руки и сказал, что их "сиятельство спят", Патриция молча села в кресло, а Тициана со своей виноградной кистью встала в ожидании, когда он опустит руки и даст пройти.
- Ты меня не пускаешь, что ли? - сообразила она наконец и поднырнула под шлагбаум.
- Вам сказали, мадмуазель: он спит!
- Иди ты в задницу, Шанфлери! - огрызнулась она, расшнуровала высокие ботинки их и влезла к Сереже на постель, на белые подушки около его головы. Он не проснулся. Лицо его, все еще в испарине, было осунувшимся и дышал он открытым ртом, отчего его губы покрылись белой коркой.
- У него нет раны в боку? Ты проверял? - спросила она Мартина, тронув пальцем нижнюю сухую губу.
- Откуда?
- Он же отгонял Титусу жеребца. А тот такая свинья, мог предложить пофехтовать и проткнуть его.
- Раны у него нет.
- Отчего это с ним тогда?
- Переживания.
- Переживания. Душевные муки. Женитесь - вам переживания, разжениваетесь - опять переживания. Так вся жизнь и пройдет: в переживаниях и душевных муках, - сказала она, обтирая манжетой лицо Сережи. Мартин дал ей полотенце. Она повесила его на шею и продолжала вытирать сережино лицо манжетой блузки. Потом оторвала Мартину немного винограда от кисти: ягод шесть-семь, не больше. Она очень решительно взяла по отношению к Мартину церемонно-светский тон, который означал, что она ему не подруга на время сережиной болезни. Может, у нее и широкая душа, но не для двоих мужчин: приходится экономить на здоровом. По этой причине он не стал есть виноград и отдал его младшему лакею.
- Их сиятельство лицом в подушках лежат, а вы на них уселись. Что за девчонка беспардонная! - сказал Шанфлери.
- Ты разговариваешь со мной, будто ты здесь главный. А ты не главный, и хозяину от тебя мало проку, потому что ты иностранец и не можешь как следует заботиться о его душе. Ты даже логики ее не можешь понять, а не то что о ней заботиться.
- А в чем логика? – спросил Мартин, который заскучал во время сережиной болезни.
- Это очень сложно, ты тоже вряд ли ее поймешь.
- Давай попробуем!
- Хорошо, давай. У русского офицера спрашивают: у тебя есть несбыточная мечта? Тот отвечает: есть. Хочу родовое имение, чтобы его пропить. Понятно?
- Более чем, - ответил Мартин. – Согласно твоей логике Гончаковы – выродки, потому что они не пьют.
- Они не выродки, а более совершенные, чем все, поэтому не пьют. Имение можно не только пропить, с ним можно что хочешь сделать: прогулять или проиграть в карты. Его можно просто потерять, чтобы после этого говорить: вот у меня было столько – пальцев на руках не хватало перечесть! И действительно не хватает: когда он перечисляет свои имения, и у него не хватает пальцев.
- Вы бы с подушки слезли! Глупости болтать можно на полу, - сказал камердинер, за локоть стаскивая ее с сережиной подушки.
- Все с титулами, все. Одна я как дура!
- Это ненадолго, Вырастешь, выйдешь замуж, получишь титул…
- Назовешь сына Рубенсом, - дополнил проснувшийся Сережа. 

Она уселась на край кровати, оторвала виноградину от кисти и стала водить ею по сережиным губам, понемногу выдавливая сок, отчего Сережа проснулся и сказал ей: - По-моему, ты должна быть в школе!
- Я в школе! - ответила она, считая все места, где она могла себя проявить, такой же школой, как та, где ее учили ненавистной математике. - Это на тебя климат так влияет. Кто не  местный - того иногда продувает ветром.
- Дай мне попить.
Она поднялась и налила в серебрянный стакан душистый отвар шиповника, который Шанфлери, зная его убежденную нелюбовь к этому напитку, чтобы сбить с толку, называл "чай с лимоном", чем доводил до эмоциональных срывов.
- Не эту дрянь. Принеси воды.
- Не капризничай. Прекрасно пойдет и это, - в полном согласии с Шанфлери считая полезным все, что произрастало на их земле, ответила она важно, дала ему выпить и допила за ним.
- Не пей после меня. Я не знаю, что со мной!
- Я думаю, Титус тебя проткнул, вот тебя и лихорадит!
- С ума сошла? Это я его проткнул!
- Очень хорошо сделал.
"Итак, - хвала тебе, Чума,
нам не страшна могилы тьма,
нас не смутит твое призванье!
Бокалы пеним дружно мы
И девы-розы пьем дыханье -
быть может, полное Чумы!» Как там дальше?

- Все. Дальше ничего нет. Финита, - сказал Сережа, которому лень было читать ей Пушкина. Она вкладывала ему по виноградине в рот, затем наклонилась и обвила его руками.
- Выздоравливай, Серж! Придет весна - поедем в  ла Рошель. В Амбуаз. В Анжу.
- Куда?
- В Клермон-Ферран и на речку Тур... Не люблю, когда ты болеешь.
- Мне самому не нравится. Жермен!
- Да, сударь.
- Пойди спроси княгиню: украл Бородин бокал?
- Хочешь, я спрошу? - предложила Тициана.
- Пусть он.
- Он не сможет как следует!
- А тебе она не ответит. Приезжал Бородин.
- Бородин как приехал - так уехал. И нечего из-за этого болеть.
- Он сказал: кто остается вдовцом, чувствует облегчение.
- Раз он сказал, то, наверно, знает. Папа говорит: хорошо бы ты пил побольше вина и поменьше думал.
- Я не люблю шабли!
- Не любишь шабли - пей херес!
- Все же странно, что именно облегчение, а не все другое...
- Ну, а что ты должен чувствовать, если можешь лежать и думать, как весной поедешь в Анжу и Клермон-Ферран? А раньше должен был ездить в Париж и Вену! Оттого и облегчение. Мне сегодня опять выступать на радио.
- Поехать с тобой?
- Нет, оставайся дома. В четыре часа включи приемник, чтоб я знала, что ты слушаешь. Будут еще мальчики из гийэмарского лицея.
- А о чем разговор?
- Об истории. Я заранее ни о чем не спрашиваю, чтобы не вспоминать, что я подготовила дома. Мальчики наверняка подготовятся и выставят меня дурой.
- Не выставят, Доминик не даст.
- Лежи, долечивайся. Пушкина почитай, пожалуйста.
- Зачем?
- "Есть упоение в бою". Я буду помнить и хорошо выступлю на радио.
- По-русски?
- По-французски я и сама могу прочесть. "Есть упоение в бою..."
- Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы.
Все, все, что гибелью грозит,
для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья -
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волнения
Их обретать и ведать мог.


- Красиво!
- Разрешите, сударь?
- Я слушаю.
- Ее сиятельство велела вам передать: украл!
- Ты повтори, как она сказала.
- Ее сиятельство сказала, что некоторых господ не следует пускать в дом. Скажи ему, сказала ее сиятельство, что украл, и что это не смешно, а если вы, ваше сиятельство, разрешили ему украсть бокал, то это глупость, потому что таких бокалов теперь не купишь.
- Поди и передай, что я не разрешал ему красть. Просто я знал,  что он может это сделать.
- Я не буду передавать, что знали. Иначе она обидится,  почему вы не взяли бокал с собой.
- Он держал его в руках и пил из него вино.
- Интересно, что чувствует человек, когда крадет бокал? Тоже облегчение?
- Одиночество, - уточнил Сережа. - Извини, я засыпаю.
- Ну и засыпай! В четыре часа проснись и послушай радио. Можно мне взять штык-нож?
- Зачем?
- Вроде талисмана. Выступлю и сразу верну.
- После когда-нибудь вернешь. Я не хочу, чтобы ты явилась опять и разговаривала.

Поцеловав его на прощание - во сне его усмиренная дворянская заносчивость выходила наружу, чтобы и во сне его не посмели тронуть, - она вышла в кабинет, где сидела ее сестра, сняла со спинки кресла пояс со штык-ножом и обвязала вокруг талии. Камердинер кашлянул. Она не нашла нужной дырки, чтобы продеть шпенек, и подошла к нему: - Помоги.
- Кто вам разрешил это взять?
- Князь. Я сегодня выступаю на радио; он сказал - я могу взять  штык-нож.
- Зачем?
- Ты столько вопросов задаешь, Шанфлери! По-моему, ты зазнался.
- Повесь на место, - попросила Патриция.
- Он правда разрешил.
- Разрешил, я слышал. Велел никого не зарезать, - подтвердил  жизнерадостный Шарль-Жермен, снял со стены стилет и стал протыкать им дырку. Шанфлери помог.
- В четыре часа разбуди князя, Шанфлери! Правда, я самая умная в этом городе? - держа обеими руками рукоятку штык-ножа, миролюбиво спросила Тициана.
- Вы самая балованная в этом городе, мадмуазель. Девочки не говорят слово задница.
- Девочки много чего не говорят. Меня научил американский губернатор Уинстон Керозерс. Он считает - такое слово есть. В Америке оно очень популярно. Пока, Шанфлери. До вечера!
- Вы сегодня уже побывали у нас в гостях!
- Шанфлери! Ты, по-моему, заносишься. Я езжу к Гончаковым, а ты - не один из них, - сказала она, оглядывая втиснутую в черный сюртук фигуру камердинера.
- Не груби. Идем, - позвала Патриция. - Извините, Шанфлери. Я внушу ей по дороге, что девочки должны разговаривать вежливо.
- А скажи пожалуйста, Шанфлери, зачем вы каждый раз уносите шпагу Сориньи, как только князь попадает в свою постель? Боитесь, что он зарежется?
- Вы задаете очень много вопросов, мадмуазель.
- Поэкспериментируй, пока он спит, попробуй проткнуть себя этой шпагой. Руки не хватит! Эта шпага - самый безопасный штырь из всех железок, что здесь навешаны. Не знаю, почему вы носитесь с ней, как с принцессой крови.
- Все на меня за что-то злые, - пожаловалась она Патриции.
- Потому что ты грубишь. Гончаковы разговаривают с прислугой вежливо. Камердинер не привык, чтобы ему говорили задница.
- Все почему-то не привыкли. Как будто целиком состоят из плечей и головы.

В четыре часа Шанфелери принес радиоприемник, а Бастиен в своей студии начал передачу и представил гостей: двух мальчиков из гийэмарского лицея и Тициану. Ее он представил первой. В сущности, передача придумана была для нее одной, группа детей на радио была редкостью, и ее это слегка уязвило: она привыкла всегда быть одна, как королева. (Женщина должна быть одна, сказал Сережа, и она запомнила, хотя, говоря о женщине, он имел в виду, что она должна быть одна среди мужчин, а не сама по себе одна). Она принимала на веру все истины, которые он высказывал, часто себе во вред, поскольку у нее почти никогда не бывало времени их обдумать. Может быть, поэтому она с самого начала повела себя так странно: обижалась на мальчиков и на Бастиена, который их позвал, - вообразила себя женщиной, которая должна быть одна и которую потеснили мальчики.

Бастиен назвал тему: французская история. Сережа прикинул, что если она вообще не знает своей истории, она может пересказать несколько фрагментов из Дюма, а после передачи Бастиен скажет ей, что надо лучше готовиться. Мальчики начали пересказывать свои учебники и энциклопедический словарь. Она помалкивала. Прошло 7 минут, потом 10, а она все не раскрывала рта, и по вопросам, которые начал задавать Доминик, обращаясь не к мальчикам, а к ней, по тому, как он перевел разговор со сложного для нее понятия французской истории на роль в ней исторических личностей, предлагая ей выбрать одну по вкусу, хотя бы это был Д`Артаньян или граф де Бюсси, он понял, что Бастиен занервничал, что она раз и навсегда отучила его приглашать на ее передачи мальчиков. Он во многом ставил на ее непосредственность: она могла чего-то не знать и нести откровенную чушь, но эта чушь была интересной и скандальной: если она не была достаточно скандальной, Сережа, который приходил с ней на радио, подбрасывал реплику, которую она ловила, и получалось забавно. Передачи с ее участием были популярны. Их слушали. Она никогда не пересказывала учебники, как это сделали мальчики, которые поставили на хорошей затее крест. Правда, у нее было одно "сволочное" качество, Сережа и Бастиен его боялись: если ей было неинтересно, она вообще ничего не говорила и молча ждала, когда что-то всерьез ее заденет. Тогда она открывала рот и уже не давала раскрыть его другим. Хотя Бастиен ей с самого начала внушал, что молчание на радио - катастрофа, на радио не молчат, - переделать ее характер он не мог и очень боялся словесных столбняков, в которые она иногда впадала. Тогда вместо нее говорил кто-нибудь, кого Бастиен держал на подхвате. Случаи, когда она замыкалась и молчала, бывали всегда в компании; в сольных программах в ней срабатывало чувство ответственности и, как правило, она старалась изо всех сил, помня, что на радио не молчат, а если говорят глупости - это не радио, а свинство, и нужно быть милосердной к Бастиену. Теперь Сережа был свидетелем того, как один за другим срывались, оставаясь без ответа, вопросы Доминика, которые тот задавал специально для нее. Это был вопль о помощи, она должна была его слышать, ее приучили к солидарности. Но она не слышала. Не помогали ни Пушкин, ни штык-нож. Сережа был близок к тому, чтобы позвонить на радио, попросить, чтоб ее подозвали к телефону (отсутствия ее у микрофона никто не заметит, поскольку она каменно молчит либо на обращенный к ней вопрос отвечает односложно) и сказать ей: "Чертовая коза, или разговаривай, или убирайся!" Странно, что Бастиен не мог с ней справиться. Он достаточно к ней привык и знал способы вовлечь ее в разговор.

По мере того, как шло время, а она бойкотировала всех, в эфире нарастала паника. Ее могли почувствовать горожане, которые знали ее и Бастиена и привыкли к их легкой манере вести светский разговор о королевских династиях, принцах соседних государств и прочих интересных делах, о которые она бралась судить.
- Вот же сучка, каналья, - шептал Сережа.

Один из мальчиков случайно произнес слово Лувр и она что-то прошептала, точно слово Лувр было тайным знаком, требующим отклика, который тотчас, как прожженное знамя, подхватил Бастиен.
- Что? - спросил он, сделав мальчику знак замолчать.
- Я сказала "бедный Лувр.
- Ты сказала: бедный Лувр, - подтвердил он. - Почему он бедный?
- Туда пускают туристов. Где раньше ходили короли, ходят толпы народа, которые сидели бы лучше у себя дома.
- Если бы они сидели у себя дома, во Франции бы не развивалась индустрия туризма, и мы очень скоро стали бы отсталой страной, как Турция, - сказал мальчик.
- Итак, почему Лувр бедный? Ты была в Лувре?
- Да, я в нем была. Я целую ночь не могла уснуть: все думала, как туда войду. Он был такой огромный, как историческое облако, из другого времени, и я подумала - там должны быть короли и их придворные, как в Питере, где в Зимнем дворце живет с семьей император, мальчики из Пажеского корпуса ходят туда дежурить, и все пристойно, как должно быть в хорошем государстве.
- Ты была в Зимнем дворце?
- Я была в Питере, когда мне было пять лет. В Зимний меня не пустили, потому что туда не пускали посторонних. Было лето, огромная площадь, брусчатка очень ярко блестела, слепила даже, мальчики выскочили из какой-то огромной двери поздороваться, на них были светлые мундирчики, и у них были очень чистые волосы. Они были такие чистенькие, вымытые, каждый волосок сверкал на солнце, и я подумала, что так и должно быть в хорошем государстве. А года три спустя я попала в Лувр. Туда теперь всех пускают. Поэтому по Лувру бродят толпы туристов, американцев с жевательной резинкой, неумытых художниц в длинных кофтах, которые не причесываются и не моют голову. Я хотела сразу уйти. Но мне сказали: раз все равно пришла, надо посмотреть на Джоконду, хуже от этого не станет. Мы пробились через толпу и посмотрели. Она была такая же, как картинки, которые я видела раньше. Я представила, как бедные испуганные привидения Валуа и Бурбонов мечутся над головами туристов, как мы им мешаем, и даже ночью, когда все уйдут, в залах будет пахнуть жевательной резинкой и неумытыми художницами, которые никогда не моют голову.

- С Зимним обошлись круче!
- Может быть, они сами не понимают, что наделали. А если мы просвещенная страна и европейцы, то должны заботиться не об индустрии туризма, а о том, как нам вежливо обойтись со своей историей. Если б я стала премьером Франции, я распорядилась бы закрыть Лувр и никого туда не пускать.
- Совсем никого? Никого и никогда?
- Если туда ходят смотреть картины, я бы разрешила пускать издателей, которые будут печатать репродукции: все равно эти репродукции не хуже, чем картины в Лувре. А других можно просто предупредить: сюда нельзя. Здесь жили короли. Если они хорошие люди, они поймут и у себя дома скажут: какие французы молодцы, как они чтут свою историю.
- Я думал, ты демократка, Тициана.
- Если б я не была демократкой, я бы не беспокоилась о Лувре.
- Извини, но когда я тебя слушал, мне показалось, что из тебя, как тамбовская казначейша из окна, высунулся младший князьГончаков, и ты говорила от его имени и в его манере, - смеясь, сказал Бастиен и продолжал смеяться, когда она возразила, что Сережа о Лувре вообще никогда не думает и не хочет туда ходить.
- Ты так свыклась в его манерой, что скоро вас начнут путать!

Мартин посмотрел на Сережу, и тот кивнул. Он знал, что сказал бы то же самое, если бы его спросили о Лувре.
- Не перепутают. Он не выступает на радио, - возразила Тициана. - Снаружи Лувр внушительный, его поневоле уважаешь. А когда попадаешь внутрь, хочется поскорее оттуда выйти. И попросить прощения у своей истории за то, что нарушил покой тех, кто входил туда по праву. Может, туристы бы поняли, что мы ничего плохого не делаем, просто уважаем свою историю. Есть другие музеи. Много. Смотреть картины нужно ездить в Италию, итальянцы любят туристов, и они не такие гордые, как мы.
- А мы гордые?
- Мы были гордые, пока самым гордым из нас не отрубили головы, а те, что остались, считают, что лучше быть вежливым с головой, чем гордым без головы. Даже внешне перестали быть похожи на аристократов, чтобы в них не заподозрили дворян.
- Тут ты ошибаешься. В Монпелье много аристократических семей, которые никто не сможет упрекнуть в том, что они отступают от правил.
- Если они ездят смотреть картины в Лувр, значит, отступают. Если в них есть дворянское достоинство, они будут смотреть картины у себя дома. Картины не нужно смотреть, среди них нужно жить.
- Чтобы жить среди картин, нужно, как минимум, их иметь. А чтобы их иметь, нужно быть, как минимум, Гончаковым, - произнес Бастиен ключевое слово, легко вычислив лицо, от которого она могла слышать про картины.
- Они так и делают.
- Не смотрят? У них замечательная коллекция. Жалко не смотреть.
- Они их ЗНАЮТ. Они их имеют и берегут. Это их коллекция, их история. А нам нужно беречь свою историю. Ни у кого в прошлом нет таких замечательных героев, как у нас во Франции. Пока они были живы, они себя защищали - интригами, или языком, или шпагой. И если попадали на гильотину или их убивали в поединке, это была их жизнь: так они, значит, распорядились ею. А когда все умерли, мы стали звать туристов: приезжайте, посмотрите, какие мы были красивые и гордые. И что с нами со всеми стало. Они ходят с несчастными лицами по Лувру и не могут дождаться, когда их оттуда выпустят, чтобы бежать на Елисейские Поля и тратить деньги.
- А что с нами со всеми стало?
- Если бы Джоконда была моя, я бы держала ее в отдельной комнате и никому не показывала.
- Если бы тебя целые дни просили: "Тициана, дай посмотреть Джоконду", неужели ты была бы такая жадная и всем отказывала?
- Когда мне говорят: "Тициана, вот тебе 20 франков, покажи Сержа Гончакова", я не беру деньги и ничего не показываю, не показываю даже, в каком направлении находится замок Прейсьяс.
- Но ты посоветовалась с Сережей, прежде чем не стала его показывать?
- Да, конечно. Я посоветовалась с ним, и он сказал: показывай  им вокзал и направление, в котором находится Париж. Это самая полезная информация, которую можно получить за 20 франков. Так, по-моему, следует поступать и с Лувром.
- С тем, чтобы, не повидав Гончакова, туристы попадали прямо в Лувр. "Не увидела Гончакова - пойду посмотрю Джоконду".


Рецензии