Рука, протянутая в темноту продолжение 8

Звуки сплели вокруг меня липкую бесформенную сеть, затягивающуюся, как удавка на горле. Я потерял ориентацию, потерял всякое представление о действительности, о каком-то направлении, о том, что вокруг. Сердце в груди вдруг сжалось и перестало биться. Я не мог вдохнуть – темнота заполнила лёгкие. Я не мог крикнуть. Я чувствовал полный распад души и в последнем отчаянии, забыв обо всём, забыв о нашей игре, протянул руку – жалким, нашаривающим, как я теперь понимаю, очень характерным жестом слепца.
И мои пальцы переплелись с горячими крепкими пальцами моего поводыря.
- Я здесь, - сказал он тихо. – Я здесь, с вами. Успокойтесь, Холмс.
Не передать, какое облегчение я испытал при прикосновении этих пальцев, при звуке его голоса. Но как безжизненно он звучал сейчас, этот знакомый, просто родной голос!
- Где Агата? – спросил я.
- Осталась со стариком. Почему же вы не расспросили его? – это безо всякого выражения.
- Вам надо объяснять? – удивился я.
Он не ответил.
- Пойдёмте, - сказал я, подождав.
- Куда?
- Домой.
- Далеко и поздно. Я найду кеб.
Он выжидает, по-видимому, оглядывая улицу. Резко свистит. Стук копыт, колёс... Я чувствую, что сейчас мне не сесть, не нашаривая дверцу, но Уотсон подсаживает меня под локоть, и я справляюсь. Кеб трогается. Мой спутник каменно молчит. В эту бочку с порохом просто необходимо бросить спичку. И я делаю это – назидательным менторским тоном:
- Вы очень помешали мне сегодня, Уотсон. Вам следует быть сдержаннее. Этот слепой старик, в конце концов, не сказал ничего такого, что бы...
И тут же вся заготовленная высокопарная речь вылетает у меня из головы, потому что Уотсон, мой непредсказуемый Уотсон, не возразив мне ни словом, вдруг утыкается лицом в моё плечо, роняя шляпу,  и горько,  взахлёб  плачет.
Я растерян, раздавлен, совершенно выбит из колеи. Я ожидал чего угодно – обиды, ссоры, скандала, но не этого. В горле застревает сухой колючий кубик, и я не сразу могу выговорить – хрипло, как удавленник:
- Доктор, хороший мой... не надо...
«Он же чудовищно устал, - запоздало соображаю я. – Физически, душевно... Он недосыпает – я знаю это, потому что  мне достаточно сна на пару-тройку часов меньше, чем ему, а ведь все последние дни, когда я просыпаюсь, он уже на ногах, и когда засыпаю, тоже он ещё на ногах. Он всё время в напряжении внимания, всё время испытывает и душит в себе чудовищной силы эмоции – даже просто глядя на моё застывшее с остановившимся взглядом лицо, он не может не испытывать их. И ещё... – я только теперь осознаю это. – Ещё он по-прежнему боится, как бы я не покончил с собой. Вот почему так взвился на несчастного музыканта». Раскаяние охватывает меня:
- Уотсон, простите меня... Я совсем вас заездил.
- Нет, что вы..., - всхлипывает он.
Ужасно хочется запустить ему пальцы в волосы и перебирать густые пряди, пока он не начнёт от этого дремать – я с трудом удерживаюсь. Я напускаю на себя небрежность, даже усмехаюсь:
- Друг мой, я прекрасно понимаю, как вы тревожитесь за меня. Но всё-таки это не повод пугать важного свидетеля, да?
Это ложь с моей стороны. Вся эта фраза, эта небрежность, эта усмешка – ложь. На самом деле мне больно. И Уотсон не отвечает. Он перестал плакать, но дыхание ещё не выровнялось, и глаза не высохли. Последнего я, разумеется, не вижу – просто знаю. Он отстраняется от меня, наклоняется, поднимает и отряхивает шляпу. Я вдруг понимаю, что утратил чувство времени и даже не представляю себе, сколько сейчас. Можно достать часы и, откинув крышку, осторожно коснуться стрелок. Но я всегда делаю это неохотно – во всех действиях, подчёркивающих мою слепоту, мне чудится какой-то негласный пакт согласия с богом на эту самую слепоту.
- Полночь, - говорит Уотсон. – Минуты через две пробьёт.
- Откуда вы узнали, что я хотел время узнать?
- У вас рука дёрнулась к цепочке, а потом вы раздумали. Ну, а я знаю, что вы не любите пользоваться часами без стекла, вот и сказал вслух.
И тут же после его слов начинает бить большой Бен на башне.
- Мы, кажется, приехали?
- Да. Сейчас...
Уотсон расплачивается, мы поднимаемся в квартиру. В гостиной горит камин – я не вижу, но слышу и чувствую это. Миссис Хадсон, конечно, уже спит. На столе для нас холодный ужин – что-нибудь, что и холодным вкусно. Этого я тоже не вижу, но знаю абсолютно точно. Миссис Хадсон не ляжет, не позаботившись о своих беспокойных квартирантах. Уотсон наливает что-то в бокал из графина – вероятно, коньяк – я чувствую смешанный запах шоколада и клопов, такой характерный для приличного коньяка.
- А поесть? – спрашиваю я, присаживаясь на корточки и грея руки у огня.
- Ужинайте, Холмс, мне не хочется, - снова голос у него тусклый, безжизненный.
- Да вы не заболели? – пугаюсь я. Выпрямившись, поворачиваюсь и иду к нему. Протягиваю руку, касаюсь лба. Он отстраняется, а лоб, кажется,  горячий.
- По-моему, у вас жар...
- Нет, Холмс, вам показалось, - он вздыхает и после паузы добавляет. – Я сейчас не могу себе позволить разболеться – вы это прекрасно знаете.
Это скрытый упрёк или мне только кажется?
- Уотсон, всё равно поешьте. Это вам от усталости есть не хочется, а если не будете есть, точно заболеете. Ну, выпейте коньяку и потом всё-таки поешьте.
Я уговариваю его, как ребёнка. И он вдруг отрывисто невесело смеётся:
- Вам не кажется, Холмс, что мы немножечко поменялись ролями?
- На время, Уотсон. Только на время.
- Надеюсь...
Я понимаю, на что он надеется... И я не отвечаю ему.
Ночью я снова сплю плохо – почти, как в госпитале, как будто время вернулось вспять. И мне опять смутно и горько – вот что наделал старый скрипач своей тирадой. Или Уотсон своими слезами? Нет, сначала я засыпаю неглубоким отрывистым сном со смутными лихорадочными видениями – сны я ещё вижу, но тем больнее просыпаться. Впрочем, ещё больше я боюсь, что мне рано или поздно начнут сниться сны только в звуках. Итак, я просыпаюсь, не проспав и часа, и, лёжа без сна, прислушиваюсь.
 Что-то случилось с миром. Сначала это ощущение смутно, но мало-помалу беспокойство всё сильнее охватывает меня. Звуки сделались глуше – они утратили звучность, утратили эхо. Воздух в комнате словно уплотнился. Я не могу понять, что происходит. Не могу даже понять, происходит ли что-то. Мои шаги, когда я встаю, звучат иначе. Иначе царапает стекло ветка липы. Мне непривычно, непонятно -  тревожно.
Осторожно, стараясь не скрипнуть дверью, я выхожу из своей комнаты и, остановившись перед дверью в спальню Уотсона, прислушиваюсь. Я слышу его дыхание, но это не ровное дыхание спящего человека.
- Уотсон..., - осторожно окликаю я. – Вы почему не спите? - Он не сразу отвечает, но я всё равно открываю дверь и вхожу к нему:
- Вы казались таким утомлённым. Я думал, вы будете спать очень крепко, а вы... Вас что-то тревожит? – мой голос так мягок, как только может быть.
- А вы? – а вот его голос снова тихий и тусклый. Но, что мне особенно не нравится, ничуть не сонный.
- Я? Да, действительно. Меня и в самом деле кое-что тревожит, Уотсон. Только я не могу понять и не знаю даже, как объяснить, что это. Звуки... они сделались глуше... Эхо словно совсем исчезло... Что-то переменилось...
- Ах, это... Вот вы о чём, - вдруг догадывается он. – Да вы идите, идите сюда, садитесь... Это просто снег, Холмс. Выпал снег. Наверное, последний в этом году. Обещают потепление.
Я опускаюсь на край его постели. Слово «снег» волшебным образом меняет моё восприятие – то, что казалось странным и тревожным, вдруг делается, напротив, успокаивающим, ласковым. Словно наш дом, наша комната, заключена в защитный кокон, закутана в мягкий пуховый платок. От Уотсона пахнет уютным теплом постели. И я вдруг  проделываю то, на что не решился в кебе – запускаю пальцы в его всклокоченные жёсткие пряди.
- Помочь уснуть, доктор?
Он на миг задерживает дыхание – от удивления, быть может. А я уже сорвался и говорю – быстро, в полушёпот:
- Не надо, Уотсон, не надо меня оплакивать. Я ещё жив. Я ещё поживу, знаете ли... Я – не Сальварес, знаете ли, я – Холмс. А вам по ночам, дружочек, спать надо, набираться сил. Я знаю, как вам трудно со мной, знаю. Ну что ж, и мне трудно. Мне, пожалуй, труднее... Нет, вру – всё-таки вам труднее, чем мне. Я бы не хотел оказаться на вашем месте ни за что. Но всё-таки, всё-таки мы с вами справимся. Ведь вы верите в меня, Уотсон? Да, какого чёрта! Не отвечайте – я без вас знаю.
И я болтаю ещё, болтаю безудержно, что придёт на язык. А мои пальцы всё путаются в его волосах, и я, спохватившись, наконец, замедляю, замедляю, замедляю свою болтовню, незаметно пригибая, притягивая, прижимая его голову к себе, пока, отяжелевшая от моей усыпляющей ласки, она покорно не ложится мне на грудь.
- Ну, что вы делаете..., - слабо протестует он, в душе больше всего желая, чтобы я продолжал делать то, против чего он протестует. Ему приятно, спокойно, сонно,  и этот вялый протест – просто дань приличиям, поэтому я не обращаю на него внимания, а только отвечаю с улыбкой:
- Что делаю? По-моему, пою вам колыбельную, - и шутливо в самом деле негромко намурлыкиваю: «Баю-баюшки-баю».
 Уотсон вяло смеётся и засыпает. Но я не сразу оставляю его. Я продолжаю тихо перебирать его волосы и сталкиваю, всё глубже сталкиваю его в сон – до отрывистого дыхания, до замедления пульса, до полного расслабления и отвисания челюсти. И только потом, осторожно выскальзываю, придерживая и укладывая его, бесчувственного, спящего уже очень крепко и даже, кажется, видящего какой-то сон.


Рецензии