Часть третья. Глава двадцать первая
- Какой дневник?
- Дневник, куда записывают впечатления дня. И ночи.
- Не веду.
- Почему?
- Не знаю.
- Дневники Димы Лазарева не вдохновили тебя вести дневник, чтобы подхватить знамя?
- Какое знамя?
- Многие девочки ведут дневники.
- А я - нет.
- Почему? Смею предположить, что получилось бы не хуже, чем у Димы. Персонажи ведь живы. А автор умер.
- Во-первых, я не читала его дневник и не знаю его манеры. Во-вторых, если Гончаковы заметят, что я записываю, на них начнет нападать столбняк, а столбняк описывают не в дневниках, а в книгах из медицинской серии.
- Если судить по дневнику, в присутствии Димы никакой столбняк на них не нападал. Они вели себя очень живо и непосредственно.
- Ну, а теперь жалеют.
- Почему?
- Я не знаю. Я не читала дневник и не знаю, о каких местах они жалеют. Но второго летописца они терпеть около себя не станут.
- А почему ты не читала дневник?
- Этот дневник - как Лувр.
- И его никому нельзя читать?
- Гончаковы не разрешили бы его издавать, если бы им не доказали, что это чужая собственность. Дима никому не давал читать: это была его вещь, и она была неприкосновенна. Я живу по его правилам, вот и все.
- Но если бы сейчас спросить Диму, он был бы наверное, польщен, что дневник опубликовали и читают.
- Можно вызвать дух и спросить. Но я думаю, он считал, как Гончаковы: сначала всем нужно умереть, а потом издавать дневник. Если бы они умерли, он бы, наверно, сразу его издал. Они сделали то же самое, когда умер он.
- А я читал выдержки из дневника в газете, и многого не могу понять из того, что в нем написано! - вмешался один из мальчиков, который соскучился молча слушать Тициану.
- Его специально перевели для таких, как ты!
- Начать с того, что он пишет: Волга - грязная, вода в ней коричневого цвета, желтая на всплеске, в нее сбрасывают сточные воды с фабрик, в ней сдохла почти вся рыба, и тут же пишет, что это самая красивая река. Какие же тогда остальные?
- Просто он ее видел.
- И с Сережей он поступал как с Волгой! "Сережа ленивый, Сережа скучный, Сережа ничего не читал ", а как Сережа открывал рот, то каждое слово за ним записывал.
- Он не писал, что Сережа скучный.
- Откуда ты знаешь? Ты же не читала дневник?
- Если б он писал, я бы знала. Никто никогда не жаловался, что Сережа скучный.
- Или другой пример. Когда Сережа приехал от Юденича, чтобы его забрать, Дима сказал: давай останемся. И тот остался, хотя был умнее всех в их казачьем войске, он вообще не уважал казаков и знал, что делать им больше нечего: если Юденич перестал воевать, то что могли казаки против регулярной армии? Значит, Сережа остался, чтобы Дима не написал в дневнике, что он струсил и уехал?
- Не поэтому. Ему было интересно, снесут с него башку или нет.
- Ничего себе интерес!
- Все мужчины так.
- Я - не так.
- Я сказала: все мужчины, а не мальчики из гийэмарского лицея.
- Дима сказал: давай останемся...
- Он не слушал, что говорит Дима! Дима за ним записывал!
- Хорошо, я понял. Словом, он остался и воевал за себя и Диму, потому что от Димы на войне не было никакого проку! В результате после каждой атаки Дима упрекал его в том, что он слишком решительно воюет, нужно бы потише! Эти постоянные придирки, что из него вылезет кабан, если он их высказывал Сереже, могли негативно повлиять на психику и привести к деформации личности! Это непростительно! Если уж любишь человека, так люби всего!
- "Привести к деформации личности"! Ничего себе!
- Докажи мне, что я не прав!
- Неправ! Каждый из них делал свое дело. Есть герои, есть летописцы. Герои воюют, а летописцы пишут. Если бы Дюма не написал про Бюсси и Д`Артаняна, кто бы их сейчас знал? Вот и считай, кто дороже стоит: Дюма или Д`Артаньян.
- Я не согласен с утверждением, что Дима воздвиг Гончаковым памятник. Это они ему памятник воздвигли. Тем, что не впадали при нем в столбняк. Если бы не они, ему просто не о чем было бы писать.
- Он бы нашел!
- Никто бы не стал читать. Он почувствовал, что в них при жизни заключена история. Общался и чувствовал, что они - история. Но он не должен был их судить. И писать, что Сережа - скучный.
- Он не писал, что Сережа скучный, - возразил второй мальчик. - Он писал, что у него по три огня в глазах. Что боится, как бы ему не снесли башку. Но он нигде не писал, что Сережа скучный.
- Ты общаешься с ними, Тициана. Они действительно история? - спросил Бастиен. - Как ты чувствуешь? Только не говори: не знаю.
Она помолчала, забыв, что паузы на радио недопустимы. Но такая пауза повисла, и чувствовалось - она размышляет, и пауза эта неспроста.
- Отец - поменьше, - сказала она нетвердо, и Бастиен повторил: - Отец - поменьше?
- Ну, да, - так же нетвердо продолжила она, и видно было, что никогда раньше не думала об этом, и теперь старается объяснить всем и самой себе, "история" Гончаковы или нет. - Отец еще нет, а сын - готовый. У него правда по три огня в глазах. Но не поэтому.
- Не поэтому. А почему?
- Ну... Вот если бы они попали на небо... и Дима тоже, Дима в одной компании, ничего он его не деформировал, если что-то и может деформировать, так не мальчик, а время, возраст, болезни, скука. Если бы они трое предстали перед Апостолом Петром...
- Серж не может предстать перед Апостолом Петром, потому что он потерял веру в Бога!
- Ничего он не потерял! Прекрасно верит!
- Да он сам сказал в дневнике: "Я потерял веру в Бога!" Ты же не читала, не знаешь.
- Как потерял - так опять нашел. Бог, знаешь, тоже неглупый: сам решает, кого ему казнить, а кого помиловать. Русские на могилах пишут: "Господи. У тебя суд и милость. Суди меня не по грехам моим, а по милосердию твоему". Если б они предстали перед Господом, он бы посмотрел и сказал ребятам: вы двое оставайтесь, а ты ступай назад, ты еще не все сделал. И отправил князя-отца назад. Есть такое слово, если я вспомню, я скажу. Оно напрямую с ними связано.
- Религия?
- Не религия. Другое.
- Нравственные основы!
- Нет.
Снова повисла пауза, пока она вспоминала слово, и поскольку пауза затянулась, Доминик заговорил о другом, охлаждая страсти, а все, кто слушал передачу, подивились тому, как ловко она перевела разговор на то, что ей было интересно. Сережа оперся головой о дубовую панель. Ольга Юрьевна и Мартин сидели около него и зачарованно смотрели на приемник. Все ждали, что она произнесет слово, как будто она выносила приговор. Он обвел всех глазами и спросил: - А какое слово?
- Предназначение, - сказала она наконец, и видно было, что она дорого ценит это слово, потому что она произнесла его по слогам и повторила: - Предназначение. Мальчики его выполнили. А отец еще нет. Отцу надо работать.
- Мальчики только начали жить и ничего не успели сделать.
- Их готовили для придворной службы. Когда им исполнилось по 17 лет, император отрекся от престола, а значит, и от них, а когда им исполнилось 19 лет, рухнула их страна. Все, чего требовала от них присяга, они выполнили. Отечество они защищали, пока это было нужно. Младший Гончаков выполнил свое предназначение и может теперь ничего не делать. Больше от него ничего не требуется.
- Что ж его - убить? - спросил Жером.
- Зачем! Я хочу сказать, он может лежать на диване и целыми днями не выходить из дома. Его история кончилась. Он теперь другой человек в другой истории. С ним случилось то, чего боялся Бюсси.
- Кто боялся?
- Граф Луи де Бюсси.
- Он ничего не боялся.
- Ошибаешься, Жером. Он боялся и прямо говорил Сен-Люку и Келюсу, что он боится, что придет время, когда его шпага будет никому не нужна, он женится, будет тихо жить у себя в имении и вспоминать время, когда он был первой шпагой Франции. Диана была послана ему как ангел смерти. Он, наверно, не так хотел Диану, как хотел умереть достойно. А Сергей уцелел и оказался в положении Бюсси, который перестал быть первой шпагой.
- Так что ж его - убить? - снова спросил Жером.
- Неужели непонятно, что его нельзя убить - во-первых, потому что он не даст, во-вторых, потому что это против нравственности!
- То, что ты говоришь, нельзя понять иначе.
- Я говорю, что он выполнил свое предназначение. За это не убивают, а говорят спасибо. Пусть он живет 90 лет, сибаритствует, разводит лошадей, пусть ему будет лучше всех, пусть он будет счастлив, но то, для чего его растили, он уже сделал. Ни от кого не отрекся и никого не предал. Пусть теперь живет!
- Интересно, поздоровается он с тобой после всего, что ты здесь о нем наговорила?
- Я говорила вежливо. А вы не заметили, что после этих дневников к нему относятся, как будто ему 90 лет, он ослеп, оглох и вообще ничего не соображает?
- Я не заметил. Газеты только о нем и пишут.
- Но в каком тоне?
- В хорошем тоне.
***
- Зачем ты это устроил? - спросила Жаклин. Бастиен был мокрый, как из бани, и очень веселый.
- Она хорошо говорила. Главное, она не молчала.
- Лучше б она молчала! Ей так же нужно было рассуждать о дворянстве, как мне - работать премьер-министром.
- Она рассуждала здраво. А вообще, мадам, что она ни скажет - публика от всего в восторге. Тем более, что в ее репликах так виден был младший Гончаков, пока она не начала рассуждать о нем самом, что публика, по-моему, окончательно запуталась, кто есть кто, и отнесет все на его счет. А уж ему-то прощают всегда и все. Кроме его затворничества.
- Им двоим, может быть, простят. Но я не удивлюсь, если меня завтра не пустят ни в один приличный дом.
- В приличный - пустят. А в неприличный вы сами не пойдете. Она молодец. Надо наших господ причесывать.
- Но не рукой моей дочери. Если ты это не поймешь, я прикрою ее присутствие на радио. Ищи себе других звезд.
- Ты хорошо за меня заступился? - мрачно спросила Тициана.
- Не вполне. Почему ты приехала без Сержа?
- Он болеет. Значит, мне все же попадет?
- Наверно. Но ты знай, что ты молодец и сегодня был твой звездный час. Чем болеет Серж?
- А кто тебе сказал, что он болеет?
- Ты только что сказала!
- Я пошутила.
- Почему же он не приехал?
- Потому что он никуда не ездит. У него траур.
- Ах, вот как! Траур!
- Если ты не оставишь манеру пропагандировать Гончаковых, я запрещу тебе с ними видеться, - решительно сказала Жаклин. – Если я решу, что их общество тебе вредно, ты раз и навсегда скажешь обоим "до свиданья".
- Я не пропагандирую. Я сама так думаю.
- Есть вещи, о которых ты думать не должна. Тем более – не должна о них говорить. Когда девочка недворянского происхождения рассуждает о дворянстве, это плохо пахнет.
- Доминик сказал - сегодня мой звездный час!
- Доминик твоей рукой щелкнул по носу аристократию Монпелье. Он сделал это из озорства, и ему это сойдет, потому что сам он вроде бы за дворянство заступался, а про нас будут думать, что мы выскочки.
- Лучше б вы с папой позаботились, чтобы мы были дворяне, а не выскочки. Тогда бы никто и не подумал.
- И я не думаю, что Сереже понравилось, как ты себя вела.
- Бастиен меня подначивал!
- Потому что ты, как дворняжка, откликалась на каждый его свист и совсем потеряла голову. Он понимал, с чьего голоса ты поешь и выжимал тебя, как губку. Все, что сказала ты, Серж мог сказать сам, если б захотел, он – чистокровный дворянин и имеет право говорить от имени своего сословия. У тебя этого права нет. Ты просто девочка и болтушка. К тому же очень плохо воспитанная девочка, с амбициями.
- Вот ужас! - сказала Тициана.
- Удивляюсь, почему мать ее не порет, - в наступившей тишине сказал Шанфлери.
- Она лупит ее ремнем. Только это не помогает, - сказал Сережа.
- Ты мне чтоб не смел становиться в оппозицию в местному дворянству! Они с нами считаются больше, чем мы с ними, - прикрикнула Ольга Юрьевна.
- Очень милые люди. Интересно, чего теперь ждать. Что кто-то меня прикончит для торжества гармонии или твое любимое местное дворянство начнет сочувствовать, и мне нельзя будет показаться в городе?
- А в чем она не права? - спросил Мартин. – Мне понравилось.
- Да она-то права. Только французы не поймут.
- Болтушка, - степенно сказал Шанфлери, унося приемник. – Почему вы не запретите ей о себе говорить?
- Потому что только этого от нее и ждут. Ты не заметил, как он все время подносил фитиль к ее запалу?
- Значит, не нужно пускать ее на радио. Я скажу Жаклин, - отозвалась Ольга Юрьевна.
- Оставь их в покое. Шанфлери. Позвони в цветочный магазин, пусть пошлют ей букет белых лилий, перевязанный трехцветной республиканской лентой.
- Слушаю, сударь.
Час спустя он степенно вошел с букетом, перевязанным трехцветной республиканской лентой.
- Ты что, перестал понимать французский? Я сказал - отправить на де Вентейль! Или ты сознательно мне вредишь?
- Это другие цветы, сударь.
И точно, это был другой букет с вставленной в гофрированную розетку карточкой: "Нашему милому затворнику. Графиня де Кадоретт". Цветочный фургончик приехал еще раз и привез большой букет белых роз и цветных гербер от мадам Морель и Анни Клеман, потом еще - с гардениями. В тот вечер Сережа получил 14 букетов: три букета белых лилий, перевязанных республиканской лентой с бантом, два букета белых роз и два - красных, два букета гвоздик, по одному - гардений и гербер и три смешанных букета, которые велел поставить в спальне. Княгиня вначале была довольна, затем нашла, что такое обилие цветов - дурной тон, и дамы не должны так себя компрометировать.
- Меня перепутали с итальянским тенором, - сказал Сережа. Он спросил Шанфлери, куда они девают коробки.
- Растапливаем печи, сударь.
- Да ведь это картон!
- Другого применения не найдешь.
Позвонила Жаклин. Он спросил, что делает Тициана, она сказала: "Ревет. Я выругала ее за то, что мелет сама не знает что".
- Он ее подначивал.
- Это не имеет значения. Всегда нужно сохранять здравый смысл. Ей одиннадцать лет, а мыслит и говорит она, как член английского парламента от партии консерваторов. Где я найду ей мужа?
- Лилии она получила?
- Получила.
- Сколько?
- Сколько лилий?
- Сколько букетов?
- Два.
- Странно. А я - четырнадцать.
- Это нормально, а не странно. Что можно Юпитеру - не положено Быку.
- Чего мне теперь ждать?
- Приглашений. На балы, на музыкальные вечера, на праздники. Никто не считает тебя мертвым и не думает, что тебя пора убить. Ей не простят этой вздорной мысли. Никто не понимает, почему она так сказала.
- Она сказала не так и она права.
- У французов иначе устроен ум. Если она француженка, она должна это знать и вести себя, как француженка.
- А она француженка? Тогда я обручусь с ней немедленно.
- Если она считает себя француженкой, она должна по-французски себя вести. А не изобретать способы скандализировать французов.
- Это ты изобрела прекрасный способ. А теперь перекладываешь на нее свои проблемы. Не умеешь быть милосердной, так будь последовательной.
- Как бы не кончилось психушкой.
- Для тебя, для нее или для зятя?
- За что ТЫ на меня сердишься?
- За то, что когда ее нужно защитить, ты бросаешься защищать себя. Может, это и по-французски, но это подло. Всегда нужно сохранять достоинство.
- Хо-хо!
- Не хо-хо. Иди приласкай ее, чтобы она почувствовала, что у нее есть мать. Мать, а не марионетка общественного мнения.
На другой день Мартин уехал в Швейцарию, полагая, что букеты, которые Сережа продолжал получать и на другой день, заменят его отсутствие. В одну из цветных коробок упаковали розы, но он не был уверен, что сумеет их довезти: скорее всего они завянут. Его научили по приезде подержать их целиком в воде - тогда они отойдут и постоят некоторое время, как привет с юга Франции.
Он заехал попрощаться с Тицианой. Она вышла к нему на перемене и спросила - он никогда не страдает оттого, что не дворянин?
- Нисколько, - серьезно ответил он. - Мой отец – эльзасский барон Альфред фон Клайбург-Райан. Я ничуть от этого не страдаю. Главное - это никак не чувствуется.
- Ох ты! Все с титулами, все! Одна я как дура.
- Потерпи. Вырастешь, выйдешь замуж, получишь титул, назовешь сына Рубенсом.
- По тебе заметно. Весь такой золотистый, с горбатым носом. Некоторые выглядят так, что не перепутаешь.
- Бывает.
- Значит, и ты - из его конюшни. Барон фон Райан. До свидания. Приезжай. - Она поцеловала его и повернулась к нему спиной. Он придержал за локоть.
- Ты умная. Все это чувствуют. И не могут смириться с этим. Если будут на тебя налетать - знай, что ты все делаешь правильно. Не старайся казаться глупее, чем ты есть.
- Мама говорит: Монпелье - не английский парламент: за что там проголосуют, здесь могут послать в психушку.
- Монпелье - очень старый. Очень аристократичный. Здесь не разучились думать. А если судить по тому, что горожане сделали любимой игрушкой Сержа - у них есть вкус.
Она наконец улыбнулась.
- Не очень-то он дает им с собой играть, - сказала она, заложив руки в карманы школьного жакетика с золотой эмблемой. - Знаешь, что про меня говорят? Будто я наслала на его голову ведьм, и если он умрет, то я буду виновата.
- Каких ведьм? Когда?
- Так мои просвещенные горожане поняли мои слова о его предназначении.
- Вот чушь собачья!
- А ты говоришь - у них есть вкус. До свиданья, барон фон Райан, - сказала она, вздохнув, и поцеловала его опять.
- Ты из-за титула? Можешь не сомневаться - титул у тебя будет. Все у тебя будет, что ты захочешь.
- Мне нужно сейчас. Немедленно.
- Зачем?
- Нужно, - сказала она серьезно.
***
- Он прекрасно живет, и сам чувствует, что живет прекрасно, - говорил он дома Сильвии и Элен. - Его мадам держала его в таких ежах, что теперь он проверяет разными способами, как хорошо не испытывать на себе чужого гнета. Обыватели его обожают. Камердинер и домашние носятся с ним, как с принцем: он опять поступил в их собственность и уже не может сам снять ночной рубашки. Для этого нужно два лакея. Они не скоро соберутся с духом кому-нибудь снова его отдать. А французов я в этот раз не понял. Странная нация - недобрая. Не любят, когда их поучают.
Патриция не знала и никто в городе не знал, что в сумерках он выезжает из дому навестить могилу жены, а после заходит в храм, куда его настоятельно и ласково заманивает батюшка. Посещения храма и жены вносили в его жизнь определенный ритм. Дни были длинные, приятные, и если не шел дождь, он ездил верхом и, пока не уехал Мартин, фехтовал с ним на тренировочных рапирах.
Мартин ездил с ним в город, но Сережа не хотел, чтобы он его видел в это время, и Мартин не выходил даже из машины. А потом он уехал. Не стал ждать спектакля, который должны были играть послезавтра. Сказал, что соскучился по дому, и Сережа с легким сердцем посадил его на Лионский поезд. А вечером снова поехал в город. В тот день дождь не шел, но было сумрачно, сыро, и с неба сыпалось что-то невесомое.
Он не мог сказать, зачем он ездит к жене, так как на ее могиле думал о самых разных вещах, и даже не всегда здоровался и прощался с нею. Когда батюшка зазывал его в храм, он зажигал свечу и добросовестно читал все знакомые молитвы, после чего своими словами просил Бога быть добрым к ней. Порой он отвлекался и не находил слов. Ему нравилось, что он в храме один, нравился тихий, аскетичный батюшка с маленьким алым ртом. Он ничего про него не знал и не хотел знать, полагая, что знание приведет к разочарованию. Пока он ничего не знал, он был относительно очарован им. Священник говорил тихо и не придирался. Он не чувствовал себя грешником.
Батюшка даже не заставлял поститься. Всякий раз, как Сережа говорил ему, что старается изо всех сил не есть скоромное, но у него ничего не получается, он грустно улыбался и давал понять, что отпускает этот грех. А все же просил проявлять побольше силы воли. Не требовал - просил. Не говорил, что он будет гореть в геенне огненной, если не прекратит есть в пост мясо и сыры, не пугал ни тем, ни этим светом, - просил быть осмотрительным. Это Сереже нравилось. В церковном доме, когда он приезжал на рю дэ ля Пэ, всегда горели два окна в первом этаже, и это тоже вносило упорядоченность в его поездки. Когда Сережа заглядывал в окно, он видел: батюшка сидит в кресле и читает. Иногда он думал: что нужно пережить, чтобы стать таким аскетичным и спокойным. И не хотел достигнуть такого положения, когда ему все станет безразлично. Священник был молодой, лет тридцати, вдовец, но ни с кем не общался в городе, кроме нескольких русских семей, которые его опекали.
Сереже нравились вечерние огни, освещенные, вымощенные улицы, музыка, женщины в мехах. Они напоминали Лозанну. Он знал, что когда захочет - сможет во всем этом участвовать.
В тот день, когда уехал Мартин, он положил гвоздики на высокий могильный холмик и приготовился постоять немного, как всегда делал, размышляя о том, как купит две пары лебедей и поселит их в Рыжей Фредерике, с разных сторон темного церковного двора показались четыре тени, сгустки черноты, чернее, чем сама темнота, создающие шум и таящие угрозу. Двор был отгорожен от улицы старой каменной кладкой и кованной оградой с вызолоченными остриями черных копьев. С внутренней стороны был соседский сад, принадлежащий респектабельной семье - никаких проблем с соседями у прихода никогда не возникало, и значит, от них не должно было наползать никаких теней. Не делая резких движений, он сунул руку под куртку, вынул из кобуры револьвер и снял с предохранителя. После чего пересчитал тени и убедился, что они направляются к нему. сужая пространство до точки, центром которой был он сам. Расчет шел на то, что он не вооружен и станет убегать, а пути отступления ему отрезали.
- Кто там? Какого черта? - окликнул он. В свете фонаря с улицы все четверо обрели человеческую форму, - не ведьмы и не собаки, и у каждого в руке что-то вроде трости. Кто-то неведомый с должным почтением отнесся к его особе и несколько даже ее переоценил, назначив четверых для сведения счетов и вооружив их палками. Если, конечно, это не были вульгарные грабители. Но те в семь вечера сидят дома или в кабаках: грабить в такое время решаются только самые отчаянные. А в респектабельном районе, каковым был центр и рю дэ ля Пэ, не грабят вообще. Комиссар Ален отбил охоту посягать на чужую собственность.
Граф, понял он. Интересно, где деньги взял. Выдернул палку – подпорку для глицинии - и выстрелил в пространство между тенями и немного выше голов, как только четверо перешли с осторожного шага на побежку. Выстрел револьвера, взорвавший тишину, отрезвил и остановил их; фигуры замерли, мужской голос растерянно произнес: "Черт, да у него пистолет!" и выругался, затем кольцо опять начало смыкаться; кто-то пятый перемахнул через ограду с улицы, он выстрелил прицельно и попал: тот бросил или выронил палку, остановился и начал встряхиваться. Другой, с противоположной стороны, метнулся к забору, но не перелез на улицу, а стал за деревом. Нужно иметь в виду, подумал он, ощутив подзабытый, острый вкус смертельной опасности, который либо обессиливал либо придавал силы. Еще он безнадежно подумал, что пятерых - много, достаточно было и троих.
Он видел много разных вещей, о которых его подробно расспрашивали потом прокурор и следователь: в окне показался силуэт батюшки, на улице хлопнула дверца его машины и три человека разом бросились на него, один из них взмахнул перед ним звенящей железной штукой, похожей на гигантский тесак; он выронил палку, увернулся, схватил за лезвие и одновременно выстрелил из револьвера ему в живот. Он слышал, как пуля пробила тело; тот охнул, взвыл и стал на него валиться. Сознавая, что спина его открыта, он с силой столкнул его с себя, отпустил широкое лезвие и в холодной панике выстрелил опять. Широкий, отточенный тесак, который он схватил за лезвие, чтобы не дать себя зарезать, разрезал кожаную перчатку и поранил ему ладонь. Перчатка наполнилась липкой кровью, рука онемела. Он испугался, что не сможет ею действовать, перешагнул через подстреленного парня и изготовился к нападению других. Отталкивая парня, он выронил пистолет, но подхватил с земли и выставил перед собой палку – подпорку для глицинии, которую у него попытались выбить другою палкой. Дерево стукнуло о дерево с неожиданною силой, и подскочил кто-то худой, кудрявый, увертливый, как волчек, с охотничьим ножом.
Когда этот новый закружил вокруг Сережи, уворачиваясь от палки, один из нападавших, изловчившись, ударил его в живот. У Сережи перехватило дух. Забьют, подумал он и успел отбить ногой чей-то нож. Его второй раз ударили в живот. У него снова перехватило дух, он опять подумал: забьют, и вдруг услышал возле себя сопение своего шофера, который бил одного из парней металлическим прутом, и увидел батюшку, который бежал от дома с тростью.
- Убьют, - сказал он хриплым голосом, пресекшимся оттого, что его ударили в живот. Оступаясь на онемевших трясущихся ногах, он помог своему шоферу уложить на землю человека, которого тот ударил прутом. Пятый, державшийся сзади всех и ничуть не пострадавший, бросил палку, перемахнул через ограду и побежал по освещенной улице. Еще один почему-то вдруг налетел на них, упал, и не нанеся никому из них вреда, скрылся в темном церковном садике.
За оградой свистели жандармы и шумел какой-то народ, привлеченный выстрелами. Раненный Сережей в живот сидел, прислонившись к дереву; еще один лежал на земле. Другие скрылись - как фантомы, как будто их не было вообще. Жандарм поднял раненого за воротник, он закричал. Ему велели молчать и повели в дом. Он кричал непрерывно, высоким голосом. Сережа перешел с газона на мощеную дорожку и перевел дух. Затем наклонился, нашарил пальцами в траве револьвер и убрал под куртку. Парня, которого он помог уложить шоферу, заковали в наручники и тоже повели в дом.
- Живы, князь? Слава Богу, живы, - сказал шофер, вглядываясь в него в темноте.
- Мне всадили осиновый кол в живот.
- Не шутите, князь! Княгиня меня убьет!
С воем подъехал второй жандармский автомобиль, из которого высыпало полудюжины жандармов, очень довольных развлечением и преисполненных решимости навести в департаменте порядок, вследствие чего один из них без разговоров завернул руку Сереже за спину, чего тот никак не ожидал, а двое других стали придираться к шоферу и толкать его прикладами своих карабинов.
- Господа, это князь Гончаков. На него напали, - вмешался батюшка, повысив голос и замахиваясь на жандармов своею тростью. Поднял с земли брошенную палку и воткнул в основание куста молодой глицинии.
- Орвиль, это князь. На него напали, - сказали сержанту, который держал Сережу в согнутом положении, завернув ему руку за спину. Сержант не хотел отпустить и сопротивлялся, говоря, что нужно посмотреть, что это за князь.
- Отпусти. Одурел ты, что ли? - сказали ему.
Сережа выпрямился.
Зажгли фонари и стали что-то искать в траве и на истоптанном могильном холме, что было особенно противно.
- Осторожнее. Здесь моя жена, - попросил Сережа.
- Идите, князь, в дом.
С улицы привели кудрявого, потного с перепугу парня.
- Он?
- Что?
- Он на вас напал?
- Я не знаю, - сказал Сережа.
- А вы посмотрите! - Ему показали левую руку парня, с разорванным рукавом, в крови. Он подумал, что за эту руку ему может попасть от федеральной службы, и все-таки сказал: - Он.
Приехал деловитый Ален со следователем, протянул ему руку и помог перескочить с клумбы на дорожку, затем обнял и повел в дом. Жест, которым он подал руку, после того, как его впятером убивали, а после притесняли жандармы, показался Сереже интимным и очень человечным.
- С каждым разом все интересней и интересней, - сказал Ален.
- Напали? Вот этот? - спросил он затем, мягким и почти таким же интимным жестом протянул руку к кудрявому парнишке, потянул его за пиджак и спросил, для чего напали. Зеленый от страха паренек тотчас сказал, что напали затем, что попросили. Обещали заплатить. Больше он ничего не знал, хотя до смерти боялся затянутой в перчатку руки Алена.
- Кто договаривался? С кем? - спросил Ален. Парень сказал: договаривался вот он.
Тот, что договаривался, был с пулей в животе и распространял смрад, так что пришлось открыть окна в комнате.
- Ордоньез, - сказал он. - Не бейте меня. Мне плохо.
- Симон Ордоньез? Или Пьер Ордоньез? Который?
Парень сказал: - Симон.
- Врешь. Симон укатил в Париж.
- Когда договаривались, он был.
- Хочешь сказать, что Ордоньез свел компанию с такими вонючками, как ты? - спросил Ален.
- А куда он еще пойдет?
- Точно, - сказал Ален. - Идти ему больше некуда. - Сел к столу и в знак того, что все понял и дело представляется ему безнадежным, засвистел и покачал головой. Он был рассудительный, тихий, и Сережа понял, что именно так его расстроило. Ордоньез был бедный, финансово зависимый наперсник молодого Галуа дэ ля Рэ, которого не пускали ни в одну светскую гостинную. Когда граф женился на Патриции, она тоже запретила его пускать, поэтому виделись они на стороне. Ордоньез был мозговой канцелярией молодого графа, поскольку мозгов у него было больше, чем у Галуа, и распоряжался он ими мастерски. В свое время он учился на юридическом факультете. Правда, не закончил, но за время, которое там провел, ему успели внушить, что правосудие в стране существует. От других приятелей графа его отличало то, что он был постоянен и не бросал графа, как другие. Граф очень дорожил им, как, впрочем, всеми, кто составлял ему компанию.
Ален все понял и перестал с ним разговаривать. Лицо у него было брезгливым, как будто в департаменте раньше никого не убивали или он про это не знал.
- А чему ты удивляешься, - сказал он, обращаясь к Сереже. – Насиловал графа, мордовал. А тот тоже с самомнением.
- Я ничему не удивляюсь. Можно мне домой?
- Нельзя, - авторитетно сказал Ален.
Сережа, который считал его неглупым, насторожился и приготовился к неприятностям, хотя с трудом представлял неприятность хуже той, что только что пережил. Он помнил, как Ален подал ему руку, уводя его с клумбы, и проявил прыть, чтобы не все исполнители разбежались, и почти всех переловил. Его можно было понять, если смотреть по-человечески: происшествие было скверное, из тех, что попадают на первые полосы газет и дают репортерам повод писать, что правоохранительные органы департамента не ловят своих преступников. Более того, само убийство замыслено было таким образом, что, если бы оно состоялось и было исполнено в соответствии с заказом - впятером и стальным мачете, - сережина жизнь стоила бы Алену должности. Ему бы долго не простили ни пятерых исполнителей, ни мачете. Поэтому он сидел пришибленный, с ошеломленным лицом, и Сережа тихонько сказал ему: "Если б вы сюда не явились, никто бы ничего не узнал"
- Да? Правда? - мягко спросил Ален и по теплой интонации Сережа понял, что Ален на него не сердится. И не жалеет, что приехал. – Но ты понял, за что наполучал?
Сережа хотел сказать ему: "Извини", - но это было как-то совсем неловко, и он спросил раненого парня, сколько пообещали заплатить.
- По результату. Либо так, либо так. Либо 100 либо 1000.
- Как за подержанный Рено, - обиженно прошептал Сережа.
- Я тебя еще больше огорчу. Он бы и тысячу не заплатил, - взяв со стола тесак, оказавшийся грубой ручной работы стальным мачете и внимательно разглядывая его, сказал Ален. - У него никогда не бывает денег.
- Я знаю. Мог бы посулить десять. Какая разница, если не платить.
- Или миллион. Чья кровь?
- Моя.
- Ранен? Только не говори, что ранен!
- Порезался. - Сережа стянул перчатку, высвободил ладонь и обмотал носовым платком.
Ален, никак не желая выйти из состояния сосредоточенной задумчивости, помахал тесаком и мягко спросил:
- Вот этим?
- Хоть бы и этим, - приняв вопрос на свой счет, ответил парень.
- Вот так? - спросил Ален и вонзил лезвие в столешницу нового стола.
- Каштановый стол, - упрекнул Сережа.
- Извини, - мягко сказал Ален, выдернул лезвие и большим пальцем постарался заровнять шрам. Положил тесак на стол и обратился к парню. - Ты что, из колоний?
- Нет.
- Откуда у тебя такая... вещь?
- Попросил взаймы.
- А чего полез?
- Деньги были нужны.
- Тысяча? Считаешь, что это стоит тысячу? Лежишь воняешь. Свинья свиньей. Потому, что дурак. Дураком быть плохо. - Ален говорил не зло, а назидательно и даже сочувственно. Текст, который у другого звучал бы оскорбительно, в его изложении вызывал желание быть хорошим. Те, которые с ним работали, и преступники, которых он ловил, знали его манеру разговаривать так, будто обвиняемые его родные дети. С потерпевшими он держался строже, поскольку они находились под защитой правосудия.
Свидетельство о публикации №210040100839