Литературный роман

                Посвящается Ирине Романюк,
                моей нечаянной музе.



Глава 1
– Нет, откуда все-таки такая фамилия? Пушкин! Что за фамилия, а? – Агамалеев ударил рукой по газете, отчего та сломалась пополам. – Выдумал ты ее что ли?
Ингиров, веселясь, тыкал вилкой в ускользающий гриб:
– Фамилия, между прочим, знаменитая, дворянская, но мало ли знаменитых фамилий? Тут в другом дело…
– Ну? – оживился ближайший ко мне край стола.
– Дело в том, что светлая Александровская эпоха просто не могла закончиться Жуковским. Должен был прийти поэт великий, легкий, безмятежный, влюбленный в  свободу, но и вкусивший горечь разочарованья, а потому мудрый. Он не был озлоблен как Лермонтов. Он не писал кровью стихов на кладбище, и его не манил лунный свет. Он был светлым поэтом. Солнечным поэтом.
– И к чему…
– Так вот, – сказал Ингиров значительно, – аккурат на переломе века жил поэт Василий Львович Пушкин. Знаете такого?
Головы недоуменно замотались.
Официант, ввернувшись откуда-то сбоку, наполнил рюмки.
– Да, поэт малоизвестный, выпустивший книжку сатирических стишков, ходивших по салонам, но балагур, отставной гвардии поручик, человек блестящий, баловень судьбы, словом, прекрасный образчик своего времени. Стихи обожал до одурения. Князь Вяземский, застав как-то Василия Львовича в творческом экстазе, описал Тургеневу эту сцену так – «все в нем онемеет: только течет по подбородку радостная слюна».
И, сказав это, словно все объяснил, Ингиров поднял рюмку. Блеснула запонка. Встречное движение шатнулось по столу. Выпили. Закусили. Ушел с вилки ингировский гриб.
– Но твоего Пушкина звать как будто Александр Сергеевич?
Ингиров, жуя, коротко кивнул.
– Племянник.
– Племянник?
– У Василия Львовича просто обязан был быть племянник. Смышленый парнишка, юность которого совпала с правлением Александра I. Тут все как нарочно сошлось: открыли царскосельский лицей, Наполеон будоражил умы, дядя со своими стихами… Блестящие возможности – не хочешь, а станешь поэтом.
– Ну, ты даешь, Сашка, ну, фантазия у человека! Ловко ты нас за нос водил! – Агамалеев огляделся как-то исступленно. – За тебя пью, за твой успех пью!
Рюмки слетелись. Водка неожиданно показалась горькой. Ткнул вилкой наугад, и неудачно – вилка выскользнула из руки. И тут же вновь возникла передо мной с огурцом – официант, материализовавшийся неизвестно откуда, каким-то чудом проделал этот фокус, успев попутно наполнить рюмки.
Ингиров тем временем говорил:
– Своим «Онегиным» я обязан, прежде всего, тебе, Юра…
Раскрасневшийся Агамалеев смущенно отнекивался.
– Помнишь наш спор? Ну же, он достоин бессмертия…
Но тут закружились вдруг над столом тарелки – горы ажурной зелени, источающие влекущий аромат жаркого. Стало уютнее, благодушнее, оживленнее. Заколдованные рюмки вновь оказались полными. Сквозь стук ножей Ингиров говорил что-то про Жоржика Иванова:
– … его стихотворение, не помню точно, но что-то вроде:

«Встаем-ложимся, щеки бреем,
Гуляем или пьем-едим,
О прошлом-будущем жалеем
Или о нынешнем грустим».

И знаете, в чем была суть нашего исторического спора? – Ингиров обвел всех блестящими глазами. – Каким размером это написано!
И, словно колокол дрогнул:
– Я-я-м-бом!
Сквозь обвалившийся хохот Коровкин тоненько выкрикнул:
– Ябмой, – умножая общее веселье.
Красный Агамалеев улыбался прилипшей улыбкой.
– Именно так, а Юра настаивал, что это хорей и притом пятистопный.
– За это бы выпить, – выплыл откуда-то бас.
– Выпьем обязательно, ведь если бы не этот спор, романа бы не было. Да, да, да! Спор породил эпиграмму, а из нее вывелся роман. 
– И что же за эпиграмма? – высунулся вопрос откуда-то с дальней части стола.
– Юра?
Но Агамалеев то ли не услышал, то ли сделал вид, что не слышит, и тогда Ингиров, склонив голову с безупречным пробором, продекламировал сам:

– Высокой страсти не имея
Для звуков жизни не щадить,
Не мог он ямба от хорея,
Как мы ни бились, отличить.

Накативший хохот сбил фразе хвост.
«Врешь ведь, – думал я, – наверняка врешь, но так убедительно».
Потом выпивали. Говорили тосты. Поздравляли Ингирова.
Заполнялись пустовавшие еще столы. В полумраке плавали официанты. Иногда им становилось скучно, и они начинали подбрасывать и крутить бутылки, и сердце делало перебой, но все обходилось благополучно. Мы сидели на втором этаже, и рядом со мной вниз уходил колодец. Повернувшись, я мог видеть, что на дне его танцуют люди, а сбоку светится небольшая сцена. Там пела женщина с огненной копной волос, временами ее сменял парень с гитарой. Иногда люди покидали дно колодца и выходили танцевать к самой сцене.
Литераторы не танцевали.
Разговор толокся вокруг романа, но как-то тише. Налегали в основном на еду. Много выпивали.
На дальнем конце стола, где сидели незнакомые мне люди, заспорили о чем-то своем, и кто-то возмущенно вскричал:
– Да, какое там, Вася! Ты гораздо талантливее Мандельштама!
Ингиров с любопытством покосился на вскричавшего.
А потом провалилось время. Я очнулся. Ингиров куда-то исчез. Новые блюда вертелись над столом. Передо мной лежала роскошная рыба с лимоновым полипом на боку, явно вкусная, но уже лишняя. Принесли еще водки.
Я встал возле перил и стал смотреть вниз, на площадку. Там в полумраке двигались медленно пары, музыка покачивалась, поднималась нежно и томительно скрипка, всплескивали ударные, и сильный голос принимался выкликать – файт, беби, файт. Свет начал вспыхивать и гаснуть в такт голосу. Я видел теперь все кусками: то неловкую пару с самого края, то чье-то запрокинутое лицо, то девушку, выбрасывающую вверх руку, как вдруг увидел Ингирова. Руки его скользили по  женской спине, крутили и поворачивали ее. Я видел, как вспыхивают золотистые волосы его партнерши, как прижимается она к Ингирову и отступает назад. Они следовали музыке безупречно, и руки его словно лепили ее движения. Белая рубашка и черное платье. Он посмотрел наверх, и я отвел глаза. Не знаю, видел ли он меня, я надеялся, что нет. Неожиданно захотелось выпить.
Я вернулся на свое место. Атмосфера за столом изменилась. Подливая в водку сок, я смотрел, как завладевший газетой Корниловский вкрадчиво допытывается у Коровкина:
– Но, согласись, ведь Пиоровская правильно пишет… где же… А вот: «Безусловно, перед нами одна из самых великолепных стилизаций»… так-так не то… вот: «Но стилизация это чисто внешняя. Увлекшись описанием a la салон Анны Павловны Шерер, автор уж слишком выдает себя. Так бытописать современник Жуковского просто не мог. То, что автору кажется необычным и достойным упоминания, было самым обыкновенным атрибутом того времени. Понятно, что заставляет господина Пушкина вставлять в роман слова вроде: брегет, боливар и «Страсбурга пирог нетленный» – для его уха они звучат непривычно. Сомнительно, однако, чтобы человек начала девятнадцатого века рассуждал также. Автор напоминает гида, которому не терпится ознакомить путешественника со всеми достопримечательностями любимой эпохи. Он не упускает даже таких подробностей как вощаной столик:

«Несут на блюдечках варенья,
На столик ставят вощаной
Кувшин с брусничною водой и т.д.».

Он нахваливает Бордо и Аи с таким усердием, что глаза невольно отыскивают примечание – на правах рекламы», – так, так и вот еще. – «Размах авторского присутствия также настораживает. Слишком уж по-свойски относится автор к читателю, в этом панибратстве есть что-то от Зощенко. В начале девятнадцатом века это было невозможно».
Корниловский, усмехаясь, выплыл из газеты:
– С этим-то не поспоришь. Ничего подобно в то время просто не было, чтобы и про ножки и про ручки и со всеми на короткой ноге. Слишком уж лихо вышло.
Внезапно появившийся Ингиров услышал его слова.
– И что не по душе уважаемой публике?
– Да вот, – Корниловский немного смутился, – статью Пиоровской обсуждаем. Ты же читал? Твой роман производит слишком современное и даже нахальное впечатление.
Ингиров лениво отмахнулся и вытер платком лоб:
– Критики, критики... Все бы им критиковать. Почитали бы лучше стихи, что ходили в списках. «Опасного соседа» почитали. Мой роман безобиднейшая, в сущности, вещь.
 – И все-таки, – Корниловский начал ковыряться в рыбе, – разве по существу она не права?
– Хм, а почему же ты еще недавно пытался приписать авторство Жуковскому, и излишняя резвость тебя нисколько не настораживала?
– Потому что не догадался приписать его тебе, – сухо отвечал занятый выуживанием костей Корниловский.
Ингиров иронично наклонил голову.
– Но теперь многое по-другому воспринимается. Примечания к Онегину, например, тебя выдают, – не поднимая от тарелки головы, продолжал Корниловский. – Очень по-набоковски вышло. Грубоватый прием, по-моему.
– А, по-моему, хороший роман, – сказал простой Агамалеев.
– Тут ведь не в этом дело, – вплелся Коровкин. – Максим не говорит, что роман плохой, он говорит, что не похоже, будто роман написан тогда... (он протяжно повел рукой).
Корниловский буркнул что-то неопределенное, что Коровкин воспринял как поощрение:
– Если Саша хотел, чтобы было похоже на девятнадцатый век, – затянул он снова, но густой бас затопил его голос:
– Да, похоже, похоже – стихи такие же кудрявые. Салоны, дубровы, аполлоны. Одно слово –  «стыризация».
Кто-то хохотнул.
– Ну, зачем ты так? – прошептал еле слышно Коровкин.
– Не люблю постмодернизм, – невидимый мною бас зазвучал почему-то обижено.
– Забавно, что для того, чтобы выяснить, что роман никому не нравится, его потребовалось опубликовать,  – сказал неожиданно ясно Ингиров.
– Ну, вот, ты обиделся, – сморщившись, проговорил Корниловский.
Ингиров улыбался.
– Я не обязан хвалить твой роман, – Корниловский пытался оставить рыбью кость на краю тарелки, но она плотно приклеилась к пальцу, отчего его брезгливые попытки становились все более нетерпеливыми. –  Как стилизация он не удался, и я сказал уже, почему. А на вещь самостоятельную, прости, он не тянет. Написать такое двести лет назад было бы фантастически круто, но сейчас, – он сморщился. – Это все равно, что «Чайльд-Гарольда» заново сочинить. Не серьезно. Одно достоинство – стихи гладкие.
Красный Коровкин старательно косился в колодец.
Над столом уже не звенели, голоса колыхались как будто издалека, и издалека же накатывало волнами:

«А у реки, а у реки, а у реки…
Гуляют девки, гуляют мужики.
А у реки а-а, а у реки…»

Ингировские волчьи глаза горели над столом.
«Да, тебе сейчас непросто, – думал я, незаметно вглядываясь  в Ингирова. – А чего ты хотел? Здесь же нет человека, который не завидовал бы тебе. Может, только Агамалеев, которого ты высмеял, который и не литератор вовсе, а рекламщик. Твой роман для всех как страшный сон. Его печатают, его продают, о нем пишут. Да, что там продают и пишут! Шумиха на всю Россию поднялась! Некому неведомый автор из никому неизвестного Хабаровска взял и откол штуку – роман и в стихах. Александр Сергеевич Пушкин! Любите и жалуйте! Поэт, которого никогда не было, и быть не могло. Господи, да я сам столько лет бился над тем как оживить эти треклятые слова, как вдохнуть в них жизнь, как научиться писать так, чтобы шло от сердца, чтобы читали, не отрывались, чтобы вышло настоящее, а не вымученная подделка. Господи, ведь надо было написать так, как до меня никто не писал, чтобы ни на кого не похоже, чтобы все было свое – новое, истинное, влекущее. И вот пока я бился над этой загадкой, пришел ты, потыкал пальцем – бордо, сыр лимбургский, roast-beef окровавленный – слова завертелись, и составился роман. Чего проще! Чего проще, сукин ты сын!
А скандал тем временем нарастал.
– Постмодернизм, – кричал пьяный Котов. – Весь твой роман пропитан постмодернизмом. К чему это? К чему эти… эти стишки? Прав, прав ты, Максим, – Корниловскому, – форма тогда начинает преобладать, когда сказать нечего! Красиво, газеты хвалят, а содержание – тьфу… Ни о чем! Потешить себя и публику – глядите как ловко я все обыгрываю…
Ингиров молча улыбался.
 «Ну, давай же! Маски сорваны. Или ты специально затеял это? Специально пригласил всех, напоил водкой, чтобы прорвало всех, чтобы уже ясно стало – ты на одном берегу, мы на другом и между нами пропасть? Ты вполне мог устроить это, ты хитер, демон, хитер и наблюдателен и тебе интересно, что за люди окружают тебя. Но от меня ты ничего не добьешься. Твой роман хорош, он ослепительно хорош. Ничего равного ему просто не существует, но я тебя ненавижу. Ты стал моим наважденьем, но будь я проклят, если выдам это. А рыба, что ты заказал, необыкновенно вкусна».
Я думал так, думал несвязанно. Мешал водку и сок. Видел, как восстают на Ингирова все новые и новые враги. Видел, как Агамалеев пытается всех примирить. Как наполняют рюмки равнодушные к шуму официанты. Как бледнеет и сжимается в кресле Ингиров – злой, заострившийся, но не сломленный. И представлял себя – тоже злого, но злостью скрытой и ненавидящей, тоже сжавшегося в кресле огромным пауком.
«Мы с тобой, только мы с тобой, – стучало в голове. – Ты химера, порождение моей больной фантазии, ты не существуешь даже. Пушкин! Пушкин! Пушкин! Что за идиотская фамилия! Вздор!»
Плавали бесшумные официанты.
Два паука притаились друг против друга в креслах.


Глава 2
Пока я добрался до дому, разгоряченность схлынула. Тоска и опустошенность заняли ее место. Медленно поднялся по лестнице. Черные, будто гудроном смазанные двери, отражали свет. Я долго не мог попасть ключом в скважину.
За последний год в моей жизни произошло столько странных и необъяснимых событий. Почему же я думаю о том, что ждет меня за этой дверью все та же сыроватая комната с пятном на потолке, буровато-зеленые обои с розовыми прожилками и оставшаяся с утра в раковине посуда? Хотя грязная посуда сама по себе способна наводить тоску.
Хотел лечь спать, но понимал, что не усну. Ходил, пил чай, смотрел, как мотается в кружке огненный волос лампы. Смотрел на заснеженную крышу гаража, на черное небо и развесистый фонарь за окном.
Не доверяйте вечным мыслям!
Не доверяйте идеалам!
Ни к чему хорошему это не приводит.
Я книжный человек. Я люблю книги, я связал с ними свою жизнь, и, похоже, зря, хотя они подарили мне много приятных минут.
Я влюбился в книги еще в детстве.
Воспоминания о некоторых из них и сейчас вызывают смутный трепет, хотя я почти ничего не помню и подозреваю даже, что это вовсе не воспоминания, а какие-то сгустки эмоций по странной прихоти, прилепившиеся к памяти. Есть или нет в «Алисе» эпизод, где в самом конце она выходит на поле и встречается с королевой? Он залит у меня каким-то неистовым солнцем и радостью, в нем много неба, зелени, в нем окончание трудного пути и достижение желанной цели, но есть ли это все в настоящей «Алисе»? Или вот отрывок, даже не отрывок, так, неясная картинка – Мио и его друг идут через поле или болото во мрак, где высится замок зловещего Като. Есть ли эта сцена в настоящей книге? Выдумал ли я это болото и эту ночь, беспросветную и бесконечную, и ночной воздух, стонущий от предчувствия и отчаянья?
Я так мало помню, но помню, что с ранних лет отдавал предпочтение выдуманным историям. Что может быть интереснее, чем проживать чужие жизни? Что может будоражить сильнее? Все, что я видел вокруг, было таким обычным. Все тот же двор и вечный подорожник, приляпанный на тропинке, все та же береза у скамейки, все та же черемуха. Я просыпался, шел в школу, шел домой, делал уроки, гулял во дворе — это повторялось изо дня в день, и в этом не было никакой романтики. А в книгах ветер выдувал паруса, книги дышали соленым бризом, пороховой дым затягивал их страницы — и все, все в них было настоящим. Я жил каждой из этих книг. Падал в колодец с Алисой, прятался с Мио в замке, крался с Джимом Хокинсом к захваченной пиратами шхуне. И было так интересно жить чужими судьбами. Более настоящими, чем моя. Более осмысленными, чем моя. Более увлекательными, чем моя. И быть уверенным, что и завтра, и через месяц, и через год это все никуда не исчезнет, и оставлять небрежно закладку на середине главы так, словно и у меня впереди была целая вечность.
Книги притягивали неотвратимо, и вот, балуясь, я начал писать. Подражал поэтам, сочинял истории, выдумывал героев и собственную жизнь. Словом, я увлекся сочинительством и что же?
Довольно быстро я решил, что я гений. В этом нет ничего удивительного, к тому же это очень удобно. Что может сравниться с тем божественным чувством свободы, когда слова текут легко и вдохновенно, когда связываешь и развязываешь человеческие судьбы, когда от движения твоей мысли зависит участь целых народов?
Я помню, как просиживал ночи на кухне, сочиняя какую-нибудь историю. И вот написана глава, но как в груженом составе вагоны не успокаиваются сразу, а, прокатившись немного, вздрагивают – натягиваются автосцепки, и скрытое напряжение, долго гуляет со стоном и скрипом, так и слова не хотели никак успокаиваться, и стоило взгляду зацепить их – звучали каждое на свой лад и требовали внимания. Нужно было время, чтобы ушел лишний звук, чтобы воображение не откликалось слишком пылко, но глаза продолжали обегать текст, в узоре предложений и перекличке слов стремясь отыскать незамеченный прежде изъян.
Игра эта мне нравилась. Вот, скажем, слово «сколько» и через строчку опять повторяется. Изгнать его или оставить? Читаешь быстро – спотыкаешься, летишь кувырком, и следующая фраза остается незамеченной. Читаешь медленно: сколько! сколько! падает ударение, и выходит осколок, разбитый абзац окрашивается в бутылочный цвет.
Но так ненадежно это. Будет ли прок от моих бутылочных абзацев? Обратит ли кто внимание, ведь я сам (будем откровенны) заметил, перечитывая на десятый раз. А ведь «сколько» еще и скользкое слово. Поскользнется читатель, да и расшибется на моих предложениях. Так, значит, выкинуть?
Или оставить?
Или выкинуть?
Эти волшебные сомнения, такие приятные, такие томительные и, в общем, безобидные. Эти грезы над пустым листом, эти мечты о собственной избранности. Ингиров, ты бы меня понял, хотя и улыбнулся бы моей наивности.
Когда схлынул первый восторг, оставив по себе несколько рассказов и тетрадь набросков, так и не ставших романом, оказалось, что писательство –  изматывающее занятие. Мир вовсе не стремился воплощаться в слова, и открывал свои тайны не вдруг. Одно время мне казалось, что ключ к этим тайнам лежит в сравнениях. Я был одержимым сравнениями: роса напоминала мне бриллианты, озерная гладь – зеркало, луна… луна, наверное, тоже что-нибудь напоминала. И странное дело. Казалось бы, сравнения должны быть успешны, когда мы отыскиваем вещи друг на друга похожие. Но нет! Велосипед похож на самокат, да и ручка на карандаш похожа, только литературы из этого не получится.
Но вот я ехал в автобусе и видел – строится церковь. Белое, задернутое лесами тело, из которого торчала башня с пронзительным желтым куполом. Торчала словно шея цыпленка. Что общего между церковью и цыпленком? Но эта тощая башня-шея, этот задранный купол-клюв, это неопрятное белое строение, так похожее на яйцо, невольно выдавали тщательно оберегаемую тайну. Мурашки бежали по коже от осознания, что церковь вовсе не церковь похожая на цыпленка, она и есть цыпленок: неопрятный, грязный, голодный, запрокинувший к небу свой золоченый рот. Подсмотренная тайна наполняла сердце пьянящей радостью, но и предчувствием отмщения тоже, словно я угадал то, что угадывать было нельзя.
Но прозрения подобные этому были редки. В большинстве своем слова давали лишь приближение к тому, о чем хотелось сказать. Бестолковая их толпа заполняла лист, но чем дальше, тем очевиднее становилось, что они неспособны передать то, для чего призваны.
Это огорчало, но тем внимательнее я вчитывался в любимые книги. Как удалось Толстому или Чехову подобрать верные слова? Как удалось им сделать так, чтобы я переживал за героев, чтобы думал о них снова и снова, чтобы предпочел их живым людям? Как удалось им сотворить мир более правдоподобный, чем тот, что окружал меня? Их магия была исключительна, и способы, которыми они добивались этого, стали пристальным объектом моего внимания. Им было дано самые незначительные события превращать в нечто ценное. В самых глупых и пошлых людях открывалась, если не красота, то какая-то законченность. Существование  обретало смысл и глубину. Пьянчужка реальный вызывал у меня отвращение, но стоило Булгакову или Достоевскому заманить его в свой роман, все волшебно преображалось. Случайная судьба оказывалась в центре мироздания. Словно лупой выхваченный из сонма людей, он представал перед нами с рюмкой, вечной испариной, раскрасневшийся и жизнерадостный, и без него пустой казалась бы страница – он был необходим книге, как необходима Парижу Эйфелева башня, как немыслимы фисташки без пива. 
В словах таилась невероятное могущество – пойманные в их сеть, целые миры приобщались к вечности, и люди, которым дана была власть над словами, в моих глазах были сродни богам. Я чувствовал, что принадлежу к ним, чувствовал свою избранность. Мне, как и им, удавалось угадывать тайны этого мира и воплощать их на бумаге, и эти находки не были случайными. Я знал, что когда-нибудь напишу великую книгу. Это поддерживало меня, когда становилось совсем трудно.
Конечно, иногда я утрачивал эту веру. Иногда мне казалось, что мои потуги прибиться к великим – жалки, и дело было не в том, что я не талантлив, а в том, что фантазия давала слишком много возможностей, и я не знал на чем остановиться. Герои могли поступать так и этак, описание можно было дать от первого, а можно и от третьего лица, десятки различных планов и развязок возникали в голове, и все они могли быть по-разному воплощены. Я терялся в этом изобилии, не зная, что выбрать, не зная, толком, что именно хочу сказать.
Хуже того. Меня не оставляло подозрение, что все уже написано, что я заимствую то у одного, то у другого писателя. Пишу фразу, а в голове: «Что-то подобное было у Набокова». И ладно бы знать точно – что. А то интонация, видите ли, схожая померещилась. И хотя можно было писать настолько бесцветно и невыразительно, чтобы не мерещилось уже ничего, но хотелось-то совсем не этого. Хотелось своеобразия, оригинальности, узнавания. Хотелось создать собственный стиль, яркий и самобытный, не меньше. Иногда мне казалось, что я близок к этому, но, перечитывая свои тексты, я видел, что стиль мой неустойчив и подвластен влиянию, что любимые авторы улыбаются мне с моих же страниц, и это было мучительно.
Я искал способы отличаться от всех, старался даже не читать никого только бы сохранить свою писательскую девственность. Но, увы! Результатов это не принесло или, вернее, принесло совсем не те результаты. Любое предложение подвергалось тщательнейшей оценке, переделывалось помногу раз, дабы не стыдно было представить его на суд вечности. Следствием же стало, что я без конца перечитывал написанное. А надо ли говорить, что самый оригинальный и удачный текст покажется бездарным и затасканным, если без конца его мусолить. Мой же далеко не всегда был оригинальным и удачным.
И все-таки даже в такие безысходные моменты я говорил себе, что это временное, что, пусть не сейчас, я непременно добьюсь своего и напишу необыкновенную книгу. Я найду свою тему и своих героев, и мрак отступал.
Просто мне нужно было время.
Чтобы осмыслить.
Чтобы найти.
Чтобы выразить.
Чтобы кристаллизовался опыт, и роман засиял драгоценными искрами.
Точнее так я думал до сегодняшнего дня.
И снова поплыли перед глазами официанты, литераторы, прыгающий кадык Коровкина.
Эх, Ингиров, Ингиров…
Ты сделал такую простую вещь. Ты описал мир так, словно увидел его впервые. Ты не пытался казаться сложным и всезнающим и непохожим на всех, ты делился с читателями и сомнениями и воспоминаниями, ты хандрил и веселился, не страшась, что о тебе подумают, и какой поразительный результат – ты кажешься и умным и легким и необычным одновременно. Как тебе это удалось? Как удалось тебе то, к чему всегда стремился я?
Я подошел к окну. За окнами крошился с неба меленький-меленький снег. Пуста была улица, пуста была автобусная остановка.
Наклонил заварник – свернутая струйка зазмеилась в кружку – кончился чай.
Зачем я вообще пошел на этот вечер? Что хотел увидеть?
Я посмотрел на свои руки – они легонько дрожали.
И вспомнилось снова: кухня на родительской квартире, капает кран, часы на полке, и вспомнилось с такой ясностью, что показалось, будто из-под стола выйдет сейчас кошка и посмотрит на меня внимательно, как умеют смотреть только кошки.
Но кошка, разумеется, не вышла.
Кошка умерла пять лет назад.
Через минуту я доставал из ящика тетради. В голове стояла водочная мягкая стена, был поздний час, но я уже листал страницы. Это был дневник, который я забросил больше года назад. Открыл с конца.


Глава 3
10.11.07
Удалось разжиться недорогими ботинками. Самое время, на улице уже холодно. Кроме того, я простыл.

15.10.07
Давно не писал, событий же за это время произошло немало.
Во-первых, устроился менеджером в психологическую консультацию. По крайней мере, это лучше, чем быть охранником. И люди приятнее, и платят опять же больше, хотя все равно мало. Интересно наблюдать за посетителями. Многие, особенно те, кто приходят впервые, нервничают, стараются это скрыть, и выглядят забавно.
Во-вторых, совершенно неожиданно напечатали мою рецензию. Уже не думал, что выйдет, хотя и тираж ничтожный, и никто не прочитает (какой больной читает университетские сборники?), но все равно приятно.
Осень стоит необычайно теплая.

22.09.07
Сентябрь провожу в гостях. Все вернулись из отпусков: полные впечатлений, покрытые загаром, с кучей фотографий. Стараюсь запомнить побольше историй обо всех этих чудесных местах, чтобы потом врать, что это я там побывал:). Бали, Самоа, Париж, Вена. Санкт-Петербург бледно смотрится на таком фоне. Есть и отечественная экзотика: Камчатка, Байкал, Алтай. Ну и конечно, Китай. Хотя кого удивишь сейчас Китаем? А я и там не был.
Хруль выпустил книжку стихов. Сегодня встретил ее в магазине, по иронии судьбы в разделе «Краеведение». Наткнулся среди прочего на такое:

«Мне кроссовки милее, чем кожа от Гуччи
И свет белезнее и вспученность круче».

Пожалуй, не разойдется книжка.

12.09.07
Заходил Корниловский. Болтали, конечно, о литературе. Корниловский предрекает, что скоро смайлики и прочие финтифлюшки устойчиво перекочуют в литературный текст, примерно как закадровые аплодисменты обосновались в сериалах. Должен же читатель понимать, когда автор шутит:).

05.09.07
Научился получать тихое удовольствие от своей работы. Картинки на экранах уже не кажутся хаотичными, и когда человек исчезает на одной, я знаю, где он должен вскоре появиться. Картинки черно-белые, и  все выглядит каким-то лунным пейзажем. Даже люди своими заторможенными движениями напоминают космонавтов. Ведут себя все по-разному. Есть такие, кто долго и внимательно изучает продукты и все, что на них написано, есть те, кто валит в корзину, что попало. Кто-то облетает зал один раз, кто-то ходит от полки к полке, возвращается, кладет продукты в корзину, потом ставит обратно.
Вчера рядом с закутком, где я сижу, устроили рекламную кампанию. «Пробуйте продукцию нашей фирмы. Дегустация бесплатно!», – надрывались весь день девушки в комбинизончиках. Домой пришел с больной головой.

30.08.07
Лето на излете.
В силу этих, а может других причин, я устроился на новую работу.
Теперь я охранник. Охраняю магазин, правда, довольно своеобразно – смотрю на монитор, где в девяти квадратиках двигаются черно-белые человеческие фигурки. Понять, чем они заняты, по-моему, невозможно, а значит, если кто-нибудь попробует что-либо украсть, я этого просто не замечу. А если замечу, то 1) пост покидать нельзя, 2) я единственный охранник. Старший менеджер на мои сомнения только загадочно улыбнулся и сказал, чтобы я не парился. А я парюсь.

26.08.07
С рекламщиками придется расстаться. Денег они платить не хотят, я же не хочу на них бесплатно работать. Просматриваю объявления в «Презенте», узнаю множество интересных вещей. Вот, например, в какое-то муниципальное учреждение (аббревиатура на полстраницы) требуется главный бухгалтер с пятилетним стажем, со знанием английского! и международных стандартов бухгалтерского учета! Зарплату предлагают – 15 тыс. Зачем английский? Зачем стандарты? И, главное, какой идиот, зная английский и международные стандарты, согласится получать 15 тыс. рублей? Вообще, судя по газете, выгодно быть директором филиала, коммерческим директором и иногда главным бухгалтером, ибо зарплаты здесь от 60 тыс. рублей. Всем остальным повезло меньше. В целом, впечатление грустное. А еще этот дождь.
Что-то я разнылся.
Пойду спать.

22.08.07
Черти мои рекламщики! Сегодня был бой и притом самый жесткий. Говорил с директором, сказал, что мне не нравятся разброд и шатания, еще меньше нравится, что не платят денег.
– А что говорит начальник отдела? – спрашивает тот. 
– А давайте позовем, да послушаем, – отвечаю.
Сергей Викторович, выдернутый, похоже, из-за пасьянса, очень удивился, но быстро оправился и начал жаловаться на трудные времена. Его послушаешь и невольно посочувствуешь. Оказывается вся сложность в том, что нет заказов. А чтобы были заказы надо привлекать клиентов, не срывать сроки, не давать обещаний, которые не можешь выполнить, словом, надо еще и работать, а дело это абсолютно невозможное. Всю эту чушь он произносит с таким серьезным и чуть обиженным выражением лица, что невольно проникаешься участием. Проникаешься, если нет долгов на семь тысяч. Но у меня есть долги, вот меня и понесло.
Кончилось тем, что директор обещал принять меры. Дал Сергею Викторовичу взбучку, а потом и всему отделу. Чувства смешанные: вроде и добился, чего хотел, а все как-то коряво. Кроме того, не любит меня теперь Сергей Викторович.
Переживу ли?

08.08.07
Да, что же у нас, что ни делается – все к лучшему! Сегодня, например, не выдали зарплату. Вообще дела у нашей конторы плохи. Заказов мало, а те, что есть, мы с треском проваливаем. Причина? Все держалось на одном человеке, и когда он переключился на другой бизнес, немедленно стало приходить в упадок. Если так пойдет дальше, придется, видимо, искать другую работу, а жаль – прикипел я уже к сочинению слоганов!
Роман не писал почти месяц. Надо с этим что-то немедленно делать!

27.07.07
Литературные вечера у Дорошевича ужасны! Сколько раз давал себе зарок не ходить и все равно шел, убедив себя, что на этот раз будет иначе. На этот раз все было иначе в том плане, что было особенно мерзко.
У Дорошевича есть нездоровое пристрастие к простым людям. У него читают сантехники, слесаря и грузчики. Дорошевич верит, что их жизненный опыт несоизмерим с опытом нормального человека и заискивает перед ними.
С горя купил бутылку вина. Это глупый поступок, денег лишних нет, но надо было привести нервы в порядок.

23.07.07
Переезд окончен! Вещей у меня мало, главная обуза – книги. С ними-то я и намучился, распихивая их по сумкам, коробкам и чемоданам. А потом таская взад-вперед по лестницам.
Сегодня их разбирал. Шкафа книжного нет. В результате комната приобрела своеобразный вид – книжки везде: вдоль стен, на подоконнике, на столе и даже за диваном. Кто бы их еще читал…
Вечером, по случаю перемены места, были приглашены Дорошевич, Корниловский, Шевцов и Андрей. Сидели с пивом и закусками на полу. Тут же и курили. Очень мило, просто, по-студенчески, почти богемно. Разошлись часам к двум.

19.07.07
Осмотрел квартиру. Хорошая квартира. И, самое главное, квартира, а не эта жуткая комната, откуда меня выселяют. Смущает, правда, то, что в ней сыровато, но да ничего.
Опять же немного просят, хотя «немного» применительно к ценам на недвижимость – нонсенс. Немного – означает немного по сравнению с другими, немного, в смысле подъемно, вот, что значит это немного. Для меня же это означает половину зарплаты. Если же учесть, что на работе дела в последнее время идут неважно…
Гнилые это мысли! Гнать их прочь и паковать вещи!

16.07.07
Пытаюсь подобрать квартиру. Поставил на уши друзей и знакомых, но результатов пока ноль. Цены кусаются страшно. Откроешь газету и уже нужен валидол.
И ведь строят, по всему городу что-то строят. Жизнь в Хабаровске вообще стала бешенная. Идет какое-то небывалое строительство. Растут дома один за одним. Открываются бизнес-центры, выкупаются квартиры под офисы. И вместе с тем цены невероятные и продолжают расти. Появляются вывески и тут же исчезают. Все хотят делать бизнес и, такое впечатление, что все делают. Шальные деньги гуляют по городу. Странно все это, и вызывает ощущение ненадежности.

19.06.07
Время пропадает бездарно. Провожу дни в гостях, в результате роман почти не движется. Впрочем, плюсы тоже есть. Корниловский решил отпраздновать свои «Судные денечки» и заказал ресторан. Было много водки, чепухи и шампанского. Был Евгений Кац. Выглядел ужасно. Все сходятся на том, что человек он конченный. Приглашают из жалости. Все это мерзко.
Кончилось танцами до двух часов ночи. Оказывается, я здорово отстал от жизни – совсем не знаю песен. Что новое? Что старое? Черт его разберет. Зато танцуют по-прежнему, т.е. кто как умеет.

11.06.07
Похоже, рецензию уже не напечатают. Университету не до нее. Сейчас летняя сессия, потом отпуска, потом забудется. Ну и пусть. Рецензия все равно паршивая. Плохо то, что роман пишется медленнее, чем я рассчитывал.
Зато обильно пишутся рекламные слоганы. Раньше, слушая их по радио, задавался вопросом: «Какой идиот это сочиняет?» Теперь жизнь приоткрыла передо мной эту тайну.

29.05.07
Сегодня кончился свет. Он кончился везде – в люстре, холодильнике, часах на кухонной полке. Я лежу на полу рядом со свечкой. Она живет в круге собственной тени. Вытянулось пламя – мотнулась по полу тень. Чем меньше я занимаюсь романом, тем живописнее становится дневник. Привычка выражать то, что вижу, берет свое.

09.05.07
Студент наш куда-то пропал. День победы мы отмечали вдвоем с Алексеем Ивановичем.
До этого я знал о нем две вещи: он работает вахтером на Дальэнергомаше, вернее том, что от него осталось; и, разбивая над сковородой яйцо, вытягивает губы трубочкой.
Теперь же выяснилось, что в советские времена Алексей Иванович был большой шишкой, возглавлял отдел разработок и одно время исполнял обязанности главного инженера завода. Он рассказал, между прочим, что завод этот производил совершенно изумительные детские коляски, которые тут же уходили на экспорт, и к разработке которых, он был причастен. Служил в юности на флоте, много ездил по стране, был два раза женат, сын у него в Москве, дочь в Новосибирске. Он ругал перестройку и хвалил персики, которые ел в Ташкенте.
Алексей Иванович симпатичный человек. Но он разворачивает передо мной свою жизнь, и я чувствую тоску. То, что пленяло, радовало, печалило – теперь свиток пыльных событий, какие есть у всех. Жены, дети, командировки… Я смотрю на его лошадиное лицо, и вдруг в стеклах его очков вспыхивают красные звездочки.
Это салют.

30.04.07
Пять дней назад я переехал. Новое мое пристанище представляет собой узкий гроб с высоким сводчатым потолком. Обои страшные. Мебель: перекошенный на правый бок диван, табурет, стол с тумбочкой без дверцы и книжный шкаф без книг.
Все бы ничего, но квартира трехкомнатная, а это значит, что нас в ней трое. Я квартирую с пожилым господином в очках и студентом неопределенной специальности. По утрам мы сложно вальсируем между ванной, туалетом и кухней и деликатно оттираем друг друга от плиты. В воздухе плотным туманом висят: простите, будьте любезны, пожалуйста, ах, не беспокойтесь. Мы все очень вежливы, очень боимся друг друга потревожить и не смотрим друг другу в глаза, поскольку боимся увидеть там ту же нищету, одиночество и безнадежность.

05.04.07
Давно не брался за дневник. А жаль – событий произошло много. Я занимаюсь теперь рекламой, причем сразу в двух качествах. В первом качестве сижу за столом и, льстиво улыбаясь, объясняю клиенту, что лучшее, что он может сделать – это заказать у нас полнокровную рекламную кампанию. С рекламой та же проблема, что и с футболом – в ней разбираются абсолютно все, и клиент уходит, заказав один-единственный баннер. Второе качество – изобретатель рекламных слоганов. Мой талант нашел странное признание. Теперь по ночам я рифмую идиотские стишки, да изобретаю слоганы. Скажем, для ОАО «РЖД» – «Из колеи не выскочит!», но нравится он, похоже, только мне.

03.03.07
По взглядам, которые бросает на меня хозяйка, понимаю, что скоро мне откажут от квартиры. Надо искать что-то другое, но цены!
Они растут, но инфляции, как водится, нет. Прошли слухи, что собираются реконструировать вокзальную площадь. Иначе пустить трамвай и построить фонтаны.

28.02.07
Совсем забросил дневник. Писать, впрочем, было особенно нечего. Роман ползет медленно. Все как будто не хватает чего-то. Продираюсь как сквозь глубокий и липкий снег.
Завтра весна. На душе муторно.

03.01.07
Прощаясь со старым годом, принято подводить итоги. Итоги таковы: один опубликованный рассказ, три написанных и неопубликованных, шесть недописанных, да восемь страниц романа. Негусто.
Перед новым годом поссорился с хозяйкой. Она хочет поднять квартплату, я этого не хочу. Насилу убедил ее оставить пока прежнюю, но эта отсрочка месяца на три, а дальше мрак. Где взять денег? Этот вопрос преследует меня неотступно: где взять денег?
С такими мыслями трудно обрести спокойствие.

10.12.06
Неожиданно начал писать роман. Странное чувство, я думал никогда уже этого не будет.
Но посмотрим.

14.11.06
Осень. Все еще осень, а хочется зимы.
Заходил Корниловский, принес бутылку вина. Хорошо посидели, но он ушел, и сразу стало тоскливо. Частые смены настроения одолевают меня. От поганого к еще худшему.

22.10.06
Встретил на улице Корниловского. Был он весел и рассказал среди прочего, что Котеночкин задумал сочинить венок сонетов.
А получился веник.
Большой оригинал этот Котеночкин. Единственный румяный поэт в городе. Единственный, кто пишет слово поэзия с большой буквы. Единственный, кто бескорыстно хвалит чужие стихи.

10.09.06
Вчера случилось литературное побоище. Сошлись поэт-из-Владивостока и Арт Телемшеев. Ключевые слова: море-волны-паруса, блуза белая, грудь открытая; грудь открытая – перси томные; перси томные, босоногая, все по берегу чайкой брошенной. Этот Владивостокский эротизм заканчивался перефразированным вступлением к «Анне Карениной», а надо знать задушевное отношение Арта Телемшеева к Толстому. Едва поэт-из-Владивостока договорил последние слова, вступил Арт Телемшеев:
– Что-то белое, жаркое металось как в бреду: «Ах, дурно делаю, скверно!», но, сама не подозревая, делала хорошо.
И поделом!
Перечитал, и грустно стало. Разучился я подбирать слова и что пишу, понятно только мне. Впрочем, никто кроме меня это не прочитает, ибо пустая трата времени читать чужие дневники.

17.08.06
Все-таки Гете самый переоцененный поэт. Его «Фауст» ужасен. Первая часть еще кое-как, и то только оттого, что по ней поставили оперу. Вторая – просто невнятная мешанина. Недаром половина переводов обрывается на первой.

12.08.06
Решил прочесть «Фауста». Третья попытка.

10.08.06
Я, наконец, дописал его. Ура!

24.07.06
Неужели я в отпуске? На улице жара, вечером обещают грозу. Рассказ пишется гораздо быстрее, чем я думал. Видимо, надо чаще брать отпуск.

20.07.06
Уже три дня пишу один забавный рассказ. Там Питер, книги и одно небольшое убийство.

15.06.06
Ох, уж мне эти литераторы. Ох, уж мне эта литература.
Не надо было столько пить.
Не надо.


Глава 4
Мы шли к Дорошевичу, у которого собирался литературный народ.
Было пасмурно. Утром прошел дождь, и лужи, следуя неизменной привычке начинать с крыш, выставили на продажу дома с тем особенным безразличием, которое возникает от длительного коммерческого неуспеха. Мы шли, не торопясь, заходя во все книжные магазины, нигде ничего не покупая. Мимо парка, где катали на лошадях. Мимо площади и фонтана в газовой юбке, со свешивающейся набок струей. Почему-то хотелось спать.
Может быть, я просто нервничал.
Проезжая мимо, машины оставляли на асфальте рифленые следы.
Мне кажется теперь, что всю дорогу мы прошли молча, но такого просто не могло быть, а значит, мы говорили, и я, даже может быть, больше, чем следовало.
Пантограф трамвая, с того места, откуда он был виден, напоминал скелет, сцепивший руки над проводом. Было душно. Пахло чебуреками и землей. От башни с золотисто-коричневой чешуей на куполе мы повернули вниз.
Спустя полгода, по этой же улице будет возвращаться герой так и не написанного мной романа. Всякий раз фонарь будет раскладывать его тень надвое: заднюю – маленькую и плотную, которая, нырнув под ногами, будет выскакивать спереди, удлиняться и бледнеть, пока не сольется с первой, зыбкой, почти невидимой. Они будут вертеться вокруг него как часовые стрелки. Я напишу об этом через два месяца, когда растает снег, по которому он шел, а тот, что останется, не будет перламутровым.
В лифте мы поднялись на шестой этаж.
Дверь отошла нам навстречу, открывая полумрак и висевшую в нем фигуру.
– Гена дома? – спросил Андрей. Слова заходили волнами, чуть-чуть рассеяли полумрак. Женщина в белой ночной рубашке не ответила. Темнота проглотила ее ноги, бока, лицо – последним исчез белый нимб, словно кто-то задул одуванчик.
Мы остались одни. Стало слышно, как плачет ребенок. На стене висела клеенка с утятами, на клеенке велосипед с одним колесом. Стояла сбоку стиральная машина, вроде бы ржавая, тазик с пачкой стирального порошка и щипцами. На вешалке с крюками висели пальто и тулуп, несколько курток горой были свалены на тумбу. Пахло чем-то сладковато-соленым.
Мы двинулись по невероятно длинному, забитому мебелью коридору. Вдоль мешков. Комода. Компьютера. С шапкой на мониторе. Вдоль трюмо с нашими двойниками. Мимо комнаты, где скрылась женщина, где плакал ребенок. Дальше в совершеннейший мрак. Коридор изгибался, отсвечивал латунными ручками. Ковер кончился. Под ногой оказалось что-то склизкое и мокрое, наверное, половая тряпка. От неожиданности я налетел на Андрея, он делал что-то с мягкой темнотой, постукивал, шуршал, бубнил…
Сквозь напечатанную скобку, потек мутный свет. Желтая скобка стала толще, превратилась в проем.
Забубнило громче и затихло. Горело шесть свечей. Над ними лицо, под ними листы. По краям комнаты угадывались люди.
– Идите сюда, – раздался голос. Мы пошли. Метнулись чьи-то ноги.
– Извините, – глухо сказал Андрей.
– Садитесь, – рука подпрыгнула, указывая вниз. Пустота обернулась креслами.
В наступившей тишине беззвучно скатилась парафиновая капля – свеча откладывала икру.
– … и не было больше домов и улиц, мостов и вокзалов, – затянул новый голос. – Земля и небо исчезли. Не было ничего – огромное белое пространство растворило в себе Город. Оно пеленало его, оно заботилось о нем, оно пело ему песни – странные колыбельные, которые невозможно было отличить, в которых не повторялся ни один звук. И Город слушал. 
Сто лет он отвоевывал себе место. Осушал болота. Уводил под землю реки. Он выедал лес, и на месте леса вырастали дома. На карте было видно, как спокойное зеленое поле режет ломаная линия – граница города. На карте она была по-прежнему. А в действительности нет.
Окна почти ослепли от снега. Ветер гнал его волнами: бросал вверх, вниз, выгибал стеной – деревья стонали от этих жестоких выходок. В первый день машины сражались со снегом. Бульдозеры наворотили целые горы. Самосвалы не успевали их вывозить. Ночью еще можно было видеть, как расплываются шарами фары, как несется к ним и сгорает искрами снег. Днем еще ездили грузовики. Но к вечеру движение прекратилось.
Двери подъездов приходилось держать открытыми. Снежные горбы как собаки ложились на порог. Каждые два часа их прогоняли. Но каждый раз они возвращались. И Город стал отступать.
Закрывались маленькие магазины. Люди не могли добраться до работы. Снег поднялся сначала на тридцать, потом на сорок, а потом на восемьдесят сантиметров. По улицам невозможно стало ходить. Невозможно было копать траншеи, снег был как живой – колючая взвесь между землей и небом, текучий как песок…
Голос читал дальше, а пламя волновалось, не зная, видимо, как поступить. Стараясь успокоиться, оно шевелило чтецу брови. Это не помогало, и оно устроило безмолвное совещание, где каждый звук был предметом спора, и тени то склонялись друг к другу, то отшатывались и не могли никак прийти к согласию. Теперь, когда глаза привыкли к темноте, я мог разглядеть человека, обхватившего руками колено, почти невидимого. Девушку рядом с ним с волосами пронзительно медного оттенка. Очки рядом с девушкой. Как стеклянные брови.
– Город стоял по колено в снегу. Но мог идти, куда хотел. Исчезли препятствия: реки, овраги, озера – все то, что не пускало его – сгинуло. Но, зачарованный, он стоял неподвижно, слушал странные песни, на которые только теперь обратил внимание. Они были похожи как две капли воды, они никогда не повторялись, их можно было слушать и слушать, но невозможно было запомнить. А, услышав раз, хотелось, чтобы они звучали вечно.
Твердь исчезала – снег мело сверху, снег мело снизу. Город обращался в кокон, терял к окружающему всякий интерес. В редких окнах плавал слабый свет. Электричества не было. Там горели свечи. Там сбились люди. Там ходил по стенам страх. А в темных окнах не было страха. Там слушали песни. Глядели прозрачными глазами, в которых засел снежинкой Город. Не тот, который вырезал себя на карте, не тот, который зазывал туристов и торговал кока-колой под бело-красными зонтиками, теперь это был Город-призрак. С зыбкими домами, с неясными улицами – между тьмой и светом, между землей и небом, он был и не был, и был и не был – пела вьюга.
Да пела ли? Или это только примерещилось? И никаких призраков не было?
Не было призраков, только ходили тени, только у девушки с медными волосами гнулась в глазах оранжевая проволока.
Мы шли обратно. Глухое августовское небо, казалось, предвещало метель. Мокрые дома – темнее обычного. Мокрые улицы, на которых не оставалось следов от колес.
Но как удалось этому человеку заколдовать целый город? Сидел себе дома, забросив ногу на ногу, покачивал дырявым тапком, лепил слово к слову. Одно за другим. Как машина сосисочную гирлянду. Надоедало. Выходил на балкон, закуривал сигарету. Сплевывал. Слепой ноготь припадал к тапочной дырке, слова брались за руки и бежали по страницам. Вот так, играясь, между сигареткой и чаем похоронил целый город.
Это был странный мир, мир хабаровской литературы, тоже ставший для меня призрачным. Иногда, впрочем, прогуливаясь недалеко от Амура, я чувствую тень его вторжения. Он, словно, сосуществует рядом с нашей действительностью, то и дело врываясь в нее…
…невнятное мерцание на излете сетчатки или долетевший звук обнаруживают его неявное присутствие.
И еще воспоминания.
За правдоподобность которых уже нельзя поручиться.
Я помню летнее открытое кафе напротив Дома Быта (сейчас дом перестроили, и кафе того нет и в помине). Помню густеющий вечерний воздух, липы, грохочущие мимо трамваи, и разношерстую компанию за столиками. С пивом, фисташками, сигаретами…

«Невское» пить как Бордо,
Глотать фисташками устрицы…
Только оно западло –
Жить как герои Кустурицы.
 
И, кажется, авторы этому – бессмертные основатели идфутуризма Женечка Савросин и Арт Телемшеев.
Здесь и произошло мое первое знакомство с миром хабаровской литературы, когда Андрей ввел меня в круг людей нервных и своеобразных. Слушая незнакомые имена, названия книг и эти кинжальные – «вы читали? вы читали?», я испытал странное чувство, будто откуда-то с чердака достали пыльную шкатулку, открыли, а в ней миниатюрный Серебряный век – повернешь ключик, и Ахматова начнет читать стихи, и Гумилев схватится за игрушечную голову…
Да и было ли это все? Или это сон?
В «Гарцующем Пегасе», так называлось между своими кафе, всегда было шумно. Бренькала гитара, колыхался сигаретный дым и стихи, гам и хохот царили вокруг. Ольга Петровна благоволила этому хаосу. Рядом с кассой лежала пачка бумаги и карандаши. Подвыпившие художники рисовали шаржи, подвыпившие поэты писали стихи. Под утро Ольга Петровна собирала разбросанные рисунки, разглаживала и вывешивала на стойке. Выкраденные у времени лица со следами меню сопровождали наши веселые попойки.
Бутылки с пивом батареями выстраивались на столах. Полз и складывался сигаретный дым. Стойка горела как корабль в ночи. Огни сверху. Огни снизу. Вставив в рот карандаш, сидел совершенно пьяный Кац – в стеклянных глазах  колыхалось огненное море.

«А вы знаете ребята, что Малевича творенье
Провесило вверх ногами все двадцатое столетье»?

Но в затылок дышали «Любители шнапса» и «Бабы обе» – дуэт Алисы Ремар и Анны Трубецкой (реминисценция хлебниковского «Бобэобе»). Поднимал голову Котов, и никому неизвестный еще Евгений Кузнецов дописывал «Опереточные ноктюрны». Через год к неудовольствию своего уже известного мужа неспешно вступит на Олимп Катерина Кузнецова. Ее аукающая поэзия будет долго полоскаться в альманахах:

«Замирала тоска.
Упокоиться где бы?
Оступилась слегка,
Расплескала полнеба».

Ей будут подражать, большей частью безуспешно.
Владимир Котеночкин – восторженный малый, всегда готовый читать стихи, свои ли, чужие – ему было неважно, и тех и других у него было вдосталь. Был он хорош собой, с прекрасной вьющейся шевелюрой, перстнем на пальце и жизнерадостным, никогда не покидающим щек, румянцем.
Котеночкин был знаменит тем, что сам оформлял свои книжки. Он все делал сам. Вырезал что-то из цветной бумаги и клеил. Рисовал картинки. Писал от руки стихи. Почерк, кстати, был у него прекрасный, и книжки получались очень милыми, своей сорочьей пестротой напоминая былые девичьи альбомы. Но человек он был милый, простодушный, искренне считал себя философом и поэтом, и без него немыслимы были наши гулянки.
Заглядывал под тент Хруль – таким же в точности он вышел на своей классической фотографии, открывающей знаменитый трехтомник. Меланхоличное лицо, клок шелковистых волос на лбу и неровный пароходный нос. Он появлялся в сумерках с одной из своих обожательниц. Никто не помнил их имен, да в этом не было необходимости, бессловесные весталки сменяли друг друга с ритуальной последовательностью. Они охраняли длиннокурого бога с золотым локоном, но смеркалось, бог обращался в тень – только кроссовки двумя сугробиками светились под столом.  Автор строчки:

«Мне в жизни немного осталось:
спасение, смерть и причастье».

не хотел выпускать славу, но она выкатилась из рук. Он хотел повеситься, но, написав об этом несколько стихотворений, тему исчерпал. Стал пить, называя почему-то водку абсентом. Это на него ходила эпиграмма:

«Водку путает с абсентом,
Бархат путает с брезентом».

Или что-то в этом роде.
И стоял до утра бедлам. Мелькал фартук Любочки – неутомимой помощницы Ольги Петровны.

«Ленточка в косе-е…
Кто не знает Любочку?
Любу знают все-е!»

У стойки сбоку от кассы…
– Мне тут удобно, да и светлее, не беспокойтесь, ради Бога…
Изогнувшись вопросительным знаком, сжался Анатолий Резик. Он писал, писал всю ночь напролет. Ручка петляла, неслась зигзагами, проваливались строчки, взвивались вверх, хаос, хаос, хаос… И при этом ровные громадные поля. На одном женское лицо с отвалившимися губами. На другом рак с человеческими глазами.
– Господи, что за пакость вы рисуете? – Ольга Петровна морщится.
– Вам не нравится? – и упавшим голосом. – Так ведь одиноко ему там, на дне, плохо… И плакать нельзя. Как в воде плакать?
– Кому плохо?
– Да вот же Ракужнику.
Ракужник – странное слово.
И снова прерывистый шепот:
– А вы посмотрите, у него и хвостик как у ужа…
Взрыв хохота сминает фразу. Анатолий Васильевич втягивает голову в плечи:
– Ах, что это я, – маленькая лапка царапает стойку.
Ракужник. Туман.

А-я-яй, девчонка, где взяла такие ножки?

Где? Ну, где?
На полу шуршали пакеты из-под чипсов и орешков. Жестяные внутренности отражали свет. И под гитару простуженный голос уводил в ночь уже пьяные слова.
Люба сбрасывала со столов скорлупу. Неулыбающийся Стогов на листке блокнота набрасывал шарж на Катю Кузнецову – римский профиль, задумчивый взгляд. Алиса Ремар и Анна Трубецкая, укутавшись одной шалью, передавали друг другу сигарету. В углу спал Котов.
Когда ночь приподнималась над городом, и серый воздух начинал сочиться сквозь ограду, выступали дома, трамвайные рельсы, груды мусора на столах. Ненужный свет раздражал глаза. Было холодно. Резвым аллюром летел я к Амурскому бульвару, и вслед неслись неуместные слова:

«На том и этом свете буду вспоминать я,
Как упоительны в России вечера…»

– Даже не знаю, почему я об этом заговорил… Все это так давно было. Не знаю. Просто парадоксальным образом этот мир меня не отпускает. То есть, нет, нет, а вспомню… Начинаю расспрашивать, знаешь, так, невзначай… интерес зрителя, не больше. Я бы не хотел снова там оказаться. Совсем не хотел. Да и зачем? Все эти люди очень странные – изломанное, манерное поведение. Смотреть на них интересно, как интересно ходить по кунсткамере, но жить среди них, – покачиваю головой и улыбаюсь.
Часы показывают без двадцати минут семь. Через десять минут наша встреча закончится.
– Не знаю в чем тут дело, но мне кажется, – пристально вглядываюсь в шкаф, – мне кажется, пока я не разберусь с этими призраками, я не смогу писать. Понимаешь, во всем этом безумии было что-то настоящее… Как объяснить? Они могли быть очень странными, да, но при этом и очень настоящими. Эти люди на полном серьезе могли обсуждать, чьи стихи лучше: Котова или Бродского? Они спорили, приводили доводы, и это была не игра, совсем не игра! Они действительно чувствовали себя сопричастными бессмертной литературе. Они все как на подбор были гении, это могло раздражать, веселить, ты мог чувствовать себя среди них как в сумасшедшем доме, но в искренности им нельзя было отказать. В этом-то все дело, – довольный я откидываюсь на спинку дивана.
– И какое отношение это все имеет к тебе? – спрашивает мой психотерапевт.
– Ко мне? – я вновь наклоняюсь вперед. – Ко мне… Наверное, именно это время кажется мне самым реальным. Кроме детства, конечно. Я плохо помню его, но оно наполнено смыслом. Все эти бестолковые разговоры и странные люди, значат для меня больше, чем… ну, не знаю, сегодняшняя жизнь, что ли… Я хочу писать, я даже начал делать наброски… не знаю еще насколько это все… Словом, я все время возвращаюсь к этой теме… Вспоминаю этих людей. Разговоры. Но, знаешь, так неясно. Какую-то тенистую улицу, какой-то кирпичный дом – я уже и не помню толком, что там было… Почему я к этому возвращаюсь?
Я замолкаю, молчит и замерший в ожидании психотерапевт.
– Хорошо, – наконец, прерывает он молчание, – давай на сегодня закончим. Ты упомянул, что жизнь стала казаться менее настоящей, давай ты подумаешь на эту тему, хорошо?
Я киваю и тянусь  за бумажником.
Он собирается и идет прогревать машину. Я прохожу по остальным помещениям, выключаю свет, компьютеры, закрываю офис.
Я здесь сейчас работаю.


Глава 5
Хабаровский институт психоанализа был примечателен тем, что не был похож ни на один институт Хабаровска. Он помещался в небольшом трехэтажном здании с несколькими крылечками, с башенками на крыше, здании старом, но оживленном стараниями реставраторов. Оранжевый солнечный кирпич весело смотрел сквозь многочисленные вывески, ибо помимо института в здании квартировали:
Клуб любителей экстремального спорта;
Страховая компания;
Похоронное бюро.
Всякий человек, преодолевший сопротивление двери, тут же оказывался проглоченным – дверь наглухо отрезала улицу. Вверху неясно маячил призрачный свет. Ворсистые ступени ежились под ногами, пока вошедший взбирался к свету. Сначала полоска его мигала, потом смещалась, появлялась еще одна, расширялась – и гость понимал, что свет заключен в стекло, а за стеклом фотография.  Что на ней – не разглядеть.
Ступени поворачивали и поднимались на второй этаж. Ковер здесь внезапно обрывался. Из окна, затянутого снаружи каким-то баннером, выплывал клуб матового света и повисал в полумраке. Висели объявления, но прочитать, что на них написано было сложно. Ступени вели дальше на третий этаж, где было светло и объявлений не было. На лестничной площадке стояло потертое кресло, в кресле сидел человек.
Это был молодой человек. Лицо его казалось не очень здоровым, хотя и не лишенным привлекательности. Был он светловолос, худощав, очень старался не нервничать, и сидел, развалившись в кресле, но руки сжимали тонкую папку, и в глазах гнездилась тревога. Где-то открылась дверь, вывалив клубок голосов, закрылась – в коридоре защелкали каблучки. Молодой человек скосил глаза на возникшие туфли с бантами.
– Это вы на собеседование?
– Я…
– Идемте.
Вслед за прыгающей в ритме – тик-так – чудесной попкой, он проследовал к дальнему кабинету.
– Ирина Александровна, к вам пришли, – и, обдав духами, взглядом, движением, оставила его одного.
Он вошел, улыбаясь, как оказалось окну, но выправился и развернул свое – «Здравствуйте», – направо, где угадывалось основное пространство кабинета.
Сидевший за столом мужчина наклонил голову.
Женщина у стены, похожая на морскую корову, моргнула виноватыми глазами, но ничего не сказала.
И услышал позади:
– Присаживайтесь, пожалуйста.
Волосы, одетые в солнце. Такой он увидел ее.
– Евгений Васильевич, – представился между тем молодой человек. Он уселся не очень удобно – ноги упирались в стол. Ирина Александровна улыбнулась ему, и Евгений подумал, что она красива и очень молода, и это было некстати, и стало вдруг важным не выглядеть глупо. В кабинете было жарко. Он чувствовал, как намокли виски.
– А почему вы хотите работать у нас? – был ее первый вопрос.
Его слушали внимательно. Иногда ему казалось, что его слушает сидевший сзади мужчина и женщина с виноватыми глазами, и кто-то неведомый в коридоре, хрустевший иногда кафельной плиткой. Иногда не оставалось ничего кроме внимательных глаз напротив. Эти глаза, то наклонялись понимающе к его словам, то немного щурились, то как будто смотрели сквозь него, и тогда Евгений запинался, но глаза снова глядели доброжелательно, и говорить становилось проще.
– Ну что ж, прекрасно. Остался тест, – Ирина Александровна поднялась, усадила Евгения за соседний столик, вручила ему ручку и листы бумаги и, пожелав удачи, вышла из кабинета.
Евгений погрузился в работу.
Тест оказался неожиданно сложным, и потому он мало обращал внимания на то, что происходило вокруг. Довольно часто звонил телефон, тогда мужчина поднимал трубку и говорил:
– Хабаровский институт психоанализа, здравствуйте, – или что-то в этом же роде.
Иногда телефон принимался звонить у женщины с виноватыми глазами. Она брала трубку не сразу, долго слушала и начинала оправдываться:
– Да вы что? М-м-м… А я и не знала…
Ее разочарованное «м-м-м» проникало в голову и гудело между висков. Приходилось встряхиваться и вновь вчитываться в тест.
А фирма «А» тем временем отгружала фирме «Б» партию товара на сумму двести тысяч рублей, включая НДС , и чуть позже выдавала заем, а бухгалтер отражал это на счетах учета, и нужно было решить, правильно он это делал или нет. И еще приходилось вспоминать Евгению размер ставки рефинансирования и размер вычетов по НДФЛ , а также когда переоценка основных средств идет на пользу фирме, а когда нет. Его спрашивали, какими налогами должна облагаться компенсация при увольнении, и в какой момент следует признавать расходы по договору аренды и многое другое. Он не заметил, когда вернулась Ирина Александровна, и, закончив, минут пять не решался отдать ей листки. Поднял голову – она смотрела на него:
– Написали?
Ему ничего не осталось, как кивнуть.
Лишившись листочков, Евгений с особым вниманием принялся оглядываться по сторонам. Он разглядывал вешалку, стоявшую рядом с женщиной с виноватыми глазами. Разглядывал календарь с конной статуей, внушительный зад монитора, шкаф с папками напротив себя. На людей он не то, чтобы не смотрел, а как-то оплывал их взглядом. В третий раз рассматривая вешалку, Евгений едва удержался от того, чтобы стиснуть руки – нервничал он серьезно, но тут за матовым окном мелькнула черная тень, и отвлекла внимание. Дверь распахнулась.
– Ирина Александровна, – сходу начала вошедшая, – вы не брали отчет по Тынде?
Ирина Александровна покачала головой и ответила немного торжественно:
– Галина Матвеевна, похоже, мы нашли, наконец-то, главного бухгалтера.
Они обе смотрели на него, и спустя какое-то время Евгений сообразил, что последняя реплика относилась, по-видимому, к нему.
– Что ж, поздравляю, – сказала Галина Матвеевна.
– Лучшие результаты по тестированию, – улыбалась Ирина Александровна.
– Вы уже обговорили условия?
– Нет, как раз собиралась напоить чаем Евгения…
– Васильевича, – подсказал Женя.
– Васильевича и все обсудить. Пойдемте? – она улыбнулась ему и пошла из кабинета.
Его согласие оказалось ненужным, и, следуя в ее кильватере, по уже знакомому коридору, он испугался, что произошла путаница – он искал место обычного, но никак не главного бухгалтера. Они прошли коридор полностью – «Психофизиологическая лаборатория» значилось на последней двери – и оказались в небольшом помещении, где стоял маленький стол, три стула и микроволновка на тумбочке в углу.
– Здесь кухня, – пояснила Ирина Александровна и, кажется, прибавила что-то еще, но Евгений Васильевич не расслышал за грохотом отодвигаемого стула.
Она вытащила чашки, чайные пакетики, банку с кофе и вазочку с конфетами.
Расселись.
Ирина Александровна улыбнулась.
– У вас очень хорошие результаты. Лучшие из всех, что я видела, а мы уже месяц как пытаемся найти человека на эту позицию. Этот тест ведь и для главных бухгалтеров тоже, хотя вы, похоже, так высоко не метили.
Евгений растеряно кивнул.
– Ничего, у нас не слишком сложная деятельность. Вы справитесь, да и я, в случае чего, помогу. Институт расширяется. Работы становится больше, и у меня уже не получается совмещать позиции финансового директора и главного бухгалтера. Документооборот у нас не очень большой, но есть еще пять филиалов, и их нужно отслеживать. Словом, работы не слишком много, но она ответственная и хорошо оплачивается, – тут она сделала паузу. – Конечно, нужно зарекомендовать себя, но я не думаю, что с этим будут какие-то трудности. Кроме того, после полугода работы институт может выступить поручителем, если вдруг надумаете брать кредит. У вас ведь нет машины? – и, услышав его ответ, удовлетворенно кивнула. – Ну, вот видите. Захотите приобрести машину или еще что-нибудь, сможете безо всяких проблем оформить кредит. С банком у нас договоренность. Как раз сейчас, – заговорила тише Ирина Александровна, – мы раздумываем над тем, чтобы оплачивать сотрудникам добровольное медицинское страхование. Институт готов оказать посильную помощь… Пусть это пока проект, но, думаю, из тех, что скоро станет реальностью.
Она замолчала. Молчал и Евгений.
– Вам интересно мое предложение, Евгений Васильевич?
В этот момент в коридоре уже привычно и где-то совсем рядом отозвалась кафельная плитка. Приоткрылась дверь, и словно по воздуху вплыла невысокая женщина с шалью на плечах:
– Ирина Александровна вас Галина Матвеевна разыскивает, – проговорила она,  чуть заметно улыбаясь.
Секунду Ирина Александровна продолжала всматриваться в Евгения, затем негромко проговорила:
– Извините, я ненадолго, – и исчезла.
Женщина с шалью постояла еще и опустилась напротив Евгения Васильевича.
– Здравствуйте, – сказал он несколько робко.
– Здравствуйте, – сказала женщина, и морщинки заплясали возле ее глаз. – Так это на вас столько надежд возлагают наши финансисты?
– Простите?
– Ирина Александровна не сказала? Странно…, – женщина сплела пальцы. – Уже месяц, если не больше, у нас открыта вакансия, люди идут и идут, но, знаете ли, сложно подобрать хорошего специалиста. Ирина Александровна сбилась с ног искать… А вы хороший специалист?
– Я не знаю, – растерялся от такого вопроса Евгений Васильевич.
– Вы, по крайне мере, честно ответили сейчас, – женщина продолжала пытливо вглядываться в Евгения Васильевича.
Возникла пауза.
– И что же? Вы примете предложение Ирины Александровны?
– Я… я подумаю, – тут Евгений Васильевич добавил в голос решимости. – Условия мне предложили хорошие. Наверное, соглашусь, – последнее он произнес с вызовом и в свою очередь посмотрел ей в лицо.
Она улыбалась, чуть заметно покачивая в знак согласия головой, как будто все, что говорил Евгений Васильевич, было ей очень симпатично.
Снова сгустилась тишина.
– Ну, а вы? Что бы вы мне посоветовали? – не выдержал, наконец, Евгений.
Женщина поправила на плечах шаль и вновь наклонилась к столу.
– Как вас зовут?
– Евгений… Васильевич, – сказал Евгений.
– А меня Ольга Константиновна, – она помолчала. – Евгений Васильевич, в институте я занимаюсь тем, что возглавляю психоаналитический центр. Мы не ограничиваемся только консультациями, мы проводим тренинги, предоставляем консалтинговые услуги среднему и крупному бизнесу. Словом, мы используем на практике все то, чему обучает институт.
Она откинулась на спинку стула и погрустнела:
– Знаете, Евгений Васильевич, мне всегда жалко тех психологов, которые не могут использовать свой потенциал. Они получили образование, но что делать с ним не знают – устраиваются в школы, к военным, в колонии строгого режима – всю жизнь получают копейки и не могут себя реализовать, – Ольга Константиновна покачала головой. – Наш центр единственное учреждение в Хабаровске, где психология и психоанализ используются действительно эффективно. Да, да. Здесь мы лечим фобии, аллергии, наркотическую и алкогольную зависимости, не говоря уже об обычных неврозах. Мы помогаем людям в сложных ситуациях. У нас замечательные семейные психотерапевты. К нам приходят за советом бизнесмены. И мы всем помогаем. Знание того, как работает человеческая психика, величайшая из тайн. Вы задумывались когда-нибудь над тем, сколь громадные возможности дает нам наш разум? Искусство управлять собой, своими эмоциями, целями, жизнью…
Ольга Константиновна оживилась, глаза засветились каким-то странным огнем:
– Не плыть по течению, не нести на своих плечах груз чужих проблем, а жить интересной, полноценной, захватывающей жизнью. Разве не этого мы хотим? Разве не к этому стремимся? Люди так уязвимы. Они бродят всю жизнь в потемках, смутно догадываясь, что где-то есть свет, но большинство его никогда не находит. Знание самого себя и есть этот свет. Мы даем людям возможность узнать себя – раскрыться, самореализоваться, начать дышать полной грудью. Это великое дело – быть психологом, и я рада, что принадлежу ему.
Она помолчала:
– Евгений Васильевич, центр, который я возглавляю, краеугольный камень этого института. Без него институт стал бы просто еще одним заведением, готовящим невостребованных специалистов. Мы развиваемся, разрабатываем новые проекты, и мне очень не хватает человека, который мог бы дать им экономическое обоснование. Это ведь очень важно – в любой ситуации оставаться реалистом, точно знать, сколько мы тратим и сколько зарабатываем. Сейчас, к сожалению, мы плохо представляем себе это. Что вы думаете, Евгений Васильевич?
Евгений, с некоторым напряжением ожидавший к чему она ведет, шевельнулся:
– Но Ирина Александровна…
– Да, Ирина Александровна, – морщинки прорезались резче. – Ирина Александровна завалит вас бумагами, папками и отчетами, я предлагаю вам совсем другое. Люди, которые работают в моем центре, отличаются от остальных. Они сами решают, какой будет их жизнь. Они не боятся смотреть в лицо реальности. Они имеют смелость жить так, как им хочется. Зачем человеку деньги, даже очень большие деньги, если он не в состоянии распоряжаться собственной жизнью? – голос Ольги Константиновны зазвучал глуше. – Я могу дать вам то, чего Ирина Александровна дать вам не сможет – власть над самим собой…
В третий раз протяжно вскрикнула плитка, и властно распахнулась дверь.
– А вы здесь, Ольга Константиновна, – проговорила с порога Галина Матвеевна.
Отчего-то она показалась сейчас огромной Евгению, была ли виной тому высокая шапка волос, клубящихся надо лбом, или маленькое помещение кухни.
– Да мы как раз беседуем с Евгением Васильевичем.
– Я бы тоже хотела побеседовать с Евгением Васильевичем. Вы не возражаете, Ольга Константиновна?
 – Нет, разумеется, Галина Матвеевна, – отвечала Ольга Константиновна, вставая. Произошел сложный обмен маневрами, в результате которого Галина Матвеевна заняла место Ольги Константиновны, а Ольга Константиновна выплыла с кухни.
– Гм, Евгений Васильевич, получилось, что Ольга Константиновна нас уже представила. Как вам у нас?
– Я, собственно…
– Вы же в первый раз?
– Да.
– Ну, успеете еще осмотреться. Экономист?
– Можно и так сказать, я работал бухгалтером.
– Очень хорошо. Нам как раз нужны люди, понимающие и в бухучете и в экономике. Вы уже поговорили с Ириной Александровной?
– Да, мы беседовали…
– Она сказала вам, насколько для нас важен эффективный бухучет?
– Да, она…
– У нас уникальный институт. Во всей России психоанализ можно изучить только в Москве, Санкт-Петербурге и у нас. Понимаете, Евгений Васильевич, за Уралом только мы можем обучать психоанализу. Больше никто. И к нам едут. У нас читают профессора из Москвы, Санкт-Петербурга, Италии, Америки. Понимаете, какие здесь открываются возможности? Да и разве бы вы сами отказались пройти курс психоанализа?
– Я не знаю.
– Это очень интересно, поверьте. Ольга Константиновна как раз этим занимается. Как она вам, кстати?
– У нее центр, – ответил как-то невпопад Евгений.
– Да, лаборатория при институте. Это необходимо. Нужно проводить практикумы, студенты должны учиться консультировать. Наш институт уделяет практике первостепенное значение, в этом наше преимущество. Нельзя осваивать профессию двадцать первого века по книжкам. Вы согласны?
– Видите ли, какое дело, – заговорила Галина Матвеевна, вдруг наклонившись к Евгению, – именно сейчас перед нашим институтом открываются грандиозные возможности. Посмотрим, – она принялась загибать пальцы, – институт транспорта закрывает гуманитарное направление; в техническом университете кафедры психологии нет – психологию там читают социологи; остается один педагогический институт, но они слишком специализированы. Кто еще? Несколько десятков маленьких институтов, которые нам не конкуренты. И все. Психологию на Дальнем Востоке представляем только мы. Мы одни. Ну, еще Владивосток. Понимаете, Евгений Васильевич, как важно использовать сложившуюся ситуацию? Нам выпал шанс стать институтом номер один, центром психологической жизни за Уралом. Чтобы вы стали делать, а? Скажите мне, как экономист?
– Ну…
– Вы ведь знаете маркетинг?
– Изучал, но…
– Мне нужен человек, который бы провел широкомасштабную рекламную кампанию. Нас должны узнать. Куда идти учиться – в Хабаровский институт психоанализа. Это должно стать аксиомой. Слово психология и Хабаровский институт психоанализа должны отождествляться в сознании людей. До сих пор мы давали элитарное образование людям зрелым, испытывающим потребность в личностном росте и уже имеющим одно высшее образование. Сейчас мы выходим на новый уровень. Мы открываем филиалы. В Тынде, Благовещенске, Биробиджане, Свободном только мы даем высшее психологическое образование. Теперь надо брать под свое крыло и хабаровчан. Надо брать в оборот Комсомольск, Магадан, Южно-Сахалинск. Понимаете, Евгений Васильевич? Нам нужен экономист, который разработал бы план, стратегию, вывел бы институт на новый уровень. Нам нужен рост! Вы согласны? Нужно объединить всех, кто хочет изучать психологию, под эгидой нашего института. Владивосток, пединститут должны отойти на второй план. Мы должны возглавить психологическое движение, и, надеюсь, сделаем это с вашей помощью, Евгений Васильевич.
– Но Ирина Александровна…
– Ирина Александровна смотрит на вещи не достаточно широко. Ей важна в первую очередь бухгалтерия. Бумаги, конечно, нужное дело. Но еще важнее двигаться вперед. Объединить весь Дальний Восток, стать сосредоточием психологической жизни – вот наша главная цель. Аббревиатура ХИП – должна стать брендом. И потом вы могли бы совмещать, Евгений Васильевич. Тут – одно, там – другое. Ведь редчайшая возможность – возглавить такое масштабное начинание. Другой не представиться, и будете жалеть.
Тут из сотового телефона, который все это время держала в руке Галина Матвеевна, хлынула мелодия.
– Вы подумайте над моим предложением, Евгений Васильевич. И приходите завтра. Вам удобно? Приходите завтра, – она откинула крышку. – Слушаю.
Евгений нерешительно гладил свою папку.
– Здравствуйте, здравствуйте, Егор Семенович, конечно, я не забыла про вас, – удивленный взгляд на Евгения, – нет, нет, что вы.
– А Ирина Александровна..., – начал было тот.
– Ирина Александровна уехала. Завтра… Нет, не вам, Егор Семенович. Да подъеду через час, конечно, – неслось Евгению в след, пока он спускался по лестнице, прижимая к груди бесполезную папку.


Глава 6
Андрей проживал недалеко от вокзала. Окна его квартиры, расположенной на первом этаже, выходили на дорогу и, сидя на диване, можно было наблюдать крыши автобусов, проходивших над подоконником, и дальше плотную завесу высоковольтных проводов.
Мы были молоды, мечтали об успехе и славе, и все, все подтверждало эти мечты – небо, голубыми пятнами засевшее в верхних этажах дома напротив, мокрые гудки и сама весна. Свежий воздух врывался в форточку, и, обернувшись, я видел как зыбится в прозрачном воздухе оконная рама.
Рядом с нами стояли кружки с чаем, стояла в родимых пятнах курага. На доске под натиском Андреевых пешек извивался сицилианский дракон – напряжение нарастало.
– … и вот после твоей смерти, а, может, и при жизни, что еще ужаснее, – рассуждал Андрей, – снимут фильм. Закадровый голос, исполненный печальных раздумий, сообщит, что Михаил Александрович Романов родился в городе Хабаровске в одна тысяча девятьсот восьмидесятом году. Далее, независимо от существующих на тот момент технологий, польется что-нибудь классическое, и дрянного качества фотография заполнит экран – на ней мальчик в шубе и с санками. У тебя были шуба и санки? Ну, конечно…  Потом камера или что к тому времени изобретут, приблизит твое лицо, чтобы зритель вгляделся получше в этого мальчика, отыскивая признаки будущей гениальности… А закадровый голос будет адресовать безответные вопросы: «Думала ли его мать, что спустя четверть века, ее сын станет известным писателем, что имя Михаил Романов… ну и так далее».
Тут  я с особенным удовольствием съел Андрееву пешку.
–  Покажут твоих родных и знакомых, которые с наслаждением пустятся в воспоминания. Какая-нибудь твоя сокурсница, отличающаяся отменным долголетием и памятью, сообщит зрителям, что ты был необычным человеком,  и все давалось тебе легко. «Конечно, мы не подозревали тогда, что он станет знаменитым писателем, но он отличался от всех. Да, да он был не такой как мы», – конец цитаты. Тут снова мелодичные переливы заполнят динамики, и голос еще более печальный и умудренный чем раньше, начнет повествовать об одиночестве и таланте. Видеоряд: аллея, занесенная осенними листьями, наискось бьющее через объектив солнце. К сожалению, ты не пишешь стихи, было бы хорошо их тут гнусаво зачитать. Впрочем, можно зачитать и чужие – лишь бы гнусаво.
Андрей замолчал, и какое-то время глядел на доску.
– И?
Андрей сделал ход.
– И если ты успеешь прославиться еще при жизни, а сейчас это все проще, то покажут интервью с тобой. Это будет стандартное-интервью-с-писателем, то есть тебя будут спрашивать про творчество, про отношение к культуре вообще, может быть, про мировоззрение и религию. Никаких вопросов про личную жизнь, никаких вопросов в духе – нравятся ли вам гребешки в белом соусе. Ничего подобного. Образцовым интервью получится, если зритель начинает воспринимать тебя просто как еще одного участника передачи о Михаиле Романове. В этом смысле для авторов передачи будет намного спокойнее, если ты вообще не станешь давать интервью, а если к этому времени еще и умрешь, будет идеально. Что еще? Хорошим тоном считается заканчивать такие передачи словами про трудную и необычную судьбу и про то, насколько богаче и полнее стала жизнь всего просвещенного человечества, благодаря твоим книгам. Покажут твою ухоженную могилку и обязательно свежие цветы – чтят, помнят, и ведущий, понурив голову, воскликнет: «А думал ли он тогда, думал ли этот пятилетний мальчик, – знакомая фотография в шубе и с санками на экране, – что ему суждено будет стать знаменитым писателем и бла-бла-бла и бла-бла-бла». Итак, вопросы, обращенные раньше к человечеству, обернулись к самому писателю. Круг замкнулся. Подо что-нибудь щемяще-раздумчивое начинают ползти долгие-долгие титры. В самом конце – по заказу министерства культуры Российской Федерации. Ну, как?
– Почти прослезился, – я улыбнулся, но почему-то стало зябко. – А можно еще чаю?
И пока он ходил за чаем, я лихорадочно придумывал ответную историю
«Господи, ну что интересного можно выдумать про бухгалтера?» – вглядываясь в причудливое смешение фигур на доске, я прислушивался, как гремит на кухне посуда. Мысли путались в голове отчаянно. Раздались шаги – Андрей возвращался.
– Твоя биография преподнесет тебе сюрпризы, – начал я, не отрывая глаз от золотистого ободка на кружке. – Знаешь, тебя очень будут раздражать все эти исследователи.… Ведь они… Словом, тут вот какое дело. Ты закончишь с отличием университет, собрав попутно все стипендии и грамоты. Останешься на кафедре. Поступишь в аспирантуру. Необыкновенно рано защитишься. Напишешь несколько работ, которые будут отмечены ведущими специалистами в твоей области, а это, к тому времени, будет какая-нибудь экономическая теория или что-нибудь в этом роде. Это вызовет бурную зависть коллег, но тебя возьмет под личную опеку академик Дубровский… Яков Александрович, – прибавил я для пущей убедительности, – в результате ты начнешь писать свой фундаментальный труд и защитишь на его основе докторскую. Переедешь в Москву. Женишься. Создашь свою школу экономики. Станешь также знаменит как Кейнс, Смит или Фридмен. Совершишь ошибку, став советником президента по экономике, но быстро поймешь, что это не твое и оставишь политику, не успев изгадить себе репутацию. Твои открытия изменят современные представления об экономических процессах. Тебя будут звать во все университеты мира и на все конгрессы. Ты напишешь множество великолепных работ и проживешь жизнь нормального великого ученого, но будет одно но…
Дело в том, что к тому времени поспеет целая серия книг про хабаровскую литературу, в том числе и про Михаила Романова, а так как ты был близок со всей этой братией, твое имя постоянно будут к месту и не к месту поминать. Хуже того, иной исследователь, продравшись сквозь рой экономических формул, обязательно обнаружит точки соприкосновения мысли экономической и литературной. Ты будешь мерещиться литературоведам в выведенных героях. Каждый Андрей, заглянувший невзначай на страницу, станет твоим двойником. Твою жизнь растащат на кусочки. Упоминание в дневниках, письмах – одна наша с тобой электронная переписка чего стоит…
– Уничтожу!
– Но у меня-то сохранится.
Мрачнейший взгляд был послан мне в ответ, и я сбился.
– Так вот… М-да, малейший твой жест, слово, все будет истолковано неукротимыми исследователями. За тобой начнут ходить. К тебе начнут приставать с интервью. Их не будут интересовать твои достижения, нет, их будут интересовать исключительно твои воспоминания о людях, которых ты совершенно не помнишь. Видишь ли, им будут любопытны детали, мелочи, взгляд со стороны – недостающие кусочки паззла. Сначала это будет тебе казаться забавным, этаким недоразумением, которое скоро должно разрешиться. Но время будет идти, а интересующихся будет становиться все больше и больше. Вот уже и твои коллеги, доктора наук и академики, с любопытством поглядывая на тебя сквозь очки, начнут расспрашивать: «Андрей Евгеньевич, так что же вы молчали, что были знакомы с Дорошевичем и Романовым?» И твоя жизнь распадется на две. Первая та, которую ты считал истинной, жизнь ученого, совершившего множество важнейших и полезнейших открытий. Жизнь, которая, как оказывается теперь, никому не интересна. И вторая, жизнь человека, наблюдавшего рассвет молодой хабаровской литературы. Казалось бы, ничем не выдающаяся жизнь, но сама сопричастность этим событиям наполнит ее смыслом и значением.
Я остановился, чтобы перевести дух.
– Добрый ты все же человек, Михаил Александрович.
Я попытался оправдаться.
– И с чего ты взял, что меня интересует экономическая теория? – продолжал он, не слушая. – Мне гораздо больше по вкусу менеджмент. Хотя, в чем ты безусловно прав, это в том, что любой исследователь, попытавшись разобраться в том как обстояли дела, бесславно свернет себе шею. Особенно, если он попытается разобраться в чем-нибудь простом. Предположим, некий исследователь, назовем его…
– Ванькин.
– Угу, пусть будет Ванькин. Так вот этот исследователь решит описать эту самую комнату и эту самую встречу. Так вот, дело у него не заладится с самого начала, – Андрей значительно поглядел на меня, – поскольку с первой же секунды он вступит в спор с маститым профессором Шпротовым и станет доказывать, что диван никак не мог стоять у окна.
– Потому что зимы в Хабаровске холодные, – добавлял я.
– Да, зимы в Хабаровске холодные, и приложенный график с изотермами это наглядно подтвердит, но скептики все равно найдутся. И тогда, погрохотав, Ванькин вывалит главный аргумент – свидетельство Данилевича. Этот Данилевич будет утверждать, что солнце отсвечивало ему прямо в глаза, и на протяжении всей встречи он старался отодвинуться, но полка мешала.
– Отраженный солнечный свет – воскликнет тут Ванькин – никак не мог бить Данилевичу в глаз, если бы диван стоял у окна.
– Тогда бы он сидел к окну спиной.
Мы улыбались, и Андрей, похлопав стоящий у окна диван, брался за ферзя.
Бедный исследователь не знал, как часто Андрей делал перестановку. Диван и стол регулярно менялись местами. Даже шкаф не мог определиться со своим местоположением, я заставал его то у одной, то у другой стены. Вечным было только черное пианино, почти невидимое под книгами.
Мы складывали фигуры в коробку, заставляя будущего исследователя гадать, чем закончилась партия.
 
– В молодости так легко мечтать. Особенно в институте. Кажется, что перед тобой сотни возможностей, и можно выбрать любую. Наверное, я никогда потом так сильно не ощущал свободу, никогда ее не было так много. И самый смак заключался именно в том, чтобы не делать выбор, поскольку сделать его – означало уже себя ограничить. Ведь стать писателем означало еще и не стать художником, врачом или бизнесменом. И, главное, выбрав что-то одно, ты неизбежно упускал все остальное…. Да, набрасывать контур собственной судьбы было ни с чем несравнимым удовольствием. Перебирать возможности, представлять себя в той или иной роли…. Нет, я прекрасно понимаю губительность этой затеи. Ее последовательное воплощение означает отказ от любой деятельности, но фокус-то в том, что людям последовательность нафиг не нужна! Никто не будет оставаться голодным только потому, что выбор жареной картошки с пивом означает отказ от крабового салата… Да и потом обстоятельства все время подталкивают к выборам. Нужны деньги – ищешь работу, да и сама бездеятельность наказуема – неуютно себя чувствуешь. К чему это я? Ах, да, я просто хочу сказать, что в институте это бездействие не сопровождалось привкусом вины. Мы же были еще никто. Мы же только учились. Что было с нас взять? Это безграничное чувство свободы дополнялось невинностью, что ли… не знаю… Вообще к чему я это все говорю?
– И к чему ты это все говоришь?
– Ну, вот и скажите мне, доктор.
– Ладно, а почему так страшно выбирать?
– Страшно? Я бы не сказал, что страшно. Просто выбирать – значит ограничивать себя. Упускать другие возможности, вот и все.
– Да, но ты говорил, что никаких проблем не возникает, чтобы определиться с тем, что есть на обед. Почему тогда они возникают при выборе профессии?
Я задумываюсь.
– С обедом проще. Обед будет сегодня, завтра, послезавтра, и блюда можно менять каждый день, а вот профессию менять каждый день не получится.
– А зачем ее менять каждый день?
– Интересно пробовать новое.
– Ты считаешь, что специализироваться на чем-то одном слишком скучно?
– Да нет… не знаю как это объяснить. Просто начинаешь что-то делать – вроде бы интересно. А потом возникает рутина, возникают проблемы, которые надо решать, но которые решать неинтересно. Словом, хочется смены обстановки, но дело-то в том, что применительно к профессии это затратно – и по деньгам, и по времени, и даже если осуществить это все, не факт, что новая профессия тоже не разочарует.
– То есть ты хочешь гарантий?
– Что ты имеешь в виду?
– То, что ты хочешь заведомо быть уверен, что твой выбор правильный. Что профессия, которую ты выберешь, будет непременно интересной, что тебе будут сопутствовать слава и успех…
– Но кто ж дает такие гарантии?
– В том-то и дело, поэтому вполне логично не делать никакого выбора, ведь другого способа не ошибиться, пока не придумали. Люди, которые хотят избежать риска, часто к нему прибегают.
– Не знаю, может это и имеет… но я…. Слушай, да я столько раз менял работу, причем очень часто вообще без ясных перспектив… Разве это вяжется с тем, что я боюсь риска? Разве не риск – полная неизвестность? Мне кажется, ты ошибаешься. Конечно, решаться сложно, но это же нормально.
– Похоже, мои слова тебя обидели.
 – Как сказать… Я просто думаю, что ты ошибаешься на мой счет. Все, что я хочу сказать – сделанный выбор отсекает все остальные возможности. Ты выбрал дорогу и должен идти по ней, но соблазн свернуть всегда остается. А вдруг там интереснее? И дело даже не в том, что там интереснее. Просто на ней может встретиться что-нибудь, чего не встретиться на этой. А хочется и того и другого, хочется пройти по всем этим дорогам.
Мой психотерапевт улыбается.
– Хорошо давай ты подумаешь, зачем тебе хочется пройти непременно по всем дорогам. А сейчас, – он смотрит на часы, и я киваю в ответ.
За окнами уже опустились сумерки. Мы выходим из офиса, запирая обе наши двери. Садимся в его машину.
Мы говорим о том, что завтра надо будет распечатать материалы для конференции, обзвонить наших спонсоров, узнать, готовы ли папки с логотипами, словом, мы никак не касаемся того, что происходит в кабинете. Правило это никем не устанавливалось, оно просто возникло само собой.
Идет мелкий дождь. Капли топорщатся на ветровом стекле и прозрачными головастиками ползут куда-то вверх. Мимо пролетают рекламные щиты, и если я прищуриваю глаза – свет фонарей спутывается в волосянистый клубок.
Я зашел в кабинет с твердым желанием объявить, что начал писать роман. Почему я этого не сделал? Я пытаюсь вспомнить, что отвлекло меня, но мысли упорно возвращаются к его словам о гарантиях.
Звонит сотовый, и психотерапевт говорит жене, что уже едет домой. На улице противно. Дворники растирают на стекле воду, и от этого у меня начинают чесаться глаза. Сочными арбузными кусками вспыхивают стоп-сигналы у стоящей перед нами машины. Мы попали в пробку.


Глава 7
Уже больше трех недель Евгений работал в институте. Сидел он на том самом месте, где сидел раньше безымянный мужчина. Теперь ему приходилось снимать трубку и говорить в нее: «Хабаровский институт психоанализа, здравствуйте».
Институтская мини-АТС по странной прихоти была запрограммирована так, что три первые звонка отзывались в деканате, и если там не брали трубку или уже разговаривали по телефону, то звонок перебрасывался на его, Евгения, телефон. И то ли в деканате все время говорили, то ли там не принято было брать трубки, но телефон у Евгения звонил непрерывно.
Звонили люди, чтобы узнать расписание на майскую сессию. Звонили люди, чтобы записаться на тренинги. Звонили люди и просили пригласить, то Ольгу Константиновну, то Галину Матвеевну, то Татьяну Ивановну. Спрашивали, не нужно ли разместить информацию об институте в телефонном справочнике. Спрашивали, не нужны ли институту канцтовары. Иногда начинали так: «У меня не проставлен экзамен за прошлую сессию, что мне делать?» Иногда трубка спрашивала: «Оля? – и сама пугалась своей ошибки. – Ой, извините».
В какой-то момент, ошеломленный Евгений решил на звонки не отвечать. Ирины Александровны не было. Уехала в пенсионный фонд Клава Петровна – так звали женщину с виноватыми глазами. Евгений стойко глядел на надрывавшийся телефон и трубку не брал.
Он погрузился в присланные с филиалов отчеты, которыми завалила его Ирина, и начал забивать сводную таблицу, когда распахнулась дверь, и ветер метнулся от раскрытого окна, увлекая за собой листы.
– А что это я не могу дозвониться до бухгалтерии? Евгений Васильевич, вы полагаете, что телефон брать не надо?
– Галина Матвеевна, люди все время звонят в деканат, а попадают на меня…
– Видите ли, Евгений Васильевич, я не объяснила вам, поскольку считала, это и так понятным. Любой сотрудник – лицо института. Через вас люди формируют свое представление об институте, поэтому вы должны быть готовы ответить на любой их вопрос.
Евгений глядел ошеломленно и молчал. Галина Матвеевна надвинулась на него.
– Вы не согласны или вам что-то непонятно, Евгений Васильевич?
– Да все! Когда сессия, что за тренинги, тут то про рекламу звонят, то про канцтовары…
– Расписание на сессию возьмете у Татьяны Ивановны, Ольга Константиновна расскажет вам о программах своей лаборатории, хозяйственные вопросы к Оле. Ничего сложного, как видите. Так, я вас для чего вызывала… Что у нас с рекламной кампанией?
– У меня… я работаю над ней. Идеи есть, надо нарисовать до конца. Баннер и в газету колонку…
– Вы связывались с рекламными агентствами?
– Я… нет…
– Это нужно сделать. Нам нужна полномасштабная кампания. Я вам говорила уже, кажется, – лоб и щеки ее тяжело наплывали на квадратные очки. – Медленно работаете, Евгений Васильевич. Я разочарована.
– Но у меня же своей работы по горло! – вскрикнул тут тонко Евгений.
– Это тоже ваша работа. И телефонные звонки, – она вышла, и Евгений увидел, как за матовым стеклом проплыла по коридору черная тень.
Уши его горели. В животе поселилось какое-то ужасное животное, оплело изнутри щупальцами и давило. Слепо он встал из-за стола, собрал разлетевшуюся по полу бумагу. Закрыл дверь – сквозняк издох. Некоторое время он стоял, бессмысленно пялясь в окно на распускавшиеся листочки.
С первого же дня работы Евгений чувствовал себя так, словно стоит прижатым к стене, а мимо проходит грузовой состав. В свисте, в грохоте, в пыжащемся разгоряченном воздухе. Помимо собственной воли он оказался захвачен этой безумной, вибрирующей жизнью. Он многого еще не понимал и многого опасался, но сохранять позицию стороннего наблюдателя, как он намеревался сначала, не получалось. Институт вовлек его в свой мир властно и безоговорочно.
Рабочий день начинался с десяти, хотя хорошим тоном считалось приходить в половину десятого или в девять. Заканчивался в шесть, но Евгению еще ни разу не удалось уйти раньше восьми. Главное же заключалось в том, что, придя домой, он садился либо делать рекламную кампанию Галине Матвеевне, либо рассчитывать экономическую эффективность прожектов Ольги Константиновны.
Получилось это как-то само собой.
В первый же рабочий день Ольга Константиновна принесла листик, на котором были написаны несколько цифр и набросан план предполагаемого тренинга, и попросила посмотреть. Евгений, сидевший рядом с Клавой Петровной и неотрывно следивший за неторопливым ее пальцем, только кивнул и забыл. На следующий день Ольга Константиновна появилась снова, и когда Евгений сказал, что не смотрел, брови ее подпрыгнули удивленными дугами:
– Как? Мы же с вами договаривались. Я удивлена таким невниманием к моей просьбе, – и она, мелко вибрируя, выплыла из бухгалтерии.
Разговор с Галиной Матвеевной случился в ее кабинете. Евгений был здесь впервые. Кабинет был маленький, от коридора его отделяло матовое окно до половины заложенное книгами. Стояло два стола. За одним расположилась Галина Матвеевна. На втором стоял глобус, на котором нахлобучен был чей-то берет. За окном особенно тесно подступали к зданию черемухи – ветки их касались стен, и сквозь приоткрытое окно плыл ни с чем несравнимый цветочный аромат.
Галина Матвеевна вытащила папку.
– Здесь, – сказала она веско, – вся реклама института. Информация по обучению, программам, конференциям. Все это надо объединить. Нужен единый подход, единый стиль, – она выдвинула ящик стола и, порывшись в нем, достала записную книжку. – Я дам вам телефон Клары Захаровны, она главный редактор. Вы посоветуйтесь с ней – как и что делать.
Она написала номер и пододвинула листочек вместе с папкой Евгению. И со словами:
– Не смею вас больше задерживать, Евгений Васильевич, – взялась за телефон.
Поначалу Евгений думал, что со временем ситуация прояснится. Станет понятно, чем ему необходимо заниматься в первую очередь. Ольга Константиновна объяснит, какого рода экономическое обоснование ей требуется. С Галиной Матвеевной они обсудят будущую рекламную кампанию. И можно будет работать. Однако этого не произошло. Напротив, дальнейшие встречи только добавили путаницы.
Первая такая встреча произошла на прошлой неделе.
Время было уже позднее, и Евгений остался в бухгалтерии один. Ему нужно было подготовить отчет для министерства образования, и дело это было непростое, поскольку какие цифры откуда нужно было брать, Евгений понимал еще плохо. Чтобы проветриться, он решил сходить выпить кофе. Свет в кабинетах уже ни у кого не горел, только окно бухгалтерии оплывало  серовато-желтым пятном. Он дошел почти до середины коридора, когда беззвучно отворилась дверь, и странный боковой свет выхватил силуэт Ольги Константиновны.
– Вы не заняты, Евгений Васильевич? – голос ее звучал особенно лучезарно. – Я хотела с вами поговорить.
Она отступила назад, и тьма упала с половины улыбающегося ее лица. Евгений шагнул за ней.
Кабинет Ольги Константиновны располагался на другой стороне коридора. Из окон был виден бульвар, огни домов и автобусная остановка. Евгению уже приходилось здесь бывать, но мельком. Сейчас он осмотрелся внимательнее.
Комната представляла собой смесь учебной аудитории и кабинета. По правую руку от двери стояли четыре парты, по центру между двух окон засел в углублении диван. Слева находился компьютерный стол, лампа на ноге опрокидывала на него яичницу света. Возле стола поместилось уютное кресло, журнальный столик с чайником и чашками и еще одно кресло в углу. Именно в этот угол двинулась Ольга Константиновна, усадила Евгения и уселась сама.
Окно было приоткрыто. Влажный весенний воздух тянуло в комнату. Ольга Константиновна щелкнула кнопкой – на стене над столиком засветилось неприметное бра.
– Люблю посидеть так вечером, – произнесла душисто Ольга Константиновна и поплотнее задернула плечи шалью. – Хорошо работается, когда за окнами ночь – это откуда-то еще со студенчества, наверное.
Помолчали.
– Я очень ценю то, что вы для меня делаете, Евгений Васильевич. Я понимаю, вам сейчас трудно. Столько работы и притом новые люди, к которым нужно привыкнуть и найти с ними общий язык. Что поделаешь, наша востребованность оборачивается иногда против нас, – она понимающе улыбнулась.
Улыбнулся и Евгений, не ожидавший этого разговора.
– Может быть, я могу чем-нибудь вам помочь? – продолжала участливо Ольга Константиновна. Чашка золотым ободком светилась перед ее бескровными губами.
– Да нет. Мне действительно сейчас не очень легко, но просто нужно время, чтобы во всем разобраться. Я даже преподавателей не знаю, – добавил он ни к селу, ни к городу.
– М-м, у нас замечательные люди работают, – мечтательно откликнулась Ольга Константиновна, – лучшие. Жаль их недостаточно ценят. Вот, например, Евгений Васильевич, сколько бы вы платили уборщице в месяц за то, чтобы она каждый день мыла институт?
Этот неожиданный вопрос удивил Евгения Васильевича.
– Уборщице?
– Да, да, – живо подтвердила Ольга Константиновна, – возьмем для примера уборщицу.
 – Ну, не знаю, – Евгений попытался оценить масштаб работы, – семь-восемь тысяч?
Ольга Константиновна лукаво улыбнулась:
– Вы щедры. Но, допустим, эта работа действительно стоит семь тысяч. А теперь представьте, что приходит наша уборщица в самое неудобное время. Всем мешает. Полы моет плохо. Пыль вытирает еще хуже. Вечно недовольна. При взгляде на нее у всех портится настроение. Но при этом нельзя сказать, что она не делает свою работу – делает. Просто делает ее плохо, и, допустим, мы наказываем ее и платим ей шесть тысяч. А потом к нам приходит другая уборщица. Она – чудо. Само участие. Полы у нее всегда блестят. Она вытирает пыль, моет окна, двери, натирает зеркала. Она со всеми приветлива и добра. Мы ценим это и платим ей девять тысяч. Понимаете, Евгений Васильевич, какой парадокс? – горько усмехнулась Ольга Константиновна. – Эти женщины отличаются как небо и земля, но в зарплате их отличие составляют только три тысячи.
Евгений покивал, не очень понимая, к чему эта притча была рассказана, а Ольга Константиновна, прижав губы к кружке, смаковала тем временем чай.
– Вам нравится? – спросила она, поймав его взгляд. – Жасминовый. Люблю смотреть, как он распускается в чашке. 
Евгению чай нравился.
– Этот чай готовят вручную. Целое искусство приготовить зеленый чай. Его смешивают с нераспустившимися цветами жасмина, чтобы он впитал их аромат. Просушивают и снова смешивают. Чувствуете, какое волшебство? – Ольга Константиновна поводила перед собой кружку. – Конечно, нужно очень ценить этот напиток, чтобы уделять ему столько любви и внимания, но ведь другого пути сделать его столь прекрасным не существует.
Помолчали.
– Моя работа напоминает изготовление этого чая. Психология притягивает многих – люди чувствуют ее громадные возможности, но использовать их могут лишь единицы. Отыскать этих людей, заинтересовать их и удержать – очень сложно. Ирина Александровна прекрасный специалист, но, к сожалению, она гонится за сиюминутным результатом. Ей важна мгновенная отдача, к длительным проектам она относится подозрительно, – Ольга Константиновна покачала головой. – Люди хотят, чтобы работа была выполнена в высшей степени профессионально, но при этом не готовы ее полноценно финансировать. Как вы думаете, Евгений Васильевич, разве при таком отношении можно добиться поставленных целей?
Евгений думал, что нельзя, но предпочел отделаться неопределенным кивком.
– Да, вам это понятно, – как ни в чем не бывало, продолжала Ольга Константиновна, – но Ирина Александровна видит только цифры. Если Иванов берет за свой тренинг две тысячи рублей, а Петров десять, она без сомнений предпочтет Иванова. Хотя Иванов не может ничего, а Петров мастер своего дела. Мне сложно убедить ее, может быть, вам это удастся лучше, Евгений Васильевич.
– Каким образом? – изумился Евгений.
– Вы располагаете к доверию, – сказала просто Ольга Константиновна. – И вы экономист. Вы сможете наглядно показать, что, вкладывая в специалистов деньги сейчас, мы обеспечиваем себе будущее. Потеряв их, мы потеряем неизмеримо больше. Вы можете обосновать это в столь любимых Ириной Александровной цифрах, я, увы, сделать этого не могу. Вы попробуете?
– У меня нет данных… это же не так просто.
– А какие данные вам нужны, Евгений Васильевич?
– Ну, не знаю. Зарплаты этим специалистам для начала, стоимость тренингов, есть еще и другие расходы, наверное. Я ведь смутно себе это представляю…
– Да, да, вы подумайте над всем этим. Тут важны не конкретные цифры, тут важна идея. Своего рода модель. Видите ли, ведь информация о том, кто, сколько получает, очень деликатна – малейшая утечка, случайно забытый на столе листок – и проблем не оберешься. Я полностью доверяю вам, Евгений Васильевич, и знаю, что этот разговор останется между нами. Вы поговорите с Ириной Александровной при случае? Так, ненавязчиво… Постарайтесь, хорошо?
Ольга Константиновна шевельнулась в кресле, словно хотела встать, но вопрос, не дававший Евгению покоя, наконец, прорвался сквозь сумбурные мысли.
– А как же Николай Семенович на все это смотрит? – спросил Евгений, относительно недавно узнавший, что ректором института является Николай Семенович.
– О, Николай Семенович деликатнейший человек, – возвращаясь обратно в кресло, произнесла Ольга Константиновна. – Он очень дипломатичен и предпочитает, чтобы мы сами приходили к согласию. Разумеется, Николай Семенович прекрасно понимает необходимость привлечения лучших специалистов. Он сам чрезвычайно много сделал, чтобы наладить связи с итальянцами и американцами и полностью поддерживает меня в этом. К сожалению, ему сложно противоречить людям, даже если они заведомо неправы. Ирина Александровна ведь тоже хорошо знает свое дело, – Ольга Константиновна печально улыбнулась. – Ни одна копейка не будет потрачена без ее согласия. И хотя это вроде бы разумно и защищает от злоупотреблений, на деле страдает реальная работа.
Она помолчала.
– И Николай Семенович страдает от этого тоже. Постоянно нужны деньги, чтобы протолкнуть то или иное дело побыстрее. Ну, вы понимаете, Евгений Васильевич, в какой стране мы живем – нам все время приходится давать м-м… взятки. Свободные деньги нужны как воздух, а счет находится под строгим арестом Ирины Александровны. Хотите еще чаю?
Евгений машинально кивнул.
– Но ведь можно обналичить? Или вы не хотите с этим связываться?
– А как это делается? – спросила Ольга Константиновна, чуть помедлив.
– Обычно, – заговорил Евгений торопливо, впервые за весь разговор почувствовавший, что и ему есть, что сказать, – с фирмой, готовой обналичить определенную сумму, заключают договор на оказание каких-нибудь услуг. Услуги эти никто, естественно, не оказывает, но выставляют все необходимые документы. Например, ну, не знаю, составляют акт, что они весь месяц мыли вам полы. А перечисленную сумму возвращают наличкой за минусом определенного процента.
– Интересно, – сказала Ольга Константиновна задумчиво. – То есть по бумагам деньги будут потрачены на одни цели, а реально их можно будет использовать иначе?
– Да, – ответил Евгений, чувствуя острое покалывание в пальцах, и отхлебнул чай.
– И что, у вас есть на примете такие фирмы?
– Нет… могу поспрашивать, конечно …
– Да это и ненадежно, наверное. Могут обмануть с деньгами, так ведь?
Евгений вынужден был признать, что могут.
– А что, это должна быть какая-то особенная фирма? Или может быть любая? – и, видя недоумение в глазах Евгения, уточнила. – Вы бы могли открыть такую фирму, Евгений Васильевич?
– Ну, я…, – он растерянно замолчал.
– Просто подумайте над этим. Как это лучше организовать, какие сложности при этом возникнут. Я поговорю с Николаем Семеновичем, разумеется, без его санкции делать ничего мы не будем. А Ирина Александровна знать ничего не должна, полагаюсь здесь на вас целиком, – Ольга Константиновна наклонилась к Евгению. – Очень деликатная ситуация. Чашки я помою, – и она поднялась, свесив свою тень на стену.
Да, сумбура этот разговор только добавил. Добавил он и неясное чувство вины перед Ириной Александровной.
Не лучше обстояло дело и с Галиной Матвеевной. Когда Евгений принес ей свои наметки и предложения, она сгребла их в кучу и со словами:
– Хорошо я потом посмотрю, – потребовала смету.
– Но я думал, вы сначала посмотрите и выберете какой-нибудь вариант…
– Евгений Васильевич, чтобы выбрать вариант, я должна знать цену вопроса. Без сметы этот разговор не имеет смысла.
Единственное место, где не возникало чувства, что он тихо сходит с ума, была бухгалтерия. Здесь было сложно, он многого не знал и часто чувствовал себя беспомощным, но и Ирина Александровна и Клава Петровна понятно отвечали на его вопросы, а люди, приносившие авансовые отчеты, были терпеливы с ним. Терпеливы были методисты, звонившие с филиалов, и даже люди из министерства. И постепенно дело налаживалось. Спустя три недели Евгений знал уже кто такой Егор Семенович, знал, когда надо предоставлять статистические формы, знал какую работу делает Клава Петровна и что надо согласовывать с Ириной Александровной, а что нет.
И все-таки бухгалтерия существовала, как особое царство, и была словно не связана со всем остальным институтом. В деканате толпились люди, трещал в коридоре кафель, но к нему заходили редко, в основном студенты, у которых возникла неразбериха с оплатой и помочь которым методисты не смогли. В бухгалтерии не было того размаха, который чувствовался в планах Галины Матвеевны, не было той тайны, которой овевала свою работу Ольга Константиновна. И тот факт, что и та, и другая его, Евгения, заметили и выделили, поручив ему столь ответственную работу, наполнял его гордостью.
Он покупал книги по маркетингу и рекламе. Набрасывал по ночам баннеры и слоганы. Он даже сфотографировал институт с разных ракурсов, надеясь как-то использовать в рекламе эти снимки. Шагая на работу или с работы, он стал обращать внимание на рекламные щиты и баннеры, которые игнорировал раньше. Он оценивал, насколько они хороши, и думал, что когда-нибудь город заполнят щиты с рекламой института, и реклама эта будет его, Евгения. Часто, часто оторвавшись от накладных и счетов-фактур, он ловил себя на мысли, что сейчас в никому не известном институте, затерянном средь черемух и вязов, свершается громадная работа, которая сделает институт известным всему городу, а возможно (чем черт ни шутит) и миру. Эти мысли вызывали сладкий восторг, будущий успех опалял своим дыханием, и все казалось возможным в эту минуту.
Да, Евгений был необходим институту. На него возлагали надежды, с ним говорили за чашкой душистого чая, его приглашали в кабинет к Галине Матвеевне, он был востребован и от него ждали чего-то необыкновенного. Это был шанс, который нельзя было упускать.
И Евгений старался.


Глава 8
Во вторник мне было плохо.
В голове – сосущая пустота, в теле – слабость. Я расплачивался за вчерашний вечер.
А вечер был изумительный. В цветах пришел май. Закидало белыми гроздями черемухи. В вечереющее небо впрыснули золото, и с грибков, где расположилась веселая наша компания, был виден бульвар, фонтаны и фасады зеленого, серого, синего стекла, в которых осело пятнами небо.
Давно я не чувствовал себя так хорошо. Роман мой рос стремительно, но никто о нем не знал. Я хранил его в тайне, и она грела мне сердце.
Разговор колебался вокруг чего-то незначительного и не требовал внимания. Можно было разглядывать дома, проходивших мимо людей, девушку за соседним столом в рваных джинсах. Можно было улыбаться друзьям, добывать из ракушек фисташки, подносить к губам полный живой пены стакан. И вдыхать упоительный воздух, омытый дождями, наполненный запахом цветов и свежести.
Мы собрались просто так, без повода, и просидели несколько часов, пока не вспыхнули фонари, а ночь не затянула угасающее над Амуром небо. Хмель уже размягчил голову. Загадочнее и значительнее стал бульвар. И разговор как-то незаметно перекинулся на политику, а с нее на литературу.
– Проблема в том, что свобода начинает оборачиваться тотальным компромиссом, – говорил Андрей. – Особенно в Европе. Любые границы, любые ценности воспринимаются как покушение на свободу. Возьмем такую невинную вещь как литература.
– Интересно, – Корниловский подался вперед. – Литература в опасности?
– Не секрет, что гуманитарии любят говорить о диалоге, соавторстве читателя, открытой структуре и множественности смыслов, а авторы выстраивают свои книги так, чтобы всему этому соответствовать, все это, повторяю, не секрет, но давайте поговорим о ценностях, которые за всем этим стоят.
 Андрей отхлебнул пива, Корниловский радостно кивнул.
 – Возьмем, скажем, Льва Толстого. Его книжки, причем все без исключения книжки, написаны так, что не остается никакого сомнения, что автор присутствует в них, примерно как ветхозаветный Бог присутствует в мире. Я даже не о том, говорю, что Толстой имеет привычку говорить от себя и приносит в текст свои заветы о том, что должно и недолжно. Хотя и это в высшей степени показательно. Просто он определяет свои книги от первого до последнего слова. Этот мир развивается по его законам, в его особой толстовской манере, движения героев сопряжены и выстроены, их судьбы значимы и наполнены смыслом. И книжка выходит самодостаточной. В ней нет места ни для произвола читателя, ни для произвола героев, ни для бунта смыслов – воля автора удерживает этот мир от релятивистского распада. И это относится не только к Толстому, но и ко многим классикам.
– Бунт героев? – глаза Корниловского мерцали.
– Именно. В современной литературе герои сплошь и рядом обособляются и начинают жить собственной жизнью. Их поступки и судьбы не слишком хорошо вяжутся друг с другом именно в силу этой автономии. Что-то вроде разреженного газа, где молекулы летают сами по себе, иногда случайно соударяясь.
– Но подожди, разве столь уважаемые тобой классики не признавались, что их герои время от времени проявляют свой норов и совершают поступки для автора неожиданные? Разве это не признак этой самой автономии?
– И да и нет. Да, в том плане, что это признак, разумеется. Нет, поскольку источник этой автономии другой. Раньше автор выступал как творец по отношению к своему герою, вдыхал в него душу, и герой получался настолько полным и живым, что обретал собственную свободу. И автор был склонен к этой свободе прислушиваться, поскольку, в конечном счете, логика действий героя укладывалась в законы, сотворенного писателем мира. Сейчас авторы не создают героев. Они относятся к ним уже как к равным и существующим, они не смеют навязывать им свою волю, а выступают скорее наблюдателями. У вас не возникало ощущения от того же Барнса, например, что некоторые его герои так увлекаются собственной болтовней и их заносит в такие дебри, что это кажется неоправданным? Что бедный автор и рад бы прекратить этот словесный понос, но как человек вежливый сделать этого не может, сидит рядом на табуретке и записывает.
– Это называется «естественность дискурса».
– Это называется «куда кривая вывезет».
– Послушай, но это же чушь собачья, – говорю уже я. – По-твоему получается, что современный автор героями своими не управляет. А как это, хотелось бы мне знать, в принципе возможно, если все-таки он вынужден их придумывать? Конечно, если бы он сидел как орнитолог в кустах и описывал все, что видит, тогда другое дело, а так…
– Отношение-то меняется на уровне сознания. И проявляется это не только в литературе, а во всем. Почему в Штатах и Европе такой триумф меньшинств? Потому что они достаточно агрессивны и назойливы, чтобы проводить свои идеи – раз, и два – потому что большинство заворожено мыслью, что оно должно поступиться своими интересами, лишь бы не ущемить права этих самых меньшинств. Проблема в том, что хотя внешне все представляется как борьба за равноправие, на деле это почему-то выливается во вполне определенные привилегии. Оставим в покое меньшинства, возьмем для примера мужчин и женщин. Вы наверняка слышали, что правительство Норвегии настаивает на том, чтобы в совете директоров в публичных компаниях женщины представляли не менее сорока процентов? Но почему, в таком случае, не распределять квоты между мужчинами и женщинами в других профессиях? Почему никого не колышет, что большинство учителей в школах женщины, а таксисты в основном мужчины? Почему бы не размежевать в процентном отношении поваров и врачей, официантов и портовых грузчиков? Да потому что сладкий кусок – управленцы высшего звена, а бороться за хлеб таксиста никому не интересно.
– Что-то тебя занесло, – констатировал Шевцов.
– Ничуть, просто большинство людей утратили собственное представление о том, что им нужно и охотно воспринимают любую частную точку зрения, лишь бы она продвигалась достаточно активно. Авторы здесь не исключение. Недаром появилось множество книг, где взгляд на одни и те же события выражен сначала от лица одного героя, потом другого, потом третьего. Я не говорю, что это плохо или неправильно. Я говорю лишь о том, что герои получили гораздо больше автономии и сами стали соавторами. Писатель больше не навязывает свою волю герою, не лепит его из глины, не отправляет в странствия, нет, он скорее обращается с ним как с гостем, заботиться, чтобы тому было удобно, наливает кофе, поддерживает разговор.
Мне нравилось слушать Андрея, но не нравилось, что он говорит. И я начал возражать, пытаясь на ходу подобрать слова:
– Согласен, что отношение к миру изменилось. Возникло больше полутонов, исчезли та определенность и согласие, которые царили раньше. Но если писатель хочет передать это, он вынужден отказываться от строгих линий, ему приходится допускать разноголосицу действующих лиц, но это результат сознательной работы. Текст все равно остается под контролем писателя, а не отдается на откуп персонажам.
– Хотя, – вкрадчиво начал Корниловский и, махнув Андрею, пояснил, – это я возвращаюсь к твоим словам, что авторы раньше вели себя как ветхозаветный Бог, тут есть о чем подумать. Книги, написанные в девятнадцатом и отчасти в двадцатом веке, организованы, если так можно выразиться, как самобытные миры. В них все своеобразно. Персонажи очерчены настолько хорошо, что становятся эталоном, который примеряют к реальным людям. Стиль этих книг также узнаваем. Очень легко написать о морском гребешке или соплях в носу в стиле Толстого и Набокова так, что станет понятно, что подражают именно Набокову или Толстому. Но попробуйте написать о них так, чтобы стало ясно, что подражают Пелевину? – над столом замаячили улыбки. – Опять же раньше книги писались так, что их мог понять читатель неподготовленный. Сейчас же сплошь и рядом книги представляют собой кроссворд, который состоит из одного культурного кода. В лучшем случае, читатель понимает фразу, но чувствует, что его отсылают куда-то еще, к какой-то непрочитанной им книге. Таков, например, «Маятник Фуко», который можно прочитать, ничего не зная о розенкрейцерах и масонах, но вся прелесть которого, как раз и заключается в обыгрывании исторических сюжетов. А ведь «Маятник Фуко» это еще демократичный вариант, есть книги куда более зверские в этом отношении. Так вот, так вот, – продолжал мягко Корниловский, – на лицо две традиции. Одна творит: героев, стиль, сюжет, смысл. Другая – собирает из готовых кусочков. Она не столько создает героев, сколько приглашает уже готовых, как приглашают участников реалити-шоу. Она не столько создает свою манеру письма, сколько избавляется от любой манеры вообще. Она не столько открывает новые смыслы, сколько копается в готовом культурном бульоне и вытаскивает кусочки поаппетитнее, дабы раскладывать на тарелке различные узоры. Современная литература, господа, представляет собой паззл. Она – бесконечная игра в бисер.
Тут Шевцов, вообще читавший мало, недоуменно нахмурился, а Корниловский, заметив это, добавил:
– А это как раз пример отсылки подобного рода.
И пояснять ничего не стал.
– Вообще странно, что ты делаешь такие признания, – заговорил после недолгого молчания Шевцов. – Пишущий, казалось бы, человек, а?
– Оплошал, оплошал, – приподнял совиные брови Корниловский. – Но с другой стороны я не просто пишущий, я тут единственный бумагомаратель. Если, конечно, Миша не готовит подпольно роман, – он поглядел на меня, но я ни чем себя не выдал. – Единственное, что меня утешает, меньшинство у нас нынче в цене, и за пиво расплачиваться вам.
И разговор унесся дальше в ночь, а потом было утро, и мучительная расплата.
С глазами, словно набитыми песком, я мыкался по кухне. Искал кофе. Зерна сыпались с клекотом в кофемолку, прыгали мимо на стол и на пол. Рваными клочьями висел в памяти вечер. На работу я опоздал.
Звонил телефон. Приходили клиенты, и я им вымучено улыбался. День растянулся до бесконечности – сначала стрелка долго карабкалась в гору, потом медленно стекала вниз, но после трех провалилась и дальше пошла живее. К вечерней консультации я почти оправился.
Мы сидели в кабинете. Я на диване, затянутом в белую кожу. Мой психотерапевт в кресле напротив. У окна стоял стол, передо мной шкаф с книжками и маленькими часиками. Я рассказал, как прошли выходные, упомянул и вчерашнюю попойку. Мы посмеялись над моей любовью к пиву, поговорили еще о какой-то ерунде, и я признался, что пишу роман.
– Понимаешь, я уже больше года ничего не писал. Так, совсем ерунду, наброски, из которых ничего не вышло. А тут начал писать, и все так хорошо идет. Даже немного боязно. Я никому не говорю об этом.
Он зацепился за эту фразу.
– Боюсь сглазить, – признался я. – Всякий раз, когда я вывешивал объявление: «Скоро новый роман», дело очень быстро умирало. Не знаю почему. Возникали какие-то трудности, начинало казаться, что все написанное – дрянь, словом, всякое объявленное начинание так и оставалось незавершенным. Может, это совпадение, конечно, но зачем рисковать?
– Да, рисковать ты не любишь.
Я сердито вздыхаю:
– Знаю, знаю, какого признания ты добиваешься. Ты думаешь, что я никому не говорю о романе, чтобы в случае провала сделать вид, что никакого романа и не было. Зачем представать перед всеми неудачником, правда? Кому хочется видеть в глазах друзей разочарование…
Он молчит.
– Опять же награда будет слаще, если роман этот я допишу. Одно дело, когда все знают, что человек работает, и ждут результата этой работы, и совсем другое, когда – раз-з-з! И на тебе – роман. Что? Откуда? Как? А вот он плод вечерних забав и бренчания на лире.  Ни пота, ни труда – небрежный набросок гения. Это, знаете ли, впечатляет.
– Ты как будто стыдишься, что тебе приходится работать над своим романом?
Я улыбаюсь.
– Нет, но мне всегда нравилось представлять дело так, словно писательство дается мне безо всяких усилий. В этом есть какая-то божественность, легкость, свобода. Кропотливый труд всего этого лишен. Тут все закономерно – прилагаешь усилия, получаешь результат. Все по правилам. А настоящее творчество выше правил. Оно сродни чуду, – я мечтательно улыбаюсь и поглядываю, какое впечатление произвела эта маленькая речь на терапевта.
– Что ж, ощущать себя избранным, приятно, – говорит он.
Это не совсем то, что я хочу услышать, и я чувствую легкую досаду.
– Да, пожалуй. Мой герой, кстати, тоже на свою голову решил, что он избранный. И теперь его ждет нелегкая судьба, – видишь ли, продолжал я, оживляясь, – действие романа происходит в институте психоанализа, а там все непросто.
– Да, люди там действительно своеобразные.
– Прости? – говорю я после паузы.
– В этом институте. А ты их откуда знаешь?
Внимательно, очень внимательно я смотрю ему в глаза. Он глядит с любопытством и не думает меня разыгрывать.
– Такой институт действительно есть в Хабаровске? – я стараюсь, чтобы голос мой звучал спокойно. Он недоуменно хмурится.
– Да, конечно. Я так понял, ты как раз про него пишешь.
– Да, пишу, – я по-прежнему смотрю на него внимательно, – просто до этой минуты я считал, что институт этот я выдумал.
Теперь мы оба глядим друг на друга.
– Значит, не выдумал, – констатирую я.
– Может и выдумал, но такой институт действительно есть.
– Может, там и Галина Матвеевна с Ольгой Константиновной работают? – я улыбаюсь, но, видимо, несколько нервно.
– С такими не знаком, но кто знает? Можешь прийти и спросить.
– Придется, – смешок слетает с моих губ, и я откидываюсь на спинку дивана. – Кто бы мог подумать, что возможны такие совпадения.
Оставшееся время мы говорим про совпадения.


Глава 9
В мистику я не верю. В моей жизни не было таинственных и необъяснимых событий. Не исчезали загадочно предметы. Не раздавались непонятные голоса. Столы не танцевали ламбаду. Вещие сны не снились. И все-таки, скажу с чистой совестью, такое совпадение мне совсем не понравилось.
Первой мыслью, разумеется, было, что от кого-то я про этот институт уже слышал. Возможно, обронил когда-то фразу мой психотерапевт, возможно, кто-то из наших клиентов поделился впечатлениями. Могли это сделать друзья, да кто угодно! Загвоздка состояла лишь в том, что ни малейшего намека на подобный разговор я  не помнил.
Еще оставалась реклама. Не исключено, что я просто видел где-то баннер института. Может быть, когда работал в рекламном агентстве. Эта версия, помимо всего прочего, психоаналитически ненавязчиво (неужели так бывает?) объясняла, почему Евгений занимается рекламной кампанией. Но сколько ни копался я в памяти, подтверждения ей не находил.
Самое же скверное заключалось в том, и я был абсолютно в этом уверен, что  не в памяти дело, а дело в том, что про психоанализ в Хабаровске я слышать не мог.
Психоанализом я увлекся давно. Сначала читал классику жанра, потом авторов менее известных, потом заинтересовался развитием психоанализа в России и раннем Союзе и, наконец, стал читать литературу постперестроечную. Одно время я даже выписывал «Вестник психоанализа», но потом забросил. Разумеется, малейший намек на то, что в Хабаровске существует психоаналитическое сообщество, привлек бы мое внимание. А этого не было.
Больше того, собственно, сделать институт именно психоаналитическим мне показалось весьма забавным, поскольку ясно было, что в Хабаровске ничего подобного быть не могло.
И вот оказалось, что было.
Что делать в таких случаях?
Расхожий совет – идти к психотерапевту, но я к нему уже ходил. Ситуация складывалась дикая, никогда я не чувствовал себя так странно и неуверенно. Первым делом я бросился к компьютеру, но Интернет мне ничем не помог – сайта у института не было. Каких либо ссылок я тоже не обнаружил. Полез в справочник фирм, но и там ничего не нашел. В конце концов, я расспросил своего терапевта, где находится институт и, получив общие указания, решил, что схожу туда завтра.
Но так и не сходил.
Вообще в поступках моих обнаружилась странная мнительность. Я мог зайти в магазин за хлебом и, потоптавшись, выйти, хлеба не купив. Я стал постоянно проверять на месте ли у меня ключи и бумажник. Выключен ли газ. Сидя на работе, я все время мучился от чувства, что забыл сделать что-то важное, какой-то звонок, какое-то дело. Доходило до того, что у меня стали трястись руки, и слабость охватывала живот. Неясная тревога поселилась в теле – я мерз от малейшего сквозняка, и голубое небо и веселые листочки на ветру вызывали смятение.
Каждый день после работы я обещал себе, что пойду по указанному адресу. И каждый день находились причины, чтобы этого не делать. Роман я забросил. Точнее не то, что забросил, я просто не мог заставить себя к нему подойти. Чтобы успокоиться, я стал каждый вечер покупать себе пиво. Это помогало – паника уходила, но на утро возвращалась вновь. Терапевту я ничего не говорил, и хотя сессии проходили ровно, мне все сложнее становилось удерживать ситуацию под контролем.
Так прошла неделя. Наступило воскресенье. Весь день я собирался выйти из дома. Глядел на небо, где громоздились облака, глядел на часы. Нужны были продукты, нужно было убрать квартиру. Я ложился на диван, смотрел на люстру. Закрывал глаза. И вновь вставал, вновь шел на кухню, пил воду – смотрел, как обкладывает небо.
Ближе к шести разразилась гроза. Заворчало глухо и в отдалении. Потом рядом и как будто над крышей. Упали капли. Люди пошли быстрее. Дождь помедлил, а потом вдруг ровно встал шелестящей стеной – вмиг почернел асфальт, запрыгали листья, запрыгали прохожие. Выскочила скрученная молния. Загрохотало небо. Ветер, взявшийся невесть откуда, выдул мне в лицо занавеску и брызги. Бился в истерике подоконник. Дождь уже не стоял – летел над землей, неслась бурлящая вода, темно и грозно сделалось за окном.
Не знаю, сколько простоял я так, вглядываясь то в небо, то в улицу, исчезнувшую под водой. Я улыбался, и на душе у меня впервые было спокойно. Толстый дядька, поддернув брюки и по-фавновски вздергивая ноги, перебегал дорогу. Автобусы в перистых крыльях причаливали к остановке. Небо трепетало и лопалось, далеко выбрасывая гром. Метались под струями ветви. Через полчаса грозу отнесло в сторону. Над горизонтом появился просвет, и он был бирюзовым.
На следующий день мне нужно было заехать в типографию за визитками. Воздух был свеж, и впервые за неделю на душе у меня было легко. Я вышел уже из типографии и отшагал полквартала, как вдруг сообразил, что институт должен находиться недалеко отсюда.
Как объяснил мне терапевт, институт располагался на одной из параллельных Амуру улочек, на какой точно он не помнил, но рядом был ресторанчик, и ресторанчик этот я знал. Я перешел улицу с таким расчетом, чтобы увидеть институт издалека. Это было забавно, но мне нужно было подготовиться к встрече со своим внезапно материализовавшимся творением. Я даже выдумывал что-то смешное по этому поводу, но легкий озноб сопровождал это веселье, и невесомей делалась походка – я шагал навстречу своей судьбе.
Забавно, но сначала я его не увидел. Увидел мотоцикл, аркой изогнувшийся над входом, и надпись «Мотоспорт». Увидел баннер лизинговой компании и крылечко, прилепившееся сбоку к зданию. Краткий миг облегчения рванулся с воздухом в легкие (оказалось, сдерживал дыхание), как вдруг я понял, что смотрю на окованную бурым железом дверь. 
Я стоял и пытался понять, таким ли представлялся мне институт. Удивительно, но сказать определенно я не мог. Передо мной было двухэтажное здание, облицованное снизу каким-то коричневым кирпичом, стены на уровне первого этажа были побелены, а выше вновь становились кирпичными, но более румяными. Я видел окошко, выступающее скворечником из крыши, видел зубастые водосточные трубы, скалившиеся в небо. Я подошел ближе, и на черном мигнула тусклая бронза: «Дальневосточный психоаналитический институт».
Дверь поддалась неожиданно легко. Ступени вели наверх. Ковра, впрочем, не было. Не было и фотографии, вместо нее под мигающей трубкой висел рекламный стенд. Я изучил его внимательно – институт приглашал на тренинги. Я стоял так, наверное, минут пять. Слышно было, как моргает лампа, еле-еле доносился шум улицы, один раз мне послышались голоса, но так, словно звучали за стенкой и где-то подо мной. Вытянув руку, я потрогал стенд – гладкая краска погладила пальцы. Стараясь ступать бесшумно, начал подниматься наверх. Не знаю почему, но мне казалось важным, чтобы никто не узнал, что я здесь нахожусь.
На площадке второго этажа стояли в кадках цветы. Зеркало на стене отразило пустой гардероб, столик с чайником и телефоном. Поднявшись, я увидел, что комната и в самом деле пуста, но дальше есть две двери и обе закрыты. Помявшись, я стал подниматься выше.
Кресла, где сидел Евгений, не было. Не было и комнаты, служившей кухней. Зато был коридор с кафельной плиткой, и матовые стекла, заклеенные все той же рекламой с тренингами. Еще на стенах висели картины. На одной был изображен человек, составленный из пуговиц. На другой – башня-лицо с глазами-бойницами. Еще была кукла с распоротым животом, в котором клубилось что-то напоминавшее червей. Некоторые картинки были подписаны, и я хотел прочитать подписи, но в этот момент раздался грохот отодвигаемого стула, и в ближайшей комнате возникло движение.
Я замер посередине коридора, и сердце рухнуло в живот. Дверь комнаты отворилась – деканат – вспыхнуло на табличке, из нее показалась женщина с птичьим и несколько хищным лицом, не смотря на теплую уже погоду, в вязаной кофте. В руке она держала очки в тонкой оправе. Женщина взглянула на меня и направилась вдаль по коридору.
Так могла бы выглядеть Ольга Константиновна в жизни.
Мысль эта не показалась мне удивительной. Мне вообще сложно описать состояние, которое тогда владело мной. Удивление, недоверие, страх – все ушло, и осталось только ощущение нереальности происходящего. Я понимал, что все вокруг вполне настоящее, но в то же время знал, что невозможно. Я чувствовал себя как человек, побывавший в доме много лет назад и вот теперь увидевший его снова. Где-то сделали ремонт и перестроили что-то, поставили другую мебель, но дом все равно остался тем же. Знакомые очертания мерещились мне, и от осознания, что я никогда здесь не был, возникало сосущее чувство пустоты в мозгу.
В том воображаемом институте я не знал, например, что на втором этаже располагается гардероб и есть еще две какие-то комнаты. Я по-другому представлял лестницу и коридор. Не знал я и того, как расставлена мебель в деканате и что за люди там сидят. Я мало задумывался над тем, как выглядит Ольга Константиновна, но женщина, открывшая дверь, вполне могла быть ею. И это касалось всего – несмотря на мелкие отличия, слишком многое было знакомым.
А движение в деканате продолжалось. Двигались неясные силуэты, возник какой-то смутный разговор. Зазвонил телефон.
– Хорошо, я пойду сейчас узнаю, – услышал я у самой двери, и снова вспыхнула золотом надпись, и дверь выпустила в коридор женщину со сдавленным и несколько плаксивым лицом.
– Вас что-то интересует? – обратилась она неожиданно ко мне. В пальцах ее нервно бился карандаш.
– Да вот, – я неопределенно мотнул головой в сторону стекла с рекламой тренингов, – в первый раз у вас. Может, посоветуете что?
Глаза ее как-то влажно заблестели, отчего лицо стало походить на собачью моську. Улыбаясь особенно старательно и произнося «Вам» с заглавной буквы, она заговорила:
– Мы можем предложить Вам любое образование: второе высшее, курсы переподготовки, любые тренинги. К нам приезжают специалисты из Москвы, из Санкт-Петербурга. Ольга Ильинична Святоватова, например. Очень, очень вам рекомендую.
– Да я, собственно…
– Ах, что же мы стоим?! – вскричала она вдруг и бедром отпихнула дверь. – Заходите, заходите. Все вам расскажу, все вам покажу.
В коридоре не чувствовалось, что третий этаж расположен на чердаке, но в деканате потолок сначала немного накренялся, а потом резко заваливался вниз и косо уходил в пол. Вместо офисных столов стояли парты, почти невидимые под папками и бумагами. Торчали из-под парт какие-то коробки, прямо на полу лежали ножницы и скотч. На двух стульях помещался небольшой ксерокс, около него стояла девушка и что-то копировала. В углу за единственным нормальным столом сидела женщина, которая, не прерывая телефонного разговора, поздоровалась со мной одними глазами, и я увидел, что цвета они необычного — слишком изумрудного для человеческих глаз.
– У нас тут сейчас беспорядок, – говорила моя провожатая, лавируя между коробками. – Все на каникулах, вот мы и передаем дела, – объяснила она не совсем понятно, уселась за стол и тут же принялась рыться в папках.
– Где же это, где же…
Осмотревшись, я взял себе стул и сел рядом.
– А вот, – она подтянула к себе папку, на которой было написано «Дополнительное образование». – Вот наши программы. Вы кем работаете?
Не желая вдаваться в детали, я ответил, что работаю менеджером.
– Тогда вам будет очень интересен курс «Психоанализ в бизнесе». Это годичный курс, который сочетает в себе и практику и теорию. После выпускной работы вы получите диплом о профессиональной подготовке. Сейчас покажу вам диплом…
Она принялась рыться в какой-то нижней коробке.
– А что там у вас за тренинг личностного роста объявлен? – спросил я, адресуясь к ее плечу и спине (голова была под столом).
– Сейчас, где же они? – раздалось глухо в ответ.
За моей спиной работал ксерокс. Я слышал, как женщина со странными глазами объясняла кому-то по телефону, что именно следует писать в дипломной работе и какие тесты нужно проводить.
Прямо напротив меня стояла мебельная стенка, очень старая с разошедшимися дверцами, забитая все теми же папками и бумагами.
– Юля, Юля, а где у нас дипломы?
– У вас были, Татьяна Павловна, – ответила девушка.
– Ох, уж эти методисты, все поперепутают, ничего не найдешь, – гримасничая, пожаловалась мне Татьяна Павловна. Лоб ее лоснился от пота.
– У вас объявлен тренинг личностного роста, – улыбнулся я ей терпеливо.
– Ах, да тренинг. Вы хотели бы сходить на тренинг?
Я подтвердил, что хотел бы.
– Очень хороший тренинг. Немировская Алла Борисовна ведет. Очень хорошие отзывы. Вы не знаете ее?
Я покачал головой.
– Прекрасный специалист. Кандидат психологических наук. А насчет годичного курса вы подумайте, это очень перспективно – психоанализ в бизнесе. Мы охватили все: рекламу и ее действие на подсознание, коммуникативные процессы, эффективные продажи, да. Я сама могу подтвердить – очень эффективный курс. Осенью начинаем… Юля, где расписание тренингов?
– У вас на столе лежало, Татьяна Павловна.
– Где на столе? Нету на столе. Ох, ничего не найти, – она всплеснула руками. – Юля!
Подошла Юля, отодвинула, лежавшую перед Татьяной Павловной, папку с дополнительным образованием, под ней обнаружился листок.
– А вот он, спасибо. Как трудно в этом бардаке, как трудно, – она вымучено улыбнулась мне. – Значит вот он, двенадцатого июня. Вам удобно?
Объявление, которое я прочитал в коридоре, сообщало, что двенадцатого июня состоится тренинг личностного роста, ведет который Немировская Алла Борисовна, кандидат психологических наук, доцент и директор психологического центра. Указывалась цена, время и общая продолжительность тренинга. Кроме того, было написано, что нужно принести с собой акварельные краски, бумагу и карандаши. Испытывая неподдельное удовольствие от разговора, я сказал, что мне удобно.
– Он идет два дня, – она сверилась с календарем, который почему-то не пришлось искать. – Двенадцатое у нас праздник.
Это я знал.
– Тренинг начинается в десять утра.
Я кивнул.
– Нужно будет принести с собой акварельные краски и бумагу. Нужно будет рисовать. Это одна из форм личностного взаимодействия.
Я улыбнулся.
– Давайте я вас запишу.
Вновь повторился ритуал с поиском листочка, где велся список. Наконец, листочек нашелся.
Я продиктовал свои фамилию, имя, отчество, номер телефона, и на вопрос, как мне удобнее оплатить, сказал, что готов внести в кассу прямо сейчас. Татьяна Павловна просветлела лицом.
– Вы идите тогда прямо по коридору. Последняя дверь направо. Там бухгалтер сидит, Женя, ему и оплатите. Тренинг личностного роста, – прокричала она мне вслед.
Евгений!
С чувством, что, совершаю что-то недозволенное, я шел к своему герою.
Забавно, но я плохо представлял, как он выглядит. Воображение рисовало молодого человека, скорее блондина, с бескровными губами и длинными пальцами. Он был худощав. Он был высоким. Вот, пожалуй, и все.
Он оказался не таким.
Вернее, не совсем таким.
Он был шатеном с волосами вьющимися, спускающимися почти до плеч. У него были обычные губы, темные глаза. Прыщ на щеке. Он не был полным, но слово худощавый ему не подходило. Пальцы его были самой обыкновенной длины. Он был мало похож на тот выдуманный мной образ, и все-таки я знал, что передо мной Евгений. Сидел он в том же углу, где и полагалось сидеть Евгению. За его спиной на стене висел календарь с железным всадником, и всадник, вздыбив коня, простирал над Евгением руку.
Он поднял на меня глаза, и в них метнулась какая-то затравленность.
– Что вы хотели?
Улыбаясь почти заискивающе, я объяснил, что мне нужно. Был ли причиной его взгляд, или во мне пробудилось чувство вины по отношению к своему герою, но я обращался с ним как со стеклянным. Почему-то мне казалось, что если я не буду исключительно вежлив и предупредителен, произойдет что-то ужасное.
Он спросил, как меня зовут. Добавив топленого масла в голос, я ответил. Он спросил, за какой тренинг я плачу. Наверное, извиняющиеся нотки прозвучали забавно, но я не мог ничего с собой поделать. Он назвал сумму. Я вытащил бумажник. В этот момент зазвонил телефон.
– Дальневосточный псих… Да, здравствуйте, Галина Петровна. Нет, еще не сделал, – уши его вдруг запылали. – Я звонил, – заговорил он вдруг сбивчиво, – человека нет… он в командировке, а без него… Еще нет, – голос пресекся. – Да, я понял. Да, позвоню. До свидания.
Он положил трубку. Желваки мерно пульсировали. В глазах стояло давешнее выражение. Я торопливо пересчитал деньги, чтобы вышло без сдачи.
Он выписал квитанцию. Мы простились.


Глава 10
Я шел по улице, словно в полусне. Невозможное состояние. Сорока со скошенной набок головой. Грязевые потоки на тротуарах. Сломанные ветки.
Я силился удержать этот мир, но глаза расфокусировывались сами собой.
Институт был.
Реальный. Который я придумал.
Бухгалтер выписал мне квитанцию (лежала в бумажнике). Бухгалтера я тоже придумал.
Сознание плыло рядом со мной, но как-то отдельно от тела.
Так быть не могло.
Так было.
Мир утратил основание. Стал мягким. Нечетким.
Вставали в памяти: лестница, коридор, очки Ольги Константиновны, стол в бухгалтерии. Настоящие, но уже вспоминаемые. Слипшиеся с воображаемыми.
Такой ли я представлял Ольгу Константиновну? Морщинки, бегущие сеточкой от глаз? Вскинутые брови? Нос хищной птицы? Ямочки на коромысле улыбки? Улыбалась она, выходя из деканата? Я не помнил. Какого цвета были ее волосы? Я не помнил. Придумал я ее? Я не знал.
Может быть, думал я какое-то время спустя, ничего этого нет.  Просто я лежу в коме, и мозг громоздит безумную реальность, где я живу изо дня в день, пишу роман и сам попадаю в свой роман. Мысль эта показалась забавной (зыбучей). Хотя и объясняла все.
Ущипнул себя за палец. Провел по шву джинсов, по кромке кармана, по зазубрине ключа. Лужи. Машины. Люди. Выбросившееся из стаканчика на асфальт мороженное – рак отшельник, блюющий из своей раковины.
И снова расплылся мир.
Снова закружились передо мной:
Лестница.
Площадка второго этажа.
Коридор.
Деканат.
Бухгалтерия.
Такой у меня кафель или нет? Так выглядит бухгалтерия или нет? Был ли это Евгений или нет? Раскладывал картинки. Воображаемые. Настоящие. Одну на другую. Бесконечный пасьянс.
Смахивал картинки.
Допустим, что институт существовал сам по себе, а я, не подозревая об этом, описал его в романе. Тогда как возможно, что:
1)Почти совпало название;
2)Здание очень похоже;
3)Почти-почти совпала лестница;
4)Один в один вышел коридор;
5)Человек, работающий там, похож на Ольгу Константиновну;
6)Бухгалтер, работающий там, похож на Евгения;
7)Зовут его Евгений.
Я не знал, как это возможно. Совпадений было слишком много. Так нельзя угадать. Я не продумывал детали, не искал прототипов, я придумал институт наобум и сделал психоаналитическим ради забавы. Одно то, что в Хабаровске и в самом деле есть психоаналитики, казалось мистикой. Теперь же…
Подошва вдруг поплыла. Я очнулся. Пошел, шаркая, оставляя за собой шоколадные ошметки. Обернулся. Подсыхающая грязевая помадка была раздавлена моим слепым вторжением. След медленно заполнялся водой.
Объяснение, которое напрашивалось и которое представлялось где-то даже логичным – я был в институте, видел этих людей, но почему-то совершенно об этом не помнил. Могло так быть? Мог ли я полгода назад (или когда я стал впервые задумывать этот сюжет?) согласиться на какой-нибудь удивительный эксперимент, связанный, скажем, с гипнозом? Я пришел, меня загипнотизировали, и я забыл про институт и все, что там видел и приписал это своему воображению.
Пришел и загипнотизировали.
Загипнотизировали.
В железной коробке бегали футболисты. Вскрикивали. Бил в ограждение мяч. Осыпалась и стонала сетка.
Не могло такого быть.
Загипнотизировали.
Кто? Как? Зачем?
Кто вообще решится на такое? И, главное, зачем?
Мне представилось, как меня хватают под руки, вырывают с кресла, волокут, швыряют в машину. Представил себя в деканате на стуле скованного наручниками.
– Говори, – рычит какая-то неясная фигура и с размаху бьет в живот. Стул верещит по кафелю. Сквозь боль и слезы слышу:
– Дайте-ка я.
Передо мной возникает женщина со странными зелеными глазами, и я качаюсь в ее морских глазах, и волю сдувает легким бризом.
Я косо усмехнулся. Невозможно.
Невозможно и гипноз тут ни причем.
Но пока я прокручивал все это, еще одно объяснение пригрезилось мне. Самое мистическое, самое непостижимое, но обладающее странной притягательностью.
Мое воображение и создало этот институт. Сотворило в реальности.
Здание, выросшее за одну ночь. С вывесками, крылечками, ярко-красным мотоциклом. С толпой изумленных зевак вокруг.
Машина притормозила, и я пошел мимо хромированной решетки, улыбаясь самому себе.
Здание было и раньше. В нем жили фирмы, люди ходили, хлопали дверями, звонил колокольчик, когда кто-нибудь заходил в магазин. Но полгода назад (или когда я там стал задумывать этот сюжет) табличка «Страховая компания «Неско» исчезла, а на ее месте появилась «Дальневосточный психоаналитический институт». Приехали рабочие, стали менять… Нет. Не было никаких рабочих. Просто скрытые от глаз железной дверью стены ожили. Сделались словно пористыми. Дышащими. С легким похрустыванием втянули в себя белый верх и зеленый низ и стали одного желто-кофейного цвета. Рекламные стенды проступили на них, тухлый розоватый свет начал биться в лампах. Ободранный линолеум выпекся кафелем и заблестел. Стены в коридор истончились до матовой прозрачности. Синие пластмассовые таблички на дверях объявили перекличку: «бухгалтерия», «ректорат», «деканат».
Здание преображалось. Прямо из пола выросли забитые землей горшки. Из земли лезли стебли, выворачивая зеленые, на глазах темнеющие листья. Зеркало выдувалось из стены с родовым усилием. Медленно выросла стойка гардероба. Мебель собиралась из старой, брошенной прежними хозяевами. Или возникала сама по себе. На своих местах. С папками. Телефонами. Ручками. Проклюнувшимися на свет слепыми мониторами.
Я думал о самом начале своего романа. О том, как Евгений впервые вступил в это здание. Существовал ли он до того, как захлопнулась за ним дверь или возник только в тот момент – уже взрослый, встревоженный, старающийся выглядеть спокойным? Не знавший детства, но полный детских комплексов?
Рассуждая так, я почти избавился от мягкого тумана, осевшего в голове. Разумеется, я ни секунды не верил, выдуманной мной истории, но игрался с ней всю дорогу до работы, ибо история завораживала.
Демонический дом, перестраивающий сам себя по моей воле, судьбы людей, зависящие от слов, которые я напишу. Необычайное могущество, пусть и надуманное, одурманивало, и в том-то и была его сладость, что оно было воображаемым. Можно было рушить и создавать миры без риска за последствия, но все же с обжигающей остроты оглядкой – а вдруг это не так безобидно? Я развлекал себя подробностями того, как роман воплощается в жизнь. И, стыдясь этой мысли даже перед собой, решил проверить это, в деталях изобразив помещения, где я не был и людей, которых сегодня не встретил.
«Бедный, неужели ты в это веришь?» – начинал я сам с собой и тут же успокаивал себя, что, разумеется, не верю.
Только, что я буду делать, если написанное вновь совпадет? И на этот раз до мелочей.
И все-таки странным образом я перестал мучиться над загадкой совпадений. Не придумав ни одного нормального объяснения, я вдруг успокоился на самом невероятном.
«Может, я все-таки сошел с ума?»
Псих, работающий в центре психологического консультирования.
А вечером странные мысли поползли в голову. Вспомнился Евгений. Вспомнился его пустой взгляд. Его стыд, заливший уши пунцовым нежным светом. Желваки, молоточками мнущие челюсть. Мне вдруг стало жалко своего героя, и странное чувство – сожаление? раскаянье? – зацепило вдруг краешек сердца.
Два человека слились в одного. Мой бедный Евгений, стоящий у окна с кипой бесполезных листов. И тот бухгалтер, выдавший мне квитанцию и долго метивший в нее печатью.
Это изменило ход романа.
Жалость к герою, вызванная другим человеком, перекроила разработанный план. Я смотрел в глаза этого человека. Я видел таящуюся под кожей панику. Я не мог отдать его на съедение Галине Матвеевне и Ольге Константиновне. И мгновенно вспыхнуло озарение. Я поймал его в том первом восхищенном взгляде, которым глядел он на Ирину, в котором скрывалось спасение.
Моя утлая кухонька! Поцарапанный стол. Желтушная лампочка.
Вы были свидетелями этого внезапного порыва. Вы смотрели, как я ходил от окна к столу, как замирал, прищуриваясь, как разговаривал сам с собой и улыбался самому себе.
Был ли я безумен уже тогда? Или это уже потом безумие пропитало мою жизнь, как пот пропитывает простыни в жаркий день?


Глава 11
Но была еще одна причина, заставлявшая Евгения поздно уходить домой и просиживать ночи напролет перед компьютером. И она не была связана ни с долгом, ни с амбициями.
Причиной этой была Ирина.
Она понравилась ему сразу.  Волосы, объятые солнцем. Серые спокойные глаза. Улыбка, чуть дрожащая в уголках рта, прежде чем перекинуться на губы.
Принимая от нее дела, он украдкой взглядывал на нее сбоку. Или отмечал, какие красивые и ровные у нее ногти. Или пушок на щеке останавливал время, и потом приходилось спешить, чтобы успеть за ее объяснениями.
Захлестнувшая работа, не смыла эту робкую любовь, но оттеснила на второй план. Ирина Александровна часто уезжала по делам, и Евгений оставался один на один с Кларой Петровной.
Звонили телефоны, приносили документы, шли отчеты с филиалов, и он забывал об Ирине. Иногда, подняв голову на ее пустующий стул, он думал о ней с неопределенной нежностью. Но звонил телефон, и мысли суетящиеся и деловитые врывались в голову, отталкивали нежность, и Ирина забывалась.
Появлялась она всегда после десяти. В легком сарафане. Приветливая. Держалась со всеми просто и спокойно. Евгений томился загадкой ее возраста. Она казалась ему очень юной, примерно одних с ним лет, но уверенность и спокойствие, с которым она разговаривала с Галиной Матвеевной, Ольгой Константиновной или давала указания Кларе Петровне, казались ему невозможными для столь молодой девушки.
Он мучился этим противоречием, пока не догадался посмотреть ее личное дело. Оказалось ей только двадцать пять. И она не замужем.
Очень скоро Евгений научился наблюдать за Ириной уголком глаза. Он не смотрел на нее, он был погружен в работу, но ее неясный образ маячил где-то на краю сетчатки. Он отмечал ее движения и безотчетно вскидывал глаза, если что-то необычное случалось за ее столом (упала резинка, и она наклонилась, чтобы поднять ее).
Будучи человеком робким, Евгений старался скрыть свой интерес. Дать понять, что она ему нравится, пригласить на свидание и даже просто завести хоть сколько-нибудь личный разговор, было для него делом невозможным. И потому он пытался заслужить любовь тем единственным способом, которым умел. А именно – усердно работал.
Разумеется, если бы кто-нибудь сказал бы ему об этом, он бы высмеял такое предположение. Действительно, разве это способ познакомиться с девушкой? Девушки любят цветы, внимание, кино, прогулки, любят, когда их держат за руку, поцелуи теплыми летними ночами, но взмыленного бухгалтера за компьютером день и ночь стучащего по кнопкам, но разговоры о работе? Нет, они не любят этого, да и никто не любит.
Но уж как-то так вышло, что успех у Евгения ассоциировался с прилежанием и добросовестностью. Была ли виной тому школа, родительское воспитание, социальное окружение в целом или, быть может, сам характер Евгения, сказать трудно. Но, решая задачки и заучивая неправильные глаголы, он раз за разом убеждался, что трудолюбие и следование правилам поощряются, а самоволие и непослушание нет. Он усвоил это и неосознанно стал ценить себя за то, насколько хорошо справлялся с поставленными перед ним задачами. А справлялся он с ними превосходно.
Здесь же, к своему ужасу, он впервые начал осознавать, что задачи оказались ему не по силам. Сначала он изо всех сил старался удержать расползающуюся гору дел под контролем. Он составлял себе списки, чтобы ничего не забыть. Он перешел на пирожки и лапшу, сократив обед до пятнадцати минут. Он стал приезжать в институт к восьми часам, уезжать в девять. И работать дома до двух часов ночи. Он стал работать по выходным. И все равно не успевал.
Самое же скверное было то, что съедала время как раз дополнительная работа, которую он делал для Галины Матвеевны и Ольги Константиновны. Помимо собственно рекламной кампании Евгений занимался оформлением буклетов, презентаций, информационных бюллетеней и даже сайтом института, который как оказалось, не был до конца доделан, но который очень нужен был Галине Матвеевне.
Ольга Константиновна тоже не отставала. Она вовлекла Евгения в проект, по созданию обширной базы данных, содержащей сведения обо всех бывших и потенциальных участниках тренингов. Имена, телефоны, адреса, интересы, отзывы и пожелания на будущее – все должно было содержаться в ней, но главное, что должна была обеспечить эта база – прогноз числа участников планируемых тренингов. Как этого добиться, Евгений не имел ни малейшего представления, и что хуже всего, похоже, этого не знала и Ольга Константиновна.
Идея, которой Евгений так необдуманно поделился за чаем с Ольгой Константиновной, тоже получила свое развитие. Вернувшемуся из командировки Николаю Семеновичу очень понравилась возможность иметь свободные деньги. Он также очень хотел, чтобы именно Евгений открыл фирму, через которую будут проходить сделки, поскольку связываться с неизвестными обналичниками было ненадежно. Евгений согласился и на это.
За последнюю неделю он провернул тысячу дел: написал устав, посетил нотариуса, подал документы в налоговую и, наконец, открыл в банке счет. Осознание того, что теперь он владелец собственной фирмы, пусть и виртуальной, окрыляло, но вместе с тем, Евгений испытывал постоянное чувство вины. Он обманывал Ирину и, кроме того, от всех этих дополнительных (и не совсем честных) дел страдала его основная работа.
Он откладывал все, что мог отложить. Кипы бумаг росли на его столе, напоминая о неизбежной расплате. Сначала ему удавалось обуздывать их. На выходных или поздно вечером он расправлялся с очередной бумажной башней. Когда начинали поджимать сроки, он, не отвлекаясь ни на что, садился и делал нужный отчет. Он справлялся, но каждый раз это становилось все труднее и труднее. С каждым днем все больше нерешенных дел оставалось у него на столе. Клара Петровна ушла в отпуск. Стало совсем тяжело.
Самым страшным было пробуждение. Будильник играл побудку. Евгений просыпался, и неважно хорошие сны ему снились или плохие, новый день был хуже самого скверного сна. Он вспоминал, сколько проблем ждет его на работе, вспоминал очки Галины Матвеевны, вспоминал трезвонящий телефон, отчеты, неотправленный факс, недоделанный сайт, вспоминал, что сегодня обязательно надо съездить в налоговую, вспоминал про баннер. Вся тяжесть нерешенных проблем обрушивалась на него, вбивала усталую голову в подушку, и тихое «Господи» кровавым пузырем расплывалось по его губам. Ему хотелось оказаться далеко-далеко, где нет авансовых отчетов, Ольги Константиновны и телефонов. Вместо этого он сдвигал стрелку будильника еще на пятнадцать минут, пытаясь просто выиграть время, немножко продлить покой, примириться с неизбежным.
Евгений понял, что перестает контролировать ситуацию, когда, усевшись вечером поработать над сайтом,  проснулся в четыре ночи. Он уснул прямо перед компьютером, упав лицом в самоучитель по html. Скоро появились и другие симптомы. Он никак не мог сосредоточиться. Начинал печатать платежку, отвлекался, начинал заново. Забывал отправить ее в банк и долго не мог понять, почему не проходят деньги. В памяти все чаще стали случаться провалы. Глядя на какой-нибудь текст, написанный им самим, он не мог вспомнить, когда этот текст писал. Глядя на подшитые в папки документы, не мог вспомнить, когда это сделал. Ничего подобного с ним раньше не случалось, и, наверное, Евгений бы испугался, если бы не был так бесконечно утомлен.
Он наблюдал за началом конца с отрешенным спокойствием, совершенно ему несвойственным. Он знал, что момент, который он столько времени оттягивал – вот-вот наступит. Возможно, завтра, возможно, послезавтра, но теперь уже неизбежно. Когда-нибудь он забудет что-то по-настоящему важное. Заплатить налоги. Предоставить отчет. Поздороваться с Галиной Матвеевной.
Ему придется признать свое поражение.
Евгений сидел на кровати со спущенными гармошкой штанами. Снять их не было сил. Будильник показывал два часа ночи. В будущем не было ничего кроме безысходности и отчаянья. В настоящем не осталось ничего кроме усталости.
Но спал он обычно хорошо, и сны ему снились яркие. Единственная стоящая часть жизни.
Ему снился какой-то золотисто-зеленый стрекочущий кузнечиками луг. Он шел по этому лугу, отводя руками траву, и кузнечики рассыпались во все стороны. Он хотел разглядеть их получше, но всякий раз, когда подходил, они разлетались веселыми брызгами и снова пиликали где-то в отдалении. Наверное, снились и другие сны, но запомнился только этот.
В конце концов, он сдался.
Евгений сказал Ирине Александровне, что осталось полдня, и он не успевает подготовить отчет в министерство.
Он ожидал взрыва негодования. Выволочки в духе тех, что устраивала ему Галина Матвеевна. Но Ирина Александровна лишь спокойно поглядела на него и спросила, что он уже успел сделать.
Посмотрела и сказала:
– Хорошо.
И сделала отчет за него.
Он испытал смесь благодарности и стыда, когда подписывал этот отчет. Он поклялся, что никогда в жизни не допустит больше такого, но когда через два дня Ирина Александровна предложила свою помощь, согласился на нее с легкостью неожиданной для себя самого.
– Женя, ты же не делал сверку с контрагентами? – и на его стыдливое согласие, как ни в чем не бывало, предложила. – Давай сделаю. У меня есть свободное время. Ты взвалил на себя столько работы.
Она улыбнулась, и Евгений потянулся весь к ее улыбке.
С мельтешащими мыслями: я не должен; что подумает; неужели она…
С перепутанными чувствами: неловкость, нежность, стыд, благодарность.
С этого дня они стали говорить не только о работе. Евгений рассказал, что, окончив институт, был вынужден, чтобы остаться в Хабаровске (тут он был довольно невнятен) пойти работать на Железную дорогу. Он помогал, кроме того, вести учет своему другу-предпринимателю. А сейчас, распутавшись с Дорогой, снимает квартиру, это, конечно, накладно, но, что делать.
Ирина слушала внимательно. С волной волос, присевшей на плече. С кружкой в красивых пальцах. С внимательными серыми глазами. О себе она сообщила немного. Сказала только, что родилась в Хабаровске и всегда жила здесь, но много путешествовала и успела поучиться за границей.
Вот собственно и все.
Пять минут вдвоем в маленькой комнатке, отведенной под кухню. Два съеденных печенья. Две выпитые чашки кофе. Россыпь крошек. Смятая салфетка.
Но этого оказалось достаточно. Все, все отныне наполнено было Ириной.
Ирой.
Ирочкой.
Ее привычками. Ставить сумочку на стул справа от себя. Перекатывать в пальцах ручку. Чуть щуриться на экран, прежде чем начать печатать.
Ее духами. Евгений не знал, как они называются. Сладкий, влекущий, чуть горьковатый аромат.
Ее голосом. Мелодичным, едва заметно всплескивающим на гласных. Начинавшим звенеть в случаях редкого раздражения.
Ему все время хотелось смотреть на нее. Он боялся смотреть на нее. Ее всегдашние присутствие на краешке сознания жгло и бередило – перед мысленным взором вставали ее лицо, шея, ключицы, ложбинка между грудей, подсмотренная над юбкой полоска стрингов, красивейшие ступни в переплетении ярко-желтых полосок. Он складывал ее как паззл, снова и снова, пока не выдерживал и не начинал впитывать глазами чуть склоненную голову, бретельку топика, розоватое от недавнего загара плечо, аккуратные пальчики в босоножках.
И на время отступали отчеты и телефонные звонки, Галина Матвеевна и рекламные буклеты. Любовь к Ирине оберегала Евгения от Ольги Константиновны, от кучи нерешенных вопросов, от бессилия, она одна дарила покой его мятущейся душе.
А Ирина?
А Ирина как-то незаметно взяла на себя часть работы, связанной с договорами, расчетами и сверками. Время от времени она приносила Евгению листики, которые он благоговейно подписывал.
В запахе ее духов. Запечатлевая в памяти ее руки.
Был июнь. В жаре и поте раскинулся город. Наступило лето.


Глава 12
Это была учебная аудитория, но парт в ней не было. Несколько стульев стояло возле стен, несколько были кругом вынесены в центр. Две женщины сидели рядышком и о чем-то говорили. Я поздоровался, поздоровались и они.
Не зная, чем себя занять я принялся разглядывать картинки, которые висели на стенах. Судя по всему, их рисовала та же рука, что и украшавшие верхний этаж. На ближайшей было изображено что-то среднее между женской головой и медузой. Рядом два поплавка на воде, соединенные какими-то трубками. Картинки мне не понравились. Было в них что-то болезненное, но главное они напоминали шарады, которые нужно было разгадывать, а делать этого не хотелось.
Оказавшись в институте, я вновь стал испытывать мучительную неопределенность – слишком уж напоминал он мою фантазию, но именно в общих чертах – за детали я поручиться не мог. Свой план – до мелочей описать эту аудиторию, чтобы потом сравнить с настоящей, я не осуществил. Не знаю почему. Наверное, просто не дошли руки.
Было в ней что-то, напоминавшее рисунки Эшера. Казалось, что именно такое помещение может навеять эти лесенки, закольцованные сами на себя, кубики-шашечки, трафаретных крокодильчиков, уток, вылепляющихся из пейзажа. Трудно сказать, почему. Она была какой-то слишком геометрически выверенной. Плитка квадратами внизу, потолок квадратами вверху, почти квадратные окна с решетками (тоже квадратными), горшки в виде призм, прямоугольные картинки на прямоугольных стенах, прямоугольная доска и квадратные часы. Если бы где-нибудь измерения захотели перетечь друг в друга или квадраты пола подняться кубиками, лучшего места им было бы не найти.
Люди постепенно подходили. Пришла высокая девушка с ассиметричным лицом. Следом за ней девушка невысокая с лицом одутловатым и печальным. Неожиданно заглянул Евгений, поздоровался, посмотрел внимательно и исчез. Подошла еще одна женщина и села в углу. Все, за исключением двух женщин, сидевших здесь с самого начала, знакомы, похоже, не были. Девушка с ассиметричным лицом осматривалась с несколько воинственным видом. Девушка с одутловатым лицом глядела куда-то перед собой. Женщина в углу искала что-то в своей сумке. Я поглядел на часы – пора уже было минут пять как начинать.
Словно в ответ на мои мысли послышались шаги, и появилась Алла Борисовна (она же Ольга Константиновна), какой-то молодой человек, а вслед за всеми Евгений. Алла Борисовна проплыла к стулу, приглашая всех занять места в круге, Евгений закрыл дверь и уселся недалеко от меня. Тренинг начался.
Мне не приходилась раньше участвовать в тренингах, хотя они проводились иногда в нашем центре, поэтому я был полон внимания. Алла Борисовна тем временем представилась сама:
Алла Борисовна Немировская;
кандидат психологических наук;
директор психологического центра.
И предложила познакомиться нам. Каждый должен был назвать себя и сказать о себе, что сочтет нужным.
Женщина, сидевшая раньше в углу и искавшая что-то в своей сумке, оказалась первой. Звали ее Лена. Она была студентка этого института. Она хотела бы работать психологом. Она немного работала психологом. Она была модельером. Ей не нравилось быть модельером. Ей бы хотелось быть психологом. Поэтому она пришла на этот тренинг. Она вообще часто ходит на тренинги.
– Спасибо, – сказала Алла Борисовна.
Следующим оказался молодой человек, который волновался и от волнения приподнялся над стулом:
– Я… хм, меня зовут Алексей. Я… я актер.
Мучительная пауза разрешилась кивком Аллы Борисовны, она смотрела на меня. Я представился, испытав тайное удовольствие, что женщина, которую я описал (выдумал – мысль тихая как дыхание), ничего не подозревала об этом.
Девушка с ассиметричным лицом оказалась Катей и студенткой.
Евгений сказал, что работает здесь бухгалтером, и почему-то улыбнулся при этом.
Две женщины оказавшиеся Аней и Мариной, тоже как будто имели какое-то отношение к психологии, и выглядели так, словно ходить на тренинги вменялось им в обязанность, от которой они успели устать. Девушка с одутловатым лицом звалась Настей и работала где-то менеджером.
По результатам переклички психологи преобладали.
Дальше, впрочем, пошло живее. Алла Борисовна разбила нас на пары (я оказался в паре с Катей) и попросила в течение пяти минут рассказать о себе, чтобы напарник мог потом озвучить рассказ группе. Дело это оказалось увлекательным. Я с удовольствием слушал Катю, а свою биографию неожиданно приукрасил – умолчав о литературных опытах, представил себя администратором психологической консультации, т.е. персоной куда более значительной, чем был на самом деле.
Время летело незаметно. Мы рисовали свой автопортрет и про него рассказывали. Разрисовывали друг другу лица. Пытались заинтересовать своей историей людей, которым приказали нас игнорировать. Обсуждали свои переживания по этому поводу и реакцию друг на друга. С Евгением мы строили замок из бумаги, который держался на скотче и скрепках. С Мариной и Настей сочиняли сказку, которую потом разыгрывали.
Не знаю, в чем тут был фокус. Возможно, я истосковался по людям. Возможно, люди подобрались необыкновенно хорошие. А, может, Алла Борисовна просто знала свое дело. Верно было одно, я давным-давно не испытывал эмоций подобных этим. Стремление быть первым, страх неудачи, переживания за свою команду, злость на Катю (нелестно отозвалась обо мне), ощущение каких-то неизведанных границ, необычайное чувство печали (рисовал автопортрет) и, наконец, необыкновенный кураж, когда мы высыпали на улицу с разрисованными лицами. В голове шумело, когда я возвращался домой с тем, чтобы завтра снова вернуться в институт.
«И почему я раньше не ходил на тренинги, – думал я, шагая по вечернему бульвару. – Это интереснее, чем кино. Чем кафе, чем литературные наши беседы. Это сравнимо, даже не знаю, с путешествием. С каким-то очень насыщенным путешествием, где нужно все время действовать, все время добиваться чего-то. Где нельзя просто оставаться зрителем».
Я забыл и про таинственный институт, и про Евгения. Больше он не казался выдуманным мной персонажем. Приятный молодой человек, очень старательный и весьма находчивый (наш замок получился самым оригинальным во многом благодаря его усилиям). И Алла Борисовна… Я ничего не узнал про нее. Я пытался вспомнить, что она делала, что говорила, но почему-то вспоминал Катю, Марину, Аню, Настю, Евгения. Вспоминал Лену и Лешу, но Алла Борисовна ускользала, словно и не было ее там, словно не она вела этот тренинг. Я обещал себе завтра быть внимательнее, но не был уверен, что обещание это сдержу.
Я лег спать в предвкушении следующего дня, но встал разбитым. В институт идти не хотелось. День был солнечный, и было уже жарко. Зеленая, еще чистая листва, небо без облачка. Захотелось на пляж, и я с трудом подавил это желание.
 Оказалось, чувствовал себя разбитым не только я. Настя пожаловалась, что буквально заставила себя сюда прийти, Алексей пожаловался на сонливость. Алла Борисовна покивала. Она сказала, что это нормально. Что это защитная реакция организма на слишком сильные эмоции. Что вчерашние упражнения затронули нечто значимое, и психика пытается восстановить равновесие.
– Это обычное дело, – сказала она. – Хорошо, что вы так откровенно говорите о своих чувствах. А что у вас, Михаил?
– Совсем как у Насти, – ответил я, улыбаясь этому неожиданному совпадению.
После небольшой паузы она сказала:
– Михаил, то, что испытывает Настя и то, что испытываете вы, может быть похоже, но может и отличаться. Не могли бы вы рассказать нам именно про свои чувства?
«Свои» она выделила голосом.
Глупо, но я разозлился. Мне дали понять, что я использую чужие слова, получившие, кстати, одобрение Аллы Борисовны, вместо того, чтобы искать свои собственные. Такая вроде бы мелочь, но часы, проведенные с терапевтом в словесных перестрелках, оказались бессильны. Я чувствовал себя уязвленным. И что еще хуже, я не понимал, почему меня так взбесило это (в общем-то, невинное) замечание Аллы Борисовны.
Настроение было мрачнейшее, а тренинг тем временем шел дальше. Алла Борисовна попросила нас разбиться на пары (мне достался Евгений) и поделиться какой-нибудь проблемой (мы должны были внимательно выслушать человека, расспросить его и если сможем – помочь). Для каждого она отвела полчаса, но в нашей паре все вышло иначе.
Мы сидели друг против друга, я – злой, погруженный в себя, Евгений – несколько смущенный, сцепивший руки между колен.

– У меня проблема в том, что я слишком много работаю, – говорил он. – Вернее, я не справляюсь. Всегда остаются дела, и даже сейчас мне нужно было бы сидеть не здесь, а там, – он возвел глаза к потолку, за которым скрывалась его бухгалтерия.
– Отчего так?
– Да как сказать, – он замялся. – У нас тут довольно сумбурно, я занимаюсь разными вещами, например, набирал людей на этот тренинг. Собственно, я здесь именно потому, что набирал – у нас договоренность такая была с Аллой Борисовной.
«Ну, конечно, это вполне в ее духе расплачиваться тренингами», – вслух же я сказал:
– Я думал, ты бухгалтер.
– Да, бухгалтер. То есть основная работа, действительно, бухгалтерская. Но я вроде как помогаю с центром Алле Борисовне. Набираю людей на тренинги, отвечаю на звонки. Я вообще получаюсь кем-то вроде администратора в этом институте, – он заговорил быстрее. – И Галина Петровна еще дает задания.
– А это кто?
– Проректор по учебной части.
– М-м.
– Словом, я к чему? – он выдохнул. – Очень много непонятной суеты, вот, что бесит. Непонятно, что я должен делать, как и когда. А от этого безумно устаешь! – взгляд его бороздил пол, говорил он негромко, но с надрывом.
– А что тебя здесь держит?
Он выдохнул еще раз.
– Не знаю. Я здесь совсем недавно работаю.
– Ну и что?
Какое-то время он молчал.
– Наверное, это будет как поражение.
– Если уйдешь?
– Ну, да. Как будто бы сдался. Не выдержал.
– А платят хоть? – мне не очень хотелось задавать этот вопрос, и был он немного не в кассу, но как-то вырвался.
– Я еще на испытательном сроке. Платили один раз. Негусто.
Мы помолчали. Странные чувства владели мной. Мне хотелось поддержать этого человека, утешить, но любопытство толкало задавать и задавать новые вопросы. Мне хотелось знать. Да, мне очень хотелось знать.
– Ты начал говорить про Галину Петровну…
– Да, – он помолчал, как будто раскаиваясь, что начал про нее говорить. – Она ждет, что я сделаю одну работу. А я все никак не могу ее закончить.
Группки расползлись по аудитории, везде негромко плескался разговор. Я слышал, как Настя рассказывала Лене что-то про свою кошку.
– А как же вышло, что ты занимаешься такими разными вещами?
– Как сказать, – он немного замялся, – Ирина Александровна…
– Кто? – спросил я громче, чем нужно.
– Ирина Александровна, – глядя удивленно, повторил Евгений, – наш финансовый директор.
– М-м, и что она?
– Она попросила меня не отказывать им. Своего рода дипломатия.
Евгений, усмехаясь, смотрел на меня.
– У нас тут все непросто,  – пояснил он. – Я так понимаю, они ее здорово достали, а я служу, если так можно выразиться, громоотводом.
– А тебе-то, зачем это надо? – спросил я, глядя на него во все глаза.
– Интересно, – ответил он просто, но легкость, с которой это произнес, заставила меня насторожиться.
– Интересно?
– Да, работать с Аллой Борисовной и Галиной Петровной очень интересно, хотя и не очень просто. Видишь ли, я не слишком люблю бухгалтерию, здесь же появляется возможность делать вещи, которые мне нравятся.
– Например?
– Например, устраивать проведение тренингов, общаться с новыми людьми – все это намного лучше, чем проводить целый день за бумагами. Опять-таки поскольку раньше я ничем подобным не занимался, это своего рода вызов. А мне нравится пробовать себя в новом деле.
Я с любопытством поглядывал на Евгения, зазвучавшего как-то слишком пафосно. Мне захотелось смутить его.
– И что же послужит наградой в случае успеха? Злато? Слава? Прекрасная дева?
Но вместо того, чтобы смутиться, он ухмыльнулся и произнес почти про себя:
– Как знать, может все разом…
«А ты не прост, и, похоже, я очень плохо тебя знаю», – подумал я с неудовольствием. Надо было менять тактику.
– Но чем ты тогда недоволен? – я зашел с другого конца. – Смотри, Ирина э… Александровна предоставила тебе полную свободу действий. То, чем ты занимаешься – тебе нравится. Что тогда не так?
И снова погрустнел Евгений.
– Есть много вещей, которые… с которыми я не согласен. Очень сложно, нормально работать, когда не знаешь, что именно нужно сделать. А не знаешь потому, что никто тебе не говорит, – он начал заводиться. – У меня три начальника, и только с Ириной я могу нормально работать, – и продолжил чуть быстрее. – Она объясняет, чего хочет, не приходится играть в гадалки. Понимаешь, я делаю сейчас сайт для Галины Петровны, ну в смысле, немного оформление и контент. Приношу фотографии с выпусками и спрашиваю, выкладывать их на сайт или нет. «А как вы сами считаете?» Я говорю, что было бы неплохо. «Выкладывайте, только отредактируйте». Что отредактировать? Ответ: «Вам виднее. Надо, чтобы смотрелось». Здорово?
Я вежливо улыбнулся.
– И такие вещи происходят постоянно. Вот именно это и выматывает, а не сама работа.
– И что ты собираешься с этим делать? – мне было действительно интересно.
– Не знаю, – Евгений снова затосковал. – Пока буду продолжать работать. Быть может, количество перейдет таки в качество.
 – Быть может, – сказал я, подумав, что неизвестно еще в какое именно качество оно перейдет, вслух же спросил:
– Тебе нравится Ирина?
Я застал его врасплох, и снова чувство тайного превосходства затопило мое сердце – я знал его тайны, господи, похоже, я каким-то чудом создал эти тайны.
– Ты ее знаешь? – спросил он, наконец.
– Нет.
Он не поверил мне, по-моему.
– Не знаю, она… я уважаю ее… она молодец…
Я продолжал молчать (кое-чему у своего психотерапевта я все же научился).
– Ну, да она мне нравится, и потом она единственная, кто хорошо ко мне здесь относится и хоть чем-то помогает.
Где-то далеко Алла Борисовна говорила, что пора закругляться. Я слышал, а Евгений нет.
– Она нравится мне, но едва ли об этом догадывается, – сказал он твердо.
– Почему ты не скажешь ей?
Евгений недоверчиво улыбнулся.
– Сказать ей? Но она же моя начальница… Да нет, это невозможно, что ты.
– Почему? Ты с языком, и она не глухая.
Он покачал головой.
– Ты ведь ради нее в этом институте. Скажи ей.
Евгений хотел что-то ответить, но тут Алла Борисовна стала собирать всех в круг – наше время вышло.
Трудно сказать, лучше или хуже был этот день – разговор с Евгением не шел у меня из головы, во всех упражнениях я участвовал, словно в полусне. К счастью, никто ничего от меня и не требовал. Помню, на прощание мы обменялись какими-то глупыми подарками – брелками, ручками, рисунками – все это, впрочем, было довольно трогательно. Нам раздали сертификаты об участии (мое отчество было напечатано с ошибкой) – тренинг закончился.


Глава 13
Из аудитории я вышел последним. Небрежно подпирая гардеробную стойку, какой-то элегантный мужчина говорил Евгению вслед:
– Еще час, а потом я уеду.
Увидев меня, он неожиданно улыбнулся:
– Вам понравился тренинг?
У него была приятная улыбка, но настроение у меня было скверное:
– Неплохо, если бы еще без ошибок в сертификате обошлось…
Он вскинул брови. Я показал сертификат.
– Виноват, – сказал он мягко, – целиком моя оплошность. Не досмотрел, – и с какой-то пугающей ловкостью выхватил сертификат из моей руки, второй рукой он держал возле уха телефон (когда успел его достать, я не заметил).
– Да ладно, – начал было я, но он уже говорил в трубку:
– Лена? Перепечатай, пожалуйста, сертификат Романова. Там ошибка в отчестве. Да, прямо сейчас, он ждет. Спасибо.
Он защелкнул телефон.
– Это займет минут десять, а пока, – тут он неожиданно подмигнул, – давайте опрокинем по рюмашке.
Я думал, мы поднимемся наверх, но вместо этого мы спустились вниз. Рядом с лестницей располагалась решетка, за которой виднелись метлы и совки. Мой таинственный спутник отворил решетку и повел меня куда-то под лестницу. Там  оказалась дверь, и вела она в крохотный кабинет.
Пока я изумленно озирался, незнакомец распахнул тумбу стола, извлек оттуда бутылку Хеннеси, лимон и маленькую сахарницу. Продолжая колдовать, он усадил меня на двухместный уютный диван, чудом уместившийся в этой комнатке. У противоположной стены я разглядел лист ватмана, на котором нарисован был камин и горевший в нем огонь. Картинка, хотя и казалась забавной, выполнена была хорошо и как-то очень подходила этой каморке. Незнакомец тем временем необыкновенно ловко нарезал лимон и разлил по рюмкам коньяк. Настольная лампа выхватила и очертила его фигуру – фигура протянула мне рюмку и, поклонившись несколько театрально, произнесла:
– Позвольте представиться, Александр Ингиров.
Мы чокнулись. Коньяк мягко мотнуло в рюмках. Выпили.
Ингиров поставил тарелочку с лимоном на диван рядом со мной. Сам уселся на стул напротив. Теперь я видел его лицо наполовину освещенным, видел прямой нос и прядь волос надо лбом.
– Я случайно не задерживаю вас? – осведомился он вежливо.
Я подтвердил, что нет.
¬– Мой интерес может показаться чрезмерным, но дело в том, что в мои обязанности входит знать – понравился ли тренинг, нет ли каких-нибудь нареканий к организаторам, оправдались ли ваши ожидания и, конечно, придете ли вы к нам еще раз.
Проговорил он все это мягко, искоса поглядывая на меня (хотя из-за освещения это, возможно, просто мне привиделось), и вновь вскинул руку с бутылкой.
– Мне понравилось. Не могу, впрочем, сказать, насколько хорош именно этот тренинг, я ведь впервые на таком мероприятии, – повинуясь его жесту, я подставил рюмку, – но мне понравилось. У вас необычный институт.
– Чем же?
– Не знаю. Небольшой, уютный и все кажется здесь знакомым.
– Любопытно, – произнес он с улыбкой и наклонил рюмку в мою сторону, – вы очень поэтично говорите, продолжайте.
– Э… да, собственно, все, – я почувствовал себя глупо.
– Скажите, – произнес он после вдумчивого молчания, – не ваша ли статья была в …? (он назвал один малоизвестный журнал, в котором действительно была опубликована моя статья).
Не знаю, чем я был удивлен больше, тем, что он читал эту статью или тем, что запомнил не только мою фамилию, в общем-то, очень распространенную, но и то, как меня зовут. Видимо, он заметил мое удивление, поскольку счел нужным пояснить.
– Приятно пишете. К тому же меня заинтересовала мысль, что современная литература не способна предложить ничего принципиально нового, что все сюжеты, мысли и стили были проиграны множество раз, и очередная книга воспроизводит их немного на свой лад и только.
Это было не совсем то, что я говорил, но я не стал его поправлять.
– Вы связываете это со всеядностью современной культуры, ее желанием вобрать и осмыслить все предшествующие традиции и, таким образом, не оставить пространства ею неохваченного. Но ведь это не объясняет, почему не может быть создано что-то действительно новое, что-то такое, что в очень малой степени опирается на предшествующие традиции.
Он вновь наполнил рюмки.
– Может быть, конечно, это и возможно, – я был несклонен спорить, – просто я не знаю ни одного современного автора, который оказался бы на такое способен. Лучшим из них просто удается создать хорошую историю, которую интересно прочесть. Но поставить кого-нибудь в один ряд с Шекспиром, Данте или Набоковым…
Я покачал головой. Мы чокнулись. Ингиров подхватил лимончик.
– А что вам для этого нужно? – неожиданно спросил он.
– Что нужно? – я растерялся. – Наверное, этот автор должен уметь удивлять. Он должен быть ни на кого не похож. Самобытен. Главное, чтобы его хотелось читать и к нему хотелось возвращаться. Так, наверное.
Ингиров слушал меня и кивал.
– Вы любите стихи?
– Не очень. А вы?
– Да я, признаться, тоже. Но этот автор – не стихи, это что-то совершенно в своем роде. Пушкин. Слышали такую фамилию?
Я покачал головой.
– Я покажу вам, – заговорил он вдруг, понизив голос, – и вы скажите, что обо всем этом думаете, но, прошу вас, никому об этом не говорить.
«Что за черт?», – подумал я ошарашено, но Ингиров уже рылся в ящике стола. Ко мне он повернулся с двумя листками.
– Пока вот это, – шепнул он и отстранился в тень.
«Пушкин А.С. Евгений Онегин», – прочитал я.
Это были стихи, показавшиеся мне довольно странными, так писали раньше, вернее раньше так не писали, но так могли бы писать. Мне пришел на ум почему-то Карамзин, хотя в них чувствовались легкость и озорство, Карамзину не свойственные. Удивляло и то, что некоторые слова были написаны по-французски, другие по-английски. Вообще возникало чувство, что подошел смеющийся автор, потянул за рукав и пригласил прогуляться по своей истории (story), поскольку, не смотря на то, что листочков было всего два, складывалось впечатление, что это начало какой-то большой вещи.
Я перечитал еще раз.
«Господи, неужели он такое написал, – подумал я про Ингирова. – Невозможно. Нет, совершенно невозможно».
– И кто же этот Пушкин?
– Вам понравилось?
Я кивнул.
Ингиров с довольным видом убрал листы в стол.
– Видите ли, какая необычная тут вышла история. Мой отец – историк. В свое время он увлекался декабристами, потом бытом дворян начала XIX века, изучал дневники, письма, дома. Облазил не только Москву и Питер, но и все города и даже деревни, где сохранился хоть какой-то намек на присутствие его любимых дворян. А за советский период нашей истории, что там могло сохраниться? Но он не отчаивался. Главной же чертой его характера был такой неподдельный интерес к истории, он так умел говорить о ней, что участием к нему проникались самые незнакомые люди. Ему отдавали семейные реликвии, передававшиеся из поколения в поколение. Это могли быть запонки или единственная тарелка, оставшаяся от сервиза, перчатка, дневник какого-нибудь пра-пра-пра-прадедушки, словом, любая милая сердцу глупость.
– Так вот, – Ингиров с удовольствием наполнил рюмки, – году в двадцать восьмом уже двадцатого столетия Садиков сделал в архиве Горчаковых прелюбопытную находку – рукопись некого Пушкина. Он, ясное дело, подумал на Василия Пушкина, но уж больно внушителен был труд, и Садиков передал рукопись Цявловскому. И вот, представьте, какое совпадение! – глаза у Ингирова заблистали. – Взяв рукопись, Цявловский поехал в типографию НКВД, там как раз готовилась другая его вещь – исследование произведений Баркова. Собственно, срамных его произведений. Отсюда и такая секретность – НКВД, глухие наборщики, красота! Ну и забыл он там портфель! А на следующий день типография сгорела. Сгорела в чистую. Огонь не пощадил ни Пушкина, ни «Девичью игрушку».
Я был заинтригован, Ингиров наслаждался своим триумфом.
– И все. Никаких упоминаний о рукописи больше не встретилось. Копий ее не нашли. Какому из Пушкиных она принадлежала, в конце концов, не один же Василий Львович жил на свете, выяснить не удалось. До конца жизни Цявловский не мог простить себе рассеянности. Но что поделаешь? Прошлого не воротишь, – глаза Ингирова мерцали.
– И вот пролетело с тех пор больше шестидесяти лет. Отец мой в тот день никуда не торопился, не лазил по чердакам, не сидел в архиве, а зашел в книжный магазин и разговорился, что было вообще-то ему свойственно, с хорошенькой продавщицей. Ее заинтересовал выбор его книг, о чем она и сообщила ему, и скоро была и в курсе того, что он историк, и что собирает всяческие редкости.
– А у нас дома есть старая рукопись, – сказала девушка, – мама хранит ее как зеницу ока, хотя попала-то она к нам случайно.
И она рассказала историю, что давно, годах в 30-х или 40-х, ее прадедушка работал в типографии НКВД, и там случился пожар. Пользуясь паникой, он вынес с секретного объекта несколько вещей. Портфель с рукописью прихватил по ошибке. Что делать? Вернуть? Но как прикажете отвечать на вопрос, как он вообще у него оказался? И прадед решил сделать вид, что никакого портфеля не было. Его засунули подальше на антресоль, где портфель пережил войну и прадеда, и деда, прошедшего войну, но погибшего в шестьдесят втором, и перешел к матери продавщицы, которая и стала новым его хранителем.
– Рассказ необыкновенно взбудоражил моего отца, – продолжал Ингиров, чокаясь со мной вновь наполненной рюмкой. – Он непременно желал видеть эту рукопись. Они договорились встретиться вечером после ее работы. И вечером он пришел в гости. Милый домашний ужин, разговоры о том, о сем, изнывающий от нетерпения отец, и вот, когда убраны были тарелки с остатками пирога, гостя повели в комнату. Она лежала на столе – довольно толстая рукопись, возможно, даже черновая редакция, поскольку на полях во множестве были нарисованы чьи–то профили, дамские ножки, какие-то слова были вымараны, а корректуры придавали ей вид неустроенный. Отцу хватило одного взгляда, чтобы понять, что перед ним нечто совершенно исключительное. Бумага, почерк, орфография кричали о том, что документ подлинный. Неизвестная рукопись. Та самая рукопись, утраченная Цявловским. Проблема была лишь в том, что женщины ни за что не хотели с ней расставаться. Быть может, ему бы еще и удалось убедить младшую, – Ингиров значительно усмехнулся, – но не ее мать. Что делать? Отец договорился, что каждый день будет приходить к ним и переписывать страницу за страницей, он будет помогать им по дому, он будет помогать им деньгами, хотя денег у него как раз не было.
Не хочу утомлять вас семейными историями, скажу только, что мама не смогла согласиться с наличием этой второй семьи, и их далеко не блестящий брак развалился окончательно. Не знаю, впрочем, заметил ли это мой отец.
Ингиров улыбнулся  и взялся за Хеннеси.
– Два года ушло у него на то, чтобы восстановить, насколько это было возможно, и переписать рукопись. Попутно он искал свидетельства о существовании А.С. Пушкина, но нашел их немного. Александр Пушкин приходился племянником Василию Пушкину, сохранилось несколько его писем к брату Льву и, пожалуй, больше всего он прославился тем, что, учась в Царскосельском лицее, подговорил друзей устроить распитие пунша, на чем и был пойман. Словом, негусто, даже, когда он умер точно неизвестно.
– Беда пришла неожиданно, – продолжал Ингиров, сдвинувшись в тень. – Отец работал очень много, он всегда много работал, а здоровье имел хрупкое. Рак сожрал его за два месяца, причем он даже не сразу осознал, что болен. Обратился в больницу, когда уже ничего нельзя было сделать. Через пять дней его не стало.
Помолчали.
– Он звонил мне перед смертью, говорил, конечно, только про рукопись, сказал, что поручает мне завершить его дело. С отцом я проститься не успел, собственно, из-за проблем с билетами я не успел даже на похороны. Познакомился с его продавщицей. Она милая женщина, и очень переживала его смерть. Я забрал труд отца и готовлю теперь современное издание. Он, видите ли, воспроизводил авторскую орфографию, со всеми ятями, не думаю, что нынешний читатель это оценит.
– Удивительно, – только и смог сказать я.
Ингиров печально улыбнулся. Признаюсь, он очаровал меня своей историей. Поэт никогда не существовавший, казалось, незримо присутствовал меж нами. Я пытался представить себе этого Пушкина. Каким он был? Кавалергардским поручиком? Или, быть может, дипломатом? Высоким красивым брюнетом или низеньким пухленьким человечком с пучками волос, торчащими из ноздрей? Страдал ли одышкой? Имел ли успех у женщин? И как вышло, что ничего кроме единственной рукописи его не сохранилось? Почему стихи эти (и стихи, насколько я мог судить, замечательные) не были никем замечены? Вопросы возникали сотнями и оседали хлопьями в плывущей голове. Ингиров вертел между пальцев пустую рюмку, края ее вспыхивали как нимб.
– …ваши друзья литераторы? – услышал я.
– Что, простите?
– Я говорю, что мне хотелось бы показать кому-нибудь еще эти отрывки. Может быть, ваши друзья литераторы согласятся посмотреть?
– И с большой радостью, им будет очень интересно, – в голове шумело, Ингиров неясно маячил в стороне. – Приходите, они будут рады вам. Такие находки нечасто случаются.
Я чувствовал, что меня несет, что комната проваливается куда-то мягкими ямами, и слова я выговариваю не совсем гладко.
– Принесу ваш сертификат, – сказал Ингиров. Он исчез, я остался один в этой комнате с опрокинутой над столом лампой.


Глава 14
Люстра напоминала сахарное гнездо, хрустально-грязновато-желтое с лампочками-яичками – тремя живыми и одной мертвой. Оно висело над столом, который сверху не был похож на стол, а был похож на меч. Кресло директора – рукоять, стол перед ним – гарда, стол для совещаний – лезвие. Четыре стула с одной стороны и четыре с другой.  Два занятых и два пустых; одно пустое и три занятых.
– Нельзя же все мерить на деньги, Ирина Александровна. Приезд  Джеронимо Виоло невыгоден – заявляете вы. Что значит невыгоден? Вы хотите, чтобы к нам вообще перестали ездить? Чтобы нас забыли как год назад, когда кроме горсти энтузиастов никого здесь не было? Николай Сергеевич проделал громадную работу! Нас узнали не только в России, нас узнали в мире! Я получаю письма из Италии, из Америки! И вдруг выясняется, что приезд директора итальянского института психоанализа невыгоден. Я отказываюсь вас не понимать!
Голос оборвался, тишина потекла на стол – тоненькой струйкой…
…разбегающейся лужицей…
…грозящим потопом…
Взволнованный голос бросился подхватывать губкой:
– Джеронимо Виоло очень влиятельная фигура… такая возможность… огромная честь… полгода переговоров… российский психоанализ…. Мы не должны! Мы не можем! – губка наполнилась, голос забулькал:
– Было-бы-ошибкой, – засипел, угасая, – это шанс… шанс… 
Ирина Александровна вздохнула:
– И все-таки я не вижу никакого смысла в том, чтобы везти дорогого специалиста из Италии, платить за его проживание, а взамен не получить ничего….
– Ничего? Так вы не видели расписания? – обрадовалась Галина Петровна. – Я покажу вам его, вот, утвержденное Николаем Сергеевичем, – на стол выпал лист и белым всполохом метнулся к Ирине Александровне. – У Джеронимо Виоло не будет ни одной свободной минуты. Он читает лекции, ведет мастер-класс…
– Супервизию, – розовея, выдохнула Татьяна Павловна.
– Супервизию. Взгляните в расписание! Уверяю вас, мы использовали его время очень плотно!
Перст Галины Петровны, оседланный черным камнем, гарцевал над расплющенным орлом в синем кругляше.
– Да, да, – лениво отозвался Ингиров, – аналогичное составлялось для Паоло Фиорентини (глаза Татьяны Павловны подернулись паволокой)…
…но если вы забыли, чем кончилось дело (Татьяна Павловна стиснула руки)…
… я напомню (рот у Татьяны Павловны задергался).
– Лекции прошли! – истошно выкрикнула она.
– Да, мы заработали на них тысячу долларов и потратили на Фиорентини пять.
Вздох, поднявшийся с директорского места, накрыл облаком сидящих.
У Татьяны Павловны дрожали губы.
– Вы же знаете… Методисты не смогли обеспечить набор. Эта девочка… Катя… это ей мы должны сказать спасибо… Такая безответственная девочка…
Лицо у Ирины Александровны дрогнуло:
– Да ведь у вас все время так. Методисты меняются как перчатки. Наборы на тренинги мизерные! Девочки безответственные? – голос ее заволновался. – Ну, так требуйте с них как следует! Берите ответственных девочек, в конце концов, но делайте свою работу нормально!
– Ирина Александровна, вы сердитесь! – взвизгнула Татьяна Павловна.
– Попрошу не перебивать! – возвысила голос Ирина Александровна, щеки ее пылали. – Вы отвечаете за наборы, вы! Не Юли-Оли-Тани, а вы! Перестаньте, наконец, прикрываться методистами!
– Ирина Александровна, контролируйте свои чувства (Галина Петровна).
– Ирина Александровна, вы меня фрустрируете! (Татьяна Павловна).
Ирина Александровна глянула дико на Татьяну Павловну и, покачав головой, пробормотала:
– Господибожемой, чтобы это значило?
У Татьяны Павловны вспыхнули яростные слезы.
– Да-да-да, – словно проснувшись, произнес быстро Николай Сергеевич. – Это все так сложно, – он вздохнул. – Ну, а вы, Ирина? Вы считаете, не надо приглашать Джеронимо?
Ирина Александровна вскинула плечи:
– Смотря, чего мы хотим. Я говорю лишь, что это принесет одни убытки.
– Ну, уж, – буркнула Галина Петровна.
Татьяна Павловна вдруг разревелась:
– Катя… Лена… они ничего не могли… только меня подставляли… одна Таня… я им говорю… Оля не слушает меня…
Татьяна Павловна безуспешно елозила лицом по платку.
– Может быть, вы приведете себя в порядок и вернетесь? – спросила Ирина Александровна.
С отвращением (как показалось Татьяне Павловне).
Со злорадством (как померещилось Галине Петровне).
 – Да, да, – спохватился Николай Сергеевич, – вам, наверное, нужно… давайте прервемся… Галина Петровна...
– Я помогу, – отвечала та коротко.
– …все эта Оля…, – всхлипывала, поддерживаемая под локоть, Татьяна Павловна.
Дверь захлопнулась. Тихо стало над светящимися яичками, над пыльными шкафами, над поникшей директорской головой.
¬– Николай Сергеевич, тут было много лишних эмоций, – зажурчал новый голос. –  И я согласна с Ириной Александровной, что все нужно еще раз взвесить, но мои расчеты показывают, что визит оправдан, – Алла Борисовна вытащила из папки листочек, и он поплыл к Николаю Сергеевичу.
– … и расходы тогда составят…
… цена тренинга будет…
… человек наберем.
Хайку повисло в воздухе.
Растаяло.
– Можно? – листочек перепорхнул к Ингирову.
Улыбка незаметная, словно тень легла на его губы.
– Вы сами делали этот… гм… расчет, Алла Борисовна?
Алла Борисовна подобралась. Заговорила.
Разумеется, нет. Она доверила этот расчет компетентному специалисту. Тем более что о нем хорошо отзывалась и сама Ирина Александровна. О, да, он без сомнения ей прекрасно известен – Евгений Васильевич, этот специалист.
– Женя? (Ирина Александровна – одно сплошное удивление).
– Вот как? (Ингиров – сама любезность).
– Кто это? – директорское отражение сдвинулось в столе. – А… наш Женя, что ли?
После небольшой заминки Ирина Александровна сказала:
– Алла Борисовна, тут путаница вышла. Мы взяли мальчика помогать с документами и только. Он числится, конечно, главным бухгалтером, но всю важную работу делаю по-прежнему я. Мне ему и так помогать приходится.
Брови Аллы Борисовны всплыли над очками:
– Но…
Вернулась Галина Петровна.
Вернулась Татьяна Павловна. Застыла возле стола и, вплетаясь пальцами в пальцы, призналась:
– У меня произошел внезапный эмоциональный выброс. Я перенесла на вас, – она криво скосилась на Ирину Александровну. – Извините.
Алла Борисовна не обратила на вошедших никакого внимания:
– Но он же сделал рекламную кампанию институту? Я не понимаю…
Тишина после этих слов наступила совершенная.
– Какую рекламную кампанию? – очень тихо спросил Ингиров.
Ему не ответили.
Где-то далеко-далеко звонил телефон.
– Какую рекламную кампанию, Алла Борисовна?
Сдвинулось кресло, отражение, сам воздух над директорским местом стал гуще:
– Да мы тут… наверное, опрометчиво это было… нужно было посовещаться всем… но как всегда быстрее… оплатили… Галина Петровна говорит – надо… не знаю, может, неправильно… эти тренинги… никто не идет… нужна реклама, – колыхался горестно воздух.
– Из сейфа оплатили? Не со счета? – уточнил Ингиров.
– Ну да, наличкой…
– И много?
– Сколько там… не помню… сто… Галина Петровна… сто пятьдесят?
– Двести пятьдесят.
Ингиров и Ирина Александровна переглянулись.
Тихо стало в кабинете.
Десять минут спустя Ингиров говорил:
– Давайте в дальнейшем обходиться без самодеятельности. Вы не посоветовались ни со мной, ни с Ириной Александровной, зато послушались какого-то мальчика. Уж лучше бы с уборщицей консультировались, честное слово, хотя бы бюджет был меньше. Вам удалось выбрать одно из самых скверных рекламных агентств – мало того, что вы переплатили вдвое, вы еще получили удручающий результат. Рекламная кампания идет две недели? Увеличилось количество звонков? Институт осаждают студенты? Нет? И не будут, поверьте, потому что подобные вещи вообще не так делаются. Я понимаю, что мой прагматизм способен подчас раздражать – я действительно не склонен видеть источник дохода там, где его нет, но хвататься за каждого, кто будет подтверждать иллюзии не лучший способ. Советоваться с Женей! Парень недавно закончил институт, он же ни бельмеса в этом не смыслит.
– Он обычный бухгалтер, – внесла свою лепту Ирина Александровна.
– Как вам вообще могла прийти в голову мысль консультироваться с ним? (Ингиров).
– Или у нас завелись лишние деньги? (Ирина Александровна).
– Или мы мечтаем попасть в книгу рекордов Гиннеса в раздел – «самые глупые управленческие решения»? (конечно, Ингиров).
Галина Петровна засопела, но промолчала. Глаза Аллы Борисовны были спокойны – взгляд их обещал смерть. Татьяна Павловна держала платок у глаз и тихо улыбалась. Николай Сергеевич…
– Николай Сергеевич, мы и впредь будем раздавать деньги налево и направо?
– А… нет, нет… Давайте выработаем какую-нибудь схему… предложения… все здесь… я только за… давайте все через Ирину Александровну… ни одной копейки не оплачиваем… начнем экономить…
– И начнем, видимо, с Джеронимо Виоло.
Николай Сергеевич осекся.
– Начнем с Виоло, – повторил Ингиров спокойно, – хватит с нас итальянцев.
Посмотрел на Ирину Александровну, та кивнула. Та все, конечно, понимала.
А рядом за стеной сидел ничего не подозревающий Евгений и думал об Ирине, о легкой ее походке, загорелых ногах, думал о поцелуях, о том, как дотронулся нечаянно до ее руки, и как она не убрала ее. Думал о том, как остаться с ней наедине – он приготовил ей подарок (и сердце начинало колотиться сильнее) – как остаться с ней наедине – изумительной красоты браслет (он потратил на него почти всю зарплату, которая оказалась гораздо меньше обещанной). Он думал, как подойдет к ней, как она поднимет голову, а он протянет ей коробочку и скажет:
– Ирина, это тебе.
Он назовет ее имя, просто одно только имя, он назовет ее на «ты». Ира. Ирина. Ирочка. Иришечка. Он думал так и прикасался мысленно к ее волосам губами.
А рядом за стеной любимая женщина говорила в этот момент:
– Я поговорю с Женей, разумеется, будьте спокойны. Я сама в полном недоумении от его самонадеянности.
Ответом ей была тишина.
Ингиров разглядывал свои ногти.
С улыбкой, которой никто не видел.


Глава 15
– И как-то застопорился у меня роман. Я увидел этот институт, испытал весьма любопытные чувства по этому поводу. Многое, кстати, там оказалось похоже на мои описания… Хотя, что самое интересное, теперь уже и не поручусь, что очень похоже.
Я улыбаюсь.
Вижу, как улыбается мой психотерапевт.
– Ну, так вот. Институт я увидел, написал еще одну главу, в которой пожалел своего героя, и с тех пор за роман не брался. Не знаю, о чем писать. Я не рассказывал тебе замысел?
Я спрашиваю его, сам зная, что не рассказывал.
– По сюжету герой приходит устраиваться на работу в этот институт бухгалтером и вдруг, к своему изумлению, оказывается чрезвычайно востребованным. Все предлагают ему работу, сулят деньги, авторитет, славу и власть, и он на все соглашается. Через некоторое время он понимает, что работенка ему явно не по силам, но не хочет сдаваться. Слишком велик соблазн. Слишком страшно признать, что ты неудачник. Я собирался уже показать, как разрушается его жизнь. Как портятся отношения с его девушкой, с родителями, с друзьями, как чертов институт высасывает душу, но именно в этот момент я пошел туда и встретил своего героя.
Хм, ну, может, не своего героя, но какого-то очень замученного бухгалтера, которого звали, кстати, тоже Евгений. Удивительно, да? Встретить человека с таким же именем и именно бухгалтера. И вот пожалел я его. То есть я почувствовал себя виноватым, так, наверное. Я понимаю, конечно, что звучит это дико, но и совпадение-то тоже дикое. И имя и вообще все. Он мне стал рассказывать о себе, дело было на тренинге, мне казалось тогда, что я читаю собственный роман.
Нет, даже не так. Шутка в том, что я пожалел его и написал главу, которой вовсе не планировал. Он влюбляется в Ирину, свою начальницу, и она тоже, скажем так, неплохо к нему относится. И вдруг на тренинге выясняется, что все совпало – он пашет на всех, измотан и влюблен в свою начальницу, понимаешь? И зовут ее – Ира. Понимаешь? И отчество совпадает. Как такое может быть, как может быть, что совпало все до мелочей: имена, отношения, все! Можешь объяснить? Я не знал этих людей, никогда не встречал. Как я мог угадать, откуда?
После паузы, начинаю снова:
– Иногда мне кажется, что я схожу с ума. Но во всем остальном-то жизнь не изменилась. Люди не шарахаются от меня, не бросают странные взгляды, а разве можно свихнуться частично? Или можно?
Я боюсь писать дальше, боюсь, что это может как-то материализоваться. Словно это я несу ответственность за этих людей. Но это же бред?! Так же не бывает?
Некоторое время я молчу.
–  И потом не все же совпадает. Ингиров, например. Мне иногда кажется, что это именно он был тем мужчиной, которого видел Евгений в свой первый день и который исчез потом из романа. Но это уже паранойя, наверное. И потом не думал я ни про кладовку, ни про рукопись его. Господи, что за бред!
Я резко встаю со стула и подхожу к окну. Прозрачный двойник глядит из ночи мне в лицо.
Я поворачиваюсь. Кухня предстает передо мной во всей убогости. Я привык к ней, но иногда каким-то обостренным чутьем замечаю сбитые углы шкафчиков, безнадежную клеенку, изошедший пятнами потолок и особенно омерзительную плиту, загаженную чем-то липким и жирным.
Я веду эти мысленные разговоры со своим терапевтом, потому что не могу рассказать ему эту историю. Кто в это поверит? Кто поверит, что выдуманная мной химера ожила и обратилась в реальность? Никто. В это не поверит никто.
Стыдясь самого себя, дней несколько назад я написал страничку, как выхожу из подъезда и нахожу сумку, а в ней миллион долларов. Дату и время я указал. Я даже написал, как именно эта сумка оказалась там, поскольку (каюсь, каюсь) мне привиделось, что деньги-то я нахожу, а потом находят меня без денег и с пулей в голове. И вот я вышел из подъезда в указанный час. Сумки не было. Была улица пустынная в оба конца. Было раннее утро, и не проснувшееся еще бесцветное небо, сулившее то ли ясный день, то ли облака. А сумки не было.
Я одинокий человек. Мои встречи с женщинами нерегулярны, бедноты своей я стыжусь. Друзей у меня мало. В основном это литераторы, но что за друзья из литераторов? Андрей. Мы видимся редко, и, может, оно к лучшему. Мне кажется, я разочаровываю его.
Одиночество мой давний друг (или лучше сказать подруга?) – третий род довольно гибок в этом отношении, и я сроднился с ним. Оно дает ту особую независимость, когда можно судить о людях и мире, не подстраиваясь ни под чьи взгляды. Оно же дает свободу. Конечно, иногда от этих даров устаешь. Иногда готов отдать все за то, чтобы рядом оказалась любящая и любимая женщина, чтобы можно было прижаться к ее плечу и ловить ритм ее дыхания и смотреть на мир так, как смотрит она. Я казался себе в эти мгновенья несчастнейшим из людей, отрезанный своим одиночеством от мира, такого громадного, такого солнечного, такого привлекательного. Глупец! Что я знал про одиночество? Что я мог знать про одиночество?
Говорю про себя, но, думаю, не ошибусь, что это можно применить к каждому. У всех у нас есть поступки или мысли или чувства, которые мы не доверим никому. Ни любимым, ни друзьям, ни родителям, ни детям, ни даже психотерапевтам. И дело не в том, что они ужасны, эти наши тайны, хотя подчас они и ужасны, нам просто не хочется делиться ими и точка.
Если бы дело заключалось только в этом, если бы то, что произошло было только историей, о которой следует молчать, это было бы не так страшно. Но теперь раскол прошел не между миром и мной, он прошел через меня. Это было ужасно и это невозможно объяснить.
Была оболочка, которая действовала как обычно. Спала, завтракала, чистила зубы, ходила в туалет, здоровалась, записывала клиентов, говорила по телефону, брилась, ходила по магазинам, сидела напротив психотерапевта и что-то ему рассказывала. Эта оболочка, в те редкие минуты, когда я замечал ее, была неплохо социализирована, ей даже увеличили зарплату и объявили благодарность за организацию какой-то конференции. Ей призывно улыбалась одна из этих одинаковых блондинок – длинноволосая с розовой помадой на губах в джинсах со стразами, в футболке с дурацкой надписью. Все общались с этой оболочкой и полагали, что она – это я.
А я не имел уже к ней никакого отношения. Я весь без остатка сосредоточен был на мыслях о чертовом институте, о том, как вышло, что все совпало и с Ирой и с Евгением, и снова по кругу одно и то же, одно и то же. На разные лады я рассказывал то Андрею, то психотерапевту, то Корниловскому, то Татьяне свою историю: удивлялся, ужасался, хохотал над собой, искал понимания у своих призрачных слушателей. Они никогда не говорили со мной, да и в том не было необходимости. Я предугадывал их вопросы, опережал их слова, иногда они, впрочем, кивали или поднимали удивленно брови, иногда их лица были недоверчивыми, а иногда сочувствующими. Этот спектакль начинался каждый вечер, стоило лишь мне остаться одному, но репетиции шли все время – я не мог думать ни о чем, кроме института.
Это не всегда был один и тот же спектакль. Повторяясь в общем, он отличался, и безмолвные зрители посмотрели уже десятки вариаций. Сначала я удивлялся совпадениям, потом спохватывался и начинал историю сначала. Иногда с того момента как впервые пришел в институт, иногда с того, как задумал роман. Я мог часами пересказывать им, как поднимался по лестнице, как быстрее забилось сердце, когда услышал в деканате голоса, я описывал им картинки, висевшие на стенах и аудиторию, в которой проходил тренинг. Иногда какая-нибудь новая мысль или воспоминания захватывали меня, и я говорил только о них, но основная история, свернутая бухтой, лежала рядом, и, в конце концов, я возвращался к ней, находил конец и разворачивал перед своими зрителями уже знакомую цепочку картин. В последнее время в моих спектаклях все больше и больше места занимал Ингиров.
Этот человек выбивался из общего ряда. Его необычный кабинет, рукопись какого-то Пушкина, да и сам факт отсутствия его в моем романе, интриговали меня до чрезвычайности. Кто он? Кем работал? Ждал он меня нарочно или мы встретились случайно? Он спросил у меня телефон, но время шло, а звонка так и не было. Он всплывал в моей истории прозрачным дрожащим пузырем – гнулся, дрожал, менял очертания, почему-то я все время представлял его улыбающимся – ему подошел бы смокинг (эта мысль не казалась мне странной, я привык к странным мыслям).
Я бы мог снова пойти в институт и встретиться с ним, но в том-то и дело, что сделать этого я не мог. Не мог я заставить подойти себя к этому зданию, не мог и все тут.
Я начал выпивать. Сначала это был мартини. Лимон колесом скатывался в стакан (я пил из стакана), вспыхивал пеной швебс, знойным маревом зыбился коктейль. Мои зрители снисходительно отнеслись к этой слабости  – со стаканом я был или без  – они слушали мою историю. Другое дело, что эта слабость оказалась мне не по карману. Я перешел на водку. Ненавижу водку. Я разбавлял ее соком. Со стаканом, уже порядком пьяный, я шатался по квартире. Иногда, отзываясь на неловкие мои движения, выпивка вылетала каплями на пол. Я забывал об этом и на утро удивлялся, почему ноги целуются с полом.
Какое-то время мне удавалось сохранять равновесие между двумя своими жизнями. Я даже начал встречаться с блондинкой – она была клиенткой моего психотерапевта, и это могло привести к осложнениям, но она не носила под майкой лифчик, и грудь так откровенно пропечатывала соски, что устоять было трудно. Мы встречались сразу после работы, и я тут же брал себе пиво. Ей – нет. Она следила за фигурой, а я за тем, чтобы она сделала глоток из моей банки и могла целоваться без отвращения. Пока она рассказывала, как прошел день, я думал об Ингирове, ее сиськах, где взять денег, но это уже больше в силу привычки, деньги перестали всерьез меня волновать. Скоро мы расстались. Разругались из-за какой-то мелочи: она сказала, что я странный, я сказал, что она тоже не зря ходит к психотерапевту. Она сказала, что не хочет меня больше видеть. Я – что блондинок в этом городе хватает. Она – что я козел. Словом, не сошлись характерами.
Теперь я начал выпивать на работе. Я запасался двумя пачками с соком. Одной настоящей. В другую переливал пиво. Та, что с пивом, якобы пустая, стояла у меня под столом рядом с мусорной корзиной. К ней я прикладывался, когда никто не видел и заедал орешками. И еще я все время жевал орбит.
 К обеду настроение улучшалось. Забывался институт, забывался Ингиров. Блондинка, сумрачно ожидавшая приема, рождала только улыбку. Мне приходилось внимательнее относиться к своим движениям, координация иногда подводила, но никто ничего, казалось, не замечал. Вечером я пил по-прежнему водку, но спектакли постепенно стали сходить на нет. Теперь я смотрел телевизор и засыпал голым прямо в кресле – просыпался ночью с затекшей спиной или ногой, добирался до постели и проваливался в сон до утра.
На дворе стоял август. Ночи стали прохладнее. Все разъехались на море, и город вымер. Именно тогда мне и позвонил Ингиров.


Глава 16
– Женя, как ты смотришь на то, чтобы пообедать со мной и Александром Владимировичем?
Он смог только кивнуть.
Сладковатый запах в машине Ингирова. Ирино плечо. Музыка в невольно подрагивающих пальцах. И город: летящий навстречу, скользящий мимо, сияющий, куда не повернешь голову.
Ах, волшебное чувство! И плечи сами двигались в такт гитаре, и поворачивало, и уносило назад площадь, и здание на повороте выпячивало живот, и Ирина оглядывалась на него с мягкой улыбкой на губах.
– Там же не протолкнуться, самый час пик.
– Но лучшая пицца в городе…
Обрывки фраз долетали до Евгения, и он улыбался пестрым обрывкам. Ира. Ирина. Ирочка. Иришечка. Имя бежало пунктиром, как разделительная полоса. Ира. Иришечка. Ирина. Машина глотала полосу. Ира. Ирина. И озноб по спине. И фонтан, похожий на торт.
Ингиров что-то сказал. Ирина рассмеялась.
Ингиров – смутное неудовольствие при мысли о нем. Всегда безупречно одет, пробор у него, словно приклеенный. Ингиров, какая все же кашемировая фамилия. Как будто кутаешься в нее...
Свет прыгнул в зеленый кругляш, и снова склеились полосой фасады – замелькали и остановились. Машина мягко свернула и поползла рядом с автострадой.
– Вон свободное место, – Евгений видел, как сияет на ее ногтях свет.
Ингиров припарковался. Плавный корпус машины лопнул в трех местах: одновременно с двух сторон спереди, и чуть запоздало сзади – Евгений с непривычки не сразу нашел, как открывается дверь. Они выплыли в жаркий день, солнце шкварками вытопило их тени на асфальт.
– Скорее, – взмолилась Ирина.
Стеклянные двери распахнулись перед мгновенно взмокнувшей троицей. Вихрь духов. Помады, тени, кремы, пудры. Им улыбались красавицы с плакатов. Им улыбались красавцы с плакатов. С плазменных экранов манило неправдоподобной синевы море. Сверкали витрины. Ярусами гнездились солнцезащитные очки – огромный фасеточный глаз, рассыпанный по стене.
Они вступили на эскалатор. Ингиров. Ирина. Женя. Этажи опускались на них: витринами, афишами, баннерами. Вот снизился и встал магазин фото принадлежностей. Вот уплыла вниз серебристая девушка, в серебристых туфлях с серебристой сумочкой – реклама какого-то бутика. Они поднялись на самый верх.
– Видишь сколько пустых столов? – Ингиров толкнул стеклянную дверь. – Сегодня удачный день.
И подмигнул Евгению.
Они сели в углу. Ингиров и Ирина заспорили, какую пиццу заказать, а Евгений, оказавшийся здесь впервые, погрузился в меню, но названия не задерживались у него в голове – капричиозо, маринара, суприм, кокорито, пепперони – читал он и тут же забывал. Официантки, как жирафы проплывали где-то в недосягаемой высоте, пока Ингиров небрежным жестом не подозвал одну из них.
– Нам «четыре сыра» «грибную», два эспрессо, апельсиновый сок со льдом и греческий салат.
Официантка записала, и Женя почувствовал, как потянулись к нему взгляды – в голове была пустота.
– Я… мне… э... кофе…
– Какое?
– Этот… эспрессо и… и..., – он снова полез в меню.
– Принесите ему «грибную», – сказал Ингиров, а Жене шепнул. – Очень вкусная пицца, рекомендую.
Евгений покорно кивнул, и меню тут же испарилось из его рук.
Некоторое время сидели молча, потом Ингиров, развалясь на стуле, заговорил:
– Женя, я слышал, ты разработал рекламную кампанию для института?
– Ну, меня попросила Галина Петровна…
Ингиров ободряюще улыбнулся.
– Она хотела, чтобы институт был широко представлен на радио, на телевидении, чтобы в других городах о нас тоже узнали.
– Ты, наверное, проделал большую работу, – тихо произнесла Ирина, – поэтому и оставался по вечерам?
– Да нет, – смутился Женя, – то есть да. Я же никогда не занимался рекламой. Все оказалось намного сложнее, особенно я намучился с баннерами. И, кроме того, с Галиной Петровной непросто работать.
– О, да, – Ингиров был неподражаем, – совсем непросто.
– Если бы она хотя бы объясняла чего хочет!
– Тогда это было бы просто.
– И Алла Борисовна…
– Да?
– Она просила меня сделать прогноз… ну в смысле окупится тренинг или нет, но при этом отказывалась дать хоть какие-нибудь данные. «Это конфиденциальная информация», – говорит. Бред какой-то!
– И что же ты сделал? – интерес в Ириных глазах был неподдельным.
– Обзвонил гостиницы, билетные кассы, узнал, сколько стоит пролет и проживание. Сказал, что если она не может сказать стоимость часа работы преподавателя, то пусть сама приплюсует.
Ингиров захохотал.
– Я надеюсь, ты хоть не бесплатно все это делал? – спросила Ирина с тревогой.
Евгений помрачнел.
– Похоже, что бесплатно, – констатировал Ингиров.
– Мне обещали заплатить, – опустил глаза Евгений.
В этот момент принесли кофе и сок.
– Интересно, почему они всегда подают напитки раньше? Я уже как-то раз просил принести кофе вместе с пиццей – бесполезно.
– Просто сначала надо заказывать пиццу, а минут через десять все остальное. (Ирина)
– Просто ты долго работала с Галиной Петровной. (Ингиров)
И они улыбнулись так одинаково, что Евгению стало не по себе.
– Не вздумай этого так оставлять, – вновь обернулся к нему Ингиров. –  Если оставишь, они не слезут с твоей шеи никогда. Будешь работать бесплатно, а это, поверь мне, дурная привычка.
– Тебе надо поговорить с ними, ты же сделал, что они хотели? Пусть выполняют обещания.
– Именно, – подытожил Ингиров.
Они сидели и болтали о каких-то глупостях, пока не принесли пиццу, и потом учили Евгения поливать эту пиццу оливковым маслом со специями. Ингиров пустился рассказывать об особенностях приготовления итальянских пицц и, увлекшись, перешел на вина и овощные запеканки, которые ему довелось попробовать в… (назвал какой-то незнакомый город – Евгений не запомнил названия). Ира слушала как будто вполуха, но очень кстати вворачивала замечания и притом пару раз сказала что-то по-итальянски и французски (Ингирова занесло в парижские предместья) – Евгений был сражен наповал.
Вновь он с тоской подумал, как хороша и умна Ира, и как виноват он перед ней. «Может, рассказать про эту чертову обналичку? Почему я должен прикрывать Немировскую?» Но мысль эта, поплавав в голове, не нашла поддержки. Ее заслонила тревога о предстоящем разговоре с Галиной Петровной и о том, что сайт еще не готов, и о том, что денег практически нет, а пицца, наверное, дорогая.
– Сколько там?
Ингиров посмотрел на часы:
– Двадцать минут третьего.
– Не хочу на работу, – сказала Ирина, потягиваясь.
– Так, может, и не поедем? Когда у них самолет?
– В восемь.
– Значит, с обеда в институте никого уже не будет.
– Кто-то улетает? – подал голос Евгений.
– Николай Сергеевич, Галина Петровна, Алла Борисовна. Летят на конференцию. Так что на две недели институт остается без начальства. Включая тебя.
– Я ухожу в небольшой отпуск, – пояснила Ирина.
– Тогда за отпуск – вам пиво, мне сок,  – распорядился Ингиров. – И никакой работы.
– Как я тебя люблю, – рассмеялась Ира.
Как и предсказывал Ингиров, институт пустовал две недели, и для Евгения это было прекрасное время. Ингиров и Татьяна Павловна появлялись наскоками – кроме методистов, библиотекаря и Евгения никого не было в институте.
Начиналось все с неспешного совместного чаепития, затем все расходились по кабинетам. Изредка звонил телефон. Изредка заглядывали абитуриенты. Звонки из министерства прекратились совсем. Ненужными стали отчеты. Филиалы не подавали признаков жизни. Рекламная кампания не висела больше над Евгением. В пятницу он закончил оформление сайта, и последняя груда бумаг была разобрана и подшита. Впервые за последние три с половиной месяца у него выдались выходные. Закинув руки за голову, Евгений смотрел, как кондиционер открывает и закрывает пластмассовую челюсть, и думал, что жизнь, наконец, налаживается.


Глава 17
Они вернулись в понедельник.
Загорелая и веселая Ира. Более красивая, чем когда-либо. Ира, еще ничего не знающая.
Деловитая Галина Петровна. В бежевом пиджаке.
Невесомая Алла Борисовна. В легком платье.
Галина Петровна зашла в кабинет:
– Ну, как вы тут без нас жили? – помрачнела, увидев поздоровавшегося с ней Евгения. – Как ваш отпуск, Ирина Александровна?
– Увы, уже!
Галина Петровна расхохоталась. И тут же появилась откуда-то Татьяна Павловна, Юля зашла за списками, заглянул Ингиров. Стало тесно, шумно, но неожиданно выяснилось, что приехал Николай Сергеевич, и все повалили из кабинета.
Ира взяла со стола папку, подмигнула Жене:
– Остаешься за главного.
Протрещал за стеной кафель, взрыв хохота и голос Галины Петровны метнулись по коридору, закрылась дверь – совещание началось. Предоставленный самому себе Евгений провел минут пятнадцать, добиваясь идеального порядка на столе. Составил карандаши и ручки в организатор. Просмотрел и выкинул старые записки. Протер пыль под монитором и начал вытирать стол.
На сегодня он запланировал весьма непростой разговор с Галиной Петровной, и разговор этот касался денег. Галина Петровна обещала заплатить, когда все будет сделано. И вот рекламная кампания шла полным ходом, сайт тоже был готов, но Евгения не оставляло тяжелое чувство, что непременно обнаружится что-нибудь еще.
Он понимал, что Ира и Ингиров правы, если он не начнет разговор с Галиной Петровной, денег ему не видать. Все выходные он прокручивал его в голове. Он представлял, как зайдет в кабинет и скажет, что все договоренности выполнены. Как возразит ему Галина Петровна, и как он одно за одним парирует ее возражения. Он старался подготовиться ко всему. К тому, что она будет не в духе. К телефонному звонку, который непременно раздастся в неподходящий момент. К тому, что она просто попытается отшутиться. А, может, ей не понравится сайт. Он старался предвосхитить ее реплики, и ему это удавалось. Раз за разом Евгений подбирал стройный набор аргументов, под натиском которых Галина Петровна отступала, и победа оставалась за ним.
Однако, увидев утром Галину Петровну, он почувствовал, как решимость его испаряется. Неприязненный взгляд (или ему почудилось?) вызвал ноющую боль в животе. Протирая пыль, Евгений снова принялся думать, как входит и говорит Галине Петровне о своем требовании – «работа выполнена, я хотел бы получить расчет». Эти слова снова и снова крутились у него в голове – «мы договаривались, я свою часть договора исполнил». Он клал эти фразы одну к одной, стягивал волей воедино, но тревожная мысль:
«если она начнет юлить, если она опять начнет юлить», – врывалась и портила дело, фразы разъезжались.
«Тогда я буду тверд», – скреплял их вновь Евгений.
В этот момент зазвонил телефон.
– Женя, зайди к Николаю Сергеевичу, – сказала быстро Ира.
Гложимый неприятным предчувствием, он неслышно стукнул в бубнившую дверь и повернул ручку.
– … я понятия не имею, почему он это сделал! – услышал Евгений негодующий возглас Аллы Борисовны.
Сердце у него упало.
Шесть пар глаз смотрели на него.
– Женя, садись, пожалуйста, – сказала Ира. – Это ты перечислил восемь миллионов на счет ООО «Аметист»?
Евгений тихо замер на указанном стуле.
– Да я, – на Иру он не глядел.
– Но почему? – голос ее стал стеклянным от удивления.
– Меня попросила Алла Борисовна, – уши его горели.
– Что за чушь?! Когда я тебя о таком просила? – брови Аллы Борисовны подпрыгнули над очками.
– Но как же, – чувствуя подкатывающую тошноту, пробормотал Евгений, – по электронной почте пришло… я думал…
– По электронной почте? – Алла Борисовна дернула плечами. – Это просто смешно.
– Подождите, подождите, – вмешался тут Ингиров. – Давайте по порядку.
Подгоняемый вопросами то Ингировым, то Ириной, Евгений рассказал, что на прошлой неделе во вторник на электронный адрес бухгалтерии пришло письмо, подписанное Аллой Борисовной. В письме говорилось, что Евгений должен был перечислить на счет своей фирмы восемь миллионов и «сделать все как в прошлый раз», то есть обналичить. Рассказал он и про идею с обналичкой, и про то, что для этих целей зарегистрировал на свое имя фирму.
– Так вот откуда взялись деньги на рекламную кампанию! – не удержалась Ирина. – А я-то ломала голову!
Ингиров сделал нетерпеливый жест и вновь повернулся к Евгению.
– В письме было сказано, что деньги нужны будут Николаю Сергеевичу сразу как он приедет из командировки и что вопрос с ним согласован. Деньги я должен был положить в большой сейф в директорском кабинете. В этот, – Евгений ткнул пальцем в несгораемый шкаф. – Я так и сделал.
– Второй ключ у вас, Николай Сергеевич? – тут же спросил Ингиров.
– Да, да, где-то здесь был … погоди… вот…
Ключ был извлечен, передан Ингирову, вставлен в замочную скважину и трижды повернут.
– Я вниз положил, – успел добавить Евгений, прежде чем отошла железная дверь. Обнажив тоненькую папочку в углу и какую-то пыльную дискету.
– Был пакет, – мертвым голосом сказал Женя.
– Точно сюда положил? – присев на корточки, спросил Ингиров.
Женя мутно кивнул.
– Я не отправляла это письмо, – неожиданно спокойно произнесла Алла Борисовна.
– В почте письмо осталось?
– Я его удалил, – Евгений звучал ровно. – Была приписка, удалить, чтобы не светилось в ящике.
– Ты понимаешь, что твои слова ничем не подтверждаются? – резко спросила Галина Петровна.
– А с какого адреса пришло это письмо, не помнишь? (участливая Ира).
– С основного институтского.
– Я проверю, может, там осталось, – Ингиров вышел из кабинета.
– Почему ты никому не позвонил? Приходит неизвестно какое письмо с требованием перечислить восемь миллионов. Восемь миллионов – почти все наши деньги! Мы взяли огромный кредит! Как можно быть таким…
Галина Петровна остановилась. 
– А кому бы он позвонил? – равнодушно поинтересовалась Ира. – Алла Борисовна сотовым не пользуется. Телефон Николая Сергеевича он не знает. Или вы тоже были в курсе этой операции, – «операции» она выделила голосом, – и он должен был вам звонить?
– Нет, – ответила Галина Петровна с непонятной интонацией.
Татьяна Павловна растеряно покачала головой.
– Поэтому ни с вами, ни со мной, ни с Александром Владимировичем, ни с Татьяной Павловной он посоветоваться не мог.
– Вы как будто защищаете его, Ирина Александровна? – проронила бездушно Алла Борисовна.
Ирина Александровна помолчала:
– Ну, в том, что произошло, виноват не только он. Я ведь неслучайно настаивала, чтобы оплачивались только счета за подписью Николая Сергеевича. В крайнем случае, согласовывались по телефону. Все должно быть прозрачно. По-моему, мы не так давно говорили уже об этом.
– Так вы меня обвиняете, Ирина Александровна? – слово «меня» выдавилось четче. Алла Борисовна соединила вместе кончики пальцев и ждала ответа.
– В том, что вы украли эти деньги? Нет. В том, что, решив действовать в обход меня, вы сделали возможной эту кражу? Да. Восемь миллионов исчезли.
Алла Борисовна глубоко вдохнула, но тут вернулся Ингиров.
– Ничего, – бросил он коротко.
– Ирина Александровна, да перестаньте вы его выгораживать! Неужели непонятно, что больше некому было украсть эти деньги, – Галина Петровна развернулась к Евгению. – Это подло, Евгений Васильевич. Это такая гнусность, что у меня слов нет!
–  Я не крал! Я снял их и сюда положил, – Евгения потряхивало, он махнул рукой в сторону сейфа. – В пятницу. Они были здесь!
Ингиров взял со стола бутылочку с минеральной водой, скрутил крышку и сунул Евгению.
– Если он украл эти деньги, непонятно, что он тут еще делает? Он имел все шансы смыться с деньгами, а не ждать, пока мы обнаружим пропажу.
– Так, по-вашему, я украла? – грудь Аллы Борисовны поднималась и опускалась.
Ингиров пожал плечами.
– Думаю, надо звонить в милицию.
– И объяснять им, что эти деньги мы собирались обналичить? – Ирина покачала головой. – Господи, как мне надоели эти простые решения, которые оборачиваются такими проблемами. Николай Сергеевич, ну, неужели, нельзя было со мной поговорить?
Николай Сергеевич вздохнул, в глазах застыла боль.
– Из своих же кто-то… Что за страна, вор на воре…
– Я понимаю, Ирина Александровна, ваши мотивы, – заговорила вдруг Галина Петровна. – Вы нанимали Евгения Васильевича и теперь не желаете признавать, что сделали крайне неудачный выбор. Но взгляните фактам в лицо, – она повернулась к Евгению и, словно на печатной машинке, принялась чеканить.  – Евгений Васильевич тот человек, который последовательно дискредитирует наш институт. Рекламная кампания, за разработку которой он столь самонадеянно взялся – провалилась. Сорвался приезд Джеронимо Виоло. Из-за чего? А из-за того, что Евгений Васильевич неверно оценил стоимость его тренинга, и что еще важнее, рекламная кампания не привлекла к нам ни одного человека. Ни единого. Я специально обзвонила знакомых – заметил ли кто-нибудь, что институт дал рекламу. Никто не заметил.
– С Джеронимо получилось очень некрасиво, – вставила Алла Борисовна.
– Ужасно. Николай Сергеевич полгода вел переговоры, уговаривал приехать на Дальний восток. У того, знаете ли, очень плотный график. Директор института, президент общества итальянских психоаналитиков, множество дел, конференции по всему миру. И вот все уладили. Договорились. И на тебе – мы должны отказать Джеронимо, поскольку не можем оплатить его приезд.
– Это и так колоссальный удар по репутации института, а теперь еще эти деньги, – Алла Борисовна разглядывала свои руки.
– Но разве мальчик виноват, что на него взвалили столько дел? Он же не специалист в области рекламы!
– Мальчик, – Галина Петровна, усмехнулась. – Этот мальчик у нас главный бухгалтер, но не в том дело. Ирина Александровна, вы полагаете, он жертва? Поэтому его защищаете? Но приглядитесь внимательнее, как он ловко умеет все обставить, когда ему это необходимо. Подбросил Алле Борисовне идею с обналичкой. Зарегистрировал на свое имя фирму. Убедил меня с Николаем Сергеевичем, что хорошая рекламная кампания дело дорогостоящее, и как по волшебству – у нас полный сейф денег. Евгений Васильевич умеет добиваться своего, когда хочет.
– Но, я не понимаю, зачем…, – Татьяна Павловна чуть ли не с ужасом глядела на Евгения.
– А затем, что образ жертвы это только образ, правда, Евгений Васильевич? Вы нарочно завалили рекламную кампанию, сорвали приезд Джеронимо, лишь бы мы поверили, что вы неудачник и жертва обстоятельств. Вы правильно решили, что Ирина Александровна и Александр Владимирович добровольно возьмут на себя роль ваших адвокатов. Вы им нравитесь. А наши претензии и укоры можно и вытерпеть, если речь идет о восьми миллионах. Не так ли?
Тишина стучала у Евгения в висках. Волосы налипли на лоб. Кожа горела.
– Неужели, вы думаете, – Ира остановилась. – Николай Сергеевич?
Николай Сергеевич сидевший с серым лицом пошевелился.
– Не знаю. В первый раз такое… Ужасно, – он сморщился, ухватившись рукой за грудь.
– Что с вами? Сердце? – встревожилась Галина Петровна.
Николай Сергеевич продолжала мять пиджак. Дышал он тяжело. Охнула Татьяна Павловна. Поднялась со стула Алла Борисовна. Ингиров схватил с подоконника еще одну бутылку с водой.
– Посмотрите, что вы сделали с Николаем Сергеевичем! – крикнула Галина Петровна Евгению, и тут Николай Сергеевич стал крениться на бок.
Суета взметнулась в кабинете. Стало не до Евгения.


Глава 18
Сентябрь прекрасное время. Уже нежарко, и небо совершенно синее, и березы кипят на ветру. Всякий раз при приближении осени я испытываю странное смятение. Сердце рвется куда-то, хочется сорваться и нестись, как вон тот нестойкий лист, подхваченный ветром. Но куда? Куда?
Я вскакивал с кровати, подходил к окну – над автобусной остановкой в пролет между домами, над мельтешащей листвой уносился взгляд и встречал небо, только небо, такое глубокое и огромное, что в груди становилось больно. Я ни на чем не мог сосредоточиться. Хватался за книгу, принимался читать, но взгляд соскакивал со строчек и скользил над ними, не вступая в соприкосновенье, пока нечаянно не цеплялся за какое-нибудь слово, и ненужный смысл его не врывался мне в голову. В конце концов, я не выдерживал, одевался и выходил на улицу.
Знаю, это звучит глупо, но я страдал от недоступности этого неба. Мне хотелось оказаться в нем и дышать полной грудью безжалостным острым воздухом. Смотреть, как подо мной рассыпается на квадратики город, дробятся и мельчают улочки. Как петляет Амур, и сотни речек, речушек, проток режут в кружево его берега. Мне хотелось зависнуть там над миром, в пустоте, чтобы гудел в ушах ветер, чтобы отдохнуло измученное сердце.
Вместо этого я выходил на бульвар, шел к набережной или, наоборот, поднимался на Муравьева-Амурского. Заходил в книжные, но больше по привычке – сосредоточиться ни на чем я не мог. Я завел привычку листать книги по совершенно незнакомой мне тематике. Бодибилдинг. Йога. Садоводство. Я разглядывал книжки, где на бирюзовых страницах расправляли плавники невиданные рыбы. Листал кулинарные книги, где плов сменяла пицца, и омары роняли с тарелок клешни, как гири. Мне все казалось интересным, все манило, и ни что не могло удержать.
В каком-нибудь киоске я покупал сигареты, забывая купить зажигалку, и снова куда-то шел.
А город сверкал. Лето чувствовало, что дни его сочтены и напоследок красовалось – последними зелеными листьями, босоножками, теплом, мини-юбками. Ушли из воздуха маята и расслабленность. Острее, живее, прозрачнее стало вокруг. Ярче сияли глаза у девушек. Ярче блестело солнце. Улицам, словно добавили перспективы. Зданиям красок. Время, тянувшееся летом как жаркий гудрон, вдруг оживилось. Каждое мгновенье стало таким ощутимым – ветер, звуки, запахи, взгляды, словно пробивали навылет. Я чувствовал их каждой клеточкой, но еще острее чувствовал их неуловимость. След сиюминутности был во всем. Воодушевление и тоска слепились в моем сердце воедино – оно с трудом выносило их соседство.
Вечера я часто теперь проводил у Ингирова. Недели две назад он переехал в один из тех элитных домов, реклама которых переполнила город. Квартира и в самом деле была чудесная с окнами на Амур, двумя лоджиями и громадным залом, где и проходили чтения. Он не успел ее толком обставить. Смешно, но кроме прихожей, кухни, да этого зала с лоджией я ничего не видел и даже не знаю, сколько комнат было в его квартире.
Ингиров читал «Онегина». Читал выборочно то, что успел подготовить для печати, не всегда последовательно. Он жаловался на ужасный почерк отца и на то, что эти записки нельзя сравнить с оригиналом, оставшимся у двух дам. Жаловался на то, что работа идет медленно, но нас собирал регулярно – один, а то и два раза в неделю Корниловский, Агамалеев и я были его постоянными слушателями. Иногда заходил кто-нибудь еще.
Читал он очень живо. Без той гнусавой заунывности, с которой принято читать стихи, без манерности, без кокетства. Он просто рассказывал очень увлекшую его историю, и видно было, что он живет ей.
Есть простой способ узнать насколько неподдельно внимание слушателей. Этот способ – накрытый стол. Нас всегда ждали несколько бутылок красного вина, моцарелла, еще какой-нибудь приятный сыр, «деревенский хлеб», «охотничьи колбаски», зелень, помидоры, огурцы – очень просто, но как-то необыкновенно мило и вкусно. Стол вызывал восторг и предвкушение, но когда Ингиров начинал читать, все забывали и про вино и про колбаски, настолько великолепна была его история.
Роман вызывал споры. О том, кто этот Пушкин, и как так вышло, что никто о нем ничего не знает? Когда был написан роман? В какое именно время разворачивается действие? И главное, как все-таки получилось, что не сохранилось никаких стихов этого Пушкина? Ни ранних проб пера, ни набросков, ни даже славы светского стихоплета не осталось за ним.
– Роман получился очень смелый, – рассуждал Корниловский. – Не исключено, что писалось это кем-то из именитых, тем же Жуковским, например, но под псевдонимом и в тайне ото всех.
– И даже в узком кругу не знали? И никто не проболтался? Невозможно.
– И все-таки не Жуковский. Уж Баратынский скорее.
– Я не настаиваю, что это непременно Жуковский. По мне хоть Карамзин на старости лет отколол шутку. Просто возможно никакого Пушкина и не было. По-крайней мере, тогда хотя бы понятно, что роман этот просто блестящий эксперимент кого-то из известных нам писателей, а не какое-то, невесть откуда свалившееся чудо.
Я тоже вносил свою лепту:
– Роман здорово выбивается из русской литературной традиции. У нас как-то больше были приняты: кинжал, луна, кровь, гроб и крест. Что Жуковский, что Лермонтов здорово тут постарались. А этот роман – он ни на что непохож.
Ингиров слушал очень внимательно и задавал множество вопросов. В основном ему хотелось знать, что натолкнуло нас на те или иные мысли. Почему, например, Корниловскому померещилось, что роман был написан Жуковским, а у меня он допытывался, почему роман кажется мне новым и необычным. Но иногда он интересовался вещами, на мой взгляд, довольно загадочными. Например, правдоподобно ли описан быт русского дворянства или не кажется ли нам странным почти полное отсутствие слуг в барской усадьбе? Складывалось впечатление, что он не до конца верил в этот роман и искал ему какое-то дополнительное обоснование.
На диване то и дело мы заставали забытую книгу, чаще всего это были либо современники загадочного Пушкина, либо позднейшие исследователи эпохи. Особенно внушительно смотрелся Набоков со своей «Энциклопедией дворянского быта» – несколько раз я рассеяно перелистывал ее и с уважением откладывал. Однажды (в тот раз я пришел первым) я поинтересовался у Ингирова, почему он с такой неутомимостью ищет роману подтверждение.
– Неужели ты всерьез считаешь, что стихи станут хуже, если выяснится, что дуэль не могла происходить так, как описано у Пушкина?
Он улыбнулся.
 – В общем-то, да. Что это за Пушкин, который не может правильно описать дуэль?
И, помолчав, добавил:
– Мелочи важны. Всегда. Они как специи – без них все становится пресным. И, еще раз отвечая на твой вопрос, да – Пушкин халтурщик, если неверно описал дуэль, и такого Пушкина мне было бы гораздо менее приятно публиковать.
Я хотел было возразить, но раздались звонки – Ингиров пошел открывать. Не знаю почему, но замечание Ингирова меня задело, хотя и не имело ко мне отношения, да и по улыбке его трудно было сказать, насколько он искренен. Раздосадованный, я разглядывал пламенеющее небо, и не заметил, что уже не один.
– Ира, – сказала Ира.
– Михаил, – сказал я.
Она и вправду была хороша. Она была гораздо красивее, чем я себе представлял. Ничего удивительного не было в том, что Евгений в нее влюбился.
– Уже познакомились? – вошедший следом Ингиров небрежно приобнял Ирину. – Вас опасно оставлять одних.
Они поцеловались. Я почувствовал себя лишним.
Вновь раздались звонки.
– Богема идет, – сказал значительно Ингиров, и снова мне почудилась насмешка в том, как это прозвучало.
Стол не мог отвлечь внимание от «Онегина», но Ира! Стихи даже самые лучшие бессильны перед красивой женщиной. Я пытался слушать Ингирова, но взгляд нет-нет, да и останавливался на Ирине. Мне виден был профиль и даже не столько профиль, сколько затылок. Волосы пышнее, чем я думал. Более длинные. Более вьющиеся. Темнее загар. Исключительной красоты губы.
Насколько серьезно у нее с Ингировым?
«Да, он богат, – думал я, – и, видимо, успешен. У него необычное хобби – разбирать записки никому неизвестного поэта, но так ли уж это важно?»
Ингиров читал, как приятно готовить расправу над неприятелем и целить ему в лоб, а я обращался уже к Ирине:
«Ну, а ты? Он действительно тебе нравится? Ты ведь чуть было не влюбилась в Евгения? Да, Евгений, конечно, мальчишка. Он совсем не блестящ, как этот демон, но, возможно…»
Я подливал себе вина.
И вернулись мысли о романе, с которым, мне казалось, все давно кончено. Я вспомнил, что оборвал роман на том, что подарил Евгению надежду – ее внимание, пусть и мимолетное. И подумал, что Ирина могла бы влюбиться в Евгения. Не сразу. В такого сразу не влюбишься. Но постепенно, но работая вместе… Взгляды, разговоры, случайные прикосновения. Я подумал о том, как опишу эту пугливую любовь.
«А почему бы и нет? Почему бы и нет?», – думал я, но представлял почему-то не Евгения, представлял себя напротив Ирины. А Ингиров читал:

«Владимир Ленский здесь лежит,
Погибший рано смертью смелых,
В такой-то год, таких-то лет.
Покойся, юноша-поэт!»

И под хруст огурцов обсуждали новую порцию романа. Спорили об отношении Пушкина к Ленскому. Агамалеев полагал, что автор сочувствует поэту, Корниловский, что тот подвел беднягу под пулю неслучайно. Спорили и говорили гораздо больше обычного. Ирина воспламеняла присутствующих. Не я один бросал на нее взгляды. Не я один готовил остроумные слова. Котеночкин раз пять поднял тост за ее здоровье. Бедняга, он был уже влюблен в нее без остатка. Смотрел на нее влюбленными глазами, говорил влюбленными губами, даже кудри его были влюблены. Ира принимала это как должное – царившая вокруг суета была ей приятна. А Ингиров…
Мы здорово сошлись в последнее время. Мне нравился этот человек. Вот в чем штука-то. Но, глядя, как, откинувшись на стуле, он улыбается нелепым попыткам Котеночкина покорить Ирину, я испытывал настоящую досаду и злость.
«Самодовольный индюк, – думал я несправедливо, – тебе же просто повезло. И с этой квартирой, и с этой рукописью, и с этой женщиной».
– Вова, – обратился Ингиров к Котеночкину, – зря стараешься. Ира не любит поэтов.
Ингиров поднял бокал (сегодня он пил мартини) и лед – дин-дилинь – снисходительно рассыпался по его словам.
– Я, между прочим, еще и прозаик, – обиделся Котеночкин.
– А! Ну, про заек она любит.
«Ах ты, зараза, – помимо воли улыбался я, – сегодня же напишу, что Ирина тебя разлюбила».
Я думал так и хватался за стакан. Вечер был в разгаре. Спорили уже не о Пушкине. Спорили о Достоевском. Сигаретный дым плавал над столом (Ингиров разрешал курить в квартире).
– Меня всегда забавляло, – говорил Корниловский, – как поступает Достоевский со своими героями, когда ему нужно выразить задушевную мысль свою. Он сводит вместе кучу разношерстного сброда, который не способен молчать и секунды, где все вечно готовы сцепиться друг с другом, и не согласны буквально ни в чем. И сброд этот  ведет себя как положено, а именно выясняет отношения и собачится, пока не выступает персонаж, которому доверено произнести главное. Это непременно чахоточный, да к тому же при смерти, да желательно раздавленный лошадьми, который, силясь и кашляя, открывает тетрадку страниц на двадцать пять и начинает читать. И все, странно это, умолкают. Это всегда так у Достоевского –  все почему-то умолкают. А чахоточный читает свою тетрадку и схаркивает, и платок его расцветает маками, но ни одна сволочь, что ругалась только что и кричала, не перебьет его.
– А так бы хотелось, –  поддакнула Ира.
– А ведь самое время, – подтвердил Корниловский.
– Но почему же? Он ведь очень точно все описывает! – всколыхнулся Котеночкин. – Ведь когда люди оказываются перед лицом смерти, пусть и чужой, с них слетает вся фальшь, и становится ясно, что ни все очень хорошие на самом деле. Непонимание и споры – это наносное, неважное. Неужели вы не видите, что и Достоевский очень сопереживает им и сочувствует? – Котеночкин переводил взволнованный взгляд с Корниловского на Иру.
Ирина тихонько улыбнулась и поскорее поднесла бокал к губам.
– Да, сопереживатель он действительно великий, - Корниловский неприятно дернул ртом. – Нет второго писателя, который с таким же удовольствием пережевывал все низости совершенные своими героями. Писатель, обожающий грязь и страдания, – Корниловский потянулся к зажигалке и сигаретам.
– Как ты можешь так говорить? Страдание у Достоевского это путь к очищению, к гармонии. Помнишь про слезинку и растерзанного ребеночка? – румяный, а сейчас еще больше раскрасневшийся, Котеночкин пытался заглянуть в лицо прикуривавшему Корниловскому.
– Кто еще раз вспомнит про слезинку, будет вечно гореть в аду, – неожиданно спокойно сказал Корниловский.
Расхохоталась Ирина, развеселился Ингиров и даже Коровкин высунул остренький носик из-за плеча Агамалеева и растеряно улыбнулся.
– Ах, господа, не будьте бяками, Федор Михайлович испереживался уже, наверное, слушая вас, – Ира пододвинула бокал, и Котеночкин, забыв о растерзанных детях, бросился через весь стол к бутылке.
– Ну, а все-таки, – выпустив дым, произнес Корниловский, – чем объяснить, что этот светлый писатель с таким пристрастием и воодушевлением мучает своих героев? И не о том речь, что он больной человек – это и так понятно. А вот как быть с тем, что этот великий гуманист описывает и с наслаждением описывает сплошь убийц, каторжников, проституток, алкоголиков, чахоточных и знать ничего не хочет кроме них и упивается их несчастием и страданием?
– Да потому что он не видит никакого выхода, – заговорил уже я. – Потому что даже если его героев накормить, обогреть, вытереть им сопли и излечить от чахотки, они все равно останутся несчастными. Они непременно найдут отчего страдать, непременно отыщут несправедливость, пусть в том же растерзанном ребеночке, с которой не смогут примириться. Они противники самой идеи, что человек способен устроиться собственным умом и своими силами, и все, что им остается, это надеяться на какую-то вселенскую гармонию и божественное милосердие, которые каким-то неведомым образом сотрут все ошибки и преступления и зальют мир светом и счастьем. Им остается спасаться только надеждой и верой. Психотерапевты тут бессильны.
Я замолчал, и как-то тихо стало за столом. Я почувствовал себя неловко –  почему эти искренние порывы так дорого обходятся мне? Почему стоит мне открыть рот, я смущаю окружающих или шучу как заведенный или наоборот бываю слишком серьезен и молчалив?
– Боюсь вот только, что и на том свете им ничего не светит, уж извините за каламбур, – сказал негромко Ингиров. Он прокатил сигарету по краю пепельницы, и колпачок пепла отвинтился и упал на дно.
– Посудите сами, все ждут от Бога двух вещей, –  заговорил он снова, и какое-то проказливое выражение промелькнуло в его глазах. – Хм, да, именно двух. Справедливости и милосердия. Людям хочется, чтобы жизнь их была оценена какой-то высшей инстанцией, это, во-первых, а во-вторых, чтобы самые страшные поступки можно было искупить. Нам хочется верить, что каким бы грешным не был человек, в конечном счете, Бог не откажет ему в кружке чая и куске пирога.
Ингиров затянулся, и все молча смотрели как вспыхнула его сигарета, и как он выпустил дым. «Нам бы сейчас в роман к Достоевскому, – пронеслось в моей голове, – идеально бы вписались».
– Людям очень хочется в это верить, – повторил Ингиров, – но вот интересно ли Богу возиться с каждым из нас и всех угощать пирогом? Ведь очень даже возможно, замысел Его вовсе не в том, чтобы организовать пикник со всепрощением и окончательным счастьем. Может статься, что сотворение мира не имеет ничего общего ни с гармонией, ни с милосердием. По-крайней мере, так обстоит дело, когда творить принимаются люди. И хотя опрометчиво судить по людям о Боге, но что нам еще остается?
Он тщательно потыкал окурком в пепельницу, придавливая оживающий дым.
– Возьмем того же Федора Михайловича. Казалось бы, что мешало ему показать всеобщее блаженство и гармонию? Но он не только этого не сделал, а, наоборот, в книжках своих страдать заставил и сморил кучу невинных людей. А почему? А потому что нет ничего скучнее мира, где все раз и навсегда определено и безмятежно, где все ходят в белом и говорят возвышено. И Достоевский как творец, имея выбор: гармонию сочинить или настоящий роман, не удержался и сочинил именно роман. И он не одинок в своих предпочтениях, все писатели оказываются безжалостными подонками, когда доходит до дела. Все убивают своих героев или заставляют их страдать, ибо этого требует замысел. Писателей не волнует личное благополучие Болконского, Настасьи Филипповны или того же Ленского, ибо если для воплощения замысла их нужно будет убить, настоящий писатель, не дрогнув, сделает это. И если бы этот мир творили писатели, рассчитывать на райское блаженство нам бы точно не пришлось, – Ингиров откинулся на спинку и потянулся к своему бокалу.
Тишина установилась после его слов. Я глядел на Ирину, она отрешенно крутила бокал и как будто думала о чем-то своем.
– То есть творчество и гуманизм –  две вещи не совместные? – нарушил молчание Агамалеев, и Ингиров в тон ему ответил:
– Похоже, друг Горацио, что так.
– Надеюсь, хоть про Бога ты ошибаешься, – произнес мрачно Корниловский.
– И я надеюсь, – улыбнулся Ингиров.
– И я, - откликнулась Ира, и все зашевелились, и сгустившийся над столом полумрак немного рассеялся. 
Ингиров вызвался принести еще бутылку.
– Если, конечно, отыщу. Этот переезд меня скоро доконает, – театрально вздохнул он, исчезая в дверях.
Я задумчиво допивал вино и разглядывал окружающих. Корниловский и Агамалеев спорили о том, какую машину лучше покупать. Ира набирала СМСку, механически кивая пылкому Котеночкину. Тоненький Коровкин изучал сложенные на подоконнике книги. Мне стало скучно, и я подошел к Коровкину.
– Интересно, да? – не касаясь корешков, он указал на собрание сочинений Моммзена. Не зная, почему это кажется ему интересным, я осторожно кивнул. Сверху лежала синяя книга большого формата. Пыляев «Старый Петербург» прочитал я. Пробежался по названиям. Знакомым был только «Фауст». Открыл на середине – слева шел немецкий текст, справа подстрочник. Скосил глаза, Коровкин был полностью поглощен созерцанием корешков, я осторожно вернул книгу на место и отправился в туалет.
Уборная у Ингирова была под стать квартире. Громадное джакузи. Умывальник, встроенный в шкаф с множеством полочек, где батареей выстроились шампуни, зубные щетки, кремы, дезодоранты и множество еще каких-то неведомых аксессуаров, флаконов, бутыльков и коробочек.
Пока струя мяла унитазу белоснежный бок, я снова подумал о своем романе. Как там мой Евгений? Все также мечтает покорить Иру и этот город? Или образумился, уволился и вкалывает в какой-нибудь крупной фирме – богатый и безмятежный? Зачах без моего внимания или, наоборот, сбросил непосильное бремя литературного героя и зажил нормальной жизнью? Я решил это выяснить.
Вытирая руки, я внимательно разглядывал себя в зеркале. Немного воспаленные глаза, маленькая крошка над губой, разметавшиеся волосы – едва ли я мог понравиться Ире. Исправил, что было в моих силах. Вышел в коридор.
–… просто не забудь, что Немировская с Николаем Сергеевичем идею с обналичкой обсуждали при закрытых дверях, и это не помешало мне их услышать. И я не хочу, чтобы мы говорили об этом в институте, не хватало еще, чтобы кто-то услышал нас, – раздраженный Ирин голос раздавался из кухни.
Ингиров проворковал что-то успокаивающее, и полупрозрачное отражение в ночном окне притянуло к себе отражение Ирино.
–… ласковая моя лисичка, – донеслось до меня.
– Я действительно очень переживаю, – ответила Ира, но уже без злобы.
Секунду я смотрел, как они целуются.
Я рад был бы верить, что Ира за что-то сердита на Ингирова, что их служебный роман возник от скуки и непрочен, но убедить себя в этом, увы, не мог. Шансы Евгения были иллюзорны, равно как и мои шансы.
Коровкин, забившись в угол, читал какую-то книжку. Корниловский с косой ухмылкой слушал Агамалеева. Всегда вдохновленный Котеночкин, притулившись к столу, чертил очередной стишок. Вернулась Ира. Вернулся Ингиров, выбил из пачки последнюю сигарету. Оранжевый ноготок выпрыгнул из зажигалки.
– Обожаю гостей, которых не нужно развлекать, – проговорил он с неподдельным восторгом и, завалившись головой Ире на коленки, передал ей сигарету.
Негромко о чем-то спросил, она также тихо ответила.
Еда была съедена, распита последняя бутылка вина. Хлебные крошки рассыпаны по столу. И стало понятно, что пора уже домой. Улучшив момент, я оказался возле Иры.
– Кстати, как поживает ваш бухгалтер, Евгений, если не путаю?
Я ожидал, может быть, удивления, но лицо ее как-то странно остекленело – тронь – разобьется.
– Вы были знакомы?
– Немного, на тренинге у вас в институте…
Ирина молчала.
– А что…, – начал было я, но она опередила:
– Произошло несчастье. Он умер.
В этот момент стало тихо за столом, и слова ее прозвучали неожиданно громко.
– Кто умер? – спросил весело Агамалеев, решив, что это какая-то очередная история.
– Наш сотрудник, – сказала Ирина спокойно. –  Покончил с собой. Ужасно.


Глава 19
– Я что-то не пойму, – лениво говорил следователь, – числишься ты главным бухгалтером, а занимаешься сайтами, рекламой и…, – следователь глянул в свои записи, – наборами на тренинги. Кроме тебя работать больше некому?
Сглотнув, Евгений объяснил свою роль в институте.
Следователь был невысокий, одутловатый, веко придавливало его левый глаз, отчего тот казался заплывшим. Сидели они в кабинете Аллы Борисовны.
– Живешь с родителями?
– Один живу. Снимаю квартиру.
– Так, может, сразу отправимся на твою квартиру? Ума-то, небось, не хватило в другом месте спрятать?
– Я же сказал уже, не крал я эти деньги. Галина Петровна все извратила.
– Извратила, – следователь хмыкнул. – Девушка есть?
– Что? А… нет.
– Ты случаем не педик?
Евгений дернулся.
– Почему вы так со мной говорите? Я не крал эти деньги, понимаете?
– Нет.
– Что?
– Я сказал: нет. Не понимаю, – следователь зевнул. – Ты работаешь в институте четыре месяца. Лезешь в дела, не имеющие к бухгалтерии отношения. Работаешь без выходных. Получаешь восемь тысяч в месяц. И ты не крал этих денег. Так ради чего ты выслуживался?
– Я не выслуживался! Я работал, – Евгений разволновался. – Мне сказали, у института перспективы, нужна реклама, нужно продвигать…
– Нужно обналичивать.
Евгений осекся.
– Ты просто пионэр, как я посмотрю.
– Это вышло случайно, – Евгений помрачнел. – Я сказал, что есть такой способ, а Алла Борисовна заинтересовалась, сказала, это интересно.
– Это интересно, – подтвердил следователь безо всякого выражения.
Оловянные глаза его тоже смотрели на Евгения безо всякого выражения. Евгений попытался выдержать их взгляд, но не смог, и, поерзав, нахохлился на стуле.
– Жаль, что ты не педик, – вдруг неожиданно мягко сказал следователь. – За хищение в особо крупных размерах дают от пяти до десяти лет. Ты такой молодой и симпатичный. Такой нужный на зоне. Мягкий как хлебушек Наркоманы и убийцы это оценят.
 – Я не крал! – Евгения била истерика. – Не крал! Можете вы понять? Не крал.
– А кто? – проникновенно наклонился к закрывшему лицо руками Евгению следователь. – Кто же тогда?
Евгений, вдруг всхлипнув, зажал лицо руками.
Некоторое время следователь смотрел, как вздрагивает и беззвучно трясется перед ним тело мальчишки, а потом наклонился к нему и начал что-то негромко говорить.
Через полчаса Евгения отпустили. Ему казалось, что лицо его дышит как жаровня – до бухгалтерии дошел в тумане, и тут только сообразил, что надо бы привести себя в порядок, но уже повернул дверную ручку.
Ира глядела на него из-за плеча Ингирова, глаза ее были испуганы.
«Почему он так странно стоит?» – мысль как будто и не принадлежала Евгению.
– А…это ты, – Ира освободилась от рук Ингирова. – Ну, что?
Ира… Ирина… Ирина Александровна…
Имя, как соскользнувшие с нитки бусы, рассыпалось и запрыгало по полу.
К жару в голове добавилась ледяная игла в сердце. Надежда, поддерживающая его все это время и расправлявшая грудь, выходила бесшумно через дыру. Скукожились легкие. Тяжесть свела плечи и спину.
– Женя?
Она приобняла его за плечи, подвела к стулу Клары Петровны – усадила.
Почему-то он смотрел на изящные замшевые туфли Ингирова.
 – Женя, что с тобой?
Ее рука совсем недавно такая желанная лежала на плечах расплавленной плетью.
Он разлепил губы, горло издало какой-то невнятный звук. Собрался. Сказал еще раз.
– Он думает, это я.
– Что? (Ингиров)
– Кто? (Ирина)
– Следователь, – Евгений чувствовал, как слова протискиваются через горло и пузырями вздуваются изо рта.
– Что за бред? Это же чушь какая-то! – бежевые туфли возмущенно развернулись.
– Не переживай, Женя. Это прием, он просто пугает… И потом, что он, собственно, знает? Какие у него доказательства?
Туфли вновь уставились на него:
– Действительно? Почему он уверен, что это ты?
Горло заходило ходуном.
– Саша, воды!
Он видел, как туфли метнулись в сторону.
– Вон, в бутылке, – словно через завесу он слышал, как булькает вода.
Стаканчик, поддерживаемый Ириной рукой, появился перед лицом.
Слабость накатывала волнами.
Евгений начал пить. Залил рубашку и брюки.
– Вот что, отвези-ка ты его домой. Это же надо, так довести человека.
– Не переживай, – говорил тем временем Ингиров. – Не дадим мы тебя в обиду.
Евгений хотел сказать, что уже поздно и хлопоты их напрасны, но не сумел, да его никто и не слушал.
– Вот его сумка, телефон. Женя, посмотри – все? Ничего не забыли? – Ирина деловито осматривала стол. – Поезжай домой, отдохни. Саша тебя отвезет. Следователю скажу, что тебе стало плохо, – Ира значительно поглядела на Ингирова. – Солнце, если что, ты по делам поехал и скоро будешь.
«Солнце, надо же, солнце. А какая теперь разница, – думал Евгений, шагая следом за Ингировым, – хоть домой, хоть куда, лишь бы быстрее».
Машина у Ингирова и впрямь была чудесная. Город разворачивался за окнами, выгибался на поворотах и взмахивал вверх кирпичными башенками с синими остроугольными крышами. Ничего этого Евгений не видел. Он сидел позади Ингирова, ногтями впиваясь себе в руку.
«Только бы скорее, только бы скорее», – толклась одна настойчивая мысль.
– Я здесь тебя высажу, – Ингиров поплыл рядом с тротуаром.
Евгений не отвечал.
– Как ты? Нормально?
Евгений мутно кивнул. Ему хотелось оказаться очень далеко от Ингирова, от Ирины, от института, от Хабаровска. Пальцы соскользнули с ручки. Он не сразу сумел выбраться из машины.
– Не переживай, все образуется. Разберутся они во всем, вот увидишь, – сказал напоследок Ингиров и уехал.
«По делам, – подумал автоматически Евгений. – По делам, солнце».
Он дошел до своего дома. Постоял и повернул назад.
Он шел ни о чем особенно, не думая, совершенно машинально. Рядом сиял город. Торговали мороженным. Фруктами. Яркие осы сосредоточено ползали по винограду. Огромный щит встал перед Евгением «Хабаровск – счастливое будущее» было написано на нем. Это был обычный тошнотворный щит, с радугой, радостными детскими улыбками, зеленью и генерал-губернатором графом Муравьевым-Амурским, горделиво поставившим ногу на самый край коллажа, но Евгений изучил его внимательно. Привычка замечать все, связанное с рекламой, уже жила в нем. Улыбающаяся девушка в белых кроссовках протянула ему листок. Он взял его и нес какое-то время. Потом сложил и сунул в карман.
Перед глазами стояли испуганные Ирины глаза, и Ингиров, склонившийся к ней как вампир.
– Как она могла? – наверное, он произнес это вслух – идущая впереди девочка лет пяти обернулась и с интересом на него посмотрела. Он встретил этот взгляд сначала безучастно, но девочка продолжала пристально его разглядывать, и безотчетный страх охватил Евгения. Он сбился с шага, повернул назад. Остановился. Далеко за Амуром из четырех труб поднимался дым. Евгений зашагал туда прямо по траве.
«Почему они думают на меня? Откуда я возьму эти миллионы? – он побежал. – Любой мог их взять! Они лежали в сейфе, любой мог их взять! Та же Галина Петровна могла. Эта сука могла их взять и все свалить на меня!»
Он всхлипывал, не замечая этого. Голова пылала. Рубашка поплыла пятнами. Евгений этого не чувствовал. Вся несправедливость мира разом обрушилась на него.
Он был виновен в том, что реклама не дала эффекта, и в том, что Джеронимо не смог приехать в Хабаровск, но главное, конечно, он был виновен в пропаже денег. Невероятно больших денег. Фантастических. А как он боялся, что банк откажет в выдаче этой суммы. Вспомнил, как дрожащими руками складывал в пакет пестрые пачки. Пачки с пятитысячными красновато-кирпичными купюрами и голубенькие пачки с тысячными. Как убирал пакет в рюкзак. Специально замызганный рюкзак, чтобы только не привлекать внимания. И как глядел на этот рюкзак кассир, а пакет никак не хотел помещаться. Он вспомнил, как вцепившись в рюкзак обеими руками, трясся в автобусе. Как, запершись в кабинете Николая Сергеевича, пересчитал деньги и с облегчением убедился, что кассир не ошибся и все восемь миллионов здесь. И оторопь, когда Ингиров распахнул перед ним пустой сейф.
Пустой, несмотря на все предосторожности.
Бесполезные предосторожности.
Бессмысленные.
Как проклинал он себя, что поддался уговорам Аллы Борисовны и впутался в эту историю. Он хотел как лучше, ведь так? Сделал все, как они просили, так почему же, почему он все равно оказался крайним?
Евгений всхлипнул особенно протяжно.
Что за странная и нелепая у него доля – что бы он не делал, за что бы не брался, все оборачивалось против него.
Он трудился день и ночь, выполняя работу, которую никто до него не делал. Всему учился сам. Освоил программирование и азы рекламного дела. Никогда и никто не был так предан институту как Евгений. Он работал за будущее, за мечту. Работал за копейки. Он считал, что делал нужное и важное дело, но выяснилось, что это не только никому не нужно, но принесло один вред. Он оказался никудышный рекламщик, бездарный программист и нечестный бухгалтер. Полное ничтожество и преступник. Паразит, уничтоживший институт и обокравший людей, ему поверивших.
«Ну, делали бы сами, – Евгений разревелся и метнулся в сторону к деревьям, где никого не было. – Делали бы сами, если знаете как. Трусы, вы же сами ничего не можете!»
Горло вдруг сдавило, и он вынужден был остановиться, уперев руки в колени. Слезы, казалось, текли ото всюду: из глаз, из носа, изо рта. Едва они переставали, его душил новый спазм, и он снова заходился в беззвучном крике:
– Господи, да что же это такое? За что? Я же работал, старался… Откуда я возьму эти деньги? Господи, да что же это такое? – слюна тянулась из захлебывающегося рта.
Так продолжалось минут десять. Потом истерика стала стихать. Евгений вытащил платок. Подумал про мудака следователя, но как-то уже вяло. Галина Петровна и Алла Борисовна тоже казались смазанными и какими-то далекими. Он покосился по сторонам (людей не было), душевно высморкался. Подумал, что глаза у него красные и зареванные, и с облегчением вспомнил, что в сумке лежат темные очки. Надел их и повернулся.
Евгений подобрался довольно близко к Амуру, и вдруг сообразил, что в этом районе прошло его детство.
«А ведь я, оказывается, недалеко отсюда живу», – подумал он и удивился, что не связал этого раньше. Наверное, потому что никогда не ходил этой дорогой. Он смотрел на свой прежний дом. Такой же серенький скучный и как будто уже чужой. Он отыскал окна своей квартиры, выходившие на Амур. Вспомнил, как мечтал о том времени, когда вырастет. Вспомнил и усмехнулся.
Евгений зашел во двор. Здесь многое изменилось. Машины накатали дорогу прямо по двору, как раз там, где была песочница. Исчезли качели, да и сам двор стал как-то меньше и проще. Он узнал старый вяз, с которого ребенком объедал заячью капусту. А вот черемуху рядом с вязом спилили – гнилой пень отмечал ее место. Он прошел дальше – до своего подъезда, и не узнал. Прошел еще, снова вернулся. Другая дверь, нет скамеек, обломали вишневые кусты. Только козырек на подъезде был прежним, с тем же отбитым сбоку куском. Железная дверь с кодовым замком была открыта. Он вошел.
Подъезд был таким же неопрятным, как и раньше, хотя ремонт, наверняка, с тех пор делали и не раз. Евгений поколебался, вызвать ли лифт, и решил идти пешком. Его семья жила раньше на шестом этаже. На третьем от него шарахнулась в сторону кошка. На четвертом рядом с мусоропроводом растекся на полу пакет с помоями – Евгений ускорил шаги. Все обзавелись железными дверями, а кто-то и вовсе отгородил дополнительной дверью свою и соседскую квартиру. Евгений попытался вспомнить, как тут все было устроено раньше и не смог. Наконец, он добрался до своего этажа. Цифра шесть была замазана, выступал только ее низ, и читался как ноль. Квартиры с одной и с другой стороны площадки были отрезаны глухими дверьми. Он помялся и стал подниматься выше. Ребенком он прокрадывался иногда на верхние этажи, и каждый раз это было приключением. Идти туда было страшновато. На восьмом этаже жил алкоголик дядя Гоша, который кричал плохими словами, а с десятого этажа на крышу вела черная лестница. Подниматься по ней детям запрещали.
Железная лестница была здесь по-прежнему. Почему-то сердце его стукнуло сильнее, когда он увидел ее. Путь к лестнице перегораживала решетка. Слышно было, как этажом ниже бьется о стекло тяжелая муха. Он постоял какое-то время и уже хотел повернуть назад, как вдруг увидел, что замок висит застегнутым на решетке, а саму ее удерживает только скрученная проволока. Помедлив, он размотал проволоку, и стал подниматься по лестнице. Люк на крышу оказался не заперт. В нос ударил жар разогретого рубероида. Минуту Евгений стоял, высунув голову, а затем спустился и примотал решетку обратно. Вылез на крышу, прикрыв за собой люк.
Он был один над целым миром.
Амур лежал перед ним. Убегал вдаль, терялся в дымке, прятался за островами. Евгений видел забитые лесом баржи, видел затон, краны, теплоходы, моторные лодки, людей, крохотных как блохи. Видел ТЭЦ, неспешно дымившую из четырех труб. Видел золотые купола, неистово сиявшие на солнце прямо перед его лицом. Видел два новых дома, высотных, богатых, с круглыми тарелками на крыше, назначения которых он никак не мог понять.
Евгений долго вглядывался в город. С этой высоты он выглядел непривычно. Здания, которые не ожидал увидеть Евгений, то там, то здесь прорезали зеленую пену – такой представлялась издалека листва. Он не мог сообразить, почему дома, казавшиеся ему низкими, торчат над городом, а высокие видны не всегда. Загадочным подчас было и местоположение. С крыши родного дома город был совсем не таким, каким выглядел с тротуаров. Неузнаваемым.
Было жарко. Евгений расстегнул рубашку и нацепил ее на антенну. Налетевший ветерок немного охладил тело. Разулся. Крыша была горячей, но это понравилось ему. Хотел снять брюки, но мысль, что кто-нибудь может увидеть его из окон соседних домов, остановила Евгения. Вместо этого он начал проверять карманы. Вытащил сотовый телефон. Машинально проверил, нет ли новых СМС, и положил рядом с сумкой. Вытащил сложенный листок, который дала ему улыбающаяся девушка. Листок сулил восхитительную японскую кухню и весь усеян был маленькими суши. Евгений подошел к самому краю и разжал пальцы. Листок криво спланировал вниз, а потом ветер подхватил его, толкнул в бок, понес куда-то за деревья, и Евгений потерял красный квадратик из вида.
Он видел внизу дорогу, по которой катились маленькие машинки. От остановки отъезжал желтый автобус, и солнце злым огнем палило ему ветровое стекло. У него немного закружилась голова, и он улыбнулся этому. Улыбнулся и своей смелости.
«А боюсь еще, что меня увидят без штанов», – он начал было снимать их, но остановился и еще раз проверил карманы.
В заднем Евгений нашел пять рублей. Снял джинсы. Снял и трусы. Теперь он стоял совершенно голый. Ветерок трепал ему волосы. Очки, одежда и обувь были разбросаны по крыше. Белым флагом покачивалась на антенне рубашка.
Он знал, что нужно делать, но медлил, глядя на монетку.
«Может, я ошибаюсь? Может, еще можно что-то поправить. Найдут того, кто украл деньги, и Галина Петровна возьмет свои слова обратно».
«Да что мне эта Галина Петровна! – внезапно обозлясь, подумал Евгений. – Какое мне дело до этой дуры?»
Ира…
И снова сжалось сердце. Евгений поглядел на монету.
«Если выпадет орел, если выпадет орел, то тогда…», – так и не решив, резко подбросил монетку. Она взлетела в синее небо, вспыхнула несколько раз и, ударившись о бортик, спрыгнула с крыши.
Внезапная тяжесть навалилась на Евгения.
«Вот и ответ. Все однозначно по крайней мере».
С чувством незнакомой доселе неприязни и презрения он глядел на этот сияющий мир, растекшийся внизу ленивым жарким чудовищем. Он был обманут. И кто бы ни был этим обманщиком, он не упустил ничего. Он внушил Евгению мысль, что добросовестный труд и жажда знаний сделают его лучше и успешнее. Но вышло наоборот. Он внушил ему, что не нужно бояться рисковать и брать новые высоты. И Евгений потерпел фиаско. Он подмигивал Евгению с плакатов с бездарным муниципальным счастьем и счастьем краевого значения, обещая лучшую жизнь и надежду. Он заставлял его заглядываться на дорогие автомобили, красивых девчонок и пробовать на вкус слова «Франция» и «Нью-Йорк». Он обманул Евгения по всем пунктам.
И напоследок даже с любимой женщиной.
Ира. Ирина. Ириночка. Подарок, который Евгений сделал ей незадолго до отпуска, и она поцеловала его тогда. Единственный раз. Его грудь наполнилась секундным блаженством, но Ингиров был уже тут.
Вечно модный Ингиров, выскользнувший из памяти в самый неподходящий момент. Отравивший даже это последнее воспоминание.
Евгений открыл глаза. Безжалостно горели купола. Он ступил на самый край, пальцами уже не чувствуя под собой крыши. Сердце колотилось отчаянно, но он знал, что сделает это. На секунду мелькнула мысль о родителях, Евгений отогнал ее.  Он глянул еще раз на этот блестящий и равнодушный город, на золотые кресты, пылавшие на солнце, ожесточение и дрожащая нетерпеливая обида хлынули в его грудь.
«Что она почувствует, когда узнает? Что они все почувствуют?» – подумал он, но уже отвлеченно. Перед ним было огромное синее небо, солнце и ветер. С задохнувшимся сердцем он оттолкнулся и стал падать вперед, свободный и бесстрашный в эту последнюю минуту.


Глава 20
– Громкая вышла история, – говорил мне Ингиров, – да ты, наверное, в курсе? Газеты посвятили институту первые полосы, хотя это едва ли порадовало Николая Сергеевича.
Я ничего не слышал, о чем и сообщил ему.
– У нас украли деньги. Серьезную сумму – восемь миллионов.
Я присвистнул.
– Мда, – кивнул Ингиров. – Институт взял кредит, мы как раз собирались выкупить остальную часть здания. Ну, и исчезли деньги и притом весьма загадочно. Дело в том, что еще раньше Николай Сергеевич, Алла Борисовна и наш бухгалтер Женя подумали, что будет здорово, если они смогут обналичивать небольшие суммы. Так сказать, ради общего блага, а точнее в обход той системы контроля, которую мы с Ирой создали. Женя зарегистрировал для этого фирму, на которую институт перечислял деньги, и которые возвращались потом в сейф Николаю Сергеевичу. Страшного ничего в этом не было, хотя потрачены они были бездарно. Гораздо хуже то, что восемь миллионов утекли тем же путем.
– Ты хочешь сказать, это Женя украл? – спросил я ошеломленно, до того не вязался у меня образ Евгения с человеком, способным что-либо украсть.
– Невероятно, да? Сначала я тоже думал, что нет, но теперь… Не знаю. Словом, вышло так, что все посвященные в схему с обналичкой были в командировке. И вот именно в этот момент Женя получил по электронной почте письмо якобы от Аллы Борисовны…
– Это которая тренинг вела?
– Она самая. Письмо содержало указание обналичить восемь миллионов. Связаться ни с Немировской, ни с Николаем Сергеевичем у Жени возможности не было, хотя раздобыть сотовый Николая Сергеевича едва ли было такой уж большой проблемой. Впрочем, это уже неважно. Главное, он поверил письму и снял эти деньги. Снял и положил в сейф. То есть это он так сказал, поскольку денег в сейфе не оказалось.
– И что было потом? – спросил я, поскольку Ингиров продолжал идти молча, о чем-то задумавшись.
– Потом? Потом были допросы. Следователь попался мерзкий. Всю душу вынул своими подозрениями. Отпечатки сняли только что не с ног. Он-то, видимо, и перепугал парня.
Ингиров снова замолчал, и мне снова пришлось спросить, что было дальше.
– На следующий день Женя не пришел на работу, – продолжил Ингиров каким-то отсутствующим голосом. – Поставили в известность милицию, решили, скрывается, а к обеду выяснилось, что Женя покончил с собой. Спрыгнул с крыши десятиэтажного дома. Его голым нашли, – добавил он, помолчав.
Ингиров вытащил сигареты, предложил мне. Мы закурили и пошли медленнее.
– История попала в газеты. Вылезло то обстоятельство, что Женю сначала обвинила Галина Петровна. И все это без каких-либо доказательств. Подключились родители. Они ополчились на Галину Петровну, следователя, институт, и весь психоанализ вместе взятый. Николай Сергеевич пытался их примирить, но сделал только хуже. Появилась статья, где утверждалось, что психоаналитики – сектанты. Все это на фоне не прекращающихся допросов. Нам с Ирой еще повезло, а вот Николай Сергеевич и Немировская были вовлечены в эту историю с обналичкой и за ними ходили по пятам. Галину Петровну изводили родители и корреспонденты. Словом, ад.
– И чем же закончилось?
– А еще не закончилось. Нас все еще таскают на допросы, только реже. Денег так и не нашли. Выяснили только, что Женя действительно снял их со счета своей фирмы, но положил ли он их в сейф, как говорил, или присвоил – неизвестно.
– А что, ключ от сейфа был у всех?
Ингиров затянулся и выбросил недокуренную сигарету в урну.
– Ключ от сейфа висел на щитке, и взять его мог любой. Это, собственно, даже не сейф. Это несгораемый шкаф. Документов важных там не было.
– И ты считаешь, это Женя?
Ингиров кивнул:
– Знаю, его родители распяли бы меня за такие слова, да и сам я раньше думал иначе, но зачем совершать самоубийство? Если украл не он, то зачем?
– Может, действительно перепугался? – предположил я.
– Может, конечно, и так. Но он работал в нашем институте, а надо иметь крепкие нервы, чтобы там работать. Думаю, он просто потерял голову. Его назначили главным бухгалтером. Перед ним открылись огромные возможности, и он реализовал их, не задумываясь о последствиях. Может, действительно рассчитывал, что никто на него не подумает, может, что еще. В конце концов, о нем никто ничего не знал. Тихий, незаметный. Что творилось в его голове? Я думаю, он был гораздо амбициознее, чем стремился казаться. Вот и не устоял перед соблазном.
Объяснение мне показалось натянутым, но лучшего у меня все равно не было. Вся эта история вызывала гнетущее чувство. И было жалко Евгения, даже если он и украл эти деньги.
– Что же теперь будет с институтом?
Некоторое время мы шли молча.
– С институтом уже, похоже, ничего не будет, – ответил Ингиров, наконец.
– В смысле?
– Может быть, я ошибаюсь. Но, скорее всего, институту конец. Денег нет. Как официальных, так и неофициальных. Родители Жени успели раздуть такой скандал, что психоаналитиков теперь считают секстантами. Была надежда на приезд итальянцев, но Николай Сергеевич решил, что это неоправданно дорого. Не знаю, – Ингиров пожал плечами, – может быть он и прав, только преподавать психоанализ больше некому. Впрочем, теперь, когда мы остались без средств, вопрос закрыт окончательно. Добавь к этому долги и огромный кредит, и мой пессимизм может показаться тебе оправданным.
– Тебе не жалко?
– Что именно?
– Что в Хабаровске перестанут заниматься психоанализом?
– Нет, – сказал Ингиров. – Совершенно не жалко. Видишь ли, чтобы заниматься чем-либо, надо это что-либо знать и любить, а людей, которые знали бы и любили психоанализ в этом городе не существует.
– Но институт…
– И, прежде всего, их нет в институте. Есть один человек – Алла Борисовна, которая недурно ведет тренинги, и которые не имеют никакого отношения к психоаналитическому методу. Есть Николай Сергеевич, человек искренне любящий психоанализ, переведший когда-то книжку по психоанализу, но ровно ничего не смыслящий в организаторской работе. И есть все остальные, занятые дрязгами, карьерой и деньгами. Институт, – продолжал Ингиров, – это миф, профанация. Это страна дураков, которая оживляет твои надежды и страхи. Изумрудный город. Квинтэссенция бессознательного.
Глаза у Ингирова заблестели.
– Что обещает институт? Что ты станешь богаче, успешнее, станешь более уверенным, более гармоничным, более счастливым. Он говорит – ты избранный. Он говорит – ты достигнешь всего, если примешь психоанализ. Наши желания и бессмысленная вера в то, что всему можно научиться, вот его козыри. Он заставляет людей верить, что они лучшие, что они знают, то чего не знают другие, словом, что они боги.
Он искоса взглянул на меня.
– Институт это дьявольский соблазн, – тут Ингиров усмехнулся, как будто что-то вспомнив. – Он притягивает слабые души и заставляет поверить их в то, что они всесильны.
– Звучит по-мефистофельски, – попытался пошутить я, но смешно мне не было, и Ингиров тоже не улыбнулся.
– Скорее по-бердяевски, – ответил он, – впрочем, я увлекся.  Институт просто отражает наши слабости. Не больше. Возьми того же Евгения. Обычный мальчик, который хотел выбиться в люди, хотел денег, престижа, хотел, чтобы его уважали и любили. Он чувствовал себя непризнанным и считал, что достоин большего. Возможно, он смотрел слишком много передач, где звезды показывают свои дома и бассейны, видел слишком много дорогих машин, и когда у него открылся доступ к большим деньгам – не удержался.
Некоторое время мы шли молча.
– Кто знает, – произнес Ингиров, – может быть, его самоубийство было своего рода раскаянием.
Я не знал, что на это ответить и потому спросил:
– Ты сказал, что институт это профанация?
– Да, – он тихо чему-то улыбался. – Да, а как может быть иначе? Они не могут ничего тебе дать, поскольку сами ничего не умеют. Из золотых монет не вырастет деревце. Ты не получишь ни храбрость, ни сердце, ни ум. Извини, может быть, это личный вопрос, но что ты сам у нас искал?
Я не ответил. Что я мог ответить? Что искал подтверждение, что герой мой существует? Искал доказательств, что не схожу с ума? Или еще раньше, когда в мечтах только явился мне этот институт, искал свою историю, свой роман? Мог ли я об этом сказать?
– И не надо, – словно подслушав мои мысли, согласился Ингиров. – Это совершенно твое дело. Просто знай, люди здесь не только не получают того, на что рассчитывают, но и часто теряют то, что имеют.
– Ну, а ты? Если институт закроется, что будет с тобой? – заговорил я после короткого молчания.
– Я не пропаду, – ответил он, улыбнувшись. – У меня уже давно в планах открыть собственное дело. Возможно, это просто знак свыше.
– Но это же требует денег, – начал было я, но, вспомнив его квартиру, подумал, что это, возможно, не вопрос для него.
– И времени, и сил, – весело поддакнул Ингиров.
Мы вышли к Амуру.
Он казался синеньким и веселым – в нем отражалось небо. Выставив ладошки, буксир толкал баржу. Ингиров повернулся к буксиру спиной и оперся задом на парапет.
– Я хочу попросить тебя об одном одолжении, – он в нерешительности остановился. – «Онегин». Я, кажется, все-таки с ним закончил.
На всякий случай я кивнул, хотя и не очень понимал, к чему он клонит.
– Я собираюсь напечатать его. Хотел, чтобы ты посмотрел, перед тем как отправлять в редакцию.
Признаюсь, он все-таки удивил меня.
Я спросил для чего ему это нужно.
– Полагаюсь на твой вкус. Мне важно знать, какое этот роман производит впечатление.
Я бы мог сразу ответить ему, что роман производит прекрасное впечатление, но, думаю, он и сам это знал, и все-таки зачем-то ему нужно было мое благословение.
«Он вверяет мне этот роман, можно сказать, делает первым читателем. Забавно. Чем же я заслужил такое доверие? Неужели он действительно так ценит мое мнение? Как странно».
Молодая женщина катила мимо коляску. Ребенок лежал, раскинув ручки и подставив небу лицо, глаза его были наполовину синими, а наполовину коричневыми.
«Как странно, – думал я, глядя на ребенка, – как странно».


Глава 21
Ингиров сдержал свое слово.
Я погрузился в роман, как погружаются в прохладную воду в жаркий день – с замирающим дыханием и покалыванием в животе.
Я читал в каком-то забытьи. Глаза летали по строчкам, но я видел не строчки, а упоительные картинки. Петербург пушкинский отзывался Петербургом пятилетней давности. Вот Летний сад, и я представлял мальчика, идущего по дорожке, а за ним месье, заложившего трость за спину, и толкующего что-то про статуи. Вот шпиль Петропавловской крепости и перекликающийся через реку – Адмиралтейства. Я видел, как едут по заснеженному Невскому кареты, как поправляет воротник бобровой шубы важный господин. Чувствовал морозный воздух утреннего Петербурга, и как будто запах печного дыма. Я словно присутствовал там и вместе с Пушкиным оказывался то в Италии, где текла загадочная Брента, то в глухом селении, среди полей и дубров, и сердце задыхалось в груди от какого-то щемящего чувства. Неужели книги заставляли меня когда-то так переживать? Но я переживал и за Онегина, и за Татьяну, и за Пушкина, и за себя. Слишком многое трогало в этом романе, наблюдения верные и подчас злые были раскиданы здесь и там, и поражали своей точностью, не утраченной за столько времени. Это было удивительно, как, впрочем, и все, связанное с этим романом. Давно, давно ни одна книга не увлекала меня так.
Я забрался с ногами на диван. На табуретке стоял стакан с вишневым соком. Окно было открыто, и пахло по-осеннему острым горьковатым воздухом.
До чего славно, когда в руки попадает такая книга. Я впитывал ее по глоточку, и хорошо, что сегодня суббота и не нужно никуда спешить. Ритм кружил голову. Музыкальное, воздушное, ни с чем несравнимое ощущение. Этот Пушкин был бесподобен, ей богу! Он с таким восторгом описывал балы, что даже мне хотелось пронестись с какой-нибудь барышней по зеркальному паркету, хотя я не танцор совершенно, никогда не танцевал и танцевать не умею. А пирушки! А волшебное Бордо! Какая удивительная, яркая, увлекательная была раньше жизнь.
Но не только блеск и шум светской жизни давались Пушкину. Деревенские пейзажи были ничуть не хуже, поверьте.
Позабытая с детства полнота ощущений захлестнула меня.

«Поутру побелевший двор,
Куртины, кровли и забор,
На стеклах легкие узоры»,

– читал я в каком-то непонятном томлении. И было непонятно, почему все кажется таким родным, и почему я буквально вижу этот снег и представляю, как он разваливается крупинками на варежке, слышу сочное хрупанье, когда, забывшись, оступаешься с тропинки в глубокий снег.
Когда я думал о Пушкине, то воображал невысокого стремительного человека. Был он худощав, довольно хорош собой, белая чистая кожа выдавала в нем аристократа. Светлые волосы разваливались от малейшего ветерка. Я представлял его в каком-то непрерывном движении. То он сбегал вниз по ступенькам, то поворачивал голову вслед за проносящейся парой, то увлекал знакомого за карточный стол. Если же он сдерживался, то движение неумолимо перекидывалось в его музыкальные пальцы, и они сильнее стискивали сжатые крестом руки, или в улыбку, такую же стремительную, как и он сам, или в глаза. Глаза у него были примечательные. Живые, серые, наблюдательные, но это были грустные глаза.
У него, несомненно, был период, когда он испробовал все - веселье, кутежи, женщины владели его душой, но довольно быстро буйство жизни и азарт поутихли в нем. Возможно, причиной стало какое-то происшествие. Возможно, несчастная любовь охладила сердце, а мелкие разочарования, предательства и клевета научили сторониться людей и света. В романе было множество намеков и на то и на это, но мне чудилось, было нечто еще. Разлука с друзьями, жажда свободы и безответные вопросы к судьбе наводили на мысли, что Пушкин утаивает что-то важное. Я уверился в этом, когда прочитал роман до конца. Разрозненные остатки, которые можно было еще разобрать, Ингиров вынес за пределы «Онегина». Это были куски, посвященные декабристам, и Пушкин открыто причислял себя к ним.
 
«Читал свои Ноэли Пушкин,
Меланхолический Якушкин,
Казалось, молча обнажал
Цареубийственный кинжал».
И т.д.

Это объясняло многое. Объясняло столь радикальную перемену в судьбе Пушкина. Объясняло, почему «Онегин» не только не был напечатан, но никто и не знал о его существовании. Пушкин писал его, по-видимому, в ссылке, не надеясь всерьез на какие-либо благоприятные для себя перемены.

«Для призраков закрыл я вежды;
Но отдаленные надежды
Тревожат сердце иногда:
Без неприметного следа
Мне было б грустно мир оставить».

И дальше:

«Быть может (лестная надежда!),
Укажет будущий невежда
На мой прославленный портрет
И молвит: то-то был поэт!»

Я не знал, когда Пушкин приступил к «Онегину» в ссылке или еще на свободе, но был уверен, что роман дописывался в каком-нибудь глухом местечке, где поэт провел, видимо, остаток жизни. Я представил каково это, день и ночь работать над вещью, зная, что она почти наверняка не увидит свет, и все-таки не оставлять этот труд.
Поразительно, но теперь, спустя два века, сокровенная мечта его сбудется. Ингиров опубликует роман и явит миру нового гения. Пушкин обретет свою заслуженную славу. Перепишут историю литературы. Я представил на миг, сколько странных непостижимых случайностей должно было произойти, чтобы «Онегин» невредимым был пронесен через кипучий поток истории. Не растерзан на топку печей, не выброшен на свалку, не уничтожен случайным пожаром. Казалось, какая-то могущественная сила покровительствовала Пушкину и хранила его роман. Признаюсь, легкий холодок пробежал по спине от этих мыслей, я ощутил собственную ничтожность и одновременно сопричастность этой неведомой силе. Мне довелось стать первым читателем этого романа. Почему? Почему именно меня выбрал Ингиров на эту роль? Он лестно отзывался о моих вещах, он прислушивался к моему мнению, он приглашал меня на свои вечера, но что он, в самом деле, хотел от меня услышать? Он знал, что я считаю роман превосходным, так что ж еще?
«Неужели, – думал я, спустя какое-то время, – он полагает, что именно я сумею оценить этот роман как никто другой? Что Пушкин мне близок, что я лучше прочих смогу почувствовать его? Или это наивные мысли, и не я один наслаждаюсь сейчас пушкинским романом?»
Но как бы там ни было, мне казалось, я хорошо понимал Пушкина. Я чувствовал его боль, маскируемую изящной иронией, его охлаждение, я чувствовал произошедшую в нем перемену. Там, где другой увидел бы бесшабашного гуляку, мне чудился человек тонкий и наблюдательный, понимающий без сомнения в развлечениях и кутежах, но все же предпочитающий их сторониться. Поэзия не терпит суеты. Нельзя всецело принадлежать жизни и при этом так точно описывать ее. Думаю, Пушкин согласился бы здесь со мной.
Кем он был до того как стать декабристом? В романе не было никаких подсказок, но почему-то мне казалось, что к военному ремеслу он не был  приспособлен и, вернее всего, пошел по линии дипломатической. Или потолкавшись  среди армейских, понял, что чины ему не интересны, а с характером независимым и насмешливым карьеры не сделать и вышел в отставку. Не снискал он и славы ловеласа, во всяком случае, такой славы, которая запомнилась бы его современникам. Среди декабристов он, видимо, тоже ничем не выделялся — Ингиров не нашел никаких свидетельств. Жизнь Пушкина была обыкновенной и даже пресной, если падкий на письма и дневники век не оставил о нем упоминаний, но в тайне от всех Пушкин вынашивал изумительный роман. То, что ему удалось, не имело аналогов в истории.
Мне было трудно понять, как такое возможно. Пушкин писал свой роман почти двести лет назад. После него сотни поэтов изощрялись со словами и сочинили тысячи стихов, но пушкинский «Онегин» не казался их бледным черновиком.
«Неужели, – думал я, – тот факт, что роман пролежал никому неизвестным столько лет, сохранил его свежесть? Он кажется новым и это необъяснимо».
Ведь писали и столько писали о любви, и деревенских пейзажей можно отыскать не мало, но писали иначе, без оглядки на этот удивительный роман. Никто не догадался, что можно взять и воплотить целый мир, не морализируя, не учительствуя, не изобличая. Что стихи могут быть невесомыми и воздушными, что парчовая тяжеловесность слога совсем необязательна, как необязательна судорога чувств или лапотное притопывание мужичков. Что писать можно свободно, не сковывая себя традицией, не воплощая идеалы, не подстраиваясь под общественное мнение и не враждуя с ним. Возможно, если бы «Онегин» был напечатан тогда, двести лет назад, русская литература была бы совершенно иной. Исчезли бы эти нескончаемые мрачные краски, изломанные характеры и вечная тоска. Не утопилась бы Катерина и Му-му осталась бы жива. Страдание и учительство не стали бы излюбленной русской темой, Толстой и Чехов написали бы совсем другие книги, а мы, возможно, научились быть ироничны к себе, но что гадать? Этого не случилось.
В Пушкине сконцентрировалась неведомая мне доселе чистота поэтического дара. Наверное, не случайно, человеку, прожившему столь скромную и аскетичную жизнь, не оставившую даже никаких следов, было дано сотворить такой пленительный и чарующий мир. Не вовлеченный в эту жизнь, он невероятно остро чувствовал ее и любил, хотя она далеко не всегда была к нему благосклонна. Это чувствовалось даже в том, с какой подробностью он описывал быт своих героев, все эти милые сердцу мелочи — отуманенные стекла, фонари карет, спящих лакеев и, конечно, волшебную русскую зиму. Он писал с такой нежностью и простотой, что  чувствам не хватало места и больно становилось в груди.
Ну, а сам я? Разве не к этому я стремился?  Роман про Евгения возник вовсе не потому, что мне захотелось написать про несчастного юношу, переоценившего свои возможности. И не потому, что психоанализ в Хабаровске смотрелся бы забавно. Нет, он зародился совершенно случайно в один из зимних вечеров, когда я увидел вдруг сумеречную комнату и молодого человека, лежащего на кровати и думающего о чем-то своем. Гаснущие окна снежинками засели в его глазах. Меня очаровала эта комната, тонущая в мягком вечернем свете, последние оранжевые мазки на стене. Я успел разглядеть добротный стол, цветы на окошке, шкаф полный книг, и видение исчезло.
Но оно зацепило меня.
Я снова и снова думал об этом человеке, и мне хотелось изобразить эту сцену, но нельзя же было ограничиться только ей? Нельзя же было просто описать человека, комнату и умирающий за Амуром закат? Нужно было выдумать какой-то сюжет, вывести моего безымянного героя в люди, и я сделал это, пусть и по необходимости. Теперь уже, наверное, можно признаться, что похождения Евгения не были мне особенно интересны. Это был лишь способ подобраться к той единственно важной для меня картинке. Именно она будоражила воображение и раскручивала действие романа, а ведь так и не была написана. Не смешно ли?
И вот, читая Пушкина, я видел как на свой лад, он воплощает мою мечту. Любовь к простым вещам объединяла нас. Мне также как и ему нравились поля и рощи, запотевшие стекла, самовар и пуховый диван. Также как и ему, мне нравилось обставлять вещами выдуманный мир, чтобы все было прочно и надежно, чтобы на своем месте были и камин и бутылка Цимлянского. Мне нравилось, но казалось неправильным что ли. Казалось, надо изыскивать этому какое-то оправдание. Тот факт, что Пушкин уже давным-давно понял, что это совсем ни к чему, здорово меня раздражал.
Но роман был прекрасен. Ингиров напрасно переживал за него. Я сообщил ему об этом, когда возвращал папку.


Глава 22
Прошло месяца два, может, больше. Все это время я не виделся с Ингировым. Зима была странная. Очень теплые дни, когда таял снег, и весна чудилась в воздухе, сменялись вдруг морозами. Дороги схватывались льдом, машины визжали и толкались на перекрестках.
Литературу я забросил совсем. Не хотелось писать. Читать тоже. Даже пить. После работы я отправлялся гулять. Шатался по городу, глядел на фонари и на гирлянды, которые как дырявые сети опутывали деревья. Иногда ходил в кино.
О своем незаконченном романе я вспоминал с приятной отрешенностью. Я совершенно точно знал, что не буду возвращаться к нему сейчас, но мысль эта не вызывала вины – я знал, что провожу время с пользой, и праздность моя только мнимая.
Я полюбил ходить на Амур. Огромное белое пространство лежало перед городом, по нему были рассыпаны пингвиньи фигурки рыбаков. Я спускался с набережной и по протоптанной дорожке шел на другой берег. Тропинка виляла  между вросших ледяных глыб, человечьи, собачьи, саночьи следы бежали по ней, накладывались друг на друга, иногда сбиваясь в снег. Я следовал всем ее изгибам, и город потихоньку отодвигался назад.
Эти прогулки мне нравились. Нравилось, как хрупает под сапогами снег. Нравился чистый воздух и ощущение громадного пространства. Далеко справа я мог различить мост через Амур, а слева дымящую на рейде четырехтрубную ТЭЦ. И вот, забавляясь ее сходством с крейсером времен русско-японской войны, я вновь и вновь возвращался к мысли, что описывать мир – само по себе увлекательное занятие. Не обязательно сплетать сюжет, связывать и развязывать судьбы, изобретать интриги, можно просто стать летописцем эпохи, и будет ничуть не менее увлекательно, поверьте. Удался же Пушкину его роман? А что это, в конце концов, как не энциклопедия дворянского быта? Где еще вы найдете столько житейских заметок? Столько наблюдений? Столько описаний? И ведь описания эти нельзя назвать изощренными, слова не влекутся в них, наслаждаясь собственным отражением, лето не разглядывает зеленые ноготки – писательского нарциссизма в них нет ни грана. Он не был эстетом этот Пушкин, и это тоже нравилось мне.
Я поворачивался к городу и снимал шапку. Было тихо, хотя звуков было множество. Слышно было как гудит ветер, как переговариваются люди, до которых было не меньше полукилометра. Иногда доносило звук проходящего поезда, иногда гудки машин, лай собак или детские крики. Эти звуки существовали сами по себе, удивительно отчетливые, и странно было слышать их здесь – посреди сияющей белой пустоты, радужной и какой-то сиреневой от неистового солнца. Когда ветер смолкал, можно было расслышать, как подламывается подтаявший за день снег, пуховик трется при малейшем движении, можно было расслышать даже звук собственного дыхания.
Мне нравилось впитывать эти мгновенья. Смотреть то на левый берег, поросший ивняком, то на город, сияющий куполами, стеклами, окаймленный набережной с каменной десной, из которой зубом торчало увековеченное на всех открытках кафе. Чувствовать, как ветер перебирает волосы, чувствовать это удивительно жаркое для декабря солнце. Я старался запечатлеть все это, хотя знал, что память моя ненадежна.
Мои маршруты были разнообразны, и как-то я забрел к институту. Темнело. Я подходил ближе и ближе к знакомому зданию, и вдруг понял, что оно переменилось. Исчезла тяжелая железная дверь. Вместо нее появилась беленькая, полупрозрачная. Низ здания облицевали отделочным камнем, и вообще оно стало как будто чище и опрятнее. Вывеска тоже была другой. «Группа компаний «АСТМО», – прочел я.
Я стоял там довольно долго, потом пошел на набережную.
Институт стал еще одним призраком. К призракам-литераторам добавились призраки-психологи. И человек, объединивший эти два мира, снова вспомнился мне. Эх, Ингиров, Ингиров…
Вот тогда я и встретил его.
В книжные магазины я еще заходил по привычке, хотя с деньгами стало уже худо.
Он стоял довольно далеко от прилавка, заложив руки за спину, и поэтому сразу бросался в глаза. Был он в строгом и, по-видимому, дорогом пальто. В вязанной черной шапочке, делавшей его старше. Я подошел и встал рядом. Ингиров не заметил этого. Я проследил его взгляд. Фаулз, Гейм, Мураками, Эко, Пелевин, – глаза заметались по корешкам. – Бродский, Пушкин. Пушкин, – я зажмурился.
– Привет, – сказал Ингиров.
Я смог только кивнуть.
Мы снова посмотрели туда, где золотыми буквами светилось: «А.С. Пушкин. Евгений Онегин».
– Могу я посмотреть? – вопрос прозвучал глупо, но взять роман без разрешения я не мог.
Он только улыбнулся.
Я вытащил книгу. Открыл наугад:

«Но я не создан для блаженства;
Ему чужда душа моя;
Напрасны ваши совершенства», –

перелистнул:

«Другой увлек ее вниманье,
Другой успел ее страданье
Любовной лестью усыпить», –

я читал дальше, перелистывал страницы, возвращался, снова летел по строчкам. Не знаю, чего я искал. Наконец, я вернул книгу на место. Отступил назад к Ингирову.
– Не верится, – тихо сказал он мне. – Все еще не верится.
Мы выплыли из освещенного аквариума в вечернюю темноту. Ингиров поправил шапку, прядь волос вылезла на лоб. Падал мелкий, видимый только под фонарями, снежок. Мы прошли через площадь мимо укутанных в мешки фонтанов. Везде стояли параллелепипеды льда, из некоторых уже начали вырезать фигуры.
– Скоро Новый год, – он запрокинул лицо к небу.
Какое-то время мы шли молча.
– Пишешь что-нибудь? – вновь нарушил молчание Ингиров.
Я ответил, что нет.
– Жаль, очень хочется почитать твои вещи.
Злость стала заниматься во мне, я чуть было не ответил резко, но вместо этого спросил про то, что и так знал:
– Как институт?
– Закрылся не так давно.
Мы прошли еще немного молча.
– Открыл свое дело?
– Да.
– И как?
Он пожал плечами:
– Понемножку. Сейчас трудные времена.
– Как Ира?
Мне не хотелось задавать эти вопросы, Ингирову – отвечать, но ничего лучше мы не могли придумать. Он ответил не сразу. Мне показалось, что вообще не ответит.
– Мы расстались.
Тихая иголочка кольнула мне сердце.
– Мне казалось, у вас все серьезно.
– Вот-вот.
– Что-то случилось?
– Что могло случиться?
И снова стиснул я зубы. Черт, мне так хотелось узнать, что произошло между ними. Почему внезапно исчезла Ира, исчезла именно сейчас — неужели и это только совпадение? Я хотел знать и про институт, и про то, как Ингиров появился в нем, но я знал, что мне не хватит духа спросить. А даже если и хватит, он не ответит.
– Знаешь, – нарушил он затянувшееся молчание, – я решил устроить вечеринку по случаю выхода «Онегина». Приглашаю тебя. Хотел сначала дома, но в последнее время перезнакомился с таким количеством народа, что все просто не войдут – закажу ресторан, – он пощелкал пальцами, – на прудах. Ты знаешь.
Я кивнул.
– Как ты думаешь, – спросил он неожиданно, – мой «Онегин» понравится публике?
Я улыбнулся мысленно этому словечку «мой», но ответил совершенно серьезно:
– Думаю, да.
– И что он в стихах не отпугнет?
– Скорее заинтригует.
– А ты действительно находишь его удачным?
«Да что с ним?» – подумал я и ответил уже раздраженно:
– Я тебе тысячу раз говорил, что это прекраснейшая вещь.
Он моргнул и опустил взгляд. Никогда еще я не видел его таким.
– Лена тоже очень хвалит этот роман, я же вижу слишком много недостатков. Страшновато отпускать его в жизнь, – он беззащитно и как-то совсем не по-ингировски улыбнулся.
«Лена? Что еще за Лена?» – в замешательстве подумал я, но вслух сказал:
– Ты так переживаешь, словно написал его.
Он кивнул:
– Я написал его.
 Мы вышли на бульвар. Снег под фонарями сыпался гуще, бульвар был запорошен меленькой-меленькой пудрой – на ней четко выпекались следы, обгонявших нас людей.
«Этого не может быть, – думал я, – невозможно».
Между нами, лениво кружа, потекла мелодия. Ингиров вытащил сотовый:
– Да, милая, – услышал я, – уже освободилась? Через три минуты буду у тебя.
Он послушал еще:
– Бегу со всех ног, Леночка. Целую.
Мы остановились. Он спрятал телефон. Мгновенье мы глядели друг на друга. Затем Ингиров, лукаво улыбаясь, сказал:
– Плохая примета – встречать Новый год одному, знаешь ли.
Наверное, что-то промелькнуло в моем лице, потому что он вгляделся еще раз, читая мои мысли, вспыхнул улыбкой, но ничего не сказал. Что-то было в его глазах в этот миг: сожаление? сочувствие? понимание?
Я смотрел как он уходит.
Неожиданно подумал, что он красивый, что девушка, к которой он сейчас идет, будет счастлива утонуть в его зеленых глазах.
«Болотных глазах», – запоздало шевельнулась моя писательская наблюдательность.
Мне вдруг стало ужасно жаль себя, и тут я понял, что он как-то догадался об этом. Догадался, что мне недоступно как можно, расставшись с одной женщиной, тут же начать встречаться с другой. Догадался, что последние деньги я потрачу на его роман. На его чертов роман. Который буду читать в своей убогой коморке и не верить, что это он написал его. И Новый год я встречу один. В одну секунду он понял все это, и пожалел меня мимоходом.
Я поглядел в проулок, где скрылась его фигура, и не увидел ничего кроме смутных теней и деревьев.
Эх, Ингиров, Ингиров…
Ненависть и безысходность душили меня. Господи, как же я его ненавидел.

– Невозможно, – повторял я пустой квартире, – невозможно.
И выуживал прилипшие к памяти клочья стихов: «не мысля гордый век забавить вниманье дружбы возлюбя», «мы жаждем жизнь узнать заране, мы узнаем ее в романе», «Татьяна, милая Татьяна, с тобой я вместе слезы лью». Я вытаскивал эти и еще десятки других, бог весть почему, запомнившихся фраз, тасовал их как колоду и раскладывал заново. Но как ни бился, не сходилось, что написано это сегодня, а не двести лет назад.
«Не мог он этого написать, – говорил я себе. – Он просто меня дурачит».
Но сомнения не отступали.
Совершенно неожиданно я выложил их психотерапевту.
– А почему это для тебя так важно? – спросил он.
Я хорошо успел изучить его манеру и должен был ожидать чего-то подобного, но все-таки вопрос показался мне диким.
– Конечно, важно! Огромная, знаешь ли, разница – написал он этот роман или переписал чужие стихи!
– Из-за чего?
– Да это же все меняет!
 Он продолжал глядеть на меня.
– Одно дело, – сказал я рассудительно, – когда человек восстановил чужую рукопись, пусть даже это и огромный труд, и совсем другое, если он сам ее написал. Это совершенно разные вещи.
– А как бы тебе хотелось, чтобы обстояло дело?
Тут он меня чуть было не поймал. Мне очень не хотелось, чтобы Ингиров оказался автором этого романа. Не хотелось. Я свыкся с Пушкиным – веселым, иногда печальным, порой задумчивым, но всегда гениальным и удивительно близким мне поэтом. Поэтом, которого не было. Его стихи могли бы изменить мир, если бы стали известны двести лет назад. Я едва не сказал это, но успел понять, что означало бы такое признание.
– То, что мне хочется, имеет мало значения. Важна реальность и только.
В глазах моего психотерапевта установилось терпение. Он даже произнес небольшую речь, которую я выслушал вполуха.
– Все так, – отвечал я ему, – просто я не знаю, как относиться теперь к Ингирову. Очень не хочется оказаться в дураках, он ведь мог просто пошутить. Именно поэтому мне и нужно знать, автор он или нет. В этом все дело.
Но дело, разумеется, было не в этом. Дело было в том, что своим признанием Ингиров разрушил что-то очень важное. Объявив себя автором, он сделал роман чем-то фальшивым, ненастоящим, подделкой пусть и очень высокого качества. Я не мог этого толком объяснить, но чувствовал, что прав.


Глава 23
Мело всю ночь, но снег никак не кончался. Белесый день мотало за окнами – однообразно, муторно и нескончаемо.
Я лежал на диване и думал о том, что времени уже много. Что надо вставать, бриться, идти к Андрею. С дивана видно было небо, снежную взвесь, мельтешащую рябью на его фоне, едва заметную. Секундная стрелка текла по циферблату, срезая тончайшие ломтики субботнего дня.
Ингиров… Он стал моим наваждением. Я думал о нем даже сейчас, но с какой-то полуулыбкой. Он казался далеким, несуществующим и не хотелось шевелиться, чтобы не спугнуть это чувство.
На следующий же день я прокрался в магазин и погрузился в его роман. Я боялся лишь одного, что он снова придет поглазеть на сверкающий золотом корешок своей книги, но он не пришел. Я читал, наверное, около часа, ужасно потея. Было жарко. Меня толкали. Множество людей ходило около прилавка, и приходилось отодвигаться то в одну сторону, то в другую. Иногда поблизости возникала продавщица – белая блузка приятно приподнималась как раз на уровне раскрытой книги – и взгляд, пролетая над страницей, захватывал грудь, но какая-нибудь шуба втиралась между ней и книгой, и я вновь без остатка уходил в роман.
Встреча с Ингировым расшатала нервы. Вернулись мысли, которые преследовали меня летом, которые я считал безумными, и полагал, что расстался с ними. Но они-то, похоже, вовсе не собирались расставаться со мной, и теперь с ожесточением осаждали рассудок. Они допытывались, как же вышло, что стоило мне оставить роман, как реальный мир стал разваливаться на куски. Погиб Евгений, закрылся институт, и теперь вот пропала Ирина. Я перестал писать, и это случилось.
Это случилось.
Субботний день укоротился еще на двадцать ломтей. Я попытался разозлиться на себя, но ничего не вышло – взгляд уткнулся в торчащую на потолке люстру, и я снова соскользнул в прошлое.
Даже не так. Остаток недели я пытался разложить события по порядку, и вдруг к своему удивлению обнаружил, что удается это плохо. Я знал, конечно, что замысел романа возник уже, когда я переехал в нынешнюю свою квартиру, скорее всего, в самом начале года, но твердо поручиться за это не мог. Я начал писать роман весной, это я помнил. Но вот откуда я узнал, что в Хабаровске есть настоящий институт психоанализа?
Память сделалась зыбкой и удивительно подвижной. Иногда какое-нибудь обстоятельство всплывало на ее поверхность, но, ухватившись за него, я не находил никакой опоры – было ли это на самом деле или это часть не воплотившейся на бумаге фантазии? Была ли в институте библиотека? Мне смутно мерещился какой-то зал со шкафами, но, может, я его просто выдумал? И таких провалов было множество. Роман умер. Затем развалилось материальное его воплощение. Теперь что-то стало происходить и с памятью.
Почему-то я не испугался этого. Мне даже нравилось, выудив какое-нибудь воспоминание, пытаться приладить его к остальным, пусть и безуспешно. Прошлое напоминало огромную мозаику, в которой недоставало многих кусочков. И хотя с ней интересно было возиться, я понимал, что ничего уже не исправить. Роман был убит, и жизнь стала больше похожа на сон, один лишь Ингиров тревожил меня по-прежнему.
– Ингиров, – прошептал я тихонько.
Было уже одиннадцать часов.
Я выворотил ноги на пол. Заставил себя подняться.
К Андрею надо было идти сегодня, потому что завтра он улетал. Переезжал в Москву навсегда или, по крайней мере, на достаточно длительный срок. И еще я должен был ему денег.
Рубашка валялась тут же на диване. Я понюхал ее – подмышки пахли потом. Пошел в ванную, открутил оба крана, смочил рубашечные подмышки, намазал мылом, сполоснул – два мокрых пятна выползли на спину и грудь. Отнес обратно в комнату.
Вернулся в ванную, посмотрел на себя в зеркало. В нем отразился довольно стройный человек, с опущенными плечами и вялой фигурой. Изо всех сил напряг мышцы. Дрогнув, они прорисовались на теле. Расслабил, снова накатила дряблая кожа.
Пока я брился и с неудовольствием разглядывал отросшие ногти, пятна успели подсохнуть. Утюг изгнал их окончательно, обрисовав контур, точно следователь. Впрочем, рубашка была темной, и след был почти незаметен.
В половине двенадцатого я вышел в пургу. Тропинки были протоптаны, но узкие, приходилось отступать в снег, чтобы с кем-нибудь разойтись. Людей, впрочем, было мало. Я проходил мимо увязанных в пуки и запорошенных снегом новогодних елок. Похоже, я начал заболевать. Идти было тяжело, слепое пятно вместо солнца, пробившееся неожиданно над крышами, раздражало, и снег казался особенно резким и неприятным.
Дойдя до перекрестка, оглянулся. Город был трехполосным: белая полоса – лежащий на тротуарах снег, полоса серая, перебиваемая иногда цветными пятнами – дома, и, снова белая, но мутная и светящаяся полоса – небо. Солнца уже не было. Вглядываясь, я мог различить еще похожие на коконы высотки, но неясно, а дальше полосы сходились вместе и растворялись в бесконечном сером заднике.
За последние полгода я был у Андрея раза два и все не мог привыкнуть, что рядом с его домом проложили новую дорогу. Открывшаяся пустота неприятно поражала, дом казался меньше и уязвимей.
Квартира тоже переменилась. Вещи были упакованы в коробки и составлены посередине прихожей. Комната, где мы когда-то играли в шахматы, стояла пустой. Вдоль стен как леса тянулись голые книжные полки, и чувствовалось, что дух гипотетического исследователя навсегда покинул ее. Я видел, что там, где стояло пианино, пол другого цвета – неровный бежевый прямоугольник ясно выделялся на красноватом полу, и почему-то от этого защемило сердце.
 Не знаю зачем, мы довольно долго ходили из комнаты в комнату. Андрей говорил, что время для отъезда сейчас не самое удачное, но выбора все равно нет.
– Придется ехать, – говорил он, и пол сочувственно поскрипывал в ответ.
Мебель вывезли. Остались только очень старый шкаф с покосившейся дверцей, и груда книг, которым не нашлось места в новом его пристанище. Коричневое пятно привлекло мое внимание. Это был Достоевский. Я вытащил наугад какой-то том.
– Забирай, если хочешь, – безучастно сказал Андрей.
– Оставляешь?
Он как-то болезненно улыбнулся.
– Я же не в Петербург еду.
Он вышел. Я за ним, сунув нераскрытую книгу на место.
На кухне стояла тарелка, в ней лежал обглоданный виноградный каркас.
Я подумал еще, что виноград в это время года можно достать только дорогой и невкусный. И еще я подумал, как мне будет не хватать Андрея.
– Говорят в Москве совсем плохо. Безработица и все такое, – он бросил виноградную ветку в ведро.
– Что у них случилось? – спросил я без интереса.
Андрей странно поглядел на меня:
– Кризис.
Кризис. А ведь это слово витало в воздухе, и на работе время от времени вспыхивали разговоры на эту тему, но только сейчас оно связалось с чем-то значимым и обрело смысл. Возможно, все дело было в разоренной квартире или в том, что уезжал мой друг. А, может быть, это слово точно описывало, что происходило сейчас со мной.
Одна кухня сохранила обжитой вид. Остались плита, шкафчики, даже холодильник стоял в углу, только исчезли с него разноцветные магниты. Андрей включил кофеварку, и скоро тоненькая струйка побежала в колбу. Сопела кофеварка, покрытый испариной сыр распластан был на тарелке, пахло кофе, и уютно было на маленькой кухне.
Мы говорили о какой-то ерунде. Хлопотах, связанных с переездом. О том, где он будет жить, о перспективах, надеждах и тревогах. Говорили о планах, в основном, конечно, об его планах.
Я признался, что у меня нет денег, чтобы вернуть ему долг. Андрей отмахнулся, полез в холодильник, достал припасенную по случаю коробку конфет. Окна запотели, и уже не видно было, куролесит ли за ними снег. Мне давно уже не было так хорошо. В том, чтобы быть с людьми есть все же что-то очень приятное. Я смотрел на своего друга и думал почему-то, что у него очень славная и ранимая улыбка, и что вот он уезжает, и неизвестно, что ждет его в этой Москве, и что он молодец, что решился, и мне будет его не хватать.
Я спросил, между прочим, слышал ли он про «Онегина».
Он не слышал. Как и про Ингирова. Как и вообще про литературную жизнь, которой совсем перестал интересоваться.
Андрей рассказывал про свой институт и Москву. И было приятно, что есть целый мир никак не связанный с Ингировым. Я подумал, что таких бесед у меня уже больше не будет.


Глава 24
Перед Новым годом нам выдали зарплату. Я задолжал за квартиру, нужно было купить продуктов, склеить ботинки, но, прежде всего, я решил сделать себе подарок. Прямо с утра отправился в книжный магазин и приобрел «Онегина».
Я нес его нетерпеливо как вор выкраденную вещь. Мне хотелось удостовериться, что книга в пакете, но не хотелось привлекать к пакету внимание. Я шел под медленным снегом, оскальзываясь и сбивая шаг (хотелось все время идти быстрее), как вдруг увидел впереди знакомое пальто и черную вязаную шапочку.
Ингиров!
Он шагал впереди меня, не торопясь, и не было никакой возможности обойти его – мы поднимались по узкому тротуару, с одной стороны была проезжая часть, а  с другой дворники навалили снега. Я оглянулся, вслед за мной с бульвара выползала колонна солдат, отрезая последний путь к отступлению. Пакет книжного магазина выдавал меня с головой. Мне оставалось лишь плестись за Ингировым, уповая на то, что он не обернется. Перекресток был уже близко. Стараясь не глядеть на Ингирова, я смотрел на машины, осторожно ползущие вниз. Снег падал медленно, и слышно было как воздух пружинится позади от сапог и хрупает все ближе. Ингиров остановился. Я успел вскинуть глаза – он глядел куда-то мне за спину, наверное, на солдат. Усатый, с оспинами на лице, ничем не похожий на Ингирова. С бьющимся сердцем я прошел мимо.
Этот маленький эпизод здорово меня потряс.
Я думал об Ингирове постоянно, но даже близко не допускал, что он имеет надо мной такую власть. Испугаться какого-то мужика. Это было даже не забавно.
Предстояло много дел. Нужно было убрать квартиру, приготовить обед и праздничный ужин. Вместо этого я налил себе чаю и вытащил из пакета заветный роман. Книга лежала передо мной. Я смотрел на ее обложку. «А.С. Пушкин. Евгений Онегин», – и больше ни слова не было на ней.
Я начал читать, но не так как прежде. Не отдавая себе отчет, я искал что-то, что должно было разрешить мои сомнения. Я не верил, что автор Ингиров. Не верил и все тут. Невозможно столь хорошо изучить эпоху, невозможно описать ее так, чтобы и мысли не возникло, что это реконструкция и автор твой современник. Какую же громадную работу нужно было проделать, сколько источников изучить, сколько перечесть писем, дневников, черт знает еще чего, чтобы начать столь тонко чувствовать чужой век?
«Пусть даже отец его историк, и у них одна на двоих любовь к дворянам, пусть он прочитал десятки книг, сотни книг о том времени, – думал я, – все равно это невероятно».
Но в то же время я не мог избавиться от мысли, что только авторство Ингирова объясняет его интерес к правдоподобности романа. Он постоянно проверял, насколько мы готовы были поверить в его «Онегина» и вечно расспрашивал, кажется ли нам достоверным тот или иной эпизод. Все это не имело бы смысла, если бы книгу и в самом деле написал Пушкин.
Я читал внимательно, возвращаясь и перечитывая снова. Я искал улики, оставленные Ингировым, искал нечто, что могло бы выдать его. Иногда мне казалось, что я нахожу их. Отдельные слова, фразы, интонации были очень узнаваемыми, очень ингировскими, но только по-прежнему оставались сомнения – не перенял ли он их у Пушкина? Я продолжал пристрастно вглядываться в строчки, но чувство, что упускаю что-то важное, становилось только сильней. Наугад я начал листать обратно. Глаза перескакивали с персей на ножки, летели над морем, метались по зале в поисках Онегина: «Руссо (замечу мимоходом) не мог понять, как важный Грим смел чистить ногти перед ним». Я остановился. Поднялся чуть выше:

«Духи в граненом хрустале;
Гребенки, пилочки стальные,
Прямые ножницы, кривые,
И щетки тридцати родов
И для ногтей и для зубов».

Уборная Ингирова стояла у меня перед глазами. Я вспомнил шкафчик со стеклянными полочками. Вспомнил бритвы, триммеры, несессеры, зубные щетки,  флакончики, коробочки, бутыльки, шампуни, гели, лосьоны. Витрина парфюмерного магазина тускнела перед этим изобилием.
Конечно, это могло быть совпадением. Ингиров, как и Онегин мог быть чистюлей и франтом, он мог даже перенять у Онегина эту страсть к красоте, да только беда в том, что это было не так. Я понимал теперь совершенно ясно, что нашел свою недостающую улику, и Ингиров автор «Онегина», хотелось мне этого или нет.
Я налил еще чаю, закрыл книгу и долго смотрел на ее обложку. Что я чувствовал? С чистой совестью могу сказать – ничего. Я думал о том, какую невероятную работу проделал Ингиров, чтобы напитать свой роман эпохой, в которой  не жил и знать которую мог только по книгам. Вечное его подозрение, что роман недостаточно убедителен, получило объяснение. Но что было совершенно невозможно и не поддавалось никакому объяснению – это легкость и беззаботность, которые прыгали из каждой строчки. Как удалось Ингирову изгнать свою мнительность? Преодолеть страх перед ошибкой? Куда подевалась его осторожность?
– Как же ты это сделал? – бормотал я себе под нос. – Это же по крупицам надо было собрать целый мир. Ты же трясся над каждой деталью. Ты же боялся оказаться неточным даже в мелочах.
Но стихи дышали такой бесспорностью, что и заподозрить мистификацию было невозможно. Это было поразительно, но это было так.
Я снова начал читать, зная уже наверняка, что автор мой современник, и многое, незамеченное прежде стало открываться мне. Я различал Ингирова теперь гораздо яснее. Он выдавал себя то и дело небрежным словом или интонацией. Я вспоминал, как он читал свой роман, как наклонял набок голову, вспоминал его голос, его глаза и понимал теперь совершенно ясно, сколько личного было в этом романе.
Он подарил Онегину не только свою парфюмерию и маникюрный набор. С каким лукавством, описывая его светскую жизнь, Ингиров вывел тут себя, да еще посмеялся мимоходом. Черт, а ведь я и раньше мог сообразить, как дорог ему этот мир духов, галстуков, великолепной обуви и безупречного пробора. А забытая бутылка Цимлянского в ведерке с растаявшим льдом? А его любовь к сцене? Рассказы про Мариинку и Гранд-Опера? С какой легкостью он отдал все это персонажу, полетел Онегиным в театр, завертелся мелким бесом по гостиным, раздавил с Кавериным бутылку вина.
Но в основном он неразлучно следовал за Пушкиным, ведь выдуманный поэт и был главным его героем. Мне даже казалось, что именно ради Пушкина Ингиров и затеял все это, хотя и вынес на обложку две фамилии – Пушкин и Онегин. И Онегин стоял в кавычках неслучайно.
«Вот только, пожалуй, он слишком уж старается, – думал я, настойчиво вглядываясь в строчки, – слишком много отступлений, слишком много отсылок к журналам и неизвестным поэтам. Может быть, и не стоило делать вид, что Пушкин здоровался с каждым за ручку и читал все, что писали в журналах. И биографических зарубок слишком много. Воспоминания «от автора», похоже, даны с избытком, только чтобы компенсировать полное отсутствие пушкинской биографии».
Что ж, Ингиров, как и я, был без ума от Пушкина. Никогда не существовавший аристократ выбалтывал его мысли с подкупающей естественностью. Веселился, грустил, негодовал, выворачивал себя наизнанку.
Это было странно, и было непривычно видеть Ингирова таким откровенным, но роман полон был им. То в одной, то в другой строчке чудились его лукавая улыбка, его зеленые глаза, он выскакивал безо всякого предупреждения, хватал под руку и тянул то в Италию, то в деревню, то в Москву, то в Петербург. Он был повсюду, этот демон: прикидывался Пушкиным в собственном романе, мерещился на улице в неизвестном мужике, поджидал в выдуманном мной институте. Он стал моим наваждением, будь он проклят.
Но не только себя затащил Ингиров в роман.
Ленский. Господи, это был вылитый Котеночкин! Как же я сразу-то не сообразил? Эти кудри, этот вечно восторженный лепет, эти слюнявые стишочки. Котеночкин в полный рост, а ведь и мысли об этом не возникло, пока я полагал автором Пушкина. Да, Ингиров, ты умница и тут.
«Не простил, не простил Котеночкину, что тот клеил Иру, – думал я, млея от того, насколько полным и точным вышло описание Котеночкина. – Даже имя сохранил, зараза».
Конечно, я не мог знать наверняка, но был абсолютно уверен, что последние штрихи в портрет Ленского Ингиров внес именно после того памятного вечера, хотя придумал его задолго до того, как познакомился с Котеночкиным. И еще я подумал, забавно, что такой пустой и бесталанный человек как Котеночкин, описан с таким умилением и сочувствием. Он даже застрелен был вовремя, чтобы читатель счел, что жизнь его чего-то стоила.
Я закончил читать уже вечером. Через пять часов должен был смениться год, а нужно было еще убрать квартиру и приготовить праздничный салат.
Я не ждал никого и ни к кому не шел. Да и не к кому было идти.
Салат получился не совсем таким, каким должен быть оливье. И, кажется, излишне соленым. Как положено я хлопнул пробкой. Пожелал себе нового счастья. Съел салат прямо из кастрюли, счищая вилкой налипшее на стенки. Вытащил вторую бутылку.
Прозрачная икра выстлала дно очередного бокала. Горло окутало сладковато-горькое студеное послевкусие. Я ждал, когда легкость и кураж охватят голову, но ничего не менялось. Жевал сыр, который оказался староват и пластмассовыми слезами затвердел возле корки. Новый бокал шипел, прыгая и играя пеной, но мир оставался прежним, только яснее выступали трещины на потолке и флаг паутины, протянувшийся от батареи на стену.
Я ненавидел его.
Ненавидел его небрежно разваливающийся, но всегда четкий пробор. Артистичные руки с безупречным маникюром. Его рубашки, костюмы, галстуки. Ненавидел его глаза, наблюдательные, иногда задумчивые, иногда насмешливые, иногда лукавые, но очень озорные и пытливые глаза. Он сидел сейчас в веселой компании, где все хохотали и поздравляли его с успехом. И там было весело, и одной рукой он обнимал свою новую девушку, а второй поднимал бокал, и говорил о том, что так и надо встречать Новый год, а не сидеть одному на кухне, что надо открывать бизнес, писать романы, словом, жить, а не жалеть себя и не ждать неизвестно чего, он целовал свою девушку, и все кричали и пили за их здоровье.
– И откуда ты только взялся? – в бешенстве я оттолкнул тарелку, она полетела косо через стол, ударилась о стену, раскололась, сыр кувыркнулся на пол и улетел под плиту. Я наплескал шампанского в бокал (плевками оно вспенивалось на столе и гасло), выпил, едва не задохнувшись. В комнате звонил телефон.
Кто-то хотел поздравить меня. Это было удивительно, я не ждал ни от кого звонка. Ладонью выбил выключатель и схватился за трубку.
– Заинька, ну как ты там? Звоню, вот, поздравить. У нас тут снег, я безумно по тебе скучаю, так хотела прилететь пораньше и все никак не получается, – лепетала трубка, и я слушал слова о любви и ожидании, и о том, как ей хотелось бы, чтобы я был с ней и обнял ее.
– Вы не туда попали, – сказал я пусто.
На какой-то миг тишина выстлала дорожку между нами. Время стояло неподвижно, потом в ухо мне, кувыркнувшись, вплыл гудок. Я сидел на диване и слушал, как серебристо-белые их пузыри текут один за другим. Потом положил трубку.
Я чувствовал, как ровная горечь разлилась по телу и встала на уровне висков.
И еще я был омерзительно трезв.
Наверху играла музыка. За окном гремела канонада. Занавески озарялись то красноватыми, то синими, то зелеными отблесками. Я подошел к окну. Фейерверки вылетали в соседнем дворе – фиолетовые кляксы рвались в молочном небе. Еще дальше пускали какие-то оранжевые ленты. Люди хохотали. В воздухе висел дым.
Пятого числа Ингиров пригласил нас в ресторан. Все это время я перечитывал «Онегина».


Глава 25
Всю свою сознательную писательскую жизнь (только не смейтесь над этим сочетанием слов) я искал способ выразить бурлившую вокруг меня жизнь, и каждый раз понимал, что написанное мной устареет уже завтра. Я чувствовал это и по книгам других писателей. Неважно где они родились, в каких странах жили, на каких языках писали. То, что вчера казалось актуальным и волнующим, сегодня не вызывало никакого отклика. Мир рассыпался как в калейдоскопе, всякий рисунок, казался важным и осмысленным, но в следующий миг он перетасовывался, и все приходилось начинать сначала.
Я помню странное чувство, когда, однажды подняв голову, увидел над рекламными щитами балкон весь заставленный цветами. Штукатурка отбилась кое-где с толстеньких колонн, и был он весь какой-то серенький и чумазый, но цветы были прекрасны.
Как вышло, что этот невероятный балкон, занесенный из прошлого, выглядел более настоящим, чем все вокруг? Машины, люди, магазины, все казалось таким замусоленным, таким привычным, таким скучным. Девица с вытравленными волосами в джинсах со стразами и розовой кофточке шагала в своем ни-на-кого-не-похожем-ритме, ничем не отличаясь от тысячи других девиц. Магазины предлагали одинаковые товары. Широчайший выбор одинаковых товаров. Миллионы розовых кофточек. Сотни телевизоров и плазм, показывавших сотни каналов, где шли тысячи реалити-шоу, в которых девицы в розовых кофточках ссорились, плакали, изменяли и сплетничали. Этот огромный мир распадался на узоры из стразов и возрождался вновь, а тут какой-то дурацкий балкон с цветами. Я посмеялся тогда над собой.
Но я честно пытался описать эту жизнь, отыскать в ней что-то важное ради чего ее следовало увековечить. Мне хотелось написать роман, над которым не будет властно время. Мне хотелось написать историю молодого человека, так же плохо приспособленного к миру, как и я, но более наивного, амбициозного и не такого циничного. Мне казалось, в этой истории есть что-то настоящее, я чувствовал это, но неясно. Нужно было подобрать ключик, и этим ключиком стал институт.
Ингиров был прав, когда говорил мне, что институт пробуждает скрытые желания. Разве не хотел я, как и бедный мой герой, славы и признания? Разве не скрывал я честолюбивейшей жажды власти над людьми, которых полагал за своих героев? Разве не захватывало дух от одной мысли, что я способен созидать и разрушать миры? Я тоже был ослеплен своей избранностью, и тоже потерпел поражение.
Институт стал лакмусовой бумажкой для Евгения. Для меня такой бумажкой стал Ингиров.
Он задул меня как свечу – одна лишь бессильная ненависть никак не могла угаснуть. Выбрасывала белесые нити, и шевелящаяся их паутина затягивала и отравляла душу. Иллюзий не осталось. Я не творец, во мне нет решимости. Нет мужества. Есть одна пустая мечтательность, и талант не способный ни в чем себя проявить.
Я снова много ходил, разглядывал улицы, видимо, просто по привычке.  Ничего не отложилось в памяти от этих прогулок. Несколько раз ездил за город – план еще неточный постепенно приобретал свои очертания. Потом заболел и свалился с гриппом.
Я лежал дома, обмотав горло шарфом и проваливаясь иногда в тревожные полусны, полуобмороки. Подушка пропитывалась потом, я переворачивал ее, закидывался таблетками и снова засыпал.
В моменты бодрствования я пытался читать. Перечел «Собачье сердце», перечел «Казаков», но все с каким-то равнодушием, чуть ли не отвращением. Это было странно. Бывало, я неделями не прикасался к книгам, но никогда еще они не вызвали неприязни. «Онегина» я вспоминал теперь наплывами. Можно сказать, почти и не думал о нем. Все, связанное с этим романом, казалось уже не важным.
Я провалился в обычную дневную полудрему. Скользил под самой поверхностью сна, думал о деревне, пастельных пейзажах, родниковой воде и каких-то благообразных крестьянах, идущих почему-то втроем за плугом, как вдруг дернулась нога. Проснулся в поту с колотящимся сердцем и понял, что знаю разгадку.
О чем был этот роман?
Скажите мне, если, конечно, вы читали его? Простая любовная история. Один застреленный поэт. Жизнь в Петербурге. Жизнь в деревне. Жизнь в Москве. Несколько чудесных пейзажей. И все.
Где сюжет? В чем фабула? Что хотел сказать автор своим произведением? (идиотский закадровый смех). Ненавижу этот школярский вопрос, глупее его невозможно придумать, но все же, как повезло школьникам, что по «Онегину» им не придется писать сочинений. По крайней мере, пока. Потому что писать им будет просто не о чем.
Роман был пуст. Зияюще пуст.
Я переваривал это открытие какое-то время. А, впрочем, почему бы и нет? Недаром мне казалось, что роман этот ни на что не похож. И уж конечно он не мог быть написан двести лет назад. Такое никому бы ни пришло в голову. Нужен весь цинизм нашего времени и бесконечная страсть к игре, чтобы сотворить мир из болтовни о чем угодно. Здесь было все: Аи, Бордо, варенье, гусь, дуэль, ель, ёж, Жуан, Задека и прочая и прочая, до буквы «я» включительно. Бесконечный каталог вещей, поименованных со страстью первооткрывателя. Любовный сюжет, червем свернувшийся внутри романа, был вовсе необязателен. Не о любви писал Ингиров. Он творил мир. Называл вещи. Играл великолепную игру. Каждая строчка романа дышала его дыханием. Переливалась его настроением. Он выдул этот громадный красочный пузырь, и пузырь зыбился и дрожал, в радужной пленке неся и искажая лик творца.
Ингиров, кто же ты?
Ты вывелся из института, которого никогда не было в Хабаровске, института, который выдумал я. Вывелся и выдумал несуществующего поэта. Пушкина-поэта. И этот Пушкин-поэт сочинил удивительный роман. Роман-пустышку, роман ни о чем. Роман-химеру. Обольстительную химеру.
Ингиров...
Он вывернул мою мечту наизнанку. Мою страсть к словам, к какой-то настоящей, скрытой в них жизни, превратил в фокус, обман, феерию. Его роман был изумительной пародией на мою мечту. В нем как в калейдоскопе вертелись моськи,  сплетни, лавки, бабы, купцы, лачужки, мужики, монастыри и казаки, аптеки, магазины моды, сады и галки на крестах и даже львы на воротах. В нем нашлось место Котеночкину, чего уж больше.
Роман вызвал сенсацию. Многие поверили в Пушкина и воодушевленно принялись перетряхивать архивы в поисках других произведений и хоть каких-нибудь сведений об авторе. Другие сочли роман блестящей подделкой. Один критик сравнил его с «историческими» романами Окуджавы. Другой провел параллели с Умберто Эко. Нашлись и те, кто просто пожал плечами, но этого ничего не меняло — роман стал событием и будоражил умы.
Мне позвонили и рассказали, что Ингирова звали на телевидение, что он выступил в какой-то передаче и наговорил кучу вздора. Что был он нелеп и пафосен, что мысли его тривиальны, а гонора много, что он бездарь и ему повезло.
Все это было неудивительно. Удивительно было другое — никто, похоже, так и не понял, что именно сделал Ингиров. Его роман не был подделкой. Не был стилизацией. Он был отражением наших расхожих представлений о том времени и только. В нем все казалось знакомым, все оправдывало ожидания. Романтическая любовь, шампанское, балы, красавицы. И непременно ямбы, и непременно дуэль (как же без дуэли?). Роман был эклектичен, стремителен как экскурсия по Эрмитажу, полон штампов и щебечущей болтовни. Ингиров лепил его из любого попавшего под руку сора. Годилось, что угодно. Вот Москва, вот онегинские панталоны, вот юность Пушкина, вот рассуждения о том, о сем, вот ланиты, вот ножки, и все это ярко, красочно, в рифму. Идея? Сюжет? Новизна? Ах, не смешите. Он выбрал самые заурядные образы, использовал самые затасканные рифмы, чтобы все било на узнавание, чтобы возникло чувство, что роман его давным-давно всем знаком, привычен и прочитан еще в детстве. И ведь сработало! И критики, и читатели хлопали в ладоши и умилялись его мастерству и безупречному знанию эпохи, не подозревая даже, что Ингиров угадал не эпоху, а их собственные отрывочные представления о ней.
«Он великий коммерсант, —  думал я. —  Он не выискивал как я бессмертных тем и оригинальных сюжетов. Не трясся над тем, как бы не повторить нечаянно кого-то. Наоборот он взял все, что было придумано и написано, перемешал, перетасовал и выложил на всеобщее обозрение. И какой эффект!»
Ингиров, ты поступил гениально, бесспорно. Вместо того, чтобы выдумывать что-то новое ты, как вампир высосал целую литературу и напитал ее кровью своего «Онегина». От всех взял понемногу — чуть-чуть от Лермонтова, чуть-чуть от Жуковского, отщипнул от Толстого, не побрезговал даже Георгием Ивановым. Твой роман, разбухший от чужих рифм, вещей и персонажей, стал таким необъятным, что и смысл и сюжет потерялись в нем. Ты выстроил гигантский супермаркет, где с любовью разместил янтарные трубки, самовары, брусничную воду, любые замечания, любые мнения, где можно отыскать все до штофных обоев включительно. Но самое гениальное в том, что продавцом ты поставил не бабу Маню, не менеджера с лицом снулой рыбы, а Пушкина-поэта. И лучшего выбора ты сделать не мог, потому что говорливый и общительный поэт очарует каждого и каждому предложит то, в чем тот нуждается. Кому-то посоветует любовный напиток, кого-то пленит своим остроумием, другого родством душ, и глупость и мудрость разойдутся у него, и даже грамматические ошибки найдут своего покупателя. Трескучими цитатами разлетится он по миру, и сборники афоризмов станут не нужны.
Забавно, но если бы «Онегин» действительно был написан двести лет назад, идей и тем, содержащихся в нем хватило бы на целую литературу. Эта необычайно новаторская книга вдохновила бы не одно поколение писателей и послужила бы плодородной почвой для их собственных прозрений и экспериментов. Но она возникла сейчас, и что удивительного в том, что и критики и читатели увидели в ней лишь красочную витрину и рекламу Бордо? Каждой эпохе свое, не так ли? Твой проективный роман (а что еще мог создать призрак из психоаналитического института?) вполне доказал это.
Зачем ты это сделал? Для чего? Почему такой талантливый человек, как ты,  день и ночь напролет ковырялся в книгах, собирая по крупицам эпоху, потерянную двести лет назад? Ты тратил свое время и силы, чтобы выдуть этот радужный пузырь, зачем?
Потому что знал, что писать больше не о чем и не для кого? Что не осталось людей, способных жить книгами? Что слова бессильны изменить мир? Для кого писать?
Эти белоснежно-прозрачные дамы под зонтиками и мужчины в сюртуках, эти спорящие молодые люди на заре двадцатого века, выпускающие кипами альманахи и журналы, эти сизые советские интеллигенты с робкими глазами – они исчезли. Книги обесценились и перестали быть событием.
Я знаю это. Я чувствую как прошлое вымывается и исчезает. Как истирается связь времен. В настоящем нет опоры. Нет устойчивости, но мудрая устроенность прошлой жизни поддерживала меня. В ней черпал я вдохновение. Ее полагал за образец, и в милых сердцу мелочах, в запотевших стеклах, в осенних листьях, в кружке чая и старых книгах искал убежище. Я надеялся, что мне удастся обустроить свое шаткое настоящее, бесконечную россыпь его собрать в один стройный узор. И я цеплялся за вечность, цеплялся за прошлое, одно которое любил и понимал. Я мечтал воскресить его, но теперь это уже невозможно.
Ингиров...
Он сделал самое страшное, что только было в его власти, он обрек меня на настоящее. Тот изумительный мир, где лежал вечный бунинский снег и скользили толстовские упряжки, где навсегда остался выжженный солнцем пастернаковский лес он перекрутил в свой роман, посыпал любимыми специями (без них было бы пресно, не правда ли?) и подал на стол. И теперь уже бессмысленно обращаться к пламенеющим закатам и изразцовым печам, он сделал это вместо меня, и гнаться за ним бесполезно.
Мне почему-то вспомнилась осень, тропинка, усыпанная жухлыми листьями, солнце, вспыхивающее сквозь ветки, и так ясно все это представилось, что даже горьковатый запах почудился вдруг. И шорох, с которым идешь по осеннему лесу. Что это было? Воспоминание? Предчувствие? И почему-то пришла мысль о пирогах, настоящих домашних пирогах с мясом, с капустой, с грибами. О кружке красно-коричневого чая с сизой пленкой пара и ломтиком лимона. Что это? Что за странная слабость, откуда?
Эпоха, где возможны были кремовые шторы, вощаные столики, книги и кусок домашнего пирога, погасла для меня навсегда. «Онегин» поглотил ее целиком, и возвращаться к ней теперь было бы так же дико, как заново сочинять «Чайльд-Гарольда». Что ж, прошлое умерло, и ставка на вечность не оправдала себя. Но почему же так больно расставаться с ним? Оно лукавый союзник, и мои иллюзии обошлись мне слишком дорого, но почему же так больно?
Ингиров…
Он гениален, бесспорно. И он, наверное, хороший человек. Мне сложно представить, чтобы он мог причинить кому-то зло. И он считает, что я талантлив. Так почему же я так ненавижу его?
Потому что он лучше меня?
Потому что его любят, а меня нет?
Потому что своим романом он убил мое будущее?
Но разве он не такой же обреченный, как и я?
Я все решил.
Мы поедем на Черную речку. Там малолюдно, особенно зимой, и ивы, нависающие над берегами, запорошены снегом. Там легко будет спрятать тело.
Меня уже ничего не спасет. Я не сошелся с этим миром в чем-то очень важном и не жду от него прощения. Но и Ингирову, этому гениальному демону, этому странному порождению моей фантазии, моему успешному двойнику, не стоит здесь задерживаться. Он поглумился над нами, явив то, чего мы были лишены – роман, необходимый двести лет назад, а сейчас звучащий лишь насмешкой. Он очень изящно показал скудоумие нашего времени. Заставил критиков увидеть в «Онегине» рекламу Страсбургского пирога и Бордо. Богатую витрину, заваленную всякой всячиной. Супермаркет, где трубки и моськи идут нарасхват. И он прав, конечно, поскольку не осталось ни одного читателя, которому нужны другие книги.
Моя страсть к уютному и прочному мирку. К старинным вещам, вечереющему небу – ей место в музее, несомненно. Ингиров хорошо дал почувствовать мне это.
Что ж, я не смог ни вписаться в этот мир, ни отомстить ему.
Но Ингиров в моей власти. Этот план мне удастся. Я все изучил и нашел подходящее место. Лыжня проходит там совсем рядом. Февраль в этом году снежный, и замысел мой хорош.
Не сглазить бы…


Рецензии
Хорошо, очень интересно написано. По-другому смотришь на мир. Спасибо!

Сергей Попов Олегович   27.05.2010 09:49     Заявить о нарушении
Спасибо.

Максим Шишов   27.05.2010 10:32   Заявить о нарушении
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.