Знакомый портрет неизвестного

        З Н А К О М Ы Й   П О Р Т Р Е Т    Н Е И З В Е С Т Н О Г О  В   К Р А С Н О Й 
                Р А М К Е    Н А    Ч Ё Р Н О М    П Е С К Е.

               

                Часть первая, составленная из бессмысленных  рассуждений, точно портрет неизвестного, склеенный из камней художником-авангардистом, в вялой попытке пояснить, что  один алкоголик, один сумасшедший и один неприкаянный художник-авангардист  на весь вечно весенний город Пуэрто де ля Круз - это преступно мало.

   Алкоголик  оказался иностранцем, но не примитивным  русским алкашом, а французом из самой Бургундии.
   Рассказывали, что прежде он выглядел жалким побирушкой, как все алкоголики, но однажды в нём проснулось националистическое высокомерие. Разбудили в нём высокомерие местные островитяне своей же жалостью и потакали странным пьяным выходкам француза, будучи уверенные, что так низко человека может опустить только огромное личное горе.
   Француз давно забыл, когда и какое огромное горе у него случилось, что он несколько лет не мог выйти из запоя, и было ли вообще какое-то горе, а если случалось настоящее огорчение, то причиной ему было тяжкое похмелье.
   Горожане воспринимали его запои, как французский неизлечимый синдром боррачо, а он не мог, не имел права страдать уже от другого недуга, чтобы не разочаровать и не обмануть привычных ожиданий жителей Пурто де ля Круз.
   Случалось, француз провоцировал и одного российского туриста, Якова Мазо,  на то, чтобы тот врезал французу по физиономии.
   Так он зарабатывал на выпивку. Жалобно что-то гнусавил на своём бургундском наречии, протягивал ладонь и, ничего не получив, начинал донимать вслед похабной руганью на плохом испанском.
   Яков  знал, что полиция тщательно следила за порядком в старейшем курортном городе, и виновного в рукоприкладстве наказывала непомерными штрафами, которыми не забывала поделиться и с потерпевшим.
   Обычно турист терпел его эмоционально-экспрессивные выпады в спину: « Imbecil, Cobarde, Idiota, Tonto, Estupido, Mentecato, Basura!»  Но когда он поднимался в своих знаниях испанского  до Pardillo, Mierda, Maricon,  Мазо разворачивался и решительно двигался на француза.
   Тот, в свою очередь, рисовал на лице беспредельное страдание замученного гордыней человека, протягивал ладонь и вновь начинал лепетать по-французски.
   Реанимированные на Тенерифе приёмы актёрской школы Мольера, приносили французу кое-какие дивиденды.
   Разглядывая в упор этого шута, Яков с содроганием читал его мысли, которые своим откровением обезоруживали: «Брат, не выпендривайся, - оправдывался он, - скоро вместе будем протягивать ладони. От сумы… и т.д.»
   Ночью океан пугал Мазо больше, чем мысли алкоголика. Беспредельная тьма пенилась от кишащих в ней чудовищ. Чёрный песок из вулканического туфа размывал границы воды и острова, похожего на случайный плевок Создателя.
   Якову казалось, что  сидел он на краю огромного океанического кратера в том пляжном закутке, откуда открывается  вид на громадную отвесную скалу, изъеденную мигающими точками электрических огней. Океан был спокоен. В лёгком шипении воды прослушивалось его раскаяние по давним проделкам с Атлантидой.
   С наступлением темноты приходил на малый пляж местный сумасшедший. Он устраивался поодаль, на скамейке, и продолжал с невидимым оппонентом спор, которым весь день пугал туристов. Но, в отличие от дневных вскриков и взмахов руками, с приходом ночи речь его становилась спокойной и ровной, как гудение опор высоковольтной линии электропередачи.
   « ?Que es aquello de alli?  No lo se, pero creo, que son viejas ruinas. ! Uy, uy, no! Con el miedo que tengo, prefiero no ver nada. Eso seguro. Hay que luchar por los amigos. Con amigos no estaras nunca solo».
   Кого он называл «старыми руинами»?  Не Якова ли боялся так, что не хотел видеть? И пытался бороться за друзей, чтобы не остаться в одиночестве?
   Так они просиживали полночи порознь: он – глядя на Мазо, Яков – слушая его. !Eso seguro, aqui hay mas marcha!

   Потом приходил алкоголик и устраивался на ночь между валуном  и гранитными ступенями. Следом за алкоголиком на пляж являлся свободный художник.
   Давным-давно он приехал в городок на месяц, чтобы заработать денег на обратный билет до Питера, но третий год денег не хватало, чтобы убраться хотя бы с Канарских островов. Виза у него давно была просрочена, числился нелегалом, но на судьбу не роптал. Жил себе и жил, честно отрабатывая своё существование на грешной земле. Или, как говорил о себе художник: «Жил себе и жил, от голода умер, немножко в рот положил и опять ожил».
   С появлением свободного художника из Петербурга сумасшедший умолкал. Слышался лишь мерный шёпот океана и сонные всхлипы обессиленного алкоголика.
   Художник устраивался рядом с Мазо, запрокидывал голову и разглядывал  звёзды, сброшенные на обочину Млечного пути. Отпускалось присутствующим минут пятнадцать для глубокого вдумчивого молчания.
   Затем художник произносил, обращаясь к небу:
   - Сегодня чуть было не продал своё лучшее творение. Но вовремя одумался. Жалеть потом буду. А вдруг ничего лучше не создам?
   Лучшее его творение – портрет неизвестного, сложенный из минералов в деревянной рамке. К остальным своим работам он не испытывал трепетного чувства собственника:
   - «Люди в голубых одеждах?» Эта картина устарела за прошедшую неделю. Продал – и не жалко. Она тех денег не стоила. Вот увидите, что у меня получится завтра! Я теперь думаю, вижу, пишу иначе!
   - Я ни черта не смыслю в одеждах! – обрубал Яков, намекая на то, что  не смыслит в живописи, но, на самом деле, давал художнику повод говорить без умолку до утра.  А он ждал возможности  «легко купиться» на любое ответное высказывание.
   - Очень важное упущение! Одежды не только скрывают твою наготу, они обществу демонстрируют тебя в таком виде, к которому ты стремишься. Одежды – это ясно обозначенный путь к вершинам твоего интеллекта, представленный обществу посредством вкуса, смелости, воспитанности, образованности, индивидуальности и твоего скрытого стремления к смерти, - приступал он к длительным и нудным рассуждениям.
   - Опять? Неделю ты меня пугаешь смертью, слабо сопротивлялся Мазо.
   Одна из любимых тем художника – смерть. В этом далёком, пляжном закутке, на отшибе земли, все его пространные речи сводились к теме о величии смерти, которая готова избавить человечество от мучительного страха перед жизнью.
   За неделю ночёвок на пляже Мартиньянес Яков выслушал от самовлюблённого демагога столько бредовых идей, выдаваемых  за философские рассуждения, что другой на его месте давно бы закопал болтуна в песок.
   Провоцировал художник  легко и играючи на то, чтобы Яков оставался перед ним благодарным слушателем  всю ночь.
    Мазо старался упорно молчать и не поддаваться на его провокации. Но стоило Якову нечаянно произнести что-нибудь, скажем, об упадке современной культуры, как художник, воспрянув духом, откашливался  и приступал к марафонскому монологу.
   - Нам кажется, что мы разрушаем культуру, - в предвкушении того, что мозги его не подведут и слова будут весомы и значимы, начинал художник упиваться своими рассуждениями: - На самом деле, молодёжь разрушает старое, а старики цепляются за то, что скоро неизбежно превратиться в руины. Я, например, не хочу быть стариком, но почему я хватаюсь и пытаюсь удержать то, что молодым представляется, как старый хлам, «отстой»?
               
                В первую ночь:
   - Каждое поколение создаёт свой пласт культуры и своих кумиров. Моё поколение находится у власти. Моё поколение может создавать культ и миф о культуре своего поколения. Но оно заигрывает с молодыми, тянет позорно лапки вверх, понимая, что руинами молодёжь не завлечь.

   Помню, как-то очнулся и растерянно стал вертеть головой. Кто-то крикнул в самое ухо: «Смерть лучше жизни!» В комнате никого не было, радио выключено, только я и пустые стены. Ещё год назад я бы не позволил себе таких высказываний. Неужели мизерное расстояние в год может превратить жизнелюба в уставшего от жизни старика?
   Все пожилые умирают от неизлечимой болезни - от тоски. От недопонимания  близкими, от ощущения потери близких и предательства со стороны детей.
   Рушатся устои. Детей не удержишь в руинах, не заманишь обратно.
   Относительно нас, дети – неопытные строители, относительно их представлений, мы – никудышные строители.

   Смерть с непоколебимым достоинством переносит моё присутствие рядом с собой. Она единственная, кто не задаёт вопросов и заслуженно имеет право отвечать на них.
   Я не знаю, как она выглядит, но чувствую её внутреннюю силу в себе и её всеохватную власть. Смерть – наркотическое лекарство от жизни. Она постепенно и ненавязчиво приручает к себе. Так незаметно приручает, что, однажды проснувшись,  привычно позавтракав перед выходом на работу, вдруг обнаружу  свой портрет в чёрной рамке на комоде, который был помещён туда скорбящими родственниками ещё неделю назад.
   Все научные изыскания о суициде человеческих клеток станут пустыми разговорами в сравнении с тем, что я начну понимать: «короткая жизнь не даёт нам шансов достойно встретиться, приласкаться к смерти и получить от неё все ответы».

                Во вторую ночь:
   - Открылось поле Интернета и наступил конец шедеврам.
   Стою перед бесконечными полками книг и теряюсь от наименований. Всегда мечтал найти одну, только одну книгу, в которую поместили бы все знания человечества. Знания прошедшего, настоящего и будущего. Книгу, написанную совершенным языком в божественном стиле.
   Может быть, такая книга есть, но автор её не известен,  имя его втоптано в грязь живучими оппонентами. Книга приговорена к забвению, так и не успев найти своего благодарного читателя.

   Великий грех – гордыня. И многие, искушённые этим грехом, с наслаждением берутся писать рецензии, точно торопятся отмстить за то, что кто-то может думать и творить иначе, чем они.
   Опаснее критики рецензента бывает только лесть. Сперва она слепит, затем настораживает, и только много позже приходит догадка, что тебя разыграли, намекнув, мол, малюй, художник, (от слова худо),  продолжай так же скверно.  А мы поможем, похвалим. Главное – не создай ненароком какой-нибудь шедевр.
   Вот что убивает быстро и безболезненно индивидуальность!
   Если нет уверенности в собственной искренности перед почитателями, значит, пора  уходить в рецензенты. А рецензент по своей доброте всегда снисходителен к авторам. Такова природа побеждённого – говорить глупости и навязывать их, выдавая за мудрые послания  опытного небожителя.
   Прошло время шедевров, и следом исчезли кумиры. Не старые, обветшалые, на смену которым должны прийти новые, слепленные из предрассудков молодёжи, но кумиры вообще – все и всякие.

   В потребительском обществе все равны. Но есть среди равных удачливые счастливчики и озлобленные неудачники. Первые, любуясь своими банковскими счетами, находят кумирами себя, вторые, уставшие от жизни и давно проглотившие достоинство и гордость, зло посмеиваются над богатенькими идолами.
   Творчество никому при жизни не приносило богатства. Оно приводило к пониманию того, что искренность ввергает в нищету.
   Художнику дана лишь единственная возможность – исповедаться. Остальные потуги в творчестве неискренни и надуманы.
   Из автора, чьё творчество пропитано искренностью, кумира не получится. Самое большое, что он заслуживает – это жалость. Но не зависть – вторая составляющая для определения «кумир».
      
                В третью ночь:
   - Если бы я был поэтом, то  выводил бы на бумаге буквы собственной кровью, и нашёл бы, вероятнее всего, правильные слова. Но правильными они были бы только для меня.
   Без человечества планета Земля не погибнет, она сознательно превратит себя в питательную среду для иной, более организованной цивилизации, скажем, муравьёв, термитов, крыс.
   Чем старше, тем скупее становлюсь на слова. Каждое моё высказывание направлено против меня. Каждое слово мне ещё припомнят.
   Молчание – маленький подвиг, за который  приходиться расплачиваться терпением, когда в ответ полетят болезненные оскорбления, подозрения и истерика.
   Слова, перед тем как вырваться наружу, должны дозреть и стать полновеснее мысли. В пути слова всё равно растеряют половину своего веса, и выйдет наружу жалкое истощённое подобие мысли.

   Надо ли мучительно искать в себе правду ради признания в том, что я лгун?
   Любопытство взывает к жизни, но приводит к смерти. Мне любопытно: что случится завтра? С не меньшим интересом взирает на моё любопытство смерть.
   Однажды я войду во вкус пространных рассуждений о смысле жизни и полностью отдамся власти лжи.
   Самообман – одна из ужаснейших форм лжи. Но нет опаснее той лжи, причиной которой явился страх.
   Боязнь причинить неприятности близким людям побуждают лгать, страх перед опасностью заставляет лгать. Ложь – повсюду, она сопровождает с рождения, как контрафактные медикаменты от жизни. Страх тесно соприкасается со смертью, иногда их путаешь, но смерть безобиднее страха, поскольку не требует лжи.

   Лгут все! Но больше других обманывается тот, кто считает, что может легко распознать ложь.
   Пытаются сказать правду все! Но больше других тот, кто привык ложь выдавать за правду.

   Мир – огромное цветастое одеяло всеобщей правды, сшитое из мелких лоскутов лжи. Без мастеров, сшивающих ложь воедино, не получилась бы вселенская правда сотворённого мира. Мы накрываемся с головой и наслаждаемся теплом.
   Страх прижился во мне, как личинки паразита в гниющей ране или  как злокачественная опухоль, которая лишь слабым намёком на её присутствие уже вызывает страх.
   Я боюсь многих вещей, но обманываю других, говоря, что к вещам, пугающим меня, я не испытываю страха. Я к ним равнодушен.
   Мне не хватает смелости заявить, что я лгу только потому, что боюсь.
   Я не хочу пропасть, поэтому я не хочу быть честным. Я не хочу быть самоубийцей, поэтому я не хочу быть честным. Я не хочу быть равным среди всех, поэтому я не хочу быть честным. Я не хочу быть честным, поэтому я ничего не хочу.

   Все мы жили спокойно, уверенные в счастливое завтра, пока не узнали, что соседка стала Лауреатом каких-то государственных премий. Какое право эта сучка имела быть умнее нас?..

   Эту муру, этот «поток воспалённого сознания» художника-авангардиста Мазо записывал выборочно на диктофон в течение трёх ночей, сам не понимая, какая ему в том корысть.
Может быть, он рассчитывал, что, видя перед собой работающий диктофон, художник оставит его в покое чёрного океана, чёрного неба и чёрного песка. У Мазо ещё не было желания выслушивать его занудства ночи напролёт.  Он отдыхал и вдыхал воздух пяти климатических зон острова.
   С уснувшего вулкана Тейде скатывалась ночная прохлада, пронизывала кустарники, цеплялась за кроны горных сосен и туманом возносилась обратно, образуя вокруг пика облачный нимб.
   Улицы города, залитые едким шампунем, начинали утюжить чистящие машины, скрипя и повизгивая взлохмаченными щётками.
   Захлёбываясь слюной и хриплым кашлем, пробуждался по частям, но в обратной последовательности французский алкоголик. Сначала у него оживали ноги, будто у нападающего футбольной команды, не попавшего в пустые ворота. Затем у него прогибалось тело, и, отпружинив затылком от песка, алкоголик садился и, ошарашенный, начинал заново знакомиться с окружающим миром. По-младенчески беззаботный, а значит, счастливый разум француза просыпался последний.
   - Вот  кому везёт всех больше! – искренне говорил Яков, и это служило сигналом к тому, что художник подкладывал под голову свою сумку и дремал пару часов. По крайней мере, так происходило пять ночей подряд, и у Мазо были основания считать, что он довольно неплохо знаком с распорядком ночного времяпрепровождения странной троицы.
   Но в то воскресенье художник  неожиданно попросил уточнить:
   - Кому везёт больше других?
   - Французу из Бургундии.
   - Французу? Из какой Бургундии?
   - Алкашу.
   - С чего ты взял? – удивился художник. – Он никогда не был в Бургундии. Он – гасконец. И алкашом он раньше не был. Это я его споил. Парень искал проскопическую защиту. Я помог ему. Всего-то.
   - Интуиция привела гасконца к алкоголю? Забавно! Я правильно понял: под проскопической защитой ты подразумеваешь интуицию?
   - Не совсем. Одними птичьими мозгами жизнь не осчастливишь. Все мы живём за счёт подсказок. Проскопическая защита – это результат нашего покаяния. Покайся в грехах, и отпущено будет тебе, и получишь от Бога подсказку, как  жить дальше.
   - Насмешил! Поэтому ты взвалил на себя непомерную ношу божественного провидца и подсказал французу, как обрести счастье?
   - Я показал ему один из путей покаяния. Между прочим, на собственном примере.
   А ты на плайа Мартиньянес не за тем же приходишь? Может быть, у тебя блатные отношения с Создателем? В таком случае поведай, почему  каждую ночь устраиваешься поудобней и ожидаешь душевного покоя и гармонии?
   Твоё присутствие здесь не случайно. Случайностей вообще не существует в природе. Душа твоя, при виде нас троих, трепещет. Не надо искать скрытого смысла, всё написано на твоём лице.
   Ты боишься гасконца, но не потому, что есть предрасположенность к алкоголизму, а потому, что в образе подобного существования видишь избавление от всех печалей и хандры, снедающих тебя.
   Слаб человек и ничтожен, но более ничтожным и слабым он становится, когда пытается  глупыми фантазиями охватить необозримые пространства своей слабости и ничтожества. Как у слабости, так и у силы пределов не существует. Предел – это ты и твой выбор. А выбирать тебе дозволено  только после покаяния.
   - Сложно. Без переводчика не разобраться. Ты сам-то понял, что сказал? – усмехнулся Яков..
   - Как мне это знакомо! Здесь русский дух, здесь очень пахнет. Обязательно надо разжевать, в рот тебе положить и на примере показать результаты манипуляций по разжёвыванию, укладыванию в рот и т.д. Хорошо, вот тебе абсолютный пример – гасконец.
   Когда-то, теперь кажется уже в прошлой жизни, он был удачливым бизнесменом. Имел достаток. По-моему, за сомнительные заслуги эмир подарил ему нефтяную скважину в эмирате Абу-Даби, или только хотел подарить? Страсть к спиртному гасконец не испытывал. Пил всегда в меру: ровно столько, сколько пьёт и сейчас – чтобы только голову обмануть.
   На юге Тенерифе, где природа напоминает египетские песочницы, отдыхал с семьёй не раз.
   Но однажды, гонимый щекотливым предчувствием огромных перемен, изменил привычкам: привёз семью в Пуэрто де ля Круз, и поселился в скромном отеле Дания Парк. Уно синько серо уно, уно синько серо дос. Дос абитасьонес конбисталь мар.
   - ? Podria ayudarle?
   - Дэ нада. День у него ушёл на ознакомление с городом, на покупки сувениров – что он, собственно, никогда раньше не делал. Ещё день убил на то, что по просьбе супруги арендовал «Опель» и с семьёй объехал весь остров. Семье можно было обратить внимании, что был он излишне и наигранно послушным и исполнительным, просто идеальным отцом и мужем.  А, может, и обратили, но побоялись сглазить?
   На третий день  к их столу, когда завтракали в отеле, подошёл  незнакомец и, глядя в глаза гасконцу, стал негромко и быстро что-то объяснять по-испански.
   Жена распознала, но не отчётливо слово «камень», а может быть, «потеря», поскольку слова созвучны: пьедра и пьерда, а без понимания  контекста значение слова определить было так же мистично, как погадать на кофейной гуще.
   Но сильнее напугала бледность, обескровившая лицо мужа. Гасконец видел, как занервничала супруга и забеспокоились дети, глядя на мать, поэтому соврал домашним, что ни слова не понял из услышанного.
   Однако, после завтрака, первый проявил инициативу: предложил пройтись по сувенирным лавкам и магазинчикам вдоль набережной – к пляжу Мартиньянес, там окунуться в океан, и затем по центральной линии вернуться в отель. Всё это семья успела бы проделать до обеда.
   И опять жена не обратила внимания уже на интонации  в его голосе. Убеждал гасконец аргументировано, говорил гладко, будто заранее заучил речь, но звучали в голосе нотки то ли расставания, то ли покаяния.
   Десять минут двенадцатого дошли до дальнего пляжа. Сын скинул верхнюю одежду и первым встал у кромки воды.
   Гасконец долго наблюдал,  как сын не решается войти в прохладную воду, затем поцеловал жену, дочь, сказал им почему-то на испанском: «Акель диа фуэ прэсьозо, нолбидарэ нунка» и пошёл следом за сыном. Жена ничего не поняла из сказанного, но почувствовала тревогу, которая стремительно стала перерастать в  ощущение бесконечной беды. Она крикнула ему в спину: «Не ходи! Я боюсь! Море не спокойное!»
   Он, не оборачиваясь, помахал рукой, потом с разбегу влетел в воду и нырнул, пронзая головой волну.
   Беда в том, что малый пляж в полдень, при неспокойном океане, был всегда  пустой, и утопленника пришлось искать только детям - жена впала в ступор. На поиски в мутной воде ушло минут пятнадцать, ещё пять минут дети вытаскивали тяжёлое безжизненное тело на чёрный песок. Повезло, что тело не унесло в океан. Ещё десять минут утопленнику делали искусственное дыхание. Надеялись вернуть к жизни, пока не появились люди из службы спасения и не констатировали смерть вон там, возле стального листа, изображающего дырявую от загара женщину.
   Гасконца отвезли в судебно- медицинскую экспертизу и после заключения комиссии поместили в морг.   
   Волна несла в своей утробе огромный камень, в который гасконец врезался головой. В результате получил черепно-мозговую травму и залил лёгкие горькой морской водой.
   Камень символизировал потерю. Потеря для семьи стала ассоциироваться с камнем.
   Ночью в морг проник утренний незнакомец и вернул гасконца на землю. Сам гасконец пересказывал свои ощущения так: « Я бултыхался в липкой и горячей жидкости, похожей на смолу. Таких, как я, было много, тысячи. Все хмурые, молчаливые, сосредоточенные на своей судьбе. Пожилой незнакомец протянул мне руку, вытянул из жижи и сказал, что время ещё не пришло, но времени осталось очень мало. Я хотел спросить, какого времени? Но он опередил, пояснив: времени собирать камни. Каждая потерянная минута чревата, мол, тем, что я не успею  исполнить своего предназначения».
   Гасконец бежал из морга голым. Я помню, было много шума в полицейском участке. Склонялись к версии, что тело бизнесмена выкрали выходцы из Марокко – с целью получения выкупа от неутешной вдовы. По городу ходили активисты с транспарантами и требовали депортировать всех марокканцев на материк.
   А гасконец в то время без документов, денег, но в оранжевом одеянии тайского монаха ступал на пути пилигрима по святым ойкуменам планеты.
   Путешествовал он два с лишним года.  Познакомился я с гасконцем неделю спустя после того, как в полной мере прочувствовал на себе всю силу внушения того самого незнакомца, который отправил француза собирать камни: средних лет дяденька, чуть выше среднего роста; черты лица неестественно симметричные, оттого весь его облик был не запоминающимся, будто отретушированным аккуратным чертёжником.
   С первых же слов его просьбы, обращённой ко мне, я понял, что не смогу ему отказать, хотя просьба была довольно странной: «помочь одному, алчущему правды, путнику собрать из минералов мозаичное полотно».  Материал путник предоставит, а  результаты совместного творчества с гасконцем я не должен разглашать до времени,  которое незнакомец сообщит мне позже. 
   Я снимал в то время недорого, как многие художники, комнату на камино де Сен Амаро. Незнакомец оставил мне ключи от шикарной квартиры в центре, на Кайе де ла Ойа, - я там до сих пор проживаю, - чтобы каждый вечер я не убивал по часу времени на дорогу к Абенида де Колон, где мной была откуплена торговая точка, и где я должен был встретиться с гасконцем. Я представлял российскую школу живописи, и думаю, неплохо представлял, если незнакомцы обращались ко мне с необычными просьбами и дарили дорогое жильё.
   Гасконец вывалил передо мной полрюкзака минералов и сказал, что этого должно хватить на  портрет Босха, что в изнурительных поисках он понял свою миссию и покаялся, как покаюсь и я, обнаружив в творческих результатах своё предназначение.
   ?Пьедрасантас па кара Дьёс?  !Пэро кэ десатрэ! ?И эсто эс артэ?  !Эсто эс орроросо!
   Из минералов, пусть даже собранных в святых местах, можно склеить лишь каменного идола!
   Я достал из запасников в квартире незнакомца 18 бутылок дешёвой каталонской текилы, четыре бутылки десятилетнего бренди Торрес,  четыре – «Осборн» и начал «сводить глаза в кучку». Гасконец не отставал. Он залпом выпивал по трети стакана, отпрыгивал в сторону и внимательно разглядывал, как я перебираю, точно шахматные фигуры, его добычу.
   На третьи сутки он проникся творческим процессом и даже попытался объяснить, что один из минералов, который я пристраивал к воображаемой переносице на мозаичном  портрете, он отколол от фризы у подножия пирамиды Менкаура – розовый, краплёный гранит. На этом силы его временно покинули, и осложнился мой дальнейший творческий поиск. Пить в одиночку я не умел, поэтому терял много драгоценного времени на то, чтобы кантовать спящего гасконца, открывать ему рот и вливать регулярно, причитающуюся ему дозу  алкоголя.
   Пока я был занят этой утомительной процедурой, то сам успевал протрезветь. Приходилось всё начинать сызнова. Но вскоре я приспособился, и сперва вливал в рот гасконцу, а уж затем, отдышавшись, пил за его здоровье.
   Заказ был выполнен за пять дней. Печень подросла на ширину ладони, почки таскались за мной следом и тормозили в замкнутом пространстве передвижения добротно отравленного  организма.
   Я прилёг на сутки отдохнуть с нехорошим предчувствием, что гасконец  злоупотребит  остатками алкоголя. Он же определённо не помнил, каким я был внимательным и щедрым по отношению к нему, хотя скитания по святым местам должны были приучить его к мысли делиться с товарищами последней рюмкой бренди.
   Придавленный новыми ощущениями, которые были спровоцированы изобилием алкоголя в организме, гасконец, как он сам рассказывал, насилу открыл глаза и сразу пожалел о том, что он это сделал.
   Так он жалел себя несколько раз. Особенно тяжко было сознавать, что медицинское вмешательство ему уже не поможет так, как малые дозы спиртного, пусть даже впрыснутые через капельницу.
   За пять дней беспробудного пьянства гасконец превратился в один огромный, пугающий кусок мяса синюшного цвета, местами насыщенного тёмно-пурпурными пятнами. Раньше гасконец так трепетно не относился к своему здоровью как в тот день, когда малыми дозами текилы  часто и чисто по-французски пытался ослабить железную хватку Зелёного Змия. Столько лет им потеряно! Надо было приучать печень к алкоголю ещё с детства!
   Малые дозы позволили переродившемуся в алкоголика гасконцу на седьмые сутки встать на ноги и выйти из дома.
   Пока  в глубоком беспамятстве  я трудился над восстановлением физических сил, гасконец успел в «Энкуэнтро»  спереть портмоне у иностранного зеваки; полежать в клумбе возле приёмной доктора Переса; поймать огромного попугая на мусорной мульде с логотипом Лоро-парк; выщипать ему перья на хвосте; подраться с хозяином попугая; стать задержанным полицейскими и отпущенным ими же с извинениями.
   Так, после проверки документов  и выданной премии,  из украденного портмоне, полицейским за их доблестную службу, он в одночасье превратился в солидного рекламодателя из Бургундии. Жизнь начала источать удачу. Первые признаки проявились в нежелании настоящего рекламодателя из Бургундии  заявлять в полицию о пропаже денег и документов. Видимо паспорт был у того не совсем настоящий, но пять тысяч евро не вызывали сомнений.
   В качестве новоиспечённого рекламодателя гасконец о портрете Босха «с пьяных шар» раструбил всему городу,  зацепил одного местного богатея, владельца  самого крупного супермеркадо в городе, и использовал его, как подопытного кролика.
   Я ещё находился в глубокой забывчивости, когда гасконец привёл богатея на квартиру полюбоваться моим творением. «Лицо Босха» было накрыто полотенцем. Как следы на платке, оставленные некогда Иисусом, так же рельефно проступали сквозь пляжное полотенце человеческие черты портрета.
   Гасконец сказал: «Оп-ля!». Стянул с портрета покрывало, и я проснулся от жуткого, душераздирающего визга. Богатей беспрестанно визжал минуты три, потом завалился на спину и «ушёл» на долго в обморок.
   - Ha gustado, - решил тогда алкоголик и отправил у меня на глазах в иссыхающую душу остатки бренди.
   Se pregunta quien habra sido el genial artista capaz de hacer un retrato tan bello.
   А я предупреждал, что на трезвую голову такое гениальное творение просто не осилить. Пережить ещё кое-как можно, получив, в результате, группу по инвалидности, но прочувствовать и понять до конца нельзя.
   Богатей очнулся через десять минут совершенно другим человеком, преобразованным и восставшим из пепла – к нескрываемой радости партнёров по бизнесу и неутешному горю супруги.
   Полностью избавившись от предрассудков, он больше не испытывал жгучего желания зарабатывать деньги и приносить себя в жертву ради того только, чтобы обеспечивать родных и близких всеми мыслимыми свободами.
   Если свобода зависит от денег, то это – не свобода. Зависимой свободы не бывает.
   И богатей тогда ещё, едва  придя в себя в моей квартире, задал себе первый вопрос: «А что такое свобода?» И попытался ответить на него. Но нам-то известно, что каждый ответ, чреват новым вопросом. Он начал отвечать серьёзно и продуманно на всё, что приходило ему в голову, ответы посыпались, как из рога изобилия.
   Первое время жена не обращала внимания, считала, что богатей перетрудился и слегка стал заговариваться. Главное – чтобы достаток в семье не переводился. Но однажды, спросив у него денег на новый «Пежо» кабриолет, сильно перепугалась и пригласила домашнего доктора Переса, потому что богатей сказал ей в ответ на скромную просьбу: 
   «No podre comprarte ese descapotable rojo que te gusta. Nos va a salir carisima la broma.
   Неужели, важнее цели в жизни нет, чем деньги?  Есть!  А что такое цель? А что такое жизнь? Жизненные цели важны только тогда, когда… А когда? Вопрос вопросов – когда?
Должен быть ответ! Вот ответ ответов: а тогда!  Тогда, когда есть жизненные цели!»
   Домашний врач диагностировал: «Случай интересный». Хозяин не видит более достойного собеседника, чем он сам, поэтому жене необходимо и как можно быстрее переписать на себя всю собственность и фирму. Такие болезни лечить можно, но вылечить нельзя.
   Мы проверяли с гасконцем. Правда – не вылечивается. Открывали несколько раз и демонстрировали богатею «Лицо Босха» - без изменений. Сумасшедший богатей только улыбался и причитал: «Буэнос тардэс, сеньор Демоньо! Ке та ля бида? Я ло сэ. Си, грасьяс, комо сьемпрэ».
   Понимаете, мне кажется, что мистическая сила портрета заключена не в том, вернее, не только в том, что он сотворён из минералов, собранных в культовых местах, «Портрет Босха» мог обрести силу при условии, что минералы должны  были быть склеены в строгой последовательности, в единственно верном порядке, который я угадал. Обломок мраморного пола из мечети Хасана, мог чередоваться только с гранитным околышем из храма Хошоп, камень трона Зевса – с ониксом в форме зуба из тайского храма Золотого Буды, и так далее. Трезвому гению не под силу создать запутанную цветовую гамму, соответствующую лицу Босха…
   Короче, богатей попался. Алчность и любопытство его сгубили. Хватило одного взгляда, чтобы излечиться от тяжкого недуга под названием капитал и погрузиться в абсолютное счастье общения с собой, глумления над самим собой. Общение очищает. Чист наш сумасшедший, как младенец. И не важно теперь, что ребячьи повадки раздражают горожан. Ему-то хорошо…

   Удивительно тихая и безоблачная ночь была. Небо, прошитое вечностью, казалось, загустело и стало плотным. Млечный путь разделял Вселенную на две равные бесконечности. Видимая половина, разбрасывая мерцающий свет галактик, всасывала в себя людские души. Невидимая – представлялась пропастью под Яковом Мазо.
   Они сидели на зыбком, ненадёжном пятачке крошечного шарика по имени Земля, застигнутые страхом перед бездной бесконечности.
Se me durmio la cula, - сказал сумасшедший алкоголику, - solo a mi me pasa esto.
!Carajo! Me vuelbes a gritar y te estampo los dientes en la pared.
Вот, как обычно, и начался долгожданный, дружный перелай. Кайатэ, боррачо аскеросо!
Сегодня чуть было, не продал своё лучшее творенье. Хотя, по-моему, это я уже говорил?
   Вы остановились в отеле Дания-Парк и проживаете в номере 1502? Я так и знал! Вам предлагали второй этаж, но вы настояли, чтобы вас поселили  на пятом, рядом с бассейном и ближе к звёздам? Душа требовала? Правильно, душа – дыхание Бога, связующее землю и небо. Без неё не влекло бы к небесной тверди. Без неё не было бы опыта тюремного заключения в плоти, подобно душе планеты, заключённой в её недрах.
   Хотите душевной свободы? Я могу показать вам лицо Босха. Портрет всегда при мне. Открыть? Да не бойтесь вы. Самый большой страх люди испытывают перед лицом смерти, сами того не ведая, что жизнь дана для того, чтобы научиться умирать. Все религии мира всех времён учили сознательно и правильно умирать. Мы выживаем,  едва движемся по вектору времени благодаря этим подсказкам, а ещё – молитвенным установкам, внедрёнными в нас перманентно  высшими силами.
   Вам, неприкаянному, бояться нечего. Для вас более позорно – отказаться от возможности глянуть в лицо Босха. Вы ведь, как я понимаю, давно не боитесь смерти.
 
   Художник умел играть на слабости собеседника. Говорил он много и убедительно, хотя половина сказанного оставалась для Якова Мазо непонятной и скучной болтовнёй неудачника. Явно выпячивалось основное желание художника – окружающие должны сознавать грандиозность его таланта.
   В конечном счёте, все грешны тем, что, создав малополезный продукт, пытаются «втюхать» его как уникальное творение. Глупость выдаётся за мудрость, обман – за рассудительность, лень – за гениальность. Мир несовершенен и его приходится совершенствовать, как бог на душу положит.
   Художник начал разыгрывать перед Мазо второй акт тайной мистерии. Он осторожно извлёк из матерчатой сумки плотно обёрнутый полотенцем прямоугольный предмет, высотой не более 25 сантиметров, и стал пристраивать его на чёрном песке. Движения его были неторопливы и выверены.
   Алкоголик и сумасшедший сидели поодаль не шелохнувшись, не пытаясь даже сделать вид, что хотят помочь. Их лица ничего не выражали; ни любопытства, ни страха, ни радости, ни сожаления – пустота в глазах и глубоко затопленные эмоции.
   Наконец, соорудив из вулканического песка горку, художник прислонил к ней портрет и спросил ещё раз: - Открывать?
   Одним движением, но очень аккуратно, он стянул с портрета покрывало.
   Яков оглянулся на спутников художника. Они так же равнодушно продолжали взирать, но уже на Мазо.
   Яков сказал им: «А ми мэ парэсэ уна манэра комо куалькьер отро дэ пэрдэр эль тьемпо».
   Затем, глянув на портрет, улыбнулся художнику: - Какой же это портрет Босха? Это портрет Борхеса! Один к одному! Я даже предполагаю, с какой обложки какого тома ты его лепил.
   С точки зрения прилежного воспитанника и продолжателя учений Марксизма-Ленинизма и Научного атеизма Яков Мазо мог вразумительно объяснить, что случилось сразу, после его слов о пустом времяпрепровождении вокруг портрета Борхеса. Это мог быть обман зрения. Обман зрения – не чудо. Чудес не бывает. А при желании и в халтуре можно отыскать глубоко упрятанную гениальность. Подумаешь,  портрет аргентинского писателя! Таких Борхесов можно сколько угодно…
   Но Борхес ухмыльнулся и подмигнул Якову. Мазо от неожиданности по-лошадиному сильно передёрнулся и тряхнул головой.
   Лицо Борхеса, составленное из камушков, вылезло за пределы деревянной красной рамки. Большие глаза из кварцита, с приклеенными  внутри семенами азиатского кедра или арабского тополя, вдруг ожили, открыв Якову двери в душу портрета.
   Впервые Мазо пожалел, что невнимательно читал египетское евангелие и с насмешкой относился к тибетской «Книге Мёртвых», после изучения которых знания о трёх основных состояниях – Чикай Бардо, Хоншид Бардо, Сидна Бардо – не позволили бы ему опуститься до унизительного и разлагающего душу страха.
   Одинокий и беззащитный, вооружённый суррогатными познаниями и пластмассовым мечом научного атеизма, Яков лихорадочно подыскивал укромное местечко - куда бы смог спрятаться и переждать, пережить ужас увиденного.
   А раньше считал, что самый большой страх он мог испытывать лишь за своих близких. Ещё в возрасте семи лет, случайно, на улице, завидев похоронную процессию, мчался испуганный со всех ног к гробу, чтобы глянуть на лицо покойника и убедиться  - Бог миловал, не допустил Он и в этот раз, чтобы хоронили маму или папу.
   Много позже неприятности у детей или жены вгоняли Якова в ступор. Яков сознавал собственную беспомощность и желал одного – перегрузить все их беды на себя.
   Ему не сложно, приняв все тяготы на себя, бороться с ними в одиночку. Труднее вообразить, что  сын плотника, однажды пережив боль всего человечества, указал на истинную ценность духа, рождённого в сострадании. Только сострадающий не испытывает страха за себя.
   Яков впервые по настоящему испугался за собственную шкуру.
   Портрет подмигнул, и каменное лицо раскрылось в перспективе. Далеко в глубине, за левым глазом портрета, приветливо махал Якову рукой юноша очень похожий на него. Картинка стремительно приблизилась, и Мазо почувствовал, как юноша, больно ударив, пронёсся сквозь него. Яков обернулся и обнаружил юношу стоящим на чёрном пляжном песке в окружении художника, алкоголика и сумасшедшего. Был виден уголок светлеющего океана. Сильно закрывала обзор скала. Скала – это часть носа. Любому закоренелому атеисту было бы понятно, что Яков находился внутри портрета.
   Из-за скалы выглянуло бесполое лохматое существо, похожее на йети. Оно оглядело Якова, точно заветренный бутерброд, скорчило недовольную гримасу и, отвернувшись, уставилось на юношу.
   У юноши стекла с лица улыбка. Вдруг, осунувшись, он смиренно двинулся обратно. Яков был абсолютно уверен, что существо загрызёт юношу, поэтому стал кричать, размахивать руками, пытаясь предупредить его. Юноша не слышал или не хотел слышать.
   Мазо тронули за плечо, Яков  обернулся и увидел за спиной много людей. Все лица были хорошо ему знакомы. Это были люди, которых Мазо в своей жизни обманывал не раз, которым приносил неприятности и страдания.
   «Время - платить по долгам» - пробурчало существо и одним прыжком преодолело скалу.
   « Мне нечем платить».
   « А душа?» - удивилось существо, пробило рукой грудную клетку Якова и вытащив оттуда сердце, бросило его на чашу весов. На другой чаше, в противовесе, лежало перо птицы.
   « Сердце всегда тяжелее пера!» - крикнул Яков.
   « А душа?» - вновь спросило существо.
   Чаша с сердцем опустилась к земле.
   « Я умер? Верните сердце. Зачем вам сердце?»
   « А душа? Время - платить по долгам!» - существо достало маникюрные щипчики и начало откусывать крохотные частицы от сердца.
   Мазо почувствовал острую боль в плече и грудине.
   Обиженные, когда-то обманутые и оскорблённые им люди, стали толкаться и жадно протягивать к существу руки.
   «Хватит на всех», - сказало существо и положило в первую попавшуюся ладонь кусочек плоти Якова.
   «Довольно! – сдался Мазо. – Прекратите!  Не могу! Ещё не готов!»
   « Ты уверен, что когда-нибудь будешь готов?» - поинтересовалось существо.
   « Уверен! Только дай возможность вернуться!»
   Очень медленно и неохотно юноша вернулся в портрет. В осунувшемся лице  читалось отчаяние и глубокое разочарование Яковом.
   « Прости меня! Обещаю, что всё исправлю! – смалодушничал тогда Яков. – Вот увидишь! –  клялся он, лишь бы вернуться скорее на чёрный песок пляжа.
   Юноша, должно быть, понимал,  сколь неискренен с ним был Мазо из-за животного страха, сковавшего Якова.
   Мазо был не готов расплачиваться вечно за то, что ухитрился одолжить в течение короткой жизни. Неимоверно выросли проценты. Грехи всегда стоили дёшево, но обходились безумно дорого, как бы рационально Яков ими не намеревался пользоваться.
   Юноша прошёл сквозь Мазо. Получив долгожданный пинок, Яков выпал в светлеющую твердь сырого пляжа.
   Накрапывал дождь в первое утро календарного лета.
   Художник укладывал портрет в тряпичную сумку.
   Алкоголика и сумасшедшего Мазо не увидел.
   Художник точно угадал мысли Якова и сказал:
   « Они завтракают у сеньоры Моники Сабья – в подвальчике магазина сувениров возле Дании- Парк. Данос ой нуэстро пан дэ када диа и пердона нуэстрас офенсас, комо тамбьен нонос дэхес каэрэн тэнтасьон и либранос дельмаль. Амэн. Сегодня, кажется, её очередь. Извини, тороплюсь. Я должен ещё одно дельце замутить. Вопросы есть?»
   « В отличие от тебя, я так много должен, что проще – убедить себя, что я никому ничего не должен. Си мэ убъеран абизадо антэс»… (Если бы меня предупредили раньше.)
   «Я предупреждал: Lo cierto es que vivimos postergando todo lo postergable, tal vez todos sabemos profundamente que somos inmortales y que tarde o temprano, todo hombre hara todas las cosas y sabra todo». ( Да, все мы живём, откладывая на потом всё, что можно отложить; вероятно, в глубине души, мы все знаем, что мы бессмертны и что рано или поздно каждый человек сделает всё, и будет знать всё.)
   «Это Борхес?»
   «Не важно. Лучше вообрази: пройдёт немного времени, люди доведут до ума искусственный разум и возомнят себя богами, как некогда, кто создавал биоробота- человека, и поймут, что и у наших богов были свои Создатели, а Создателей, в свою очередь, слепили тоже существа, возомнившие себя богами. И эта цепочка бесконечна. Поймут, но будут поздно, потому что человек исчерпав ресурсы, спишет себя в архив.
   Господь предупреждал: «Не создай себе кумира». Тебе проще надо относиться к увиденному и избавиться от религиозных архаичных предубеждений. Ведь стоит мне переставить один камешек в портрете и это лицо превратиться в мёртвую кучку камешков. Как ты думаешь, бог я или червь? И где обустроен ад? Там – в вечности или здесь – в мгновении жизни?»
   « Бла-бла бла!»
   « Зря ты так иронизируешь. Камушки – те же диоды и триоды, построенные на материнской плате Гизы. Я исходил из того, что камень обладает самым мощным информационным полем. Мы немного  знаем, какое оружие изобрели  против себя и назвали его компьютером. Мы ничего не знаем о том искусственном разуме, из которого наши предки выстроили храмы, как предупреждение, своим потомкам.
   Тот незнакомец, который нарисовал мне схему построения Портрета, я полагаю, был кем-то вроде мастера-наладчика из древней ремонтной службы «Философский камень – Гарант». Ну помог он мне сконструировать ноутбук в качестве Портрета, научил нажимать кнопку запуска. А дальше что? И какую цель преследовал? Хотел предупредить, что игры с гигабайтами к добру не приведут? Так это всем хорошо известно. А если известно, да ещё нас и напугать пытаются, то мы наплюём на предупреждения и назло себе постараемся быстрее уничтожить себя».
   Художник перекинул через плечо сумку. Мазо прошептал: «Никуда ты не денешься. Уходить с портретом тебе уже поздно. Пришло время отдать его в надёжные руки».
   Но художник не расслышал шёпота Якова. И последние его разглагольствования были по поводу того, что на нашей грешной земле примитивный разум пожирает более организованный разум предшествовавшего поколения, что какие-то идиотские микрочипы, как вирусы, проникают в информационное поле Вселенной, заражают её, плодят раковые клетки. «А мы радуемся: прогресс, НТР, новые технологии. А я скажу, невозможно изобрести что-либо, не взяв это из информационного поля Вселенной. И если взял, то надо вернуть! Вот мы и возвращаем. Сперва извращаем, потом возвращаем и наносим ему серьёзные увечья. Страшно, ой как страшно…»


                2.



   Вот, собственно, и всё, что смог рассказать Яков Мазо о Портрете Босха, Борхеса или, проще сказать, о  Портрете одного знакомого, сотворённого из минералов неизвестным питерским художником.
   Ни художника, ни алкоголика, ни сумасшедшего больше Мазо не увидел. Утром он улетел чартерным рейсом в Москву. И, как он объяснял мне, без того хватило ему впечатлений на всю жизнь, чуть умом не тронулся от тех минутных видений.
   Мы сидели в маленькой кухоньке в его трёхкомнатной квартире и пили растворимый кофе.
   По моему  первому впечатлению он самонадеянно успокаивал себя, когда говорил, что чуть не тронулся умом. Признаки психического расстройства уже проявлялись отчётливо в его неожиданных  и замысловатых высказываниях. Он будто забывал, о чём рассказывал минуту назад, и доверительным шёпотом раскрывал мне жуткую вселенскую тайну:
   - По еврейскому, в первый день месяца Нисана, по египетскому, в двадцать девятый день Фамелофа, а проще говоря, Двадцать пятого марта по римскому календарю Бог создал небо и землю, мрак и воды, дух и свет, и поразившись величию содеянного, установил строгие границы для своих фантазий. И дал этому седьмому творению первого дня имя – Сутки, то есть Время.
      Пошёл отчёт, начался процесс пожирания. Все последующие пятнадцать Его творений – это ничто иное, как кормовая база для Времени, включая вирусы интеллекта, которые, как самая организованная сила, стоят на вершине жизненной цепочки.
   Я терпеливо выслушивал его бред до поры, пока не решил, что пришла моя очередь объяснить Якову чем он страдает и кое что ещё.
   - Гасконца алкоголика зовут Бенедикт Базье, - прервал я неожиданно Мазо, когда болтовня увела его так далеко, что он напрочь забыл, по какой причине я терял на него своё драгоценное время.
   Он уставился на меня, часто моргая, будто заново знакомился со мной:
   - Да, - неуверенно произнёс Яков,- кажется, Бенедикт. Точно, Бенедикт. Да, определённо, его звали Бенедикт. Но откуда тебе известно? Странно, очень странно.
   - А жену Бенедикта зовут Мартина. Она не француженка, она – немка, родом из Ганновера.
   - Ты был с ними знаком? – предположил Мазо.
   - Точно так же, как с тобой. Вы для меня – звенья одной цепи, где всё начиналось с глупой шутки, и закончилось вакханалией суеверия и необразованности. Нужны подробности? Пожалуйста.
   Я с садистским предвкушением выложил ему правду об истории возникновения мистического портрета:
   «Впервые я увидел Бенедикта в ресторане отеля Дания-Партк.
   Обычно, по утрам, все туристы, обитавшие в Дания-Меджик – соседнем здании одного отеля – переходили через улицу, чтобы позавтракать в Дания –Парк. А обеденные столы для двух отелей всегда накрывались в ресторане Дания-Меджик. Так мы, состоявшие на полном пансионе, гостили раз в день у соседей. Не совсем удобно, но для отеля в четыре звезды вполне оправданно.
   Бенедикт с семьёй занимал столик в правом дальнем углу зала, рядом с кофейным аппаратом.
   Чтобы насладиться ароматом утреннего кофе, надо было набрать побольше воздуха в лёгкие и пройти сквозь завесу газов, которые свободно и звучно выпускал глава французского семейства.
   «Конюшня», которую устроил Бенедикт, не тревожила ни жену, ни детей. Наоборот. Он приподнимал ягодицу, издавал вслед каждому кофеману громкое и трескучее приветствие, семья веселилась, а Бенедикт шутливо грозил пальцем детям, мол, не смейтесь над незнакомцами, в них тоже есть газы.
   На третьей попытке добраться до кофемашины, я не сдержался и выдохнул на француза:
   - Сеньор, хочу тебя поздравить: пердяка ты отменный, то есть, пердун ты грозный. Но гнусность не в том, что ты отравил завтрак всем отдыхающим. Ты красуешься художественным, как тебе кажется, пердежом перед детьми, и своим вонючим примером воспитываешь в них ещё больших засранцев, чем ты. Короче, ещё раз пёрнешь, и я тебе кучу навалю на середину стола. У меня всё! Теперь замри и подумай, как тебе лучше сдерживать газы в общественных местах.
   Я гордо проследовал к своему столику и, перед тем как выпить кофе, с чувством выполненного интернационального долга, подмигнул напарнику, с которым мы после завтрака должны были определить приоритеты нашей деловой поездки к бизнесменам Пуэрто де ля Круз.
   Напарник в ответ лишь ухмыльнулся:
   - Зря ты, Борис, накинулся на семью.
   - Почему зря? - возмутился я. – Надо учить элементарному  этикету  прогнившую западную интеллигенцию.
   - Во-первых, этот мусье ничего не понял, так как русский язык здесь – экзотика. Во-вторых, я не уверен, что вонь распространяет именно он, мне кажется, этот гнилой запах идёт из кухни. В-третьих…
   - В-третьих, - подхватил я, - кто громко пукает, тот пукает без запаха. Вонючий пук не слышен. Знаю, всё знаю, но выразить своё возмущение иностранцу был обязан.

   Весь день растворился в переговорах с местным владельцем двух супермаркетов. Курили лёгкие сигары, пили кофе, потели, играли в кости, снова пили кофе. С мучительными коликами в животе пережили сиесту. Андрей, напарник, уснул прямо в кресле и я притворился, что не знаю языка, что попал в мир чужих, непривычных звуков, лишившись переводчика. Ещё час владелец двух супермаркетов остервенело размахивал перед моим лицом руками, пытаясь  в  чём-то убедить себя, и попутно выучил два русских слова: «задолбал» и «косоголовый».
   В шестом часу вечера он разбудил Андрея, поприветствовал его попутно заученными словами, и напарник сразу отказался от ужина, сославшись на лёгкое недомогание.
   В общем, в семь вечера мы были уже в отеле. А там, совершенно верно, поджидала нас с полицией мадам Мартина.
     Полиции я дал исчерпывающие показания, и напарник подтвердил, что с мсье Бенедиктом никогда ранее не был знаком, что в ресторане пожелал ему лишь приятного аппетита и долгих лет жизни, как принято у нас в России приветствовать незнакомцев, прохожих, а так же  детей, собак, кошек, беременных женщин и глав районных администраций.
   Ближе к полуночи нас отпустили. Андрей кинулся утешать богатую вдову, - он всегда был нацелен на вдов, как убитый горем и безоружный источник достатка и беззаботной старости, - а я, по старинной русской традиции, решил навестить Бенедикта, чтобы проститься и покаяться перед трупом – на всякий случай.
   В морге, - если это культурное заведение вообще можно назвать моргом, - было пустынно и тихо. Я пролез в окно, хотя можно было свободно войти через дверь абсолютно незамеченным.
   Бенедикт лежал не в «пенале», но на «разделочном» столе, подготовленный к судебно-медицинскому вскрытию.
   Я свободно приподнял его руку, с удивлением отметив, что труп не казался остывшим или окаменевшим, и сказал:
   - Прости, товарищ! Я был неправ. Ты – нормальный пердун, как все люди. Например, австралийские овцы пропередели насквозь озоновый слой – мне об этом надо было думать, а не подозревать тебя в нанесении невосполнимого ущерба окружающей среде. Что я ещё хотел доброго и вечного сказать тебе на прощание?
   Но я не успел. Рука Бенедикта вдруг дёрнулась, он открыл глаза, вскочил на ноги и уставился на меня.
   - Живучий, пердяка! – придя в себя, похвалил я Бенедикта.
   - Грасьяс, - сказал Бенедикт, -  компредо кэасэр аора.
   - Тебе к жене сейчас нельзя, - предупредил я, - там временно занято. Знаешь что? Ты тряпочкой прикройся и подожди немного здесь, а я схожу и всё улажу.
   Он не стал слушать. Выскочил голышом в окно и тут же слился с парковой зоной. Тихо было и страшно. Я очумело постоял ещё минут пять в столбняке и потом направился в отель.
   До конца командировки полиция нас больше не тревожила. Лишь однажды явился молодой человек, – совсем наивный мальчишка, даже по меркам испанской юриспруденции, - задал несколько бестолковых вопросов, типа, «как часто мы бываем в Марокко, давно ли в Сербии запретили каннибализм, можно ли в чужой стране нарушать законы, как в своей, почему русские всегда начинают и проигрывают?» и, занеся наши ответы в большую бухгалтерскую тетрадь, остался довольным.
   На последний вопрос, помнится, я дал конкретный ответ: «Кроме двух основных, у нас ещё есть и три вспомогательные беды – судья, комментатор и сборная России по футболу.
   С этим мальчишкой я вновь встретился через года полтора. Я уже давно забыл о Бенедикте - столько произошло изменений в жизни. Андрей незаметно переехал жить куда-то в Европу, исчез из фирмы тихо-тихо и больше не интересовался нашими общими делами. Не живой, не мёртвый, просто без вести пропавший. Был, и не стало, а дела без него шли так же плохо, как с ним.
   А тут - мальчишка полицейский. Кто меня, командировочного, обнаружил первым  в кафе на Plaza del Charco. Он заговорил со мной, как со старым приятелем. Похвастался, что высоко взлетел  по служебной лестнице, напомнил, что хорошо провёл первое своё дело о краже марокканцами трупа французского бизнесмена Бенедикта, и что выучил несколько русских слов и выражений.
   - С какой целью? – спросил я. – Конкель фин?
   Он ответил, что имеет должность в местной полиции, при которой может позволить себе заказать собственный портрет и повесить его на стену в рабочем кабинете, рядом с портретом королевской семьи. Но портрет ему нужен необычный. Чтобы не тускнел, не выцветал на солнце и не трескался от влаги. Портрет на века! Например, из камня!
   В Пурто де ля Круз появился талантливый русский художник, которому он хотел бы заказать портрет. Но тот русский плохо понимает классический испанский, или делает вид, что плохо понимает? Во всяком случае, избегает встреч.
   - Какие русские слова и выражения ты выучил? – поинтересовался я.
   - Задержан, пилят такой! Давай, шевели помдорами! Сгною, мраз! Мне всё поку… покую! Мостовой, царь, пас пинай! – красиво продекламировал мальчик.
   - Понятно. Все слова и выражения – из полицейского справочника-путеводителя. Ты теперь знаешь много больше, чем носители русского языка. Я тебе не помощник.
   Но молодой карьерист по имени Алехандро, не слизывая улыбки с лица, по-дружески намекнул, что имеет все основания посадить меня за решётку. У него есть свидетели и документальные подтверждения, что три года назад я и мой коллега Андрей сперва утопили сеньора Бенедикта, а затем, чтобы уничтожить улику, выкрали труп вышеуказанного сеньора. Мотив убийства до сих пор плавает на поверхности – русские бандиты намеревались завладеть через вдову Мартину средствами и имуществом Бенедикта Базье. Что русской мафии, то есть нам, удалось с успехом осуществить. Полиции так же известно: сеньор Андрей Головкин в настоящее время, являясь сожителем сеньоры Мартины, завладел капиталом в несколько миллионов евро.  (Он сказал локоэуро).
   Мне было приятно узнать от Алехандро дель Боско, что бывший напарник всё же утешил долгожданную вдову.
   Путь нам был обозначен один, но каждый по нему продвигался своей, характерной поступью.
   Я подчинился Алехандру, предвидя, что в Пуэрто де ля Круз мне придётся по делам побывать ещё не раз. Но потребовал у него ключи от квартиры, которую полиция обычно использовала в программе по защите свидетелей и которая пустовала уже лет шесть. Заказ Алехандро секретный и всё должно быть по-взрослому!
   На следующий день Алехандро вручил мне ключи от  квартиры и свою фотокарточку, где он с сигарой в зубах стоял на фоне канарской пирамиды.
   - Если нужен будет материал для портрета, я обеспечу, - сказал он.
   Фотокарточку полицейского я конечно потерял почти сразу, как терял всё, что заталкивал в набедренный карман джинсов.
   Два дня валялся на диване в «явочной» квартире, смотрел стыковые матчи чемпионата мира по футболу, проедал деньги Алехандро, а на третий день взыграла совесть, и я пошёл на площадь искать этого долбанного художника.
   Их там, талантливых, с мольбертами повылезало больше, чем дождевых червей после ливня.
   Я подходил к каждому и на родном языке спрашивал:
   - Добрый вечер! Не надоело рисовать унылые иностранные рожи?
   Павел действительно прилетел из Питера. Школу в России он прошёл замечательную и многими манерами письма владел свободно, как столовыми приборами в студенческом общежитии.
   - Портрет Босха? – удивился он. – Почему именно портрет Босха? Давай, я тебе на жопе нарисую Ленина и Сталина?
   - Мне из камней нужно.
   - Из камней сложнее, потому что при ходьбе ягодицы скрипеть будут.
   - Только из камней, таково условие, но Его фото я потерял.
   - Чьё фото? Иеронима Антониссона ван Акена из Хертогенбоса?
   - Боска. Я про Боска говорю.
   - Я понял. В двух своих картинах он использовал автопортрет. Я лицо его прекрасно помню.
   - Так вот, он просил передать, что на днях посыльный принесёт тебе камни, короче, материал, из которого ты слепишь портрет.
   - А сам он не придёт? А сколько вам лет? Нет, интересно было бы увидеть разложившееся лицо. По картинам я Босха помню только в профиль.
   - А я тебе его в фас нарисую, - и нарисовал как умел, условно под цифрами обозначив нос, глаза, лоб, уши, рот, сигару.
   Павел повернул листок на девяносто градусов:
   - Если посмотреть на лицо Босха в профиль, то, наверно, похож.
   Я художнику вручил ключи от квартиры, поскольку мне надо было завтра лететь на континент и, помятуя, что деньги Алехандро пропил и проел, предупредил Павла, чтобы тот до моего приезда будущую картину никому не отдавал.Я отвечаю за неё головой, поскольку явлюсь официальным представителем заказчика и эксклюзивным дистрибьютором поставщика.

   В Пуэрто де ля Круз мне удалось вернуться  только через три месяца, благодаря старому приятелю, напарнику и подельнику Андрею.
   Мне не терпелось разыскать «миллионера», чтобы, глядя в глаза, воззвать его к совести и попросить немного денег.
   «Ты же знаешь, Андрей, мне никогда не жилось хорошо, но так плохо мне никогда не жилось».
   Я искал его на юго-западе Франции, а нашёл на северо-востоке Испании, в летней резиденции Всемирной ассоциации гомосексуалистов, городке Сиджес. И Андрею там было теплее, и Мартине спокойнее: если изменит ей, то – не с бабой, слава богу!

   Вид с веранды большого дома открывался на море. В саду множество гипсовых скульптур, две облачены в железные доспехи конкистадоров. Длинная аллея, по левую сторону которой в строгой геометрии красовался бассейн, упиралась в белёные стены домашней часовни. Католическая часовня не совсем  гармонировала с вероисповеданием православного атеиста, но замаливать ему свои грешки не мешала.
   - Зато из спальни «железки» не видно, - хвастался Андрей, - грохот проходящих составов создаёт иллюзию партизанских боёв в горах. Так и живу: смотрю на часовенку и вспоминаю рассказы деда о том, как он в Великую Отечественную вражеские поезда под откос пускал.
   - Никто не забыт и ничто не забыто, - вторил я, попивая Сангрию, сильно разбавленную апельсиновым соком. – Твой дед, ненароком, солдат Франко не обижал? Один молоденький потомок, родом из Пуэрто и в высоком полицейском чине, очень интересовался тобой. Может, мести хотел, может, справедливости?
   - Денег он хотел, как и ты, - вяло отвечал Андрей. – Не такой  он молоденький, ему было сорок два.
   - Было?
   - А в скупости и рачительности не уступал глубокому старцу. Помнишь, Боря, тоннель, сразу за границей Андорры во Франции? Стоимость проезда через тоннель восемь евро. Молодой решил сэкономить и поехал по объездной, горной дороге. Узкой, как козлиная тропа. Видимо, там опять его начала душить жаба. Правда, двести метров свободного падения ни ума, ни денег, ни здоровья ему не прибавили, но, сократив дистанцию пути, он значительно сэкономил время… отбывания на грешной земле.
   Я вот, например, езжу строго по платным автомагистралям.
   Это с ним случилось полмесяца назад. А за два дня до автокатастрофы Алехандро дель Боска гостил здесь, у меня.
   Поэтому не напрягайся – свою версию о наших с тобой корыстных намерениях он озвучил.
   - Провидение избавило меня платить Алехандру по долгам, - повеселев, резюмировал я.
   - Не думаю, - решил Андрей немного поиздеваться надо мной: - Случайность – это чётко выверенная и грамотно созданная комбинация, результат которой в, данном случае, осчастливил всех, кроме создателя комбинации. Больше двух счастливых случайностей кряду должны настораживать. Поверь, дель Боска был не простачком. Иначе до высоких чинов не дослужился бы. Непреднамеренные случайности в его работе исключаются. И если он заказал собственный портрет из минералов, то за этим кроется нечто важное, которое имеет свою конечную цель, но пока не подвластное нашему  пониманию.
   Кстати, Алехандро с первого дня знал, что Бенедикт жив. Следил за ним очень внимательно. Он показывал мне запросы и докладные записки из разных стран. Так-то, друг мой Боря.
   У тебя есть соображения, для чего дель Боска хотел использовать бывшего мужа Мартины? Вот и я не знаю.
   
   Мартина показалась мне счастливой женщиной. Она жила с Андреем не напрягаясь. Жила в своё удовольствие и в угоду потаённым долгое время намерениям – жить только в своё удовольствие и приучить мужа к тому, чтобы он посвятил свою жизнь созданию ей комфорта и удовольствия.
   Выйдя к нам с полным подносом, она выпалила разом на меня заученное приветствие:
   - Спасибо, Борья, ещё хочу, спи на мне, дети не слушай, намокла, лизай меня всю, не жалей, Андрэ очень меня, я очень Андрэ, любов до гробов, деньги – говно – деньги, любов – любов.
   С ней было о чём поговорить. Уникальная особь, редчайшая женщина уже потому, что деньги считает говном и говно мерит деньгами.
   - Ну, ты и Сухомлинский! – восторгался я Андреем. – Порадовал, ценю!
   - Это она при тебе бессребреница. А уедешь, она выставит мне счёт за каждую надкусанную галету.
   - И как ты расплачиваешься?
   - Известно как – в строгом порядке и в соответствие с заученными ею русскими словами и выражениями. Но пара бутиков испанской обуви и клуб элитных вин, открытых где-нибудь в Коми-Пермякском округе, может быть покроет затраты на нежданного гостя?
   Не буду подробно описывать, как мне пришлось отрабатывать надкусанные галеты, как я носился по северным посёлкам нефтяников и убеждал чиновников местных администраций переобуть население в лучшую испанскую обувь, и насильственно повысить уровень культуры пития.
   Чиновники, конечно, охотно и бесплатно переобулись, приноровились водку запивать вином деномасьон де ориген из ковша, но разрешительных документов не выдали.
   Всё-таки лучше водки напитка не было, и нет, а после первой бутылки не так уж и важно, в какой обуви сосед топчет ягель.
   В общем интервентный замысел – обуть и споить всю страну – опять не удался. Кстати, я этой мыслью был терзаем сразу после пересечения российской таможни, когда треть двадцати тонной фуры с вином передал в виде благотворительной помощи детскому интернату, а сорок мешков обуви списал как строительные материалы для укрепления береговых откосов.
   Неважный из меня получился экспедитор и переговорщик. Андрею не надо было кочевряжиться, выдумывать комбинации по захвату российского рынка, а просто дать мне денег и отпустить с богом, освятив спину трёхперстным крестом.
   Я вернулся в Пуэрто де ля Круз сильно отравленным придорожными забегаловками и злым, потому что возле Плайа Хардин споткнулся и повалился на фаллические кактусы с человеческий рост. Это было глубоко символично. Я видел в глазах людей озабоченность и сострадание, но все они были на стороне  кактусов. Фаллические кактусы – достопримечательность города, а я – надутый неуклюжестью и мелкопакостным вандализмом  пузырь. Сравнение явно не в мою пользу.
   Выщипывая из себя иглы, повизгивая и приговаривая: «Todo lo que endurece, desmoraliza!», я ввалился в «явочную» квартиру: «La mia fue un viaje infernal. Casi me muero».
   И тут же получил от неизвестного в ответ: «Mandarlo al carajo! Conforme?»
   «Gracia. Es que he entendido la forma de la palabra y no lograba captar la realidad significada»
   «Lo vuestro es mucho mas simple».
   «Que bien que el procedimiento es tan sencillo! Pero haga el favor de decirme, donde esta этот  пинтор вонючий?»
   «El pintor? Tiene un olor muy desagradable ahora».
   «Como?»
   «Pues. Ha matado, menos mal».
   «Весело у вас тут!»

   - Это был, разумеется, сумасшедший бизнесмен? – прервал меня Яков Мазо. – Он же не знал истинной истории. Я никакого художника на пляже не убивал. Я только слегка ударил того по затылку, чтобы забрать портрет. Мне казалось, что художник сам этого хотел.
   - И где же теперь мой заказ?
   - У меня. Только… портрет не работает почему-то. Думаю, что не хватает фрагмента… щеки.
   - ???
   - Видимо, впопыхах я не заметил, как отклеился один камушек, или художник успел оторвать и припрятать?
   - Успел. Когда дель Гато или сумасшедший, как ты  его называешь, обнаружил на пляже Павла, он сразу восстановил ход событий, и тебя вычислил, и недостающий камушек, зажатый в кулаке художника, нашёл.
   - Он у вас? Отдайте! Мне очень нужно! Это важно! Вы не представляете, как это важно!
   - Уверен? А вот дель Гато, например, считает, что один недостающий камушек ничего не решит.
   И я продемонстрировал Якову ещё одно доказательство их коллективного помешательства – диктофонную запись, которую я сделал, прощаясь с сумасшедшим бизнесменом.
   Я долго не мог разобрать и обнаружить логическую цепь рассуждений дель Гато. Каким-то нагромождением испанских слов защищался он от меня.
   Дель Гато говорил, степенно вышагивая по «явочной» квартире:
   - Малое сокрыто в большом; большое – в огромном; огромное – в бесконечном; бесконечное – в малом.
   Один день и тысячи лет – мгновенье. Расстояние между рождением и смертью и между смертью и вновь рождением – мгновение.
   - Этому бреду есть какое-нибудь объяснение? – пытался определить я степень его помешательства.
   - Посмотрел мелодраму, прослушал грустную мелодию и расплакался – вот и подступила старость! Сделался сентиментальным. Больше вспоминаю, чем планирую. Впадаю в детство, поскольку с годами острее чувствую свою беззащитность перед миром.
   - Не такой уж ты сентиментальный, -успокаивал я, - если наглости хватило послать меня ко всем чертям!
   - Я тебя боюсь, потому что сразу тебя узнал. Это твой портрет Павел сотворил из камней?
   - Не уверен. (Вернее, я спросил: « Es cierto? Insistis?» Это точно? Вы настаиваете?)
   - Свидетельство находится в руках того русского, который ударил камнем по голове Павла. Мне можно верить, мои предки знатного рода.
   - Слышал. Из отряда кошачьих. Ловко лезли на стены мадридской крепости, за что испанский король наградил освободителей фамильной кличкой – коты.
   - Я был богатым. Я был бы богатым, но сам себя наказал. Мне не надо было разглядывать ваш портрет. Но взамен я получил больше, чем деньги.- надолго замолчал, и вдруг  стал пересказывать Новый завет. Потом опять задумался и сделал собственный вывод:
   - На самом деле всё было не так, как апостолы рассказали нам . Это были их фантазии. Но мы поверили и молитвами превратили их фантазии в историю. То, что не было, стало догмой. То, что было истиной, превратилось в сомнение. Не существует достаточных опровержений, что Иисус – сын Божий, и я опровергнуть не могу, потому что я видел Его!
Я встретил Его в пустыне, и Он сказал мне: «Нет более самонадеянного и спесивого существа, чем человек. Едва придумает он, что Отец Небесный простил ему грехи, как тут же нагрешит всемеро больше и сильнее. Все  думают, что Отец наш возьмёт под защиту именно его – как существо особое, отличное от всех. Но все мы одинаково любимы Отцом.
   Мы давно привыкли и притерпелись к благой любви Отца и требуем от Него ещё большей и обособленной любви. А если не получаем, то пытаемся пугать Его сатаной, не зная главного, что не было никогда в армии Отца Небесного ни падшего ангела, ни Мастемы, ни Сатаны, ни Вельзевула, ни дьяволов искусителей. Не было и не могло возникнуть зло в бесконечной любви Отца.
   Сатана – это гордыня человеческая. И выдумал человек Сатану, и поселил в себя, чтобы оправдаться на Суде Божьем за животные поступки свои, за неверие в Отца, за грязные помыслы и сотворённое зло.
   Отец прощает всех. Отец любит своих детей одинаково и ошибки их принимает как свои ошибки. И верит в детей своих, как верит себе.
   Только вера имеет значение и силу. Любовь рождает веру, а вера творит любовь, продлевает жизнь, прибавляет к большому малое и возвращает радость опечаленной душе. Вера – живительный источник, свет яркой звезды, указывающей путь заблудшему страннику. И надо идти!
   - Я склонен считать, что в пустыне ты встретил не Иисуса.
   - Кого же?
   - Святого Бенедикта. У тебя фантазии ортодоксального бенедиктинца, произведённого в десятом веке.
   - Ну и что? Какая разница? Когда мне было полтора года, я влез на подоконник и вывалился из окна третьего этажа, но в последнее мгновенье меня за ногу поймала родная тётка. Она – не Бенедикт и не Иисус. Но ведь каким-то высшим силам надо было, чтобы я не выпал из окна?
   И теперь не только мне надо, чтобы я ещё раз увидел портрет, - тогда он передал мне камешек в виде крохотной пирамидки: - Я сумасшедший, но я не дурак. Я понимаю, что жертвовать жизнью, чтобы потрогать живого Христа, так же глупо, как продать вечную душу за мгновенье земной славы.
   Но что-то во мне жаждет вновь притронуться к портрету, так же, как вновь встретиться с Ним. Пусть это будет стоить мне жизни. Мне очень надо! Мне очень, очень надо ещё раз!...

   Я выключил диктофон.
   Яков Мазо, до это тревожно слушавший испанскую речь, - бурлящую и быструю, точно река на горных перекатах, - вдруг схватил меня за руку:
   - Мне тоже очень надо! – спокойно и требовательно сказал он. – Я услышал, что вы забрали недостающий фрагмент? Мне очень, очень надо!
   - Вы все с ума сошли, - решил я. – Что важного вы могли разглядеть в горстке камней?
   Этого не объяснишь. И не поймёшь, пока сам на себе не испытаешь.

   Портрет довольно тяжёлый. Он стоит у меня в зале, на книжном стеллаже. Горка камешков, склеенных между собой в хаотичном порядке. И в этом видится главная мистерия. Портрет совершенно не похож на меня, но если долго и пристально всматриваться, то возникает зудящее желание принести из гаража, где я надёжно спрятал – преже всего от себя – недостающий минерал и прилепить его к щеке на портрете.

   - Я сумасшедший, но я не дурак, - убеждал бывший бизнесмен.
   - Мне тоже очень надо, - жалобно скулил Яков.
   А я – дурак, и мне ничего не надо.
   Портрет всегда находился в поле зрения. Склеенный из случайных встреч, недомыслий и веры в чудесное завершение вечно весенней сказки то ли о камне, то ли о потере.
   Я человек не творческий, толстокожий и аморфный. Таким должен быть врач: излечить – не излечу, но от мук попытаюсь избавить.
   Впрочем, избавлять некого. Мазо наведывался ко мне раз пять. С каждым новым приходом его жажда окунуться в портрет ослабевала, пока совсем не расплескалась на другие интересы. Надо было существовать и зарабатывать на жизнь.
   Вскоре я узнал, что Яков Мазо тихо умер во сне. С вечера он написал записку из двух слов: «Избавился. Благодарю».
   От чего он избавился? От жизни? И кому была адресована благодарность?
   Что он мог испытывать, увидев портрет на малом пляже Мартеньянес. Никто из свидетелей не стал стал рассказывать об откровениях, запущенных в них из пустых глазниц портрета неизвестного.
   Как-то во сне Яков Мазо явился ко мне. В шестой раз. Он равнодушно глянул на портрет, взял в руки гитару и запел: Всё дело в том, что верую в дорогу. В знакомый дом, в шиповник у ручья. За лесом – дом. Внутри горит свеча. И женщина читает книгу – слава богу.
   Вся правда в том, что там меня не ждут. Мои фантазии, бывает, утомляют и тех, кто обо мне ещё не знает, настраивая под меня уют.
   Весь смысл в том, что…

   Утром я отправил электронной почтой письмо Андрею с просьбой о срочном вызове меня в Испанию, и позвонил в отель Дания-Парк:
    «Абитасьон синько уно серо уно, дэсокупадо? Подрия эсперар? Я еду.


                3.

   … после дождичка. В четверг, ближе к вечеру, явился Пётр Петрович и опять всех разоблачил.
   В фойе библиотеки засвидетельствовали его присутствие пять граждан. Трое были постоянными слушателями, ещё один, прознав понаслышке о смелых высказываниях Петра Петровича, прибывал с целью пристальнее разглядеть аудиторию слушателей, а последний оказался случайным прохожим, заскочившим по малой нужде в бесплатный туалет, и остолбеневшим потом на выходе, в дверях, с разинутым ртом и не застёгнутой ширинкой.
   Пётр Петрович, сперва, говорил мало и приземлено, будто устал от непонимания и недоразвитости своих учеников.
   Разоблачения хоть и касались конкретных вельможных лиц, но в данный момент у постоянных слушателей жажду крови и желание мести за свои не сложившиеся судьбы не вызывали.
   В первые минуты вяло формировались у Петра Петровича мысли и идеи, через силу рождались слова. Он часто останавливался в унылой задумчивости, проталкивал руку в полевую сумку на бедре, скатывал мякиши, и затем так же сосредоточенно и долго сосал хлебные шарики.
   Театрально длительные паузы не поддавались расшифровке даже его поклонникам. Лишь смутно предполагалось, что, тем самым, Пётр Петрович хотел сказать: «Еда – это самая интимная вещь. Мистерия. Таинство. Вот он - я, весь оголился перед вами, хотя и одет не по-летнему: в стёганый ватник и зимнюю шапку-плевок».
   Под конец тягомотного выступления он сказал:
   - Много стало химии и мало любви. Я написал заявление и хочу с ним вас ознакомить. «Заявление. В связи с тем, что Президиум Верховного Совета собрался тринадцатого числа, а после этого у меня в жизни  начались неприятности, я Верховный Совет отменяю.
                Пётр Петрович».
   
   - Верховный Совет? – первым выпал из столбняка случайный прохожий и начал судорожно застёгивать ширинку на штанах. – Какой Верховный Совет? Советской Власти уже двадцать лет не существует!
   - Советской Власти нет, а люди остались, - вступился за Петра Петровича один из постоянных слушателей по фамилии Ушкин. – А если остались люди, то и человеческие пороки никуда не исчезли. Привычки умирают последними.
   - Идиотизм! – удивлённо развёл руками прохожий. – С виду, вроде, нормальные люди, а слушаете  бред какого-то «малахольного». Вам не стыдно?  Отнимаете время у сумасшедшего, когда ему давно пора на процедуры в дурдом!...
   Но осёкся на последнем слове, поскольку угадал по выражениям на лицах оппонентов, что следующий веский ответный довод отвесят ему в глаз или челюсть.
   - Впрочем, не моё дело, - поражаясь своей безропотности, согласился прохожий и остался стоять на месте.
   Ушкин принял от любителя посещать бесплатные туалеты извинения в завуалированной форме, но окончательного удовлетворения не получил. Не известно как другим, но ему и правда хотелось кого-нибудь ударить. Дела его обстояли так:
   с работы уволили; влез в долги, которые не вернуть пожизненно; жена терроризировала, закатывала истерики, находя Ушкина  дрыхнущим после одиннадцати дня.  И самое страшное,  что все знакомые как-то выживали, обеспечивали свои семьи. А у него - никаких просветов, полный криндец.
   Одна надежда – на Конец Света. « Всем сообща – не так обидно, не так муторно, как заквасилось и затвердело у него на душе». Лишь Пётр Петрович своими разоблачениями временно избавлял от душевного гнёта и вкачивал вместо этого идею о порядочности и величии духовного сознания, которое могло возродиться только из материальной нищеты.
«Духовное богатство вечно! Душа расцветает на объедках и гниёт в персональных банковских ячейках».
   Представления о благополучной вечности успокаивали, как любые абстрактные мысли и сравнения, скажем, с повальной нищетой в некоторых африканских странах. Или с бедственным положением бывшего начальника цеха металлургического завода Бабика Василия Степановича – тоже постоянного слушателя и почитателя Петра Петровича.
   Бабик пострадал значительно от новой волны демократии, рухнул и пал так низко, что работа сторожем на автостоянке теперь ему казалась пределом мечтаний. Он-то уж ненавидел всех конкретно и поимённо – от директора завода до Председателя Правительства. Горючая злоба кипела в нём постоянно и выплёскивалась наружу стонами и одобрительными, беспомощными восклицаниями, когда Пётр Петрович начинал изобличать и клеймить воровские повадки известных политиков и олегархов.
   - Я знаком с имяреком с 1980 года, - всхлипывая и стеная, дополнял Бабик разоблачения Петра Петровича, - он, имярек, действительно – ворюга знатный! Вон, как высоко забрался, разжирел на взятках! А если бы брал как все, работал бы сейчас дворником, потому что мозги у имярека Куринные, двух слов связать не может, и решить задачку за третий класс не в силах.
   Честно говоря, Бабик сам с трудом связывал в цепочку слова. Мозги были уже не свежие, не молодые, с заусенцами, и скрежетали при малейшем напряге.
   Но больше беспокоило сердце, которое, казалось, лопнет и захлебнётся кровью в моменты, когда его хозяин усматривал в экране телевизора разжиревших на синекуре и обрюзглых от праздного безделья, бывших друзей и соратников по борьбе за победу коммунизма.
   Не был Бабик с ними. Отшвырнула его демократия в придорожную пыль. От того нестерпимо больно, обидно и страшно становилось за страну и за будущее сограждан.
   « Всё разворуют, сволочи! Соратнички! Профукают, распродадут, растащат по своим норам, распилят, набьют мошну!»
   Но уже  без него, без Василия Степановича.
   И без его соседа по дачному участку Шнуркова Николая – третьего постоянного слушателя.
   Некогда Коля занимал высокий комсомольский пост. Несколько раз его снимали, переводили, давали разные должности; то директора профтехучилища, то начальника таксопарка. Снова повышали – до второго секретаря райкома комсомола, удостоверившись, что временно Шнурков будто бы охладевал к спиртному, медсёстрам и фарцовке.
   Так что Коле проще. Ещё со времён развитого социализма он привык к превратностям судьбы. Быстро и безболезненно (хотя бы внешне не выдавал себя) приспосабливался к любым изменениям  и тяжёлым, гулким, как  башкой о кнехт, ударам судьбы.
   И приводил-то Бабик  своего дачного соседа  в библиотеку на разоблачительную лекцию разово, так сказать, чтобы только убедить Колю и самому лишний раз убедиться, что есть ещё на свете смелые придурки-демагоги. А потом крепко выпить водки, погорланить в капустных грядках комсомольские песни и, зарядившись смелостью  Петра Петровича, огрызнуться на жену невзначай, в воспитательных целях.
   Однако Коля стал регулярно  посещать библиотеку в «разоблачительные четверги». И Бабик даже начал немного ревновать и требовать к себе уважения и повышенного внимания: Коля, всё-таки, должен был помнить, кто его познакомил с Петром Петровичем.
   Но всё же  ревнивее всех был Ушкин. Он постоянно оспаривал право первенца, будто апостол Пётр щипками и зубоскальством указывал апостолу Павлу – кому из них дозволено занимать возле учителя одесную, а кому ошуюю.

   Не было у Петра Петровича большого желания и на вопросы отвечать. Говорил он в тот раз нехотя, словно трудовую повинность отбывал.
   - Как вы думаете, Пётр Петрович, какие будут последствия, если в России примут ювенальное право? – Коля очень редко задавал вопросы, но всякий раз – заковыристые.
Ушкин считал, что Коля пытался завалить учителя, унизить, уличить в безграмотности. От того реагировал болезненно, покрывался аллергическими пятнами и дышал прерывисто.
   Но Пётр Петрович всегда находил достойные ответы, и значения многих иностранных слов, надо думать, знал:
   - Последствия? Последствия будут непредсказуемые для всех. Мне же и теперь всё ясно. Надо покаяться перед народом судьям, прокурорам, милиционерам и мытарям. Всем, от кого пышет злом!
   - А с детьми что будет?
   - И детям надо покаяться и причаститься, чтобы не превратиться в тех, кого я сейчас назову поимённо. Имя им – легион, - Пётр Петрович зачитывал длинный список политических деятелей, начиная с семнадцатого года прошлого столетия: - Но особо я просил бы обратить внимание на Кисляева Константина Борисовича, 1953 года рождения.
   - Кто это?
   - Мерзопакостная личность. Мой сосед. Вечно задирает, надсмехается надо мной. А сам ночью так громко храпит, что дежурный милиционер приходит и выгоняет из здания вокзала нас обоих. Я же сплю тихо, никому не мешаю. И пахнет от меня меньше. Неспроста всё это, ой, неспроста!
   - И этот, стало быть, нахимичил?
   - Да. Нахимичил. Химии стало много, любви мало.
   Пётр Петрович отвернулся от всех и упёрся лбом в прохладное стекло окна.
   - Вы плачете, Пётр Петрович?
   - Нет. Во мне миллионы голосов плачут, стенают, а я держусь покамест, - надолго замолчал, остужая лоб о стекло, потом произнёс с закрытыми глазами: - Мне надо человека, который переписал бы моё заявление и отправил в Москву. У меня, известно, времени нет, да и почерк плохой. Могут там не разобраться, понять неправильно, и опять что-нибудь нахимичат.
   - Мы письмо электронной почтой пошлём.
   - Почтой? Да, надо обязательно почтой. Почтой надёжнее посылать. Я знаю. Надо кого-нибудь обязать. Вон того, кто обзывался.
   Все посмотрели не по-доброму на случайного прохожего. Измерили взглядом, и Ушкин вынес решение:
   - Обяжем! Сейчас же, не сходя с места!
   Прохожему бы выскочить на улицу и бежать без оглядки, но он опять начал препираться. Вот, мол, рядом с ним гражданин всё что-то черкает, заносит в блокнот, у него, мол, рука набита и глаз намётан, ему проще пареной репы накропать письмецо под диктовку.
   - Ему не положено по статусу,- ухмыльнувшись, произнёс Бабик, - он сексот из КГБ.
   - КГБ тоже давно нет, - сказал прохожий и, упреждая ответное замечание, добавил: - КГБ нет, а сексоты остались, - подумал ещё немного и подытожил: - СССР нет, ничего не осталось от достижений, а народное добро всё куда-то исчезает и исчезает.
   - Уже лучше, - смягчился Ушкин, - гражданин начинает мыслить масштабно.
   - Как вас звать? – спросил Пётр Петрович.
   - Витя.
   - Судя по вашей зрелой внешности, вы давно уже не Витя, но Виктор Батькович,  а судя по тому, что до сих пор представляетесь мальчиковым именем Витя, некому было подсказать, что вы давно переросли комсомольский возраст.
   - Комсомола подавно не существует.
   - Но песни о том, что люди не расстанутся с этим странным татарским словом и будут вечно молодыми, в конце октября летят из каждого окна, - опять живо втиснулся в разговор Бабик.
   Образовалась пауза, в которой Шнурков распознал недовольство его лихой юностью, когда он в пьяном угаре с высокой трибуны, вместо «Слава ВЛКСМ!» кричал: «Слава Волоколамскому-скому!» Так предательски крепко сводило челюсти от восторга и преданности родному райкому.
   Он решил, что настало мгновенье перевести снова стрелки на Витю, обронив какое- нибудь умное замечание: «Может быть, Виктор настольгирует по прошлому?»
   - Мастурбирует он по прошлому! – отрезал Василий Степанович Бабик.
   Вите ещё бы раз, законно обидевшись на замечание, попытаться дать дёру из странной компании, но снова любопытство пересилило, и он продолжил торчать памятником, позволяя всякой твари прицельно гадить на него, походя.
   Спросил лишь у Петра Петровича: «для чего загружать его, случайного прохожего, всякого рода обязательствами, когда он, случайный прохожий, не видит в этом ни проку, ни конечной цели, но по опыту знает, что добром такие сборища не заканчиваются?»
   И опять ему ответил Ушкин:
   - Нам необходимо набрать критическую массу. Когда нас будет хотя бы тонна положительно заряженных частиц, Пётр Петрович начнёт свои идеи воплощать в жизнь и мечты материализовывать прямо на глазах всего населения, ожидающего чуда. Пока мы только клеймим и предостерегаем. Но скоро, очень скоро… А тонна – это всего-то человек тринадцать вместе с Петром Петровичем.
   -А что, разве существуют какие-то нормативные акты или разрешительные документы для производства чудес?
   - Не хотелось бы вас огорчать, - это произнёс  уже Пётр Петрович, - но я только что подумал и решил: да, нормативы существуют. Конечно, сейчас у меня очень сильно болит голова, я быстро устаю и мне трудно вас в чём-то убедить, но вы должны поверить на слово: существуют, - и замолчал, испуганно озираясь по сторонам.
   Витя догадался, что последнее слово вдруг отрезвило Петра Петровича. Разоблачитель очнулся и лихорадочно стал вспоминать – из каких извилин вывалилось это слово. Сопоставлял, приклеивал к нему ярлыки от афоризмов, почерпнутых когда-то из книг серии ЖЗЛ, но быстро утомился и сник.
   - Существуют? – ещё раз спросил Витя.
   - Существуют, - уже не совсем уверенно повторил Пётр Петрович. – Сам я не видел, но мне кто-то рассказывал, что видел его в бане.
   - Кого? Норматив?
   - Банника видел. Маленький такой, чуть выше колена. Мохнатый и злой. Но сейчас все злые. Кто же рассказывал? Не помню. В углу, говорит, сидел и фыркал недовольно.
   - А банник при чём здесь?
   - При том, что акт насилия неизбежен. А если акт насилия неизбежен, то, значит, кто-то из них был женского пола.
   - Не обязательно, - предположил Витя.
   - Хотелось бы верить в нормальное половое насилие, а не в творческие извращения особей от искусства.
   - О неизбежности акта насилия хорошо сказано, - резюмировал Ушкин, - надо бы нашему сексоту  это внести в проткол.
   Пётр Петрович сделал несколько вращательных движений головой по часовой стрелке, похрустел шейными позвонками и, смиренно уставившись на Витю, продолжил:
   - Обратите внимание: как все мы, в последнее время, стали безбоязненно говорить на любые темы. Мысли широки и раздольны. Страхи их не сковывают. Хочешь – говори о политике, хочешь – матерись, а хочешь – матери политиков. Куда  ни пойди – пойдёшь верным курсом.
  Но дело в том, что когда нет общей линии, сообща выработанной стратегии, тогда и стремиться не к чему в едином порыве. Правда сейчас у каждого своя, и все не идут, а расползаются в стороны со своими правдами.
   - Что плохого в том, что каждый имеет свою правду? – удивился Витя.
   - Такая правда мелочна и глупа. Такая правда опасна. Она выше семейных интересов не поднимается: «Пусть мне, жене и детям будет хорошо, если весь мир при этом условии должен подохнуть». Дали всем волю – мыслить раздольно. А мысли-то, наоборот, свернулись в желудочно-кишечный тракт. Вон они, все в телевизоре. Силятся сказать умное и красивое. Рот раскрывают, а из него прямая кишка торчит. На них смотреть противно, а на себя – страшно, потому что привык видеть и верить в то, что они изрыгают на нас с экранов через прямую кишку.
   
   Поклеймив ещё с минуту слуг народа, Пётр Петрович постепенно перешёл на невнятное бормотание, затем – на шёпот, и скоро замолчал. Лишь изредко вздрагивали губы, скручивались в трубочку, и Пётр Петрович выталкивал из себя подозрительно неприятные звуки, пародируя  телевизионных оппонентов.
   - Головная боль утихла, но тесно стало душе, - вдруг прокомментировал он свои ощущения. – Грудную клетку распирает. Тяжело большую душу носить в себе. Болит, верно, за всех. Надо выйти на воздух.

   Все вышли на улицу и направились следом за разоблачителем в ближайший сквер.
   Было по-летнему тепло и уютно. Гроза отстрелялась озоном и уплыла на северо-запад. Её хвост, сверкая, качался далеко за рекой. Просевшее солнце пристыжено слизывало влагу с асфальта.
   Витя поймал себя на мысли, что впервые думает о природе образно. Солнце ему показалось маленьким щенком, обнюхивающим и подбирающим с дорожек съедобные крошки; обрубки тополей – усталыми рыцарями, а земля – бесконечным беременным телом, сквозь тонкую фактуру кожи которой источается живое тепло и тревога.
   «Так из иносказаний рождаются сказки», - сделал он вывод и добил его послесловием: «Все сказки имеют счастливы конец. А истории про ловцов человеков – нет. Значит, некогда Иисус Христос и его ученики не были сказочными персонажами. Говоря образно, и Пётр Петрович,  будто сказочный персонаж. А потрогать его – уже реальное лицо, подгоняющее всех, при наборе критической массы в тонну, к драматическому финалу. Интересно, а кто был пятым по счёту апостолом у Христа? Звали его… Ночь, Варфоломеевская ночь? Звали его Варфоломей. А Варфоломей, он же Нафанаил, был пойман Филиппом? А Филиппа привёл Иоанн-Молодой (Богослов). Нет, привёл, кажется, Пётр, а Иоанн – Богослов  с Андреем встретили первыми Петра Петровича, тьфу, какого Петра Петровича?»
   Голова у Вити пошла кругом. Хуже нет, чем проводить аналогии.
   Меду тем компания разместилась на двух скамейках. Пётр Петрович сел на самый краешек, возле мусорной мульды, быстро пошарил в ней рукой, и ничего стоящего не нащупав, виновато улыбнулся спутникам.
   - Запиши, - сказал сексоту Ушкин, - Пётр Петрович заботится о безопасности людей.
   - Мин нет! – добавил Витя.
   - И ничего смешного тоже нет! – пресёк Ушкин несанкционированный выпад Вити. – В прошлый раз в урне так бабахнуло, что у Василия Степановича кровь носом пошла!
   - Это окурок горящий кто-то бросил, - уточнил Бабик, - а кровь из носа у меня часто бежит. Я ведь гипертоник.
   - А я – нет, - обрадовался Шнурков.
   - Почему?
   - Телевизор почти не смотрю.
   - А водку пьёшь? – спросил Пётр Петрович.
   - И водку теперь не пью.
   - Кто пьёт водку? Признайтесь!
   - Я пью! Мне нравится! – сознался Витя.
   - Больше не пей! – строго постановил Пётр Петрович. – Я однажды выпил и отравился. Химии в ней слишком много. Меня потом долго лечили в психиатрической клинике. Врач мне сказал, что водка – это самое страшное зло на земле.
   - И что, – спросил Витя, - врачу поверили?
   - Да. И не пью.
   - А врач, думаете, не пьёт?
   - Думаю, что не пьёт. Он умер через два месяца. Захлебнулся своей отрыжкой во сне у себя в кабинете, на кушетке во время дежурства. Легко давать рекомендации, когда знаешь, что на их исполнение у самого не хватает силы воли.
   Ты их, рекомендации,  даже не даёшь, а как бы избавляешься от них, переваливая на плечи других.
   Поэтому я рекомендую: не пей водку, и сам рекомендуй всем не пить.
   - Он вас личным примером, так сказать, отучил. Собой пожертвовал, но доказал, что рекомендации врача твёрже кремня. Помню, лет пять тому назад на дачном массиве произошла серия краж. Мой дом только за осень четыре раза вскрывали! – почему-то обрадовался Шнурков. – А зимой сторожа мёртвым нашли в одной из дач. Водкой отравился! И кражи прекратились!
   Потом хозяева этой дачи долго милиции доказывали, что яд в водку не подсыпали, а бутылку оставили зимовать по забывчивости. Злого умысла не было.
   Не подозревали, что ночной тать – это их самый хороший друг. Он им помочь всегда был горазд. И взаймы просил немного – ровно столько, сколько не жалко было дать и не отчаиваться, что не вернёт.
   Жена покойного сторожа говорила, что мужик её всегда был таким – наверно, даже в другой жизни – бесшабашным: не украсть,  чтобы напиться, а напиться, чтобы украсть!

   Пётр Петрович задумчиво изрёк:
   - Нет, в другой жизни я был другим, - стал разглядывать руки, постепенно погружаясь в воспоминания: - Маленькая комната в бежевых тонах. Диван в подушках, накрытый грубой сермягой. По ковру мечется, спотыкается крохотная собачонка живым, раздражительным пятном. Она притихает у миски, ловко выцарапывает кубик сухого корма, подбрасывает, на лету хватает и одиноким, как выстрел, хрустом пытается внушить мне, что еда – это игра. И едва закончится забава, начнётся утомительный сон.
   Собачонка молоденькая, дуралейная, а я – старый и мудрый. Но мудрость моя давно перебродила в устойчивое, настойное на упрямстве, старческое удивление. Наши мозги шевелились в одном алгоритме. Собачонка раздражала и испытывала на себе окружающий мир, а я испытывал усталость и раздражение от окружающей меня жизни.
   Звуки пугали меня.  (Почему звуки пугают больше всего? А не запахи или световые раздражители?)    Звуки терзали воображение, вызывали предчувствие беды. По утреннему стуку входной двери, резкому кашлю, недовольному скрипу паркета под тяжестью больной супруги, к старости я научился предвидеть, считывать пунктирно все неприятности и тяжбы готового опрокинуться на меня дня.
   В той жизни я занимался творчеством, то есть был, скорее всего, модным театральным критиком с музыкальным и литературным уклоном в сторону кулинарии.
   Ворочаясь на диване и, соскребая со спины сермягой кожу, я боролся с гнетущим меня идиотизмом.
   Я думал: «Искусство – это иллюзия жизни». Выражение, конечно, непонятное и неполное. Поэтому лучше сказать: «Творчество – иллюзорное бегство от бытия». Причём, даже иллюзия могла быть суррогатом. Опять никому ничего не понятно? Мне-то едва-едва и кое-что. Поскольку мгновеньем раньше меня осенило, что «искусство» - от слова искус, искушать – всегда само по себе стремилось к примитивности, а значит, хорошим лоцманом в мире искусства мог быть только суррогат творчества.
   «Аранжировщики! Вот кто создаёт настоящие музыкальные произведения! А не композиторы. Пьесы замещаются сценариями, художники переквалифицировались в дизайнеры. Мир требует от искусства уступок! Потребитель не желает забивать голову сложностями и настаивает на том, чтобы искусство было для народа, а не для мечтательных эстетов, отдельно стоящих от народа.
   Мир так крепко заматерел, что живительному духу во внутрь его уже не прорваться, не достучаться. Если только сильно не покалечиться.
   Кому нужна покалеченная душа? Не материальному же миру? И без неё на всех не хватает земных богатств, приятных на ощупь благ.
   Искусство обрекает на нищету, потому что взывает к совести.
   Совести у материального мира нет, но есть программа поглощения сильным слабого. Дух и материя – катахреза, соединение несовместимых понятий».
   Собачка скакала вокруг миски, а я, раздражаясь, глядел сквозь неё и источал идиотизм. Оставалось немногое – соотнести свои идеи с глупой игрой собачонки, чтобы мысли обрели логическую форму и завершённость, когда в комнату заглянула жена.
   Она осторожно коснулась моей руки и спросила: «Как ты себя чувствуешь? Лучше?»
   Теперь понимаю, что в тот день, вычлененный мною из другой жизни, я был неизлечимо болен. Я доживал.
   «Искусство обрекает на нищету, потому что взывает к совести» - фраза, выдуманная мною, вследствие чего мною испытана. Может быть, она и вторична, но раньше я нигде её не встречал.
   Я «обкатывал» это выражение на знакомых и не очень знакомых людях. Говорил как бы невзначай и ждал ответной реакции. Вторая часть фразы вызывала любопытство. «Совесть?» - переспрашивали меня знакомые: «Почему? Хотя, почему бы и нет?» Творчество с нищетой привычно согласовывалось, а вот совесть из ассоциативного ряда выпадала. Искусство, по мнению большинства, совести не имело, следовательно, не умирала надежда на материальное обогащение.
   Бессовестное искусство всегда востребовано.
   Я бы так и продолжал изводить знакомых своими сентенциями. Но однажды встретился на пути умный и опечаленный моей недалёкостью товарищ, который ненавязчиво указал мне на заслуженное мною место – чуть ниже плинтуса. Звали его Борис.
   « Если творишь музыку, стихи, картины или ещё чего-нибудь в том же запретном роде, - сказал он, - то не должен забывать, что встал на путь соперничество с Главным Творцом – Господом Богом. Господь, каким бы Он любвеобильным не был, конкуренции не терпит. Ты живёшь на земле – вот и занимайся земными делами: из недр черпай нефть, строй дома и разводи кроликов, создавай для себя питательную среду и богатей на земных благах. Но в душу и небесный промысел не лезь!
   Не для того Творец потратил шесть дней, чтобы ты ему указывал на ошибки и несовершенства Его творений. В случае, когда не нравятся дела Создателя, оставайся один на один с зеркалом. В нём всё прочтёшь и найдёшь все ответы, запутавшиеся в пайтине радужной оболочки глаз.
   Нищим делает не творчество, а гордыня, подхлёстывающая тебя творить. И грех за то, что ты ошибочно принимаешь ремесло за творчество. Эта болезнь известная. Она занесена в организм вирусом с первым младенческим криком, а к сорока годам распускает смертельные метастазы тоски, неуёмной, неизлечимой тоски, пожирающей остатки рассудка и здравых поступков. Презираемая обществом болезнь, но испытанная всеми. Большинство живёт страхом перед тоской и от тоски умирает»

   Я был неизлечимо болен. Жена видела моё угасание, но не хотела верить, что можно умереть не от инфарктно-инсультных или онкологических заболеваний, а от эфемерного душевного раскаяния.
   Она, держа меня нежно за руку, делилась новостями:
   - Ты знаешь, что Клара Фильдштейн сошла с ума? Её увезли в психушку. Она поперхнулась на автомобиле, который муж купил месяц назад. Друзья их попросили прокатить, так она, буквально, распяла себя на капоте машины. Кричала, что не позволит марать всяким проходимцам новые чехлы, и что машина от перегруза обязательно сломается.
   - Почему ты мне это рассказываешь? – спрашивал я.
   - Потому что нас там, слава богу, не было. Нет на нас греха! Слушай дальше. Сели впятером, и машина сломалась! Вся – об угол дома!
   - Какой кошмар!
   - Кошмар случился потом, когда истекавшего кровью Руфика, она лечила лопатой. Пыталась, как в песочнице, придать правильную форму его огромному, непослушному телу.
   Моя жена была права: с такой новостью умирать было веселее, хотя рассчитывала она на больший эффект: разбудить во мне интерес к окончанию этой истории. А развязка могла длиться у Фильдштейнов годами.
   - Бедный Руфик, - проявил я сочувствие в той жизни.
   Жена возразила: 
   - Руфик счастливый. Пятый день в беспробудном пьянстве. Пытается наверстать упущенное – до выписки Клары из психушки.
   - Да. Не знаешь, где радость настигнет.
   - Может, ты выпить хочешь?
   - Спасибо! Я пьян от общения с тобой.
   - Хроник? Или просто пьяница?
   - Чем чаще тебя вижу, тем не утешительнее диагноз, - хотел сказать я в той жизни, но вновь сердце обдало холодом. Волна холода скатилась и оголила тоску, полную предчувствий надвигающейся беды и безысходности.
   Начал перебирать долги и обиды и быстро сбился со счёта. Перекинулся на болезни и пришёл к выводу, что серьёзно, по-взрослому, я никогда не болел. Никогда врачи с удивлением не таращились на меня и не диагностировали: «Как? Вы ещё живы?» или «У вас есть знакомый плотник? Вам дешевле будет!»
   Не было у меня заболеваний, которые можно пощупать, резануть скальпелем, развести инъекциями или выскрести кюреткой.
   Я, словно удачливый фронтовик, прошёл с боями по жизни до стен Рейхстага без единого ранения. Ну, если не считать мелкого насморка, нескольких ушибов от сковороды, нанесённых трепетной женской ручкой, и смрадного дыхания – вследствие полной победы кариеса надо ртом и безоговорочной капитуляции кишечника.
   Нет, нет, я полагал, что моя основная болезнь лечилась бубном шамана, магическим кристаллом или берцовой косточкой жабы, пойманной в страстную неделю на могиле заброшенного кладбища, и сваренную в ту же ночь под аккомпанемент простуженной свирели, и глухие удары головой о твёрдый деревянный предмет.
   Воспаленная душа чахла от тоски, но в свои проблемы не впутывала мясо и кости.
   Подобные чувства, вероятно, испытывает диссидент, когда узнаёт, что всю сознательную жизнь боролся не с Властью, а с Богом и самим собой. Поскольку любая Власть дана Богом. Богом дарована та власть, которую заслужили. Ссориться не с кем, следовательно, и мириться незачем.
   Умереть от тоски, по мнению жены, так же нелепо, как поверить в переселение душ.
   А другая жизнь находилась за тонкой плёнкой, изъеденной разочарованиями, ошибками, усталостью и печальным опытом.
   Последние слова я прошептал жене: « Я… всё… не страшно. Он любит меня».

   - Никто не помнит своей другой жизни. Просто человеку это не дано. - Витя выдохнул из себя, точно сплюнул: - Разве что под гипнозом?
   - А что с собачкой-то случилось? – заинтересовался Ушкин. – В том смысле, как вам, Пётр Петрович, удалось соотнести идеи-то?
   - Собачонка так и прыгала вокруг миски. Оставляли её под мой присмотр. Не просто же так лежать мне и угасать от тоски?
   - Вот, я догадался, что за этим соотношением кроется великая мудрость, - радостно известил всех Ушкин. – Пусть сексот дословно запротоколирует эту притчу Петра Петровича и мои выводы.
   Подпольной прохладой ударило в ноги. Сумерки стянули город в одно соцветие. Тени обезличились, люди превратились в тени.
   Давно пора было расходиться. Витю, надо думать, уже семья потеряла. Мобильник он, как на зло, забыл дома. Надо бы позвонить и успокоить, но кольнуло его недоброе предчувствие, что день скорым расставанием с Петром Петровичем не закончится.
   Пристально вглядывался в лицо слегка помешанного разоблачителя, и дождался.
   - Я хотел, чтобы вы меня проводили, если вам не в тягость? – сказал Пётр Петрович.
   - Не знаю. Вообще-то меня дома ждут, - заартачился Витя.
   - Чего тут жеманиться? Ему оказывают огромное доверие – в первый же вечер сопровождать Петра Петровича, - не то с иронией, не то с завистью произнёс Ушкин.
   - Да. Вы уж будьте любезны, проводите, - в один голос пропели Шнурков и Бабик, - а сексот запишет: «В сопровождении любимого ученика П.П. отправился раскрывать новые тайны мироздания»
   - Вас домашние не ждут, - закрыв глаза, едва слышно Пётр Петрович прошептал Вите.
   - Откуда вам известно?
   - Я вижу, - продолжил Пётр Петрович, - ваша жена находится в Салоне Красоты, и ей там делают педикюр. А сыну сейчас, как и всегда, вы как-то  по «барабану». Если рядом – не плохо. Нет вас - ещё лучше. Меньше раздражителей.  Для него вы, точно та собачонка, прыгающая возле миски.
   У вашей жены красивые ноги. Я вижу.
   - А камней в почках не видать? – решительно и грубо прервал Витя.

   - Вы – собственник. В вас я не ошибся, - рассуждал Пётр Петрович.
   Полчаса они добирались на трамвае до вокзала. И всю дорогу перестреливались короткими, но озаряющими, как след трассирующей пули, фразами.
   - Почему вам было смертельно тоскливо в прошлой жизни? Жена, дети, живность какая-никакая в доме – радоваться должны были?
   - Почему в прошлой жизни? – переспрашивал Пётр Петрович и пытался расшифровать:
- Я говорил о своей, другой жизни, но будущей.
   - О будущем в прошедшем времени? Даже так: о следующей смерти после этой?
   - Я это видел, чувствовал и воспринимал духовным сознанием.
   - Объясните, как это возможно?
   - Есть понятия, которые находятся за гранью наших чувств и разума. Для них слов не подобрать. А выдуманные слова покажутся лживыми, потому что не раскроют значения. Это как в математике или физике: предполагаем, что есть пятое, шестое, десятое измерения, но рассказать о них и объяснить ничего не можем. И если кто-то сможет объяснить, всё равно большинство людей в его россказни не поверит.
   - Сейчас я слушаю разумного человека, а не того шизофреника в библиотеке. Зачем вам нужно было демонстрировать это шутовство? Разоблачения всякие. Вы же просто глумились над своей аудиторией? Так?
   - Я… всё… не страшно. Он любит, как никто, - загадочно отвечал Пётр Петрович.

   В привокзальном буфете Витя взял бутылку лимонада и пару пирожков с капустой.
   - Ничего нет вкуснее детства, - объяснил он, - только на вокзале теперь и торгуют вкусом детства – настоящим лимонадом и настоящими жареными пирожками. Ем, ем, и жир стекает по подбородку. Со стороны глядеть противно, а тебе хорошо, не мерзко, вкусно и сытно.
   Пётр Петрович вторил, что всё-таки он в выборе Вити не ошибся.
   - В каком выборе? В выборе единицы живого веса для достижения критической массы положительно заряженных частиц, как говорил товарищ… не помню?
   - Ушкин, - поправил Пётр Петрович.
   - Ради этого Ушкина  жить на вокзалах и питаться хлебными мякишами? Стыдно, товарищ разоблачитель! Каждый может сойти с ума, а потом жалеть, что не сделал этого раньше! – осмелел Витя.
   Ушкина рядом не было и агрессивных возражений ждать было не от кого.
   Витя распалился вволю, Витя безбоязненно хамил. Вспомнил, как унизили и напугали его там, в библиотеке, защитнички  разоблачителя.
   Даже незаметно коснулся ширинки: не забыл ли застегнуть, или так и ходил , сверкая куском цветастых трусов из прорези штанов.
   Коснулся едва заметно – всё в порядке. Ещё раз проверил и забылся, заигрался, зачастил, точно солирующий балалаечник из оркестра народных инструментов:
   - Мне бы ваши заботы, Пётр Петрович, - подыгрывая в такт словам, нервно стучал пальцами по ширинке: «дрынь-дрынь-дрынь, светит месяц,  светит ясный, светит белая луна».
   - У вас своих забот и печалей скоро будет столько, что не позавидуешь, - мелко тряся головой от того, что взглядом не мог  поймать Витину руку, забормотал разоблачитель:
- Однажды мне то же самое сказал Борис. Вы очень похожи на него. Да прекратите вы трясти рукой! У меня от мельтешения опять голова заболит. Вы нервничаете?
   - Нет, успокаиваюсь. Покурить бы?
   - Бросайте курить! В противном случае вам ампутируют левую ногу!
   - Я хромаю на правую.
   - Но ампутируют левую!
   - Если один раз покурю, может, сжалитесь, не станете левую ногу ампутировать?
   - Один раз может стать последним!
   - Борьба с пьянством приводит к революции, а борьба с курением – к мировому погрому. Историю не изменишь. Я обязан пить – что хочу, и дышать – чем привык.
   - Я уже слышал подобные высказывания от Бориса. Он пил, курил, много говорил и, в конце концов, ушёл преждевременно и нелепо.
   - Смерть всегда преждевременна, она, сама по себе, нелепость.
   - С Борисом особый случай. Его отравили.
   - Известно кто?
   - Мнет известно, а другим – не знаю, известно ли?
   - И кто был отравителем?
   - Я! – просто, будто речь шла о мелкой шкоде, признался Пётр Петрович.
   Хотя нет, не просто. В мелочных проступках сознаваться сложнее, чем во вселенской подлости. В самой вселенской подлости уже присутствует некий размах, безумство, граничащее с героизмом, а для признания в том, что сотворил мелкую пакость нужна лишь капелька смелости.
   - Вот, теперь можно медленно и осторожно душу развернуть, - предложил Витя.
   - Всё-таки вы, Виктор, очень на Бориса похожи. Только психика у вас взрывная, неустойчивая. Хотя ту же самую характеристику Борис в своё время дал мне. Я был похож на некого Борга, Борха. Сейчас не вспомню – фамилия не русская.
   - Лошадиная?
   - Может быть, но из испанской конюшни.
   - А в России Борьками хряков называют. Откармливают, кастрируют, забивают и потом убеждают мусульман на рынке, что продают не кабана, а Борьку – любимца детворы и пьяной молодёжи. Впрочем, что я вас прерываю? Итак, вы повстречали Борьку и приняли его за кусок свинины?
   - Скорее, я себя ощущал куском свинины рядом с ним.
   Он говорил много и правильно, как женщина. В логике отказать ему было нельзя, возражать было бесполезно. Борис выстраивал свою острую и неприятную речь так, что каждое предложение завершалось коварным вопросом, на обдумывание которого требовалось немало времени. И если не обдумывать, то мне приходилось отвечать не по-мужски правдиво.
   Борис буквально высасывал из меня по каплям всю подноготную, не давал возможности опомниться, заваливал новыми вопросами и сверлил недоверчивым взглядом. Ох, у него и взгляд был!
   Особенно бесило то, что, пристально вглядываясь и вслушиваясь, он шлёпал губами, будто повторял за мной шёпотом каждое слово. Жуткое зрелище! Казалось, что каждое моё слово он проверял на «вшивость».
   Я долго приспосабливался к его сложной манере, и однажды догадался. Что есть одна контрмера – отвечать вопросом на вопрос.
   Но было поздно. Борис выдавил, выкрутил из меня, точно из губки, всю правду о моей жизни и, как показалось, сразу потерял интерес ко мне. Будто к девке, которой попользовался, отвёл душу и вычеркнул из своей жизни навсегда.
   Помните миф об Изиде? Когда, прознав тайное имя бога Ра, жена Осириса стала обладательницей абсолютной власти над ним?
   Я так же, как Ра, себя ощущал беспомощным, раздетым, дряхлым, беззащитным стариком. И от того обозлённым на Бориса и весь мир.
   Борис не церемонился со мной: легко запускал колкости в мой адрес, потакал мною. Теперь-то я знаю – чтобы возбудить во мне жгучую ненависть, неприятие и желание отомстить обидчику.
   Борис подводил меня к акту мести незатейливо, по принципу: «если хочешь надёжно скрыть свои намерения, открой их полностью противнику». Подсовывал книги по судебной криминалистике, брошюры об истории ядов и отравлений, заметки о загадочных и нераскрытых преступлениях.
   Он торопил меня, говорил, что бездействие провоцирует активное противодействие, что первым и единственным бывает тот, кто хитрее и догадливее остальных.
   Клянусь, Борис меня использовал! Я был слепым орудием в его руках! А он разрабатывал стратегию и планировал преступление против себя. Я во всём ему подчинялся, вертелся на поводке послушным зверьком возле его ног.
   Мучился, что злоба к Борису переполняла меня. Из последних сил сопротивлялся, заставлял себя думать о друге только с любовью, ждал, всё время ждал какой-то беды. И дождался!
   Однажды Борис привёз меня сюда, на вокзал. Достал из камеры хранения коробку из- под обуви, а в ней – портрет в красной рамке.
   Портрет не совсем обычный. Лицо на нём было сотворено из разноцветных камушков. Конечно,  далеко не драгоценных и, вероятно, собранных на гравийных дорожках.
    Борис рассказывал мне раньше какие-то забавные истории. Честно говоря, я не заострял на них внимание. Подумаешь, портрет неизвестного! Погони всякие, перестрелки, как в вестерне, трупов, как на войне, полиция с ног сбилась! Подумаешь, один рехнулся на почве пьянки, другой в штаны от страха наложил, третий с обрыва сиганул – обычные детские страшилки на ночь.
   Видимо, зря! Потому что Борис развернул тряпочку, и я увидел…увидел. Нет, не увидел, но узнал. Это было не зло. Это было нечто, чуждое пониманию.
   С портрета лицо буквально пронзило меня, и я впервые испытал эйфорию страха. Вам когда-нибудь было легко и счастливо от страха?
   Вы читали «Сиддхартха» Германа Гессе? Там есть притча о юноше, которого всей деревней снарядили в город за покупкой зуба Будды – единственное материальное подтверждение существования Его на земле.
   Юноша прокутил в городе все деньги и, возвращаясь в деревню, по дороге увидел лошадиный череп. Он вырвал из черепа зуб и выдал его в деревне за единственно уцелевший зуб Будды. Через год, освящённый и намоленный жителями деревни, лошадиный зуб засверкал волшебным светом, стал исцелять, приносить богатство, удачу и процветание. Чем больше крепла вера, тем зуб ярче и целительнее испускал лучи. Светил он как солнце. Тепло лучей можно было ощутить кожей, потрогать и умыться ими.

   Портрет разглядывал меня. И чем больше его оценивающий взгляд пугал, тем  твёрже становилось желание – быть единоличным хозяином портрета.
   На портрете из минералов было выложено моё лицо. Борис прекрасно сознавал это. Он готовил меня к встрече с автопортретом. Я догадался: просто у меня была частичная амнезия, и я не помнил, когда сотворил это чудо. Я и только я мог быть автором портрета, на амальгаме которого красовалось моё каменное лицо! Изгиб бровей, злая полоска тонких губ, массивный подбородок, да каждая точка на лице были мне до боли знакомы!
   В кварцитовых глазницах на портрете я разглядел себя сидящим за этим столом, и подсыпающим незаметно в чай Борису кристаллики цианистого калия. Незадолго выкрал у Бориса, чтобы он, ненароком, не перепутал яд с лопедиумом. (Лекарства всегда у него содержались в беспорядке).
   Наблюдая, как он отпивал чай, я душил в себе совесть мыслями о глобальной справедливости, подаренной мне Создателем в качестве отпущения грехов.
 
   - Неужели вы, Пётр Петрович, подумали, что я куплюсь на ваши выдумки? – спокойно отреагировал Витя. - По вашему мнению, сейчас я должен  обнюхать и заглянуть в дно стакана – не пахнет ли миндалём, не подозрительно ли выглядит осадок?
   Не обольщайтесь!  Если вы кого-то и отравили, – во что я слабо верю, - то выбрали не лучший повод, – портрет из камней, -  неблагодарного слушателя и, уж поверьте, неубедительный способ для оправдания или покаяния.
   Сознаюсь, меня не тронул ваш рассказ.
   - Я главное не сказал: портретное лицо в красной рамке – это ваше лицо.
   - Вы только что говорили, что это ваш автопортрет?
   - До сегодняшнего вечера. Но, увидев вас, понял, что ошибался. Дело в том, что портрету не хватало одной детали, - Пётр Петрович разжал кулак и продемонстрировал Вите маленький, похожий на пирамидку, камень: - Стоит вам прилепить к щеке на портрете эту деталь, то сами тут же убедитесь в подлинности моих слов.
   А портрет всегда со мной. В сумке. Хотите попытать счастья? Не страшно?
   - Да легко! – решительно ответил Витя. – Давайте ваш портрет!


                4.



   Вечером Василию Степановичу Бабику совсем стало худо. Из носа хлынула кровь, он запрокинул голову, чтобы не испачкать сорочку, и вдруг без сознания свалился со скамейки и несколько раз дёрнул ногой, точно в предсмертных судорогах.
   Ушкин очень испугался. Сидел окаменелый, не зная, что ему предпринять.
   Остальные суетились вокруг Бабика, стараясь поднять обмякшее тело и не замараться кровью. Шнурков кричал, что нужно Василию Степановичу сделать искусственное дыхание, и многозначительно поглядывал на сексота. А тот вырвал из блокнота чистые листы и протянул Шнуркову: «Сотрите с губ Бабика кровь и немедленно приступайте!»
   «Выкарабкается!» - решил Ушкин, продолжая неметь и обретать надёжную монументальность.
   Василий Степанович приподнял тяжёлые шторы век, покрутил глазными яблоками и хрипло выдавил:
   - Кэ та ля бида?
   - Уже лучше. Ты очнулся.
   - Куандо мэмуэро интэррадме конми гитара баха ляарена…- попытался улыбнуться Бабик.
   - Перестань изводить нас Лоркой. И без твоего канарского наречия язык отнимается, - махнул рукой Шнурков.
   - И Виктор де Алехандро сэ густа эста ленгуа.
   - Мало ли что нравится твоему Виктору Александровичу, - начал приходить в себя Ушкин, постепенно превращаясь из монумента в привычное злобное существо, - я вообще считаю, что он – самозванец! – и уже обращаясь ко всем, дополнил: - Не надо было Виктору Александровичу называть сегодня Бабика своим любимым учеником. Его от радостного известия инсульт снёс со скамейки.
   - А тебе, завистнику, лишь бы позлорадствовать, - огрызнулся Шнурков.
   - Кому я завидую? Василию Степановичу?
   - Сам знаешь.
   - Да, знаю. И сам своими глазами видел Петра Петровича живым и целёхоньким. Ни под какой поезд он не бросался. Я же говорю: врёт всё Виктор Александрович, пудрит нам мозги.
   «За полтора месяца, которые занимал унаследованную должность главного разоблачителя, Витя или Виктор Александрович умудрился настроить против себя «лучшие кадры», надёжнейших хранителей и продолжателей справедливой борьбы за выживание в условиях повального и планомерного уничтожения нации. Так говаривал Ушкин.
   Лучшим кадром, конечно, был сам Ушкин. Он не хотел мириться с тем, что Пётр Петрович передал своё наследие какому-то случайному прохожему, заскочившему однажды, по дороге домой, в бесплатный библиотечный туалет.
   Совсем недавно Ушкин считал сборища по четвергам чуть ли не началом революционного сопротивления партии униженных интеллигентов и научно-технических работников высшего и среднего звена. Всех роднила одна идея – месть государству и молодым, просравшим страну, чиновникам. Месть за то, что они, поколение обманутых коммунистическими посулами, вскормили и выпестовали тех самых молодых, просравших страну, чиновников.
   Более сорока лет Ушкин рвал себе жилы на производстве. То есть, каждое утро, включая иногда выходные и праздничные дни, отбывал он наказания на планёрках и совещаниях, получал незаслуженные нагоняи и оскорбления, на лету решал вопросы наглядной агитации, унижался, выдавливал из директорского фонда премиальные, боролся за выполнение плана и за переходящее Трудовое Красное Знамя. Сколько соратников по борьбе за Знамя не выдержали бешенного напряжения и умерли от инфарктов и инсультов прямо на рабочих местах? Не сосчитать! А за что? За то, чтобы к концу жизни остаться незаслуженно обиженными и обделёнными? Оставили молодые «казнократы» страну и пенсионеров без светлых идеалов, без веры в завтра, без почёта и заслуженных средств к доживанию.
   Вот какими речами умел успокоить Пётр Петрович! Вот чего ждали от Виктора Александровича  по традиционным четвергам, а не глупой политинформации о выживаемости и стадной обречённости в России.
   Ни с того, ни с сего Виктор Александрович вдруг начал навязывать всем испанский язык. Кроме русского и русского матерного надо, мол, интеллигенту владеть ещё одним языком. Лучше – испанским, чтобы в подлиннике читать Лопе де Вега и историю какого-то Порта Креста, куда очень скоро разоблачитель отправится со своим любимым учеником.
   Любимым учеником несправедливо был назван Василий Степанович Бабик. Несправедливо потому, что Василий Степанович пять лет работал на Кубе и сносно говорил на испанском матерном. Хоть было давно, но освежить память Бабику было проще.
   Тем не менее, уступок ни для кого не было, и требования ко всем предъявлялись одинаковые.
   Этот испанский язык стал поводом для того, чтобы развести всех по разные стороны баррикад. Но причина крылась глубже.
   Ушкин замечал, как подобострастно заглядывал Бабик в глаза Виктору Александровичу. И тогда он понял, что единение и вера в революционные идеалы рушатся там, где возникают любимчики.
   - За всех у меня болит душа, - подражая интонациям Петра Петровича, произнёс Ушкин, - а за тебя, Василий Степанович, особенно. Ты человек больной, климат резко менять нельзя. Мне кажется, что Витя повезёт тебя на заклание. Не знаю, что у него в голове? Какие виды на тебя? Уж точно – не благородные.
   Я сужу по делам Виктора Александровича. А дела у него паршивые. Ведёт он себя неадекватно, то есть, аддитивно. О смерти что-то бормочет, о вселенской любви на том свете – приучает нас, что ли? Всё пытается нас напугать сумасшедшим, пьяницей и, сошедшим с ума от пьянства, художником. Када лока кон су тэма – так сказать.
   Товарищи, вы же заметили странные перемены с Виктором Александровичем? Семью оставил, дома не живёт, ночует на вокзалах, сумку вот украл у Петра Петровича.
   - Не украл, а получил в наследство, - возразил Шнурков, - в наследство после самоубийства.
   - Украл, - ещё раз, но убедительнее повторил Ушкин. – Пётр Петрович ни под какой поезд не бросался. Я видел его на прошлой неделе.
   - Вы узнали друг друга и обменялись крепкими партийными поцелуями?
   - Что даже челюсти вывихнули?
   - Пётр Петрович был с женщиной и сделал вид, что меня не узнал. Это был точно он.
   - Мы-то знаем, что он боялся женщин, как поп рок-оперу.
   - Значит, Пётр Петрович тоже мозги нам кочкал, - решил Ушкин.
   - Ты сперва определись: кто из вас троих мозги кочкает?
   - Я вижу, вы меня люто ненавидите. А ведь до появления этого сыкунка мы были как одна семья.
   Василий Степанович размазал по лицу кровь, посмотрел на запачканный платок и плюнул в него с отвращением, точно в Ушкина целился:
   - Никогда мы не были одной семьёй, мы и друзьями-то никогда не были.
   - У нас была общая идея!
   - Идея посмеяться над юродивым? – пока ещё с трудом выдавливал Бабик из себя слова. Сильно его мутило, тянуло прилечь и подремать. Пересиливал сон, стараясь окончательно не сомкнуть глаз: - Пётр Петрович – хороший юродивый… был, но Виктор Александрович…
   - Ещё лучше?
   - В нём больше лирического и мистического.
   - Ну вот, опять пошла плясать деревня: мистическое, баллистическое. У тебя, Василий Степанович, философский камень в мозгах застрял. Довольно в сказки-то верить, поди уж дедушка со стажем? Всё – туда же.
   Тебе в ведре дырки просверли, назови это мегатипным бульболятором новейшего типа, ты и купишь его за бешеные деньги.
   - Если толк от него будет, обязательно куплю.
   - Какой от него толк? Бульболятор, он и есть Василий Степанович.
   - Не залупайтесь, товарищ Ушкин. Вам слово будет дано в следующий четверг. Мыслями тогда  поделитесь с Виктором Александровичем.
   - Утешил ты меня беседой, Василий Степанович, а остальные оскорбили молчанием.
   - Вы, товарищ Ушкин, и разговариваете-то на языке Петра Петровича. Скоро, наверно, умнеть начнёте?
   - Хорошо иметь дело с любимчиками.
   - Если хочешь унизить кого-то, назови его великим.
   - Никого я не хочу унижать. Но знаю о Вите побольше твоего.
   - Откуда вам знать?
   - Знаю, - сказал Ушкин и пристально посмотрел на сексота.
   Тот, покраснев, уткнулся в блокнот и рьяно начал черкать на листах.
   - Опять сплетни? – решил Шнурков. – Покажи-ка, что ты там написал о Викторе Александровиче?
   - Он – не писатель и не секретный сотрудник, - ошарашил Ушкин и попросил сексота: - Мне  можно о тебе правду сказать?
   - Я мог бы сам о себе рассказать, но это никому не интересно.
   - Теперь, думаю, будет всем интересно, - решил Ушкин.
   - Хорошо. Меня зовут Павел. Я не сексот и не писатель. Я не веду записи, как вам показалось, а делаю наброски, рисунки. Я художник из Питера. Хороший художник, не смейтесь. Очень хороший. Одно моё творение не даёт спокойно жить некоторым гражданам и радоваться жизни. Всё их тянет в правый угол пляжа, на чёрный песок. Там начинает работать портрет. Но надо по порядку, - Павел глубоко вздохнул, закрыл блокнот и заткнул его за пояс: - Дело в том, - начал он, - что один алкоголик и один сумасшедший на весь вечно весенний город Пуэрто де ля Круз – это преступно мало…

      
 



    

   
   
   
   
 
       
       






   
      
   


Рецензии