П О Л Е
Связан с тобою.
Нет, не забыть тебя сердцу вовек…
«Вот уж песня из песен! Каждое слово, будто из души капнуло», - признаюсь самой себе.
Сколько дорог прошагать мне пришлось!
Ты моя юность,
Ты моя воля,
То, что сбылось, то, что в жизни сбылось…
И пока поет Ободзинский эту песню-откровение, песню-молитву, всю свою жизнь, как цветную книгу пролистаю. Поговорю сама с собой, как с самым близким человеком, на чистоту. Ведь каждая мысль автора этих строчек, словно вывернутый лемехом пласт земли. Что таилось где-то там, внутри, за семью замками, та ноющая боль, к которой со временем привыкает человек, как привыкает ко всему на свете, вдруг наотмашь так резанет, что померкнет в глазах белый свет. Забудешь работу, за которой застигла эта песня, все дела нынешние, сиюминутные, покажутся такими мелкими, пустяшными. И ты «тонким колоском» уже качаешься на волнах воспоминаний, которые уносят, затягивают в водоворот событий давно ушедших дней. Тогда казались они простой обыденностью. Ан, нет. Не все так просто, если запало в душу и осталось там. Будто солнечный зайчик высветил пятнышко на потускневшей от времени стене. Выхватил на ней ту, забытую царапину, и она ожила, заговорила, затосковала, залилась слезами. Закачает тебя, словно маленькую букашку, притаившуюся на листике, и мотает ею на ветру времени и событий, бушующих где-то в далекой столице, а сюда докатываются только ослабевшие круги. Но все же они будоражат привычное течение жизни.
Ах, поле, поле! Нет, ни речка и даже ни ручеёк, ни лес и ни море, а именно поле. Все важное, что происходит в жизни отдельного человека и в жизни целого народа, называлось «Полем битвы». И это было «Полем сражений» в ратном бою, и «Полем трудовой славы», и «Полем деятельности» отдельной личности. Все это было «Полем труда» и житейских перипетий, огромного напряжения человеческих сил, всего его душевного багажа, накопленного, выстраданного за годы жизни. Гнутого и битого ветрами, как та былинка в чистом поле, на плечи которой - сколько бед и напастей, а она, родимая, тянется к солнцу, надеется, что хоть детям да повезет и собирает силы в колосок. И тот колосок, как задаток будущей жизни, чьей-то силы, а может быть и радости, вселяет надежду.
Гляжу на эту, тонкую былинку, что и веку-то ей – одно лето, а она не унывает. Знай, делает свою извечную работу, копит силы для будущих поколений. Дрожит на ветру, гнется под каплями росы, зябнет холодными ночами, но все же верит. Верит, что ее жизнеутверждающая сила победит. И она, все крепче держится за землю-матушку, которая и есть то, Наше Поле, именуемое Полем Жизни.
Гуляет, как «в поле ветер», то есть на широком просторе. Или говорили – «ровное, как поле». Не трудно было догадаться, что поле и должно быть ровным, просторным. Оно таковым и было потому, что вобрало в себя лучшие земли в округе. Для сельского жителя поле - источник жизни. То есть то место, где и мог вырасти «Хлеб наш насущный». Так и говорили мои земляки: «Ушёл в поле». Это значило, что тот, о ком говорится, ушёл на работу.
У каждого поля, как и у речки, у ручейка и даже у яра, было свое название, так сказать свое имя. Никто и не спрашивал, кто дал ему такое имя. Просто так называли его деды, а им вторили внуки. О нем говорили, как о человеке, хороший он или так себе. Проклинали тяжёлую работу в поле, но не само поле. Проклинать его, как мать свою, считалось великим грехом.
Порою люди лучше знали окрестные поля, чем запутанные улочки села. Но, все же, с закатом солнца, вместе с общественным стадом, вынырнув из-под смыкающихся над головами зарослей разнолистых дерев, идут люди по тем тропинкам, которые от века тянутся вдоль межи, протоптанные поколениями сельчан. Выходят на дорогу с обветренными запыленными лицами, с тяпкой, косой или граблями на плече, с серпом и непременно с мешком за плечами. В поле в нем несли немудреную снедь, а домой – траву, чтобы кинуть корове в ясли перед тем, как взяться за подойник. Да и свинью покормить надо. А как же без неё в крестьянском подворье? Пусть хоть в камышом крытом хлеву, а все же похрюкивает, повизгивает поросюшка. Какая-никакая, а все же надежда на будущий достаток.
Наше село, как и все окрестные села, в которых мне когда-либо приходилось бывать, лепилось по склонам гор. Да мы и горами в нашей плоскогорной местности их не называли. Так – горбы да косогоры. Огороды и избы на них на таких неудобицах строили, что не то что трактору, не каждый возница согласится вспахать плужком на этакой крутизне. Извилистые дороги тянулись строго по меже, похожие на однобокие желобки. Каменные заборы, то аккуратно выложенные крепким хозяином, то позеленевшие от мхов и кустарников, не будь опутавших их корней давно бы рухнули под весенними и дождевыми водами. А покудова держат, давая окрепнуть хозяину, собраться с силами. Мур (забор) муровали из дикого камня. Камней в нашей местности много было из всяких пород. Его особо не сортировали. Клали заборы ровненько, как кладут стену дома. Высота зависела от почвы, которую и нужно было укрепить на склоне. Так что и заборами их можно назвать только наполовину. От людского глаза они не загораживали. Каждый огород, как наклоненное блюдо – весь на виду. Земля с каждым годом постепенно сползала вниз, оставляя в верхней её части каменистую, сероватую почву, которая не могла вернуть сеятелю даже брошенные в неё семена. Бесплодную землю засевали клевером, а то и просто оставляли дичком. Она зарастала всякой дерниной, но люди помнили о меже и называли это место огородом того хозяина, к кому он относился. Даже если хозяина и в живых уже не было, а дети уехали из этих мест. Никто открыто не забредал в такой огород. Плодовые деревья дичали, да их и не видно было из-за разросшейся белой акации. Если кто и рубил в таком огороде дерево, то считалось это кражей, за которую может спросить кто-нибудь из наследников или родственников. Порой забывали, чей это клочок земли и у кого было украдено. Не важно чьё. Главное: не твоё – не бери.
С весны до поздней осени женщины нашей улицы уходили в поле. Еще с вечера самая бойкая из женщин, которую сами же женщины избирали звеньевой, шла с ведрами по воду, а за одно стучала загнутым концом коромысла о ворота и раскатистым голосом, который слышали даже на соседней улице, оповещала товарку куда и на какую работу завтра идет ихнее звено. Конечно же обсуждались сельские новости, вплоть до мелочей, типа - чем хозяйка собирается кормить семью на ужин. Люди работающие в одном звене, настолько сближались, что становились не кровными, но все таки родственниками. Если у кого предстояла неподъемная работа, с которой никак не управиться одной хозяйке, собирались соседи. А поскольку члены одного звена и жили на одной улице, значит мужья, и дети дружили между собой. Какие уж тут секреты, все, как есть на виду.
Прямой улицы в нашей части села, с незапамятных времен называемой «Горбы», не было. Да и откуда ей взяться, коли тянулось село по склону плоскогорья, меж глубоченных яров, за многие века размытых талыми водами. Узенькие улочки, поросшие травой с еле заметными колеями от редко тревожащих тишину двуколок, с хорошо утоптанной тропинкой к колодцу. Такие улочки назывались по-уличному прозвищу того хозяина, чей огород тянулся вдоль этой улицы. Дом и огород доставались ему по наследству, с годами переходили его детям, как и уличное прозвище. Нередко никто уже и не помнил, отчего людей этого рода на селе именно этим прозвищем кличут. Но его лучше помнили, чем фамилию в метрике. Вот и назывались улицы: Каприёва, Щитатюкова, Сенчин закоулок, Федирчиков пригорок, Денисов яр. Улицы соединялись, разветвлялись, и каждый отрезок имел свое название. Но делилась местность все же кто к какому колодцу ходил по воду. У колодца люди встречались, перекидывались несколькими словами, непременно желая друг другу доброго дня и взаимно доброго здоровья. Это был неписанный закон сельских отношений. И если кто в задумчивости прошел по улице и не поздоровался со стоящим во дворе хозяином подворья, тут же возникали какие-то домыслы и всевозможные догадки, обсуждаемые с хозяйкой и всеми домочадцами. Так что, в каком бы настроении не пребывал прохожий или проезжий, он живо крутил головой, заглядывая через низкие ворота во двор, прочесывая взглядом огород, нет ли там кого, чтоб непременно поздороваться, то есть отдать честь хозяину этой усадьбы.
А уж дети, вечно куда-то спешащие и озабоченные чем-то очень важным, не терпящим отлагательства, торопливо прошмыгнувшие по улице, вызывали бурю негодования в адрес плохо воспитывающих их родителей, школы и всего их непутевого рода. И конечно же, этот случай становился известным родителям. Тогда, этому торопыге, подзатыльник был обеспечен.
Свадьбы гуляли всей улицей. Каждый спешил хоть чем-то помочь, то ли воды наносить или дров нарубить. Хозяйки сносили большие чугуны, тарелки, вилки. У каждой хозяйки была своя метка на посудине. Наперечет знали у кого в доме длинный стол и какие скамейки. Просто приходили и забирали, даже если хозяев и дома не было, а дети заигравшись забыли замкнуть дверь. Потом, тем же порядком, приносили обратно, как будто стол был не хозяйским, а какой-то общественной вещью.
А уж если Смерть уносила чью-то душу, то соседи сами, без участия очумевших от горя хозяев, вели соответствующие приготовления. Грели воду, шарили в шкафу, перебирали содержимое сундука, подготавливая все нужное по обряду. И тут, конечно же, первое слово за звеньевой. Её слушались, не только члены звена, но и их дети. Мужики хоть и держали свой совет, но и к её слову прислушивались.
Так и жили. В селе и в поле – одна власть, один совет, один суд и одна поддержка. Что касается детей, то воспитанием «подрастающего поколения» занимались все. Девчонку за напомаженные губы отчитает соседка не меньше матери. А все потому, что свои дети дома растут. Подростка прячущего папироску в рукав, огреет хворостиной подкарауливший его сосед. Да еще и отцу скажет, учителю, при случае упрекнет. Дескать, что вы там плохо наших лоботрясов учите, раз они так-то себя ведет. И в такой оборот возьмут провинившегося, что он, бедолага, неделю будет ходить с опущенной головой.
Соседи доподлинно знали у кого какие достатки. Кто на что горазд и какие у кого планы. Коли у кого что неладное случалось, идущий на соседнюю улицу или еще по какой надобности, несли родственникам весть. Такая беспроволочная весть действовала безотказно. Радость или печаль эхом скользила по селу. Если кого поругали в школе, то отец узнавал об этом еще по дороге домой. Случалось, что информация была преднамеренно искажена. Поправку вносил сообщивший. Верить или нет тоже дело каждого. Чаще накладывалась тень родовой неприязни, а то и скрытой вражды. Открыто враждовали очень немногие.
Улица для сельского жителя – это не только ничейная земля, место проезда, но часть твоего дома, скорый суд и поддержка. Законы ее неизменны, неподвластны годам, какие бы перемены не происходили в стране. Тут все вопросы решались по-старинке, по-свойски. Менялись поколения, а улица жила своей жизнью, простой и незамысловатой.
Мама не была членом того звена проживавшего на нашей улице. До возвращения отца из армии, мама и я вместе с нею, жили в доме дедушки Федота Кононовича. Это хоть и не так далеко, но уже другая улица, другие люди. Своей Малой Родиной я считаю дом родителей отца, в котором я прожила с трех до неполных восемнадцати лет. Людей, которых я помню, это люди живущие на кривых улочках на Горбах. Все мои детские воспоминания связаны с красивыми местами и, на мой взгляд «самыми красивыми, самыми дорогими мне местами». Но поначалу мне и особенно маме к ним надо было привыкнуть.
Сельское утро начинается рано. Чуть посветлели окна, а хозяйка, зевая и ёжась от утренней прохлады, уже сидит на крылечке и чистит картошку. В печке потрескивает огонь. На переднем кружке плиты греется вода на щи, а на заднем, словно курица в большом гнезде, сидит широкогрудый чуть ли не ведерный чугун – это свинячье варево.
В доме все ещё спят. Мама тихонько ступает босиком по земляному полу, привычно делает свои утрешние дела. Она спешит. Уже несколько дней в разновозрастном звене старушек, беременных женщин и тех, кому «норму» в обычном звене уже не потянуть, ходила в поле, за виноградником, полола кукурузу. Работать в поле она не могла. Отец, инвалид первой группы, требовал ухода порою даже больше, чем грудной ребенок. Сильно донимал кашель. Он отхаркивал сгустки крови, сплевывал в стеклянную баночку с заворачивающейся крышечкой, а потом сливал это в ямку, выкопанную возле забора. К этой ямке нам, детям, запрещалось подходить. Мама настороженно следила за его кашлем, тщетно упрашивая мужа не курить. В ушах постоянно звучали слова врача, который предупреждал: «Скоро может случиться страшное. Хлынет горлом кровь, и это будет означать – конец». Но жить нужно было. Тридцати двух рублей отцовской пенсии на всю семью явно не хватало. Вот и подрядилась мама недельку-другую поработать в поле. Ей отмеряли участок, а за сколько она его прополет – зависело от ее сноровки.
Я радовалась тем, что и моя мама, как и все женщины на нашей улице, ходит в поле. А самой-то как хотелось сходить вместе с нею в это таинственное и такое загадочное ПОЛЕ. Каждый вечер я приставала с просьбой, чтоб взяла меня с собой, но мама твердила одно и то же. Дескать, уходит она на целый день. А в такую жару детям лучше сидеть дома. И за братом надо кому-то присмотреть.
Наконец мама смирилась и дала согласие взять меня с собой. И тато, одобряя, кивнул головой, сказав при этом:
- Возьми, возьми её. Один раз сходит, больше не запросится.
По лицу проскользнула ухмылка, не предвещая ничего хорошего. Но мне, «такие пустяки» замечать не хотелось…
В этот вечер мне рано велели ложиться спать, чтобы завтра пораньше встать. Но сон, как назло, не шёл. Мне все хотелось предугадать, как оно будет «завтра». Однако дальше утренних сборов мое воображение продвинуться не могло. Поля я видела только из кузова полуторки, когда мы с мамой ездили к отцу в районную больницу. Это бесконечное пространство, уходящее к самому краю земли, с ровными рядами лесополос, казалось мне огромной книгой с цветными рисунками. Ах, как бы мне хотелось добраться до самого края, посидеть там, свесив ноги, как над обрывом… Постепенно мои глаза закрылись и мечты стали легким сном. Теперь я уже летела, раскинув руки-крылья, к этому манящему «краю земли»…
Проснулась я от шипенья и запаха жарившегося лука на сковороде. Я любила жареный лук и считала большим лакомством, конечно же, после конфет. Но липкие подушечки конфет были такой редкостью в нашем доме, что и мечтать о них не было никакого смысла. А, вот, жареный лук на ломтике хлеба, я могла выпросить у мамы чуть ли не каждое утро. Если не просплю момент заправки щей.
Я спустила ноги с печи. Протирая глаза руками и хлопая еще тяжелыми ресницами, пыталась разогнать сон.
- Спи еще. Чего так рано поднялась? – спросила мама и, насупившись, вышла в сени. Уйти в поле, пока я буду спать, на сей раз ей не удалось. Боясь накликать ее гнев, я не стала сегодня просить жареного лука. Подобрала ноги под старую отцовскую шинель, но сна уже не было. В щелочку из-под рукава следила за всем происходящим в хате, сохраняя томную негу ночного блаженства.
Щи уже дымились в большой миске на столе. Мама наливала щей в небольшой горшочек, именуемый в нашем селе «горнятком», со щербатым горлышком. Туго обвязала его тряпицей. Хлеб, кувшинчик с водой и горнятко со щами она осторожно составила в корзину и, с некоторым холодком, взглянула на меня.
- Если не передумала, то быстренько умывайся и садись есть. Живо мне, живо, Пора в дорогу собираться.
Со всей расторопностью, какую я только могла проявить, выполнила все ее желания, но есть горячие щи в такую рань мне не хотелось. Старательно дула на ложку, но в рот класть не спешила. Мама быстро разгадала мою хитрость, пригрозила:
- Не поешь, будешь весь день голодной.
Но тут же махнула на меня рукой и велела быстро собираться. Я надела свой джемпер, с длинными, вытянутыми рукавами, но с большими карманами. Схватила горбушку хлеба и уже на ходу затолкала в карман. Сунула босые ноги в сандалии. На голову повязала платок с выцветшими цветочками и стала у порога, готовая выполнить все, что мама прикажет. А мама оценивающе осмотрела меня с ног до головы и, заправив мне под платок прядку волос, велела взять в сенях мешок под мышку. Я метнулась в сени, свернула непослушный мешок и выбежала за ворота. Мама с тяпкой на плече и кошелкой в руке, шла впереди.
Тропинкой по краю межи чьих-то огородов, промочив ноги в холодной утренней росе, я спешила следом за мамой, дрожа от холода и какого-то внутреннего волнения. Мама думала о чем-то своем и я молчала. Оглядываясь по сторонам, с восторгом всматривалась во все то новое, что открывалось моему взору. Мне то хотелось остаться под пушистыми ветками вербы у колодца, чтобы вдоволь налюбоваться её цветущими желтыми сережками, которые были похожи на мохнатых гусениц, что облепили гибкие ветки, среди разворачивающейся листвы. То забраться в заросли вишняка, построить себе там шалашик и чтоб никто-никто не знал о моем домике, не мог меня найти и заставить выполнить его волю. Это было бы моим убежищем, моей тайной, моей защитой… То хотелось присесть у крохотного кустика фиалки, то постоять у замшелого пня. Там, под его корнями, наверное, свернулся ежик. А мама уходила все дальше и дальше. Спотыкаясь, торопилась за ней, но, опять, глаза находили что-то интересное и я безнадежно отставала. Мама, очнувшись от своих дум, оглянулась. Прикрикнув на меня, чтоб я «не ловила ворон», пошла дальше. Я бросилась бежать следом за ней. Мешок высовывался из подмышки. Развернувшийся конец его волочился по земле. Я второпях наступала на него, спотыкалась, но свернуть мешок не было времени. Мне хотелось совместить несовместимое: догнать маму и рассмотреть все вокруг.
Мама решила, что именно мешок является причиной моего отставания, забрала его у меня. Идти стало легче. Да и вышли мы, наконец, на полевую дорогу, укатанные колесами две полоски с травяным чубчиком посредине. Кузнечики неумолчно стрекотали в траве, но увидеть их никак не удавалось. Я не теряла надежду, что какой-то зазевавшийся музыкант все же покажет мне свою скрипочку.
За спиной послышалось дребезжание двуколки. Мы отступили на обочину. Но подъехавший возница остановил коней и порасспросив маму, куда мы собрались в столь ранний час, велел нам садиться позади него. Теперь я сидела на привядшей траве на возу. С толщи зеленой подстилки пробивалось тепло лежалой травы и резкий запах цветущего клевера, а заодно конского пота щекотали в носу. Внизу, почти касаясь моей сандалии, крутилось большое колесо, подминая под себя ровную строчку полевой дороги. Теперь уже ничто не мешало мне смотреть по сторонам, вслед за мечтательным взором устремляться туда, куда могут долетать только птицы. Мне и самой казалось, что и я смогу взлететь и, так же полететь туда, но оглянувшись на маму, передумала. Жаль ее было покидать. А она разговаривала с возницей и не подозревала даже, что я теперь человек-птица. Вот возьму и улечу. Улечу туда, к розовеющему краю неба, где все счастливы.
Розовое полотнище неба все ширилось и ширилось, будто росло, высовываясь откуда-то из-за края земли. Разворачивалась розовая пеленка, в которой спит раскрасневшийся младенец. Сейчас он откроет глаза и поднимет свою кругленькую головку, с еле заметным пушком на темечке. Наконец «младенец» выглянул из-за края видневшейся вдали лесополосы, как из плетеной люльки, покрытой враз побледневшей пеленкой. Словно собираясь с силами, все выше поднимал головку, все большее пространство охватывал своим взором. И побежало, расплылось по траве светлое пятно, все больше захватывая в свой веселый плен зеленеющую озимь. Обогретые солнцем повеселевшие рядки виноградника. Засверкали капельки росы на седой придорожной полыни.
Я сидела, завороженная красотой таинственного сказочного действа. До рези в глазах, смотрела на высунувшийся край солнца и не заметила, как кони остановились. Мама вышла на обочину дороги, удобно поставила кошелку с обедом. Я тоже заерзала на возу, но затекшие ноги меня не слушались, Мама увидела мою беспомощность, сняла меня и поставила рядышком с собой на одеревеневшие ноги. Будто пробудившись ото сна, смотрела на седого улыбающегося возницу. Он что-то говорил мне, но слова не воспринимались, а проскальзывали мимо. Я была во власти солнца, всем своим существом тянулась к краю земли, который казался совсем близко. Если сильно захотеть, то можно добежать до него…
Возница тронул вожжи, воз покатился дальше, а мама свернула на полевую тропинку. Разминая ноги, я поспешила за нею следом. Теперь то бежала, то шла бочком, подставляя солнцу спину, то пятилась задом. Мама уже не поторапливала меня. Шла и шла себе тропинкой. Потом, в только ей приметном месте, свернула с тропинки, перешагнула через неглубокую канаву и оказалась среди ровных рядков кукурузы. Стебельки стояли в два длинненьких листочка кулёчком сложенных у стебелька. Внутри этой крохотной чашечки поблескивала капелька росы. Я стала на колени и лизнула её языком. Шершавые листики воспротивились моему желанию, но я не обиделась на них, а только погладила, зеленые кукурузные усы.
Торопиться было незачем. Мама дошла до края прополотого участка, поставила кошелку в междурядье, накрыла ее пустым мешком и, подставляя лицо солнцу, стала повязывать на голове белый платок, прижимая завязанным узлом большой конец к затылку. Широко расставленные локти, высвободили простенькую в горошек кофточку. Легкий ветерок, забравшись в рукава, пузырем раздул ее на спине, захлопал острыми концами воротничка, заиграл в подоле юбки-шестиклинки. Поплевав на ладони, мама взяла тяпку и, окинув участок взглядом, проворно замахала ею, то оттягивая на себя, то огибая острым концом кукурузный стебелек. Подходили женщины с соседних участков. Перекинувшись с мамой несколькими словами, тоже принимались за прополку.
Я ступая по междурядью. Ходить по прополотому участку мне скоро разонравилось. Свежая земля сыпалась в сандалии, колола ноги. Да и однообразие кукурузных рядков, быстро наскучило. Побродив по полю, вернулась на дорогу, за ней зеленел нетронутый целик, склон которого спускался к заросшей кустарником лощине. Мама посоветовала мне взять мешок и, подстелив его, сесть. Захватив мешок, я кочевала по пригорку, выбирая место себе получше, пока не обосновалась под кустиком орешника. Вытянув уставшие ноги, повернувшись спиной к припекающему солнцу, достала подсохший в кармане джемпера хлеб. Лежа на боку, ела и неспешно разглядывала каждую веточку. Молодые, разворачивающиеся листики орешника, чуть примятые, слегка шевелились на ветру. Качались вершинки веточек, издавая легкий шелест – свою древесную музыку свободы, радости жизни и чего-то еще загадочного, которому ещё нужно было придумать название. Но оно, безымянное, жило, существовало, волновало моё детское воображение. Заставляло притаиться и смотреть завороженно, не замечая времени. Только слушать и смотреть. Не пытаясь найти всему этому объяснений, упорядочить, переделать по своему пониманию. Просто чувствовать себя этим сморщенным листиком. Вместе с ним качаться на ветру. Смотреть сквозь ветки на лазоревое небо и дышать запахом молодых трав, прогретой земли, цветущего дикого клевера и чабреца. Защищая глаза ладошкой от солнца, искала в небе жаворонка, но найти певца никак не удавалось. Тогда я, приподнявшись на локоть, стала смотреть вдаль. Кукурузные рядки где-то далеко-далеко сливались в одно зеленое поле, будто подол бабушкиной юбки. «Ой, это ж широкий подол у Земли!» - мелькнула счастливая догадка. Я, улыбаясь свой мысли, легла на спину и долго смотрела в небо, провожая маленькие белесые тучки, завидуя их легкости и свободе. Под шелест ветра, жужжание пчел, опоенная запахом чабреца, разморенная солнцем, объятая покоем и беззаботицей, задремала.
Проснулась от чьего-то шумного дыхания. Испуганно села, оглядываясь по сторонам. Стадо колхозных коров разбрелось по всему склону. В нескольких шагах от меня паслась светло-коричневой масти корова. Большой позеленевший язык загребал траву. Тяжелые раздвоенные копыта вдавливали в землю розоватые цветки чабреца, дыхание огромного животного заглушало шелест листвы. Корова, не обращая на меня ни малейшего внимания, продвигалась вперед, помахивая хвостом. Я, на всякий случай придвинулась поближе к кусту, опасливо наблюдала за ней, радуясь по мере её удаления.
Солнце поднялось высоко и пекло немилосердно. Я сняла с головы платок и расстелив его на ветках орешника, укрылась в тени. Наверное, заметив платок, подошел к кусту пастух, дядька Антоний. Захватив корзину, мама тоже шла ко мне. Я радостно замахала ей руками.
- А я думаю, куда ты спряталась? Не скучно тебе в поле?
- Не-е, - не найдя иных слов, ответила я
Мама разговаривала с пастухом, а я предоставленная свободе мыслей, которые гуляли, где им вздумается, подобно ветру, ни на чем долго не задерживались и летели вслед за облаками. Пастух вскоре тоже ушел за удаляющимся стадом. А мама, расстелив полотенце, стала доставать из корзины обед. Ненавистные утром щи, теперь казались вкуснее праздничного угощения. Даже зеленый лук не казался таким горьким.
По дороге затарахтела двуколка. Мама оглянулась и замахала рукой.
- Собирайся скорей! Поедешь домой.
- Я не хочу домой, - захныкала я.
- Домой, домой девонька. Парит, к вечеру дождь соберется. А тут спрятаться негде, - сказал ездовой, и уже обращаясь к маме, добавил:
- Не беспокойся, я её до самой калитки довезу.
Я помахала маме платком и, глядя на виноградные рядки, подумала: «А юбка Земли полосатой тоже бывает, и цвет ее переменчив…»
С того памятного дня в поле я была великое множество раз, но первое мое свидание с ним, во всех подробностях помню и по сей день. Тогда я была маленькой девочкой и воспринимала, как широкую и откровенную сказку. Позже вместе с одноклассниками ходила помогать убирать урожай кукурузы, свеклы, моркови. Летом собирала в бутылку долгоносиков – вредителей сахарной свеклы. Два года через заснеженное поле ходила в школу в соседнее село. Видела поле в любую погоду, но никогда не казалось оно мне скучным. Запах поля особенный. Ширь и простота подобны душе человеческой. Ступаю по прямой полевой дороге и, не глядя под ноги, уверена – не отступлюсь. Вот где вольный воздух, дышишь, не надышишься. Думается легко и мысли светлые.
Давно уже замечено, что слово человека работающего в поле весомо потому, что созрело оно на семи ветрах, как колос ржаной. Никогда не понять городскому жителю, а тем паче кабинетному работнику крестьянский размах. Уж если работать, так работать, а веселиться – так развернись душа во всю ширь бескрайнюю! Нигде так во всю силушку не поют наши женщины, как едучи на открытой бортовой машине по полевой дороге. Голоса, что тебе церковные колокола.
Ни тайн, ни злорадства нет в крестьянском сердце. Все на виду. Снизу земля-святая, сверху небо высокое, а человек меж ними, как праведник перед Богом. Каждая клеточка в нем, как грань на дорогом хрустале – особым светом отражается. И ничего радостнее для него нет, чем войти в колосящуюся пшеницу. Раскинет руки сын полей и пашен, смотрит на хлебное золотое море - и нет его богаче и счастливее. Гладит колосья, как сынишку по русой головке, надежду и гордость свою. И сами слова срываются с уст: «Не сравняться с тобой ни леса, ни моря. Ты со мной мое поле…»
Ах, поле, поле – ширь земная! Поле Родины моей, поле на котором хрупкими ростками прорастают мысли мои – дети мои, моя белокрылая надежда.
1999 год
Свидетельство о публикации №210041100224