Деревья моего детства

     Весна это не только радостное, словно проснувшийся ребенок, солнце, но и начало работы на полях и огородах. По меже огромного огорода, в 44 сотки, росли акации, грабы, клены, дуплистая толстущая липа, вишни, черешни, сливы. Никто и никогда их специально не сажал. Просто прорастали тоненькими прутиками среди глухой крапивы, бузины и другой растительности, которая у местного населения была не в чести. Ранней весной, когда еще утренний морозец надежно сковывал землю, отец мой брал маленькую пилу-одноручку и топорик, тоже маленький, но необычайно острый, шел на межу и принимался расчищать «чагари», то есть заросли дурнины вдоль каменного забора. На высоких деревьях подчищались нижние ветки, и те, которые мешали расти другому дереву. Под корень рубил не только густую поросль, но и сломанные ветром за зиму деревья, обмерзшие, сохнущие. Иногда резал ровные, без всяких видимых изъянов деревья. Около такого дерева отец долго стоял, прикидывал в уме: достигло ли дерево той толщины, чтобы могло послужить строительным материалом. А утвердившись на мысли, поплевав на руки брался за большой топор. Рубил долго, с большими передышками. Болезнь воровала силу у двухметрового мужика.
     Я стояла, как обычно у окна, на лавке. Каждое его движение не проходило мной не замеченным. Тато знал об этом, поэтому, время от времени подмигивал мне, а иногда подходил к окну и, советуясь со мной, размышлял: какое деревце срубить, а какое оставить. Мама с недоумением пожимала плечами. Дескать, «что она ещё понимает?» На это отец, убежденный в своей правоте, отвечал: «Чего не понимает, потом поймет, а эти деревца вырастут. Меня уже не будет. Значит – для неё они растут…» Никто не знает судьбы своей и кого бы то ни было. Я навсегда уехала из села и помню деревья только толщиной в человеческую руку. Выросшие для нас с братом, ложились под воровским топором. Но это было потом. Кому они сослужили добрую службу, для меня уже не было столь важно. В памяти остались двухметровые тянущиеся к солнцу побеги белой акации с острыми шипами. Кое-какие из них уже начинали ветвиться. Тато расчетливо  прорежал складным ножичком ветки, формируя крону дерева.
     Сквозь одинарное окно я слышала его голос. Тато разговаривал с каждым деревом, с каждым прутиком, прежде чем принять свое решение. Иногда уступал моей просьбе и оставлял понравившееся мне деревце. Но обязательно объяснял, почему иное деревце приходилось срубать, так как оно мешает росту другим. Мне было жаль каждый прутик-однолеток. Я все чаще оспаривала отцово решение и с большой неохотой уступала, чувствуя себя злым и жестоким палачом. Мне совестно было смотреть на аккуратно сложенные срезанные ветки, но уже тогда понимала, что жизнь – штука жестокая и в ней нужно отвоевывать место для себя. Большие деревья нужно валить, чтоб не тенили огород, иначе ничего не вырастет.
     Мама, управившись с работой по кухне и, наказав мне следить за братом, ушла помогать отцу. Я, поминутно оглядываясь на возню брата, все ещё торчала у окна. Но отец всё дальше уходил от дома вдоль межи. Вскоре и вовсе скрылся из виду. Мама стаскивала обрубленные ветки на наш широкий двор. Иной раз, прильнув к окну, укрывши ладошками глаза от внешнего света, интересовалась тем, что мы делаем. А мы слезно упрашивали ее вернуться в дом.  Ей приходилось каждый раз отвечать нам: «Я скоро приду. Потерпите маленько…» И опять уходила за очередной охапкой веток.
     Я уже знала, что эти ветки потом будут аккуратно сложены в большой ворох, похожий на расчесанную скирду. На большом корне, служившем чуркой для рубки дров, каждая веточка будет изрублена на одинаковые по величине палочки и, теперь уже будут называть их «рища». Нет, не дрова, а именно рища. Дрова – это поленья или толщиной в руку комельки. Ими топят в печи, когда пекут хлеб. Рищом топят в печке с вмурованной двух конфорочной плитой, а по-нашему в групци. Дрова берегли, лишнее поленце в печь не бросят, только при особой надобности.
     В хату тато с мамой вернулись только к обеду, когда солнце отогрело землю и ходить по огороду стало трудно, ноги вязли. Уставшие, исцарапанные не торопясь мыли руки, продолжая обсуждать хозяйские вопросы. Мы же соскучившись по ним, вертелись у ног, пытаясь привлечь к себе внимание. Мама нас умыла и посадила за стол, а за столом разговаривать уже не полагалось. В утешение нам было обещано, что когда потеплеет, возьмут с собой в огород. Мы сидели притихшие, а мысли гуляли в другом мире, который был по ту сторону окна. Ели рассеяно, часто поглядывая на окно, пока не прикрикнул тато, чтоб не роняли на пол крошки.
     Как копали и потом садили огород, видеть мне в эту весну не пришлось. Из окна огород не видать.  Снег давно сошел. Мне очень хотелось узнать: куда же он ушел, ведь было же так много… Я приставала с вопросами к маме, но она, вечно занятая домашними делами, отмахивалась от меня. Она, как потом и бабушка, считали, что незачем тратить время на «детские бредни». «Вырастешь – узнаешь», или «пойдешь в школу, там все тебе расскажут», вот и весь ответ. Что можно будет узнать в той загадочной школе, где «учителя, вместо работы, учительствуют», то есть – бьют баклуши, я не представляла. А вот вырасти побыстрее мне очень хотелось. Соседки, заходившие в наш дом за какой-то надобностью, уверяли, что я за зиму подросла, мама уклончиво отвечала: «Да тянется, как лебеда. Ни силы, ни ума там ещё нет… Никакой пользы от этих детей нет, только хлеб переводят…» И так иной раз разойдется, что начнет сетовать соседке, дескать, «нынешние дети совсем не такие какими мы росли - капризные, непослушные, и страсть какие ленивые». До таких высот доходило ее возмущение, а всего горше то, что живет она в бедности, а «от детей никакой пользы нет», что в сердцах, как бы подведя итог сказанному, уверяла обескураженной соседке: «Дети – это лишняя обуза и незачем их плодить… А «нашелся», так взять его за ноги и хрястнуть им об мур (каменный забор), и вся недолга».
     Мама была уверена, что дети, вроде кошки, смысла слов не понимают, поэтому говорила все, что на ум приходило. Меня же пугали её слова. Забившись в уголок на печи, сжималась в беспомощный комочек, униженная и раздавленная мамиными словами, боялась, не то чтоб пошевелиться, но даже поднять глаза.
    Соседка, опасливо поглядывала в сторону печи, давая понять маме, что там дети и всё слышат. Но на её предостережения мама только махнет рукой и скажет: «Та що воно щэ понимае? Воно щэ дурнэ…»
     «Глупая то глупая», а все же понимала, что когда человека называли «оно», это в нашей местности высшее унижение человека, приравненное разве что к коровьей лепёхе. Это уже нечто такое, что ни имени, ни просто слова доброго не стоит. В добавок интонация, с которой было это сказано, не оставляли никакой надежды отбелить свое имя, чтоб хотя бы «человеком» называться.
     Соседка хватала занятое решето и торопливо уходила. Мама тоже уходила по своим нескончаемым делам, а я на печи еще долго плакала. В своей маленькой головке пыталась отыскать ответ на непростой вопрос: почему мама не любит меня?..  С годами вопросов становилось больше, но главным было: кто я, зачем пришла в этот мир и что мне теперь делать?..
     Мне уже немало лет, но все те же вопросы мучают меня и сейчас. Я все ещё ищу на них ответ. Иногда устав от размышлений, завидую людям по характере своему похожим на щепку, беспечно плывущую вниз на спине ручейка. Самой пуститься в такое плаванье боязно, да и смысла нет. А мне непременно нужен этот неуловимый «смысл». И я, не жалея сил и времени, ищу его, даже если слыву среди людей «белой вороной».

                Февраль 1999 года.
    


Рецензии