Собачьи слёзы

     Началась эта история так давно, что иногда думается: а было ли это?
     В школу я ещё не ходила, потому и одежды «на выход» у меня не было.  Мне тогда казалось, что одежды для маленьких детей вообще не бывает. А обуви – так это точно не бывает. То есть – не растёт. Как шила мне мама сорочку на лямочках, такую же, как у себя, только поменьше, я видела, а, вот, большие отцовские сапоги, и думать нечего, выросли, как огромные тыквы на огороде.
     Мама сидела на лавке, у окна. Одну ногу вытянула вдоль лавки, а другую подогнула под себя. На коленке разглаживала ткань в том месте, где нужно было шить. Потом быстрым, даже я бы сказала неуловимым для моего тогдашнего понимания движением пальцев, собрала мелкими складочками верхнюю часть шитья в горсть и, чуть наклонив голову на бок, словно курица,  наблюдающая за ползущим червяком, следила за иголкой, чтобы стежок получался ровным. Бывало, нитка сама собой вязалась в узелок. Мама не сердилась. Терпеливо развязывала, приговаривая: «Я и сама знаю, что гордиться буду своей работой. Сорочка ладная получается, – и мельком взглянув на меня, добавляла, - будешь носить, пока не вырастешь из неё». Это означало, что сорочка будет длинной, «на вырост», как и вся детская одежда, которую я когда-либо носила.
     Сколько я себя помню, пальто и платья мне покупали длинные, мешковатые. «Чтоб на дольше хватило». Мне бы радоваться обновке, да только когда ею радоваться, я не знала.
     По воскресным дням, на какой-нибудь из улиц села играли свадьбу. Когда соседки-подружки звали меня сходить посмотреть «свадьбу», а на такое событие можно было идти любому, просто прийти, посмотреть, как будут плясать молодожёны, я всегда стояла перед трудным выбором: идти или не идти?
     Конечно же «на люди» я надевала своё новое платье, которое мама, с какой-то даже торжественностью, доставала из сундука, где хранились самые ценные вещи. Но радость моя заканчивалась, как только я в нём выходила за ворота. Сперва начинают раздражать рукава, закрывающие даже растопыренные пальцы на вытянутых руках. Длинный подол путается в ногах. Хлябающие сандалии вертятся на ногах, что даже белые носочки, с загнутыми на пальцах внутрь носками, «там всё равно не видно», сбиваются в комок и натирают ноги. Мало того, эти ненавистные носки, без резинок, нужно, через каждые десять шагов подтягивать.
     К тому же, как довесок к моему «счастью», гулять меня всегда отправляли с братом, который был младше меня на четыре года и, конечно же одежда на нём была тоже «на вырост». Сам он с нею справиться не мог, всё приходилось делать мне. Так, что дорога нам казалась пыткой. Мы далеко отставали от своих сверстников. Они останавливались, поторапливали нас. Мы принимались бежать, чтоб нагнать их, но при этом терялись сандалии, сползали носки. Маленький Николка постоянно запинался в не по размеру больших сандалиях даже на ровном месте. Каждое его падение оповещалось на всю улицу раскатистым рёвом.
     Я поднимала брата, отряхивала его, как могла, успокаивала. Потом принималась прихорашиваться сама. При наклоне, и без того длинный и широкий подол закрывал ноги. Я помнила мамины наставления, что задирать подол при людях – неприлично, поэтому край подола прикусывала зубами каждый раз, чтоб подтянуть носки. К тому же две мои длинные косы, в которые были вплетены атласные ленты, завязанные в огромные банты, соскальзывали со спины на грудь, и пока я воевала с носками и сандалиями, купались в дорожной пыли.
     Как и полагалось каждой девушке или девочке, когда она выходила гулять, я в руках была должна держать цветок. Самую красивую кисть сирени сломала мне мама. Но я,  впопыхах столько раз роняла, что у неё был уж больно грустный вид. Решив, что на мою голову хватит и брата, без сожаления выбросила её в канаву.
     Когда мы наконец-то дошли до того дома, где играли свадьбу, там уже было столько народу, что увидеть «церемониал», на который собственно и пришли посмотреть односельчане, нам уже не придётся. Я, может, ещё и протиснулась бы как-то сквозь толпу, или взобралась на каменный забор, но у меня ещё был хнычущий брат…
     Мы стояли позади толпы. Слушали выдуваемые «коленца» нашего деревенского духового оркестра. Что делалось во дворе дома, я догадывалась из подслушанных разговоров всё видящих молодиц. Потом смотрели бесшабашную пляску мужиков. «Молодую» мы всё-таки увидели. Она заплаканная, обходила всех собравшихся на свадьбу родных и знакомых, со всеми целовалась, прощалась, будто уезжала на край света, а не на соседнюю улицу. На нас с братом она и не взглянула. Но мы и тем были довольны, что увидели «молодую» в свадебном наряде.
     Уставшие, измученные, голодные, к вечеру мы доволоклись домой. Вид конечно у нас был аховый. Домой шла я уже босиком, несла в руках сандалии и потерявшие белизну носки. Брат нес в руках вывалянную в пыли кепку и ревел на всю улицу.
     Мама выбежала за ворота. Всплеснула руками и принялась нам выговаривать за то, что мы не хотим поберечь одежонку, с таким трудом ею купленную. С нескрываемым раздражением стаскивала с нас, порядком надоевшую одежду, награждала шлепками и подзатыльниками. Мы, наревевшись досыта, забились на печь и там заснули, не дождавшись ужина.
     Всё это будет потом, а пока я сидела на краю припечка, перегораживая ногами выход. Моей обязанностью было сторожить везде сующего свой нос маленького брата. Главное, чтоб он не свалился на пол. Николка сопя залезал с припечка на печь и, прячась за трубу, высовывал ствол деревянной винтовки, вырезанной из полена отцом, пухкал, целясь в ничего не подозревавшую, мирно спавшую пепельного цвета кошку. Я прижимала к груди, завернутую в кухонное полотенце, тряпичную куклу с фарфоровой головой. Её обезображенное лицо, с облупленным носом, безбровое, с еле заметными глазами без ресниц, казалось тогда самым прекрасным. И те принцессы из маминых сказок, конечно же были похожи на мою куклу. Не беда, что на ней не изысканный наряд. Каким он должен быть я не знала. О моде в те послевоенные годы в сёлах не думали. Самый красивый наряд я видела у невесты, то есть у «молодой».  Это было верхом доступной мне красоты. Но то была свадьба, а свадьбы бывают редко. А ещё реже удавалось упросить маму взять меня на базар или хотя бы пройтись с нею по центральной улице села. Мама всегда куда-то спешила и считала, что только городские бездельники гуляют. Собственно и слова такого «гулять» мы не знали.
     Я подтягиваю коленки к подбородку. Подола платья мне хватает, чтоб накрыть не только коленки, но и ступни ног. Это платье по заверениям мамы мне «впору». На ладонь ниже колена. Вот бы сейчас в нём покрасоваться. Но «красоваться» что-то не хотелось. От многих стирок узор на нём еле различим. Я о нём уже и не вспоминала. Просто прикрыто тело и всё тут. А до нового платья мне расти и расти. Когда оно станет «впору», вид его будет не лучше этого. Мне хотелось быстрее вырасти, ведь взрослые больше не растут и «на вырост» себе одежду не покупают. Нам так и говорили: «Вырастешь, тогда хоть рога на голову лепи, а пока благодари за то, что тебе дают». Просить и спорить было бесполезно. Крестьянин всё делал впрок и по-другому уже и мыслить не мог.
     Детские радости и огорчения, как осенняя погода – семь раз на дню меняются. В нашей избе на них никто внимания не обращал. А слёзы и вовсе были не в чести. Главное, чтоб дети под ногами не вертелись. Если кто чужой в дом входил, то лучшее место для детворы – сидеть на печи и «не вякать».
     Скрипнула сенная дверь. Мы все замерли от неожиданности. Склонившись за шитьём, мама не заметила, как кто-то прошел двором. Одёрнув юбку настороженно устремила взгляд на дверь, мысленно перебирая в памяти тех, кто мог бы заглянуть в нашу хату, и за какой надобностью ему пришлось переться в такую даль. Для нас, детей, новый человек приносил некую загадку. Мы притихли, переплавив всё свое внимание в ожидание. Николка отодвинулся подальше, готовый в любую минуту взобраться на печь.
     Дверь открылась и на пороге показалась длинная и худющая фигура нашего отца, Василия Никитича. Он наклонил голову, чтоб не стукнуться о притолоку, бочком перенёс большие сапоги в хату, закрыл дверь и выпрямился во весь свой двухметровый рост. Сразу в комнате стало тесно. При каждом движении он натыкался на что-нибудь, но это его нисколько не огорчало. Эту счастливую минуту он ждал долгие дни и недели в областном госпитале. «Дома! Я дома!» - читалось в его больших глазах.
    Чтобы и впрямь что-нибудь не опрокинуть, тато, так мы называли отца, остановился у порога, всем своим видом говорил: «А вот и я! Что - не ожидали?»
Взгляд торопливо перескакивал с наших вытянувшихся мордашек на мамино покрывающееся краской лицо, на привычную кухонную утварь, на дырчатые бумажные занавески, подросшие цветы на подоконниках, на колченогую скамейку у печки и многое другое, к чему так рвалась душа человека вдали от Родного Дома.
     Все вдруг заговорили, перебивая друг друга, окружили его. Каждый старался на себя отвлечь его внимание. А он, не зная, кому отвечать в первую очередь, сгрёб огромной ручищей в охапку, прижал к себе и поочередно касался небритой щекой наших голов. Мама украдкой вытирала некстати набежавшую слезу. Я смущенно потупила глаза и с опаской поглядывала на его огромные сапоги. Николка поднял вверх руки и, семеня ногами, просился на руки.
     Вдруг мама, взвизгнув, отпрянула назад, увлекая и нас за собой. Отец догадался о причине переполоха, громко захохотал, откидывая полу фуфайки и выпуская на земляной пол рыжеватую, лохматую собачонку. Она попятилась назад, поджала хвостик и прижала к маленькой головке ушки. Протиснулась между отцовских сапог, затихла. Только глазами беспокойно ощупывала непривычную обстановку.
     В ту же минуту мы забыли обо всем на свете, смотрели на собачонку, как на новую игрушку, радуясь, но не осмеливаясь протянуть к ней руку. Мама стояла, опершись рукой о столешню и смеялась, утирала радостные слёзы и опять смеялась над своим страхом, а может от того, что сегодня хороший выдался день, что наконец вернулся муж, что теперь есть к кому склонить голову. И только кошка, Мурка, вздыбила шерсть, выгнула спину коромыслом, зловеще зашипела и юркнула в вытяжную дымовую трубу, которую в нашем селе называли «комын». В следующую минуту, она уже бежала по чердаку к только ей ведомой дырке в соломенной крыше.
     Тато присел на корточки и поглаживал большой ладонью собачонку, с мальчишеским озорством поглядывал на нас с мамой.
     - Вот, знакомьтесь. Это Маруська…
     Мама перестала смеяться, насторожённо посмотрела на собачонку и на мужа, обижено поджала губы. Мы с Николкой не скоро поняли перемену в мамином настроении, но отец сразу понял свою оплошность. Выпрямился и, виновато поглядывая на жену, начал раздеваться, попутно рассказывая приключившуюся с ним историю.
     А дело-то было по-житейски простое. К госпиталю приблудилась лохматая, забавная собачонка. Гуляющие больные, не зная, куда себя деть от скуки, гладили её, подкармливали. Собачонка помахивала хвостиком, повизгивала, но почему-то больше всех ей приглянулись больные из девятой палаты, где лежали туберкулёзники. Чем понравились мужики разных возрастов, с покрасневшими от изнурительного кашля глазами, ведомо было только ей. Верность своему выбору она хранила всё лето. Когда на улице похолодало, и больные реже стали выходить на прогулку, собачонка находила способ незаметно от медсестер пробраться в палату. Гостью встречали радостными возгласами. А она подбегала к каждой койке, поднималась столбиком, помахивая передними лапками. Все, поочередно здоровались с нею за лапку, как со старым другом и искали в тумбочке для нее угощение.
     Имя ей дали, как бы в насмешку занозистой, пронырливой санитарки, Маруси. А всё из-за того, что в самый пик собачьего веселья, Маруся просовывала голову в приоткрытую дверь, возмущенно вытягивала трубочкой губы и выпроваживала собачонку во двор и даже грозилась отдать её на «живодерню». Кончилось тем, что о Маруське прознали врачи и, на самом деле, опасность нависла над бедной собачонкой. Её собирались усыпить.  Больные жалели животное, смеялись над тем, как она ползком пробиралась по коридору в их палату, прятали её, и при обходе непременно упрашивали «людей в белых халатах» не казнить их любимицу. Но те оставались непреклонными. На общепалатном собрании было решено, что тот, кто первый выписывается – увезет ее с собой. Но «первые» находили убедительные аргументы, из которых выходило, что взять собачонку никак не могут.
    Отец мой, с присущей ему прямотой и категоричностью, рубанув рукой воздух, заявил, что у него нет причин для отказа, и Маруська переходит в его собственность. Эта весть, достигнув ушей врачей, успокоила их. Делая вид, будто бы не замечая лежащую под кроватью Маруську, стали готовить Вередина Василия на выписку. По дороге домой тоже случались разные приключения, но находились и добрые люди, которые помогли инвалиду с собачкой добраться до родного села Букатинки. И вот последняя преграда – жена.
     Маму звали по-разному. Кто Марусей, кто Марией, муж Маней кликал, а отец с матерью и вовсе скупились на ласку, для них она была Манька. Привезённый мужем «сюрприз», сучка Маруська, видимо оскорбил её. Но отец не собирался сдаваться. Он принялся уверять: «Собачонка она хорошая, ласковая. Теперь и в нашем доме будет собака, как у всех в селе. И даже хорошо, что сучка. У неё будут щенки, вот и выберет потом, какой ей приглянется. А имя можно и переменить. Там Маруськой звали, а мы Мушкой назовём».
     Мама молчала, но по тому, как добрели её глаза видно было, что с каждым словом она сдавала свои позиции. Пока взрослые договаривались, я с Николкой гладили ей по спинке. Собачонка сразу приняла «нашу дружбу», весело помахивала хвостиком и пыталась лизнуть мальчонке нос. Глядя на нас, мамино сопротивление вовсе рухнуло. Теперь уже новые хозяева советовались, где соорудить собачью будку, и будет ли она, не знавшая привязи, сидеть на цепи. Отец, подведя итог, решительно сказал:
     - Привыкнет. Всё лучше, чем бегать голодной, бездомной собакой.
     Так появилась в нашем дворе сучка Мушка.

     Опасения мамы скоро сбылись…
     Тато, ещё ночью  ушел в лес. После госпиталя он попросился на более лёгкую работу. До этого он работал бригадиром полеводческой бригады. В любую погоду, не зная выходных, вышагивал он многие километры по колхозным полям. Проверял глубину вспашки, кто и сколько успел вспахать за день. Планировал вместе с агрономом работу на завтрашний день, согласовывал с председателем колхоза и опять уходил в поле с двухметровкой на плече.
     С каждым годом здоровье Василия ухудшалось. От быстрой ходьбы дыхание захлестывал, раздирающий грудь кашель. Откашлявшись и выплюнув сгусток мокроты вместе с кровью, садился на меже отдышаться, а за одно и поразмыслить: как жить и что делать дальше. Тяжелые мысли, будто поджидали начало атаки, наскакивали со всех сторон. Чувствуя, что они окончательно сомнут волю, лез в карман за мыльницей, в которой хранил нарезанный самосад. Сворачивал козью ножку, закуривал. Рывком, по-солдатски поднимался и, потоптавшись на месте, переключал свои мысли на предстоящую работу. И уже в следующую минуту пружинисто вышагивал по знакомой с детских лет тропинке.
     Теперь он вышагивал по лесным тропинкам. За спиной в небо глядело дуло дробовика. А навыки пограничной службы, недавно назначенному колхозному лесничему, пригодились как нельзя лучше. Шаги его были мягкими, почти неслышными. Глаза искали свежеспиленный пенек, нечаянно сломанную ветку, потревоженный обросший мхом камушек, примятую траву или ещё нечто такое, что указывало на воровскую порубку леса. Стояла глубокая осень, переходящая в предзимник. Ночной морозец сковал подзолистую на склонах почву. Тропинка то ныряла в яр, то бежала по пологому склону, по которому днем по раскисшей глинистой почве взобраться вверх было бы не возможно, то постукивала кремнистой твердью, огибая карьер, где днем дробно постукивали молотки каменотесов.
     В столь ранний час, он спешил обойти свой участок, не столько стараясь захватить предутренний морозец, сколько, по его подозрениям, это было время безнаказанных шалостей повадившегося воришки. Но сегодня, видать, непрошенный гость отсыпался дома.
     Василий остановился, прислушался. Стук сердца гулко бухал в груди, эхом отдаваясь в висках. Иной раз ему казалось, что стук раздается на весь лес и все живое прислушивается к его внутреннему хронометру, не смея перечить часто срывающемуся ритму. Прижав руку к груди, невольно оглянулся вокруг, проверяя правильность набежавшей мысли. Но осознав свой поступок улыбнулся полугорькой, полуироничной улыбкой. «придет же в голову такое», - упрекнул себя. И прислонившись к дереву плечом, запустил широкую ладонь под фуфайку, прикрывая расходившееся от быстрой ходьбы сердце.
     Постепенно до его слуха стали доходить и другие звуки. Лесничий вытянул шею, пытаясь перестроить свое внимание на музыку леса. Взгляд быстро перебегал от дерева к дереву, пытаясь зацепиться за что-то этакое, необычное. И вот уже настороженный слух уловил стук дятла, цвиньканье синиц. Фыркая совсем близко от его ног прошествовал ёжик.
     - Здорово, друг ситный! Не уснул ещё, значит зима повременит еще, - в пол голоса промолвил он и уже в который раз пожалел, что не взял с собой Мушку.
     Выйдя на проезжую дорогу, пошел низом, по-над речкой Мурафой, к старой мельнице. Туда по утрам привозили зерно и, оставляя кого-нибудь в помощь мельнику, порожняком тарахтели подводы до села. Встретив знакомого возницу, часть дороги проехал на возу.

     Домой тато вернулся рано. Солнце только-только выкатилось из-за горизонта и, играя в ветвях старого ветвистого ореха, еще не подобралось и до середины ствола. Во дворах уже кудахтали куры. Баба Катя, доводившаяся нам дальней родственницей, как всегда призывая в свидетели самого Бога, за что-то ругала своих домашних и проклинала всё и всех, за какую работу бы не бралась. Сегодня Катерина особенно на кого-то гневалась, бренчала вёдрами и грозилась «проклятому Вихтору» обрубать руки.
     Отец остановился, с улыбкой прислушиваясь к неуёмному ворчанию соседки. Но за каскадом проклятий и угроз так и не смог понять причину её гнева. И только взглянув в собственный двор – сразу всё понял. Пес бабы Кати и ещё несколько собак пытались завоевать внимание Мухи. Кавалеры переругивались между собой стараясь оттеснить слабых. Куры были заперты, а, значит, ещё не кормлены. У порога не подметено. По всему видно, что хозяйка ещё во двор не выходила. «Как же ей выйти, если столько собак бегают по двору?..» - подумалось ему.
     Лесник качнул плечом и, в мгновение ока, ружье оказалось в его руках. Вскинув одноствольный дробовик над головой, нажал на курок. Прогремел выстрел. Собаки пустились на утёк. Им вдогонку раздался пронзительный свист, который перешёл в отрывистый кашель.
     На пороге показалась мама и ругая «шалопутную сучку», пошла открывать курятник. Когда второй раз появилась во дворе с собачьей миской в руках, Мушки во дворе уже не было. Цепь с пустым ошейником ещё покачивалась на натянутой между двух каменных столбов, в палец толщиной, ржавой проволоке.
     - Шалава, как есть шалава! Убежала, даже не поевши…
     Тато, посмеиваясь под нос, мыл руки. Я старательно сливала ему воду из тяжелой еще для моих рук, кружки.

     Мухи не было несколько дней. Куры разворовали собачью еду. Мы с Николкой часто поглядывали в окно, порываясь выбежать во двор и поискать собачонку. Но отец, опасаясь чужих цепных собак, которые, не в пример Мухе, были злыми, решил, что детям лучше с ними не встречаться. Нам было запрещено даже переступать сенной порог. Для «мелких нужд» он принёс выпаханную в поле гильзу от снаряда и поставил в сенях. Гильза была большая и тяжелая. Мы с братом по очереди бегали в сени, но даже за целый день, наполнить её ни разу не удалось. (Забегая вперед, слово «гильза» ещё долго в моем понимании ассоциировалось с понятием «детский горшок». И служила эта гильза не только нам, пока мы не выросли, но и потом, когда родился мой сын, Гриша. Жаль только, что я не знаю чьего производства столь нужная посудина.)
     Вернулась Мушка исхудавшая, голодная. Собачонка, поскуливая, вертелась у порога. Тато вынес ей кусок хлеба, но на цепь сажать не стал. Она и так отлёживалась на своем привычном месте, виновато поглядывала на маму, которая ворчала на «беспутную гулену» и грозилась отходить веником. За ворота Мушка больше не выбегала, но и вошедшую в наш двор почтальоншу, в дом не пустила. Тато не расстегивая ошейника, легко перетянул его ей через голову. Освободиться от него собачонка даже не пыталась. Но заслышав свист хозяина, как бы далеко он не находился, пятясь назад, стягивала с головы ошейник, и с громким лаем, неслась ему навстречу.

     Весна подкрадывалась в наши дворы незаметно. Нам, детям, сидящим в хате по той причине, что не было у нас ни обувки, ни одёжки, весна и вовсе мало чем напоминала о себе. И все же, скучающий от повседневного однообразия детский взор улавливал солнечные зайчики, что гуляли по выбеленным к Пасхе стенам. Это был зеркальный отблеск маленьких лужиц за день подтаявшего снега на вымощенной каменными плитами дорожке к курятнику. Еще весна выстраивала частый частокол сосулек, что свисали с соломенной кровли вниз копьём. Они рознились по длине и толщине, но одинаково плакали то ли от радости, что наступает весна, то ли провожая метельную зиму.
     Иной раз поблекнут солнечные зайчики. Сольются с белизной стен.  Хата поскучнеет, насупится, как ворона на потемневшем заборе. Только что смеявшиеся окна сотрут свою улыбку и обиженно заплачут под робким после зимы дождем, переходящим в снег. И вот уже большие снежные хлопья, медленно пританцовывая, опускаются на наш привычный и такой родной двор. Мы с братом забираемся на лавку и, тесня друг дружку у узкого окна, завороженно следим за белой пляской снежинок.  Нам, малышам, кажется, что это там, где-то в вышине, дерутся множество белых петухов. И с этого петушиного побоища на землю летит белый пух. Я приседаю, пытаюсь заглянуть туда, в небесную высь. Но белая круговерть скрывает от любопытных глаз петушиную баталию. Нам приходится довольствоваться только её последствиями.
     Об этой снежной сказке я тут же забыла, как только на дорожку выбежала Мушка, волоча за собой позвякивающую на каменных плитах цепь. Собачья шерсть, чуть потемневшая, орошенная дождем, делилась ровным пробором на две половинки вдоль хребта, и только в конце шерсть смыкалась и обвисшей мокрой метелкой свисала на закрученном неунывающем хвосте. Муха хватала падающие снежинки, то подпрыгивала, то становилась столбиком, помахивая передними лапками, будто приглашала нас выйти во двор и вместе ловить белый пух. Мы топтались на узкой лавке, напрочь забыв мамино предупреждение об опасности упасть с неё. Кричали, подбадривали Мушку, давали нехитрые советы  и смеялись. Смеялись над Мухой, просто от веселого снегопада и оттого, что мы были дети, и никакой груз житейских забот не отягощал наши души. Это был чистый смех, ничем и никем не замутненный, как этот свободно падающий снег.

     Чем ярче светило солнце, тем чаще мы льнули к окну. Смотрели и завидовали курам, которые бродили по мокрой земле, вчера еще прикрытой снегом. Чистили клювы о подсохшие камни дорожек. Кокотали, словно переговаривались между собой, что-то высматривали, наклонив голову набок, в прошлогодней траве. А петух, важно похаживал по тропинке с высоко поднятой головой, с торчащим красным гребешком чуть почерневшими от зимнего мороза зубчиками и, сторожко посматривал на Муху. Собачка не желала спорить с этим драчуном, она лежала на пороге собачьей будки, высунув язык. Иногда лениво поднимала головку, услышав чавкающие шаги прохожих и, тявкнув им вдогонку, опять клала головку на вытянутые лапки.
     Солнце подбиралось к коньку соседского дома. А за ним хоронился Вечер. Кровавым отблеском высвечивался закат в окнах хаты напротив. Мокрые, почерневшие ветки белых акаций, покачивались, роняя растопыренные половинки семенников. Покосившийся за зиму плетеный из вишневых прутьев заплот, с засохшими вьюнами, навевал вечернюю грусть. Петух, не желая с этим мириться, взлетел на ворота, протяжно закукарекал.
     - Чтоб ты сдох, оглашенный! – рассердилась тетка Стефания, подбирая уроненное с испугу ведро. Подцепив его деревянным крючком, наклонилась над неглубоким колодцем, намереваясь достать воду. В этот момент петух прокукарекал второй раз. Рука дрогнула.  Ведро соскользнуло с крючка и она еле успела подцепить дужку тонущей посудины. Поставив ведро на каменную скамейку и, вытирая выступивший холодный пот со лба, тетка Стефания на все лады ругала петуха, проклиная, желала гордой птице всяческих житейских неприятностей. Но петух видимо даже не догадывался о предрекаемых ему бедствиях, загорланил и в третий раз. Соседка смачно сплюнула и, подняв ведра на коромысле, удобнее уложила на плече, покачиваясь, зашагала вдоль улицы, путаясь худыми ногами в кирзовых сапогах на босу ногу, в складках широкой, негнущейся юбки.
     Тато, стоя у хлева, сворачивал козью ножку и улыбаясь поглядывал то на петуха, то на соседку. Проводив её лукавым взглядом, выпустил из носа струйку дыма, согнал с ворот петуха. Подошел к завалинке, взял початок кукурузы и оголенной кочерыжкой стал ловко лущить зерна. Золотистые зерна с красными носиками раскатывались по подсохшей дорожке. Петух, издав призывный клич, который прозвучал как сигнал боевой тревоги, в одну минуту собрал кур и велел приступить к вечерней кормежке. Сам же неспешно похаживал вокруг куриного пиршества, подхватывал отскочившие в сторону зерна, не забывая при этом краем глаза следить за Мухой и за шествовавшей от ворот к дому кошкой.
     Кошка опасливо обошла куриное семейство и, брезгливо стряхивая намокшие лапки, взобралась на завалинку. Ровным счетом не обращая внимания на петуха, навострила уши и чуть присела, скрадывая воробьев, что не прочь подкормиться вместе с курочками.
     Мухе присутствие кошки явно не понравилось. Она поднялась и недовольно загремела цепью. Кошка зыркнула в сторону Мухи и, не желая ссориться с ней, демонстративно отвернулась. Подняв хвост стрелой, пошла вдоль завалинки к порогу хлева, куда уже шла мама с подойником доить овцу.
     Я то приседала на лавке, то становилась на коленки перед подоконником, не желая отходить от окна, которое вносило хоть какое-то разнообразие в нашу скучную жизнь. Над крышей соседнего дома выглядывал красным кошачьим язычком краешек закатного солнца. Теперь он, единственный, приковывал мое внимание. Я до рези в глазах смотрела на это угасающее чудо. А оно неумолимо скатывалось по ту сторону крыши.
     Мне, вдруг, так захотелось жить в этом доме, за которым ложилось спать Солнышко, что слёзы сами покатились из глаз. Вошёл в хату тато и тут же пожелал узнать причину моих слёз. И после моего сбивчивого объяснения, накинул мне на голову мамин клетчатый платок, взял на руки и, завернув мои голые ноги в полы своей фуфайки, торопливо зашагал в соседний двор.
     Нас встретила тетка Наталка. Сложив руки под усохшей грудью, скороговоркой сыпанула на нас сельскими новостями, которые так и просились ей на язык, и ждали только момента, чтоб влезть в чьи-то уши. Тато недолюбливал соседку, хоть и скрывал это. Поэтому, не очень-то прислушиваясь к её россказням, показывал мне рукой, с зажатой между пальцев самокруткой, на заходящее за лесом солнце. Тогда мне захотелось жить в том лесу, где стоит золоченый дом Солнца. Но тато сказал, что в том лесу живут волки и ходить туда очень опасно. У волков большие зубы, они голодные и очень злые.
     Я поёжилась от страха и попыталась поглубже спрятаться под отцовскую фуфайку. Солнце полностью спряталось за лес, и тато попрощавшись с соседкой Наталкой, быстрым шагом направился домой. Вечерний Морозец, высвободившись из-под разящего надзора Солнца, полновластным хозяином охватывал стекленеющей пленкой акации, затягивал лужицы, словно мучным налетом покрывал собачью цепь.
     Опять я стояла на лавке у окна. Следила за сгущающимися сумерками, за редкими прохожими. Оконное стекло постепенно замутилось, и на нём стали вырисовываться причудливые морозные узоры. В доме засветили керосиновую лампу. Запахло борщом и свежим хлебом. Меня позвали к столу.
     Вот и ещё один день прошел, такой же, как вчера, но все-таки чуточку непохожий. Этим и запомнился мне.

     Весна, завершая свои последние штрихи, передавала ключи Лету. На неказистой, кривобокой груше, что распласталась по замшелой крыше хлева и любопытно выглядывала во двор, белели пучки запоздалых цветов. Старое узловатое дерево, нарядилось в белый наряд, больше вызывало удивление, чем весеннюю радость цветения, словно старуха, вырядившись в яркий наряд, шествовала по деревне, вызывая ироничные улыбки встречных. Но груше, видать, не ведомы наши, человеческие, неписанные правила этикета. Дерево по-своему радовалось весне и жизни. В ней самой было что-то загадочное и таинственное, как у той, сорокалетней женщины, которая очередной раз готовилась стать матерью.  Краешком ума она понимает степень риска, но желание подарить новую жизнь так велико, что её уже не пугает последняя в жизни весна.
     Я сидела на засланной полосатым рядном завалинке и покачивала на коленях завернутую в тряпицу куклу, с облупленным носом. Катя глядела на мир выцветшими глазами, без ресниц и терпеливо слушала то, о чем я ей доверительно шептала. Она, как никто другой умела слушать, хранить мои детские тайны и быть свидетелем моих страстных начинаний, которые, в лучшем случае, вызывали недоумение у родителей. Но родители сегодня сами были преисполнены  своими начинаниями, перепланированием нашего обширного двора.
     Мама, сведя на переносице брови, стояла посреди двора, сложив под грудью руки, и следила за чертой, тянущейся за лопатой. Тато чертил бороздку по начинающему зарастать молодой травой двору, когда-то служившему и током, и свободным выгулом для многочисленного скота. К осени двор заставляли скирдами соломы и сена, аккуратно сложенными в пятнадцадки снопами. Но все это было больше тридцати лет назад. Теперь же ровная площадка двора зарастала травой. Даже вездесущие куры на день прятались под сень разросшейся вдоль каменного забора дикой смородины. Глухая крапива зеленела островками, радовала глаза и ничуть не подозревала, что прочерченная отцом бороздка стала для нее окончательным приговором.
     Лопата в руках у отца вплотную подступилась к молодой вишенке и замерла. В тот же миг мама разомкнула руки и замахала ими, отстаивая существование деревца. А он стоял в раздумье, оглядываясь на прочерченную бороздку. Мне тоже стало жаль вишенку. Я подбежала к ней и, не умея подобрать слова, чтоб разубедить отца, просто обхватила её руками. Выроненная кукла лежала у моих ног, но я, жалея ее, все же боялась выпустить из рук деревце и только взъерошенным петушком, который и сам ещё не знает какое решение примет в следующую минуту, поглядывала то на куклу, то на отца. Бороздка обогнула мои сандалии и потянулась к забору, пополам разрезав островок глухой крапивы. Рядом, шириной с широкий отцовский шаг легла вторая бороздка. Это земля, отведенная под цветник.
     Мамины руки опять сомкнулись под грудью, а это означало, что гроза миновала. Я подняла куклу и, жалея ее, прижала к груди. Отец, опершись на лопату, глухо кашлял. Мама грустно смотрела на ссутулившуюся его фигуру, понимала, намеченная работа ляжет на её руки. Муж не отступит от задуманного, но осуществить свой план, у него просто нет сил.
     Наше внимание привлекли радостные возгласы, издаваемые Николкой. Он оседлал козла, на котором отец пилил дрова, и размахивал саблей. Все посмотрели в его сторону, а затем в ту сторону, куда указывало острие сабли. Муха что-то жадно ела со своей миски. Цепь лежала в стороне и, видимо, давно уже не сдерживала свободолюбивый нрав собачонки. Из собачьей будки, переваливаясь на неустойчивых ногах, словно живые шерстяные клубочки с хвостиками, попискивая, шли к маме щенки. Они были такими хорошенькими, что мы с братом тут же ринулись к ним. Но грозный окрик отца заставил нас остановиться. Мы разочарованно захныкали. А он уже в который раз отчитывал нас, чтоб во время еды не подходили к собаке. Мы и не собирались к ней подходить, Нам очень хотелось погладить щенков и, даже не подозревали, что именно их и будет яростно защищать Муха.
     Рядом с отцом мы послушно сели на завалинку и неотрывно следили за собачьим семейством. Родители продолжали обсуждать огородные планы, но мне было не до них. Забытая кукла лежала вниз лицом далеко на завалинке. Теперь уже ясно было, что вспомню о ней уже не скоро.
     Муха, облизнувшись, отошла от миски. За нею последовали и щенки. С небольшими остановками они преодолели путь к собачьей конуре и скрылись в ней. Мы то вскакивали от нетерпения, то вопрошающе смотрели на отца и опять садились на место. Наконец Николка громко заревел. Родители удивленно посмотрели на него. Но, поняв причину нашего беспокойства, переглянулись. Пора было познакомить собачье семейство с человеческим.
     Тато жестким приказом заставил Муху покинуть своё убежище. Загремела, покрывшаяся лёгкой ржавчиной с осени висевшая в бездействии цепь. Собачонка обреченно приняла ошейник, как удар судьбы. Грустные её глаза преданно глядела на неумолимого хозяина. Мама, держа нас за руки, чуть приблизилась к собаке, но  только до того места, по её определению, куда не смогла бы дотянуться цепь. Отец отмерил цепь с тем расчетом, чтоб Муха могла попить из каменного корыта вкопанного в землю. Остаток цепи закинул на крючок, тем самым ещё больше ограничив собачью свободу. Подзывая Муху к себе, попятился назад. Цепь вытянулась в полный натяг. Лопатой отчертил полукружье, за которое нам, детям, запрещалось заходить.
     Спорить с отцом, конечно же, никто не осмеливался, но вместе с тем появилось непреодолимое желание перейти эту черту и заглянуть в собачью конуру, через порог которой уже выглядывали щенки. Их было два. Один – весь белый, словно ватный шарик, с торчащим вверх хвостиком. Только глазки, как две смородинки и розовый язычок нарушали безупречную белизну. Второй, чуть покрупнее, с рыжевато-черными пятнами, на разных частях тела, вел себя независимо и, по словам отца должен вырасти в крутого нрава пса. Указывая пожелтевшим от крепкого табака ногтем на собачью пасть с темными губами, на сильные, широко расставленные крепкие лапы, на жесткий взгляд знающих себе цену глаз. Объясняя собачьи достоинства щенков. Отец настойчиво повторял и втолковывал нам, детям, чтобы мы ни в коем случае не брали в руки щенков, не тискали их, не гладили и не ласкали. Иначе они превратятся в мурлыкающих кошек, а собака, на то она и собака, должна быть злой и кусачей. Дескать, кто же будет бояться такой собаки, которая ласкается к любому человеку. Одним словом отцу хотелось вырастить настоящих охотничьих собак, быстроногих, наводящих страх на лесных воришек. Свою угасающую силу он надеялся компенсировать помощью собак. Основную надежду, конечно же, возлагал на Тузика, но даже в имени он боялся выразить слабину, жестко называя его «Туз».  По маминой просьбе, и чтобы в играх было с кем нарабатывать ловкость и силу, был оставлен беленький щенок.
     Рыжих людей в нашем селе я и не припомню. И белобрысые, особенно мальчишки, тоже были не в чести. Один из таких белобрысых, с поросячьими глазами, был, долговязого Леонтия, пьяницы и сквернослова сын, Жора. Видать по глупости, а может быть спьяну, назвал своего мальчонку непривычным для сельского слуха именем. Рос он каким-то пришибленным, косоглазым, неуклюжим, сторонящимся людей ребенком. Но Леонтий, потрясая кулаком над своей головой, непременно заверял своих собутыльников, что сын его ещё себя покажет. За старшего сына он помалкивал. После «психушки», бедолага бродил по селу, собирал фантики, крышки от пивных бутылок, разные стекляшки, и хоть никого он не трогал, молодухи его боялись. Дочь, Галина, в расчет не шла. Дескать, в чужом дому хозяйка.
     Отец же наш не любил горлопана Леонтия, а заодно и все его окружение. И, как бы в насмешку, назвал беленького щенка именем «Жора». С лукавой усмешкой предрекая щенку более удачливую судьбу, чем даже Леонтий отпрыску своему.  Но об этой тайной мести знала только наша мама, которая сначала отговаривала его, потом просто привыкла к этому имени, будто бы так оно и надо.
     Нам, детям, собачьи имена ни о чем не говорили. Да и кто в столь раннем возрасте вдумывается в значение слов. Отведенная лопатой черта на нашем подворье размылась дождями и заросла травой. Остался вытоптанный, выровненный обвисшей цепью полукруг, обозначающий место обитания собаки. Помня отцовский запрет, мы долго не заходили за границу полукруга. Но подрастающие щенки не признавали границ и сами приходили к нам. Муха лежала на пороге своей конуры и только изредка бросала настороженный взгляд в нашу сторону. Тот строгий наказ, по которому запрещалось гладить щенков, мы забывали каждый раз, как только выбегали во двор. Но, странное дело, сами щенки помнили о нем. Веселый и игривый Жорик с лаем носился за нами по двору. Мы затевали с ним разные игры. Садили его в корзину, тащили на чердак, в наш излюбленный уголок. С нами бегал по огороду и терпеливо ждал под деревом, пока мы лакомились черешнями, шелковицей или ранними сливами. Ему доставался самый лакомый кусок с нашего стола. Он для нас был словно младшим братом.
     Туз не позволял с собой проделывать разные ребячьи вольности. Он отбегал в сторону и яростно лаял. Мы пытались и его задобрить чем-то вкусненьким. Подросший щенок нюхал гостинец, топтался на месте, но из рук брать не хотел. Он был любимцем отца, и любовь эта была взаимной. Только отец мог почесать ему подбородок, потрепать по загривку, только он мог его водить на веревочном поводке и то малое время, приучая к дисциплине.  Мама таила в себе страх перед этой «зверюгой» и никогда, особенно его не привечала.
     Щенки подрастали, распугивали ягнят, а Муха явно к ним охладела. Сука вынашивала уже новых щенков.  Мама пеняла мужу за «разведенную псарню». Тато только похохатывал над плодовитостью Мухи и на спор с мужиками, стоя на краю леса, за яром, пронзительно свистел. Муха стягивала ошейник с головы и, огородами, напрямик, бежала на зов хозяина. За нею устремлялись и быстроногие, давно переросшие мать, щенки. Собаки брали гогочущих мужиков в кольцо, яростно наскакивали на них, пытаясь куснуть заляпанный глиной сапог.
     Хозяин, вволю натешившись над «взятыми в плен» мужиками, предупреждал, дескать, то ли ещё будет, когда они вырастут, начинал насвистывать какую-то мелодию, от которой собаки присмирели и послушно отошли в сторону. Мужики тоже пробовали подражать отцу, но собаки только зло скалили зубы, готовые накинуться на обидчика. Даже предложенное им угощение не брали из чужих рук. Что и говорить, хозяин гордился своими воспитанниками. Однако полнеющий живот Мухи, его все больше приводил в задумчивость.
     Однажды к нам нагрянул родственник, живущий на дальнем хуторе со странным названием Майорщина. Ходили слухи, что в давние времена, ещё при царе, там поселился отставной майор. В революцию хозяйство растащили, а хуторок остался. Отдаленность людей нисколько не смущала, скорее наоборот, хозяева держали по нескольку коров, а мелкую живность особо и не считали.
     Василий, бабушки моей сестры Докии сын, ехал из райцентра и, по дороге зашёл к нам погостить. Способности собак были неоднократно продемонстрированы моим отцом и, конечно же, вызвали у родственника неодолимое желание иметь в своем подворье такую охрану. Но ни за какие посулы отец не желал расставаться с собаками. Да и переучивать  их он считал делом бесполезным. После некоторых колебаний, решено было отдать Муху родственнику. А там уже пусть он сам из будущего выводка воспитывает себе охрану. Муху немедля посадили в мешок. Сапоги гостю обсыпали перцем, который мама не очень-то охотно выделила для этой цели. Василий Стандрит ушёл огородами в поле по протоптанной трактористами тропинке.  Добрался до центральной дороги и, на попутной машине увёз собачонку в свой хутор.
     Жорика и Тузика несколько дней держали в хлеву. Собаки, почуяв неладное, скулили и отказывались есть. Без воздуха, а особенно без воли, похудевшие, собаки лежали на соломе, не реагируя на приказы хозяина. Наконец мама рассердилась и пригрозила, что не будет кормить мужа, пока он не отпустит «ребят» на волю. Но отец, опасаясь, что «сынки побегут искать мать», посадил их на цепь. Но потом оказалось, что собаки сидели на цепи только по собственной воле. Стоило только свистнуть отцу своим особенным свистом, как они стягивали с головы ошейник и стремглав, напрямик через огороды, яры и заборы, неслись к нему. Собаки никого не трогали, полностью повинуясь воле хозяина, но соседи все же ворчали по поводу гулявших собак лесника. В лесу встретиться с такой «охраной» никому не хотелось. А те, кому «посчастливилось», готовы были на любое наказание председателя, только бы не попасться в псовую осаду. Никто из жителей села не был искусан, но застигнутый на месте порубки лесной воришка, вынужден был стоять без движения несколько часов, пока председатель не подъедет на своей бричке к месту содеянного. Иногда порубщик успевал взобраться на дерево. Отец подходил ближе, смотрел, кто и какой вред причинял лесу, и, наказав собакам «сторожить», уходил искать председателя или, и того хуже, Старицкого. Он был старшим над сторожами и его крутого нрава, пугающего русского говора, (напоминаю, что действие происходит на Украине и в селе жители разговаривали на украинском языке), а то и скорого самосуда, боялись все, даже председатель с агрономом. Старицкий был человеком в селе пришлым, непримиримым коммунистом, любил поизмываться над безответными крестьянами. К тому же время было непростое. Те, кому можно было пожаловаться, были еще хуже. Но, не об этом нынче речь.
     Тато, отслужил четыре года на узбекской границе, находил «нарушителей», что называется, по горячим следам. Но чаще в лес ходили старушки собирать сушняк. Их он не считал нарушителями. Но тех, кто рубил здоровые деревья, которых в тех местах было мало, и для колхоза считались строительным материалом, он не щадил. В то время мы не знали слова «браконьер», но корыстолюбивые люди были, и не раз угрожали моему отцу.

     Зимний вечер тянулся долго и нудно. Оттаявшие стекла в верхней части окон походили на чернильные пятна из перезрелой бузины. От скуки я поглядывала в эту «чернильную полоску» и терпеливо ждала, когда в нём улыбнется небесный цветок – моя звёздочка. Названия той звезды я не знала, да к стыду своему и до сих пор не знаю. Устройство мироздания мало интересовало сельских жителей и на Земле дел хватало.  Звёзды в небе, как одуванчики на лугу, расцветали по одиночке и семейками, улыбались нам золотистыми рожицами, а потом падали, как падают по ночам перезрелые яблоки и лежат среди полосатых тыкв.
     Я лежала на припечке, на животе, головой к выходу и, от нечего делать, дрыгала задранными кверху ногами с выглядывающими сквозь старенькие чулки пятками. Недельные ягнятки: серенький и двое черненьких, от разных приплодов, прижавшись друг к дружке прядали ушами и пофыркивали, пугливо косясь на мигающие блики огня в печке.  Монотонно поскрипывала прялка, покачивалась мамина нога в шитом валенке без галоши. Большое колесо прялки то ускоряло свой бег, то замедляло, давая возможность маме выдернуть очередной пучок прядева. Со стороны казалось, будто мамина рука доила кудель, скручивая струйку в суровую нитку, которая бугрилась на барабане, никак не желая ложиться ровными рядами, как на катушке.
     Николка уже посапывал на печи. Засохший рождественский пряник, обкусанный с одной стороны, сиротливо лежал среди деревянного игрушечного скарба.  В избе все дышало покоем и скукой. Выученные уроки, но ещё не проверенные отцом, всё ещё саднили беспокойством. Время от времени я прислушивалась, ожидая скрипа отцовских шагов под окном. Но там только ветер шелестел жесткими кукурузными листьями, покачивал давно отцветшими метелками, что красовались в верхнем конце снопа. Свет, падающий из окна, выхватывал высунувшийся из-за стены сноп. Он будто заглядывал в дом, просился к теплу и домашнему уюту. Но его собратья плотно стояли вдоль стены, делая дом похожим на заснеженную скирду.
     Мама посмотрела на тикающий будильник на специально для него сделанной полочке, словно дальний сородич барабана, который весело отстукивал четкий ритм на сельских свадьбах. Потом тревожно перевела взгляд на затягивающую паутинку ледяного узора в верхнем углу окна, задумалась. Колесо прялки замедлило свой бег и замерло. Наклоненная кудель с обдерганным боком, задремала, словно старушка пригревшаяся на завалинке. Все замерло, притаилось. Даже огонь в печке все реже подмаргивал своим лукавым глазом сквозь дырочки в дверке. Где-то далеко, в конце улицы, лаяли собаки. Но то было далеко и особого беспокойства у неё не вызвало.
     Очнувшись от задумчивости, мама велела мне собрать разбросанные братом игрушки – замусоленные деревяшки, отдаленно напоминающие трактора, самолёты, (мама их «яропланами» называла), пистолеты выкрашенные соком черной бузины. Всё это добро я скидала за столб, который стоял на припечке, в головах, грубо отесанный, с плохо зачищенным сучком посредине, похожий на торчащий пупок у худого мужика. Столб поддерживал прогнившую матицу, которая грозила обрушить потолок на наши спящие головы.
     Укрывшись отцовской колючей шинелью с поредевшими потемневшими пуговицами, я начала задремывать. Где-то на краю затухающего внимания, расслышала, как пришёл тато, чем-то встревоженный и злой. Срывающимся шепотом о чем-то рассказывал маме, нервно курил и глухо покашливал. Но все прощающий  сон, окутывал теплым туманом, пока не отгородил меня от этого мятущегося мира, увлекая в свой сладкий плен.

     То, что было в этот зимний вечер, я узнала только много лет после случившегося. И то, не столько я, сколько захотел докопаться до истины мой брат, двенадцатилетний подросток.
     Семью, которая жила в доме на краю села, над самым яром, под развесистыми толстыми вербами, скрывающими своей густой кроной всё, что происходило на ихнем подворье от людских глаз, недолюбливали многие.  Но они жили далековато от нас и мы попросту не обращали на них внимания. Живут и живут себе люди. А то, что взгляд у них из-под лобья, так может у них характер такой несговорчивый. И то, что идут они по селу, и мимо нашего двора не здороваясь ни с кем, так они и с соседями тоже не здороваются. Просто прошмыгнут, как тени, будто и небыло их тут.
     Жили они уединенно, на особицу. Дескать, мы никому не нужны и нам никто не нужен. Да и в друзья к ним никто не набивался. Как они там жили, над яром, в который и смотреть-то страшно было, никого не интересовало. Место здесь отдаленное, глухое, редко кто забредал в этакую глухомань. Но отцу моему, колхозному лесничему, мимо их дома приходилось проходить каждый день. Ибо в лес можно было попасть только обойдя глубокий яр. Можно, конечно, обойти его, если идти вдоль берега реки, но это далековато.  И лесные воришки-порубщики все больше шалили отсюда, со стороны села. Жили в этом доме старики-родители и дочь девка-вековуха. Старик – ещё крепкий мужик, обросший дремучей бородищей, в длинной, до самых колен, рубахе, сшитой из домотканого полотна. Пас свою корову на краю леса, копошился на своем подворье, покрикивал на своих домашних, но на людях слыл молчуном, да и на люди выходил редко. Будто бы жил и не жил в селе, так – сам по себе.
     Мать, согбенная старуха, изможденная крестьянским трудом женщина, уже и к колодцу не ходила. Доживала свой бабий век вдалеке от людского глаза. Дочь ихняя, когда-то тихая, застенчивая, единственная оставшаяся в живых после войны и голодных лет, так же ничем особенным не выделялась. Каждый день вместе с женщинами, с тяпкой на плече, уходила в поле и с заходом солнца возвращалась в свой дом над яром. В клуб она не ходила. Никто этому не удивлялся, уж больно далеко туда идти. Да и бойкостью характера не отличалась. Просто жила, как жилось. Нашелся и ей жених. Свадебку маленькую справили. А на утро молодая жена сидела на постели заплаканная, а муженек торопливо собирал вещички. Толком никто ничего не знал, но перешептывались бабы у колодца, будто бы невеста оказалась «порченой», а признаться мужу с кем грех случился, не смогла. Вот, он в тот же день и уехал из села. Всякие строили догадки, даже на отца ее грешили, но что толку. Так и прожила она одна, сторонясь людей, с годами теряя свою женскую привлекательность. Была она старше моих родителей, так что молодой я её и не помню.
     Однажды село облетела весть: старуха из крайнего дома померла. Смерть этой старухи внесла в размеренную жизнь нашей семьи некую настороженность и даже выжидательную обеспокоенность. Отца нашего уже несколько лет, как не было в живых. Дед, сельский священник, не ладил с татом и, в нашем доме был редким гостем. Но когда его не стало, бабушка перебралась жить в наш дом, чтоб «помочь дочке поднять детей». Дед же весь день проводил у нас, а на ночь отправлялся в свой дом.
     Вот, в нашем доме воцарилась некая настороженность и частые перешептывания. Гадали, кто же придет просить деда, похоронить старуху? Мы с братом понимали, что такая настороженность неспроста. Какая-то тайна за этим кроется. И улучив момент, когда остались с мамой наедине, попытались разговорить ее. Не очень-то охотно, но мама нам рассказала о тех событиях, когда наш отец еще был живой.
     Тато наш несколько лет работал колхозным лесником, проще говоря – сторожем. Хотя уже и эта работа была ему в тягость. Как мама говорила: «Он свои легкие в ямку выплюнул». И все же утром он отправлялся в лес. Ему в радость было чувствовать себя при деле. Шел по протоптанной им же тропинке. Собаки далеко убегали вперед, кружили по лесу. И если все было спокойно, через какое-то время возвращались к своему хозяину. Они знали его излюбленное место. А после они неторопливым шагом шли обедать.
     Чтобы выйти на сельскую дорогу, шли тропинкой по-над яром, поднимаясь вверх. С той стороны, дом под развесистыми вербами, был хорошо виден. Огромная хозяйская собака, стояла над выступающей над яром скале глуховато лаяла, словно бухала в рассохшуюся бочку. Жора и Туз отвечали ей заливистым лаем со стороны леса. Так было изо дня в день. Но, не смотря на старания лесника, порубки все же были. Отец долго размышлял над этим и решил, что лес рубил человек, точно знавший где в этот момент находится лесник и его собачья стража. Тогда он время от времени стал ходить в лес без собак и в разное время.
Порубки прекратились.  Вор затаился и выжидал. Подозрение отца пало на старика, живущего над яром. Только он мог видеть из окон своего дома, когда и какой тропинкой ходил лесник. В его отсутствие рубил молодые деревца. Вязанку  уносил на корм домашней живности. А пенечки прикрывал пучком травы или мхом. Лес в нашем колхозе небольшой, поэтому оберегали его, даже скотину не пускали.
     Негласный поединок меду вором и лесником длился всю осень.  Они уже люто ненавидели друг друга, но внешне все шло как обычно. Пришла зима. Снега намело много. Улицы переметало полутораметровыми сугробами. По утрам родители провожали детей в школу, помогая преодолевать снежные наметы. Нелегко было и моему отцу в эту снежную зиму. Тропику над яром замело. Большие наметы свисали над яром. Где кончается твердь земли и начинается обманчивая шапка снега над пропастью, было трудно определить. По пояс пробиваясь по глубокому снегу он шел домой.  От усталости еле ноги передвигал. Благополучно обогнув яр, вышел на сельскую улицу. Вдруг из кустов на дорогу выскочила огромная собака старика. Отец, когда еще шел по-над яром, видел ее привязанной на цепи. Видимо хозяин решил натравить ее на лесника. Но рассуждать было некогда. Собака большими прыжками неслась навстречу человеку. Горящие яростью глаза не предвещали ничего хорошего. Помочь или хотя бы засвидетельствовать нападение, в такой глухомани никто не мог. Отбиваться от собаки больному, уставшему леснику было явно не под силу. Решение пришло в одно мгновение. Заученным движением бывшего пограничника, вскинул дробовик и грянул выстрел…
     Обессиленный отец опустился на снег. Собака лежала в нескольких метрах от него. Через какую-то минуту на дороге показался и ее хозяин. Какой был между ними разговор – можно только догадываться. Продолжение этого «разговора» было уже в сельсовете.  Чтоб как-то уладить дело председатель посоветовал леснику отдать одну из собак старику. Что творилось в душе нашего отца, этого не сможет передать никто. Делать было нечего, и он согласился. Выбор «пострадавшего» пал на Тузика. Отец сам привел его в их двор и посадил на цепь. А потом весь день бродил по лесу, пытаясь заглушить душевную боль. На другой день слег и метался в жару больше недели. Фельдшерка настойчиво требовала везти его в районную больницу, но везти было не на чем. Дороги перемело.
     Я сама помню, как в один из вечеров в наш дом пришел угрюмый, бородатый  старик. Не здороваясь и ровным счетом не обращая внимания на фельдшерку, он, прямо с порога накинулся на отца с упреками. Дескать, собака, которую он ему привел, плохая. Есть ничего не хочет. Никого к себе не подпускает, а за одно не подпускает хозяина к хлевам, где голодными сидят свиньи и другая живность. Старик требовал, чтоб отец сам «разобрался со своей собакой», при этом угрожал убить собаку.
     Ругалась Фельдшерка, плакала мама, обе упрашивали отца не вставать с постели, но он все же ушел, захватив с собой краюху хлеба. Вернулся часа через два. Рассказывая об увиденном, тато вытирал навернувшиеся слезы. Таким мама видела мужа впервые.  Это так не вязалось с его двухметровым ростом, твердым и даже жестким характером. И все же всё было именно так.
     Застал он своего любимца сильно избитым и, ни чем-нибудь, а железным прутом. Тузик лежал на снегу окровавленный, но все еще на цепи. Отец гладил его, кормил хлебом с ладони. А собака преданно смотрела на него печальными глазами, и по собачьим щекам катились слезы…
     Как не уговаривал отец упрямого старика вернуть собаку, тот оставался неумолимым. Договорившись, что он будет приходить каждый день и кормить собаку каждый день, пока она не привыкнет, тато вернулся домой. Ночью ему стало совсем худо, а утром на колхозной машине его увезли в больницу, где его пролечили больше месяца.
     Вернулся тато домой, когда в нашем дворе подтаивал снег. От людей он узнал, что один из сторожей, за бутылку застрелил Тузика…
     В ту весну мы часто видели отца сидящим на пне, на котором рубили дрова, а рядом сидел Жора, доверчиво положил голову на колени хозяину. О чем они говорили – знали только они. Отцу дали инвалидность. Работать больше он уже не мог. И все же в один из солнечных дней он, вместе с псом исчез со двора. Вернулся перепачканный грязью, усталый и молчаливый. Матери сказал, что по глубокому яру, от речки дошел до дома старика. Там и нашел брошенный труп Тузика. На противоположной стороне от дома старика, большой губой нависала скала. Под ней пещерка, наподобие углубления, так – метра два величиной. Называли то место «Змеиной скалой». Наверно только опытному скалолазу под силу взобраться со дна яра к этой пещерке. Но тато залез туда и поднял тело Тузика. Обложил камнями. Одним словом похоронил друга со всей теплотой человеческой души. Наверное, этим пытался искупить вину свою, а может ему хотелось поставить памятник собачьей верности. И ни где ни-будь, а чтоб возвышалась напротив окон старика. Люди говорили, что он многих просил за бутылку и за деньги, чтоб спихнули её в яр. Но лезть с такой крутизны никому не хотелось. К тому же дурная слава «Змеиной скалы» напрочь отбивала охоту лезть даже у самых отъявленных шалопутов. И все же через несколько лет нашёлся такой человек…
     А в тот день, дочь старика вошла в наш дом и стала просить деда, чтоб он похоронил старушку, её маму по-христиански, с молитвой. Дед, помолчал немного, подумал и дал согласие. Для нашего деда долг священнослужителя был выше семейных распрей. Но этим дело не окончилось. Через несколько дней сам старик пожаловал в наш двор. Дед сидел на завалинке и грелся на солнышке. О чем говорили два пожилых человека, мы не слышали, но дед потом долго выговаривал маме, пеняя ей, дескать, плохо она воспитывает своих детей. Речь шла о Николае, моем брате, который с помощью своих дружков-одноклассников, спустился по веревке со «Змеиной скалы», обложил могилу собаки ветками цветущей белой акации и поставил на ней сколоченный им же крест. Конечно же это было явным упреком старику. Он, поразмыслив,  решил подойти к этому вопросу с другой стороны. Якобы поставить крест на собаку – это кощунство. И содеял это, не кто иной, как внук священника. Такой поворот ставил деда в неловкое положение перед всем селом.
     Мама обещала поговорить с сыном. Но ни уговоры матери, ни увещевания деда, ни даже угрозы, не возымели желаемого результата. Николай помнил Тузика, жалел его и считал чуть ли не братом своим. Простить старику смерть преданной собаки он не мог. Еще не хотел поступиться и потому, что все, сделанное отцом, для сына было свято.

     Мне случалось бывать в том конце села. Издали, но все же видела могилу Тузика. И смею заверить, что нужно быть человеком большого мужества, который бы осмелился спуститься по верёвке со «Змеиной скалы». Мало того не побояться кишащих там змей.
     Может быть и по сей день помнят в далеком селе Букатинка эту историю. Теперь о ней знаете и Вы. Кровь, чья бы то ни было, не водица. И горечью отдаёт слеза, даже если она собачья. Хоть уверяли меня «знающие люди», дескать, животные не плачут, ручаюсь вам неправда это.   Многие могут засвидетельствовать, что видели слёзы у лошадей, у коров, и, конечно же, у собак. И пусть меня осудят, но в этом вопросе я больше верю своим односельчанам, чем самым знаменитым учёным.
 
                Февраль, март 1999 года.


Рецензии