Медея. Офелия. Средняя полоса
----------------------------------------------
Когда выяснилось, что Наташка беременна, Алла Игнатьевна собрала у себя в коптерке весь мужской персонал лагеря и учинила допрос с пристрастием. Мужского персонала было всего ничего – три человека, но на то, чтобы девке жизнь загубить, как заметила Алла Игнатьевна, много и не надо, достаточно одного паскудника. Электрик Костик, дворник, он же сторож, Иван Степаныч и повар Николаша отпирались и божились, что пальцем посудомойку не трогали, не то, что еще какой частью тела.
- Вы у меня смотрите! – грозилась директриса, грузно прохаживаясь перед строем подчиненных и метая молнии из глаз. – Если не признаетесь по-хорошему, я ее на генетическое исследование пошлю, я не поленюсь. Я узнаю, кто из вас, алкашей, мне тут врет. И кто врет, тот сильно потом пожалеет. Дурака-то валять – это мы все горазды, а на иждивение брать – Алла Игнатьевна должна? Такой безответственный мужик пошел, я прямо не знаю, что и делать!
Виновница переполоха, она же жертва безответственности, сидела в это время у меня в кабинете на кушетке и обливалась слезами.
- Татьяна Николавна, - хныкала она, источая вокруг себя пары валерьянки. – А на аборт-то можно?
- Откуда я знаю! Поедешь в город, сходишь в консультацию, обьяснишь все врачу. Хотя на твоем-то сроке... О чем ты раньше-то думала?
- Раньше я не зна-ала, - всхлипывала Наташка. – Я думала, я застудилась...
- Ой ты, господи! А у меня спросить - у тебя язык бы отвалился? Медсестра в лагере на что, по-твоему?
- Я думала, а вдруг, что-то серьезное. Меня тогда домой отправят.
Домой Наташка возвращаться не хотела. Дома, в городе, была мать – сильно пьющая швея, чередующая короткие периоды исступленной любви к дочери с затяжными периодами пьяной агрессии, отчим – психопат-алкоголик, вбивший себе в голову, что падчерица крадет у него деньги, бабка, обихаживавшая дочку с зятем, несмотря на больные ноги и сердце. В лагерь Наташка устроилась на все лето не только, чтобы заработать – хотя и это было немаловажно – но и чтобы сбежать хоть на три месяца из дома.
- Куда же я с ним? С ребенком-та? – задала она мне неизбежный вопрос.
Деваться Наташке, и впрямь, было некуда. Не домой же – к старой бабке на шею еще двух иждивенцев посадить? Профессии у Натальи не было, постоянной работы – тоже. Восьмилетку она закончила два года назад, собиралась этой осенью пойти в профтехучилище на повара или на закройщицу (куда возьмут), снимать квартиру на заработанные за лето деньги, жить, наконец, одной, спокойно, без драк и скандалов, а тут такой сюрприз.
- Ох, Наталья! – что я могла ей сказать, кроме в зубах навязших: «Ничего, как-нибудь справишься, другие же справляются» и «Авось, мать помогать будет, все-таки она мать тебе, хоть и пьяница»? От бессмысленности и лживости этих фраз, каждый раз перетираемых в подобных случаях, меня тошнило. Потому что сказать и пожалеть - это легко, даже приятно, а вот пережить следующие несколько лет с младенцем на руках и без всякой опоры в жизни – это вам не фунт изюму.
– От кого ребенок-то? – спросила наконец я. Это была третья стандартная тошнотворная фраза, но в ней был хоть какой-то смысл.
- Парень один, - мотнула головой Наташка. – Из первого сезона, Володя.
- Из сезона?! – Я не поверила своим ушам. – Пионер, что ли?
- Ну, почему «пионер»? – возмутилась Наташка. – Нормальный парень. Мой ровесник. Всего на два месяца меня младше, но это пустяки. В десятый перешел.
Когда наш лагерь переименовали из «пионерского» в «летний лагерь отдыха», мы расширили возрастной состав отдыхающих детей, и теперь в сменах попадались восьмиклассники, и, как видите, даже девятиклассники. По старой привычке и для смеху я продолжала называть всех наших отдыхающих «пионерами», хотя некоторые из них, как выяснилось, уже вполне способны были обрюхатить посудомойку.
- И что, ты ему радостную весть сообщать будешь?
- Не знаю, - буркнула Наташка. – А вдруг он скажет, что это не от него?
- А что, у него есть на то основания? – поинтересовалась я.
- Нету! – заорала Наталья как-то подозрительно горячо. – Ну, просто вдруг он это самое... Ну, мы, вроде перезванивались, но мы в последнее время, вроде бы, поссорились, не знаю... Мало ли, чо он скажет... У него родаки такие – профессора, прикинутые, строгие. А я посудомойка, и семья у меня такая... Ну вы сами знаете...
- «Москва слезам не верит».
- Чего?
- Ничего! Нашла с кем связываться!
- Не знаю, как матери сказать, - вздохнула Наташка. – Она меня, блин, убьет, когда услышит. И отчим тоже, пьянь гидролизная. Скажет, что это я нарочно, чтоб денег у него выманить.
- Так не возвращайся к ним. Поступай в училище, проси общежитие. Сколько тебе должны за три сезона выплатить?
- По 950 за сезон.
- За четыре сезона да плюс премия – это почти четыре тясячи выходит. На первое время деньги у тебя будут. Положи в банк, экономь, живи на стипендию.
- Я хотела бабке дать немного.
- Бабка тебе сама потом давать начнет, когда ребенок родится! Ты знаешь, сколько младенец денег требует?
- А может, он еще не родится?.. – буркнула Наташка, глядя в пол.
- А куда он теперь денется? Ты на четвертом месяце, голуба, кто тебя на аборт пошлет?
- Татьяна Николаевна, - Наташка зыркнула на меня воровато из-под челки. – А вот мне девчонки говорили, что если хлористый калий в вену сделать, то выкидыш будет... Я бы вам заплатила...
Хотелось дать по шее этой малолетней идиотке, но я сдержалась. Даже не наорала на нее, хоть мне и полагалось по должности. На ее месте всякий начал бы хвататься за любые варианты, лишь бы выкрутиться. Вы пытались в наше время жить на стипендию, да еще и в профтехучилищной женской общаге, да еще будучи несовершеннолетней будущей матерью одиночкой?... От такой перспективы любая бы соловьем запела и начала подговаривать знакомую медсестру на уголовщину.
Поняв, что мазы со мной не будет, Наталья совсем пала духом. Видимо, когда она шла ко мне, то все еще надеялась, что проблему, хоть и с потерями, но все же можно будет решить. Я, как могла постаралась ее утешить. Но сама чувствовала, что голос мой звучит фальшиво. Утешать-то мы все горазды, а помочь? Кто станет помогать девчонке, попавшей в передрягу? Мы же ей не родственники, извините, даже не друзья. Можем только советов надавать, дурой обозвать, сказать «о чем ты раньше думала, идиотка?», пожелать удачи и выставить за порог. Не будет же никто всерьез заниматься вдруг, ни с того, ни с сего, ее судьбой, входить в ее положение и тратить на постороннюю недотепу деньги и время.
Так и осталась Наташка при своих, то есть, одна-одинешенька. Смена кончилась, Алла Игнатьевна рассчиталась с ней, покинув на обзаведение, в придачу к премии, небольшые наградные, и Наталья уехала в город.
Остальное рассказал мне на следующий год наш сторож Иван Степаныч. Поначалу Наташка держалась бодро, даже подала документы и сдала экзамены в училище на закройщика, как и хотела. Но потом нашла коса на камень. Наташка стала просить общежитие, а общежитие ей не давали, говоря: «Ты же у матери прописана. С ней и живи. Общежитие только для иногородних и семейных». Наташка – дура – возьми и ляпни, что она беременна. Тогда директриса ее вызвала и сказала примерно следующее: «С какой стати мы будем тебя учить, время и производственные мощности на тебя тратить, если ты, как только выпустишься, уйдешь в декрет, работать даже не начнешь, и затраты на твое обучение пойдут коту под хвост? Нам беременных учениц не нужно, хватит того, что учащиеся то и дело беременеют, а потом с ними и ихними младенцами приходится возиться». И дали Наташке от ворот поворот.
Конечно, если бы она была американкой, она бы, может, подала в суд и отсудила у училища два миллиона долларов (если бы, конечно, они у училища нашлись), а потом жила бы припеваючи до конца своей жизни. Но Наташка не была американкой, она была простой русской девчонкой, с трудом закончившей восемь классов районной школы номер 206, находившейся на окраине полумиллионного промышленного города. Поэтому она всплакнула немного над несправедливостью, но ничего не сделала и подалась к матери. Мать, узнав о наташкиной беременности, вздумала почему-то, что ребенок у нее от ее нового мужа. Со свойственным алкоголикам кривым взглядом на жизнь, вызванным патологической ревностью, она рассудила так: ухажера у дочери не было, никто из парней к ней не ходил («Не ходил, как же, кого я могла домой-то привести, когда дома такой сабантуй», - комментировала Наташка), значит, понесла она от отчима. Сделав этот гениальный вывод, мать сначала Наташку избила (Наташа: «Я думала, может, хоть, выкидыш от этого будет, а нет, все без толку»), а потом из дома выгнала, велев на глаза ей не появляться. Наташка, может быть, дождалась бы, когда мать остынет, и вернулась, но тут случилось еще одно несчастье: умерла бабушка, единственный человек, сохранявший разум. После ее смерти квартира превратилась в пристанище всех окрестных бомжей и алкашей, мать с отчимом пили уже непросыпно, и Наташке туда ход был заказан.
Ну что же, пошла Наташка жить одна. Деньги у нее пока были, и сняла она квартирку. Старалась экономить и пыталась найти работу. Но попробуй-ка найди неквалифицированную работу, подходящую для беременной на пятом месяце! Дважды она устраивалась на кухню, но работать там не смогла: сильно тошнило. Рекламу разносить ей было не под силу. Мыть полы - это значит ведра с водой таскать с этажа на этаж, не везде же есть лифты. На этой работе Наташку однажды так прихватило, что пришлось скорую вызывать. Месяц пролежала в больнице («На грани выкидыша была, но врачи эти, когда не нужно, просто чудеса делают, - спасли плод проклятый!»), вышла, дома еще немного поболталась, а потом деньги кончились и пришлось с квартиры съезжать. Третьего января нового года Наташка вернулась в лагерь.
На зиму лагерь закрывается, из персонала остается только сторож. Иван Степаныч Наташку с огромным пузом пожалел и принял. Ему и веселее вдвоем было, чем одному. Дни были серые, снежные, короткие. Наташка ему стряпала, он подолгу спал. Вечерами они вместе смотрели телевизор, играли в карты, и Иван Степаныч рассказывал Наташке про войну. Наташка говорила, что отдаст младенца в Дом ребенка, Иван Степаныч ее отговаривал. Он говорил, что не было такого случая, чтобы мать потом не пожалела и не начала своего ребенка разыскивать. А найти-то потом практически невозможно, и если найдешь – только хуже будет. И «как на тебя смотреть-то все будут – ведь узнают, что ты ребенка бросила». И «не будет тебе ни доверия, ни любви от людей никогда». Они вместе выпивали, потом вместе плакали. Наташка оплакивала загубленную молодость, Иван Степаныч – без смысла растраченную жизнь. Так они и жили в пригородном лесу, никого не видя и ни с кем не общаясь, только друг с другом. А в феврале пришел срок Наталье рожать.
Дату предполагаемых родов Наташка обвела в настенном календаре черным квадратом. «Траурная рамка», - сказала. Когда «траурная рамка» приблизилась, Иван Степаныч позвонил в город и утром в лагерь приехал на старом УАЗике электрик Костик. Два дня в домике сторожа шли перепалки. Иван Степаныч уговаривал Наташку прямо сейчас ехать в город, в больницу, а Наташка уперась: ни в какую. «Поеду, когда роды начнутся, не раньше. А то они меня лишние дни держать не станут, отправят к матери, а я в этот бардак возвращаться не могу». Костик не вмешивался в спор, отдыхал, пил водку и закусывал капустой с брусникой, которую так отлично квасил каждую осень Иван Степаныч. Слава богу, на третий день у Натальи отошли воды, а то неизвестно, до чего бы доспорились. Равнодушный Костик и взволнованный Степаныч посадили стонущую и матерящуюся роженицу на заднее сидение (хозяйственный Костик стребовал у Степаныча клеенку со стола, чтоб подстелить), и УАЗик нырнул в снежную пелену, скрывающую дорогу, лес и все вокруг.
Вренулись на следующий день, рано-рано утром, вдвоем. Наташка какая-то напряженная, зажатая, но глаза сухие. Пузо опало, нет пуза. Костик без конца курил сигарету за сигаретой, сигарету за сигаретой. Степаныч сразу понял, что случилась беда, и быстро поставил на стол сковороду с жареной картошкой и водку. Костик сначала выпил залпом полстакана, потом молча съел тарелку картошки и выпил еще полстакана. Потом зажег очередную сигарету, налил еще и рассказал притихшему, оробевшему Степанычу вот что (Наташка все время молчала и не ела ничего).
Рожать она начала еще до того, как они подъехали к городу. Слыша крики за спиной, Костик перетрусил и решил срезать. Свернул, придурок, с шоссе на грунтовку, которая идет мимо дачных поселков. Там они и засели. Еще неделю назад Костик на этом самом УАЗике самолично там проезжал, когда в погреб за картошкой мотался. УАЗик – машина проходимая, мощная, сама себя лебедкой из грязи вытягивает. Но в последние дни снегу намело больше полутра метров. И засели они на этом проселке – ни вперед, ни назад. Пока Костя пытался «откопать кардан», а потом привязывал трос ко всем окресным березам, пытаясь вывести застрявшую машину на какую-нибудь твердую почву, Наташка родила - прямо на заднем сидении, как говорится, без наркоза.
В родах живого человека оба – и Наташка, и Костя - участвовали в первый раз в своей жизни. Костик, вместо того, чтобы как-нибудь помочь роженице и младенцу, поглядев на них, все еще связанных пульсирующей, страшной, сине-багровой пуповиной, согнулся в приступе неудержимой рвоты. Придя в себя, он сделал то, что по его мнению, он только и мог сделать полезного. Бросив рыдающую и кричащую что-то непонятное, Наташку в машине, он побежал на шоссе и стал отчаянно сигналить проезжавшим машинам. Бросался под колеса, кричал, махал руками над головой. Проезжающие шарахались от него в испуге - только ненормальный, не знаюший страха, мог бы остановиться посреди заметаемого снегом загородного шоссе и подобрать явно спятившего мужика. В конце-концов, остановился КАМАЗ-дальнобойщик. В машине была рация. «Скорая» приехала через полчаса. Костик провел врачей по глубокой колее, оставленной УАЗиком, к застрявшей машине. Дверцы были распахнуты, Наташка сидела, раскорячившись, дрожжала, как в судорогах, и шептала что-то невразумительное, а младенец, лежавший между ее ног на цветастой клеенке, в петлях пуповины и заледеневшим куском плаценты, был уже мертв.
В роддоме Наталье выдали справку о смерти ребенка. Смерть наступила в результате гипотермии и асфиксии; говоря по-человечески, новорожденый замерз и задохнулся одновременно. Врач, выдававший справку, попытался было осторожно намекнуть Наталье, что Костя не виноват, что это был несчастный случай, и что ей самой нужно было позаботиться о том, чтобы прибыть в роддом вовремя, но она ответила, что никого не винит, только себя, и в больнице остаться отказалась. На прощание ей вкололи какое-то успокоительное, от которого она до сих пор не отошла: сидит, как деревянная, молчит и смотрит в пустоту. Вот так и прошел день в траурной рамке.
Костик к вечеру уехал, хоть и несло от него перегаром за версту. Наталья осталась у Степаныча. Зажили по-прежнему. Наташа пила успокоительные таблетки, выданные ей в роддоме, и запивала их водкой. Степаныч ее за это ругал, но пил водку вместе с ней. Злосчастный настенный календарь с обведенным траурной рамкой числом, он снял и сжег на дворе.
Прошел февраль, весь в сером туманном мареве, за нам – март. Наступила весна. Сторож пить перестал, работы у него прибавилось. Нужно было следить за талыми водами, смотреть, чтобы не замкнуло проводку в подвалах, чинить подгнившие за осень и зиму деревянные постройки, подкрашивать металлическую ограду, смазывать наново все дверные и оконные петли, а еще - смести мусор с крыш и из оконных проемов, проветрить корпуса, почистить бак водонапорной башни, заменить проржавевшие краны в умывальниках. В мае приехали ребята от лесного хозяйства с большой бочкой и два дня опрыскивали территорию от клещей и комаров. Наташка, которую горе и пьянство, как ни странно, сделали красивее, взрослее и ярче, заигрывала с ними, стоя, подбоченясь, на крыльце, загадочно смеялась, когда они спрашивали ее, кем она приходится старикану-сторожу, и все зазывала с ней выпить. Сердитый Иван Степаныч говорил:
- Тебе что, дура, прошлого раза мало показалось? Еще раз хочешь залететь?
А она отвечала зло:
- А ты что, ревнуешь? Не ревнуй, ты у меня всегда останешься единственным и неповторимым, старый черт! А со своей судьбой я сама, как нибудь, разберусь, без твоих указок.
- Да уж, ты разберешься. Видели мы, как ты разбираешься... - ворчал Степаныч и шел заниматься своими делами. А Наташка все нарывалась и пила.
Директор Алла Игнатьевна въезжала в лагерь двадцатого мая – каждый год, такой был порядок. Въезжала она, как генерал в гарнизон, с помпой, треском, шумом. Обслуживающий персонал прибывал в лагерь за день до нее, и, когда машина Аллы Игнатьевны вкатилась в ворота с огромными резными деревянными столбами, изобразающими леших, вдоль подъездной дорожки выстроились, как лакеи, дожидающиеся прибытия своего господина: сторож, электрик, первый повар, второй повар, две помощницы повара, библиотекарь, бухгалтер, завхоз и посудомойка. Вожатые должны были прибыть на инструктаж завтра. Я, на правах приближенной прислуги, въезжала в лагерь вместе с генеральшей.
Я сидела, прижимая к груди огромную сумку с продуктами, на заднем сидении «Волги» и наблюдала за встречей. Приятно было видеть знакомые по прошлому году лица, интересно рассматривать новые. Мне показалось, что Иван Степаныч за зиму сильно постарел. Повар Николаша был все такой же – вечный мальчишка, стоит, ухмыляется, голова начисто выбрита, а на груди бурная растительность выглядывает из ворота расстегнутой олимпийки. Библиотекарь Зина смотрела на машину неприязненно и свысока. Вторая повариха Марина заметила меня в окне и, радостно улыбаясь, махала мне рукой. Я, с трудом перехватив сумку, помахала ей в ответ. Электрик был новый, Алла Игнатьевна мне уже сообщила на повышенных тонах, что Костик отказался от работы на это лето и вообще куда-то уехал в отпуск с семьей. Посудомойку Наталью я увидеть не ожидала и взволновалась, когда мой взгляд уперся в нее. Она стояла, скрестив руки на груди, и было в ее лице что-то новое, неприятное, от чего сразу портилось настроение. Я тогда еще не знала, что произошло этой зимой, но увидев Натальино лицо, сразу стала предчувствовать недоброе.
Первая смена заезжала в этом году 25 мая. За пять дней нужно было все подготовить к прибытию ребят, и я была уверена, что все будет в порядке. В первый же вечер после нашего приезда Иван Сергеич рассказал Алле Игнатьевне и мне, что пережила Наташка с этими своими несвоевременными (хоть и в срок приключившимися) родами.
- То-то я вижу девка не в себе, - подвела итог Алла Игнатьевна. – Ну ничего!
Решительная начальница хлопнула ладонью по полированному столу.
- Ничего, всякое в жизни бывает. Она еще молодая, оправится. Я ее на усиленное питание... Помощницу ей определю...
- А мать-то какова сволочь? – это она уже ко мне обращается. – Довела дочь родную до такого... До такого ужаса! Наташка сама, конечно, - ум с копейку, но она девчонка еще, дурочка...
Я была полностью согласна с мнением начальства. По указанию Аллы Игнатьевны зазвала Наташку на внеплановый медосмотр и прописала ей мягкого успокоительного и витамины.
Но от витаминов Наташка не стала прежней. Я, собственно, на это и не расчитывала. Разговаривать с ней лишний раз мне не хотелось. Я вообще труслива и стараюсь избегать людей, потерявших детей, хоть это и нечестно и непрофессионально. Многие в лагере говорили, что Наталья после перенесенной трагедии стала заговариваться, но это была неправда. Это просто были следы шока, как черные пятна гари в душе, в которые она иногда наступала.
Один раз я невольно стала свидетельницей такого диалога. Я опоздала к обеду и теперь сидела одна в опустевшей столовой, а повариха Марина и Наташка убирали со столов.
- Ничего, Наташенька, все пройдет, - неуклюже пыталась утешить ее Марина, не выносившая, когда рядом с ней у человека были такие «каменные глаза» по ее выражению. – Ты молодая, у тебя вся жизнь впереди.
- Впереди, ага, - кивала Наталья с недоброй усмешкой.
– Что не происходит, все к лучшему! – вдруг с карикатурным пафосом воскликнула Наташка, вскинув вверх руку грязной тарелкой. – Ребенок умер, но зато все меня жалеют. Глядишь, найдется хороший человек, который захочет меня всю жизнь утешать и по мне скорбить...
- Да что ты такое говоришь, - запоздало раскаялась в своем душевном порыве Марина.
- А что? – Наталья сделала круглые глаза. – Мне Степаныч так и говорил: «Если отдашь ребенка в Детский дом – тебя никто уважать не будет и сама будешь всю жизнь мучаться, что отдала, и ребенок будет по чужим людям маяться». Вот и вышло удачно: в детский дом ребеночек не попал, вовремя умер, и я чиста, и он не страдает. Вот как все к лучшему складывается!
От ее паясничания становилось тошно на душе. Но сделать ей замечания никто не смел. Всем было стыдно и страшно лишний раз прикасаться к ее ране.
- Она винит себя, - обьясняла я товарищам, - ей больно, что все знают и все смотрят на нее сочувственно. Она не может забыть, а вы ей еще напоминаете. Возможно, ей кажется, что вы ее тайком обвиняете...
- Да ни в чем мы ее не обвиняем, - возмущалась повариха Марина. – Ну кому, какой сволочи в голову придет ее обвинять? Она такое горе пережила, ее же так жалко – мочи нет! Как ее обвинять можно?
- Ей может так казаться, у нее нервы не в порядке, - обьясняла я. – Вы уж лучше делайте вид, что ничего не произошло, чем каждым сочувственным взглядом ее снова в этот кошмар тыкать.
- Ну мы постараемся, - недовольно поводила головой завхоз Вероника Павловна. – Но с ней тяжело, Татьяна. Я не знаю, как долго у ней этот стресс, или что там у нее продлиться, но с ней очень тяжело.
С Наташкой, и вправду, было тяжело: тяжело общаться, тяжело работать, тяжело находиться рядом. Она хамила, срывалась, иногда молча игнорировала, когда к ней обращались, вела себя вызывающе. Окружающих людей называла «обыватели», причем произносило это слово так, что в нем слышалась не шутка, а оскорбление. Почти в открытую заигрывала со всеми мужчинами и даже с мальчиками-старшеклассниками. У нее появились какие-то дела, о которых она не хотела рассказывать. Она звонила в город, а на вопрос «Кому звонишь?» однажды ответила завхозу: «Не ваше собачье дело» и выругалась по-матерному. Она стала очень ярко краситься, делала какие-то дикие прически, смотрела на всех, задрав подбородок и оскалив рот. Иногда она вдруг останавливалась и выкрикивала невнятные фразы, обращаясь к пустоте перед собой. Вульгарная, наглая - казалось, что она целыми днями ходит пьяная. Но когда она действительно напивалась (несмотря на строжайший запрет администрации лагеря), она начинала истреически рыдать и ее в конвульсиях приносили в мой кабинет.
Однажды, где-то в середине июля, в лагерь заявился бывший электрик. Даже не удосужившись нанести визит вежливости директрисе, Костик направился в домик Степаныча. Потом туда же явилась Наташка. О чем там говорили эти трое – никто не знает, но через полчаса дверь хлопнула так, что с оконных ставен посыпалась старая краска, и показался Костя – бледный, с сумасшедшими глазами. Пробормотав сквозь зубы какое-то прокляние, он сел на мотоцикл (почему-то на этот раз он был не на машине, а не мотоцикле) и, не попрощавшись и слова не сказав, уехал.
Помимо всех уже перечисленных странностей, за Натальей начала водиться привычка где-то шляться по ночам. Помощницы повара – Галя и Женя, жившие с Наташкой в одной комнате, говорили, что она бегает на дачи. Дачи были далековато, но, конечно, на шоссе она всегда могла остановить машину и ее бы подвезли. Я не могла представить, какой у Наташки был интерес мотаться в такую даль, но Галя и Женя были уверены, что она бегает на свидания. Более того, они утверждали, что свидания эти не бескорыстные, что Наташка таким образом подрабатывает.
На самом деле, как мне ни было неприятно это признавать, но версия была правдоподобная. Наталья вела себя распущенно. В этом я ее обвинять не могла: пережитая трагедия, психотропные медикаменты, сами роды и смерть ребенка и последовавший за этим гормональный стресс, могли сыграть очень странную шутку с женской психикой. Хуже было другое: у нее появились деньги. Я заметила, что она покупала вещи у детей: например ее новую нарядную кофточку с фотографией Эйфелевой башни я видела до этого на одной из старших девочек. Что же, Наташка и вправду сдвинулась и очертя голову вдарилась в проституцию? Или завела богатого поклонника?..
Скрепя сердце, я попыталась с ней об этом поговорить. Понимала, что если заметит Алла Игнатьевна, то разговор будет гораздо жестче и неприятнее.
- Наталья, я не хочу винтить, но и не собираюсь делать вид, что я ничего не замечаю, - начала я. – Я волнуюсь за твою судьбу и не хочу, чтобы ты сделала что-нибудь, о чем потом пожалеешь.
Ох, черт, чуть не сорвалось жестокое «опять»: «...чтобы ты опять сделала что-нибудь». Какие же еще простые невинные слова теперь стали ядовиты и непроизносимы, боже мой?.. Как сложно говорить...
- Откуда у тебя деньги?
Наташка подняла голову и уставилась мне в глаза. Выражение лица совершенно бессмысленное – невозможно догадаться, что она думает, что сделает в следующий момент. Года не прошло, когда она сидела вот на этом самом месте напуганная, зареванная, трясущаяся, как выпавший из гнезда птенец. Живой маленький человек, попавший в беду. А теперь – кто она? Что она такое? Если ьы я была верующей, я бы сказала, что в нее вселился бес.
Поразглядывав меня минуту, она ответила, как одолжение мне сделала:
- Не ваше дело.
- Я беспокоюсь о тебе.
- Раньше надо было беспокоиться. Теперь уж все, поздно! Ручки марать не захотели? Все свалили на меня? Ну и не марайте дальше своих ручек, я уж сама и дальше как-нибудь справлюсь.
Я почувствовала, как горят у меня щеки. Я же, действительно, бросила ее на произвол судьбы, ни разу не поинтересовалась: где она, что с ней? Всю зиму она была одна – не у кого попросить ни совета, ни помощи. Пока ее не приютил Степаныч. Но и он не мог спасти ее ребенка.
- Прости меня, если я перед тобой виновата, - сказала я. – Но это все в прошлом! Тебе нужно думать о будущем!...
- Ошибаетесь, - с хрипотцой отвечала она. – Мне нужно думать о прошлом. Я каждую ночь вижу это во сне, а утром начинаю думать...
От этих слов у меня холодок пробежал по спине. Что я могла сказать ей, как я со своим благополучным – как там Наташка говорила? – «обывательским» опытом могла сказать ей, семнадцатилетней девочке, у которой в ногах умер от холода ее новорожденный ребенок, потому что она не знала, как ему помочь, а вокруг нее не было никого – только лес, и пурга, и ночь? Она была вдвое моложе меня. Но, Господь, не дай мне пережить половины того, что она пережила...
Наташа встала и вышла, хлопнув дверью. У меня сердце разрывалось от жалости к ней и от запоздалых угрызений совести. Чем могла я помочь ей? Почему я всегда помогала ей как медик, но никогда не помогала ей, как человек? Лечила ее таблетками и видела, как под тяжестью горя распадается ее душа. Как не заживают, а загнивают раны, как молодое еще тело начинает стареть от корней волос – словно старость потихоньку пропитывает ее, отравляя горечью чужой смерти...
А на следующий день она пропала.
Хватились ее часов в десять утра. К ужину, когда Алла Игнатьевна сменила гнев на тревожную озабоченность и послала всех свободных взрослых разыскивать Наталью по окресным лесам, соседним лагерям, дачам и дорожным забегаловкам, я уже беспокоилась ни на шутку, потому что когда неожиданно пропадает несчастный человек, это почти всегда – самое плохое. Я не стала пока говорить, что нужно бы прочесать ближайший пруд, хотя сама в глубине души всерьез тревожилась именно о таком исходе. То, что она до сих пор не делала попыток наложить на себя руки, еще не говорило о том, что ей не приходило это в голову. Должно было приходить.
Я шла по лесу, думая, как бы лучше сформулировать предложение осмотреть пруд, и не пора ли уже сообщать в милицию, а также нет ли вероятности, что она просто пустилась в бега – такая форма протеста у людей в ее психическом состоянии тоже встречается, когда заметила, что на большой поляне, куда ребята из нашего лагеря ходили жечь прощальные костры, точнее на самой границе между черным выжженым кругом и зеленой травой, лежит что-то белое.
Я подошла поближе. Это лежала Наташа, почему-то совершенно голая, и живот у нее был разрезан вдоль от самых ребер и до низу. Лежала она практически на спине, чуть-чуть завалясь на левый бок, и этого перекоса было достаточно, чтобы внутренности начали вываливаться через разрез из живота, и она одной рукой словно бы старалась их подхватить и не дать им упасть на грязную землю и пепел. Была она, как не странно, живая и даже в сознании – глазами хлопала. Я знала, что от таких ранений люди сразу не умирают и порой сохраняют сознание на некоторое время, но увидев ее вот так лежащую, шевелящуюся, закричала он ужаса, – именно от страха, а не от жалости, от страха, словно увидела живого мертвеца.
Мой вопль, конечно, услышали, и кто-то уже ломился напролом через кусты, а я, наконец, очнулась, бросилась к ней и упала перед ней на колени. Тут уж жалость навалилась на меня всем весом и рыдания подступили к горлу.
Она шептала что-то белыми губами и смотрела на меня.
- Наташенька! – закричала я изо всех сил, хотя это я ее не слышала, а не она меня. – Кто это сделал? Кто тебя так?
- Это Костя, - прошептала она. Живот ее дрогнул, из-под пальцев потекла струйка крови. – За ребенка.
- Какой Костя? Наш Костя? – не поняла я. – Что значит «за ребенка»?
- Мы же тогда нарочно... В проселок свернули...
Я видела, что каждое слово отнимает у нее еще каплю жизни и запоздало приказала:
- Молчи, молчи, тебе нельзя говорить!
Но она торопилась рассказать, торопилась, боясь, что не успеет и никто никогда не узнает.
- Я ему сказала, что... Всем скажу, что это от него... И жене его, и директрисе... А я несовершеннолетняя... Он поверил... Испугался... И свернул...
- Наташа, что ты говоришь, - я была уверена, что она бредит. То, что она говорила, было страшно, неприемлемо, невозможно, но иначе нельзя обьяснить то, что она лежала теперь передо мной с распоротым животом.
- Мы нарочно так сделали... Чтобы ребенок умер... А потом он стал мучиться... Говорил: признаюсь... Совсем с ума сошел... А я, дура, еще денег от него хотела... И вот, получила...
Мне показалось, что в затылок мне дохнул холодный снежный февраль. Мороз, на котором человек без одежды замерзает за полчаса, снежные хлопья, выстуженный металл. День в траурной рамке подошел близко-близко и встал, глядя на нас слепыми белыми глазницами. Он хотел увидеть, как расплачиваются за преступление.
- Так что, ребенок от него был? – успела спросить я.
Наталья слабо улыбнулась:
- Нет же... Я говорила вам... От пионера...
Еще раз вздохнула и умерла.
Свидетельство о публикации №210041400029