Часть третья. Глава двадцать третья

Вечером ему сказали, что завтра приедет Элен.
- Кто ей рассказал? – спросил он.
Княгиня ответила: не знает. Элен позвонила ей сама и спросила, не нужно ли ей приехать. Княгиня сказала: нужно. Если бы от нее зависело, она бы вообще не отпускала ее в Швейцарию.

Почти все вечерние газеты опубликовали репортаж о нападении на первой полосе, какую ни возьми - отовсюду смотрело его лицо. И лицо графа дэ ля Рэ, похожее на лицо веселой ведьмочки. Сережа просмотрел вечерний, бульварный выпуск "Монпелье-Экспресс", наполовину состоящий из рекламы и объявлений горожан, но статьи Лансере-Сориньи в нем не увидел: либо тот не успел ее сдать, либо ей воспротивился редактор. Что вряд ли: статьи Лансере-Сориньи публиковались без правок и всегда отражали мнение редакции. Значит, не успел. Сережа вспомнил, что он почти ничего не печатал в вечерних выпусках, предпочитая им скучноватый, но респектабельный и честный утренний вариант газеты. К тому же утреннюю газету читали преимущественно мужчины. Вечернюю - женщины, которые не любили, когда их учат, а в своих серьезных статьях Сориньи всегда чему-нибудь их учил.

- Вы опять прославились, князь, - сказал Шарль-Жермен.
- Ужасно прославился, ужасно. Все теперь знают, что на дворян с палками можно нападать. До этого считалось бесчестным.
- Графа отправляют в психушку.
- В Швейцарию. Недели на две.
- Говорят, на два года.
- Поменьше слушай.
- Князь! У вас губная помада вот тут и вот тут. Умойтесь. А-то ваша матушка может про вас подумать!

Город дал Сереже понять, что любит его больше, чем полоумного графа, а пожалуй и больше всех. Посмотрим, что дальше, думал он.

К ночи его опять залихорадило. Шанфлери привел собаку и положил ему в ноги грелку. Сережа боялся, что он уйдет, оставив его с собакой, и испытал огромное облегчение, услышав, как тот, отсылая Жермена, сказал ему, что будет ночевать с князем.  Чувствовал он себя неплохо, только болели ребра, и, пока горел свет, он не знал, страшно ему или нет, и чего ему, собственно говоря, бояться. Покойников, которые являлись к нему в ночи? Или неминуемой своей смерти? Он боялся покойников, но еще больше боялся умереть и покрывался холодным потом от мысли, что когда-нибудь провалится в черную дыру и его не станет. Особенно страшным было слово "мытарства", которое он никак не мог выгнать из сознания.

Двигаясь степенно и бесшумно в ночных мягких башмаках, Шанфлери разогрел вино и дал ему отпить. Сгон лежал сбоку на постели и шевелил бровями. От него несло псиной и от его соседства у Сережи сильней заболел живот. Как будто в насмешку, собака старалась именно в больном месте уложить свою морду-чемодан, и Сережа воевал с ним, пока Шанфлери не догадался положить на больное место лед. Вдвоем с собакой они так его допекли к полуночи, что он стал подумывать, не отправить ли их спать. Представил ночные призраки и оставил обоих в спальне.

 - Губернаторша смешная. Приглашает на детский бал. Как будто прилично звать меня сейчас на балы.
- Поезжайте, сударь. Развеетесь.
- Если б туда не пускали женщин.
- Как так? На бал?
- Не люблю.
- Кого же вы любите? Мужчин?
- Почему непременно нужно кого-нибудь любить? И мужчины бывают гады, но не как правило. А с женщинами никогда ничего не знаешь. Является губернаторша и зовет на бал.
- Она думает: может, вы женитесь на внучке.
- Хотя бы траур я могу отгулять спокойно?
- Они не хотят, чтобы вы скучали.
- Я это почувствовал. Уверен, что и бал будет - парад, ярмарка невест.
- В гости можно не ходить, если не хочется, а на бал поезжайте, сударь. Развлечетесь.
- Ты женат, Шанфлери?
- Вдовец.
- Да что ты! А я не знал. Что с ней стало?
- Умерла.

Он занимал разговором камердинера, между тем как чей-то открытый гроб стоял у края его сознания, и он знал: как только он закроет глаза, гроб станет посредине, и не заметить его будет уже нельзя. Шанфлери, видно, тоже это знал, потому что сказал ему: - Хотите спать - так спите. Пусть он куражится. Не обращайте внимания. Покуражится и уйдет.

- Никуда он не уйдет. Расскажи, как здесь жили до войны. Каковы были прежние хозяева, - попросил Сережа, неосторожно закрыл глаза, и тотчас оказался на улице, Каррерас прятался за деревья и говорил: - Я не умер. Вы думали, я умер, а я живой!
Если рассудить здраво, в нем не было ничего страшного, кроме того, что он действительно был живой, но у Сережи перехватило дух, и ужас подбросил его, как конь.
- Нужно позвать священника, чтобы покропил, - сказал Шанфлери, переворачивая другой стороной его подушку.

Он лег и увидел опять открытый гроб в их большом петербургском доме. Дом был темный и пустой; кроме открытого гроба и Сережи, в нем никого не было. Испугавшись темноты и гроба, он вышел на улицу, но улица была не Екатерининский канал, всегда освещенный и приветливый. Улица была зловещая, без воды, и он вошел опять в дом, который за это время наполнился людьми. Все чинно сидели у гроба. Он спрятался за ними. Каррерас его заметил, и лежа в гробу, корчил ему рожи.

Когда он, сидя в подушках, пересказывал Шанфлери оба сна, камердинер не мог понять, что в них страшного, и даже засмеялся.
- Если бы за вами с ножом гонялись, нужно было бы хлопотать, отмахиваться. Уж как тут спать? А коли он рожи корчит, так вам-то что? Не обращайте внимания и спите.
- Ты не понимаешь, - безнадежно сказал Сережа, для которого
сны были ужасными.

Утром Ольга Юрьевна и растерянный, с исцарапанным лицом Сережа встречали Элен. У него болел живот, на котором был синяк, но не так сильна была физическая боль, как мучили нравственные страдания человека, которому вбили осиновый кол в живот. Ему казалось, что он только что открыл, что не нравится многим людям и от него хотят избавиться. Страдание и вина перед убитым сделали над психикой то, что он сам хотел как-нибудь исчезнуть.

Разговаривать с Элен и жаловаться он был не склонен. Он был рад, что она приехала, так как ждал от нее быстрого и безболезненного избавления от нравственных страданий, но пережитое потрясение было сильно, и справиться с ним сразу, перебить его негативное отношение к себе она не могла, а он был нетерпелив, хотя и вял, и хотел сразу, сходу почувствовать себя уверенным, сильным и красивым.

Она сказала: "Я поняла бы твои терзания, если бы они пришли с выражением соболезнований и с букетами, а ты начал в них стрелять. Раз они пришли без букетов, значит, ты действовал по обстановке. Не дал изрубить себя на части».
Он хотел ей верить. Но то ли оттого, что у него на вздохе болел живот, то ли от сознания, что его так сильно не любят, что хотят убить, он был расстроен и не хотел слушать утешений, а хотел лечь и умереть. Она спросила, сможет ли он играть спектакль. Он возразил, что играть не собирается.

- Как это ты не собираешься? Раз тебя не убили, и ты способен ходить и разговаривать, ты должен играть. Сцена – не игрушки, не шутки. Когда вечером семьсот человек придут на тебя смотреть, а ты не явишься, то причиной твоего непоявления может быть только смерть.
- У меня траур. Рука порезана. А вы являетесь один за другим и требуете, чтобы я открывал балы и играл спектакли. Я вам марионетка, что ли?
- Надень белые перчатки, раз рука поранена. Королевские барабанщики – в перчатках.
- Ты не поняла, что я тебе сказал?
- Я не понимаю, о чем мы спорим. Раз тебя не убили, а вечером у тебя спектакль, ты должен его сыграть.
- А послезавтра детский бал с именинницей открыть!
- На бал ты можешь ехать, можешь не ехать, это по желанию. А спектакль – это не игрушки, «хочу-не хочу» и нравственные терзания здесь ничего не значат. Ты можешь сколько угодно терзаться нравственно, но должен выйти сыграть спектакль.
- Будь я проклят, если понимаю, что делается.
- Ничего не делается. Сыграешь спектакль и поедем в Краков.

- В Краков? – удивился Сережа. Когда она сказала про Краков, он удивился не тому, что сможет после спектакля туда поехать, а, скорее, тому, что не съездил туда раньше. Почему ему даже в голову никогда не приходило, что он может сесть и поехать в Краков, тесно связанный с впечатлениями детства, когда во всякое время, а больше всего весной, стоило им с Димой взглянуть в окно, или поймать на уроке томительный, вольный звук перестукивания по брусчатке конских подков, или посмотреть на Неву, им нестерпимо, немедленно хотелось сесть в поезд и ехать в Краков, и они непременно говорили о том, как вырастут и поедут в Краков. Почему, когда поездка туда стала возможной и даже не слишком дальней, он ни разу всерьез не задумался о ней, и польский город, их с Димой далекая детская мечта, оставался несбыточным, как будто он все еще был заперт в стенах заведения, откуда домой их пускали только на каникулы. Я был женат, вспомнил он. Жена была не такая женщина, которую возят в Краков. Если б ей про него сказать, она рассердилась бы, что я вожу ее в такие места, куда светский никто не ездит. Я однажды спросил про Львов, в котором она росла, так она обиделась и не поняла, почему вдруг Львов, хотя всегда очень хорошо рассказывала про те места. «Мои Карпаты. Мои Высокие Татры». А ехать во Львов все равно не захотела».

` - А когда? – спросил он краснея оттого, что Элен разгадала его давнюю детскую мечту.
- Сыграешь спектакль и поедем, - ответила она.

Когда его приехал проведать Гаспар, на улице лил дождь, лил с ночи, превратив лужайки в холодно кипящие озерца. Пузырящиеся ручейки струились по стволам елей, и в небе не было ни малейшего просвета. Граф не знал, что приехала Элен и уговорила Сережу играть на сцене. Она вышла в длинном, толстом, домашней вязки свитере, напоминающем русскую кольчугу, в котором ее располневшая фигура выглядела слегка потрепанной, неуклюжей и очень милой. Гаспар, не переносивший беременных женщин за капризы и стервозность, был растроган. Она ему понравилась вся, в кольчуге-свитере, со светлым кудрявым хвостиком, ласковым светлым взглядом. Они прошли в кабинет Сережи, который спал на диване, прикрытый пледом, в лыжной куртке со звездами на плечах, и граф опять растрогался. Растроганность он любил, но помимо нее, глядя на спящего Сережу, он пережил чувство, которое было откровением. Как часто прежде ему казалось, что жизнь его переменится, когда он наденет сшитый в Париже фрак, надевал - и ничего не менялось кроме того, что женщины, всегда находившие его красивым, говорили, что фрак прекрасно на нем сидит, так теперь он понял, что для того, чтобы спать днем со звездами на плечах, с непростым выражением лица, чтобы беременная женщина из другой страны приезжала приводить тебя в чувство, и чтобы даже воздух в комнате был непростой, душистый, нужна потрясающая, почти смертельная встряска, и уже после того, как ты переживешь эту встряску, ты можешь спать на диване в такой куртке, с таким лицом. Все это надо заслужить. Гаспар, получавший все даром и ничем не дороживший, кроме нескольких картин старых итальянцев, понял, что ничего этого никогда не получит, так как никогда не попадет в такие обстоятельства, в каких побывал Сережа.

- Как Нижинский? – спросил он Элен.
- Уехал домой.
- Вылечился?
- Ну, как сказать.
В четыре Сережу разбудили, и пока он, почесываясь и выбирая, к чему придраться, сидел небритый и нечесаный на своем диване, Гаспар вошел к нему и сказал: «Привет».
- Эту дрянь про повстанцев мы петь не будем, - сказал Сережа. – Что, в самом деле: взрослые люди, а как два попугая: «испортил» – «не испортил».
- А что мы будем петь? – с любопытством спросил Гаспар.
- Что сейчас поют? Чтобы все узнали, обрадовались, а губернаторша заплакала.
- Тебе главное, чтоб губернаторша заплакала! Выйдешь – она и заплачет.
- Если от моего вида нужно плакать, я лучше не выйду.
- Не в этом смысле.
- Я придумать тебя прошу, что петь, а ты Бог знает о чем.

Гаспар думал. И разглядывал его с пристрастием. Он был взрослый. Более взрослый, чем накануне вечером. Взросление ложилось слоями, и к каждому новому слою взрослости нужно было привыкать.
- «Голубку»? – предложил он и напел.
- Не сегодня. Сегодня я этот бред не вытяну. Я слышал штучку… такого полувоенного звучания… - Сережа напел. - Это гораздо лучше.
- Там хор положен.
- Ребята изобразят хор. Станцуют даже. – Сережа вдруг оживился и спросил: - Этот мальчик, которого вместо меня введут, лучше меня?
- Профессионально сильнее. Но он никому не нужен. Публика ходит на тебя.
- Почему?
- Интересно. Личность.

С виду он держался спокойно. А на деле нервничал, полагая, что ему нечего делать на сцене, а нужно находиться поближе к жандармскому управлению с его зарешеченными окнами. А потом даже и не держался, откровенно нервничал и говорил Элен: - Ну, смотри. Если освищут – это будет на твоей совести.
- На моей, - соглашалась она спокойно. Гаспар вроде бы тоже понимал все правильно, и он полагался на мнение их двоих, когда ехал играть спектакль.

Он немного успокоился, увидев вспененный фонтан и ребят в пальто и шляпах, которые его ждали под дождем. Его стали осторожно обнимать и спрашивать, как он себя чувствует. Выглянул администратор и велел поторопиться, так как все билеты распроданы и заняты даже стоячие места. Пока не были уверены, что он будет играть, сказал он, билеты расходились неважно. Только в последние несколько часов все распродали. Гаспар стоял со всеми. Ребята как будто понимали, как понял о Сереже Гаспар, что в такой куртке, с таким лицом и с такою настороженностью, идущей оттого, что он прикрывал живот, чтобы кто-нибудь случайно не толкнул его локтем, можно ходить после того, как пережил потрясение, а тем, кто не пережил, даже пытаться нечего. Все равно ничего дельного не выйдет.

Администратор повторил, чтоб поторопились, и Сережа хотел увести всех в здание, но мальчики окружили и подбивали к чему-то Сельвенера. Он оглянулся, и Сельвенер сказал ему: я заключил пари, что нырну в бассейн, если ты сегодня выйдешь.
- Так ныряй, - нетерпеливо поторопил Сережа. Николя очевидно трусил. Подождав некоторое время и не дождавшись, когда Сельвенер нырнет в бассейн, он решительно разделся и в синих шелковых трусах головой бросился в бассейн, перемахнув через парапет. Сельвенер начал раздеваться. Когда он развязывал пояс солидного длинного пальто, Сережа уж встал на ноги и широко открыл рот, на котором стали вздуваться большие пузыри. «Вода горькая, - прошепелявил он, отплевываясь. – Я думал – она душистая, а она противная». Гаспар помог ему выбраться и завернул в свое пальто. Сельвенера схватили и бросили в бассейн одетым. Сережа босиком побежал в театр – и попал в лапы режиссера, который назвал его безмозглым за то, что он наверняка потеряет голос. Следом явился злой мокрый Сельвенер с пеной в волосах. Режиссер закричал громко, высоким голосом, и объявил, что его убили, поскольку Сельвенер, в отличие от Сережи, пел много и прекрасно.

Мальчик, которого прочили на смену Сереже, смотрел из зала, прислонившись спиной к стене. Зал был полный, губернаторская ложа битком забита членами губернаторской фамилии. Впереди всех сидела Лавиния с букетом, и ребята поострили о том, что она опять испугается и его не вручит. Сережа говорил и двигался, но в это время чувствовал зал, понимал его дыхание и знал, что публика настроена не враждебно. Даже больше, он понимал, что она сама не знает, как она настроена. Один из мальчиков делал выразительные па, и Гаспар шутливо сказал «Нижинский».

- Он не псих, он гений. Просто ему не повезло, он толстый, его не слушают ноги и мозги работают в обратную сторону, но он и сейчас в той степени гениальности, которую никто не может понять, поэтому его объявили психом, - сказал Сережа.
- Да, - подтвердил Гаспар, которому приятнее было считать Нижинского гением, чем психом.

Потом пришло время выходить, они вышли, зал напрягся и как будто не знал, как встретить, хотя встречать не нужно было никак, а нужно было сидеть и слушать. Сережа почувствовал это замешательство, даже напарник – подмастерье художника – почувствовал, что не справляется с залом, и прежде чем они отсалютовали друг другу палочками и разошлись по барабанам, мимикой показал Сереже, что он в ужасе. Но Сережа и сам был в ужасе и чувствовал, что не знает, как сладить с залом. Когда они совсем готовы были начать спектакль, публика вдруг начала вставать – шурша программками и хлопая откидными сиденьями на ярусах. Сережа подумал – публика собирается уходить, никому не нужен барабанщик в белых перчатках с Каиновой печатью на лбу, и он провалил спектакль своим выходом на сцену. Сердце как будто вынырнуло из него, и он повис – не вознесся, а завис в приступе легкой тошноты. Зал вдруг захлопал, и стало ясно, что это его приветствовали, что зрителям он нравится, и они благодарны ему за мужество. Вставание и аплодисменты значили только то, что все благодарны ему за мужество. Но он уже упустил момент, когда должны были звучать барабаны. Ему не пришло в голову барабанить, когда все встали, он стоял и смотрел на всех, оборачивался к партнеру и перешептывался с ним, что все это значит, и партнер его тоже не барабанил, а бесшумно постукивал косматыми концами по металлической обводке барабана.

В свое время вступил оркестр, и это значило, что им пора уходить со сцены.
В этот раз все было для него новым. Он действительно повзрослел, а кроме этого, пережил такое, что недавние страхи понравиться или не понравиться, и что в прошлый раз он был лучше в этой сцене, а в этот раз убедительнее произнес длинную тираду, и что общее впечатление может быть недостаточно хорошим, с его новой точки повзросления казались детскими и не мучили его. Спектакль собирал зал, и можно было о нем не волноваться. Он даже перестал беспокоиться о том, как играет сам, от этого был менее скован, а его новая манера была ближе к профессиональной. Участвуя в действии, он как будто смотрел снаружи, и ему было интересно, ново. Многое было ново, особенно ария, которую он не пел, так как он не мог запомнить слов, и которая прекрасно звучала без него, - была осмысленной, прекрасной, исполненной взрослого трагизма. Он подивился, что написал ее в полудетском состоянии, когда, как казалось ему теперь, еще совсем ничего не соображал. Все в ней соответствовало ему теперешнему. И был еще третий слой – точно он смотрел и оценивал спектакль глазами прессы, размышляя, как критики будут раздражены тем, что ему ничего не делается, однако же ничего больше не напишут, потому что по-новому можно оценить только «Барабанщика», которого он спел дуэтом с графом. Играть, ни о чем не волнуясь, в трех слоях, было приятно, и в конце последнего акта ему стало даже жаль, что так быстро кончилось. Он поиграл бы еще. По публике было видно, что и она посидела бы еще, и что он хорошо бы сделал, если бы написал пьесу подлиннее. Однако же он был рад, что кончилось, развеселился, и видя, что у Лавинии опять не хватит духу вручить ему букет мелких бледных розочек, подошел к нависающей губернаторской ложе, взял у нее букет и по розочке раздал исполнителям.

Настроение было милое, никому не хотелось уходить, по заказу князя-отца принесли две сотни бутербродов, пиво, кофе, и все сидели в гримерных, пока их не погнали из театра. А когда вышли из театра, то увидели, что фонтан не бьет, из бассейна спустили воду, и на дне среди мусора медленно тают грязные хлопья пены.
Домой он приехал в третьем часу ночи с убеждением, что наболевшее, шершавое, что мешало жить, отмерло и отшелушилось, а впереди ждет Краков, всегда представлявшийся ему прямым, чистым и прекрасным. Но немедленно уехать было нельзя, во-первых, потому, что через короткие перерывы были еще спектакли, во-вторых – его не отпускал следователь до некоторого прояснения расследования.

Репетиции были каждый день, и он сказал Мадлен Роле, что участники спектакля представляют единый организм. Мадлен ответила, что от этого ей хочется плакать. В профессиональном театре не так, сказала она ему. Там все друг дружку ненавидят и желают друг другу смерти. И они станут такими же, те, кто пойдет играть профессионально. Сами не заметят, как начнут ревновать и ненавидеть, и печень у них раздуется до неприличного размера. Деньги, деньги. А кроме того, амбиции. Амбиции и деньги.
- А что ты плачешь? – спросил Сережа.
- От благости. Раньше я не знала, как выглядят святые.
- Кто святой, Мадлен? Я жену угробил.
- Никого ты не угробил. Со вкусом у нее было неважно, вот что. От этого она и погибла.
- Я нес за нее ответственность. А я не хотел ее нести. Друзей себе искал. Ездил с ними в красивые места. Она за это погибла.
- Ты очень тяжко понимаешь свою ответственность. За половину вещей, которые ты на себя нагрузил, ты не отвечаешь.
- У нас на юге России живут черкесы, очень милые люди, хотя в большинстве головорезы. Их женщины не ходят в мечеть и не умеют молиться Богу. За них это делают мужья. Раз он взял ее замуж – он несет за нее ответственность. Даже на том свете.

Потом актриса увидела Элен и сказала ей: - Извините, что я вмешиваюсь. Мне показалось – он очень плохо себя чувствует.
- Это так. Вам не показалось.
- Вы можете ему помочь?
- Нет.
- Не можете? Или не хотите?
- Очень хочу. Но не могу.
- А кто-нибудь может?
- Да, наверное, никто.
- Это его ребенок?
- Да.
- Очень хорошо. Он очень хороший. Берегите его.
- Я постараюсь, - пообещала Элен.


- Я виноват перед ней, - сказал Сережа.
- Ты ни в чем перед ней не виноват.
- Виноват. Она не могла иметь детей и от этого страдала, а я не знал. И перед этим дураком, Каррерасом, тоже виноват. Он теперь является ко мне по ночам.
- Перед Каррерасом ты ни в чем не виноват. Он не оставил тебе выбора: стрелять или не стрелять?
- Оставил. Можно было не стрелять.
- И что?
- Я прекрасно мог не стрелять, и теперь являлся бы к нему по ночам, а не он ко мне. Хотя вряд ли я бы пошел к такому дураку. Я бы лучше уехал в Краков. К Диме.
- А Дима в Кракове?

- Я почему-то уверен, что он там. Мы всегда так туда рвались. Особенно когда вздувалась Нева. Для нас это было знаком, что нужно ехать в Краков. Смотрели в окно на ледоход, а внутри все лопалось. У него от нетерпения однажды вздулись вены на руках. Выросли такие большие шишки. Кто-то из мальчиков сказал про закупорку сосудов, и он испугался, что умрет. Сходил в лазарет, его там напоили пустырником, и все прошло. А в Краков нас все равно не повезли.

- Поедем. Отыграешь спектакли и поедем. Ты офицер, и было бы просто дико, если бы дал зарубить себя мачете. Ты все сделал правильно. Суди сам: у него две судимости, у тебя – два ордена. Кто дороже стоит?
- Может, от него больше пользы?
- Какой пользы? Какая польза от человека, который числится в розыске?
- Ну, я не знаю, могли бы его как-нибудь использовать…
- Могли бы. На каторжных работах.

- Можно мне не ехать на бал? - спросил Сережа, останавливая руку Шанфлери с помазком, который собирался его брить.
- Как это не ехать? Ты не Ордоньез. Ты обязан ехать.
- У меня причина не ехать - траур.
- Съезди один раз и пребывай в трауре.
Странно, что Сориньи употребил слово "странный", подумал он. - Я графа как только ни называл. Он запомнил именно это слово.
- А Сориньи?

- Что, мой дорогой? – спросила Жаклин, которая приехала в гости и делала вид, что не замечает Элен.
- Его не вызовут?
- На бал?
- На поединок. Какой-нибудь из мужей может влепить ему пощечину за то, как он вас отделал.
- Мужья от него в восторге.
- А дамы?
- И дамы тоже. Еще в большем, чем их мужья. Видишь ли, ни одна дама не примет ни одного его слова на свой счет, будет думать, что он имел в виду всех дам, кроме нее, и злорадствовать, как он их отделал. Если он приедет на бал, ему будут аплодировать.
- Ну и где же ваша знаменитая щепетильность?
- Наша знаменитая щепетильность не простирается до того, чтобы реагировать на туманные призывы.
- Даже в этом случае?
- Это вообще не случай. Вот когда говорят: "Я, Гончаков, объявляю тебе, Галуа де ля Рэ, что ты подлец", тогда - да, мы отреагируем.
- Смешная нация.
- Если не сказать - "странная".
- Нормальное слово. Что вы его боитесь?
- Я не боюсь.
- Он ведь твой зять, в конце концов.
- Это ни к чему не обязывает. Все знают, что я люблю тебя больше, чем собственного зятя. И уж я вас никогда не стравливала.
- Это правда, - сказал Сережа. Ему не оставляли времени подумать, для чего он едет на этот бал. И чего он на нем наслушается.
- Ты считаешь - мне прилично ехать на бал? – спросил Сережа.
- Он случайно не в твою честь? – спросила Элен.
- Нет, в честь губернаторской внучки.
- Значит, надо ехать.
- У меня две веских причины остаться дома. С одной стороны – я в трауре. С другой стороны, граф, свинья, испортил репутацию, и мне лучше не появляться в свете, пока не подзабудут.
- А кто считает, что твоя репутация испорчена?
- Газеты так не считают?
- Газеты пишут, что ты герой, а граф - свинья. Его репутация пострадала больше.
- Я так не думаю. Дело в том, что у него И НЕ БЫЛО репутации. А у меня - была, и он с ней ужасно обошелся.
- Его тоже пригласили на этот бал?
- Не знаю. Вряд ли. Я читал: он в Швейцарию уехал.
- Бывает, что человек живет в Швейцарии и получает приглашения на балы.
- Шанфлери говорит - губернаторша хочет мне сосватать внучку.
- Кто он, собственно говоря, такой? Почему он полагает возможным судить и, главное, говорить о губернаторше? Кто из вас
слуга?
- Перестань. Вы, гишпанцы, считаете лакеев бесполезной роскошью, а мы к ним привыкли. Нам так удобнее.
- Кто здесь гишпанцы? – удивилась Жаклин.
На другой день Элен сказала, что хочет увидеть Гийома Галуа де ля Рэ, а кроме него, еще Патрицию.
- Я могу представить, для чего граф. А зачем Патриция? – удивилась Ольга Юрьевна.
- По-моему, ее надо лечить от общения с этим господином. Такое замужество не может пройти бесследно. Сумасшествие заразительно. Вы не знали?
- Не знала, - ответила княгиня.
- Жаклин, наверное, тоже не знала, когда отдавала ее замуж.
Она ожидала, что Тициана приедет поздороваться, но Тициана не приезжала, хотя знала, что Элен гостит в Прейсьясе: верный признак, что чувствовала себя виноватой за сестру. Элен позвонила ей сама и пригласила в гости.
- Привет, выскочка! – поздоровался Сережа.
- Вот за это ты получаешь по башке. За такие приветствия, - мрачно сказала Тициана. - А мне что теперь делать?
- Что тебе делать?
- Он мой зять.
- Ты же самая умная в этом городе. Вот и думай, что тебе делать, раз он твой зять.
- Я бы его убила.
- Нельзя. Никого нельзя убивать. Считается, что убив человека, ты бросаешь Господу под ноги одно из лучших его творений. А он этого не любит.
- Граф - лучшее творение?
- Зять твой такой же человек, как и все.
Элен взяла ее за руку и увела к себе.
- Как поживает Патриция?
- Думаешь, это она захотела его убить? – живо спросила Тициана.
- Я думаю, что граф.
- Это она. Патриция.
- Зачем?
- Так. Чтобы не маячил. Она какая-то странная. Как больная.
- Очень серьезные обвинения. Расскажи. Ты имеешь в виду, она что-то знала?
- Все знали. Даже я знала, хотя я никогда не слушаю, что он трещит. Он мне сказал: любимчика твоего я уничтожу. Я сказала Сержу: бойся его, потому что он дурак, все может сделать. Серж сначала обиделся, но обещал бояться. И Патриция тоже знала. Он же идиот, ее муж. Попросил у нее денег, она дала. Только он их сразу истратил. А те, значит, напали в долг. Я думаю, он ей прямо сказал, на что нужны деньги, а она дала, чтобы посмотреть, что у него получится. Она в последнее время очень странная. Знала, как граф собирается употребить ее тысячу, а все равно дала. На ее месте я бы сразу сказала Сержу: я, мол, такая сволочь, что оплатила твое убийство. Или рассказала бы Сориньи: он умный, мог бы придумать, что делать дальше. А Серж правда так виноват перед ней, что его стоило изрубить на части?
- Виноват. Но не до такой степени. Ты девочка, давай прямо сейчас начинай усваивать: за все всегда отвечает женщина. В том числе и за мужчин.
- А они?
- Они? Они никогда ни за что не отвечают.
- Совсем ни за что?
- По-хорошему они должны отвечать за все. А в жизни за все отвечают женщины. Ты должна отвечать за себя и за него, если уж с ним связалась.
- Это правда. Я и за его отца отвечаю тоже.
- А почему за отца?
- Он во Франции у меня в гостях.
- Ты можешь меня отвезти к Патриции?
- По-твоему, ее нужно засудить?
- По-моему, ее нужно пожалеть. И вылечить. По-моему, хватит всем здесь – и твоей маме - думать о Серже, только о Серже, всегда о Серже. Ей пора вспомнить, что у нее есть и другие дети.
- Это правда, - согласилась Тициана и отвезла ее на улицу Синьори, где жила Патриция.

У Патриции было мертвое лицо, как бывает у женщин, переживших апоплексический удар, еще недавно приятное, славное лицо с помертвевшими чертами. Все живое, что светилось и ликовало прежде, сожрала страстная, неконтролируемая любовь к Сереже, который отзывался о ней двумя словами "тихушница. Ненавижу". Нужно показать Тициане. Объяснить, что не следует отдаваться любви безумно. Иначе будет вот что, машинально подумала Элен. Она поняла, что разговаривать с Патрицией не имеет смысла. Что даже если Патриция ничего не знала о замысле супруга, ей легче было бы пережить убийство и счастливо рыдать на могиле у Сережи, чем терпеть каждый день его отсутствие.
- Вам надо уехать в Швейцарию Надолго. Я дам вам направление к очень хорошему врачу. Он вам поможет.
- Мне никто не поможет.
- Я прошу вас меня послушать. Это лечится. Это нужно вылечить, иначе вам опять захочется вбить осиновый кол в живот мальчишке, который виноват перед вам только тем, что вы сами отпугнули его своею страстью.
- Вы думаете, это я устроила?
- Это не вы устроили. Но вы не против того, чтобы с ним происходили такие вещи, - сказала Элен, села за стол и написала на листке фамилию и адрес Давида Краузе. – Вот. Очень хороший врач. Очень хороший санаторий. Езжайте с Богом. Что касается Сережи, то я его тоже отсюда увезу. Его здесь не будет. Можете уезжать спокойно.
- А куда вы увезете Сережу?
- Его тоже нужно лечить от впечатлений.
- В Швейцарии?
- Очень может быть.


Рецензии