Виктор Голков
Так исчезло мое поколенье,
расползлось, как прогнившая ткань.
Словно третье стоит отделенье,
наша хмурая Тьмутаракань...
Только ветер в кустах шевелится,
бормоча всякий вздор, как старик,
и секунду какую-то длится
полуночный разбойничий крик
И с великой планеты Разлуки,
из утробы ее ледяной,
привидения, тени и звуки,
прилетают для встречи со мной.
***
Вы здесь останетесь лежать,
где кладбище на лес похоже,
и мой народ уже не может
ни умирать и ни рожать.
Моя безликая родня,
не обронившая ни звука,
в последний раз перед разлукой
сейчас приветствует меня.
Диаспоры посмертный сон:
портные, лекари, поэты...
Лишь чёрно-белые портреты
разбитые – со всех сторон.
Покуда не пришёл черёд,
и дико тракторы не взвыли,
лежи – могила на могиле, –
мой богом избранный народ.
***
Я Родину выжег железом калёным,
и в столбики пепла свернулись поля.
Не нужно уже притворяться влюблённым
в эти акации и тополя.
И кладбище, отческий дом или школу
горящая воля моя рассекла.
И рухнуло всё, стало пусто и голо,
и вырвалась в мир первозданная мгла.
Вот я – бунтовщик, уничтоживший звонкий
храм, коему, может быть, тысяча лет,
стою на краю исполинской воронки,
следя, как вокруг стекленеет рассвет.
***
Всё, как прежде, но страшно иное:
задыхается утро больное.
Строй деревьев растет вверх корнями,
Ощетинились окна огнями
и волчица на месте вождя,
а на стёклах – слезинки дождя.
Я не знаю, я жив или нет,
моя камера – мой кабинет.
И разлука глаза мне туманит,
но я знаю, что лучше не станет.
Я б купил со свинцом себе трость
в этой сказке, где голод и злость.
***
Я ощутил родство между собой
и кладбищем еврейским в Кишинёве,
как будто пробудился голос крови
и взвыл Иерихонскою трубой.
И Театральный переулок мой
забыть навечно не хватает силы:
кружат над ним знакомые могилы,
как ласточки – и летом, и зимой.
Из эмигрантской дали грозовой
спускаюсь вниз – по снам, как по ступеням,
в осенний сад, к таинственным растеньям,
где не поймёшь, кто мёртвый, кто живой.
***
Нас всех смело, и лишь проплешины
в траве за окнами черны.
Сквозняк плутает, как помешанный,
в кругу вселенской тишины.
Мы так исчезли незамеченно,
как в полночь угнанный «Москвич»,
невдалеке от Пересечина
и от посёлка Гидигич.
***
Я поколение настиг
в бензиновом чаду.
Нёс заплетавшийся язык
всё ту же ерунду.
Был жар, как в доменной печи,
и я не знаю как,
но водку с привкусом мочи
здесь пили натощак.
Кто всё оставил за бортом
и всё пустил ко дну:
аптеку, кладбище, роддом
и бывшую страну.
А те тенистые дворы,
где я гулял весной,
теперь далёкие миры
в Галактике иной.
***
Не уходит в туман электричка,
и деревья не стынут в снегу.
Взгляд твой тяжкий и хмурый, москвичка,
равнодушно принять не могу.
Ностальгия нахлынула снова,
то же самое было со мной.
Помню чёрную ночь Кишинёва
и каштан возле дома весной.
Я твой брат по изгнанью и вере,
по земле, что горит на весу.
Безнадёжное чувство потери,
как и ты, молчаливо несу.
***
Жизнь, на радости скупая,
чужеземный звукоряд.
Ночью тени, обступая,
мне о прошлом говорят.
Я, случается, жалею,
вспоминая на ходу,
ту тенистую аллею
в старом пушкинском саду.
А знакомая развилка
так безумно далека,
что дрожит и бьётся жилка
где-то в области виска.
***
Крах моей души свершился,
если души – это явь.
Тополиный пух кружился,
по земле пускался вплавь.
И теперь второстепенно
всё, что связано с судьбой:
на другом краю вселенной
горек кислород рябой.
В этом новом измеренье,
где рука висит, как плеть,
будет лишь стихотворенье
флагом издали белеть.
***
Итак, родиться в Молдавии, чтоб душу отдать в Америке,
Где-то в больнице в Бруклине, от моря невдалеке.
В железной её стерильности неуместны истерики,
И вены переплетаются на пожелтевшей руке.
А может быть, лучше где-нибудь в израильском поселении
Пулю поймать залётную по дороге домой.
Услышать во сне тягучее на древнем иврите пение,
Когда трава пробивается сквозь ржавый песок зимой.
Но мне бы хотелось всё-таки, уже ни о чём не ведая,
Заснуть на Скулянском кладбище, где не хоронят давно.
Трава там почти до пояса. У памятника беседуя,
Присядут два молдаванина и выпьют своё вино.
***
Не пишется – такая пустота.
Кромешный зной, последняя черта.
И рокового времени приметы,
кровавый бред впитавшие газеты.
Готов ли к смерти? К жизни не готов,
и снится мне ночами Кишинев.
Прозрачный воздух, озера пятно,
его поверхность, сердцевина, дно.
Тот переулок, где пришлось родиться,
и парк, в котором можно заблудиться.
Спешу домой, где точно – мать с отцом,
чтоб с ними перекинуться словцом.
***
Лист зеленеющий, остроугольный
в теплой волне голубой,
ты понимаешь, конечно, как больно
мне расставаться с тобой.
Старое озеро, ясность сквозная,
тихих аллей торжество.
Нет, разлучаться не хочет, я знаю,
нежное это родство.
Все это, видимо, страшно некстати,
словом, вполне ерунда.
Тут бы уснуть на траве, на закате,
глухо как эта вода.
***
Где так черна смородина
и тополя нежны,
опять мне снится родина
на дне другой страны.
И, словно во спасение,
является тогда
спокойствие осеннее
холодного пруда.
Дрожит листва, готовая
на мокрый камень лечь.
И чувство бестолковая
не разъедает речь.
***
Вспоминаем Союз, вспоминаем,
где-нибудь в Палестине, на дне.
Словно близких своих поминаем...
И увядшая пальма в окне.
Где ты, галстук смешной пионерский,
мой портфель и учебники в нем?
Я иду в кинотеатр по Бендерской,
опоясанный школьным ремнем.
Значит, это действительно было –
первый класс и последний звонок.
И окликнула мать из могилы:
ты еще не обедал, сынок.
***
Неизвестный Кишинев,
Странные, чужие взгляды.
Он воскрес из мертвецов
И восстал после распада.
Ни знакомых, ни родни,
Ни товарищей по школе.
Только тополи одни
Светятся в своем раздолье.
И до глупости близка
Та же ржавая калитка.
И скребется у виска
Счастье – слабая попытка
***
Бессильней, чем травы дрожащий локон,
пугливый свет.
Уходит жизнь, как поезд мимо окон –
мест больше нет.
В разброде чувств, как молния мгновенном,
в живом кольце,
куда, блуждая по слепым вселенным,
прийти в конце?
Там в тишине, забытой и нездешней,
в саду пустом
висит туман над сломанной скворешней
часу в шестом.
И дремлет пруд, как молодость, белея,
а за спиной
в сырой траве сплетается аллея
одна с одной.
***
Если что-то есть во мне,
то оно пришло оттуда,
где узоры на окне
или детская простуда.
Где еще живой мой дед,
мерно досточку строгает,
и косой блестящий свет
ночь на блики разлагает.
Там, где утро, первый класс,
материнский взгляд вдогонку.
Всё, что по закону масс
разом ухнуло в воронку.
И стоишь, как Гулливер,
персонаж из детской книжки,
бывший юный пионер,
задыхаясь от одышки.
Свидетельство о публикации №210041500142
Молдавский Мотив 25.05.2010 06:43 Заявить о нарушении