Сон

Как долго можно помнить в деталях яркие сны? Неделю? Месяц? Год? Или они периодически, ни с того ни с сего, всплывают в голове, обрывая посторонние мысли, глуша действительность, твёрдо напоминая о себе? Сколько их – много? Мало? Один? Какие они – страшные, мечтательные, приятные или замечательно-пошлые? Последние, по нашему мальчишечьему разумению, дарят неземное наслаждение, и в них хочется возвращаться, не зная, как отыскать дорогу, что для этого нужно – вспомнить об объекте обожания, а то и посмотреть «это самое» на ночь, хе-хе?
Я помню хорошо только один яркий сон – не из разряда замечательно-пошлых, признаюсь, иногда отрывками блудящих в извилинах мозга, встающих стоп-кадрами перед глазами – хоть в эротический журнал посылай, если б можно было сфотографировать, чтобы картинка обрела вещественность в форме фотографии. Фотографии, желательно, высокого качества, дабы всё можно было рассмотреть, не так ли? Мой единственный запавший в память яркий сон – страшный и одновременно ценный. Трудно объяснить его ценность кому-то ещё. Сну лет двенадцать – вдруг, от такой информации он обретёт немного ценности и для вас, как сроком выдержки ценится вино. До первого замечательно-пошлого  - ого-го, ещё лет пять.
Весомо сон этот вжился в воспоминания – зимой был, холодной, с короткими днями и длинными, мазутно-чёрными ночами, вопреки раскинувшемуся снегу. Я не боялся, семилетний, темноты – наоборот, считал – чем ночь непрогляднее, тем слаще спать, укутавшись от мороза, пробравшегося в квартиру через прорехи в оконных рамах и через щель внизу стены, около стола, за которым я люблю писать (с шести лет страдаю писаниной). Зимой сижу за ним в старых, штопаных, вдвое, а то, может, и втрое старших, нежели сам, вязаных безразмерных носках. В них ногам тёпленько. Одев их зимой, в гостях у бабушки с дедушкой – именно у них мне приснился сон – кричал: «Не достанешь теперь, мороз – красный нос!» И улыбался, когда бабушка смеялась, а дед поощрял: «От молодец!». И мороз правда становился не страшен, терял напор – тепло от ног ползло по всему телу. Помню, упросил деда починить старый зелёный электрический обогреватель, маленький, поднимающий температуру воздуха встроенным внутрь корпуса вентилятором. Не столько он грел, сколько мне нравилось его лёгкое, не отвлекающее, доброе тарахтение. Обогреватель был с подсветкой, и я, ночами, когда и любимое его тарахтение не способно склонить ко сну, садился перед ним и рассматривал его незамысловатое внутренне устройство, следил, как крутится вентилятор, пока меня случайно не замечали и шугали ложиться спать. А я после опять неслышно поднимался и устраивался рядом с «говорящей печкой» (так окрестили обогреватель), освещавшей жёлтым огоньком ковёр и лакированную мебель поблизости. С расстояния казалось, что не огонёк в печке включен, а мерно пощёлкивают горящие дрова. Уютно было.
Так вот, сильно я обрадовался, что дед, провозившись день напролёт, реанимировал сокровенного ночного приятеля,  всегда деловито тарахтящего, потому что заснул без лишних проволочек – обычно же часто вступал в конфронтацию, когда гнали в постель. Глаза под аккомпанемент «печки» слипались быстрее, чем под поведываемую кем-то шёпотом историю – это тоже была редкость, пусть я и часто просил взрослых на ночь что-то рассказать.
Тот страшный сон посетил без предупреждения,  втянув в парк «Алые паруса» - наилучшее место для прогулок в ту пору. Тем больше пугало – в «Алых парусах» для меня не водилось плохое, гадкое, хитрое, а только весёлое, малость молчаливое, а ещё родное. Можно было часами вместе с кем-то из родителей ходить  по парку, наплевав на всякие аттракционы, и просто смотреть то туда, то сюда – округа всегда интересна, всегда есть новизна, уже в том, что в прошлый раз, например, в листве деревьев щебетали другие птички, а катающий малышей поезд стоял ближе к выходу из загона, огороженного хилой проволокой и ржавыми воротцами (через несколько лет воронежские вандалы разнесли тут всё, слабо потешив гнилые душонки).
Сразу насторожило, что вообще нет никого. И никого из взрослых, меня сопровождающих. Я не обрадовался свободе от обычного надзирательства, ибо почти ничего и не запрещали. Из-за отсутствия людей парк представился островом в каком-то мире, где обитателей перекосила неведомая смертельная болезнь, а меня не тронула – не кашляю, в горле не першит, жив-здоров. Не мог в то время представить болезнь омерзительнее ОРВИ – мучился ей регулярно. Не удивило, когда осматривался в поисках людей, что стоит осень. Во сне редко удивляешься погоде. Небо – голубое, ухоженное, свободное от туч, нет на нём характерной осенней серости. Но: ни ветра, ни звуков. Веточка случайно не треснет рядом, ничего не шуршит… Безмолвие заставило обострить слух, а глаза нервно забегали. Головой чрезмерно вертеть не спешил, почему-то думалось – чем меньше двигаешься, тем труднее таящейся здесь мерзости тебя заметить, подобраться ближе. И страшило, что мерзость, заставившая всё замолчать, истребившая признаки жизни, была мне неизвестна. Страх накатывал, разрастаясь внутри. Оказывается, не так уж плохо не знать врага в лицо. Бежать нельзя – схватит и проглотит. Или сначала поиграется для удовольствия – смотря какая она.
Легче всего было бы упасть и заплакать, только здесь слёзы не принесут облегчения, и нет рядом родных, что смогли бы заступиться. Зло убьёт и их, даже их – могущественных, всесильных,  непостижимых до конца: они могли легко купить вкусностей, а могли отказать во всём за шалость. Чего уж обо мне говорить, если им не справиться… От жуткого страха начался озноб, но я стоял посреди поляны, как вкопанный, а нарастающий ужас выдавал лишь нервным пожиманием детских кулачков. Теперь, когда произошёл надлом, уж лучше увидеть опасность, понять, где она. И она дала знать, откуда исходит – внезапно послышался далёкий, тусклый гул. Я даже решил, просто голова загудела от напряжения, пока не распознал: гул медленно, лениво менялся. Усиливался, формируясь из тупого гудения в скверную, непонятную какофонию. Её звуком стыдно назвать. Чей-то взгляд вперился в спину иглой, только колола эта игла психологически, но не менее больно, бередя нервы. Я не мог не осмотреться, ища обладателя взгляда: ничего живого поблизости в помине не было – рядом один гул.
Стал искать, куда бы спрятаться от наблюдения, подобрался весь, чтобы, выбрав место, рвануть и затаиться там. Рвануть. Может, колючий взгляд соскользнёт со спины, потеряет меня – на то надежда. Слабая-слабая, а стоит попытаться, не настолько я ещё обмер от страха, сумею посопротивляться. Один зафиксированный цепью для неподвижности детский паровозик с парочкой открытых вагончиков, напоминающих прямоугольные коробки без верха, поблизости, в тронутом ржавчиной загоне, обросший у земли травой, прикрытый кривыми, отогнутыми внизу воротами – единственный путь пробраться за ограждение с крышей. Рядом вроде никого, никакая тварь, затаившаяся  за многочисленными высокими тополями, не кинется стрелой ко мне, бежать можно. Если и кинется – так что же, рано или поздно кинулась бы. Под ногами всё накрыто палой листвой, пахнущей прелью – тварь с лёгкостью зарылась бы в ней и поджидала, обладай она сноровкой и терпением, притом, когда ей дико хочется жрать.
Гул давил сильнее – вылился в бесноватую разноголосицу горячечного бреда орущих, мычащих, рычащих, воющих в унисон психических больных. Неизвестно, что гул прятал , от чего отвлекал или единственно душил, подавливал. Действовало, наравне с игольным взглядом, а то и почище. Терпеть уже невмоготу, сорвался я с места, уцепившись глазами за спасительный поезд в загончике – деваться, кроме как туда, некуда. Бежать, бежааааать, приминая шелестящую листву, наступая на сучки, быстро-быстро бежать. Гнал на пределе, не остерегаясь, что могу упасть на кочке или расшибиться. Самоотверженно старался, аж чудилось – поднажму ещё и точно взлечу. Поднажать был не в состоянии. А вот притормаживал у заветного паровозика аккуратно – негоже упасть в последний момент. Проворно пролез в отогнутые ворота, поддал к первому вагончику. В глазах мельтешило от бега, поэтому вскарабкался в вагончик, напрочь забыв, что проще зайти цивильно, через дверку. Ухнулся на пол спиной, скукожился между лавочками. Не ушибся после каскадёрства с нырянием в вагон, только дыхание вылетело из лёгких с хрипом, да перенапряжённое тело дрожало мелкими судорогами.
И игла в спину больше не тыкалась, я от того замер, проверяя, не обманываюсь ли в ощущениях. Не обманывался – хозяин иглистого взора потерял меня, либо, вероятнее, корпус вагончика ему не прошить. При получившемся раскладе некоторую тесноту занятого пространства я на радостях считал не лишённой комфорта. Хоть какая-то победа, внутри тихонько шевельнулся задорный боевой азарт. И затих – дыхание нормализовалось, и неугомоннее, громче стало захламляющее воздух, отравляющее слух звучание. Не прислушиваться к нему не мог – оно накатывало ко мне, как в шторм движется высокая волна, настроенная смести хлипкую постройку у берега. Глупо надеяться, что устроившие сей неописуемый гвалт не заметили бы пацана на полу вагончика. Пускай, не заметят, однако снесут, подобно той морской волне, покрывающей хибарку – кадр из какого-то фильма в память запал.
Некуда деваться, а я надеялся… Сейчас толпа ублюдочной мрази доберётся сюда и сожрёт, если не сойду с ума раньше от их громкого галдения на разный лад. Не заметят – так снесут. Галдение перерастало в настоящий рёв, оглушающий и дезориентирующий. И я заныл, сдерживаясь, ребёнок всё-таки. Получилась злая шутка – словно попытка подражать прибавляющему  в звуковых пропорциях рёву. Жутко это. Руки повлажнели от стимулируемого боязнью пота. Я захотел было их вытереть о ткань куртки, избавиться от чувства, будто вляпался куда-то, и гляжу: руки у меня в липкой, тёмной крови измазаны. Так противно, господи, как проклятьем меня пометили. Посмотрел повнимательнее на пол – он весь кровью покрыт, скользкой, не свернувшейся. И запах её, медный, мутный,  вызывающий горькую слюну. Как же раньше не заметил – вот что значит прицелился укрыться, укрыться, только укрыться, и не видел этой лужи, в которой успел порядком извозиться. А откуда здесь кровь, знать не желал, любопытство отсутствовало. Не получилось не узнать – я пошевелился едва-едва,  не давая затечь конечностям, и рука над макушкой, то есть под скамейкой, попала по мягкому. Одёрнул её, как ошпарился, но зацепил «прятавшееся» под лавкой, и оно выкатилось из тени к моему лицу. Голова. Человеческая, грубо оторванная от тела. Один глаз выдавлен – вместо него кровавая рытвина-глазница, наполовину прикрытая провалившимся веком. Второй глаз смотрит на меня, голубой. Смотрит осмысленно. Волосы чёрные почти, то ли действительно, то ли от крови, висят патлами. Не ведаю, что во мне от испуга обрубилось или, наоборот, заработало неким барьером, только я поначалу дёрнулся, привстав на локте, в сантиметре разминувшись виском с лавкой. Единственный голубой глаз незамедлительно передвинулся следом, не отпуская. С причмокиванием, пугающе слышным сквозь окружающее давление рёва, бледные губы разомкнулись, пропуская стон, тягучий, преисполненный боли и отчаяния. Недолго проработавший мой внутренний барьер сломался – я подскочил, поскользнулся, развозя кровищу по полу, точно рисуя замысловатые линии на жидком алом полотне, успел ухватиться до хруста в пальцах за борт вагончика и благодаря тому устоял. Перепугался громадно – испуг напрочь выбил опасения о игольном взгляде. Не мешкая, перевалился из вагона на землю, неожиданно ловко, хотя было всё равно. И отсюда надо делать ноги. Ещё не примерился, куда именно, а увидел вдалеке обладателей рвущей здравый смысл, непрекращающейся «песни» через сетку забора вагончика, и прояснилось: нечего выбирать маршрут очередного рывка – лишь бы бежать, жизнь дорога.
Сомнений в том, что именно полчище уродов и падали, широким строем направляющееся сюда, горланило, не возникло. Голоса уродов подстать внешности: гладкокожие, сине-серые, приземистые, с абсолютно иррациональными пропорциями каркаса скелета – вывернутые конечности, растущие оттуда ни попадя, спины дугой; кто горбом награждён, у кого пасть большая свёрнута до безобразия, с уползшей к носовым отверстиям верхней губой, обнажающей жёлтые, кривые, обломанные клыки, меж коих секлась обильная, прозрачная слюна, кто несётся подпрыгивая, боком, неуклюже, умудряясь не запутаться в собственных коротеньких ножках. В целом сборище напоминало помесь злобных карликов с жертвами изощрённых «пробирочных» экспериментов. Такие не колеблясь примутся терзать, а то и глумиться – это в их сущности заложено. Голова в вагоне их лап дело. Там они человека потрошили, потом подобрали выпавшее и оторванное, а голова оказалась невкусной. И не умерла – оставила банда уродов её мучиться, помня пытки, учинённые ими над телом. Одного внешнего вида нечисти хватить, чтоб сообразить – они ограничивают себя двумя занятиями – жрать и терзать.
Вот сколько всяких разностей рождается и роится в голове пару секунд, лишённых движения. Дальше я через дырявые воротца покинул загон с поездом и опять побежал, откуда-то силы взялись. Наверное, от безысходности. Преследователи, изрыгая вой, пёрли на гораздо большей скорости, напролом, бились о деревья, часто расталкивали друг друга, ломали прикрытые листвой ветки, спотыкались в ямках ландшафта. Если падали, их незамедлительно подминали позади бегущие, совсем не церемонясь, не придавая значения очередному препятствию, втаптывая товарища в осеннюю землю. Упавшие отнюдь не долго визжали на пронзительной ноте, разбавляя общий хор, дёргались и барахтались, угодив под толпу. Пытались, твари, сражаться за жизнь. Хотя бы так боли натерпятся.
Аттракцион с поездом я покинул через будку билетёра, опять дюже прытко. Подспудно допытывался: надолго ли загончик задержит упрямо скачущих напрямую уродов? Может, какие-никакие секунды удастся выиграть. Хорошо, ведь я уже наметил цель,  куда попасть. Направлялся в низину с холма. Там лесистая полоса обрывалась, трава была основательно вытоптана из-за нескольких высоких домиков, отдалённо походивших на избушки, всегда привлекавших ребятню поболее других достопримечательностей парка. Поднявшись по ступенькам в эти домики можно обозревать недалёкие окрестности. Они посажены на мощную цилиндрическую деревянную опору – сваю. По ней, смеха ради, а чаще, чтобы удалью похвалиться, дети карабкались, обхватив сваю руками и ногами, в домик, наплевав на лестницу. Я тоже так умел и был рад этому в сложившейся ситуации. В ближнем домике лестница обвалилась, след её простыл – растащили на доски.
Сбегая в низину, упал,. Предательски подвернул ногу о неровность и кубарем полетел в шуршащем жёлто-красном потоке листвы. Она налипала на испачканную кровью одежду, одевая в «камуфляж». Где тут затаишься, притом толпа серо-синего скотства, украсившей бы злобную карикатуру, напирала сзади, топоча десятками ног, чего я, разумеется, не слышал – только их голоса. Скатившись в низину, попробовал сразу встать, однако зашатало, повело в сторону, почти опрокинуло снова. И ещё дыхание сбилось, я сипел, а лёгкие жгло, как от методично, дозами вливаемой в них кислоты. Оглянулся, щурясь, и обомлел – передовые представители оравы нарисовались у спуска, несколько протягивали ко мне омерзительные, тонкие, трёхпалые руки, венчающиеся чёрными загнутыми когтями – ими без труда вспарывается податливая плоть. Очень шустро покрыли они львиную долю разделяющего нас расстояния. Неуклюжие, а быстрые и алчущие крови.
Прихрамывая, я направился к домику без лестницы, уморенный, с мрачной решимостью, не вполне отдавая себе отчёт, насколько медленнее буду карабкаться вверх с растяжением. Уродцы за спиной настигали, поэтому орали радостнее – предвкушали пир. Я бы, скорее всего, от разрыва сердца умер, вцепись они когтями-крючьями в одежду, не отцепить тогда. Мысленно я к этому готовился. Голова уже по-настоящему трещала – кажется, монстрики вполне реально добивают человека голосовым сумасшествием.
За сваю я схватился руками, крепко обняв, будто старого друга после долгой разлуки встретил. Тон рёва не замедлил измениться, добавилось злости – потенциальная трапеза собралась ускользнуть. По сути ускользнуть некуда – разве преследователи не взберутся в домик, скорее, чем я, вложивший уже не силы последние, а волю в подъём, скрежеча зубами, терпя боль в ноге и пачкая дерево в кровь с одежды. Преодолев больше половины подъёма, опустил глаза вниз, прижавшись щекой к свае, помня про риск сорваться. И увидел их, столпившихся там, щёлкающих слюнявыми челюстями, дрожащих, без конца шевелящихся. Для них противопоказано быть в покое. Уродец, резвее и крупнее остальных, недолго маракуя, прыгнул – удивительно, как кривые ножки позволили – и повис на опоре благодаря паре когтей. Я ахнул, пусть и ожидая этого, и продолжил взбираться. Тело моё превратилось в стариковское, настолько оно устало. Под ногами же повисший на когтях монстрик всадил в дерево вторую клешню. Толпа внизу ликовала, мотаясь вокруг сваи, толкаясь, запинаясь, ошмётки травы летели. Увязавшийся следом, вместо того, чтобы подтянуться поближе, махнул костлявой лапой, наобум пытаясь задеть мои ноги, промазал и опять повис на одной конечности, болтаясь и злясь. Его братва под домиком заливалась во всю глотку, с вдохновением, похожим на фанатский сектор на футбольном матче. Какой-то, в ком невменяемость явно зашкаливала, взгромоздился на горбатую спину соседа, располосовывая ему до мяса кожу и нисколько о том не заботясь, и оттуда сиганул на сваю. Не хватило точности – треснулся в неё мордой, заставив непродолжительно завибрировать, рухнул вниз, в качестве напоминания о попытке оставив тёмное пятно на опоре, посшибал несколько товарищей, тут же вернулся в стоячее положение и обиженно захрипел. Из пасти, смешиваясь со слюной, капала кровь. В другой раз, в других обстоятельствах, я бы засмеялся неприкрытому тупорыльству. Повисший болванчиком уродец подо мной  полным арсеналом когтей впился в дерево и притих – делал выводы, не сорвавшись, йота осторожности у него была. А у меня появилась небольшая фора. Использовал шанс, подтянувшись через узкую дырку в полу в домик, тяжело упал. Из-за дырок ребятне и запрещали ходить в домики. Отдышавшись, отполз немного от дыры, держа её провал в поле зрения, готовый бить каблуком сапога, если в ней вырастет ненавистная косая, маньячная морда. Только бы тварь не успела вонзиться в ногу, а то, падая, утянет в дырку, аккурат на сервировку остальным. Домик коротко вздрогнул – следующий урод штурмовал сваю, неизвестно, удачно или нет. Уже не важно – из домика однозначно некуда деться, остаётся принимать последний бой. При благих прогнозах есть даже десяток секунд на отдых, зависит от степени разумности паскудных злобностей.
- Не боись ты их, - нежданно-негаданно сказали рядом.
От нового испуга спасло узнавание голоса – дед! Причём, сказано было спокойно и неясным образом слышно поверх завываний внизу. И правда, повернувшись, я увидел деда, сидящего на невесть откуда взхявшемся стуле, с дешёвой папиросой, зажатой между пальцами. Свободной рукой он опирался на ограду домика, совсем как облокачивался на кухне на раковину, куда стряхивал пепел. До чего непредсказуемая штука – сон!
Деда я всегда уважал больше остальных, а в малом возрасте я вообще представлял его героем, так сказать, адаптировавшимся к «бытовухе» реального мира. Друзьям хвалился, как он с утречка тягает неподъёмные гири. Я их сдвинуть-то не мог, и без открывашек и других вспомогательных инструментов откупоривает пятилитровые банки с соленьями. Однажды очередная банка не поддавалась, дед обвязал широкую ладонь полотенцем, чтоб лучше держать, ухватился крепкими пальцами поудобнее и свернул крышку, раскрошив резьбу. Бабушка долго ругалась, дескать, старый, зачем банку испортил, а я был в восторге.
Дед сказал не бояться немного лениво, в знакомой манере, и страх начал покидать. Я поднялся, обнял его, сидящего, за шею. Он защитит.
- Тихо, Мишка, - он отвёл папиросу подальше, и дым не попадал на меня. Неспеша встал. Из-за дальней ограды домика высунулась морда уродца. Не из дыры в полу, а оттуда – хотел захватить меня врасплох. Дед затянулся папиросой, отбросил её и влепил проклятому в лоб. Тот сорвался, визжа, и с хлопком упал с трёх метров. Я улыбнулся – получил, скотина, так с вами и надо. Приблизился вплотную к деду. Только непосредственно возле него я в безопасности. Перевесился через ограду. Гладкокожие карлики ревели оскорблено и изумлённо, заметив деда, отхлынули от опоры, оказавшись в поле зрения всем скопом. Бояться тоже умели, а то как на меня нападать – это запросто. Угощённый кулаком между глаз носился вовсе не резво отныне – оглушённый, припадающий вправо, с урезанным зарядом злости. Я довольствовался картиной смятения под домиком. Из памяти уже выталкивалось, что недавно плакал от отчаяния. Дед хмыкнул, погладив меня по голове. Понятно, на чьей стороне перевес теперь. Успев подумать об этом, я проснулся.
Простынь напрочь сбилась, неприятно скомкавшись под спиной, я обильно вспотел, отрывисто дышал, а сердце стучало в рёбра, ещё не угомонившись. Откинул пуховое одеяло, пялился в темноту, расслабленно раскинув руки и ноги. Сон вопреки обычаю не разваливался в памяти, не расслаивался, я его помнил досконально. Отходя от кошмара и приноравливаясь к темени, отметил: «печку» выключили, она «оттарахтелась» до следующего вечера. В двух шагах от неё, на фоне закрытых занавесок, я  рассмотрел силуэт. По широким плечам признал в нём деда – он отключить «печку» пришёл или ещё на балкон курнуть. Не хотелось его отпускать.
- Дед, - окликаю его.
- Чё? – весело, вперекос позднему времени, спрашивает он.
- Дед, а ты ведь сильнее всех!
Говорю уверенно, самому дико нравится. А дед сподобляется на негромкий смех, надвигается к кровати, гладит меня по волосам шершавой, мозолистой ладонью, пахнущей «Беломорканалом». Гладит не как во сне – нежнее, с любовью. Добро бросает «Спи, Михаська-дурачок» и уходит, бесшумно притворив дверь. Он пришёл ко мне ночью выключить обогреватель, а во сне посетил, чтобы спасти. Неспроста совпало… Спасибо ему, что пришёл и за то, что он у меня есть.
Улыбаясь хорошим думам и постепенно проваливаясь в сонное царство, в существование которого верил и  спорил с неверующими, засыпаю почти блаженно, авось и улыбка с губ не сошла.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.