Галия

Я всегда гордился своей памятью и способностью держаться до последнего, а тут — полный провал. Амнезия в последнее время стала надоедать, заедать и разлагать душу на части. Навязчивое до кошмаров желание что-то припомнить или хотя бы воссоздать основные события вчерашнего дня вызывали страх, смутное беспокойство и потливость. Участились контакты с милицией, которую я боюсь с детства, пожалуй, больше всего, особенно после того, как на моих глазах служивые жестоко избивали молоденького воришку, почти ребенка, попавшегося на мелкой краже. До сих пор помню его ужасные глаза и выражение запредельного страха. Впрочем, все это к делу не относится.
Проснулся я тогда от холода. Из полуоткрытой форточки дуло, как из трубы. За давно уже немытым окном нависло над городом грязно-серое свинцовое небо. Московский асфальт уже был заляпан первым снежком. Все, и на улице, и дома, дышало омерзительной поздней осенью.
Слева, укрывшись моим одеялом, лежала на боку, отвернувшись от меня, как от заразы, какая-то женщина. Усилием воли я отвел глаза от полуобнаженной белой, довольно жирной спины с полоской допотопного лифчика, державшегося на одной застежке. Видно, в ночной или предутренней схватке за одеяло победа осталась за амазонкой, Черт бы их всех побрал!
Сигарет на тумбочке не оказалось, а пиджак и брюки висели на стуле слишком далеко. Пустой стакан, в который я обычно перед сном, даже будучи в отключке, наливал воду, вызвал к себе утробную ненависть. Взбодриться не удалось. День начинался скверно, а вчерашний с некоторым усилием я восстановил в памяти лишь до половины.
Тапочки и носки я не обнаружил ни рядом с кроватью, ни под ней, нигде, куда бы не обращал взор. Пришлось идти на кухню по холодному полу босиком. Мятые цветастые трусы болтались на мне. Стало быть, о СПИДе и сифилисе пока можно было не беспокоиться. Тело не чесалось, значит, и чесотка миновала. С мыслью о том, что родился я все-таки под счастливой звездой, я захлопнул форточку, бросил взгляд на лицо спящей женщины, ничего, кроме носа и покатого лба, не разглядел, и поплелся на кухню.
В таком виде, в трусах, прикрывавших до колен худые волосатые ноги, и со стаканом в руке, они меня и увидели — за столом, притаившись, сидели еще две тетки неопределенных лет и пялили на меня глаза.
— А вы кто такие и откуда, прошу прощения, взялись?
— Вы нас извините, дедушка…
— Какой я вам, к Черту, дедушка?!
В тот момент я с взлохмаченной бородой, красными заплывшими глазами и нелепо торчащим сопливым носом, видимо, показался им Мафусаилом.
— А вы говорили, что вы пенсионер…
Очевидный прокол, ибо я уже давно приучил себя назло пословице по пьянке врать, а в трезвом состоянии отмалчиваться и скрывать все, что возможно и невозможно скрыть.
— Пенсию я заработал, служа Родине верой и правдой.
— Вы, наверное, бывший военный?
— Военный жрать здоровенный!
— Вы кушать хотите?
Эта дура, видать, понятия не имела, откуда берется аппетит, или, что вероятней всего, притворялась дурой.
— Кушать мы не хотим, нам бы выпить чего-нибудь…
— У нас осталось…
Тон задавала та, что сидела справа от меня боком к окну. Грязный свет, падавший из окна, тусклая лампочка и мое похмельное состояние не позволяли толком разглядеть ее. Нижнюю часть тела подло скрывал стол, а о содержимом верней приходилось только догадываться. Сидела она слегка наклонившись, сложа руки ладошка в ладошку и зажав их между ног. Возможно, играла когда-то в школьном драмкружке перезрелую Снегурочку. Накинутая на плечи шаль с красным орнаментом на черном поле закрыла доступ к всегда интересующим меня деталям торса. По поводу лица могу сказать лишь, что оно никаких отрицательных эмоций в то утро не вызывало.
Вторая дамочка, сидевшая в темном углу, всей своей позой старательно изображала стыд, целомудрие, крайнее смущение и желание спрятаться в еще более темное место лишь бы ее не видели. Физиономия ее и все прочее оставались пока для меня загадкой.
Выяснять отношения, стоя перед ними в безобразных трусах с пустым стаканом, мне показалось неприличным. Наскоро побрившись и согнав с лица глупое выражение, я тщательно оделся, как на прием к доктору, еще раз поискал тапочки, не нашел, но... но убедился, что третья бабенка от бессонницы не помрет, а две другие достаточно расторопны. На чисто прибранном столе уже стояла, радуя душу, почти полная бутылка водки, “Снегурочка” варила запасенные мною на черный день пельмени, а темная личность нарезала хлеб.
Пить со мной и есть пельмени они одновременно и наотрез отказались. (“Мы чаю попьем, а потом сходим и чего-нибудь купим”.) После выпитого я стал постепенно что-то соображать. Показав носом на бутылку, спрашиваю у “Снегурочки”: “С клафелином?” — и тут же по ее недоуменному взгляду убеждаюсь, что и с юмором, и со всем остальным у нее все в порядке — так же тупа и необразованна, как и большинство ее неприкаянных сестер. Она поведала мне о том, как меня двое милиционеров хотели отправить в вытрезвитель и как Зина уговорила их не делать этого, назвавшись моей женой. “С фантазией, — говорю, — у вашей Зины не густо, но врать вы умеете, хотя и примитивно, но наверняка”, и, чтобы как-то сгладить невольное хамство и неблагодарность, спросил, как ее зовут. Назвалась она Риммой, а сидящая в темном углу — Галей, хотя я ее не спрашивал. В дальнейшем мне не без труда удалось установить, что Римма никакая не Римма, а Руммия, а Галя — соответственно Галия, что приехали они Черт знает откуда за длинным рублем, что все они не замужем, что у Зины, то бишь Зульфии, есть ребенок, а у остальных ничего, кроме неуемной жадности к деньгам. Назвать свое имя я вчера, видимо, либо не удосужился, либо забыл, либо был не в состоянии.
— А как вас зовут? — спросила не то Галия, не то Руммия.
— Мафусаилом.
— А по отчеству?
— Сидоровичем.
Эту очевидную нелепость они усвоили с той же легкостью и простодушием, с какой мужественно переваривали все предыдущие и последующие. Допрос продолжался:
— А сколько вам лет?
— Девятьсот шестьдесят девять*.
— Вы, наверное, девятьсот себе прибавили, — догадалась, кажется, Руммия и словно плюнула в душу, — мне тогда не было и 55-ти.
При более внимательном рассмотрении она оказалась татарочкой лет тридцати, широкоплечей, с маленькими на удивление ручками и лицом, напоминавшем обезьянью мордашку одной очень популярной французской актрисы, но без ее ума, гримас, ужимок и прочих штучек. Несмотря на все старания, мне так и не удалось поначалу определить размеры ее грудей (как потом выяснилось, свой лифчик она дала поносить еще не пожелавшей проснуться Зульфие), зато у сидевшей в углу Галии, когда она неумышленно скрестила под ними руки, они проявились контрастно, как на черно-белой фотографии, а об их величине и тяжести можно было судить, даже не обладая воображением.
После третьей стопки мне стало окончательно ясно, что казанские сироты не мошенницы, а после четвертой разрешил им на недельку-другую поселиться у меня, если они будут соблюдать строжайшую конспирацию, поддерживать чистоту и порядок, регулярно мыться и не приводить с собой татар. На радостях Руммия сбегала в магазин и принесла бутылку шампанского, оказавшегося подслащенной газированной водичкой, “Белого аиста”, вроде бы неподдельного, мяса, чего-то еще и пообещала приготовить бешбармак. Фигурой ее я остался доволен, лицом — не очень, ибо ничего, кроме простодушной глупости и холуйской готовности услужить, оно не выражало.
Рассмотрев, наконец, “темную личность” слева, Галию, я понял, что вижу и ощущаю типичную замшелую интроверточку* с милым, почти детским лицом, очень белой от природы кожей и большими, серыми, задумчивыми глазами. Косметики я не заметил и слава Богу, на Руммие ее было больше, чем на клоуне. На все мои вопросы она отвечала “да”, “нет”, “посмотрим”, “не знаю” и “может быть”, других слов в ее словаре, казалось, не было, но они, безусловно, были и, как выяснилось в дальнейшем, их тоже оказалось не много.
Расшевелить их и заставить разговориться оказалось непросто. Выпитое шампанское языки моим дамочкам не развязало, да и не могло развязать, а пить коньяк они дружно отказались с той вежливой твердостью, сломить которую помогла бы лишь угроза их немедленного выдворения, чего я сделать, естественно, не мог. Пришлось смириться и выковыривать из памяти то немногое, что я знал о Востоке и восточных обычаях. О своем великом поэте* они ничего не слыхали, об Омаре Хайяме слышали, но не читали, благоволили к Олегу Газманову и с большим уважением отозвались о своем президенте. Я с ними согласился и перешел на бытовые темы: “Мне, говорю, весьма по душе древний восточный обычай, когда муэдзин призывал по утрам правоверных заняться благим делом деторождения. Правда и то, что в наше время к этому призывать не надо, все только этим и заняты”.
Лица у моих собеседниц стали, кажется, еще более неподвижными, если такое возможно, они прямо-таки застыли, как изваяния. Я понял, что перегнул палку, выпил, замолчал и тупо уставился в окно. “О Боже! Справиться с одной бессловесной татарочкой для меня не составило бы большого труда, но с двумя в ожидании третьей глухонемой...”
В этот критический момент и появилась заспанная третья гурия*, оказавшаяся широкозадой теткой на коротких толстых ногах, с большими слегка отвислыми грудями и лицом восточной красавицы. Это она, Зина, то бишь Зульфия, спасла меня от милиции, назвав своим мужем, а сейчас дала толчок плоско поострить на сей счет пока я ее рассматривал. Две другие явно обрадовались ее появлению, и обстановка разрядилась.
Гурия с удовольствием выпила рюмку коньяку, закусила холодными пельменями, а узнав, что они отныне стали моими сожительницами, выпила еще, похлопала меня по плечу и, глядя прямо в глаза, сказала, что она во мне не ошиблась. Я тоже ее похлопал, но нахально — значительно ниже пояса, испытав давно забытое ощущение, и ответил, что уже не предполагал и даже мечтать не мог за свои грехи вдруг попасть в мусульманский рай и оказаться в компании трех луноликих.
— А вы на православного не похожи, — заметила вполне серьезно Зина.
— Ты угадала, я принципиальный, задубелый адамит**, но без склонности к свальному греху. Кстати, говорю, нам не мешало бы подумать, где и как мы будем спать, коли уж решили создать коммуну.
Оказалось, они все до мелочей за меня продумали. Мне они отвели роскошное место на раскладушке, а сами скромненько разместятся на моем диване, благо, он достаточно широк, а поскольку я им всем
гожусь в отцы, они целиком полагаются на мою порядочность и чистоту помыслов. Я вяло пробормотал, что до сих пор никто не жаловался, и пожалел об отпущенной бороде и многолетнем пьянстве.
...Так началась моя новая жизнь, счастливая и беззаботная, которая, увы! продолжалась недолго, но надолго запомнилась.
Водкой, едой, чистой постелью и благодарной аудиторией по вечерам я был обеспечен, с тоскливым, беспросветным пьянством и одиночеством, казалось, тогда навсегда покончено, а ежеутреннее и ежевечернее созерцание трех в целом весьма привлекательных дамочек, оказавшихся к тому ж опрятными, чистоплотными и не назойливыми, осветило мое гнусное существование мягким, ласковым светом.
Через три дня они окончательно и совершенно перестали меня стесняться, а через неделю и вовсе замечать мое присутствие. Я стал у них чем-то вроде не то домашнего идола, не то семейного пророка, на которого можно не обращать внимания, по мере надобности ссылаться на него и знать, что он всегда под рукой.
Чем они занимались, меня нисколько не интересовало, скорее всего, мелкооптовой торговлей, судя по громадным сумкам в передней. Раз в неделю поочередно одна из них получала выходной и обязана была заниматься домашним хозяйством: уборкой, стиркой, приготовлением обеда и т.д. Следовательно, раз в неделю я имел возможность оставаться наедине в течение всего светового дня с молодой женщиной, почему-то не желавшей принимать меня всерьез и относившейся ко мне, как к дедушке
с потухшими эмоциями. В эти дни ванная
и кухня превращались в райские кущи для фетишиста — на веревочках вперемежку
с верхним бельем висели лифчики, трусики, комбинации, способные даже у нормального человека в подпитии вызвать патологический ажиотаж, не говоря уже о тех минутах, казавшихся часами, когда они купались и выходили из ванной ангелами в домашних халатах, накинутых на голое тело. Словом, мое адамитское сердце, да и все прочие органы подвергались таким тяжким испытаниям, по сравнению с которыми все прежние казались ерундой, пустяком и обыкновенной алкогольной неврастенией. Мои довольно жалкие попытки придать нашему общению эдакую “игривую” непринужденность неизменно натыкались на добродушную, снисходительную улыбку и оскорбительно звучащее в разных вариациях “Ну, как вам не стыдно, Вадим Петрович?!” Некоторый проблеск надежды подавала Зина, самая старшая из них и самая бойкая, но я побаивался из уважения к ее твердому характеру, уму и деловой хватке. Руммия, при всей ее неуклюжей угодливости и немедленной готовности во всем услужить (сбегать в магазин, принести, унести, прибрать и т.д.), на все мои более чем прозрачные намеки отвечала искренне недоуменным взглядом, затем широкой улыбкой, потом стыдливо опущенными долу глазами и отвратительным на слух “как вам не стыдно...” С Галией... Вот о ней-то стоит рассказать подробней. Здесь я не узнавал самого себя, кажется, изученного вдоль и поперек.
Однажды в полдень, в один из таких счастливо-несчастливых дней я валялся на диване почти трезвый, или не совсем трезвый, в любимой позе, закинув руку за голову и наслаждаясь чистотой, тишиной и невидимым присутствием целомудренного создания, чем-то занятого на кухне, надо полагать, приготовлением обеда. Зина и Руммия очень рано ушли добывать хлеб насущный, а Галия, пока я спал, успела убрать и проветрить квартиру.
…Сколько же лет утекло с тех пор, как я впервые испытал это поистине благостное умиротворение и… навсегда потерял его?! Давно, не помню, да было ли оно вообще в моей жизни?! Сейчас для полного и физически ощутимого счастья мне не хватало женского тепла и каких-то особых, особенных слов, произнесенных той самой женщиной, гремящей в этот момент ложкой где-то за стенкой. “Боже мой, думал я, мы же совершенно одни, она меня не боится, но прекрасно понимает, что я испытываю к ней отнюдь не отцовские чувства. Раз уверовав в мою порядочность и бескорыстное покровительство, она с первого дня отбросила дурные мысли обо мне и глупо доверилась”.
Я еще не знал, какую она сегодня совершает ошибку, но уже прикидывал, комбинировал, обсасывал со всех сторон всевозможные варианты сближения от наглого наскока с насилием и преодолением сопротивления до сопливого, с намеками и обещаниями, кокетства, вполне достойного старой обезьяны. Все они отбрасывались напрочь по причинам, о которых даже говорить не стоит. Оставался один-единствен¬ный шанс, почти невероятный — ее с небес свалившиеся благосклонность, благорасположение и, главное, жалость к несчастному, больному, одинокому человеку, похожему на старика. Другого исхода я не видел и
с этими мыслями уснул.
Разбудил меня ее голос:
— Вадим Петрович, Вадим Петрович, вы слышите меня?
— Слышу.
— Я хочу искупаться, а в ванной не закрывается дверь…
В голове, еще мутной от сна, мгновенно сверкнуло: “Вот он шанс, вот он случай, вот он Бог-изобретатель…” Но я, собрав всю искренность, которая еще во мне оставалась, спокойно и твердо сказал:
— Если я позволю себе открыть без твоего разрешения дверь и войти в ванную, я сначала выколю себе глаза, потом перегрызу вены, а затем сделаю себе харакири. Впрочем, у тебя тогда будут большие неприятности... В таком случае я разрешаю тебе привязать меня к дивану.
— А что такое харакири?
— Неважно, к тебе это не относится. Легкого тебе пару!
Она испарилась, и через минуту вдалеке раздался шум воды, а через десять минут я уже представлял себе ее, лежащую в ванне...
Пытка продолжалась долго, больше полутора часов. Мылась она, судя по времени, основательно, педантично, с тем тщанием, которое отличает глубоко порядочных женщин и, если не ошибаюсь, дорогих валютных проституток, но я с ними, к сожалению, дела не имел.
Воображение без всяких усилий рисовало одну картину за другой в той последовательности, в какой она, вероятно, мылась, с точностью кинопроектора воспроизводя все ее движения и позы. Но Черт бы его побрал: купающаяся одалиска в старом доме с загаженным подъездом и кишащем тараканами в полутемной, тесной ванной комнатке, в несвежем корыте — этого душа моя вынести не могла и я пошел на кухню. В холодильнике стояла початая бутылка водки, и я приложился, закусив куском вареного мяса, лежащего на тарелке рядом.
Сей момент совпал с ее появлением в длинном до пят темном халате с почти глухим воротом. Лицо ее сияло чистотой и даже после купания оставалось молочно-белым, без тени румянца. Глаза... О глазах не стоит, их блеск и выражение передать невозможно.
Она простодушно предложила попить чайку, я охотно согласился и завалился снова на диван в ожидании чуда. Оно произошло, как только чайник вскипел. Галия позвала меня, а я должен был встать и пойти, но я не шелохнулся и прокричал ей, чтобы она принесла чашки сюда, загадав, если она принесет одну, я смирюсь и не сделаю ни одного шага, дабы привлечь ее внимание, попросту напьюсь, как это делал почти всегда, и усну.
О Боже! Она возникла в проеме двери с двумя чашками, неся их, как на известной картине “Шоколадница”, на вытянутых руках, очень осторожно, не дай Бог уронить или расплескать чай. Я кинулся к ней помочь донести их до тумбочки, но вдруг внезапно изменил решение, обошел ее и сзади обнял, чего она никак не ожидала, уже было вознамерившись протянуть мне одну из них.
Через мгновение я почувствовал в своих ладонях упругую плоть ее грудей. От неожиданности она вздрогнула, чуть не выронив чашки, покачнулась, развела руки, пытаясь сохранить равновесие, и застыла, все еще не понимая, что происходит, и оставаясь неподвижной, как статуя, в течение всего времени, представление о котором я, кажется, потерял.
По-моему, я потерял и сознание, ибо совершенно не помню, сколько мы простояли вот так, не двигаясь — я тесно прижавшись к ней и судорожно сжимая ее, в самом деле, необыкновенные, налитые, Бог знает какие груди, она — как вкопанная.
Вторая огромная, не менее сильная зона контакта находилась внизу, на уровне чресл, прижатых к чему-то безупречно округлому, теплому и мягкому. В тот момент я был уверен, что начисто все забыл, а может никогда и не знал, и ощущал ее тело
с той пронзительной остротой, словно это происходило со мной впервые.
Наконец, придя в себя, я разжал пальцы, смутно догадываясь, что, возможно, причиняю ей боль, левой рукой обнял ее за талию, оказавшейся тонкой, как у балерины, а правой стал лихорадочно расстегивать на халате пуговицы, желая во что бы то ни стало добраться до живой плоти. Она продолжала стоять молча, все еще оглушенная моим нападением, не смея пошевелиться и как-то неуклюже держа на весу чашки с проклятым чаем, и ей в голову не приходило бросить их на пол и вырваться из моих объятий*.
Конечно же, она с рабской покорностью позволила расстегнуть на себе халат до пупка, ниже я не посмел, и я вволю насладился всеми забытыми впечатлениями с поганой жадностью переходя от одной груди к другой. Пресыщения увы! не наступало, наоборот, мозг требовал новизны и рука, клянусь, непроизвольно поползла вниз и, пройдя живот, была остановлена:
— Прошу вас, Вадим Петрович, не надо, прошу вас…
Я поцеловал ее в шею. От нее пахло дешевым шампунем и хозяйственным мылом. Потом заглянул через плечо, чтобы навсегда запечатлеть в памяти размеры и форму ее грудей, и разжал руки. (Замечу, нечто подобное, но не столь совершенное, я видел в больнице у врачихи во время ее ночных проказ.) Почувствовав свободу, Галия очень быстро и ловко поставила чашки на тумбочку и выбежала из комнаты, на ходу застегивая халат.
Одной выкуренной сигареты мне было достаточно, чтобы собраться с мыслями и пойти к ней.
Она сидела, как обычно, в своем темном углу. Нет, она не плакала и не злилась на меня, что меня несколько успокоило. И тут меня прорвало:
— Я родился хорошим человеком, а заканчиваю жизнь плохим. В далеком детстве у меня, в отличие от других детей, не было светлых минут. Я ненавидел детский сад, потом возненавидел школу, учителей и однокашников. Меня никто не понимал, все старались унизить и извлечь выгоду из моих слабостей. Я старался быть правдивым и искренним, мне не верили и, чем больше
я старался, тем меньше верили. Повзрослев, я понял, что мне никогда не удастся достичь того, чего я хотел. Где бы я ни работал, меня оттирали, не замечали, за моей спиной смеялись над моими потугами. Пить я начал рано, с семнадцати лет, и не последнюю роль тут сыграли вы, женщины. Я относился к вам, как к божествам, боялся поднять глаза, а о том, чтобы прикоснуться, поцеловать, обнять, и думать не смел. Лишь в мечтах я позволял себе некоторые вольности, но и они не шли дальше робкого поцелуя. Первая моя любовь была оплевана. Я перестал верить в добродетельность женщин. С тех пор я разучился любить и окончательно перестал понимать, что это такое — любовь, но знал точно, что во всяком случае не постельные содрогания в темноте, а тем более на свету. Все мои последующие встречи с женщинами сначала сопровождались ложью, корыстью и расчетом, а заканчивались грязью и тошнотворной пошлостью, от которой смердило. Пьянство мне иногда помогало перейти в другой мир, близкий мне по духу и содержанию. Уже давно не помогает. Из одной вонючей ямы я попал в другую, еще более мерзкую. Я все забыл и забросил — книги, музыку, театр, кино. Простые человеческие радости и увлечения стали для меня чем-то далеким и недостижимым. Первая моя жена растоптала все мои детские мечты, а вторая их похоронила. Ты мне напомнила об их жалких остатках, спрятанных в глубине души. Так, милая моя, я стал нравственным калекой, а беспрерывное пьянство сделало меня инвалидом. Надеюсь, ты простишь мой невольный* порыв.
В продолжение всего монолога, кстати, довольно банального, я наблюдал за ней и видел, как с ее лица постепенно сползала маска отчуждения и оно становилось прежним — милым и застенчивым. Когда я кончил говорить, она, как ни странно, сказала то, чего я менее всего ожидал услышать:
— Если бы вы меня попросили, может быть, я и так позволила...
— Я никогда не решился бы, учитывая разницу в наших летах.
Она промолчала, и мы больше ни разу не возвращались к этой теме, и я знаю наверняка, что она ни словом не обмолвилась о происшедшем своим подругам, а те ни о чем не догадались, несмотря на хитрость и звериную наблюдательность.
В предвкушении наступления следующей среды, дня ее очередного домашнего дежурства, я отдался мечтам, уже безусловно рассчитывая на добровольную взаимность и полную свободу действий. Стоит ли писать, сколько я пережил за эти дни не то страданий, не то счастья, не то чего-то просто глупого и гадкого в моем положении.
Этому “глупому и гадкому” не суждено было сбыться, и слава Богу! Судьба уберегла меня от еще одной ошибки в лице внезапно завалившегося к нам участкового. Кто-то из моих “добропорядочных” соседей настучал “о творящихся безобразиях
 в 32-й квартире, содомском грехе с кавказским привкусом и чем-то еще более омерзительном”, и реакция органов оказалась на удивление быстрой.
Застав меня, пьяного, в окружении трех женщин, одетых по-домашнему, да еще с физиономиями нерусского происхождения, старый мой знакомый, товарищ Лавреков, деловито осмотрел квартиру и, уходя, бросил: “Завтра в десять ноль-ноль, ко мне”.
На другой день, проснувшись очень рано, раньше всех, я привел себя в порядок, уединился на кухне, попросив Зину, которая поднялась вслед за мной, не мешать мне и, Черт меня попутал, написал нижеследующее заявление и сдал его дежурному.
До сих пор не понимаю, что это было и что тогда творилось со мной. Я пил весь день, плакал, метался, как умалишенный, между тремя женщинами, уже начавшими собираться, укладываться и не обращавшими на меня никакого внимания. Только Галия, кажется, жалела меня, но вынуждена была подчиниться дисциплине, за которой строго следила Зина, сиречь Зульфия.
Заявление привожу полностью:
Начальнику ОВД ……….. района
т. Коршунову А.В., а также
начальнику паспортного стола
т. Запевалову Д.И. и заодно
участковому уполномоченному
т. Лаврекову И.Н.
от Стрижакова Вадима Петровича,
проживающего по адресу ………,
инвалида II группы
                Заявление
Являясь в глубине души и на деле законопослушным гражданином Российской Федерации, а также православным христианином, крещенным в 1940 г., а также истинно русским человеком как по происхождению, воспитанию и образованию, так и по мировоззрению и менталитету, считаю своим долгом
и обязанностью поставить Вас в известность о том, что нахожусь в крайне затруднительном положении с точки зрения души и бренного тела.
Помимо тяжелейшей травмы, перенесенной несколько лет назад и явившейся причиной моей инвалидности, я страдаю дипсоманией*, то бишь хронической алкогольной энцефалопатией, усугубленной врожденной аутофобией**, и рядом других, не менее серьезных психических и физических заболеваний, перечисление которых заняло бы много места и времени.
Таким образом, все это, взятое вместе, вынудило меня принять очень трудное и ответственное решение. Поскольку стать здоровым человеком и быть полезным нашему обществу я уже никогда не смогу, а избавиться от дипсомании, аутофобии и прочего психотерапевтическими средствами не представляется возможным, я после долгих и мучительных размышлений, сопровождавшихся различного рода депрессиями, понял, что мое единственное спасение — это перейти в мусульманскую веру, жить в гармонии с законами шариата*, поклоняться Аллаху, почитать, как родного, пророка Мухаммеда, а Коран сделать своей настольной книгой. В полном соответствии с этой изумительной религией алкоголику-мусульманину уготован ад, чего никак нельзя сказать о православии, где православным пьяницам предоставлена почти безграничная свобода действий, а о репрессиях в загробном мире мне что-то слышать не приходилось. Как Вы, надеюсь, понимаете, ад штука посерьезней, чем Ваши ЛТП и вообще все психушки в совокупности. Из ада выхода нет!
Вторая, не менее важная, причина, побудившая меня обратиться к вам, является незаконное проживание на моей жилплощади трех женщин мусульманского вероисповедания. Полагаю, вам, как людям, бесспорно, образованным и благородным, также известно, что шариат не запрещает правоверному мусульманину иметь столько жен, сколько он пожелает, при условии если он в состоянии обеспечить их содержание. Моя более чем скромная пенсия, чего нельзя сказать о моих потенциальных возможностях, не позволяет мне кормить и одевать трех физически здоровых и внешне привлекательных женщин, но я, посоветовавшись с муфтием*, получил его согласие и благословение, поскольку мои будущие, но пока незаконные жены никаких претензий ко мне ни по каким вопросам не имеют.
Наш Гражданский кодекс и религиозные традиции, к сожалению, запрещают нам иметь более одной жены. Пока!!! Если вы следите за парламентскими дебатами, вам опять же должно быть известно, что уже был однажды и справедливо поставлен вопрос о введении в наше законодательство института многоженства. В морально-этической стороне такой постановки не приходится сомневаться, ибо мы с вами просто не знаем людей, которые никогда не нарушали седьмой и десятой заповедей закона Божия**, исключая разве что святых. Не кажется ли вам, что давно пора покончить с лицемерной моралью и лживой этикой!
Учитывая все вышеизложенное, прошу вас предоставить гостевую прописку трем моим сожительницам, а точнее, трем соломинкам, за которые я ухватился, спасаясь от дипсомании и аутофобии во избежание более гнусных последствий.
С уважением, В.П. Стрижаков
20 ноября
На следующий день за мной самолично зашел уполномоченный Лавреков И.Н. и с сомнительной ласковостью предложил пройтись с ним до милиции. По дороге он сообщил мне, что “таких шутников мы в гробу видали”. Я сказал, что скоро там буду и вы получите возможность еще раз полюбоваться. “Сейчас тебе будет не до смеха”. Спрашиваю: “Бить будете?” Он промолчал. “Если будете бить, бейте по левой стороне, справа у меня одни хрящики остались”.
Когда он привел меня в кабинет Коршунова, тот был краток: “За кого нас принимаешь?! Ты, христопродавец гребаный! Я тебя в такую психушку упеку, в которой ад тебе покажется курортом. Чтоб в 24 часа от твоих б…й духу в моем районе не осталось! А тебе советую придержать язык… Укорочу! Понял?!”
Я, придав своей физиономии холуйское выражение, сказал, что до сих пор не понимал, а теперь — понял. На том и разошлись.
По странному стечению обстоятельств в этот день, 20 ноября в 1480 г., Иоанн III разорвал ханскую грамоту и тем самым положил конец татаро-монгольскому игу.


Расставание было тяжелым. Я дал Галие номер своего телефона и сказал, чтобы она позвонила, когда ей будет трудно. Она не позвонила.


Рецензии
Чудесный коктейль!
Пестрая смесь исконно русских вопросов "Что делать?", "Кто виноват?" с назревшими "Где я?", "Кто здесь ещё?".
Читала не отрываясь!

Надсада   18.04.2010 13:30     Заявить о нарушении