Тятя, или Воланд в деревне. Вятское

           РОМАН (Венок текстов)


    ЧЕТВЕРТОЕ ИЮБЛЯ


Звонок на Кубань: - Мама, что смотришь? – Ток-шоу какое-то…ну, этот… гламурный подонок, знаешь? - Посмотри сейчас по Первой «Московскую сагу». Там Сталин молодой так на отца похож! – Ты же знаешь наш отец на многих артистов был похож, да толку-то… - Мама, ну очень похож, и не только артист, хроники тоже… просто вылитый… и взгляд, и пластика… Давление как у тебя?

И ещё в том же Ящике говорят:  Двести  тысяч человек несут в себе гены Чингиз-хана.


         ЯКОВ И ЕВДОКИЯ

Опять в Державе перемены. Держава перемен…

Весной 1929 года всю деревню записали в колхоз. Докладывали, что записались, на самом деле записали сами. А куда денешься – начальство! И то, что весной, - начальство правильно скумекало: чтоб скотина перезимовала. После схода – по-теперешнему собрания – бабы всласть наревелись со своими бурёнками, а мужики скупо и нежно, наедине, взора скотского избегая, объяснили политику савраскам. А про инвентарь друг другу долго ещё напоминали. Михайло-кузнец борону расклепал, в рогожу завернул и спрятал в тайничке – целее будет… А то ведь председатель тогда на вопрос про кузню только и пробубнил: «Ну, это, как его… эксплотация… » - сам, значицца, понимал, что растащат. Да и бабы тут опять заголосили, что в старом барском коровнике тесно будет, и пусть, мол, коровы пока по домам по-стоят…

- Нет, товарищи бабы! Завтра же и заго;ните всех своих бурёнок! И не в коровник! Ферма - будет называться! – и шепнул уездному секретарю: - быстрей починят, - тот кивнул важно. И опять в зал: - А заведующим фермой мы назначили товарища Хря… Иванова.
- Хрясь! – засмеялись в зале, - разведёт грязь! Да где он сам-то?
- Не Хрясь, - перекрыл шум председатель, - а Лазарь Фомич.
Хрясь в президиуме вскочил ( его и там не замечали до сих пор):
- Вы бросьте энту агитацию! Мы энтот несознательный элемент… хрясь! – и всё!
… Хрясь давно приблудился в деревне. Ещё до революции, странником пришёл. Юродствовал, бормотал невнятно, поминал, вроде Христа, а слышалось «хрясь, хрясь». Из побирушек он самый ма-ленький был, грязный и обидчивый. Мог и животину в отместку за что-нибудь втихаря повредить. Да и разное про него болтали… Однако, прижился исподволь у Петрухи Седого. Тот всё рыбачил. А седым смолоду был. Не дал как-то белякам солонины. Так они его на верёвке из проруби в прорубь подо льдом таскали. Тогда и поседел.
- А рыбу тоже на ферму загонять? – подал голос Седой.
- Не кажную, а тока, если дойная, - бухнул Михайло. Жёнка его Евдокия в испуге платком за-крылась, а зал аж застонал. Истерика.
Когда отсмеялись, Хрясь снова заверещал:
- Рыба чё? – она государственная. К нам касательства не имеет. А вот невода кое-кому сдать придётся… и те, что в зимовье, - и тоже наклонился к уездному. Он опять важно кивнул и даже застрочил карандашиком. – И ещё одна ферма будет, - Лазарь Фомич быстро набирал обороты, - та, что от Краевых осталась. Крепкая…

Все примолкли. Глаза попрятали. О «раскулачивании» не хотелось вспоминать. Краевы не злые были, правильные с виду. И Ивановы, и те, что за рекой… кто ж знал? Ну что ж, политика… наше-то дело како? – мужичье. А Хряся-то проглядели. Он тогда среди городских партейцев больше всех шны-рял. Ну, может, и впрямь справится, поди, он и выявил вредителей…

Мужичье наше дело, не поспевам за переменами, отсталые вы, говорят. Поспеешь тута… вот и церква, к примеру. Все в ней и крестились, и венчались, а сейчас – клуб, флаги, звёзды. Лоб перекрестить не на что. Как тогда в восемнадцатом купол своротили, так и пошло всё наперекосяк… ну, хоть на клуб сгодилось, у других, сказывают, под амбары приспособили…

Потом будни потянулись. Да не просто будни, а трудодни. Вспахали всё. Межи сравняли. Будто заново, сначала жить стали. Отсеялись дружно. Весна бурная была, без заморозков. Всё так и попёрло. И хлеба;, и овсы, и травы – всё тучное. Лес грибами-ягодами завалил. Рыба косяками сети рвала – Петруха с помощниками штопать не успевали.

Хозяюшки на фермы к скотинкам своим как бы случайно забегали – баловали, ревновали, ссо-рились, как невестки за спиной у свекрови. А мужики, бывало, и за грудки схватятся из-за своих «быв-ших».
В июле почти все колосовые сжали. Сколь намолоту будет, и загадывать боялись.
Не зря колхоз назвали «Новая Жизнь». Вот она!


После Первого Спаса было. Утром бригадир послал Евдокию дожать дальнюю полоску. Туман уже рассеялся.  Скоро припекать начнёт. А работы всего-то часа на два было. «Вот и ладушки, - подума-ла, - дожну и младшенькому ещё успею пару колосков сварить, пока все обедать не пришли». Млад-шенькому скоро два года. Он у неё десятый. Ей же шло к сорока. Она налилась, похорошела напоследок бабьего века. Даже Михайло ласкал её теперь не только «по ентому делу».

Дорога давно уже баловалась пыльным клубочком, катила его торопливо за лёгкой упряжкой. Евдокия проворно вязала в снопы сжатые стебли. Двуколка встала рядом, как вкопана, а пыль от неё прочь понеслась.

Из повозки ловко выпрыгнул незнакомый молодой начальник. Он был в парусиновой фуражке и гимнастёрке, в кавалерийских галифе и сапогах.

- Это Михнёнки? – спросил он, ткнув кнутовищем в сторону торчащих над бугром крыш под старыми дубами.

Голос начальственный, но приятный.

- У нас здороваются сначала, - она откинула за спину тяжёлую косу, которую забыла сразу под-колоть, а потом в азарте работы всё недосуг было. Она смотрела на него открыто, хотя и снисходительно: « Экий, мол… да и не таких-то рожали…»

А для него вдруг всё замедлилось. И он смотрел изнутри себя, смотрел и смотрел, как медленно выпрямляет она свой почти девичий стан, медленно и кругло, как в танце, поддевает тугую косу, и та тяжело сначала провиснув, плавно взлетает над покатыми плечами и, змеинно-пепельно блеснув, долго падает за спину, а руки крестьянки – одна с серпом – торжественно упираются в боки.

Он был явно не русский. Чернявый. То ли цыган, то ли грузин. Невысокий, не то, чтобы строй-ный, но подтянутый.
 
- Отомрите, барин, - она засмеялась.
- Не барин… Я… я…
- Ну, вы, - он был много младше, но начальник.
- Я… я… Яков… Иосифович… уполномоченный из Москвы…
- Михнёнки это, Михнёнки… арестовывать кого будете?
- Работать будем…. – он уже освоился, - контора где?
- Так вона, под флагом.
- А ты где?
- А я мужняя жёнка, - глаза у него были тёмные, но не жгучие… текучие что ли? И взгляд, и голос текли согласно. И она вдруг тихо добавила: - третий дом от конторы… Евдокия я…

И страшно ей стало, как тогда, в шестнадцать лет, в холодных сенях, когда по тятскому обычаю Михайла своего ждала после свадебного застолья. Всю-то ночь и прождала…

Яков умчался, лихо свистнув. Она закончила работу и, вздыхая и крестясь, заспешила к дому. А мимо конторы, мимо двуколки окаянной засеменила скоро-скоро, на подол даже наступила, чуть не упа-ла, в платок уткнулась… казалось, что все смотрят.


Евдокия накормила «поскрёбыша» Юрку, тоже в честь Победоносца, сказывали, назван. Тесто завела. Тут и набежали. Целая орава. Все пятеро. Три дочки да два сына. А старшой с отцом в МТС на всю неделю отбыли – трактора ладить. Где же ещё три? – спросите. А померли давно. Такая арихметика.

Анфиса – старшая из дочерей – весело помогла. Хотя, старшая-то не Анфиса, а Зоя, но её уже замуж выдали, за речкой живёт, недалеко, да видимся редко… Ну вот, накормила огольцов, и сама доела за ними, значит, пообедала, и снова тихо стало. Девки в поле да на ферму вернулись, пацаны – на конезавод, им потом в ночное. Летом редко вместе собирались. Вышла на огород, землице покланялась. Тут по деревне десяток подвод проехали. При каждой красноармеец с винтовкой. «Рано чёй-та они нынче, хлеба-то ещё не намолотили… или впрямь за вредителями опять?» вернулась в избу, мало;му титьку сунула. Пока чмокал, уж и самой пора на ферму.

Дверь в сенях грохнула. Ах, батюшки! – бригадир! Он, лоб не крестя, зачастил:

- Ну, Дуська, принимай, гостя! Вот Яков Иосич из Москвы… накорми, обстирай… - и гостю: - сам-то у ей – кузнец, почти что пролетарий!
- Кузнец вредить не будет. Куёт он счастия ключи, - красиво сказал чернявый москвич.
Она так и стояла с раскрытой грудью. А он глаз не сводил. А бригадиру – что грудь, что ла-поть…
- Михайле скажи, пусть баню стопит – Яков Иосич баню уважают.
Забыл что ли, где Михайло. Она промолчала, в пол глядя.
- Ты от фермы на сегодня свободная, - строго сказал бригадир, - мы ещё поработаем, а ты смот-ри, Дуська, не посрами сознательное крестьянство.


Баньку она истопила, воды натаскала. Прислушивалась, как по деревне то там, то сям бабы голосить начинали. «Видать, точно вредителей вяжут». И всё думала, как же обстирать-то? Пока спать будет, что ли? И стыдилась чего-то.

Он пришёл усталый, весёлый и нетрезвый.

- Отец об индустриализации мечтает, а многие ещё коллективизации не поняли… вредят, - гово-рил умно, но смотрел на неё не как лектор. – Баню-то покажи. И это приготовь, - протянул ей свежего хариуса.
- Пожалуйте, Яков Иосич.

Ночь июльская светлая. А глаза у него тёмные. И прижал он Евдокию сразу в предбаннике. Она не готова была, думала, позже. Он притянул её за косу не сильно, но властно, по-хозяйски. Белая фураж-ка его упала. И всё потемнело. Или посветлело?

- Я старая уже, - простонала Евдокия.
- Ты ягодка опять! Ягода-калина, да.
Тазы падали, ушаты… « Не ошпарился бы», - мелькнуло в пылающей головке.

И он не ошпарился…

Он крепок был и ласков. Но не как Михайло. Других-то она не знала. А за страх свой, тогда в се-нях, заплатила десять раз. А потом ещё три, когда умирали. А ей никто не заплатил. Вот только Петруха. На сенокосе, бывало, столкнутся, или в кадрили, или переглянутся просто – и сожмётся живот сладко-сладко, как сейчас…

Ночью из бани голоса доносились. Такое мог бы разобрать тот, кто б рядом случился:
- А с единоличниками и кулацкими подголосками, - весёлый тенорок, - мы так поступаем, - и хлесткая скороговорка веника, и - визги восторга-ужаса.
- А мы, сознательные колхозники, - отдышавшись, мстила Евдокия: - с разными там полномоче-ными во как! – и тоже веником, веником…
Обстирать-то и не успела.


Утром Яков Иосифович усаживался в свою двуколку возле конторы. Его окружали зареванные бабы. Два красноармейца их заучено отпихивали.

- Уймите их, - брезгливо дёрнул усом упономоченный.
Красноармейцы щёлкнули затворами. Бабы заткнулись и отползли. Бригадир зато подполз:
- Яков Иосич, я вот не понял, Петруху Седого надо было отправлять, ай нет?
- Коли не понял, так надо! – а то я тебя самого за срыв, да…
- Да отправил я его, Яков Иосич, отправил!
- Ну, то-то… А кто он?
- Ну, этот, с неводами… Лазарь Фомич докладывал… ну, тот, что вчера харюзов…
- А, рыбак… ну, можно оставить.
- Так вернуть? Обоз-то вон ещё пылит.
- Как тут вернёшь. Тебе конвой не подчинится, а мне в другую сторону, да… классовая справед-ливость, товарищ!
 До Евдокии наконец дошло:
- Яков… Иосич! – и затошнило.
Он глянул на неё своими тёмными глазами:
- А ей, бригадир, десять трудодней запиши да отрезом награди.
«Зачем», - подумала она и снова сквозь тошноту:
- Яков Иосич…
Он уже свистнул. Помчался лихо. Оглянулся. Махнул белой фуражкой, крикнул:
- Двадцать трудодней!



Михайло вернулся. Страда кончилась. Он нежил жену, голубил. На праздник урожая, как всегда напился, но её не поколотил. Осень слезилась, и она будто наливалась этой осенью. Вспоминала. Не Якова. Петруху. Сенокосы. Кадриль. Живот сводило сладко. Потом больно. Поняла, что затяжелела.

На Ноябрьские Евдокию на общем собрании наградили кумачовым отрезом на платье. А ещё под Новый год проверяющий из губернии вручил ей орден «Мать-героиня». Бабы зашушукались – ладно отрез, а орден-то почему ей тока, мы здеся все героини…

На собрании было много новых. С Кубани сосланы. Многие болели, но умер мало кто из дое-хавших. Бригадир сделался председателем. Он выпил изрядно, затащил её в кабинет:

- Ты хоть поняла, орденоносица, - дышал гадко чесноком, - кого обстирать не успела?
- Полномоченого? Якова Иосича?
- То-то и оно, что Ио-си-фови-ча, - почти пропел он, - тебе фамилию знать ни к чему… Да ладно, скажу, - притянул её за косу, больно, - погодь, шепну, ягода-калина.

И шепнул.

- Как! Он! Сам? Сын?
Как же она сама-то не поняла! Евдокия схватилась за живот и стала медленно оседать вниз, а голубые свои глаза устремила вверх. И оттуда, сверху, смотрел на неё своими тёмными текучими глазами огромный портрет.

Родила она аккурат на Первое Мая. Будто кто-то строго контролировал процесс партийного воспроизводства. Или решил покрыть грех солидарностью трудящихся. На сход она утром не пошла. А на вечернюю дойку вышла.

И эта весна выдалась ранней. Над фермой неутомимо полоскался кумачовый флаг – почитай, весь отрез на него пошёл… Не сдохшие за зиму коровы начали давать молоко. А у самой молока не бы-ло. Чернявый младенец не сводил с её груди своих тёмных текучих глаз. Властно мял, но…

- Назовём его Виктор, Победитель, значицца, - сказал Михайло, - и пошутил: - что Витька, пус-тая титька? 

Впереди были большие перемены… 



Через пару недель я стану старше своего отца. На дворе ХХI век, до которого он сильно не до-тянул. (И ещё подбирается какой-то странный праздник 4 ноября. Если ноябрь переименовать в июль, то полякам, видимо, ещё обидней станет.) Родился отец Первого Мая (1930) и через 52 года, отпразд-новав (и одновременно отслужив, т.к. был «мильтоном» районного масштаба) «Ноябрьские» и День милиции, пережив Брежнева на три дня, успев предсказать Андропова, был похоронен в один день с «Ильичом», каковая одновременность была негласно (или гласно?) запрещена. Так и получилось, что его – 100% принадлежащего своей эпохе, хоронили вместе с ней. Если кто-то рассыпает повсюду знаки-символы, надо же их усматривать…

Да, он был 100% продукт своей эпохи. Он ей соответствовал полностью. В 17 лет ему удалось вырваться из глухой северной деревушки, из колхоза, из крепостного права – колхозники были закреплены отсутствием паспортов – да ещё имея в «активе» репрессированного отца. Он перепрыгнул через пропасть. Ещё вчера – бесправный лапотник, одиннадцатый ребёнок в семье и вот уже – «гардемарин», курсант военного училища. Возможно этот прыжок раз и навсегда удовлетворил его амбиции. Да ведь и было чем! В дальнейшем он чуть ли не избегал карьерных соблазнов. Но всё-таки был всегда не последним. А похороны его по районным меркам были просто грандиозны. Сейчас так хоронят бандитов. Да и могила его обновлённая тянет теперь на тот же статус (прости, папа, сейчас такова шкала ценностей), и это говорит о том, что близкие его отнюдь не иваны родства не помнящие…

Толковый офицер, способный механик, советский юрист, неправильный (читай - честный) мент. Такой не деревенский и странно не славянский… Конечно пьющий, (но после шести вечера, что тоже странно-уникально!) ибо сказано: в России порядочный человек не может не пить. Но самое главное, он был Госслужащий, государев слуга, госбюджетник. За всю жизнь ни откуда помимо казны не получавший средств к существованию. И не его вина, что именно в нашей стране так скупа казна к своим создателям и охранителям. Уж в другой-то стране… Он был отравлен духом нестяжательства столь же сейчас опасным, сколь и редким. Сколь и необходимым. Эй, вы там, наверху…

Он был идеальным служакой.

Он был предан своей империи не меньше, чем Чингиз-хан. Выходных у него было не больше одного в месяц. Тратил его на чтение. Последнее время всё больше сказки читал. «На пенсии, - говорил, - сказки буду писать». Не очень-то по-ментовски? Вот и не дожил до пенсии.

Пусть земля ему будет пухом и да простит он мне мои художественные изыскания, ибо они тоже из-за карьерных провалов, уже моих. Моя невостребованность не расплата ли за его нестяжа-тельво? Хотя - нет! нет! н нет! – каждый отвечает за себя.

Через пару недель я стану старше собственного отца. Пора бы перестать заниматься ерундой-графоманией. Но вот что-то опять накатило, возникло из ниоткуда и неумолимо требует мате-риализоваться. Уж, конечно, за такую материализацию, за Евдокию, за красное словцо от отца бы по-пало…

…Сидел в своём скромном заведении общественного питания под названием «Мясной стрип-тиз». Клиентов днём мало, да и не сезон сейчас… От нечего делать перекидывался с сестрицей – она на Кубани – SMS-ками. Думал о вышеизложенном. Вдруг решил специально для сестрицы написать роман-SMS  и  SMS-ками же перекинуть. Правда, думал, покороче будет. Но получилось штук 50, а то и боль-ше. Может Гиннес заинтересуется? Самый короткий роман всё-таки, передан самыми длинными со-общениями, самый дорогой: пара страниц по цене романа в твёрдом переплёте. К тому же ручная ра-бота. И ещё стиль SMS. Чувствуется?
Хотя это не роман, а поэма.
                2-го ноября 2005 года, СПб, Недовоз.



P.S. Как всегда: сначала сделал, потом подумал… Дай-ка, думаю, почитаю про Якова Джуга-швили. Конечно, всё у меня придумано на ходу, шутка, типа, экспромт от природного ума. Но насколько далеко от жизни?

Прочитал. Ужаснулся. Ужасно стыдно стало перед Яковом! Он был совсем другим человеком. Героическим, трагическим…

Родился в 1907, подростком его, не знающего русского языка, дядька привёз в Москву. Был очень замкнутым, застенчивым. В 18 лет женился, отец его проклял, выгнал. Он застрелился, но выжил. Киров позвал его в Ленинград. В 1929 работал электриком, жена училась в Горном институте, в 30-м дочку родили, (тут я почти угадал!) но она умерла в том же году. Развёлся, окончил институт, работал энергетиком уже в Москве, окончил артиллерийскую Академию. Война, пошёл добровольцем, потом - плен, вражеские искушения, депрессия… Убит при попытке к бегству, хотя и не бежал.

А я тут со своими домыслами остроумными. Стыдно! Поэт Доризо 10 лет сочинял о нём траге-дию…

Но уничтожить сделанное не в состоянии – рукописи мучительно горят, всё выхватить хочется. Вот SMS-ки стёр, прости, Гиннес!

Попробовал поменять имя Яков на Ираклий, ну, как бы ещё один неизвестный сын. Но, от пере-становки мест… от замены слов… всё перекосилось. Ужель и впрямь – поэма?

Потом решил в наказание самому себе сочинить продолжение, в процессе которого надеюсь вы-крутиться и не обидеть ни своих, ни чужих. Тем более, что мадам говорит, не надо нам таких генов.

Такие у меня проблемы. Смешно?

А мадам сидит сейчас в Шереметьево, ждёт чартер на Туретчину. Тоже смешно!

Скорбный день 13 ноября 2005 года.






                ПРЕДИСЛОВИЕ - ПРЕДЫСТОРИЯ

      
Вниманию читателя предлагается географическо-исторический очерк – перепечатки из отнюдь не академического издания. Это искушённый краевед сразу заметит по не совсем уместным проблескам эмоцианально-эпического характера. Но, в целом достоверная, хотя и бегло обрисованная в своём развитии картина, позволит пользователю предлагаемой игры, легче адаптироваться в виртуальную реальность. Мы также полагаем, что подобный очерк предварял бы и Книгу, если бы местом действия Мастер избрал не Москву, а подобную же глубинку. Итак.

Итак, деревня Михнёнки затерялась в Жаболинском уезде Тятской губернии.
Город Тятя возвышается всеми своими особняками, лабазами, глухими морёными заборами, ок-ружённый чернёными избами, амбарами, баньками, над одноимённой северной полноводной рекой.

Над ней же – рекой – но и  над ним же – городом – плыли купола… купола… Купол небесный не они ли держали… Идёшь этак из пивной… в пивную ли… вдруг – на тебе – забор! Ан нет – ограда, а за ей… стена, конечно, а выше-то – купола… купола… То ли луковицы, то ли слёзы, то ли сердце перевёр-нутое, к небу направленное. А от иных куполов только рёбра и остались…

Пейзажи здешние не то что суровые, но серьёзные, достоинства исполненные, с небесами сли-ваются зимой и летом. Ниспадают (пейзажи) с небес тяжёлыми покровами, из-за которых не то кто-то смотрит, не то что-то проглядывает. Падут сии покрова, и узрим… кулисы ли, механизмы какие, или действо другое, но истинное. Но не падут, и тайна остаётся. Васнецов, Нестеров так всё и отразили. И хочется за рамки их картин заглянуть – на что там иноки намекают.

В тятскую вагранку много народишка натекло, а после бурлило-плавилось. В разные формы разливал расплав хмурый, но вдохновенный литейщик. Да и утекало когда ни-то нежданно-негадано из летка неведомо куда…

С севера чудь, вепсы, карела, поморы… Вольные люди, безо всякой государственности. С лу-кошками, силками брели за дарами здешних лесов и болот. Скандинавы потроша в меру и породу улуч-шая, инспектировали их изредка. Но далее из них никто не пошёл.  И то: всего хватает, а родные балтий-ские и беломорские ветра глубже уже не задувают. Да и раскосые на лохматых лошадках балуют – ну их к лешему.

То же и раскосые думали, со своей стороны поглядывая. Дети, конечно, забавные от белесых по-лучаются, да на подъём тяжёлые. Потому всякое там скифское кучумство от Итиля своего далеко не от-ходило – трав тамошних хватало. Привыкли уже к тем степям. Не хуже, чем на Алтае и там, ещё дальше. О чём предки песни свои оставили.

Государства раскосые тоже не знали. (Хотя потомки их Тысячелетия любят справлять – кумыса опившись. Или нефть шибче кумыса в голову шибает…) а пока:

Из кустов, из седла
Смотрю я…

Как воспевал своё дежавю русскоязычный Олжас.

И ни к чему, думал смотрящий, мне ни эти лесные земли! ни эти собиратели белоглазые!

А также и те, что леса жгут. Скребут землю деревянной клюкой, к измученной лошади привя-занной. Израненная ими земля рожает больную траву, которую они в печах обжигают наподобие глины, и глину эту едят. Пахнет благовонно, ничего не скажешь, но нутро потом от ихних «хлебов» горит – ку-мысом не зальёшь! Конину они не едят, а заместо неё выродков каких-то разводят, не иначе как от блуда лошади с лосём зачатые. А молоко выродки дают жидкое, безвкусное. А ещё эти русичи-угличи, эти гус-ляры заунывные кабанов бреют и помоями кормят, а потом сами же этих кабанов и едят. А живут они в деревянных сундуках, что из брёвен наворачивают. А для этого тоже леса изводят, но степей от этого не прибавляется. Девки у них крупные и неласковые, в сундуках избалованные, в юртах наших болеют.

А оттого, что ни землю царапать, ни сундуки громоздить в одиночку у них не получается (не то что камчак: сел на коня, жён, детей – на коня, и – айда за новыми травами!) эти земледёры и сами только в табуне и загонах жить могут. И потому среди них самих есть хозяева не только скотине, но и собратьям своим. Нет, нам с ними делить нечего. Разве что девками поменяться да браги попить. А брагу свою ор-жаную, хлебную они, ох как любят, хотя и понимают: хлеб на ноги ставит, брага валит.

Славяне, они и есть славяне! Нивы ихние перед жатвой хорошо горят!

Славяне же сами уже державниками были. Господа смердами пользовались в своё полное удо-вольствие. Смерды покорны были, как бараны. Но некоторые, возможно от господ прижитые, покоряться не желали, убегали в леса, куда подальше. Там обустраивались, плодились. Сами господами становились. И в гордыне своей и лености упускали некоторых смердов. А самих этих новых господ, со всеми их новыми хозяйствами настигали и поглощали расползающиеся владения тех, первых господ, державников. Начиналась междоусобица, возникали новые княжества. Смерды же бежали своим чередом на восток и север: на юге и западе тесно уже было.

Кто к Волге вышел. А там, дальше - уже чужая степь.

Наши предки-смерды в Тятю упёрлись. Обживаться стали. Иначе говоря, своих господ завели. А новым смердам куда теперь бежать? Дальше на север? – совсем самоедом стать. На восток? – там раско-сые… чем бежать, лучше приспосабливаться. Что называется – приплыли.
А чуть от смердов отставая, тянулся за ними ещё один народ, который может любую землю, что нож масло, наскрозь пройти. Заметно, но безболезненно. А может напротив народ этот как бы текучий, гонимый, жидкий, что ли, ртутный? Любое племя оболочёт, убаюкает… При этом ещё свои обычаи при-несёт, странные, но и полезные. И ещё песни свои. А песни завораживают, объединяют. С местными пе-ремешиваются. Новые получаются. Они тоже завораживают, если на душу лягут. И где свои, где чужие, трудно уже понять. Вот, разве что, тот чужой, кто со старыми песнями остался, с теми, что новые поро-дили. Но кто и что породил, уже забыли…

Так хазары торгуя, ссужая, подливая и распевая, прошли всю землю нашу с юга до самой Тяти. Дальше идти – совсем уже самоедом стать…

С запада, вкрест хазарам, – другие иудеи просочились тоже до самой Тяти. Дальше – одни рас-косые. Им Завет вовсе не ведом и не будет ведом. Ведь землю они не пашут, а таланты, если не в землю зарывают, то под седлом прячут-обесценивают. А пьют только кумыс, от него дремлют, а разума не те-ряют.

Понаплавилось в нашем котле. Кого только не было. А иные и обратно топали. 

К примеру, самое могучее племя было – жаболичи. Питались они тем, что и все, но лакомились, прости Господи, жабами. И торговали ими под видом перепёлок. И ещё: в производстве и потреблении браги равных им не было. Но одну зиму суровую жабы не пережили. Вымерзли. А одной брагой рынка не удержишь, это вам и гонимые подтвердят. Подпоясались и снялись тогда с места и сами жабопоклон-ники, неся перед своим войском обозным идолище своё поганое. Скандаля и гуннов спаивая, все Европы пересекли в поисках жабьего рая. Дошли до франков. И таки обратили их в свою веру, а те их – в свою, так с ними и смешались, дав им своё самоназвание, правда несколько облагороженное – лягушатники. А также рецепт своей ядрёной браги сберегли и на новых землях применили, разливая по бочкам всем ны-не известное шабли и его производные. А нам в память о себе только и оставили слова свои любимые «закусон» и «выпивон». Ну, правда, ещё потомки их – незаконнорожденные полукровки чернявые да кудрявые чаще других в вытрезвитель Жаболинский попадают. Тоже память.

Да, ещё взамен жаболизма с кучумских сторон пришёл к нам шамболизм, и в ублажение еретик-ское на долгие века воздвигся нерукотворно в каждом дворе кумир по имени Халява. Кто их воздвиг не-ведомо, но почти все мужики тятские поклонялись им с удовольствием, ведь только и надо было, что сена вкруг кумира побольше навялить, да потом в нём же и валяться каждую свободную минуту, кото-рые от этого странным образом умножались. Эва!
А то ещё одни пришли. Из тех, что серы кипящей и небесного огня как-то избегнуть умудрились. Им, говорят, немногим из непредавшихся пороку, сам Диавол калитку тайную в городской стене приоткрыл… И вот шли они, шли по свету, всё хотели свой город воссоздать и непременно, чтоб со ста-рым названием – Содом, прости, Господи! Кто ж позволит! Сунулись было в Белокаменную, но их и от-туда прогнали, видно не хотел кое-кто афишировать некоторые слабости некоторых… вот и упёрлись скитальцы в тятские буераки. Так возник среди северных лесов славный город Содом, известный добро-порядочностью и набожностью своих жителей.

В силу того, что все народы, мигрируя инстинктивно, со всех сторон в Тятю упёрлись, то и ока-зался у нас как бы всеобщий тупичок. И оставался он оченно долго девственным и заповедным. И Соло-вей-разбойник, и нечисть всякая, в том числе и кучумская у нас пряталась… Муром, конечно, может претендовать на заповедность. Но нечисть-то тоже мигрировала и в оконцовке у нас остановилась. В том числе и последний из Соловьёв.
И даже Калинов мост берега Тяти когда-то соединял. Битва, не битва, но переворот здесь дейст-вительно произошёл.

А дело так было.

Жил-был дурик и жил он на дурика.

Так его и звали – Дурик. Усы он в синий цвет красил – разини на это хорошо западали и отвле-кались, когда он их дурил. Потом обижались и обзывали по-всякому: и трус, и вор. Так что в памяти на-родной под разными именами он остался: Дурик, Синеус, Трувор…
Ну всех объегорил, всех обдурил. От того и обнищал народишко. И учинил бунт этот самый – бессмысленный и беспощадный. Но удалось Олигарху (так его грекусы заезжие называли, их он тоже дурил) удрать, да ещё со всей казной. Подался на Север к подельникам своим варяжским. А бунт никак не утихал, и оставшиеся не могли договориться. Измучались. Видят – только хуже стало. А, леший с ним! Пускай дурил, да хоть мы сами не грызлись! Потому как, на него осерчав, в обиде своей праведной едины были. И хоть и жаловались все друг другу, но только на него одного. Эх-ма! - шапки о земь - по-слали за Дуриком гонцов. Так, мол, и так, сам знаешь, велика и богата земля наша, а порядка в ней нет. Вертайся, садись в стольном граде, дури, грабь, а за это нам порядок установишь. «Какой такой порядок, - подумал сперва Дурик. Потом смекнул: - Ага, порядок престолонаследия. Это я согласный. Чё и бегал, надоть было сразу объявить себя Помазанником… Да и поиздержался я здесь. А этих прижимистых да примороженных Эриков да Рюриков не разведёшь, не обдуришь».
- Ну, что мне с вами делать! Ладно уж, выезжаю. Только денег на дорогу пришлите. А приеду – строг буду!

Проездные прогуляв, Дурик на челнах своих рогатых по Тяти спускался. А Калинов мост был разводным. Построил его в охотку и смотрел любимый внук некоего (а, может, и известного) Архимеда по имени Механёнок… Ивана-дурака, как наиболее умственно близкого гостю, послали к мосту Дурика встречать. Дескать, рыбак – рыбака… Корону ему поручили передать на въезде в Державу, чтоб, значит, дальше Дурик уже коронованным следовал. К мосту же и Змей Горыныч подтянулся. Хотел не то всех поиметь, не то всю дурь разом изничтожить. Он стоял на Калиновом мосту. Иван-дурак под мостом ожидал когда ему причальный конец бросят. Такая дислокация.

Челны из тумана появились. Механёнок (или Михнёнок?) стал мост разводить, чтоб караван пропустить. Змей Горыныч стоял гордо, на три стороны головами смотрел. Они, головы у него, как три ветви власти, что смотрящему и полагается. Правда у него ещё и четвёртая власть была – под животом – и вечно три верхних власти путала… Хотя в данном случае (да, честно говоря, и во всех остальных) ука-зывала совершенно правильно. В сей же момент  – вниз.

Мост развёлся. Змей Горыныч свалился прямо на главный чёлн. Все и потонули. Этот инцидент вошёл в историю как Тятская баталия. Ну и ладушки, а то бы мы все стали Дуриковичами. А Иван-дурак взошёл на остатний чёлн уже в короне. И вскоре объявился в стольном граде Державы, уже как Иван-царевич. На все эти обстаятельства туманно намекает пословица: «Тятя – всему богатству матерь».

Первым делом Иван-царевич велел летописи переписать. Ну, дык, дурак же!
Михнёнка же заточили в Жаболинский острог, где он долго ещё небо коптил, сотворяя всякие чудны;е механизмы, как то: подъёмные мосты, ползучие башни и даже самостирное корыто.
Жене его позволили поселиться в нескольких верстах от острога, где она и отстроилась с помо-щью детей. Сперва хутор получился, затем и деревня. Назвали её по имени механизатора опального. А все михнёнцы носили на десятки дворов одну фамилию Калиновцевы.
Неправильная эта история хранится где-то на ветхих скрижалях берестяных грамот, ещё клино-писью чертанная… Нами же скачена из Альтернативного Интернета (Альтирнета), с некоммерческого сайта: три шестёрки точка моментистин точка кар.

А правильная история, что в новых летописях кириллицей зафиксирована, всем известна благо-даря Ивану-царевичу. Правда тёмные места попадаются, не понятные. Как, например, Чингиз-хан из Пешта с Манчжурией сносился. Можно, конечно предположить, что он, использовал михнёнскую азбуку солнечных зайчиков? Уж она-то попроворней нынешней почты будет. Это кое-что объясняет. Но опять же не понятно: кто его – хана – развёл на горящую путёвку в круиз по Евразии с заходом в Игнач Крест? Али ему – хану – тесно стало в степях отдыхать, решил в лесах попробовать табуны пасти? Как призадумаешься… а лучше и не думать. Бестселлер он и есть бестселлер: прочитал и забыл.

Есть и более свежие свидетельства о наших краях, например, как Иван Грозный, Предтеча Им-перии, опричникам Суздаль отдал, а князей Стародубских на кол посадил, а после на Тять выслал, чтоб, значит, породу улучшали колоустойчивую…
 
Словом, как бы там не было, а деревня Михнёнки оказалась среднегеометрической глубинкой всея Руси. С какого направления ни глянь, а глуше палестин не сыскать! 
 



     ЧАСТЬ  I
                ПЕРСОНОФИКАЦИЯ

Князь Тьмы, давно интересовался победой Света в стране Советов. Наконец рассудив, что лучше один раз увидеть самому, прикинул: «Начну-ка я со дна, с провинции, где самая муть и отстой. Где пока ещё не полдень и тени не исчезли… К Свету попривыкну, а уж потом в духовные эмпиреи Первопрестольной загляну. Чего человек достиг со времён восстания из мёртвых, узрю».

- Не так ли? – спросил он у приглашённых в предприятие, вставляя линзы Светозащитные.
Куда он их вставлял, трудно сказать. Видел ли кто истинное обличье Князя? Являлся-то Он вся-ким. Кому каким. Бывало и хрестоматийно – гибрид козла и поросёнка.  А истинно Князь Тьмы размеров не имеет и от тьмы не отличается. Но виден в ней хорошо. Это в рамках человеческой логики необъяс-нимо, хотя человеческим органам чувств вполне доступно. Особенно внутреннему взору. Особенно по-утрянке, с бодуна… Этакая черная медуза, очень яркая, в очень чёрной тьме. Шевелится. И ещё проклад-ки с крылышками. Но всё, разумеется ярко-чёрное. И – тьма. Но ни одной тени, что самое важное.

Даже персонифицировать Его и то – гордыня. Ибо персона Его – не дальше твоей. Ибо Он всю-ду, во всём, всегда. И его собеседники – Он же. И ты сам. Ибо Он – это ты. И все они (мы) возникают, перетекают, всё одновременно. Но довольно азбучных истин. Всякий, кто видел, понимает, о чём я. А для остальных Мастер, духовные нечистоты взбулгачив1, ввёл Канон, от которого не вижу смысла от-клоняться. Уж очень обаятельный и человечный Канон. Сами знаете.

Итак, собеседники Его начинали приобретать какие-то, если ещё не формы, то пределы… и име-на. (К примеру, Бегемот, понятно – одно из имён дьявола. А Коровьев? Гиппопотам, синоним бегемота, - он же – речная корова. А? Азазелло – пока не понятно).

- Да уж, мессир, с мёртвыми мы тогда хлебнули горя, - вздохнул Коровьев, - не ждали, что назы-вается.

Голос его звучал гулко и подребезгивал, потому что он был пока что чёрный фагот со множест-вом чёрных язычков, который перекатывался внутри воронёного ведроподобного шлема – тевтонского изобретения.

- И всё-таки, что вы думаете о Советской России, рыцарь? 
- В «Нетленных новостях» пишут, что курс жизни там снова падает. Ещё недавно считали поте-ри недоумевающих десятками, и вот снова, после некоторой стабилизации, пошли третьи порядки. Сотня пунктов за сутки… но я, мессир, конечно с вами… Попровоцирую… Да и надеюсь, наконец, сменить головной убор. Знаете, мессир, сейчас в моде такие картузики, такие шапочки…
- Мессир, не слушайте его! – встрял конфликтный Бегемот. Он был консистентным до черноты, и усы его были консистентны, от него больше всех несло пси… пардон, серой. – Какие шапочки! На какие, я извиняюсь, шиши! Они же отменили души! По крайней мере к нам парны;х давно не поступает. Это дефолт! Вечную Молодость они приняли в комсомол!  А комсомол не знает ни сомнений, ни соблазнов. Они даже размножаются путём принятия резолюций. Непорочно! Как вы думаете торговать, мессир? Даже кровь их – вся на флаги пошла… Но я… тем не менее… определённо с вами. Возьму с собой примус. Здесь он обленился, а там на месте, может кого и свеженького помучим за старые грешки. Люб-лю, знаете ли, старое помянуть, да и глаз – вон! – И он, не склонный к компромиссам, мурлыкнул плото-ядно. Вернее – душеядно.
- Да мессир, - свою долю скепсиса прибавил и Азазелло (просто кариес и запах тления), - к со-жалению самоотверженность там стала умножаться на самопожертвование. Индивид равен нулю. Зуб даю – им ничего не надо, была бы страна родная… Не будете же вы их искушать пятилетними плана-ми… а что до провинции, - добавил уже широкоплечий, - пучина – корни волн, это так, но боюсь, нам только и делов там будет, что бабкаёжек с кикиморами задирать…
- Их тоже отменили, - вздохнул уже котяра, - любовно полируя кончиком хвоста свой примус.
- Я понял вас, мои любезные конфиденты, - сурово сказал Воланд. – Я понял, что мы вместе. Ос-талось уточнить детали… И Моё обличье… Сам вождь – это будет слишком ослепительно и невероят-но… Не буду отбирать хлеб и у детей племянника моего, лейтенанта… Сын вождя! Я выбираю это обли-чье. Буду, правда, несколько поживее, типичнее, что ли…
- Осталось только щёлкнуть пальцами, - подвёл черту уже Яков Иосифович.
И щёлкнул.



РОЗЫ

В тот день Роза Исаковна, председатель Райпотребсоюза, распахнула дверь собственной приём-ной как всегда без четверти девять. Она с особой партийной грацией прошествовала через «предбанник», волнуя походкой и волнами духов посетителей, большинство из которых были мужчины – ответственные работники различного уровня районной иерархии. Произнеся приятным хозяйским голосом:

- Здравствуйте, товарищи, - и: - доброе утро, Карла Кларовна, - она вошла в свой кабинет.
Окна были зашторены, но ничего не разбирая со света, она тем не менее, уверенно пересекла присутственное место и оказалась в смежной комнате. Сняв пыльник, она с удовольствием провела греб-нем по элегантной причёске, слегка взбила тёмную чёлку, акцентировала любимый завиток, подвела губы. Совершенно гладкое её лицо – Роза Исаковна была аппетитной шатенкой самого медового возраста – демонстрировало все оттенки спелого персика. И каждый, кто не знал её номенклатурного уровня, вожделел одного – впиться в этот персик, расцеловать. Но к сожалению для Розы Исаковны, её партийно-хозяйственный ранг знали все. Вздохнув, она "перекрестилась" флакончиком – запястья, ушки, шейка…
Входная дверь в кабинет щёлкнула – Карла Кларовна принесла кофе с нежнейшими буше. Перед началом рабочего дня она побалует себя, и… начнётся. Просьбы, записки, выгодные предложения. Даже противно, что все ходоки просят только деликатесы. Никто ещё не предложил усилить паёк строителям лесозавода, хоть это и стройка пятилетки. Никто не просил поднять нормы выдачи молока в детском саду… А только: балык, икра, сервелат, коньяк… или креп-жоржет, «лодочки», духи… Запахло духами. Какой чудный запах. Голова поплыла… неужто от Карлы Кларовны? Нет, это не просто столичные. Это духи явно из другой столицы. Она, заинтригованная, вошла в кабинет. Шторы уже раздвинуты.

У стола сидел молодой человек, брюнет, с усиками. Он вскочил и как-то картинно снял белую парусиновую фуражку, махнул ею. «Как в кино», - подумала Роза Исаковна и протянула руку, подняв её до уровня ремня, стягивающего белую гимнастёрку посетителя в тонкой талии. Для партийного рукопо-жатия, однозначно. Но смазливый брюнет и определённо дамский угодник ловко переломился пополам и галантно поцеловал изящные пальчики. Фуражку при этом держа на отлёте. Женщина зарделась и почему-то вспомнила про партбилет.

У неё опять слегка поплыла голова. Она прижала пальцы к вискам и повела взглядом кругом. К её сильному удивлению вдруг обнаружилось, что весь кабинет заставлен корзинами с цветами. Только цветы какие-то странные. Розы, определённо розы. Но цвет! Болотно-серый… Розы цвета… лаврового  листа. Розы цвета хаки! Какая-то насмешка над розами. Откуда они здесь? Проходя давеча, она их не заметила.

- Неправда ли, прелестные цветы, Роза Исаковна? – воскликнул незнакомец.
- Ужасные! – передёрнулась хозяйка кабинета.
- Ах, извините, позвольте представиться. Яков Иосифович. Коммивояжер, да. Фамилию не назы-ваю, дабы не давить авторитетом. Вы можете подумать… А, впрочем, назову, думайте, что хотите, да. Вольному – воля! Хотя, нет. Читайте сами.

"Какой подвижный", - подумала Роза Исаковна, впрочем, с одобрением и… с надеждой, что ли. И да же… смутилась, что ли. И скользнула взглядом по галифе. А гость их как-то очень ловко и аппетит-но оправил…

Он протянул ей документ. И она снова ощутила сказочный запах этих удивительных духов. А прочитав фамилию, она не то чтобы снова поплыла, но холодок пробежал по её пленительному телу.

Холодок оказался кстати. Она принялась лихорадочно анализировать: «Думайте, что хотите – значит, отношения не имеет, по крайней мере прямого, а то чего бы кокетничать. Но, однако, чернявый, и вообще, с обхождением. Акцент простовато-романтический… Ах, эти южане! Но, может, мошенник? И что это за дурацкие цветы?»

- Я, Роза Исаковна, не просто коммерческий, так сказать, вояжёр. Эти цветы я доставил по раз-нарядке Центра и линии Рабочего кредита, да. Вам надлежит их оплатить и в дальнейшем распростра-нить.
- Мы не торгуем цветами, - возразила блюстительница советской торговли. – И что это за цветы такие. Что за цвет? Это – брак? Или залежалый товар?
- Помилуйте, Роза Исаковна! Натурально, имея в виду вашу беззаветную преданность и в благо-дарность за социалистическую деловую активность! Это же последний крик пролетарской моды! Вернее, революционной эстетики. «Никогда, даже на свидании, товарищ, не забывай, о войне», - как бы говорят они комсомольцам.
- Но мы не торгуем цветами, - снова позволила себе возразить красная маркитантка.
- И не надо торговать. И правильно. Не хлебом единым, но преданностью Партии жив её член. Перечислите безналичным расчётом. А потом оформите демонстрацию.
- Какую демонстрацию?
- Как это какую? Трудящихся. Седьмого Ноября, да.
- Но сейчас лето!
-  В том-то и дело, уважаемая коллега. Об этом и подумали в Главдемонцвете.
- О чём, позвольте узнать?
- О том, что к Первомаю вы уже опоздали. А украшение праздничных колонн, да, символизи-рующих единство народа и армии…

«Да, фамилия у него неспроста такая», - сокрушалась, убаюкиваемая лозунгами номенклатурная единица дамского пола.

- Выписывайте чек, -  уже распоряжался загадочный субъект, накручивая левый и без того чрез-вычайно лихой ус, - на… две тысячи рублей. Здесь сто корзинок, в каждой по сто бутонов. Недорого.
- А они действительно символизируют, да? - невольно перенимая акцент, окончательно сдава-лась, но всё ещё надеялась отбиться от ненужного товара труженица несвободного рынка.
- Ещё как символизируют. И укрепляют. И мобилизуют. И…
«В крайнем случае выброшу в розничную торговлю, как… лист лавровый… бенгальский, что ли… к Первомаю действительно опоздали… разобрать на лепестки, упаковать… пачка по двадцати ко-пеек, плюс пятак – за упаковку, ещё и в прибыли останусь… проведу, как наш ответ на авитаминоз…»
- … и положительно влияют на здоровье! А вот, Роза Исаковна, не сочтите… всё согласно спе-цификации, да… сто первая корзинка. – Гражданин совершенно невероятно, куртуазно, что ли, изогнул-ся и вручил. – Лично вам от… не буду напоминать.
На столе перед ней возникла корзиночка с пакетиками, перевязанными ленточками с бантиками. В самой маленькой оказались те самые одурманивающие духи. В самом большом… 
В это было невозможно поверить. Только вчера вечером они с Агрюшей рассматривали этот противный буржуйский проспект. Ах, какое чудное платье запало Розе Исаковне из этого проспекта прямо в душу. И… вот оно! Тончайшего шёлка удивительно чистого голубого цвета… Да, да, да! Имен-но с этим пояском! И воланчики! А проспект-то – этого сезона! Жёны дипломатов только года через три… Конечно раньше и на мне никто не оценит. Не поймут. Ну хоть Агрюшу буду радовать. А было в том журнале ещё почти такое же розовое…
- А нет ли у вас ещё на два размера больше…
- Розового? – любезно поднял бровки приказчик от наивысших сфер. – Вот же, рядом-с.
«Оно! Дас ист фантастиш! Иначе не скажешь». Она приложила своё уже платье к своему же но-менклатурному, но элегантному, на грани своевольности, наряду. Слов не было! Цветы же рядом с платьем смотрелись ещё гаже.
- Кто же их сюда занёс? – спросила она приезжего.
- Ваши же экспедиторы. Вечером они проводили инвентаризацию на складе, да, когда я приехал.
- Лёня и Моня?
- Они, они. Очень работящие ребята. Вы бы их отметили в приказе, да. – Она бы не удивилась, если б в корзинке оказался готовый к подписи приказ. И поспешила возразить:
- Как же это они мне не позвонили. И почему они вас послушались?
- А вы у них и спросите. Они там, - он указал на дверь в другую комнату. И опять молниеносно оправил свои галифе, но уже как-то… определёнее, что ли, и даже… как бы это сказать, скабрёзно? Складки разгладились, а рельефы проступили. Но, вконец замороченная женщина, ничего не видя, на-правилась в смежную комнату.
И опять она удивилась: там, на кровати спал Лёня. На кушетке – Моня. Как это она их не заме-тила, прихорашиваясь? На полу кроме бутылок – ужас! - валялась их рабочая одежда, которую они по-чему-то упорно не соглашались сменить на прозодежду. Хотя это уже было настоящее тряпьё. Особенно противен ей был этот Лёнин клетчатый пиджачишко. А то ещё, накладные сверяя, нацепит какое-то ни-щенское пенсне…
«Чёрт побери эту одежонку, - подумала строгая начальница, не заметив, кстати, что одежонка-то тут же и исчезла, - обнаглели, до сих пор они себе такого не позволяли. В эту комнату мы с Агрюшей их любезно иногда допускаем, эту комнату они обязаны содержать в чистоте и готовности… И вдруг – такое учинить! Ну, берегитесь!»
- Лёня! Моня! – властно окликнула она спящих. И вспомнила про приём граждан. В кабинете никого не было.
- Карла Кларовна, почему не приглашаете? – спросила она в трубку.
- Но ещё без четверти девять, - пропищала трубка недоумённо.
- Как?!

«Ну не пойму, дура она или…» Роза Исаковна положила трубку и, стараясь пока не думать о со-вершённой сделке, пошла допрашивать Лёню-Моню. Но как они здесь оказались, что за цветы, кто ими руководил - так и не прояснилось. Экспедиторы только мычали, таращили глаза, а мерзкие морды свои даже не прикрывали.

Досадуя, Роза Исаковна начала приём. На цветы старалась не смотреть. Из настольного календаря всё время высовывался корешок чека на две тысячи рублей, который она выписала на имя… не хочется и смотреть. А момент, в который она его подписала, финансово ответственная единица решительно не могла вспомнить. Надо ли было его подписывать? Но ведь цветы будут символизировать…

Она прятала корешок вглубь календаря, но он всё высовывался и дразнил, дразнил, как язык вредной девчонки.

Просителей она слушала вполуха и на удивление со всеми сегодня соглашалась. Отпустила не-сколько бочонков рыбы, несколько килограммов икры, несколько коробок сливочного масла, коньяк – ящиками… босоножки… костюмы… духи…

Вспоминая про духи, она всё забывала. Агрюша с ума сойдёт!

После обеда созвала совещание, чтобы определиться хоть как-то со злополучными цветами.
Совещание едва началось, и тут распахнулась дверь…



БОРИС САВИЧ

Обоз с михнёнскими подкулачниками уткнулся в ворота Жабалинского  районного спецраспре-делителя на закате. Вышел дневальный. Удивился. Затылок поскрёб, запустив пальцы под  огромную новенькую будёновку. Отчего та совсем на нос ему сползла. «Воин, тоже мне, -  подумал старший конвоя замкомвзвода Брынза, - такого кулаком - по будёновке, и «кулаков» не треба!» 

Дневальный вскинул юное личико и тут же потерял и тут же поймал на лету смешной свой го-ловной убор и:
- Никого, - говорит, - не ждали.
И важно добавил:
- Потому как, не телефонировали. – Утёр будёновкой влажный лоб. – Вы, - говорит, - подождите здеся, пока дежурный ужинает…
- Как это «здеся»! – раскричался было Брынза, но дневальный заперся в своей будочке.

Делать нечего, только ждать…

Совсем стемнело. Лампочка на столбе зажглась, но только столб и освещала, а вокруг лишь тем-нила. Брынза приказал держать винты наизготовку и не спускать глаз с конвоируемых.
Наконец дежурный появился. Старший тряс перед его вдумчиво клюющим козырьком мандата-ми и протоколами. Дежурный коротко взмахнул. Ворота легко распахнулись. Одновременно вспыхнули несколько прожекторов, осветив и ослепив весь обоз. Из ворот, разделившись на две цепи, выбежали энкавэдэшники и окружили обоз вместе с конвоем. У самых ворот цепи не смыкались.

- Проходите, товарищи, - бодро сказал дежурный. И как какой-нибудь буржуйский мажордом гостеприимно-торжественно-широко повёл рукой. Ещё и энергичным кивком поклонился.
«Не иначе, контра недобитая,» - подумал голодный Брынза, а вслух отчеканил:
- Я обязан передать антисоциальный элемент по акту и описи.
- Товарищ, акт мы составим вот здесь, в дежурке. Не под дождём же чернилами брызгать.
И правда накрапывало.
- Поцис! За старшего, - приказал Брынза.
- Есть, за старшего!


Покончив с формальностями, замкомвзвода вышел в наглеющую непогодь. Бойцы обоих под-разделений перешучивались, досмаливали самокрутки, легенды каждый про свой табак рассказывая. Один Поцис что-то зло выговаривал арестованным. Крестьяне затравленно молчали, угрюмо кутаясь в своё, мучителями им оставленное, ветхое.

- Проходите, товарищи, - снова сказал дежурный.
«Контра», - снова подумал старший конвоя.
Шеренги, впустив конвойных в ворота, за ними сомкнулись.
В столовой винтовки составили в пирамиды. Ужин не был обильным.
- Уж, извините, не ждали, - продолжал изгаляться «контра».
Сразу после чая он подошёл к Брынзе и отрывисто, совсем по-революционному, припечатал:
- Сдайте оружие! – и положил свою бледную ручонку на тёмный лак кобуры.
Столовая уже заполнилась вооружёнными бойцами доблестных Внутренних Войск.


Всю ночь старшего допрашивали. Подремать ночной уборщице Степанне так и не дали. Раз пять за водой гоняли - кровищу смывать.

- Борис Савич, - даже вякнуть осмелилась, - воды уж оченно много изводите… половицы-то вона уж подгнивают…
- Ты, Харченко, - прореагировал следователь, - поаккуратней, поаккуратней, а то смотри, не то что половицы, а и все концы в воду.
Шутка понравилась. Харченко, хохотнув на разбитые кулаки, застенчиво прогудел:
- Дык, здоров же, Борис Савич! Чуть поласковее пихнёшь, вин тока щерится.
- Поаккуратней, поаккуратней, - рассеяно повторил Борис Савич и умакнул перо в чернильницу. Он тщательно записывал ответы, взглядывая на пытаемого только, чтобы задать очередной вопрос. Од-нако Харченко снова вынудил его вмешаться:
- Поаккуратней, товарищ, поаккуратней. Ведь он прихрамывает, неужто не заметили? Пролетарская наблюдательность особенно необходима Диктатуре. Ставить её на службу Революции – наша задача. Ты его – по коленке, по коленке… Не так картинно, но, полагаю, эффективнее.
- Вы, Борис Савич, обратно правы, - искренне подивился Харченко.
Дело действительно пошло быстрее. Степанна притулилась на подоконнике.
Но к утру из протокола допроса только и следовало, что приказ конвоировать получили от ко-мандира полка, что затем конвой под его, Брынзой, командованием поступил в полное распоряжение уполномоченного из Москвы, что фамилию уполномоченного он, Брынза, не знает, а звали его, уполно-моченного, Яков Иосифович. На вопросы о троцкистских или там зиновьевских указаниях, о контактах с шахтёрами, о кулацком подполье и правом уклоне ответов не получено.

- Опять самому придётся формулировать, - вздохнул следователь. Неудачником его никто не мог назвать. Поднялся в свой кабинет, но не отсыпаться, а изучать объяснения, полученные от арестованных красноармейцев.

Над столом следователя из стены выступал ряд каких-то окулярчиков, видимо, перископы, не микроскопы же. Стройный, хотя и сутуловатый, рыцарь Ордена Державных Вуйаристов, затянутый в хаки, склонился над оптикой в позе стервятника. Бегло, но цепко и внимательно, клюнул каждый неве-домый горизонт, после чего, закурив папиросу, сосредоточился на бумажной работе.

Объяснения несмотря на разные почерки мало чем разнились. Ну, это понятно – круговая пору-ка… Хотя как всегда парочка говорливых нашлась.

Из девяти объяснений подчинённых следовало не более, чем из протокола допроса старшего. В десятом (на самом деле оно по порядку изучения было первым, т. к. следователь разложил их сразу по продолжительности службы бойцов) восемнадцатилетний солдатик, всего-то месяц отслуживший, тоже ничего, конечно, важного не сообщал. Но! Объяснения писались по опросникам (лично его, следователя, разработка), и был там такой простенький вопросик, с кого, мол, товарищ, хотел бы ты делать свою про-летарскую жизнь? Отвечали каждый по-своему, но и одинаково легендарно: «с товарища Дзержинско-го», «с товарища Будённого», даже «с товарища Ягоды» (тут за датой повнимательней надо следить!) А этот боец-молодец спросил, а можно ли двоих указать? Разрешили. Он и заявил не задумываясь – с това-рища Троцкого и с товарища Поциса. Это какого же такого Поциса? А нашего, говорит, командира отде-ления. Так-то.

А вот и самого Поциса объяснение. Па-адро-обное!

Значицца так. На вопрос, почему их задержали, чётко ответил, потому, дескать, что старшим конвоя был Брынза. Того только что замкомвзвода назначили, хотя должны были его, Поциса, назначить, как лучшего по боевой и политической подготовке. А Брынза чуть ли не вчера в полк переведён. А на старом месте всего-то оружейной комнатой и заведовал. Но с командиром полка воевал ещё в Первой Конной. И оба они из казаков. И чем же, спрашивается, Брынза плох? Не плох, но и с бойцами не строг. Вот и курит с ними много. А когда курит, не о боевых задачах говорит, а о том как и что в клубе было. А когда газеты на самокрутки рвут, замечаний не делает, а там портреты бывают… сами знаете какие. Что за портреты? Сами знаете… Ещё старые знакомые у него есть? Старых нет, а бойцы, чувствуя его слабину, к нему потянулись. Например? Сидоров, тоже из казаков, часто посылки из дому получает. Он сразу к нему пришёл, салом угощал. В стране трудности с продовольствием, народ последнее отдаёт, чтобы свою родную Рабоче-Крестьянскую Красную Армию поддержать… да видно кое у кого ещё остаётся, чтобы сыночка своего посылочками баловать… Сидоров с кем дружит? Да тоже один с Украины. В шахте работал. Вишь ты, ушёл в армию добровольно, на народные харчи… говорит шахты рушатся… крепь ставить, как в прежние времена не дают… нормы гонят…

- Крепь… крепь, - пропел Борис Савич, водя начернильненым пальцем по странице словаря, - крепь… крепь… стойки… стойки-неустойки… устои… Значит, говоришь, в прежние времена, не в при-мер нашим, устои крепче были… гражданин Сидоров… От тюрьмы да от сумы Тит бежал до Колымы…

Чётко расчерченный чекистский мозг выстроил уже чеканную версию, пронзив её чарующей вертикалью.

«А самое главное, что и ты у меня в кулачке, гражданин-товарищ Поцис. Поработать-то мы с то-бой поработаем… и звёзд с неба похватаем… а вот объяснение бойца-молодца положу-ка я не в его па-почку, а в твою. Полежит оно там до поры, пока ты, дорогой, совсем товарища Троцкого не затмишь… А хорош, однако, тот домик, в центре Тяти, на крутом берегу… да и особнячок рядом… Троцкисты, шах-тёры, кулаки, казаки, польский поход… Поражает прежде всего масштаб вражеской затеи! Сколотить банду из кулацких недобитков, под видом арестованных препроводить их до райспецраспределителя, прикрывая авангардным отрядом изменников-лжебойцов… обезоружить караул… захватить оружейную комнату… поднять мятеж… Мятеж!… Нет сразу особнячок, чё тут думать! А домик для гостюшек будет. Их в самой Тяти уж куда больше. Самых молодых да ядрёных подобрать – пусть живут-радуются! Эх и не вылазил бы оттеда… кабы не враги народа, конечно. Однако, продолжим!»

Бегло просмотрел протоколы, привезённые из Михнёнок. Ну, тут всё и так ясно – мироеды, одно слово. Но и другое – саботажники. Хотя не только. Вот, например, лишенец по кличке Седой. У этого ещё и связь с белогвардейцами. И ведь так крепко повязан с ними был, что, когда распутали, даже посе-дел! Теперь посидишь, контра. Вот уж верно – нет хитрей агента, чем из рыбаков. А самые тесные связи у Седого с кем, говорите? С Ивановым? Это тот, странник бывший? Или тот, что в правление уже про-лез? Один и тот же? Ну, посиди… посиди пока в правлении …

Борис Савич нажал одну за другой две кнопки.

Почти сразу на пороге возник бравый вояка. Чётко доложил:

- Ночь прошла без происшествий. Вновь прибывший антисоциальный элемент расположен в Третьем подвале. В настоящее время занят утренней уборкой, а именно: упаковкой и подготовкой к транспортировке израсходованных за ночь, замывкой полов…
- Ладно, ладно. Есть кто?
- Одна. Пятнадцати годов. Из подкулачников.
- В отдельную. Седого – в холодную. Остальных – сразу по прибытии очередных. На довольст-вие не ставить – потерпят.
- Слушаюсь! Разрешите идти?

Следователь уже смотрел вдаль за чистое окно. Кабинет он себе оборудовал на верхотуре быв-шей сторожевой башни этого древнего спецострога. Виды здесь великолепны в своей северной серьёзно-сти и классовой определённости. Июльское солнце уже начинало жарить. От вечернего дождика не оста-лось и пара. Лес, подступивший к самой районной околице (райоколице, хмыкнул бывший художник, а ныне… о, ныне…) лес этот, до сих пор поражавший его своей трудовой одушевлённостью и мохнатой силой, вдруг как-то глумливо-деклассированно ухмыльнулся и, похабно чмокнув всеми трясинами, представился: «Медвежий угол! Прошу любить и жаловать!» и закачался вековыми ветвями, тыкать на-чал колючками прямо в рыло, за грудки схватил… а хвоя краснеет, краснеет… не от крови ли? Да нет же. Так и должно быть – законы перспективы, забыл? Ты же художник. А лапы - хвать, как тряхнут. Солнце скатилось прямо в глаз.

Дверь скрипнула. Вошла на полусогнутых секретарша Серафима, Симочка. С подносом.
«Не высыпаюсь», - Борис Савич потёр ушибленный солнцем глаз.

Секретарша запыхалась – снизу бежала, ступеньки пропуская. Она числилась за начальником распределителя. Но все они, включая начальника, числятся за ним – Следователем Особо…. И т.д.

Чай крепкий, пахучий, лимончик в нём плавает, парком отдувается. Рафинадик в синей обёрточ-ке. Копчужка рыбная. Колбасную он не признаёт – из чего там её делают, разберусь как-нибудь. Нареза-на копчужка тонюсенько и плотно на толстенький слой маслица уложена, так, что овальчик через оваль-чик – розовое сквозь бежевое – сам-треть просвечивает. А хлеб не тонкий, не толстый – с мизинец, и ещё душистее чая.

 Хозяин встал из-за стола, упёрся в него же тощими ягодицами в синих бриджах и давай чаем смачно похрюкивать, бутербродом причмокивать. А ложечка по стакану вертится и всё в глаз, солнцем ушибленный, норовит попасть. А вынешь ложечку – лимончик станет мешать прихлёбывать… Так и му-чаемся всю жизнь, подумалось грустно…

- Я не нужна больше, Борис Савич? – глазки Симочка потупила, фартушек красноармейский оп-равляет.
- А что?
- Да вот, нельзя же мне сёдни, Борис Савич.
- Почему не доложила?
- Простите, вы в подвале были… потом тут заперлись…
- Не заперся – работал, изучал дела. Между прочим, земляков твоих михнёнских… Да вот они, единоличники, где у меня! А тебе что, везде нельзя?
- Я спросила… - она уже опустилась перед ним, да в крючках – пуговицах запуталась. Наконец, справилась… Но!
Тут – звонок. Телефон. Да какой!
Он: Давится, заглатывает. С верхней пуговицей воротничка вечно проблема! Вытягивается. Ле-вая рука – по шву, правая с трубкой  к уху прижата.
Она: Заправляет – застёгивает, не попадает…
Он: В глаз – ей!
Она: Выползает за дверь.
Он: Высматривает искоса и с ужасом свою ширинку, рявкает:
- ЗдравияжелаютоварищСталин!
- Здравствуйте, товарищ Юловский… Что там у вас, стоит…
- ТакточностоиттоварищСталин! – от ужаса браво пролязгал крепкими зубами преданный наиб.
Пауза.
- … стоит ещё ваш спецраспределитель? А вы лежите? А кто тогда по стране бегает? А по стране бегают вредители с характерным отчеством.
- УжеарестованытоварищСталин.
- Кто арестован?
- Все, кого арестовали Яков Иосифович!
- Нет такого человека, пока есть Борис Савич, и – наоборот. Вы меня поняли, Борис Савич?
Гудки.
- ТакточнопонялтоврищСталин!

И хоть ничего не понял, но понять-то понял… Чё ж тут не понять! Трубка выпала из трясущейся руки. Дрожащими ногами дошаркал до двери. Дрожащие руки толкнули дверь. За дверью дрожащей тварью тряслась секретарша. Её взгляд отсутствовал, а когда вернулся, упёрся в безобразие начальственных штанов и снова закатился.

Он затащил её в кабинет. Коньяку налил - стакан до краёв. Влил в знакомый рот, много про-лив… ещё стакан… остатки. Подтащил её, не ведая за что ухватив, к окну. Распахнул. Легко вытолкнул. Проследил до самого мягкого стука о твердь семью саженями ниже.

Стал заправляться… эх, не выходит… дурак! надо было сначала ей! … Топот на лестнице.

Чёрт! Кажется нажал в горячке кнопку! Едва успел броситься за стол. Сел. Спрятал непорядок. Скрыл за столешницей. Ввалились!

- Товарищ… Борис… что… Савич!
- Контра, - сказали белые губы на белом лице. – Хотела меня порешить… Меня! Кинулась с кинжалом… да я увернулся… в окно… и вылетела… вот кинжал, - выдвинул ящик стола, - вот… зака-тился.

Все только глазами хлопали.

Он собрался уже:

- Как стоите! – все вытянулись. И начальнику: – Проглядели Ростислав Игоревич! – Вперил в не-го взгляд, тоже какой-то белый, страшный. – Знаете, кто она?
- Кто? Я думал, Серафима.
- Вот ведь и вы, бывает, правильно думаете. А что народ думает? – Пауза. -  А народ думает, то-варищ начальник, что вы действуете. Мягкотелость интеллигентская… классовая незрелость… недалё-кость,  подвела ваш хвалёный сыск в девятьсот семнадцатом, и тем здорово помогла большевикам. Но сейчас! За столько-то лет не переучиться! Не перековаться! Развели тут, понимаешь! А она – этого Пет-рухи Седого полюбовница! Пришла тут выспрашивать. А я ей протокольчик вот этот, в ёйный носик сиклитарский! Она – в истерику. Тут телефон. Я за трубку. Вы знаете, - понизив голос - Ростислав Иго-ревич, кто звонил. – Тот кивнул, и ужас в его глазах тоже кивнул. – Я - с вождём! А она - с  кинжалом! Кто кого?! Представляете!?
- Кинжал-то Сохатого, что в прошлом годе… - проблеял оперуполномоченный Роскин.
- Вот! Вот! Хоть кто-то способен нити заговора проследить! Вы-то хоть, товарищ Роскин, чувст-вуете, как глубоко законспирировался враг?
Дрожащий Роскин хотел по всей форме ответить с отданием чести, но рука по пути следования схватилась за нагрудный карман и мяла его, мяла. Все смотрели на это. Тут новый рык:
- Всем разойтись! Тело присовокупить к ночным… Контроль за Роскиным! (И будьте покойны, все правильно поняли: не Роскина контролировать, а, наоборот, он…) … за Роскиным! Позора не допу-щу! Всем написать объяснения по поводу общения с контрреволюционеркой! Сдать мне немедленно! Всех касается. За саботаж – под суд! Свободны!

А уж как правильно последнее слово поняли! И в полной свободе, путаемые только паникой, толпились у двери, не попадали в неё, попадали друг в друга, поворачивались, растерянно улыбались, расшаркивались… наконец, вымелись.

А на тяжкий дух дешёвого коньяка никто и внимания не обратил. Даже Роскин. Хотя, если чест-но, то уж не он самый наблюдательный, просто больше всех испугался, вот и вякнул сдуру. На него ста-рались теперь не смотреть.

Следователь, оставшись один, тщетно пытался справиться с приключившимся безобразием. «Вот ведь, напасть какая! И ни вверх, ни в сторону! Хоть бы прибинтовать, так нет! Уж и не вспомнить, когда и проявлялась такая мощь…» А со стороны могло показаться, что ему, ненасытному, и наложниц уже мало.


В шкафу висели только пальто и шинель. С пальто совсем будет глупо. Борис Савич перекинул через руку тяжеленное сооружение из казённого сукна. Зато не видно. Он был настолько выбит из колеи, настолько растерян, что загрохотал сапожищами по лестнице вниз, впервые в жизни не заперев собст-венный кабинет. Неуклюже семенил, цепляя за перильные балясины… да нет, не подумайте… синими энкавэдэшными «разговорами», которыми в панике размахивала навзничь свисавшая шинель.

Приёмная была полна пишущими объяснения.

- Мне срочно, - буркнул Особый Следователь.

Вскочил шофёр «персоналки». Но донеслось из дверей уже:

- Пишите! Я сам!

Неловко влез за руль. «Мешает руль-то, тьфу, напасть!»

В конце поездки должна была его принять (уверен!) спасительница (как он полагал). Кто?

Ну, так Роза же Исаковна, заведующая Райпотребсоюзом.



   ПОБЕГ

Михнёнские, раздев покойников, замывали Третий подвал, когда выкликнули Петруху и Ксению Заречную.

Они все Заречными звались, кто лет тридцать назад со своими хозяйствами на другой берег пе-ребрались, поближе к своим покосам, от начальства подальше.

Мать Ксюши Марья (она была сестрой Евдокии) заголосила, но Весёлый Харченко, хохотнув на кулак, успокоил:

- Не боись, мамаша, её по комсомольской линии.
- Она же… - Марья хотела возразить, не комсомолка, дескать, но Зоя-невестка (Евдокии старшая дочка, за Марьина приёмного сына отдана) одёрнула вовремя. И то: пусть пока покомсомолится. А мать пока помолится.

Петруху затолкнули в ближайшую дверь, в «холодную». Заперли. Ксюшу дальше повели…

«Что холодная, страшно ли?» – Петруха подумал. Да летом - самая благодать! Но, считай, половину немалой комнаты занимает яма, полная зловонной воды. В прежние, более хозяйственные времена, здесь была устроена прачечная. Острог, он при монастыре был. А монахи, известно, чего только, бывало, не учудят. На Соловках, сказывали, даже арбузы выращивали. Здешние же острожники устроили автоматическую стиральную машину, только что не говорящую, хотя её тоже почему-то называли Кайзер… Колесо, притопленное в протекающей почти под стенами речушке, насажено было на вал, что проходил стену насквозь и в водяной яме то вальцы крутил, то досками гребенчатыми шлёпал. Так что исподнее божьих людей само стиралось, никого духовно не приземляя. Шлюзы перекидывая, можно было и наполнить яму и опустошить по подземному каналу, трубе каменной.

Теперь-то спецов было кому обстирывать: прачки, они ведь один из передовых отрядов пролета-риата, который и гремит сейчас своими тазами и корытами  под гулкими сводами Райбытхоза. Но яма и канал и новой власти сгодились. Всего-то и надо было – из соседнего подвала стенку пробить у самого пола – и замывай этот самый пол. Всё не предназначенное для беспартийного глаза, розовой пеной осе-дало в поповский отстойник, а чистая водица возвращалась в родные берега.

Петруха про прачечную ничего не знал, но дырку у пола разглядел, и волны розовые… сообра-зил, что к чему. А судьбу ему предназначенную, он уже понял пока  «израсходованных» укладывал. «Да уж, не беляки, пужать не будут.» - думал он про победителей Гражданской войны. Приценился Петруха за годы лихолетья к жизни человеческой. И уж давно понял – не дороже она жереховой или пескарё-вой… Хотя, их рыбья цена за мою жизнь плотится. А с этими-то, зачем же так! Чью жизнь они так задо-рого оплатили… А одна среди "израсходованнных" – всё из головы нейдёт… Молодая, глазастая… По-видал он и на море, и на суше мертвецких глаз… Все они одинаковые, одно слово – мёртвые. А с этой  глазами-то встренились. Вот крест святой, встренились! Отвести трудно – притягиват! Не мёртвые глаза-то. Он уж и дыхание послушал, и жилку на шее нащупывал… Вот кабы зеркальце ещё, как фершал, бы-вало, контуженных проверял. О! Вспомнил. Блесна-то, за онучем завсегда с ним блесна серебряная – щучья погибель. Натёр её до зеркальности. Пристроил её промеж губ, что краше тёши сёмужьей, и носиком, что пугливой плотвичкой замер. Смотрел, смотрел, хорошо смотрел… Нет не туманится серебро самородное! А так близко наклонился, что от самого затуманилось. И глазами-то снова встренились. А глаза – зеницы – чёрные, радужки тож темнеются, а вкруг зениц – лучики тоненькие-тоненькие, жёлтые… Видел раз полное солнечное затемнение – оченно похоже!

- Дядь Петя, ты чё ли блюёшь? – Ксюха спросила.
- Ну, да, - соврал, а то подумает, что плачу… И изловчился слезу отереть.

Тут их и выкликнули. Петруха встал.

- Ну вот, девка, не мне твой последний срам прикрывать.

«Здесь, поди, и её кровушка плещется», - подумал Седой, изучая недобрый водоём. Чутьём сво-его ремесла прознал ток воды куда-то наружу. Тянуть не стал. Вдохнул поглубже, аж рубаха старенькая затрещала, перекрестился…

Так и есть – нащупал каменную трубу у самого дна неглубокого. Заглянул в трубу, разглядел далеко-далеко – свет, мутный, красно-зелёный, и не с овчинку - с пятачок. «Поди, пролезу… тесно… с полпути не повернёшь… тогда-то хоть верёвка была…» - такие обрывки малодушия в башке поплавками выплясывали. А сам уже -  то ли протискивался, то ли плыл. Склизкие стены легко пропускали. Мальки чуть не в глаза тыкались. Вдруг - эхма! «Во как! Вот и верёвка, мать её за ногу!» За ногу тянули крепко. «Онучи! – сообразил, - трёхметровы голенища!» Дёрнул ногой, коленку ушиб, но оторвался! Всё светлее, светлее… «Делов-то! Ещё три раза мог бы по столько!» Солнце ослепило зеленью: в листья кувшинок вынырнул. Воздуха ещё много было. Осторожно огляделся. Никого. Поплыл вдоль реки, весь в кувшин-ках, весь под водой – истинный бегемот!



     КАЗНЬ

Роза Исаковна побледнела, увидев внезапно возникшую на пороге её кабинета наэлектризован-ную фигуру белоглазого «серого кардинала», всемогущего и коварного… Да ещё эта страшная шинель! Мирно сидевшие до сих пор участники совещания, удушливо раскрыли рты. Кислород воздуха мгновен-но заменился безмолвной командой патронессы. И все – бочком, бочком, - вон, не спуская глаз со страш-ной шинели.

«Уже! Как он всегда успевает!» - пронеслось в красивой головке, может быть, напоследок.
Роза Исаковна встать не могла, да и не пыталась.  Её стройные, чуть полноватые ножки от стра-ха каменно слились лилейными ступнями с грубым полом (она позволяла себе скидывать туфельки под столом). А источающие сферическую сладость коленки, сами вдруг ощутили эту сладость, и фельдиперс тончайших чулочков очугунел… И как не силилась, она не смогла задвинуть хоть чуть подальше эту ненужную корзиночку, отдельно стоявшую под столом. Сто первую.

За дверью поднос загремел, дребезги стекла брызнули… потом тишина – дура секретарша, ви-димо, наконец тоже окаменела.

Борис Савич уронил шинель и перед нежным, только слегка онаменклатуренным, личиком Розы Исаковны открылась вся свирепая мощь…

Была, он знал, (он всё знал) ещё одна дверь.

В ещё одну комнату.

Там, он знал, любили наводить порядок два молодых рослых и молчаливых экспедитора.
Сейчас их не было.

Роза Исаковна  не успела дойти до не совсем казенной кушетки. Но ковёр на полу был персид-ским и уж совсем не казённым. Роза Исаковна, обречёно содрогаясь, с трудом дотянулась до шёлковой подушки. Чтобы не закричать, ей необходимо было впиться во что-то своими чудными жемчужными зубками. И она успела впиться ими в подушку. И поэтому окна не вылетели и этажи не сотряслись, а только утробно мычала, извиваясь, Роза Исаковна. Но Борис Савич не разрешился, и натиск продолжал-ся. Она же задыхалась кроме всего прочего ещё и от перьев, от пуха.

Время тряслось и подпрыгивало, но не истекало…

Это была казнь.

Птичья сущность подушки парила по всей комнате. Борис Савич тихо плакал над рухнувшими надеждами, сжавшись на полу в калачик.

- Хотеть можно в рамках искомого желания, - всхлипнула и главная потребительница района. Всё-таки это была интеллигентная женщина. Она выскользнула в кабинет. Карла Кларовна осмелилась заглянуть в щёлку, но увидев нечто в перьях и с телефонной трубкой, отшатнулась и зашипела экспеди-торам: «Пошли вон!»
- Агрочка, - сказала в трубку Роза Исаковна, - тут такое дело… ты такого ещё не… видела… срочно приезжай, лапа… это такое…
На том конце провода по вибрациям трубки поняли, о какой области невиданного идёт речь. И через десять минут (городок-то!) мимо никакой секретарши прогалопировала дама гренадёрского, что называется, роста… тоже зрелая, яркая.
- Агрочка, вот… смотри сама, Агрюша…
Борис Савич сидел на полу, горестно глядя на заботливых женщин. Он казался пришпиленным к ковру.
- Агрофена… - взвыл он.
- Виагра Львовна, - тугое контральто возродило надежду. Бывшая певица и бывший художник, они обрели друг друга…
Виагра Львовна трепещущими персями возлегла на край кушетки.
Борис Савич на романтическую или там демоническую страсть уже не был способен, но и расторопностью, понимал, ничего не добьёшься. Он стал методично-монотонным и механически-размеренным.

Через некоторое время Виагра Львовна сказала:

- Боже, как хорошо!
Она закурила, казалось совсем забыв о не прекращающем занятия партнёре. Длинная тонкая си-гарета быстро убывала. Столбики пепла периодически отламывались, падая, попадали на перья и, гони-мые могучим дыханием Виагры Львовны, уплывали в неведомую даль темноты углов. С последней за-тяжкой Виагра Львовна сказала:

- Боже, как хорошо!

Она закурила новую сигарету, казалось совсем забыв о не прекращающем занятия партнёре.
 
Длинная тонкая сигарета быстро убывала… с последней затяжкой Виагра Львовна сказала:

- Боже, как хорошо!

Когда сигарет осталось совсем мало, а комната покрылась пеплом, Виагра Львовна сказала:
- Боже, как хорошо… но даме нужно припудрить носик.

- А я не могу, - снова заплакал Борис Савич.

Низ живота его горел. Ниже низа живота его полыхало. Внутри низа живота его раскалённый гвоздь исчезал каждую секунду.

К утру Борис Савич умер в урологическом отделении… «от разрыва… вследствие переполне-ния…»

Забегая вперёд, скажу, что митинга и салюта на его могиле не было. А гроб был усыпан розами цвета хаки. Никто в этом населённом пункте ни раньше, ни потом не видел роз цвета хаки…


                ЯКОВ

Ночная смена прошла в штатном режиме. Нормальные электрики сначала «козла забивали». Яков же играть не любил. Игра его не захватывала, не поглощала, не шахматы… Он постоянно отвлекался на что-то другое, а никакая игра, даже самая простецкая, не прощает невнимания (как женщина, и так же капризна, говаривал он). Простые парни - партнёры по игре – мгновенно реагировали на любой манёвр судьбы, шумно, с прибаутками принимали меры. Тяжеленными дланями лупили по комбинациям костяшек на некрепкой столешнице – действительно «забивали».
А он в уголке паял себе схему. Но не себе как раз. А для общего дела, впрок. И потому именно в уголке, чтобы не демонстративно, чтобы лишний раз не… ну, тут сложно. Пришёл бригадир, рулил вро-де, к столу, но увидев, занятого делом Якова, закричал на лодырей. Заданий им понавыдумывал. Они недобро косились на образцового Якова.
Бригадир Якова похвалил неловко, неловко потоптался и пошёл «на линию». Хотя, ни на какую, конечно, не «на линию», а просто от него, Якова, подальше. Все его сторонились. И он ни к кому, кроме как по делу, не обращался. Его подозревали, как  минимум в высокомерии. А он не манерничал нисколь-ко. Носил в себе стыд, мучался от него, лелеял его… Больше всего «воротило» его от повсеместно раз-вешанных, следящих за ним портретов отца. И от цитат из него уши закрывать не будешь… А эти прила-гательные в названиях, в речах, даже в разговорах…
Оставалось только стараться быть лучше всех. Работать по-… опять это прилагательное!
И он работал честно. Иногда увлечённо. Повышал квалификацию. Собирался всерьёз углубиться в энергетику, учиться дальше.
От жены он хотел только дочку. Чего хотела она от него… он давно старался об этом даже не думать. Вот появится дочка, и всё станет по-другому. Как по-другому, почему, об этом не хотелось ду-мать.
Сегодня сразу после смены пошёл неспешно в сторону Горного института. У жены занятия как раз начинаются. Он загадал, если они одновременно подойдут к ступеням, то… «увидимся только вече-ром, - почему-то промелькнуло в голове, - чушь какая-то!» - подумал Яков.
Он решил подарить ей цветы. Его товарищи-земляки всегда делали это непринуждённо, с бле-ском, красиво. А сам он почему-то стеснялся такого простого жеста. А сейчас представил себя с букетом под сенью колоннады, под завистливым взглядом Прозерпины , уносимой Плутоном без единого цвет-ка… красиво, ей понравится. Жене, не Прозерпине, конечно… Правда, время рабочее.
Он купил на углу букет и, не совсем уверенно чувствуя себя, покинув тенистый бульвар Боль-шого проспекта, углубился в каменную расселину между парой очередных линий .
Утро после белесой ночи не казалось слишком ярким. Наступавший день, не особо освежённый прошедшими сумерками, тащил на себе остатки вчерашнего зноя. Запах горячей пыли с марева мостовой норовил укрыться в чёрных щелях раскрытых окон, но соскальзывал с нагревающейся жести подоконников под натиском миазмов пролетарских обедов. Линия упиралась в живую стену парохода. Невы не было видно, и казалось, что великовозрастный пароход переходит улицу. Он капризно горланил, а мамки-буксиры пытались его урезонить.
Яков шёл, быстро пересекая длинные утренние тени, и жёлтые цветы мигали, как семафор на перекрёстке. Цвет цветов показался ему тревожным.  Он представил себе, как нелепо будет выглядеть среди студентов и профессоров, ворочающих гранитные глыбы науки, с каким-то легкомысленным буке-тиком и оробел. Уместно ли такое проявление личных чувств в общественном месте? Да ещё таких чувств – положительных, мелкобуржуазных. А улица пустынна. Странно, что никто не шёл со смены и не спешил ни на завод, ни в Институт. Или уже все прошли, и он опоздал? Тем более, глупо… Молодой человек воткнул букет за водосточную трубу и ещё прибавил шагу. На ходу оглянулся. Букет, конечно, не мигал, но горестно кивал всеми головками.
Мимо проскрежетал, как на зажатых тормозах трамвай №26. «Дважды Тринадцатый», как назы-вали его студенты. Тоже пустой. Только на задней площадке стоял на задних лапах толстый кондуктор. А ведь в это время трамвая обычно не дождаться, и он должен быть битком набит теми, кто всё-таки до-ждался. И с каких это пор котов стали брать в кондукторы. Ведь лапы оттопчут моментом… «Опять на-чинается», - вздохнул печальный электрик, протискиваясь из закрывающегося сознания в действитель-ность. На этот раз протиснулся. Улица заполнилась людьми, да и трамвай. «Спать надо больше. Сейчас, как заля-агу…».
Тут Якова обогнал молодой человек в парусиновой полувоенной фуражке, в парусиновой гим-настёрке, в кавалерийских галифе и сапогах. Он бодро помахивал кнутом. Кавалерист оглянулся на ходу и наставительно сказал:
- Гражданин, не оставляйте цветов без присмотра.
И подмигнул. Но самым странным было явно не это, а что же именно, Яков не понял.
Впереди Нева, зацепившись свежестью за гранитный парапет, брызгалась зайчиками в слепой глаз Плутона.
Он завернул за угол. Со ступеней спускались Двое. Они его остановили. Он их сразу узнал. Он всегда узнавал эту отцовскую породу. Отец породил миллионы их, а его самого будто не родил, или не он родил. «Иосиф не родил Иакова»…

Яков давно и долго думал над таинством Двое. В результате у него вышла целая теория, никому, естественно не изложенная, не отшлифованная, на научных диспутах не обкатанная.
Двое. Каждого из них по отдельности породил, конечно, не отец. Но само образование – Двое – истинно его порождение. Это не диполь, в котором стороны держаться на взаимном притяжении, огра-ничиваемым взаимным отталкиванием. Внутри Двое присутствовала всегда ещё и сила связи Третьего (или Первого). Он их связывал словами и делами. Внутри каждого организма – физиология и мысли, не имеющие выхода за пределы физического тела. Внутри Двое – слова и дела тоже сугубо внутренние, направленные, тем не менее, на завоевание внешнего. Двое вместе со связывающей их силой, являли собой не пару, не двоих, а нечто третье, и даже некий треугольник, а это, как известно – самая прочная конструкция. А главное, что внутри-Двое-нная сила является одновременно и движущей силой для Двое, она же порождает новые слова внутри Двое и новые дела вне Двое. Всё, производимое Двое, может не иметь никакого отношения к составляющему данное Двое организмам в отдельности, но не может не относиться к этому же Двое в целом, а следовательно и к связующему их Третьему (или Первому), а значит – Всеобщему.
Революция породила много таких дел и обязанностей, которые в одиночку слишком совестно делать. Совесть, а за ней и душа ломаются. Например, одно дело расстрелять человека самому, и совсем другое – нажать на один из курков, будучи в составе расстрельной команды. И даже просто осудить то-варища с глазу на глаз труднее, чем на собрании. В коллективе ты – как бы не совсем ты. Частичка пра-вого дела. Со всеми – значит, прав. И сломанную совесть, чтоб не ныла, погружаешь в «мягкое, нежное, женское»…  понимание соратников. И остаётся только после работы не вспоминать. Если сможешь, то всё будет хорошо, и детям здоровую мораль привьёшь…
Кто еси муж, сотворивый сие? Не я, не он, не она, не мы… - Двое!
Составляющими Двое могли быть организмы с совершенно различными качествами: рефлекси-рующие, пассионарии, сентиментальные, жестокие… Двое же как целое не имеет ни темперамента, ни морали. А только неотвратимость целеустремлённой заданности. Двое обладают обострённым чувством целесообразности, классового чутья и знанием Конечной Цели на уровне инстинкта.
Организмы в составе Двое могут по отдельности успешно выполнять все свои биологические функции, начиная от жизнеобеспечения и до воспроизводства и собственной смерти. Все эти отправле-ния, неизбежные для отдельного организма, не имеют никакого отношения к ячейке Двое. Например, в случае смерти одного из составляющих Двое организмов, новый состав методом замещения может зна-чительно измениться, но Двое останется неизменным. Кроме смерти, составляющие Двое организмы, могут, двигаясь, например, по служебной лестнице, покидать свое Двое, или физически наполнять собой другое Двое.
Вновь обретённое организмом Двое, наполняет организм более или менее расширенным осмыс-лением революционной действительности в соответствии со Штатным Расписанием. Это же Расписание обеспечивает неистребимость Двое даже в случае одновременной утраты обоих организмов.
Совокупность всех усилий всех Двое вследствие общего для них Третьего (или Первого) даёт фантастическую результирующую, которая исключает всякое сомнение в достижении Конечной Цели.
И совершенно правильно, что Двое должны составлять два организма, а никак не один. Смешна самоуверенность поэта:

Двое в комнате:
Я и Ленин…

И здесь «двое» совсем не Двое! Ибо кому он это сказал? Себе? Сказал себе и забыл? Сказал себе и – передумал? Это всё равно, что подумать. Прикинул так, потом эдак, потом спать захотелось… Нет, Двое – это только двое! Чтобы ты ни сказал – тебя услышал тот, кто рядом. Чтобы ни сделал – он увидел, он знает, он помнит, он оценивает, он обязан ответить, если спросят. Поэтому говори так, делай так, как будто его уже спросили. Потому что Третий (или Первый) – всегда с тобой. Ведь вы – Двое!
Вы спросите, почему тогда не трое? Потому что трое – это двое и один. Это три комбинации по двое. Это - шесть мнений! Это – путаница, сговор и подкуп, интриги и групповщина.
И потому вы – Двое! Вы – Двоица Великой Партии! Вы – гарант Всесоюзного у-Двое-ния!
Но ведь Двое нигде не упоминается! Покажите хоть один документ! Нет. Да, не упоминается. Ибо – данность. Троица тоже не упоминается в Библии (см., а также см. Симфонию).

Собственная, казалось бы теория, на самом деле была осознанием отцовского замысла.  Столь глубокое проникновение в замысел творца и расстроило Якова, и успокоило его.
Расстроило потому, во-первых, что понять, значит принять, во-вторых, он ощутил всю безыс-ходность положения личности – этой пылинки – в этой огромной Державе. Успокоило же потому, что он понял – источник достижим. Источник того холода… или пламени? …Нет, не холода и не пламени, но чего-то, что обладало нечеловеческой силой и что не способно было воспринять твой ужас, твою тоску, даже твои аргументы… Что-то изначально лишённое сочувствия, ведь со-чувствие – это когда чувства у обеих сторон… Что-то не доброе и не злое, даже не равнодушное, но не могущее быть желанным… Мо-жет, это – государство. Или – отсутствие Бога, если Бог – это возможность защиты всегда, даже на самом краю самого дна. Определить эту силу он и не пытался.
Но любые Двое источают её также спокойно, уверенно и беспощадно, как и их Третий (или Пер-вый) – его отец. Он – источник их силы. Но при этом расстояние до источника не имеет значения. Якову было одинаково жутко – ни больше и не меньше – и рядом с отцом, и в присутствии самых заштатных Двое.
Естественно, он пришёл к выводу, что все, абсолютно все, Двое могут быть разрушены – осво-бождены! – если всего лишь изъять Третьего (или Первого), а для этого надо всего лишь…
От осознания этого начались какие-то позывы к каким-то действиям, что привело сначала к нервному расстройству, как тогда, в юности, а затем и к душевному…
В душевное он, конечно, не верил, ведь профессоров было Двое. А потом доктор и медсестра – тоже Двое. Он всем им обещал, что освободит их… Но на самом деле, это они его освободили, хотя и пришлось пройти курс лечения… и ещё потом курс.
Окончательно он выздоровеет, наверное, только с рождением дочки. Он в этом уверился. Ведь тогда они с женой, тоже оставаясь Двое, Третьим (или Первым) обретут уже не деда, а её! Дочку!
И на всех Двое он теперь смотрел спокойно. Дочку ждал.

Нева рядом была, но июльский зной свежестью не раздвигался.
Эти Двое, как уже было сказано, спускались со ступеней Горного института. Здесь они постоян-но крутятся. И шпионы, наверное тоже. За ними. Или впереди. Попарно, чинно, соблюдая дистанцию, как на катке или даже карусели, агенты и контрагенты водят хороводы вокруг институтов, заводов, ста-пелей, разглядывают противоположный берег Невы (совсем секретный), одалживая друг другу бинокли, отрываясь, сдаваясь, стреляясь, обмениваются отчётами…
Двое тихо попросили  представиться. Он назвался без рисовки, но всё-таки предвкушая, как спа-дут они с лица. Но этого не произошло. «Не верят». Яков полез за документами.
- Не надо, - сказали Двое. – Где вы были сегодня ночью? И вчера. И сейчас.
- Я был на работе. Спросите там. Меня все видели.
- Уже спрашивали. Всё нормально.
- А сейчас меня видят Двое. Спросите у них. – он недоумевал всё больше.
- Не надо. Всё нормально, - ответили Двое.
- Я могу идти? Хотя нет, конечно, я должен пройти.
- Да, - сказали Двое, - простая формальность. Вот машина.
- Но я хотел встретиться…
- С женой. – улыбнулись Двое, - вы встретитесь с ней вечером. А сейчас…
- Пройдёмте, - улыбнулся Яков.
Из окна машины он увидел жену.
Её держал под локоток парусиновый. «Вот в чём странность, - понял Яков, - он же – вылитый я, только парусиновый и с усишками».
В том доме (четырьмя мостами выше по течению Невы), из которого никто не выходил, если пришёл не сам, а в сопровождении, простому электрику сказали:
- С вами будет говорить товарищ Сталин.
- Это ты, Яша? – спросил отец.
- Я, отец.
- Ты куда уезжал?
- Никуда, отец. Меня все видели.
- Это ты, - сказал отец перед самыми гудками.
Возможно даже «Ты Сын мой, Я родил Тебя» сказано было менее убедительно, подумал «Иа-ков». А из дома он, конечно, вышел.

Вечером жена рассказала:
- Какой-то командировочный из Закавказья… на самом входе в институт спросил меня, где ка-федра грохочения. А мне как раз мимо идти. Я провела, а он – такой странный! – цветы подарил. Вот.
В вазе стоял жёлтый букет и тревожился.
- А кнут? – спросил Яков.
- Что?
- Командировочный без портфеля.
- И правда. А я внимания не обратила… а ты откуда знаешь?
- Ничего я уже не знаю. Просто в газете сегодня прочитал: «министр без портфеля».
- Ну, он на министра не похож. Хотя симпатичный. А на тебя, кстати, похож! Только с усами.
- Нэ надо! Ми для тэбя все на одно лицо. Вах!
- Неправда. Ты на нашу дочку похож! – они так играли, будто дочка у них уже есть…
- Вот отпущу усы!
- Нэ надо! Вах! Ты и так…
Он ей и договорить не дал.   
       ТРАМВАЙ № 26


В Михнёнки возвращался временно реквизированный обоз гужевого транспорта: три кобылы ледащих, мерин, да жеребец – гордость деревни. Бригадир, на минуту вынырнув из дурмана, всех их по очереди увидел из бокового окна автомобиля. В авто он первый раз оказался. Лучше бы… век бы его… морда разбита, голова прыгает по спинке сиденья… больно… дурно…
На следующий день после отъезда Якова Иосича… лучше бы… век бы его… из района приехали Двое, и бригадира опрашивали. Недолго, но эффективно. Дела велели передать Иванову. «Хрясь! Ну и Хрясь… лучше бы… век бы его…»
Но Хрясь-то в отличие от бригадира ответил на вопросы исчерпывающе. Кто такой Яков Иосич? Дык, вот же бригадир знают. Кто велел красноармейцев по дворам водить? Дык, вот же бригадир… А ему? Ну, не знаю. Может, Яков Иосич? Ну, может, и они… Они всех в ордер вписывали. Кого всех? Ну, вот же, кого бригадир называли… а хотя Петруху Седого он, бригадир, и без ордера отправил… кончились. Моя подсказка? Какая моя подсказка? Я тока спросил, если невода имеет – кулак или подголосок?
Как Хрясь ссылался на бригадира, так бригадир – на лжеуполномоченного. Только не мог бригадир так же бойко сказать «дык, вот же он!» А где? Не знает. Почему подчинялся? Дык, мандат же… А где он, мандат. Не знает…
Вот и прыгала сейчас битая головушка словно и не по спинке сидения, а по самим кочкам да ухабам… уж не волоком ли в самом деле тащат!
Промелькнул в окне грустный взор Савраски-мерина. Голова бригадирская мотнулась и в другой взор, голубой, жалостный уткнулась. Евдокея…
Всё-таки один раз бригадир сказал: «дык, вот же… она!» Это когда про ночлег спросили. И хоть Евдокия твердила пришибленно: «В бане велели постелить… в бане велели постелить…», её тоже везут.
За рулём и рядом – Двое.
Вот ведь как всё повернул Хрясь, будь он неладен. Называл… называл… по списку. А список они недавно с Хрясем вдвоём и составили. Да и то, он сам пристал – давай, дескать, самых зажиточных перепишем, может, чему у них поучимся… как ещё сказанул… неча, мол, таланты в землю зарывать, в такой политической обстановке… всё у него эта обстановка… не Писание, так обстановка… а тут и приехали, спрашивают про зажиточных. А этот и встрял – у нас, мол, и списочек есть… да про невода ещё… что к чему? О, головушка…

За рулём и рядом – Двое.
Все, разумеется, знают, что это Двое, но одновременно и различают их человеческие организмы. Эти Двое были: Сергей, молодой блондин, но с тёмными усиками, и Никодим Егорыч – лысый, бритый, почти толстый, страдающий от жары и, видимо, похмелья. Сергей – за рулём.
Евдокия послюнила край передника, хотела хоть какую ссадину бригадиру отереть.
- Сидеть, – сказали Двое.
Сидит. Руки натруженные на переднике. Подхватилась и снять забыла. Да ить прибежали, крик подняли: «В правление, в правление! Там Двое!» У неё всё и опустилось – до фартуха ли!
Расспрашивали. Молодой-то строгий, всё стращал какими-то «двадцать четыре часа», прости господи. А Никодим Егорыч тот весёлый и за пониже спины ущипнули…  А что рассказывать. Такое и не расскажешь. Может и приснилось, чё людей-то смешить.

Оно ведь как было… Ну, как поговорила на жнивье с Яковом Иосичем, вскорости домой и нала-дилась. Да всё что-то неспокойно было. Вроде, ничего лишнего и не сказала, а будто виноватая в чём. Перед Михайлом? Дык, ить не сказала, не подумала даже… похож он на молодого Михайлу – этого не отнимешь… ну так что ж? Он, Михайло-то, теперь ещё пригожее стал, в самую мужеску пору и силу во-шёл. А тот? Мальчишка! А мальчишка у ей уже есть, такой же годами – Егор. Тоже, кто краше, ещё по-глядеть. Подумаешь, начальник! Через родителев, небось, и начальник!
Тут она к своим воротам свернула, а навстречу – калики перехожие, компания нищих, весёлень-кие уже, выпимши. Стали вкруг её плясать, да напевать:

Светла матушка, Авдотья,
Не кори нас за лохмотья.
Евдокеюшка, Евдокеюшка…
Хоронили мы Ярилу,
Он тебе оставил силу
Евдокеюшка, Евдокеюшка…

Ах ты, господи, только сейчас она вспомнила, что завтра у ей – именины. Авдотья-малиновка, Евдокия-огуречница.
- Вам-то что! Дома и нет ничего, хлеба не пекла ещё!
- Пожалей Ярилу, матушка. Почил, вот хороним.
Она ещё удивилась, что у них на руках ребёнок спеленатый. Присмотрелась – а то гробик, в нём в рогожку завёрнут как бы младенец. Знать, не младенец, а Ярило. Так чудят иногда, к молодкам при-стают, коим родить суждено после хороводства такого1. То ли колдовство, то ли примета. Так, ведь мо-лодкам, а ей-то уж, слава богу…
- Подержи, матушка, - вдруг сунул ей в руки рогожку горбатый и беззубоулыбчивый, но с клы-ком. Она от неожиданности и приняла. Все загоготали, а клыкастый рогожку сдёрнул, а там – известно что. Мужеское непотребство, да экое – с руку!
- Тьфу на вас, охальники! Тьфу! Тьфу! я ужо… я уж давно ужо… вот я вас ужо!
Охальники хохотали ей в спину. Она, ругаясь, до самых дверей дошла, только там и заметила, что непотребство так и держит в руке. От растерянности, даже в дом заступила и уж тогда только за по-рог выбросила.  Да поздно уже – в дом-то внесла, а такие приметы неспроста…
«Доколе же ещё можно… уж стара я…», - причитала, крестясь на красный угол.

А вечером бригадир гостя привёл.
Яков-то Иосич спервоначалу вежливый были, с пониманием, про иху жизнь расспрашивали. По-том… в бане-то, как прижал! Ну что тут делать станешь? Она начальства страх, как боялась. Прям всё опускалося. Старалась быстрей мимо пробежать, в платок уткнётся и – чуть не бочком… а тут… Да он тонкий такой. Жалко. Но придётся успокоить. Глаза закрыла, чтоб не видеть… вдруг, слышь, тазы загре-мели, ушаты… Свечка, конечно, погасла. Но в синем от сумерек дверном проёме увидала такую знако-мую тень.
- Миша, ты, никак!
- Так-то ты мужа сваво ждёшь.
И кулачищем своим ажно к окошку повёл – размахнулся.
Так ей обидно стало… Схватила она своего суженого за грудки для удара расправленные, ка-ак… опять – тазы, ушаты… и Михайло, сидя рядом с опрокинутой лавкой забормотал растеряно:
- Ты чё, Дуся… что ты? Обидел я тебя, ай?
Он поднялся тяжело, подошёл к ней согнувшись. Она сникла, уменьшилась. А он жалеть её стал неумело так. Всё водил кузнецкой ручищей по волосам – до косы и обратно, другой прижимал несмело.
А банька-то натоплена. Веники распарены. Помирились. Веникам свежим досталось…
Потом как-то в горнице оказались. Детей нет, сами, как дети долго возились. Потом он каялся, что бил её, поколачивал, бывало.
- Да мне не больно было, обидно только.
- Красивая ты…
- А та как же?
- Дурак я был, Евдокеюшка, Ева ты моя, Евушка.
Так и сказал. А про Якова Иосича оба напрочь забыли.
Утром она проснулась – мужа рядом не было. Да она не сразу и вспомнила, что он был. А вспомнив, удивилась, стала думать, как он здесь оказался, куда делся. Но и про это забыла, по хозяйству закрутившись. А объедки от харюза в поганое ведро скидывая, вдруг Якова Иосича… ясно так перед самыми глазами увидела. Помстилось, конечно, но, чего-то испугавшись, сбегала и в баню, и на сеновал. Потом уже нехотя, через «не могу» в правление побрела.
Там совсем голова кругом пошла, как про Петруху поняла. А энтот укатил. А бригадир молчит – ничего не понятно. А на следующий день – Двое. А Евдокия про Якова Иосича ничего вспомнить не мо-жет. Вот и твердила, постелила, дескать, а уж как они почивали – «не маво ума дело».

Бригадир снова застонал. Двое снова своё – «сидеть». Потом… заснула она, что ли?
Автомобиль стал больше, длиннее, выше. Ещё как-то железнее загремел, но поехал ровнее. Ста-ло светлее, а за окном выросли высоченные оштукатуренные стены, и в них – много-много окон.
«А, знаю, - догадалась Евдокия, - в городе, сказывали, дома такие».
Никодим Егорыч развернулся боком вместе с сиденьем и строго посмотрел на крестьян.
- У меня годовой, - сказал бригадир.
- Следующая остановка Косая линия, - вредным голосом проскрипел Никодим Егорыч. Евдокия уже знала, что он кондуктор, а вообще он обабился, стал в кудряшках, как давеча булгахтерша из района приезжала, чтоб трудодни не платить.
«А я попробуй, не заплати, - подумала Евдокия и протянула вредной тётке денежку. Тётка де-нежку мигом проглотила, высунула кончик розового языка, оторвала его и протянула пассажирке. Та не испугалась, потому что знала, что на кончике цифирьки и в них счастье, если считать правильно. «Дам Анфисе – сосчитает, - улыбнулась Евдокия и опустила кончик в кармашек фартука.
Трамвай, ведь это был уже не автомобиль, а трамвай, остановился. Гармошки дверей раздвину-лись. По ступенькам сошло много людей, которых в трамвае не было, а потом поналезло ещё больше, но их тоже не стало.
Последними зашли трое и остались. Один из них был Яков Иосифович. В своём парусиновом.
- Вот он! – закричал бригадир. – Где мандат?!
- Где мандат, - строго спросила кудрявая.
- У меня годовой, - с достоинством ответил Яков Иосифович. Кудрявая, видать, очень не любила этих слов и сразу отстала.
Новые ездоки уселись на боковую деревянную скамью.
Ну, конечно, один из них был в клетчатом пиджаке, и с этим… ну да, ну да… вы помните, трес-нутое пенсне. Правда не в шапочке, а в будёновке. Другой с клыком, очень в плечах широк, хотя и недо-мерок. Этот, с клыком, открыл саквояж, там, натурально, кроме примуса ещё и котяра сидел. Тоже тот самый. И когда тётка пропела, на этот раз не самым противным голосом:
- Приобретайте билеты, граждане, - кот взвыл в своей гнусной манере:
- Ты ща сама у меня приобретёшь!
И стал среднего роста (нашего). Саквояж нацепил на грудь и билетные языки из него повыпро-стал. Свой, стал быть, жалеет. Тётка, конечно, стушевалась, в угол забилась, больше её не видели. А клетчатому кот сразу резанул:
- Бери билет, нэпман!
- А я к ней по делу, - кивнул лишенец на Евдокию и она вскрикнула:
- Ну, наконец-то! Но у меня только льняное.
Из-под передника она достала большую бутыль с маслом. Тот, с клыком, бережно её принял и поставил в саквояж, который болтался на груди очередного кондуктора. Последний улыбнулся Евдокии застенчиво:
- А молочка у тебя нет?
- Нетути, касатик.
- Ну, раз нет, так и не будет, - обиделся кот, - а я себе в торгсине найду.
- Бегемоты молока не кушают, - неожиданно встрял бригадир.
- Это фамилие, - ещё больше обиделся кот, - а голову тебе, дядя, я на раз могу откусить. Но не буду – она мне неприятна. В животе ещё болеть будет. И вааще, следующая остановка Горный институт.
- Держи мандат, дядя, а голова у тебя теперь только без работы болеть будет - улыбнулся Яков Иосифович бригадиру, а Евдокии поклонился: - привет Михайле.
Она сперва смутилась, а после сказала:
- А вы – Аннушке. Будем дружить домами.
Широкоплечий уминал в саквояж кота, примус, бутыль. С трудом застегнул, но хвост – с наружи – прищемил. Сак утробно мявкнул. Его расстегнули. Хвост исчез, а наглая кошачья морда, на мгновение промелькнув успела вякнуть:
- Витюху-последыша с Первомаем проздравь!
И все они «сошли» в лязгнувшую складную дверь.
За окном стоял большой дом с колоннами. По бокам от колонн как бы баловались каменные ис-туканы. По два. А один, вроде, был истуканша. «Срамота», - подумала Едокия и отвернулась в другую сторону. Там было много воды - озеро, что ли? А берег ровненький, мощёный и как бы стенкой от воды отгорожен. «Ну, ты гля-ко, хучь и озеро, а ить корытом!» - подивилась крестьянка городским вывертам.
Трамвай тронулся. Но только своей задней частью. Он как бы втянулся в себя же. Опять стал ав-томобиль. Опять лес. Впереди Никодим Егорыч без кудряшек. Он повернулся и давешным голосом ска-зал:
- Билеты сохраняйте до конца поездки.
- Манда… - радостно закричал бригадир, но Евдокия ему рот закрыла-стиснула.
- Ты чё сказал, - растопырил пальцы Никодим Егорыч, пользуясь уже своим голосом.
- Да бредит, он бредит, Никодим Егорыч, - запричитала Евдокия.
- Мотри мне, контра, - оскорблённый отвернулся. Башка у него трещала не меньше, чем у до-прошенного. Ну что ж, каждому по делам его.
Умная женщина шепнула «контре»:
- Не показывай щас, как бы не отобрали. Там покажешь, при ихом начальстве. А лучше мне дай – целее будет.
И сунула мандат в тот же кармашек. «Молодец девка Анфиса, а я её за энтот кармашек… дес-кать, лучше на заплатку какую…»
Нужную бумагу она не разглядела, но печатей в ней много, заметила. Значит, настоящая. И во-обще, она обрела уверенность, что от Якова Иосича ничего плохого исходить не может. Она радостно глянула на бригадира. А он сам улыбался, побитый-то! Потому что думал о том, как повысить надои, не снижая намолота, и голова у него перестала болеть.

ПЕРВЫЙ

«Ну вот, я и первый на деревне! Вавилон взят!» - так думал бывший Хрясь, а ныне Лазарь Фомич Иванов, сидя за столом, покрытым застиранным кумачом. Ему теперь полагался чернильный прибор. А скоро родная рабоче-крестьянская власть и телефон проведёт, чтобы, значит, ему, Лазарю Фомичу подавать… тьфу, ты! – помогать. Ну и подавать тоже – команды, чтобы он их сам дальше подавал. Ибо сказано: много званных, да мало избранных.
Всё устроилось в высшей степени справедливо. Размышлять об этом было крайне приятно:
«А ведь я и раньше был первым. Блаженны нищие, сказано же. Я ничего не имел, а они всё могли потерять, потому я был их свободней, значит первый среди них. Теперь у них ничего нет, всё у меня, но я это не могу потерять, потому как энто не моё, а народное, то есть ихнее. Но хоть у меня ничего нет, я каждому могу воздать. И потому я опять первый. Аз есмь. Хромые-то войдут первыми, сказано.»
А ведь совсем недавно ему самому кто угодно мог воздать… Да и Петруха воздавал, иже еси! И ухой, и водкой, и тумаками. Приспособил он Хряся невода чинить. Хрясь мог бы уйти, конечно. Только подпоясаться! Но это нога глупого, сказано, спешит в чужой дом: подавали "ХрЯста" ради не по дина-рию в день, а только хлебушек. Да и тот он в карты проигрывал. Потому что играть не умел и любил в равной мере. Блаженный Хрясь недопонимал, чего игра хочет, или игра недопонимала его, как всё равно, что с девками, они-то с ним тоже не очень… А ещё говорят – не везёт в карты, повезёт в любви. Проигравшись, непутёвый попадал в кабалу к своим же – побирушкам. А их клюки – не то, что Петрухины тумаки, не бисер мечут.
 Для игры и память у него была плохонькая, да к тому же захламил он её всю обрывками из Пи-сания. В этом начётничестве ему равных не было. В монастырях бродячему схоласту поначалу благово-лили: дивились долгополые его любопрениям. Язык не большой член, а много делает, сказано. Но чуть прижившись, Хрясь приворовывать начинал, в картишки перекидываться, ибо сказано: се человек. Но всё больше проигрывал, ведь кроме памяти в картах ещё и фарт нужен, и риск, и широта. А Хрясь жаден был и трусоват. И скоро прогоняли его рачительные монахи.
А уху уж очень он любил. А у Петрухи уха в любой день подавалась. Да ещё одно золотое пра-вило свято соблюдалось: пей до ухи, во время ухи и после ухи. Вот в конце концов и привык к челноку, которым сети плетут, втянулся, латал не латаемое. Целые дни сидел в тенётах рукотворных, аки ловец душ… Сиди одесную Меня, сказано… Сам же Петруха был удачливый, но добрый. Ловил много, но продать не умел. Менял рыбу на зелье, а запьёт, так и вовсе всё раздавал. Вот и жил бобылём. А мог бы…
Только сожителю своему спуску не давал. Из-за того, наверное, что отходчив был, а Хрясь всё время рядом. Отходчивость не успевала проявляться. Хрясь! – и всё. Опять глаз заплыл. Ну что ж, про-моргается, зато как Петруха потом юлит: лучшие куски подсовывает. Ибо слаб человек. Но невода для Седого – это святое! «Погибель моя», - скулил нахлебник, ненавистные узлы путая.
Раз – в Гражданскую было - беляки пришли реквизировать провиант. Это после уже, как крас-ные реквизировали. Наши не всё подобрали, было ещё у Петрухи и сушёной, и мороженной рыбы заны-кано изрядно. А капитан, реквизитор, понимаешь, даром, что интендант, а дурак, не понял, что всего-то и надо было - четверть выставить, рыбак бы и раскис, расхвастался, свёл бы в закрома, а там его и в расход можно. Под ушицу-то не грех и шлёпнуть краснопузого, ибо мы не должники плоти. Но их благородие, видно, настоящий барин был. Рабы, сказано, повинуйтесь господам не со страхом, но от души. Сразу - хрясь и в прорубь! Вынули, снова – хрясь! Тут стрельба, артиллерия… Такое началось! Шум брани на земле и великое разрушение! Их благородие бежать. Хрясь глянул на индевеющего Петруху, и понял – не жилец. Приими, господи… Тут же котомку свою набил чем мог… серебришко опять же - взалкал хозяйского. Подпоясался и – ходу!
А тут эта вертихвостка вифлеемская. Дуська. Уж брюхатая, а под обстрелом ковыляет впри-прыжку. Из деревни-то всё дознание видать было. «Помогай, Хрясь, - кричит, - помогай, леший тебя за-бери!» Пришлось. Да и ушица… От добра добра не ищут. Затащили рыбака в избу. Как в Писании сказа-но: «Покрывали его одеждами, но не мог он согреться»… Ан всё ж таки выходила сердобольная непутё-вого. Или вымолила. В день по сколько раз прибегала. Куда только Михайло смотрел.
Да всё туда же, известно, куда. Он и как с войны вернулся, всё продолжал за речку бегать. К по-любовнице своей косоглазой. Нашёл тоже: ни кожи, ни рожи. С Дуськой разве сравнишь. Хороша Маша, сказано… или это не сказано, а говорят? А рука у Дуськи, ох и тяжёлая! Во всяком случае тогда была… Петруху, хоть и растёрли, да в себя-то он ещё не пришёл… а в избе натоплено, намыто ею же. Ну Хрясь и сунулся: и будут двое одна плоть. Ох и плоть у неё – ухват, а не рука! Хотя и приложила-то, поди, слегка, для острастки. Ведь был потом  случай – все видели. Хотя никто и не верит, кому рассказывают.
Как-то, на Масляной было, мужики вокруг неё разыгрались. Дразнили, задирали. Ну так и она смеха ради шапку с одного сняла, приподняла баньку за угол и шапку под венец положила. Мужики, когда в себя пришли, попытались шапку-то ослобонить. Куда там! Сам-друг не взять, а втроём-четвером  не сподручно! Пришлось выкупать шапку. Да она и так отдала, тем же макаром.
- А что ж ты, Дуська от побоев Михайлы-то своего плачешь-жалишься? – мужики дивятся. - Ай сдачи не дать?
- Вам бы тока сдачи… Он-то бьёт – любит. А мне его жалко. Тожать люблю.
И глазки потупила. Таких слов в деревне и девки не говорили, а тут баба, да, поди, опять на сно-сях. Эк Михайло поспевает! Хрясь, конечно, и здесь язык свой подложил, но впервые душевно сказал, хоть и со всегдашним расчётом:
- Ибо любовь долготерпит и милосердствует, сказано.
«Однако как-то руководить надо, - вернулся мыслями в правление новый бригадир. - И жили на-чальники народа в Иерусалиме». Стал он в бумаги смотреть.
Ну ферма, там понятно… Скотина там у каждого своя. Знай только, смотри, чтоб не передрались из-за «бывших» своих. Корма счетовод отвешивает. Присмотр нужен, чтоб курам своим опять же не таскали. От своих же коров. Все они единоличники, только отвернись.
Пахота… покосы… Вместо десятин какие-то гектары удумали. Темна вода… нет! От Писания отвыкать надо. Политграмоте учиться… настоящим образом. Хотя, к примеру, «око за око» не отмени-ли… Поля значицца… Поля Хрясь жуть как не любил. Жатва – конец жизни, сказано. Заснёшь, бывало, в стогу… никакой работы не работайте, сказано… или там пару картофелин… сейчас набегут с батогами. И десятник потом из деревни гонит, собаками травят…
Он поёжился. Воистину, блаженны нищие…
«Гектары, гектары… А про рыбу что-то постановлениев нет. Надо бы нициативу проявить… Го-ворил я ему:  невода – погибель, не поверил. А загашники твои я все знаю. Пойду-кась, ликвизирую».
Он встал из-за стола, поискал глазами пояс – от старой привычки, ну никак не отделаться! Кар-туз нахлобучил. «Надо бы справить такой же, как у полномоченного». Пошёл по притихшей деревне. Жаль нет никого, он любил, когда кланялись, да с именем-отчеством.
Но все, как вымерли. Даже потемнело что ли. Ветер холодный рванул. Туча за безголовую коло-кольню зацепилось. Август, что ты хочешь, олень в воду плюнул…
Хрясь хоть и начальник теперь, а за неводами сам решил сплавать на тот берег, в Петрухино зи-мовьё. В загашниках его порылся. Узнавал своё несвоё.
«Верши… перемёты… бредешок… и ещё неводочки! Все у меня теперь. Озимые-яровые, пони-маешь! А невода знаете? Энтот вот – мотня, энтот – бредень. Тута ячея трёх линий, а вот семи. Энтот на харюза, энти, староваты уже, на жереха». Он свалил в лодку ненажитое. Сам впрыгнул, оттолкнулся веслом, обратно на свой берег погрёб. Речка неширокая, но быстрая, бурливая. Поаккуратней, Хрясь, надо было сети уложить, будто сказал кто. Лодка встала на стремнине, начала поворачиваться. Оглянулся, видит сеть одна свесилась, «зачипилась» за что-то. Лучше скинуть, а то вон и лодка кренится. С борта на борт кинулся. Судёнышко всем краем и зачерпнуло. Невода всплыли, за всё «чипляются». Вот и воды глотнул. А вот и вдохнул. В нос будто колья до самых глаз воткнули. А невода – вот смеху-то! – лодку ловят, не рыбина же!
- Я так думаю, не выплывет, - задумчиво сказал Федюха.
- Куды ему, гугнявому, - Сенька тоже загрустил.
- А ты знашь, Сенёк, ежли сообчить решишь, дык нас обоих посодют.
- А ты, Федюха, коли промолчишь, то мы оба на воле останемся.
- Не выплыл, - снял картуз Федюха.
- Чё и трепыхался, - Сеньке снимать нечего было. Он перекрестился. – а ловко бы он щас чё-нибудь ввернул по-святому.
- Да уж, умел, упокой его душу грешную… Слышь Сенёк, а чё он смеялся-то?
- А помирать, Федюха, завсегда смешно, не знаешь, что ли?
- Знаю, - сказал весь израненный Федюха.
Они собак свистнули и дальше потопали. Ружьишко, рогатина… Может и на медведя.


КСЮША

Ксению втолкнули в ничем не отличающуюся от других дверь. И лязгнула она, закрывшись, как здесь и положено. Но оттого, что Ксюша здесь увидела, она просто ахнула. Книг она много читала. И в основном из барской библиотеки. Имение когда разоряли, кто что тащил – не разбирали! Всего много было, а книг, как бы всего больше, ежели на штуки… Те книги до сих пор ещё не все по избам искурены да на растопку пущены. Читано ею, перечитано любовных романов. Ведь не барышня, девка – кто ей запретит! Да, в деревне за нравами ох как строго следят. А книги, они что? Чай, не голые, и под юбку не лезут! Читай, девка, и книги энти хоша в подоле; приноси, тя от них не убудет.
И по книгам этим именно так она себе и представляла будуар. Всё тута было, как в книжках! И койка под балдахином, и туалетный столик на гнутых ножках с цветами в стеклянной вазе, а это, поди, бюро… и кушетка, чтоб, значить, хахель-то где присесть мог… и резной с хрустальными стёклами бу-фет, и в ём ликёры золотятся и пирожки, нет, пирожанные… ё-моё, духи! А посреди комнаты стояла бе-лая-белая… ну что белее? … белая, как нутро раковины-перловицы и такая же гладкая… нет это не ко-рыто. Это – ванна! К тому же в ванну уже была нолита горячая вода и пахли-плавали в ней масляные пятна… благовоний! Кувшин, мыло не какое-то - розовое… перед ванной скамеечка. Ксюха сама не за-метила, как и встала на скамеечку эту. То есть настолько не заметила, что вот только что осознала, что уже голая.
Она хихикнула, взглянув на свои разбросанные по полу тряпки. Хотела, почти застеснявшись, собрать, да чё уж… уже в воде горячей чуть не по колено. Стала садиться осторожно, ойкая с восторгом, но шепотом. Вода горячая, а мурашки – как от холодной… Поприседала, смешно шлёпая попкой о на-хальную воду, чуть пообыкнув, села – дух захватило! Больно ли? Но вот уже и хорошо!
Это - губка. Это – щётка массажная. Всё такое нежное, а тело ещё нежнее. Она тихо смеялась, мыла себя, ласкала, томилась, кипятка из кувшина с ужасом-восторгом подливала…
Махровое полотенце - то ли называла, то ли повелевала… она зарылась в полотенце. Она им не вытиралась, а только нежно себя обняла через целую армию толстых браво торчащих нитей. Каждая из них покорно прижалась к восхитительной влаге и преданно лизнула предназначенную именно ей драго-ценную капельку. Оставив полотенце без объятий, она запустила розовые пальчики в тяжёлую темень волос. Полотенце продолжало уютно лежать на надёжно торчащей груди. Но волосы лениво спадали с пальцев, голова ими властно потрясала, и отяжелевшая махровость в изнеможении заскользила вниз, судорожно цепляясь за все изгибы. Полотенце было наказано или награждено перетаптываним двух чудных ступнёшек нежнее лотоса – кувшинок, по-нашему. Другое же полотенце уже венчало влагу чела. Ладошки подбирали завитки с длинной шеи под лихо сымпровизированную чалму.
Все её движения радовали гармонией и поражали естественностью и автоматизмом. От кого же ты,  Ксюша, прижита?
Поверх одеяла должен лежать пеньюар. Так и оказалось.
Лотосы оставили нектарные следы на крохотных половицах – «Паркет!» – вспомнила.
- Фельдиперсовы чулочки! – они растеклись, золотясь, и смиренно ждали натягивания, но сейчас на распаренные ноги делать это неохота, нехоцца…
Ксюша вытянулась на простынях, пуховое одеяло томно наползло на неё. Хорошо, что нет никаких мыслей. За неё мыслило тело. Хорошо.
Открылась дверь, но не та, в которую втолкнули. И без лязга.
           СКРЫТЫЕ КАМЕРЫ

Ростислав Игоревич, написав объяснение и поджав хвост, порысил наверх. Пишущие в приём-ной не отвлеклись на его пробег, и что Борис Савич уехал, ему никто не доложил.
Начальник долго стучал в дверь следователя, пока она сама подозрительно не скрипнула. Робко просунулся Ростислав Игоревич в самый тайный кабинет Жаболинского района.
- Разрешите, Борис Савич?
Тишина.
Он вошёл, потоптался. Никого. Приосанился. «Начальник я или тварь дрожащая… мы всё-таки Двое. А сам-то он написал объяснение?» И, оглядев кабинет, представил странное происшествие.
Чтобы на говорящего по телефону напасть с кинжалом, надо обойти стол. В окно при этом не вылетишь. Да и кинжал почему в ящике оказался? Закатился, да? Петруха ещё какой-то. При чём здесь Петруха? В нём проснулся сыщик давно заваленный бумажной и другой неинтеллектуальной работой.
Походил, позамерял, попримерял ситуацию на себя. Не то, неубедительно-с, Борис Свавич. Куда он подевался? Бумаги поразбросаны… при его-то аккуратности… Бумаги… В основном графики выявления ненадёжных элементов, приведения в исполнение… Графики, как и положено двух видов: задания и выполнения. Последние все за сто процентов залезли. Особенно те, что приведения касаются. А вот и план расширения площадей захоронения израсходанного антисоциального элемента в Красной Пади. Ого! Десяток га планирует ещё прирезать наш ударник. «И ведь непьющий, - невпопад подивился Ростислав Игоревич, - единственный в остроге!»
Ещё бумага интересная. «План дораскулачивания кулацких хозяйств Жаболинского района».
Ни одну деревню не забыли. А с михнёнскими что за путаница получилась? Вчерашний обоз на-помнил ему эти самые Михнёнки. Году в восемнадцатом, что ли… подвизался тогда на интендантской ниве у генерала Бранилова. Да, приятно вспомнить, хорошо тогда порастрясли кулаков в этих самых… да-да, Михнёнках. Всем запаслись: и мука, и копчёности, и самогонка. А генерал большой любитель был рыбкой побаловаться, и мне как раз должностишка одна глянулась. Рыбак у них там запасливый был, юродивый какой-то к нему привёл. Но вредный оказался рыбак - текущего момента явно недопонимал. Упёрся и – ни в какую! Я с ним, помнится, по-человечески: свобода, равенство, братство… потом, ду-маю, шлёпну, под ушицу… а то, если сразу, то где его запасы искать? Пришлось окунать, а морозец то-гда знатный был. Жаль, артподготовка началась, а то бы я его самого на строганину пустил…
Вот вам и Михнёнки, если там все такие упёртые, вопрос о раскулачивании закрывать рано, это я понимаю, Борис Савич. А вот и план. Раскулачить… количество хозяйств – 4, количество едоков – 22, в том числе подлежит переселению – 18, расходованию – 4. А под последними цифирьками – стрелочка от руки «туда-сюда», и как полагается, «исправленному верить», подпись… Надо понимать, наверху снача-ла ошиблись, наоборот: переселять – 4! А сроки-то! Планировали на 15 сентября. И это логично – после – уборочной. А иначе страна без хлеба останется, тут понимать надо, гибче быть! А почему же  вчера пригнали, непонятно. Кто-то желает уборочную сорвать, не иначе. Но кто? Эта подпись в ордерах, в мандатах… этот таинственный уполномоченный…
Хорош бы я был, если бы вчера с Губернией не связался, через Борис Савича, конечно… Но этот конвой мне сразу подозрительным показался. И ведь на что замахиваются! Какой фамилией прикрываются! Ничего священного! Да и позавчерашних не ждали. Прислали срочно к исполнению, аж с Беломорканала! А то ближе некуда! И так перерасход расходных из-за этих, предназначенных в расход! Как что, так - Ростислав Игоревич! Работаешь, работаешь… а патронов, стыдно сказать, действительно не хватает. К примеру, вчера. Дежурили, как всегда Двое – Серёга с Егорычем. Двое как Двое… что-то там у них вышло, а что – молчат. Двойная душа – потёмки, но что-то не так, чувствую. Патрона одному не хватило, что ли, а другой… ладно, разберутся, к тому же исполнительные и не без огонька… Ростислав Игоревич - психолог неплохой, стал замечать, что Двое напоминают супружеские пары. Оно и понятно – столько промеж них наедине происходит, чего другим вслух не скажешь… а выговориться хочется. И такие иногда между ними обиды возникают, ни на чём прямо. Нет, со стороны не понять! И тут же, глядишь, опять – душа в душу. Двое! Даже завидно. Вот они с Борис Савичем тоже Двое, а выпить не с кем! Да и вообще, нет между ними того… как бы… ну, будто… муж с женой, а детей нет, а муж попивает, а жена погуливает… и даже привычка не соединяет – закон только.
Вот и приборчики тут у него. Никогда не покажет. Какие-то окулярчики, глазки. Начальник за-глянул в один. Ну надо же! Это же подзорная труба! Понятно, понятно… что-то типа перископа, где-то в стенах проложена система зеркал, линзы… Сидит, значит здесь, а весь двор – как на ладони. И ведь не показывал! А вот ещё глазок. Это дознавательская… тоже, как на ладони. И наушники здесь явно не-спроста. А это… это же мой кабинет! Ростислав Игоревич залился краской сначала, мгновенно предста-вив сценки с… ну, хотя бы с той же Серафимой, или… а потом побледнел, осознав, кто это мог всё ви-деть. И видел, гад, видел, наверняка. Господи, боже мой, господи, господи, господи… Но молчал. Значит для будущего придерживал… чтоб я, значит, у него на крючке был… Ну, вообще-то доказать ещё… по-пробуйте, Борис Савич! А мне самому пока не поздно нужно козыри набирать. Да вот, хоть и Серафима, что-то небыстро она здесь с подносиком управлялась… Но её уже не допросишь. Ну что ж поработаем, поработаем… та же Роза… как её… Абрамовна? Поспрашаем.
Так, дальше. Это что у нас… у них. Ага, Третий подвал… ну, тут меня не в чем упрекнуть. А это? Холодная… никого нет, а должен… или вне поля зрения? Вот и у вас, Борис Савич ограничения-с имеются! Стол переставлю-ка свой для начала. Впрочем, стол-то зачем. Пускай себе стоит на виду. А вот диванчик передвину непременно. Передвину диванчик-то… А вот и отдельная. Развёл, понимаешь… всё перестраивает, не пускает туда никого… батюшки… Это… кто же… ванна… в ванне?! Сколько лет он сам не видел настоящей ванны – не эти большевистские облупленные чугуняки… Там в такой! Ванне! Сидела! Роскошная! Брюнетка! Где он её раскопал? Он таких не видел лет десять. Да и то в синемато-графе только, если честно… Даже та… Лизонька… под флёром времени… и то… а эта! Сложена… бо-гиня… движения, как естественно-грациозны… Она не моется – омовения свершает. Танцует! И как ей всё это привычно. Явно столичная штучка! Только не явно какой столицы. С такой – в Париж!
«Бывал, бывал в командировках в Белокаменной-Первопрестольной… бывал-с! Что-с? А не то-с! Революция ваша, она прежде всего по ваннам-то и ударила, а в ваннах-то такие вот персики и плавали-с!» Всё это перекатывалось в чекистко-дворянской головушке, когда он уже семенил через свой опутан-ный колючей проволокой двор, стараясь остаться незамеченным. «Вход в отдельную запрещён! Кем?! Я здесь начальник – смотрите штатное расписание, товарищ прикомандированный следователь. На терри-тории замечены посторонние! А монастырь этот с младых ногтей знаю, и ход ваш боковичок мне извес-тен. И кое за кем, с кем вы там расточительно предавались, я своевременно проследил. А глазочки ваши, зеркалочки, не иначе как шпионаж, статейку вы знаете-с».
Он толкнул тайную дверь, она открылась без лязга.
                ДУСЬКА

От Михайлы она млела ещё до войны. До всех войн даже. Он уже был парень взрослый, работя-щий, правда, выпивающий. Несмотря на молодость он уже пользовался спросом и уважением как кузнец. Всё-таки с раннего детства при отце в кузне крутился.
Как-то десятилетнюю Дуську отправили к нему за подковками. Она с девчоночьим страхом и восторгом смотрела, как весело и ловко орудовал он клещами и молотками, управлял огнём. Звон удара гасился об красную мякоть металла, и было не очень шумно, но она шутливо закрывала уши и широко улыбалась, а тугие соломенные косы поспешно запрятала под платок, от разлетающихся искр берегла.
Красный свет падал из горна на чёрный блестящий фартук кузнеца, на его голые в пятнах сажи руки, на закопчённое белозубое лицо. На шапку густых толстых волос. Они были очень тёмные, но не чёрные. Красные до черноты, что ли. Как догорающий уголёк, он ещё не чёрный, но уже и не красный. А усы совсем получились рыжими. Свисают сначала гибко и пушисто, а потом задираются острыми стрел-ками. На огонь похоже, на пламя в горне. Всё это она рассмотрела в чаду и сполохах, сквозь искры и дым. И совсем не страшно было в кузнице рядом с этаким чёртом!
- Ну, девушка, забирай свои подковки! Пусть Севастьяныч ими до старости цокает.
Севастьяныч – это Дуськин отец, а то, что кузнец её девушкой назвал, ещё какого-то тепла доба-вило, к тому, что от горна шло.
- Спасибо… Миша, - не совсем смело ответила, но как «девушка» слово «дядя» опустила.
- Не на чем! А я ещё так и быть тебе подковку сделаю. Железо-то осталось.
- А у меня и башмаков нет. Только лапти.
- Скажи тятьке, пусть купит. А то такая невеста, а босиком шлёпает. Гуси-то защиплют! Не мне же тебя обувать!
- А хоть и тебе, - она первый раз так дерзко с мужиком говорила, ну… с парнем, - а я ещё по-смотрю!
Но посмотрел он на неё… как-то, и:
- Во ты, - говорит, - какая, - ну, ладно… на тебе подковку на счастье. – Малиновая подковка бы-стро скучнела, но, багровая ещё, коротко шикнула в воду и, горячая, плюхнулась на детскую ладошку, несколько крупноватую, надо сказать.
Подковка не для обуви оказалась, а смешная какая-то, как лошадиная, только маленькая совсем.
- На козочку и то мала будет, - засмеялась девчонка, и в кузне светло стало от её жемчужных, уже немолочных зубов.
- И меньше бывает. Один, вишь ты, блоху подковал.
- Блоху?! Врёшь ты всё! Все парни девушкам врут.
- Ты-то не девушка ещё.
- Сам сказал.
- Пошутил. Ты ещё мокрощелка, - он сказал, как девчонок дразнят. Но она не обиделась, хоть и не захихикала, а опять даже приятно стало. Он же, ожидавший обычной показной стыдливости, смутил-ся. Внутри себя, виду, конечно, не подал. Продолжил:  - А ты вот что, ты эту подковочку - на верёвочку и – рядом с крестиком. У тебя же есть крестик? – Он заглянул за вырез её платья, крестик достал, при этом ещё и по попке шлёпнул. И руку не убрал. Тоже приятно. И стыдно. Она замерла на мгновение и вы-скользнула.
- Ага, сам крестик, крестик, а сам по жопе!
Тут она поняла, что он тоже застыдился. Вот так дядька! Ещё приятней сделалось.
Конечно в дверях уже стояла эта. До сих пор Дуська никак её не называла, ни к чему и было. А с того момента только так её и называла - эта.
Эта была Мишкиной подружкой, то ли, как болтали, невенчаной женой. Постарше его. Хоть и стройная, но хроменькая. Волосёнки тонкие, белесые. Глаза голубые и злые. Кожа на лице белая тонкая, на крыльях носа даже красным просвечивает, будто всегда зарёвана. А смотрит, не поймёшь куда. Косая, ко всему ещё… «Некошная, прости, Господи!» -  бабушка про неё говорила.
Михайло облапил её, девчонки не стесняясь, поцеловал звонко, противно, как чавкнул. Щека у неё серой стала, а кончик носа чёрным. Мишка, нацеловавшись, сразу отвернулся, не заметил. А Дуська порадовалась только: «Так этой и надо!»
- Спасибо вам, дядя Михайло, - скромно поблагодарила заказчица и, потупив глазки пошла вон с тремя подковками и общей для них с Мишей, как ей казалось, тайной.

Подаренную подковку так и носила на ниточке рядом с крестиком. Бабушка как увидит, так ру-гается – бесовское, мол это, отобрать норовит. Но у внучки не очень-то отберёшь, стала носить украдкой.
А в кузню ходить повадилась. И даже помогала. Её сначала просили прибрать, подмести, но она сама хваталась за подмолоток, а то и кувалду, махала отчаянно или на горн яростно налегала. Мужики смеялись, называли чертовкой, прогоняли, но иногда и похваливали. Михайло ей что-нибудь иногда дарил. Например, стрелку от часов, это, говорит, брошка будет. Такой железной бижутерии у неё уже целый узелок был. А Мишка её больше не шлёпал, и она жалела, что в первый раз так его строго осадила. «Ещё раз так получится, не замечу», - мечтала. Мечтала, мечтала, но так и не дождалась.
Михайло отправился на войну «бить японца». Рекруты перед отправкой неделю гуляли.
А с этой они так и прятались, на людях не показывались. Она-то порченная была, говорили.
И один раз во время тех проводов довелось «чертовке» пьяного Мишку домой вести. Ей уже двенадцать было. Стан её окреп от крестьянской, мельничной да и от кузнечной работы. Кисти рук круп-ные, как у хорошей бабы. Она легко ухватывала мешок с мукой, что и не всякий пацан осилит. Девочка почти тащила пьяного рекрута, так он на неё навалился. Рассказывал ей про предстоящую войну, грозился «япошкам» кузькину мать показать, всыпать им, но сам и засыпал. Она улыбалась счастливо, представляла его героем, а себя бабой, мужней женой… Вот они с ярмарки идут. Она его сейчас уложит, разует. Утром квасом отпаивать будет. А если он и поколотит, что ж, коли любит, ей не больно, а ему в утешение. Он обнимал её то за талию, то за плечи. Весь был её. Довела его до ворот, а там – полный двор друзей и рекрутов. Снова пить… На неё же никто и внимания не обратил, не посмеялись даже – невеста, мол. А она и впрямь чаяла его уложить…
Так и уехал Михайло воевать без Дуськиного благословения.
Но она его не забывала, дня такого не было. А уж как томилась, про то никому не сказывала, и мы гадать не будем.

Ей пятнадцатый год только пошёл – тут к ней Петруха и посватался.
Петрухина избёнка стояла немногим выше по течению устья мельничьего ручья. Евдокию он знал с самого рождения. А когда ей лет семь было спас её, тонущую в заводи перед самым мельничьим колесом. В год же, когда она кузню облюбовала, забрали его на флот, и пропал он на пару лет. Вернулся уж после того, как Михайло на «японскую» ушёл. А вернулся героем Чемульпо, легко раненым, но ногу приволакивал. Поначалу поили его в каждом доме, рассказы слушая героические. Как «Корейца» не бросили, как не посрамили, как царь самолично награждал… Чёрно-жёлтого «Георгия» на груди с другого конца деревни видать было. Подходи, кому не лень, угощай, слушай! Сам Император тоже угощал и слушал! Рассказ об угощении в Народном доме в присутствии царя особенно нравился. Часы серебряные по рукам ходили – тоже царёв подарок, недолго, правда, ходили… А медаль, та вместе с шинелью однажды пропала.
Осталась на память о героическом только ложка с серебряным черенком, тогда же дареная. Но, рыбак, он и есть – рыбак. Переплавил серебро на блесну. Блесна – всем блёснам блесна получилась. Как заговорённая. Только закинь, сейчас щука хоть из соседней реки накинется. Хоть из Чемульпо!
А первым его собутыльником был в те времена Евгений, Дуськин брат. Старше Петрухи, допи-вался он не раз до зелёных чертей. И Петруху всё баламутил. Днями и ночами шлялись они по деревне, песни горланили – Женька гармонист лихой. Где только «врагу не сдавался наш гордый «Варяг»»!
Но однажды Петруха, проспавшись, вдруг свататься пошёл.
Отказали, ёшь твою двадцать. Мала, дескать, ещё. А сами-то Михайлу дожидались…

Вернулся воин года через два-три. Евдокия - совсем уж на выданье. Красавица. От женихов от-бою нет. Но Севастьяныч, мельник, и Егор Михалыч, кузнец, давно сговорились. Мишка-то всё к косо-бокой своей норовил сбежать. Но и его уговорили, убедили. Для общей пользы. И вообще – красавица, нешто не видишь!
Нет, не видел. Эта глаза ему совсем застила. А поставь-ка их рядом. Дуську и эту. Слепому же понятно! А Мишка… Приворожила, не иначе.
Свадьбу сыграли между октябрём и ноябрём. Подмораживало.
Пьяные гости затолкали молодых в одном исподнем в холодный сенник. Растерянная невеста робко опустилась на супружеское ложе, в распущенных волосах запутались семена хмеля, конопли. А ложе - это покрытые холстом снопы, и - всё. Никакого одеяла даже. По тятскому обычаю так полагалось. Чтоб молодые до утра только собой согревались. Так любовь проверяли. А простыня холщовая для того лишь, чтобы утром доказательство невинности всему миру предъявить.
Едва гости за запертой снаружи дверью затихли, удалились, Михайло бросил дрожащую жену на ложе, дверь изнутри подпёр, доску в стене отодвинул и юркнул туда, как блудливый кот. Подготовился, стервец!
Всю-то ноченьку продрожала. Ни о чём старалась не думать. Над изголовьем задёрнутая кисеёй Богородица смутно просвечивала. В кадушке, полной ржи, свеча смиренно горела. Открыла икону, молиться стала. Молилась, пока свеча фитилем в зёрна не уткнулась… С перерывчиком, правда, небольшим, после которого ещё жарче её молитвы стали.

Петруха на свадьбе той не был. Сидел дома один на один с четвертью очищенной. Хмель не за-бирал, как всегда, когда надо. Пошёл всё-таки в темноте уже на пьяные голоса. Далеко они по реке раз-носились. Веселье, ой как, хотелось испортить. Да и что за свадьба без драки. Хотя, кажись, уже состоя-лась…
Шлёпал по плёсу размокшими сапогами, повернул уже к деревне, как вдруг… Пьяным своим зенкам не веря, вдруг разглядел Михайлу в одном исподнем. Молодой лодку отвязывал.
- От же, дурень! Опять к своей каракатице курс держит. Ну, гляди, кажный наживку по себе вы-бират, - сам себе сказал грубый рыбак с горячим сердцем и почесал на кузнечьи задворки.
Щели сенника тускло светились, золотой клеткой представляясь. Петруха понял хитрость сопер-ника – баловня судьбы. Почти сразу нащупал заветную доску. Вполз «аки змей» снаволи.
Евдокия лежала ни жива, ни мертва. Глаза так распахнулись, что он ничего кроме них и не ви-дел. Он бухнулся перед ней на колени:
- Убей! Не прогоняй только… утопнем вместях!
- Изыди! Изыди! Что ты! Не срами меня ради Бога! Ить и правда не жить потом! И не люб ты мне… не люб, хоть и жалею…
- Дуся, он же к ей…
- Знаю я, знаю! Что тут поделашь! На роду мне писано за им убиваться, её, гадюку, терпеть… А ты, Петюша, уходи, уходи… От греха, уходи… Тута и коса, и серп… Уходи, дружок мой заполошный…
Он ушёл. Свежевенчанного на берегу дождался. Эх и врезал рыбак кузнецу. Тот и не понял да-же, не разглядел в потёмках. Петруха не стал дожидаться, пока проморгается – что тут объяснишь-докажешь… А наблудившийся-проморгавшийся засверкал драным исподним по огородам.
Успел перед самым светом в щель свою окаянную протиснуться - побитый, исцарапанный. Ко-тяра и есть! Завалился продрогшей новобрачной под бок и заснул богатырским сном. Она хоть чуток пригрелась и тоже заснула.
Утром гости в дверь ломятся. Вот-вот она с петель слетит.
- Ща, гости дорогие, ща! – почти проснулся Мишка, - да, ща!
- Не мешайте, - за дверью кричат, - ночи им не хватило! Кузнец неналомный, поковка не стыну-щая!
Мишка встал в своём рванье, сам на себя удивляется: эва, припёрло, голышом бы за речку убёг от жаны постылой. Разлеглась тута! Глянул, наконец, на неё. Она лежала нагая и кроткая, готовая забыть и простить. Готовая к исполнению долга. Готовая любить и всегда любившая. Увидевший её, не мог не воспламениться самой дикой страстью. Но он и теперь не увидел! Ведь глаза его были там, за рекой. Сглаз и порча! Она вцепилась пальчиками в подковку и крестик и шептала молитвы. Может, вспомнив эту подковку, он чуточку прозрел, может, молитвы…
В двери опять стали ломиться.
Он навалился на суженную всей своей мужицкой похмельной силой. Она только ойкнула, и сам он сразу зарычал. Всё, дурак, испортил…
Ну, хоть простынь предъявил. Что кровь тёплая ещё, никто не заметил. Если только бабушка. А Евдокия, выходя, глядь на икону, а та с ночи, как была открыта… забыла! Грех-то какой!
Хотя про холстину потом всякое говорили, разбитую морду молодожёна вспоминая.
Между июлем и августом Евдокия родила Егора. Точнее – аккурат на свои именины, после пер-вого Спаса.

          АГЕНТ И ГЕЛЛА

Ксюша лежала с закрытыми глазами и с замиранием девичьего сердечка, со сладким спазмом под ложечкой ждала, когда… когда же подойдёт Он. В том, что это должен быть Он, сомнений не было.
И Он подошёл. Она слышала Его дыхание. Он стоит перед ней в цилиндре, золотые аксельбанты вьются по его широкой груди, сабля, усы тоненькие, лихо закрученные… она сделала в глазах щелку. Увидела щегольскую фуражку, поперёк груди – синие «разговоры», кобура, усы только под самым но-сом… Ксюша сказала:
- Ах!
Он сказал:
- О-о-о, - и покрыл её поцелуями колючими и мокрыми, как… как неприятно. Она по возможно-сти молча ускользала, готовая к неизбежному. Но иногда, как бы очнувшись, грубо сопротивлялась, ведь условия ещё не были оговорены. Он же бормотал что-то страстно и неразборчиво. Ей слышалось: «боги-ня», «Париж», почему-то «Лизонька». Ей хотелось расспросить про вещи, про комнату – чьё это и кто он. Он не давал ей говорить своим напором. Ей не было страшно, она еле сдерживалась, чтобы не рассме-яться, ведь где-то колко, а где-то и щекотно. Она уже поняла, что это всё не его. Что она сильнее его. Но ещё не знала, как себя вести. Пока закрыла глаза…
Вдруг какие-то голоса, вскрики, топот. Она распахнула свои медовые глазищи. Он стоял жалкий, дрожащий, распоясанный, буквально. Кто-то в клетчатом пиджаке и будёновке снимал с него кобуру, зычным голосом приговаривая:
- Балуй! Балуй, мне! Тпрууу.
Другой, низенький, но очень широкий что-то записывая в амбарную книгу, деловито переспра-шивал:
- Как вы сказали? Растление малолетних? Так… и ещё это, как его… недоносительство об убий-стве?
- Я нёс, я нёс! Я просто не донёс…
- Вот я и пишу недоносительство… далее… истязания по собственной инициативе…
- А я его узнал! – вдруг радостно воскликнул распрягавший уже смирно стоявшего на всех четы-рёх начальника, - натурально, узнал! Это же Ростислав Игоревич Лжевский, капитан от инфантерии, интендант генерала Бранилова! – и вдруг страшно рявкнул, роняя пенсне: - ты почто рыбацкого пролетария жарил?!
- Я не жарил, - пролепетал совсем распряженный Ростислав Игоревич, - я купал…
- Купал! А купание красного коня видел?!
- Да кто вы? – спросил он жалобно. Тут из-за балдахина выступил третий. Это был, конечно, па-русиновый.
- Я уполномоченный из Москвы. Звать меня Яков Иосифович. Фамилия моя слишком известна, чтобы её лишний раз называть. Надеюсь, вы уже поняли, с кем имеете дело?
- Поня;л, - почему-то с неправильным ударением прошептал Ростислав Игоревич.
- Вы имели наглость подвергнуть сомнению проводимую мной от Имени и по Поручению акцию. К тому же, вы в-Двое-м с английским шпионом… с этим… как его…
- Борис Савич Юловский, - хором сказали квадратный, клетчатый и на четвереньках, причём по-следний громче всех. Это очень рассмешило Ксюшу.
- Господа, здесь дама! – воскликнул Яков Иосифович, щёлкая каблуками (да, да, каблуками).
- Малолетняя, - сказал квадратный, заглянув в свою книгу.
- Несовершеннолетняя, - пискнул застоявшийся Лжевский, - ей уже 15!
- Оставим термины, - сказал Яков Иосифович, - почему она нага?
- Не только нога, мессир, - доверительно шепнул Коровьев, - она вообще – голая.
- Её раздел этот негодяй, этот растлитель! – гневно возопил Азазелло.
- Я сама разделась, - спокойно сказала Ксюша, элегантно беря длинную тонкую сигарету. Она томно переломила её «козьей ножкой». Квадратный тотчас же раскрыл свой саквояж и вынул оттуда, ставший впоследствии знаменитым, уже разведённый примус. Кот в саквояже недовольно приоткрыл один жёлтый глаз, буркнул сварливо:
- Масло не разлей до времени, - и перевернулся на другой бок
Квадратный протянул керосинового дракона обнажённой. Она, ах как изящно, прикурила, и за-думчиво глядя на пущенную в кисейный свод струйку дыма, пояснила:
- Потому что горжусь своим телом.
- И есть чем гордиться, - дружно согласились все двуногие.
- Подумаешь, - фыркнул саквояж.
- Ростислав Игоревич, вы понимаете свое положение? - предпочёл вернуться к делу Сам.
- Я буду сотрудничать со следствием и прошу мой организм перевести в другое Двое.
- Ростислав Игоревич, у Партии нет никаких оснований от вас не избавится, и поэтому мы вас не расстреляем и даже не утопим, – туманно сказал главный.
От этой туманности у Ростислава Игоревича подкосились все конечности. Коровьев потрепал его по холке. Главный продолжил:
- Мы сохраним вам квинтэссенцию текущей метаморфозы вашей субстанции.
- Жить будешь, гадёныш, - перевёл Коровьев, то ли вздохнув, то ли дыхнув на протираемые очёчки.
- Более того, - торжественно-брезгливо продолжал Воланд, - вы останетесь на своём посту. Уго-тованные вам на Том Свете муки, исчерпали пропорции относительно ваших деяний и принципа Абсо-лютного Возмездия, что потребовало переноса части мук на мимолётную суть вашего существования. Сие есть категорический императив для любого организма. В противном случае в числителе оказывается нуль, да ещё с минусом, а это приведёт к схлопыванию Нынешней Вселенной, она же ничем не лучше предыдущих… Которая по счёту, кстати? – обратился он к Азазелло.
- Ну… у меня… - он полистал страницы, - 7 тысяч… 413-ая… это за 8 периодов… да. А раньше я у вас, мессир, не служил.
- Ну, не важно, не важно.
- Я поняла, мессир,- Ксюша тщательно затушила окурок о гимнастёрку Ростислава Игоревича, - вы не хотите, чтобы его место занял ещё более мелкий пакостник.
 - Дитя моё, как быстро ты взрослеешь! Совершенно верно, прелестное дитя, и твой вывод, и твоя оценка. Да ты – личность! Масштабная! Но, извини, закончим с ним. Вот, Ростислав Игоревич, пакеты. В каждом – подмётное письмо, донос, если вам так проще, написанный вами…
- Но я офицер! – вдруг взбрыкнул снова начавший наглеть начальник.
- Доносы составлены именно в офицерской манере. Учли-с! – Коровьев, конечно.
- Это доносы будущих периодов, - инструктаж продолжался, - вы будете посылать свои доносы на тех, кто спускает вам проскрипционные списки… разнарядки, если вам так проще, на аресты, высыл-ки, казни и прочие профильные вашей профессии деяния. Мы же со своей стороны обеспечим вам пре-вентивность. Вы начнёте испытывать непреодолимое желание стукнуть, когда разнарядка будет ещё в пути. Вы молнируете донос, дублируете его спецпочтой. Автора приказа тут же арестуют. Таким обра-зом, вы будете получать указание на руки от уже севшего, естественно, за вредительство куратора. Каковой факт автоматически подоспевшую разнарядку упраздняет, как… ну, сами понимаете. И главное, поскольку вы будете доносить только на вышестоящих и всегда безошибочно – уж это я гарантирую! – то вы быстро пойдёте вверх…
- А муки? – обиженно спросило обнажённое дитя. Инфан террибль!
- О, муки, - это наша с Ростиславом Игоревичем профессия. Муки будут ужасны! Страшные му-ки! Кошмарные! И не какие-то там телесные – моральные! Ведь в Аду тела нет, поэтому экспортируем мы только моральные муки. Например, стыд за доносы, – тут Ксюша хрюкнула (издержки то ли воспи-тания, то ли вообще отсутствие такового) – мэтр метнул в неё по-отечески строгий взгляд, она два паль-чика на губки – испугано, ну так изящно, так трогательно! – Да, стыд за доносы, - трагическим басом продолжил Князь Тьмы. - Я даже где-то сочувствую вам. Ведь вы офицер… Ксюша! – ибо снова…  А глазки - невинные!
Но Князя Тьмы не так-то просто смутить. Он продолжал обстоятельно:
- А сейчас, Ростислав Игоревич, первым делом, вы освободите с извинениями, всенепременнейше с извинениями! вчерашних арестованных и отправите их обратно.
- Я не хочу! – пискнуло дитя и засучило ножками. И какими!
- О тебе, прелестное дитя, поговорим позже.
Пожилой жеребец удивлённо посмотрел на «свою богиню» - с чего это арестанты её так возбу-дили?
- Итак, запрягайтесь и не забудьте – с извинениями! И кроме того сразу начинайте расследова-ние шпионской деятельности покойного Юловского.
- Покойного?
- Что? Ах, да… - Воланд глянул на саквояж, оттуда высунулась кошачья лапа с примусом. Пра-вая бровь Князя изогнулась и надменно поползла вверх, будто желая покинуть дьявольское чело. Лапа скрылась и вновь появилась уже с циферблатом. Секундная стрелка вращалась в обратную сторону. Яков Иосифович кашлянул… - ну, да это не важно… скоро уже, во всяком случае, к началу следствия. Для вас аудиенция окончена. – Его взгляд испепелил бывшего белогвардейца, от чего тот почувствовал себя дурно.
- Голова что-то кружится… отвык на двоих-то…
- Это от успехов с перегибами… Ребята проводят.
Они и проводили. Бегемот зашипел, прыгнул на спину агенту Той Силы, что вечно хочет зла, когти запустил. Коровьев пенсне снял… ну, вы знаете – обычные их штучки, для себя скорее, человече-скую породу этим не поправишь…
Воланд некоторое время любовался процессом ритуального возмездия, затем щелкнул пальцами. Заполучивший трёпку, исчез. Остальные чинно расселись пред юной прелестницей.
- Итак? – светски сказал Яков Иосифович.
- Я знаю, кто вы…
- Она знает, мессир, - закивали все.
Он вздохнул, этот вздох означал: я знаю, что она знает, поэтому меня не стесняется. Ещё одно чистое, искреннее существо, которое считает, что я не тот, кого можно стесняться. Я не её круга. А вслух:
- Нуте-с.
- Что я должна делать?
- Ничего. Ты просто будешь при мне. Но! За это ты навсегда останешься девственницей. Раз. За-будешь всех ради меня, и мать-отца тоже. Два. Забудешь даже своё имя. Три…
- Пусть она будет Гелла, мессир, - попросил Коровьев.
- Пусть. За это будет, что хочешь.
- Всё? Все эти вещи? Ванна! Будуар! Губка! Ваза! Всегда?! Сколько хочу?
- Да, дитя моё. И все царства мира в придачу.
- Я согласна!
- Забыть?
- Да! Я согласна!
- Имя?
- Да! Я согласна!
- Мать-отца?
- Согласна! Да! Да! Да!
- Девственность?
- Ну… да… я согласна!
- Дитя моё. Я знаю все мысли всех. И я знаю, что ты подумала сейчас. Скажи вслух, что. Если скажешь правду, я приму тебя.
- Я подумала, что прикосновения гораздо слаще процесса разрыва девственной плевы пьяным уродом.
- Принята! – возгласил Пришедший голосом аукциониста.  – Да, ещё одно… извини, запамято-вал… пойдёшь в школу.
- Ха-ха, мессир. Я уже сказала вслух.
Повисла тишина. Азазелло и Коровьев рты зажали, щёки у них надулись, глаза повыкатыва-лись… Саквояж щелкнул, как выстрел, высунулась заспанная кошачья башка, и жёлтые глаза внима-тельно посмотрели на Геллу.
- Мессир, как быстро растут дети, - сказал Бегемот.
Парочка облегчённо расхохоталась. Яков Иосифович смущённо тёр коленку.
- Об двуколку долбанулся, - пожаловался он.

                ПОВОДОК

Михнёнские толпились во дворе спецприёмника. Ждали распределения. Они только что верну-лись с Красной Пади и ни на что хорошее не надеялись. На всякий случай прощались. Сдержано, даже деловито. Дело-то житейское.
- Ты кутайся, кутайся – застудишься… эва, дрожишь-то как…
- Отлынь, право – успею ли… Ты-то сама мотри… когда того… отвернись, ко мне прижмися, чё ли… а я огольцам зенки прикрою…
Вышел начальник. За мгновение до выхода всем показалось, что он на четвереньках стоял, а на нём… черти, что ли, плясали. Закрестились все испуганно, даже комсомольцы, ну, те, что в карауле, ко-нечно.
А начальник вышел и, как ни в чём ни бывало, спросил:
- Все? – он был помят, но быстро как бы наливался изнутри, глаже становился, но и гаже поче-му-то.
- Двоих нет, - доложила Зоя.
- Правильно. Харченко, из холодной приведи. – Харченко убежал, набок слегка кренясь, приклад придерживая. – И ещё… Ксения Заречная отправлена в Москву… для партийной работы…
- Кровинушка моя… - мать её заголосила.
- Тихо, мамаша! Без обману. Вот - мандат. Вот - денежная компенсация. И письмо от неё.
Мамаша письмо отдала грамотным, а деньги считать она сама умела, шепотом.
- Теперь все?
Но тут Харченко подбежал. В ухо командиру уткнулся, чё-то секретное докладал. Все стояли в тишине. Только деньги шелестели и шептала удивлённая мамаша. Постояли, постояли…
- Граждане, - наконец сказал Ростислав Игоревич. - Нам от своего народа скрывать нечего. Про-шу всех в холодную… ну, ну, не пугайтесь… понятыми будете.
В холодной даже жарко стало, когда все ввалились, душно. В пахучей яме по грудь в воде ходи-ли солдаты, щупали ногами. Иногда, надув щёки и зажав нос, приседали. Багром тыкали.
- Глыбже, Васёк, глыбже, - хлопотал старший боец, - от сюда, от, тама труба. Мырни!
Солдат с багром присел, чувствовалось, руку вытянул, как мог. Вынырнул:
- Есть!
Вот она, онуча. И лапоть. И блесна серебряная… Всё спознали: онуча к лаптю не снурком при-вязана, а скатанной полоской от старой сетки, блесна тоже, только у Петрухи такая была… Царствие ему небесное. Бабы в платки уткнулись, мужики картузы сняли… лёгкий был человек, незлобивый… земля ему – пухом… хотя, какая земля – утоп! По-рыбацки кончился.
- Сам виноват… поспешил, - растеряно отреагировал на незапланированную смерть начальник. - Тело вряд ли достанем… распухнет там, потом рыбы объедят… по частям выходить будет. – Про себя же подумал: «Ну вот за верёвку на сей раз не тянули, а ещё обижался».
– Ну, теперь все? - спросил ещё раз построившихся на том же месте.
- Все, - за всех ответила опять Зоя и тихо добавила: - чёрт с вами, глумитесь.
Начальник услышал, наверное, потому что сказал ей непонятно:
- Черти, похоже, с вами, граждане, - и на дверь покосился. - Ваш обоз с утречка обратно отпра-вили, так что вам придётся пешочком, одиннадцатый номер! – и пошёл себе, но как бы спохватился:
- Да, вы свободны, - постоял, вдруг с головы его фуражка слетела. Ну прямо, как от подзатыль-ника. Странно, ветра нет, вёдро такое… И говорит (все слышали! пересказывали после, аж - в драку с неверующими!):
  - Извините, - говорит, - граждане, во всём виноваты английские шпионы.
Фуражку нахлобучил, присел ажно, сгорбился, а она опять – возьми и слети! А сам:
- Простите, - говорит, - меня православные, не доглядел! – и в пояс поклонился! – но при этом через как-то подмышку назад себя смотрит. Ну чёрт и есть чёрт, тьфу! тьфу! тьфу!
Православные несуетно – дело-то житейское – стали утягиваться, нахлобучиваться, подвязы-ваться… на вышку – там часовой ружьё поперёк держал, ну, чистый крест, сослепу – перекрестились и потопали, правда, всё быстрей и быстрей от нехорошего места. Скоро только облачко пыли выдавало странный табунок.
Ростислав Игоревич зашёл в штаб. Все вскочили. Каждый прижимал к партбилету объяснение.
- Здравствуйте,  товарищи!
- Здрав – жел – товщ – кощий! – да ещё с эхом! Это он страсть, как любил, выучил орясин верту-хайских. А вот следователю такой парад не полагается. Уж очень тихая у него работа. Да, всё зависит от масштаба личности, подумал повелитель острога. «Что там ни говори, а не всяк с чёртом на коротком поводке», - самодовольно подумал он. Хотя, имел ввиду, наверное, «на короткой ноге», но сам своей внутренней оговорки не заметил, да это, видимо, и не важно при таком знакомстве. Заложив руку за средний «разговор», от чего стал ещё значительнее, он скомандовал:
- Объяснения сдать! Всем написать новые объяснения по поводу общения с покойным Юлов-ским. Немедленно! – фуражка вдруг слетела с его головы, от которой, между прочим, предварительно изошёл характерный звонкий шлёп. – Товарищи, - провозгласил командир, держа фуражку, как солдат на молебне, - приказываю начать служебное расследование вредительской деятельности английского шпиона Юловского. Ответственный – оперуполномоченный Роскин.
Роскин упал.
Лжевский присел и, держась за фуражку пробормотал:
- Да понял я, понял. - И громко заявил: - Беру всё на себя!
         ЕГОР

Егор – горе и гордость Евдокии, её радость и боль. Старшенький. Такой ладненький был в детст-ве, умненький. Она любила его постоянно, то есть не перенося ничуточки своей материнской любви к Егору на позже ею рождённых. И он к ней тянулся больше, чем к отцу. Хоть, бывало по крестьянским и кузнецким делам они с отцом сутками не расставались.
Вот коротко жизнеописание первенца.
Ему ещё трёх не было, пошла Евдокия на исповедь, неведомо в каких грехах каяться. Батюшка, отец Валерий, шутник был, возьми и спроси у Егорки, мать за шею обнимающего:
- Это что же у нас такие глазки умные? Нешто мы всё про жизнь поняли?
- Да, - отвечал серьёзно малыш.
- И что же, - как бы даже оробел поп, - как люди живут?
- Скушно, - горько произнёс малыш и очень серьёзно, даже твёрдо, продолжил: - люди рождают-ся, потом идут в школу, потом – на войну, потом умирают, потом приходят на свою могилу, потом рож-дают своих детей, - и всё это детским лепетом.
И батюшка, и очередь причащающихся молча, чуть ли не испуганно смотрели на слишком серь-ёзного несмышлёныша. Мать от стыда готова была провалиться прямо перед алтарём. «Господи, хоть снова каяться! Грешна, ой, грешна!»
Остатки снисходительной улыбки батюшки сползли по добрым носогубным складкам куда-то в бороду. Брови же в иную сторону поползли. Он задумчиво причастился из серебряной ложечки, но тела Господня не вкусив, робко подивился:
- Да как же это… рождать опосля смерти… смертью смерть поправ, сказано…
- Сказано также, - возразил дьячок, - устами младенца глаголет истина.
- И то верно, - прогудел покладистый богослов и ещё раз причастился, уже не с ложечки. Пле-мянник его отрок Иван, по фамилии Знаменский, той же, что и у дядьки, даже потянул на себя чашу с кровью Господней. Иван не только дядьке помогал во время службы, но и приглядывал, чтобы батюшка не увлекался самопричащением. – Верно…Ибо не умря, смерти не познаешь, а в потомстве своём чело-век умирает, жизнь новую собой питая, ибо сказано, зерно умирая, колосом вознесётся, слава Господу нашему, всемилостивейшему. Быть твоему Егорию не иначе, как диаконом…
- Или приказчиком, - снова встрял дьячок, - а уж приказчиком не станет - пить будет шибко. Коли раб божий не рукаст, не сметлив, а токмо говорлив, завсегда пить начинает.
«Пить, пить, всё бы вам пить, - расстроилась молодая мамаша, - сами вон… И не пойду больше к вам». А сама  всё любуется сынишкой. Вихор приглаживает. Волосы у него прямые, густые, тёмные, а справа чубчик торчит прямо ввверх, никак его не уложить. Михайло всё смеётся, корова, говорит, язы-ком зализала, пока спал. Егор спать стал меньше, корову сторожил.
Егора Дьячком стали звать.
И этот Дьячок едва бегать научившись, стал в лесу пропадать. Иногда сутками. Но никогда не плутал, не кружил, знал чащу наизусть. На любое место мог вернуться. С лешаками не раз глаза в глаза встречался. Они его, запутать отчаявшись, даже побаивались. Он же в лесу ничего и никого не боялся, верить ему или нет, не знаю, но рассказывал, что одно лето сдружился с медведицей и двумя медвежата-ми.
Пыталась мать бороться с этой его волчьей жизнью и поначалу даже привязывала его у крыльца, в поле отправляясь. Он же выть начинал, соседи жаловались, ругались. Ей опять стыдоба! А его волчонком стали звать. Однажды волчонок совсем озверел. Так дело было. Пацаны разбаловались на паперти до того, что разодрались. Егор, худой, почти измождённый от лесной жизни, вцепился в тогдашнего крепыша и будущего богатыря Сохатого, схватил за грудки, бил головой о стену. Насилу оттащили зверёныша от жертвы, которая тихо сползла на доски, вся голова – в шишках.
- Не бес ли в нём? – сказал тогда отец Валерий.
Евдокия совсем закручинилась. Ещё больше за сына стала бояться.
Но Егор с этого случая сильно переменился. И в лес перестал убегать, и не дрался больше. Да его и не задирал особо никто. Зато потом, когда уже взрослым стал, открылась в нём странное свойство. В любую самую молодецкую, самую пьяную свалку он входил решительно, но без всяких тумаков и, никем не задетый, всеобщее внимание к себе привлекал. И колья как-то сами собой из натруженных рук выпадали, ор прекращался, носы шмыгать начинали, юшка сплёвывалась, и побоище уже не возобновлялось, потому как глаза уже все устремились на источник мягкого голоса, невесть что говорившего. И вскоре уже все отправлялись на поиски хоть чего-то, чем можно мировую скрепить. А что там голос говорил, никто никогда вспомнить не мог. Но это всё, если только сам трезвый был…
Грамоте Егор легко обучился. Но читал мало. Чтоб читать много, надо читать быстро, а медлен-ное чтение только утомляет. Смысл кажется так далеко, что до него не добраться. А чтоб читать быстро, надо читать много. Так что сначала у него не получилось.
Но всё-таки книги пришли к нему. Через, смешно сказать, малявку Ксюху – тёткину дочь. Она лет на семь его младше была. Вообще Егор, как самый старший, всем младшим и сказки рассказывал, и книжки читал. Сказок много и сам сочинял, на ходу. Дети слушали, переживали, смеялись. Но потом всё забыли, он и сам забыл. Ведь рассказывал, что в голову придёт.

Вот, к примеру, слушателям уже спать пора, а тут за окном лязгает в густеющих сумерках трак-тор. Желтым глазом в окно заглянул да искрами красными брызнул. Изба затряслась, окна дребезжат. А стихло – на чердаке зашуршало. Недоволен Хозяин. А Егор начинает:
- В тот год лето было дождливое, но совсем безветренное. Ни дуновения. Петух курицу потоп-чет, так перья потом до вечера над плетнём висят.
- Врёшь! – кричат слушатели.
- Будете шуметь, уйду. Слушайте дальше… Так вот… Осень наступила. Пора медведям в берло-ги укладываться. А берлог-то и нет. Ни одно дерево за лето не упало. Тогда два брата, один заяц, дру-гой… нет, оба зайцы, и одного звать Беляк Русакович, а другого – Косяк Русакович. Вот… угнали они из деревни трактор. Они придумали деревья валить и медведям на зиму берлоги сдавать за всякую вкусную еду.
- А как же они на тракторе ехали? Маленькие такие?
- Ехали они ловко. Беляк Русакович на педалях подпрыгивает, а Косяк Русакович баранку кру-тит. Выбрали в самой чаще самые толстые деревья и давай их валить. А медведям пришлось по мужичь-им огородам морковку дёргать и капусту перекатывать. За каждую берлогу братья сначала по мешку брали, морковки или капусты - не важно. А медведи все в очередь стоят, да ещё толкаются и сами норо-вят по второму мешку подсунуть, чтобы дело быстрей пошло.
- Пускай по три несут, - кричат азартные слушатели.
- Стали братья брать по три, - легко согласился Егор, - но не больше, потому что дальше они считать не умели. Ведь баранка одна, колёс спереди и сзади по два, а педалей три.
- Дальше – пять! – посыпались подсказки, - нет, шесть! Четыре!
- А хоть сколько, - говорит Егор, - дело не в этом, а в том, что горючее кончилось в тракторе. И у меня тоже, а вам спать пора.
- Нет! Дальше! Что дальше-то было, Дьячок?
- Ну, ладно… дальше… Хоть уже целая улица берлог получилась, но всё равно, половина ведь-медей бездомная. Хоть на мешках зимуй! Тогда Беляк Русакович говорит: «Идите, - говорит, - за дымом». «Да, - добавляет Косяк Русакович, - за дымом. Сами видели – трактор на дыме работает». «А мы, - говорит Беляк Русакович, - сами за дымом не пойдём, а будем трактор сторожить, вдруг он от тумана заработает». Ну, они так нарочно сказали, чтобы медведи ушли и их не побили. Туману, вишь, напусти-ли. Да… Медведи морковку с капустой повысыпали и пошли с мешками за дымом. Братья, сколько им надо было, припасов в свою лубяную избушку натащили и затаились.
- Жалко медведей, - пролились первые слёзы.
- Не надо их жалеть, медведи потом всё равно поженятся… А в деревне бани топились. Вот один Топтыгин на крышу влез, мешком столб дыма накрыл. Мешок наполнился. А ветра-то так и нет. Медведь на мешке поднялся и завис. Другой ждал-ждал. Тоже дым своим мешком накрыл, а верхний-то без дымного столба остался. И грохнулся на другого и на трубу. Не одну баньку они так разорили, пока мужики пальбу не начали. Медведи бежать. Мешки роняют. Мужики за ними. А мужики же не могли в банях самогонку свою оставить, чтобы бабы не нашли. И с собой кажный свою четверть волокёт. Крик, рёв, пальба и бульканье! Медведи прибежали в свою чащу и с перепугу все попрятались в берлоги, в каждую по двое. И затихли. А мужики смотрят: капуста, морковка, сами с вином. Про баню и забыли. Сидят, пьют, хвастаются. А бабы пошли мешки собирать. Сначала по полю, потом – по лесу. Глядь – мужики немытые и довольные морковку надкусывают, кочанами кидаются. Бабы сначала наревелись, потом мешками утёрлись и давай ими, мокрыми, мужиков охаживать. Те, конечно, расползлись. Бабы мешки набили. Взяли каждая по два мешка, по мужику, по ружью и понесли всё домой.
- А четверти? – ничто не ускользает от въедливых слушателей.
- Дык их и не осталось. Я же говорил – хвастались, что это значит?
- Значит, по бутылкам стреляли! – разъяснили малоопытному слушателю.
- Правильно. Ну, а Беляк Русакович и Косяк Русакович хрустели морковкой и квасили капусту. А медведи все со страху переженились. А свадьбы они не играли, потому что уснули. И вам пора.
Но слушатели уже и мешки нашли, и представляли, кто медведя, а кто и трактор. Крик, рёв, пальба и бульканье! До сна ли тут.

Среди слушателей и Ксюша бывала. Потом она сама, читать научившись, быстро к чтению страсть приобрела. И приспособилась книжки по избам выпрашивать. Те, что из барской усадьбы в своё время растащили. Меняла их на газеты, на какие-то обрывки – лишь бы мужикам было во что махру за-ворачивать. Егор уже в те времена попивал, недоросль, не упускал случая и прихватить чужую книжку. Кто-то сказал ему, мол, книги красть не грешно! А читали они с ней на пару сначала, потом Егор сестру Зою втянул. Ну, ещё несколько читарей в деревне было… в том числе, кстати, и отец, кузнец Михайло. Но он всё больше газеты читал. А лучины и керосин в отличие от молодёжи экономил, потому читал в основном летними вечерами, у окна, пока совсем не стемнеет.
Вино же Егор попробовал впервые в двенадцать лет, что для деревни – обычное дело. Это ощу-щение тёплого счастья, сравнимо только с лежанием под материнским боком в раннем детстве, или с более поздним лежанием на какой-нибудь безвестной лесной поляне под ласковым солнцем. Рот его рас-плывался в счастливой улыбке, которая, однако, со стороны казалась жалкой. Он удивлялся, почему всем вокруг не хорошо так же, как ему, почему они насмешничают, выпячиваются, ведь всё так хорошо. И он пил ещё… ещё пил. Потом жалел себя за то, что потерял где-то и тёплый бок, и тёплую поляну, и никто их для него не ищет… он горько плакал из жалости к себе, слёзы на грязных, позже небритых, щеках выглядели омерзительно. А чубчик торчал задорно.
Пьяного его часто били. Это были не драки. Просто били ослабленного и деморализованного от-роческим пьянством и даже после этого могли принести домой. И, слегка оклемавшись, он ещё и буянить начинал. Однажды пнул Евдокию в живот. В тот живот, в который пинал уже, бывало, изнутри. Михайло не видел, а то бы убил. А она бы его убила. В общем, все умерли, как говорил один из слуг графа Калио-стро.
Евдокия не успевала залечивать его синяки и ушибы. Её тёплый, мягкий, хотя и своенравный де-тёныш, превратился в жёсткого жалкого мужичка с чужим мужицким запахом. А был-то всего-то отро-ком.
Бывали дни и даже недели, когда он не пил. И это был рассудительный и работящий парень. Чи-тал он тоже запоями. Ксюша любила говорить с ним о прочитанном. Учителя в школу звали. Начальную он окончил, а дальше не пошёл. Надо было ходить в районное село, и вообще – напрягаться. Да, кстати, этакий пьяница – не курил. Возможно тоже потому, что куряке поначалу надо напрягаться, заставлять себя, прежде чем появится… удовольствие или там привычка, не знаю – тоже ведь не курю. И тоже от лени. За одно и на водку экономлю.
Пионеры и комсомольцы как-то прошли мимо его сознания. И в соответствующем возрасте он был уже порочен. А как шёл пьяным по деревне пионеры эти самые проходу не давали, улюлюкали:
- В кабаке родился, в вине крестился!
Под косилку попал в один из периодов просветления. Страшные зубья могли бы совсем откусить руку, но только изуродовали локтевой сустав. С того света за ним ещё не послали, и его успели довести до земской больницы. Врача не было, но «фершал» справился. Кровь, главное, остановил, подштопал, перевязал. Рука осталась в локте полусогнутой, но пальцы работали. Пить стал ещё больше. Противодействие его слабости со стороны близких стало меньше из жалости к калеке. Пальцы же работали – стакан держали. Убогому и подносили теперь чаще. А Михайло и поучать по-отцовски пере-стал, грех – калеку-то забижать.
Мать по утрам, вернувшись с дойки, как ни горько было из-за ночных его пьяных слёз и сканда-лов, отпаивала его рассольником, квасом, увещевала. Егор никогда не каялся. Говорил обиженно – ну, подумаешь, выпил… ну, друга встретил, ну рука заныла, вот тут вот, вот, вот, так прямо и заныло, даже слышно. Это действовало на бедную женщину безотказно. Даже совестно становилось, что попрекает больного ребёнка, кровинушку свою, слезами заливалась.
А он говорил на полном серьёзе:
- Вот ведь, не пью, видишь. Даже с похмелья. Пойду сейчас в артель (на скотный двор, к подряд-чику – каждый раз по-разному, но убедительно).
- Да уж, зарёкся пить от Вознесения до поднесения, - ворчала она миролюбиво.
Мать наставляла его, как разговаривать с хозяевами… да не дыши на них, да скажи, пальцы-то шевелятся, покажи, что грамотный, невзначай эдак, дай понять, рисунки покажи. Он умел рисовать и после травмы не утратил этого умения.
Михайло работал, в их утренних примирениях не участвовал. «На пьяном шапки не напоправляешься», - говаривал. Егор, хоть и всё реже, но бывало ему помогал. Однако отец на него никогда всерьёз не рассчитывал, надеялся уже только на младших. А старшой почти каждую ночь приходил «чуть живой». Евдокия причитала: «Батюшки святы! Напился чернее матушки грязи!» Пословицы и поговорки делали её беду как бы всенародной, более понятной, не такой страшной…. Принесут сыночка побитого – уж очень задирист был и на язык невоздержанный, она причитает: «Водка сперва веселит, а там без ума творит. Во хмелю, что хошь намелю… С Фомой пили, Фому и били».
Со Степанидой гулящей связался, на краю деревни одна жила, всех привечала. О том и думать не хочется.
Похмелье у него длилось долго. Вино надвое растворено: на веселье и на похмелье. Наутро про-снувшись, он ещё сутки пьяным оставался. В это время он был особенно говорлив, хотя из трезвого – слова не вытянешь. Мать язвила: «Напьётся – с барином дерётся, а проспится – свиньи боится». Во хме-лю же планы грандиозные строил, турусы на колёсах разводил. Ругал всех за глупость и жадность. Сам же пия, ни с кем не делился.
Мог часами лежать на лавке, смотреть на белый массив печи, как на киноэкран. Пятна, чёрточки, неровности, полутени складывались на белой стене в картины, в портреты. Он мог их произвольно менять, перелистывать, складывать в истории. Были и постоянные «гости». Особенно в последнее время ему нравился один худющий субъект в клетчатой паре, на голове у него как-то набекрень сидела будёновка без звёздочки, но с кукишем. Егор и сам крестился на него кукишем к ужасу матери.
Ведь дядька его родной, Евгений, дядя Женя, допился-таки до чертей. Несколько дней прятался, кричал в ужасе, умолял прогнать их, окаянных. Отец Валерий, тот, пожалуй бы помог, изгнал бы нечис-тых. Да, царствие ему небесное, давно уже смертью мученической погиб за веру в алтаре своей же церк-ви. Не стал Господь продлевать ему юдоль земную, к Себе призвал. А колдуны и знахари Евгению не помогли. Их заговоров на неделю, не больше, хватало. Его хоть и связывали в самые припадки, да и это не оберегло – на путах и повесился. А был он давно уже бобылём, тоже на отшибе жил. В его избу Егор и перешёл – на другой, от Стешки, край деревни. Там-то совсем разбаловался – никто не понукал, не сты-дил. Там и печкой любоваться полюбил. Спокойнее ли матери стало? Только что от гулящей подальше да из дому реже выходить стал, обирючился. Перед кроватью у него всегда стояло ведро с водой на до-нышке, чтоб окурки гасить. Хоть одна полезная привычка. Он ведь годам к двадцати курить всё-таки начал.
Пить прекращал вдруг. Вдруг не требовалось больше похмеляться. И становилось мучительно жалко потерянного времени. Это его трезвое состояние всех радовало, но всех же и обманывало, так как казалось теперь уже точно постоянным. Но… долго ли, коротко… снова запил.

        ПИЛОНОВ И ЖОЗЕФИНА

В этом году связался Егор с высланным из Ленинграда художником. Василий Пилонов был лет на десять старше. Художник от слова «худо» - так его сразу на деревне прозвали. То балалайку с глазами нарисует, то Христа в будёновке. А к девкам приставал… ко всем, парни его уже и не колотили – девки сами шарахались. Не жилось ему в городе! В каких-то там союзах состоял – и досостоялся, что выслали. По пьянке всё приговаривал, что легко отделался. Пил, не пьянея, песни горланил. Евдокия и тут поговорку вспомнила: «Умеет петь, так умеет и пить, - и добавила: - такие только с Егором и сходятся». Имела в виду, конечно, пьянку. Они выпивку вместе и добывали. Не работая, а так… шаляй-валяй.
Егор, правда, глядя на профессионала, тоже рисовать стал чаще. И говорили, что рисовать у него куда как ловчее получается, чем у записного художника. Детвора окружит стол так, что готовить Евдокии мешают, и кричат наперебой:
- Зайца нарисуй! Медведя! Петьку Лешаго! Домового!
А Егор хоть пьян, хоть тверёз – что угодно намалюет. Дети визжат, хохочут. Богомаз… тьфу, ты, какой он богомаз! – Васька-художник только кривится, лубок, дескать. Тоже рисует, но детям больше Егоркины картинки по душе. Где только «гумагу» брали? Ну ладно, хоть не одно вино на уме. Эх, кабы не калека! В армию бы его взяли, глядишь, мужиком бы стал. В армии-то не попьянствуешь. Так Евдокия вздыхала-мечтала.
Потом - дети уснут, Евдокия прясть сядет, или там штопать, Михайло тоже у стола пристроится, картинки разглядывает, в усы хмыкает. Сам он тоже выпить не дурак, но с Егором не пил никогда и дома ему не позволял разливать. (Едокия, та вздыхала: может, лучше бы дома…) так что живописцы сидели или совсем трезвыми, или по крайности без бутылки. И разговаривали, разговаривали, чуть не до утра. Васька Егора самородком называл. Тот его – гением каким-то. Нахваливали друг дружку, только что не целовались.
Разговоры разговаривали… то как дьячки про Бога и Дьявола заладят. То Васька каким-то ма-тизмом божится, хотя никакого мата она от него не слыхала, не то что от пьяного Егора порой.

В апреле… ну это по-новому, не разбери-поймёшь, прости господи… а по нашему март ещё… Ну да, аккурат сразу после Дарьи-навозницы… как навоз-то оттаял – не пройди барыня, старики говорят – тут она и приехала. Евонная-то. К художнику городскому. Уж она-то в каблучочках своих – цок-цок, шлё-шлёп по навозу, а то и упадёт ещё – сам-то пьян. И смех, и грех, смотреть на их.
Она не пила сама. Высокая, тонкая, волосёнки, что шёлк – тёмные, густые, блестят. Стрижены коротко, а наперёд завиты, по бокам, что жалы – сейчас ужалят! Глазищи зелёные, в них слёзы всегда качаются, хоть и улыбка ясная, а смех так и вовсе, что твоя ведьма! Но говорит хорошо, хоть и не всё понять. С Евдокией ласкова была. Егория – так его называла – хвалила, говорила, дескать, талант, учиться надо. Но трудно, говорит, ему всегда будет. А чё ему трудно-то, с похмелья, что-ли? Вы, говорит, его берегите. Да и так не нагружаем.
А «Егорий» с ними так и ходил. Оба-два всё время пьяные, на что-то её всё подбивали – не на-шего ума дело. Она же, как будто не видела никого, а плакала часто, людей не стесняясь. И кричала, бывало, страшным голосом на ссыльного своего. Чего кричала, не понятно. Ну там, отрекись! смирись! служба! выжить! Даже – Россия! Хоть слова все русские, а чего говорит – не поймёшь! Образованная.
И Егор всё с ними. Ему-то чё надо? Евдокия, встретит, иди, говорит домой, пусть поживут сами. Дык, они же его и не отпускали. Городские. Да она и недолго была. Так в слезах и уехала.
Егор с этой поры переменился.
Он ей письмо написал. Васька смеялся:
– Ну вот и ты! Брось! Одна видимость. Бабушка француженка, больше ей гордиться нечем, а сейчас этим гордиться нельзя.
- Но ведь приехала, - пьяно рычал Жорик (и так она его звала, хохоча). – Приехала, как декабри-стка! И как француженка! Кандалы твои целовать!
- Брось, голову не забивай. Не ко мне, к себе приехала, прокатилась. Рассказывать будет. Не ве-рю. Ей добытчик нужен. Ездок. Чтоб ею управлял, холил. А на наших пажитях ей пастись всласть. Не скучно. Ррромантично. А то и модно. И вообще, она – сумасшедшая. Больная!
- Не верю! Ради моды в навоз ехать! Ты в гордыне ослеп.
- А ты первый раз такую увидел…
Она ответила на письмо, как ни странно. Но ответила странно.

«Добрый день!
Будьте добры, пришлите мне, пожалуйста, двенадцать дюжин рубашек из тонкого батиста, ук-рашенных вышивками, кружевами, стоящими 19 386 фр. Двадцать четыре дюжины платьев, за которые оплат. 10 704 фр. Двадцать четыре кофточки ценою 9 060 франков. Тридцать шесть нижних юбок – 6 354 франков, пеньюары, платья (одно за 5 000 фрранков, вышитое на рукавах), перчатки, туфельки и т. п.
На 94 666 франков всякого белья, чулков.
Доставку оплат.
Ваша Жозефина
P.S. Но если воспитание придушило в ней природу, то не следует ли опасаться, что природа за-хочет вознаградить себя?»

Почерк быстрый, стремительный, малоразборчивый. Последнее свойство доставило Егору осо-бенное удовольствие – он с наслаждением его разбирал.
Потом заливал письмо пьяными слезами, без коего катарсиса ему и выпивон был не в радость.
- Я же говорил, - хмыкнул Пилонов, скоро посвящённый в эпистолярную тайну. – Понял?
- Понял, - размазывал слёзы детина, - но зачем она так… могла бы… - потом, помолчав, пошмы-гав, прохныкал, - права она, и тут права, так и надо… а как ещё, бедный Жорик? – И пригубил с полста-кана.

А сосланный-то отмечаться должен был, но частенько забывал, а то и с пьяным гонором нарочно не ходил. Доигрался, что его ещё дальше послали.

Егор, потеряв друга, запил сильно, но недолго. Недели полторы. Протрезвев, пошёл отцу по-мочь. оказалось, что не отцу теперь, а колхозу. И не помогать, а – кончай дурить, работать пора, не то меры могут принять. Хоть и выслать. Особенно этот придурок Хрясь подпрыгивал. Не его бы годы… Егор с ним и покалеченной рукой мог бы справиться.
Дружкам пожаловался. Одному, другому. И вдруг осознал, что его не понимают. Что все его осуждают. И раньше, конечно, осуждали. Но то было скорее не осуждение, а неодобрение, неразделение увлечений. А жить – живи, как хошь, твоё дело. Тебе жить, как говориться. Теперь же его жизнь стала частью жизни всех. И если вредишь, к примеру, себе, то выходит и всем остальным тоже. А это «обчест-ву» не нравится. Все изменились. Посуровели, что ли. Егор подумал, оттого это, что скотину у них поот-бирали. Да и самому своих животов жалко было. Хорошо, хоть собак оставили. Да и коты у них ещё не на учёте. Не доятся… Правильно кричал Пилонов: «Всех в стойла загонят!»
Как же так? Кто же это может? Кому власть такая дадена? Прийти и всё забрать? Пусть даже провозгласив, что для всех. Забрать у всех всё и отдать всем! И все, потеряв всё, за всё отвечают! И ни за что не отвечают. Но сослать могут любого. У него голова шла кругом от этих формул. Вдруг его осенило общим знаменателем: «Так у меня ж ничего и не было! Значит, я был прав, ничего не нажив! Теперь же, как все, имею всё!» Опять голова кругом пошла. Ну что ж, стал на работы выходить. Задания получать. Ему как калеке бригадир старался дать что-нибудь полегче. А полегче – это чаще с бабами. А это обидно. Оно, конечно, может и не плохо, когда в малиннике-то. Но… бабы все знакомые, чуть не родные, а то и родные. Про «кажную» всё знаешь, даже хвори её… и что она про тебя всё знает, тоже знаешь… А что в тебе хорошего может быть? Самому противно, а им, поди, тем более. Да на себя-то посмотрите! Эх, кабы в городе работу найтить… да где мне, калеке беспашпортному!
Горевал-то он зря. Никто над ним не смеялся, как убогого не жалел. А Хрясь, тот норовил что-нибудь потяжелее поручить. Но тут уж Егор, действительно калека, всё-таки – не всегда и справлялся.
Так что само собой получилось, что опять с отцом оказался, с механизаторами, с железом…
Где левой рукой, где коленкой подсобит. А где и смекнёт так, что без него бы и не дотумкали. Гайки крутить получалось. Моторы его слушались. Ни Пилонов, ни Жозефина его таким не знали…

                НАДЁЖА НАША

Двое впереди молчали. Никодим Егорыч, безвольно мотавший по широкой груди похмельную голову, вдруг встрепенулся, крикнул:
- Камень! Камень-то объезжай!
- Чё, я не вижу, чё ли? Вечно под руку…
- Да если б не под руку, сидели бы щас…
- Чё-та по сию пору не седели!
- Не каркай! Пока я слежу…
- Следишь! Следишь, куда я водку прячу!
- Ты патроны лучше считай, урод!
- Козёл, я на тебя ишачу…
- Ишак и должон ишачить, а руководит мой организм!
- Вот и руководь рулём, дурак!
- Топчи педали, козёл!
- Я – вожатый!
- А я – кондуктор!
Сергей вдруг бросил руль, и оба всплеснули ручками, и как-то по особенному, как влюблённые, смеясь, стали играть в ладушки, приговаривать: «Я вожатый, ты кондуктор, я кондуктор, ты вожатый».
Машина завиляла.
- Э! – крикнули антисоциальные. Но было поздно. С жутким скрежетом автомобиль, подпрыг-нув, закачался на краю кювета. А на капот  грохнулась порядочная сушина.
- Я же говорила, - мстительно сказал Сергей.
- Это я говорила, - сказал Никодим Егорыч, наоборот, сварливо.
Осмотр показал, что передней осью машина перескочила через пень, зацепилась за него рессо-рой… Сушину с капота тоже не сдвинуть.
- Трактор нужен, - сказал Сергей.
- Чё там трактор, подъёмный кран, - припечатал Никодим Егорыч.
- Хотя бы лошадь…
- Чё там кран, - закричал легко думающий бригадир, - щас вагу спроворим… выважим! Топор есть?
- Топора нет, только маузер. Подойдёт? – серьёзно спросил молодой чекист.
- Подойдёт, - начал заводиться другой организм, - застрелись… днём раньше, днём позже!
- Чё я-то, чё я! Как застрелись, так Серёга…
Бригадир спустился к ручью, умылся с наслаждением. От наслаждения забыл думать о работе, и голова угрожающе загудела. Но ручей навёл его на мысль, что неплохо бы устроить на своём ручье – возле фермы - электростанцию… И ещё… Голова лёгкая стала, как воздушный шарик – на демонстрации такой в районе видел. Но пора обратно, кабы побег ещё не пришили, опричники. А на ходу голову проверял иногда – на месте ли?
Тем временем Евдокия, юбки подоткнув, развела ссорящихся, как беду, задумчиво протянула:
- Ну-ка, девки…
За фаркоп взялась:
- Ии-ть! – подняла длинную и несчастную морду автомобиля. Радиатор благодарно булькнул. – Оп – оп – оп – три шага к дороге сделала, - оп-ля! – поставила  на твёрдое, но мокрое. Брызнуло прямо на толстого. Он зашипел, заобтряхивался…
Евдокия концом косынки к уголкам рта, всё ещё чувственного, прикоснулась и перевязывать ко-сынку стала.
- А бревно?! – возмутился Серёга.
Евдокия сама рассмеялась:
- Ну ж я и глупая – с бревном-то чё и корячилась!
Поддела его плечом, не без натуги уже, откинула, и - ах! – фару зацепила, погнула кронштейн-то.
- Не, всё-таки бабы – дуры, - Сергей сокрушённо покачал головой, - ну никакой пользы от них. За фару кто платить будет? – рявкнул он Евдокии.
- Фару? Каку фару? – удивилась малограмотная колхозница, заботливо выправив «тыкалку», на которой сидела лампочка за стёклышком.
- Да ты чё! Не так! – завопил Сергей, - во как! – навалился на кронштейн, тот и отломился, а Се-рёга – под колесо. И оттуда вопит: – Дура! Ё! Мать!
- С трудодней за всё вычтем, - проворчал всё ещё отряхивающийся организм.
А Евдокия всё-таки косынку перевязала. Да ещё по-модному. Анфиска научила.
Подошёл бригадир, но смотрел не на них. Присвистнул:
- Ё-о-о моё, глядите-ко!
Затрещали кусты. На дорогу вышел человек. На спине он нёс другого. А под мышкой – собаку и  не маленькую. И ещё собаки понабежали. Не лаяли, а скулили в голос, в глаза заглядывали, на лес пока-зывали. – рассказывали, жаловались.
- Никак, Федька?  - бригадир не узнавал, - ты, что ль, Федька? Эй!
Федька посмотрел мутным взглядом, стал падать. Селяне едва успели его подхватить. Опустили бережно. Второй – Сенька – сам откатился. Запрокинулся. Весь в крови. Из чёрной крови синие глаза смотрят бессмысленно.
- На ведьмедя ходили, - прохрипел Фёдор, - да он в ентот раз… сороковой-роковой… - и замолк.
- На медведя? - грозно вопросил Сергей, - знаем мы медведя вашего. Тут явный самострел!
- Какой самострел, ты чё? – удивился даже Никодим Егорыч, - не война, поди!
- Не война?! А посевная – не битва за урожай?! А оборотни в фуражках?!
- Ну ладно, давай обоих в машину. В холодной разберёмся.
- Почему обоих? – Евдокия встряла в мужской (да ещё в начальственный!) разговор, - троих! А собаку? Тоже божья тварь, гляди, плачет!
- Ну, баба, ты соображаешь… - Серёга заклёкотал.
- Всё правильно, собаки могут нести шифровки, - сказал более всё-таки опытный Никодим Его-рыч, - или по указанию вредителей со взрывчаткой бросаться под сноповязалки.
Молодому язык пришлось прикусить, и пока матёрый руководил погрузкой, он возился, якобы с фарой… думал, конечно, как ответит, припомнит потом. Значит, баба верней меня Конечной Цели слу-жит – так ему и скажет… Он горько улыбался, как говорят английские шпионы - опилки пилил.
Когда к Калинову мосту подъехали, увидели сильно растянувшуюся пешую колонну.
- Глянь, бригадир, - Евдокия глазам боялась поверить, - никак наши?
- Ну, дык и я смотрю… вон и твоя старшая.
- Слышь, Егорыч, может побег? – Сергей спешил очков поднабрать. Прозорливость – его конёк..
- Не знаю, не знаю… машину на случай поставь поперёк.
Пока все не подтянулись, из машины не вышли. А уж выйдя:
- Стоять! Кто такие!
- Михнёнские мы… отпущенные, - опять Зоя говорила (мужики михнёнские без  водки совсем робкие).
- Отпущенные? Мандат есть?
- Не дали ведь… сказали - свободны… начальник… извинились…
- Извинились?! Серёга, прикрой, - не разжимая губ конспиративно произнёс Егорыч, страшный в своём спокойствии, - это провокация.
- У меня мандат! – звонко крикнула Евдокия.
Двое тупо на неё уставились.
- Вот… и… вот, - сама удивилась, откуда вторая «гумага». Билет, что ли, тоже мандатом стал?
Двое изучили сначала мандат бригадира. Всё правильно.
- А чё ж ты… голову морочил?
- Голову – это вы мне.
- А это… тоже мандат… - Никодим Егорыч начал вслух читать: - «Беспартийные члены колхоза «Новая Жизнь»… в количестве… едоков…» - Пересчитал – правильно! Дальше зачитывает: - «едоков… свободны… приносим свои извинения… моральный вред…»
- Вред! Я ж говорю – вредители! – Серёга кобуру рванул.
- Тихо, ты, - осадил более рассудительный организм, - гляди дальше подписи: Лжевский, Юлов-ский… дата – сегодня! Так что, свободны… Почему, баба, у тебя мандаты оказалися?
- Дык, нам и сказали, - наконец-то басок послышался, - дескать, свободны, а мандат у Евдокеи, с ней же, сказывали, Двое, надёжа наша. А нам-то чё и давать – мы ить и скурить могём!
- А… ну да, вы могёте…в таком разе: пройдёмте… м-мм-м… проходите, товарищи.
- А Петруха где? – шепнула Евдокия дочери.
- Ой, маманя, не спрашивай… ох-хохо… утоп наш рыбак в трубе… и-и-и-и… вот только что и осталось, она протянула матери блесну, - крестик сделай, тяте скажи, пусть всем крестики сделает. А Ксюху в Москву забрали… ой, что деится!
Евдокия лицом потемнела, глазами в себя ушла, там (в себе, то есть) походила и решила про себя же: «Ничего я не видела. Не таков Петруха, чтобы утопнуть, хоть и в трубе. Всю жисть с поплавками - сам, как поплавок. На этом и - аминь!»
- Послушай, доча… там Анфиса осталась за старшую. Я за неё спокойна. Тока ты уж зайди, раз уже будешь. Я всё ж таки в районе хочу побывать. Наших проведаю, дохтору опять же помогу, Сенька совсем тяжёлый, жилец ли?
- Мама, конечно я помогу, не беспокойся. Ты только бригадиру скажись.
- Это да, это скажу, отпустит, голову ему, видно, не совсем отбили.
- Ну чё расселся на диванах! Пошёл! – прикрикнул Сергей на бригадира и перед Евдокией чуть двери не закрыл. Она вцепилась. Поборолись. Позорить-то не стала. Наоборот, взмолилась:
- Товарищи – надёжа наша! Возьмите меня, я за ними ходить стану.
Тут и псина подскулила. Взяли. И то: не она, их бы по больницам да ветлечебницам не повезли. Умолила всех, ублажила… ну, конечно, Ростислав Игоревич опять фуражечку поймали…
А про Петруху в районе больше ничего и не узнала. 
ПИЛОНОВ И ВЛАСТЬ

Егор получил от Пилонова толстое письмо. Толстое письмо, судя по штампу, отправлено из Тя-ти. Но из письма следовало, что «загремел» он в Соликамск.
Неунывающий друг восклицал:


«Достопочтенный сэр!
Не чаял ты, признайся, сидя на своём печном троне в с собственном бревенчатом замке, что по-лучишь сей свиток от недостойного выкидыша Серебряного века, обломка футуризма и скромного слу-жителя суперматизма, не удостоенного пролетарской благодати социалистического реализма, за что и претерпевшего.
Вот так завернул. Страшно перечесть. Ты, если поймёшь, мне напиши.
Здесь что: Кама, ели, скалы, трясины, чащобы, просторы. Соль. А где ещё и пребывать нам, как не в Соликамске, ибо сказано: «Вы – соль земли».
Урядник… я уж по старинке, да и он – из прежних. Не одного краснопузого затравил в облавах, дело прошлое…  Так вот, урядник мужик свойский, выпить не дурак. Я его пьяную рожу изобразил ему в подарок. Сначала без всякой задней мысли. А потом, стоп, сам себе думаю, а не продал ли я талант за дальнейшее спокойствие. Впервые, можно сказать, уступил соблазну мирского. А проспавшись (урядник щедро воздал) крепко задумался. А ведь я первый шаг совершил. И, что интересно, портрет мне самому понравился. Хотя суперматизма всячески избегал. Да это, как ни странно, не трудно оказалось. Труднее оказалось не повторить Репина, Аргунова и прочих Передвижников. И тут мне помогли твои рисунки, кои я, высокомерно плюясь, иначе как лубочными не называл. Но ты не станешь отрицать, что я всегда отдавал должное твоему инстинктивному, внезапно прорвавшемуся дару. Ты, как зверь, не задумываясь водил карандашом, не целясь, не думая. Истинно, как зверь. и даже не охотящийся, но грызущий. Де-тишки заливались от восторга, а я, несмышлёный, плевался: «лубок! лубок!» Сейчас же эти самые лубки – их на урядниковых стенах полно – изучаю, живописью облагораживаю.
Что же получается? А голый соцреализм! Но мне почему-то нравится. Скоро поведут меня к на-чальству – семейные галереи создавать. Придётся угождать. Слаб человек. Устал бороться. Да и погово-рить не с кем. Власть, похоже, мудро всё делает. Оборвала нить оседлости, рассыпала нас поодиночке по белу свету, чтоб языки не чесали, друг о дружку, как огниво не воспламенялись. Чтоб подумали, осознали.
Ведь всякая власть от Бога, сказано. Она, власть, - наше испытание, а Бог непосильного не посы-лает. Кровь, спросишь ты? Кровь тоже испытание, только последнее. Перед самым искуплением и рас-каянием в гордыне, трусости, лености, равнодушии.
Вольна ли власть мысли контролировать? (Что меня больше всего оскорбляло).
Власть – наместник Бога на земле. Как власть во все времена и во всех пределах тщательно сле-дит за всем, что связано с передачей власти - за престолонаследием! Ведь рождённый наследник должен быть истинным наследником, Помазанником божьим. А значит, правильно зачать его – это и есть пред-назначение монарха, власти. Ибо в рождении нет греха – оно неотвратимо и предопределено. Но зачатие случайно, cogito, остерегайся лукавого! Человек – от Бога, но человечество – от Врага. В зачатии всегда скрыт порок, как возможное засорение царственного рода и утрата сакральности. Опасность этого надо свести к минимуму, максимально соотнести с необходимостью. Сказано: плодитесь и размножайтесь, но и сказано: не прелюбодействуйте.
Так и мысль есть зачатие будущих дел, которые, будучи зачаты мысленно, уже не смогут не ро-диться. Посему власть обязана в отношении мысли соблюдать строжайший пост, не допуская распущен-ности и мыслепрелюбодейства, любомудрия и мыслеблуда.
Власть обязана контролировать мысли подданных.
Вот до чего я здесь додумался, игемон.
Хотя всё ещё могу воскликнуть: «Горе! Горе тому народу, властители которого преуспеют в сём! И сама власть недолго пребудет, ибо…»  Ибо, и всё тут!
В монахи ты меня не записывай пока. Степаниде кланяйся, дай бог ей здоровья, за меня отраба-тывай, сколько можешь.
Да, вот ещё что. Пока был на пересылке, произошла со мной какая-то чертовщина. Ночью яви-лась ведьма. Ей богу! Как, что – помню плохо, но забыть не могу. А посему, как надзор за мной кончится, брошусь сразу к вашим пенатам. Покажу ей эскизы, по памяти писанные. А уж как свидимся, буду с неё Леду писать. Классикой. Но кто она, не знаю, как найду, не ведаю. Звать же её Агрюша. Агрофена, что ли? Ещё у неё служанка Роза и два раба мужеского полу. Кто б мог подумать, что в ваших палестинах на такое можно набрести. Почище, чем в Башне, я тебе рассказывал. (Хотя слово «почище» подходит ли?)
Что-то я здесь стал много работать и всю пьянку из-за этого забросил. Даже роман сочиняю. Или сочинил. Ещё не знаю, то ли закончил уже, то ли только начинаю. Незаметно, незаметно, белыми ночами накропал. Сыро, конечно, работать ещё надо, и расширять, и пропалывать… Но, ты понимаешь, стал бояться за него. Уж он-то точно не соц. Прятать устал, негде. Читать противно. Я, как допишу, всегда так. Старым друзьям отправить – их подвести, а себя выдать. Их самих сейчас пропалывают. Решил с одним верным человеком отправить к тебе окольным путём. Ты его сбереги. Вместе перечтём, а тогда и – в печку.
Ты тоже, бросай пить. Займись железом всерьёз. С твоей фантазией можешь и скульптором стать. А есть ещё такая художественная ковка, впрочем, мы об этом толковали. По пьянке. Всё к сожале-нию по пьянке.
А про суперматизм забудь. Малевич сам бросил все свои квадраты, сейчас баб деревенских пи-шет. Привет родителям! Жалею, что до портретов не опускался. Хотел бы твою матушку изобразить.
Про колхозы сюда пока только слухи доходят. Пока. Волна эта движется неумолимо, как цуна-ми, рождённая в тёмных недрах пролетарского безродья. Она смоет крестьянство.
А слухи забавные, вплоть до обобществления жён и свального греха. Я подлец, всё-таки. Поль-зуясь своим столичным происхождением, этими слухами и тятским опытом, растлил двух комсомолок.  Одна невинна была. Впрочем, у пермяков это не доблесть, а чуть ли не наоборот. Ну, это целая история. Наплёл им про треугольник – ячейку общества…»
Далее шло другим почерком, хоть и его же, определённо, рукой.
«Двадцатый век, обескровленный собственным началом, ищет новой крови. Я слышу её плеск. Это новый Потоп. Кровавый. Он смоет всех нас. Надо остаться хотя бы в собственных артефактах. Неиз-вестно, что уцелеет. Каждое свидетельство может стать бесценным.
Палитра – щит. Кисти – копьё и коса. Мы – всадники на мольбертах Апокалипсиса. Наверное, опять запью. Мы будем в соседних котлах.
До встречи. Твой Пилонов.»

«Интересно, - подумал Егор, - письмо сосланного, а я его читаю, как весточку с воли. Пилонов на десяток лет меня старше, а сколько повидал. И в Европах пожил, и по всей стране разъезжал. Сейчас, конечно, поражение в правах, лишенец, сосланный. Но срок кончится, и он поедет, куда захочет. Хоть в Тятю, хоть в Москву. В Берлин, положим, не пустят, ну, так мы все сосланы в свою собственную страну. Но он-то в страну, где худо-бедно, можно разгуляться, а я? Не осуждён, не арестован, а из деревни не выедешь теперь. Паспорта придумали. А паспортами заведует какой-нибудь Хрясь. Паспорт, что кре-пость в старину. Вот и выходит, что я крепостной. Сослан в собственную избу. Как дворянин в своё име-ние. Эх, кабы не рука. Пошёл бы в армию, на курсы командиров. Что, я бы на танке не научился? Танк не сложнее трактора. А стрелять я умею.  Кабы не рука… кабы не пил… Пить-то уже не с кем, не на что. Кулаков не стало. А у кого ещё батрачить за еду и за вино. А самому брагу ставить – терпения не хвата-ет.
Вишь ты, трудодни придумали. Власть, власть… на неё покласть. Да не очень-то покладёшь. Они всё захватили. Тебе только хомут да оглобли оставили».
Пошёл с письмом к Стешке. У неё всегда выпить есть. Или почти всегда. Привет передать заодно.
Едва калитку открыл, с крыльца Шарик, Стешкин пёс, подкатился прямо в ноги. Запрыгал, по-визгивая, как сквозь слёзы восторга. Егор трепал его на ходу. Они очень дружили. Своего пса у Егора не было. Сознавая собственную безответственность не позволял себе такой роскоши. Сам, бывало, неделя-ми пил, не закусывая. Какой пёс у такого хозяина приживётся.
Вошёл без стука. Не крестясь, конечно – такой привычки не выработалось. По её горнице ска-жешь ли о достатке? Так же как у всех: печь, лавки, стол – как без этого. Божница. Кровать… место, мо-жет быть главное, потому оберегаемое. Подушки – под потолок, перина, одеяло цветастое… не хуже других, хоть и гулящая. Или, хуже-то некуда?
- Привет тебе от Василия добрые люди передали. Только не говори  никому. В Соликамске он теперь.
Из соображений конспирации не надо было говорить где. Но Егор знал, что она забудет. Её ши-рокоскулое доброе, почти не испитое лицо сразу пошло гримасами плача. Круглые голубые глаза не сужаясь залили щёки. Гибкое сильное тело обмякло и как-то бесплотно упало на лавку. Она стучалась головой о кулаки, упёртые в лавку. И туда же вниз пробубнила:
- Где это?
- На Севере.
- А мы-тко на юге, что ли-ча? – она села, стала раздирать на себе ворот, опростоволосилась. – Говорила ему… Худо, оно и есть худо. Ребёнка бы сделали… Я-то как раз ему по годам впору, не стар-ше. Ухожен у меня был. Это всё евонная Жопазина, будь она неладна. А ты… тебя бы и на порог не пус-кала, колчерукий.
Она совсем разрыдалась, в «колчерукого» же и уткнувшись. Егор, не обижаясь, гладил её по во-лосам. Самому плакать хотелось. Но у трезвого не получалось. А жальче всех ему себя было. Что так вся жизнь и протянется в Михнёнках.
- Из-за тебя всё, - заливалась старая подруга, - ушёл бы… Жорик! Он, глядишь бы, и остался…
- Да я бы ушёл, не жалко… да вы сами охальничали.
- Я потом поняла… думала, как все… как всегда… Толку от вас. Толку от вас, кобелей, - повто-рила, успокаиваясь. Стала на стол собирать. Лицо застыло, озаботилось. Её глаза, её лицо всегда притя-гивали его какой-то своей странностью. Вот только что эти глаза брызгались, скворчали, как две прорехи в бледном блине на голубой сковородке… теперь же, как… опять же две прорехи в салфетке лица, накинутой на небо. Бред.
- Не буду я, - неожиданно сказал Егор.
- Что так? Сливовая.
- Не буду. А то сошлют ещё.
- Да мы и так сосланы. Пей уже. За суперматизм, что ли?
- Суперматизм тоже сослали, - хмыкнул Егор, как ни дико звучало это слово в крестьянской избе.
Ушёл, не пригубив. Опять хмыкнул: задами, хоронясь, пробирался дядя Фёдор. «Будто медведя скрадывает, - подумал не связанный брачными узами молодец, - вот и гуляй со своими медвежатниками, супер мать твою налево!»
Шарик провожал его молча, даже робко. Или новую ипостась почуял? Дай-то Бог.
Потом Егор выбрал время, спрятался ото всех и не спеша, проговаривая про себя каждое слово, даже «с выражением», прочитал «роман».
Весь «роман» уместился в детской тетрадке в клеточку. Правда написано было мелким почер-ком, убористо. Без помарок. Значит, уже переписано. Ну, так и почерк же не его. Женский. Не иначе, комсомолки помогли.
Нельзя сказать, что «роман» был неожиданным. О многом они говорили за те месяцы, что были вместе. Егор и свои мысли узнавал. Многие же были для него внове.
В «романе» не было власти. Никто не пас агнцев. И даже никто их не создал. Никто им не угро-жал, никто не препятствовал… да и агнцев не было, потому что не было их противоположности – коз-лищ.
«Роман» был допотопным. Время действия – до Потопа.


                БУДЁНОВКА

Полк назывался по месту своего расквартирования. Библию давно никто не читал, и название ничьё ухо не резало. Четвёртый Отдельный Ударный Садомский полк имени Клары Цеткин.
- Товарищ Брынза! – посыльный из штаба в дверь ленинской комнаты просунулся. Запыхался. Странно, обычно ходит – нога за ногу. – К полковому командиру. – Исчез. Снова в дверь просунулся: - вас комполка вызывает, товарищ Брынза, - наверное так бежал, что собственные мысли опередил.
Брынза кивнул, но решил закончить начатую тему:
- Так что, товарищи бойцы, поскольку воевать мы будем… где, товарищ Сидоров?
- На чужой территории, товарищ командир!
- Правильно мыслите, боец. Поэтому расстрелы антисоциального элемента из числа гражданского населения есть неизбежная составляющая пролетарской кары эксплуататорам и их приспешникам. Горьким уроком служит нам проявленная верхушкой Конармии в Польском Походе мягкотелость и политическая близорукость. В результате, братский для нашего народа отряд рабочего класса и трудового крестьянства остался в цепях вельможных панов. Вопросы есть.
- Можно спросить, товарищ… - краснея от предстоящего ему сейчас всеобщего внимания, нево-енным голосом начал самый молодой боец, из новеньких.
- Можно козу … товарищ боец, - добродушно на первый раз сказал командир, - оправьтесь и об-ратитесь по уставу.
Совсем пунцовым ставший солдатик, вполне был «оправлен», просто форма на нём сидела ещё совсем по-штатски, и это глаз резало бывалым. Ремень, гимнастёрка, будёновка… через пару месяцев он научится одним неуловимым движением придавать всему этому самый бравый вид, не нарушающий единообразия, но пока… так много всего! И всех. Они все смотрят, хихикают. И командир смотрит, но серьёзно.
- Разрешите обратиться, товарищ командир…- а руки, руки продолжают егозить сами по себе… беда!
- Обращайтесь. – Хватит мучить сосунка. Может, что дельное спросит.
- По этому вопросу товарищ Троцкий…
Нет, не дельное! И чтоб остальных не сбивал щенок, оборвал:
- А–атставить! Товарищ Троцкий, хоть и великий спорщик, в конце концов всегда принимал сторону товарища Ленина и товарища Сталина. Но даже и с позиций товарища Троцкого подумайте, товарищ красноармеец. Не станет ли боец Трудармии дисциплинированнее и преданнее трудовому народу, если у него конфисковать нечестно нажитое добро и расстрелять его непремиримых кумовьев и сватов. И не поднимет ли трудовой энтузиазм трудармейцев показательная казнь по приговору Революционного трибунала сотни-другой попов, или там ксендзов, и проституток, или других торговцев опиумом для народа? Как вы считаете? Поднимет?
- Так точно поднимет, товарищ командир! – пропищал солдатик. Себя же убеждая, что ответ по-лучен, стыдился собственной наивности.
- То-то, - почти ласково произнёс наставник. – А сейчас… Мы ещё не раз вернёмся к этой теме, а пока я – в штаб, а вы повторите Устав караульной службы. Поможет вам товарищ Поцис.
- Есть! – Вскочил ловкий старослужащий Поцис.
И Брынза, лихо развернувшись, вышел из ленинской комнаты. Слегка хромал, но шаг печатал.
«Вышагивает тут строевым, журавель колченогий,» - проводил его Поцис дымящимся взглядом. Зубы сжал изо всех сил – только потому глаза не выстрелили. К бойцам повернулся уже спокойным.
И снова новенький встрял:
- Разрешите обратиться, товарищ командир, - прокричал звонко, уже не краснея.
«Ишь, оперяется, петушок, скоро клеваться начнёт» - усмехнулся про себя Поцис и разрешил:
- Обращайтесь.
- А правда, товарищ командир, что вы Зимний штурмовали?
- Не правильно ставите  вопрос, боец. Я не штурмовал. Но в составе народных масс, доведённых до крайности министрами-капиталистами, принимал участие в штурме Зимнего дворца – этого бывшего оплота Николая Кровавого и продажной буржуа;зии. Каждый из нас есть частичка громадной революционной силы, ведомой Партией большевиков к Конечной Цели. Так, товарищ боец, и относитесь к своей персоне. Каждый из нас – капля, пылинка, единица. А голос единицы что?
- Тоньше писка! - Дружно ответили уже подготовленные солдаты.
- А все мы вместе?
- Партии рука миллионопалая!
- Так оно и есть. А то вы, товарищ боец, того и гляди, скажете, что укрепили РККА своим при-сутствием.
Все засмеялись. Боец опять согласен был сквозь  землю провалиться.
«Ну ничего. Меньше вопросов будет задавать.» Поцис,  подняв руку, прекратил оживление:
- Тут товарищ Брынза попов упоминал… Так вот, я добавлю, что попов лучше всего к стенке ставить прямо в алтаре. Для усиления антирелигиозной пропаганды. Вот, как сейчас помню… лет эдак… десять… нет, чуть больше уже… - взгляд его затуманился, - недалеко отсюда, в деревне Михнёнки… как вчера… - тут он поймал себя на ощущении, что действительно вчера… побывал что ли, в этих самых Михнёнках.
Будто обоз какой-то… раскулаченные… и нелепый арест… чертовщина какая-то. Ощущение ареста стало почти физическим. Чей-то взгляд пронзительный, свой отвести невозможно, и не то что соврать – умолчать и то невозможно… тьфу ты, наваждение!
И снова! Ясно, как наяву… Наяву? Вот она, явь. Солдаты за столами, бритые лбы, преданные взгляды. Кто-то курить хочет, кто-то вопросы задаёт. И деревня эта восемнадцатого года тоже наяву.
Единственная улица. Что-то вроде площади. Кабак, лавка, церковь. Церквушка. Купол только что жестью и досками разлетелся корявым фейерверком. Прямое попадание как элемент антирелигиоз-ной пропаганды! Один измятый кровельный лист мелькая попеременно то голубой краской, то ржавой изнанкой, всё ещё волочился по площади. Другой, на удивление ровный, аккуратно лёг на крышу кабака.
Поцис видит всё это, стоя на паперти. И себя в то же время видит, стоящим на паперти.
Поцис видит через притвор распахнутые Царские врата, алтарь, опрокинутый престол. Всё про-странство внутри церкви заполнено дымом, но и светом, которому больше не препятствует купол. Вар-варские тёмные иконы валятся со стен, вспыхивая золотыми нимбами и смиренными белками коровьих глаз.
В алтаре на пороге вечности сгорбился косматый жалкий жрец. Золотым ветвистым крестом – достоянием Державы – он тщится напугать краснозвёздных стрелков – несгибаемых рыцарей Державы.
Колокол, падая, пересчитывал брёвна, гулко славя революцию… и в самом низу грязно дрязг-нул, как выругался, расколовшись об отмостку.
Всё это там, в Михнёнках, в восемнадцатом. А здесь…

С потолка вдруг посыпалась извёстка… возня какая-то… голоса дрязгнули особо сварливые:
- Брось! Мы же Воланду обещали!
- На память возьму богатырку. Виктор Михайлович просил. Васнецов!
С головы Поциса исчезла будёновка. И жуткий кошачий мяв! Потом:
- Тормози! Транклюкирую!
- Говядьев, ты просто кю.
- Мыла Марусенька…

БЫЛА БЫ СТРАНА РОДНАЯ

- Что там у них в Округе творится, в голове не укладывается! – Командир полка недоумённо тя-гал телеграфную ленту туда-сюда.  – Ты, садись, садись, Стёпа, - сказал он Брынзе взметнувшему, было, руку к козырьку, - не пойму никак, - продолжал он бормотать растеряно.
Вошёл ординарец, чай принёс на двоих. Брынза сел неловко. Он недавно прибыл в эту часть. Командир – бывший его, ещё по Гражданской, однополчанин – не чинился, вёл себя с ним по-дружески. Но Брынза, сильно отставший в карьере, дичился, мучался тем, что Иван Палыч нарушает субордина-цию. Тяготился «неуставными отношениями». Он ещё не знал, что старому вояке и поговорить-то не с кем. Вот и сейчас: чай. Зачем это, ведь – полковник и унтер, если по-старому.
- Ну ты глянь, - вторую ленту взял, к столу подошёл. Конец одной ленты в стакан угодил, намок, оторвался бесшумно, когда возбуждённо-недоумённое дёрганье до него дошло. - Вот смотри: только что прислали молнию, дескать встречайте уполномоченного из Москвы. Читай, кто едет. – Брынза присвист-нул и привстал. – Сопроводить его…
- В деревню Михнёнки?
Полковник удивлённо посмотрел на Брынзу. Наконец выговорил:
- А… а откуда… откуда знаешь?
- Что, товарищ полковник?
- Про Михнёнки?
- Извините, какие Михнёнки, Иван Палыч? – Брынза встал.
- Сиди, сиди. Что-то… мне… Мне послышалось, видимо… голова кругом от этих приказов. Ну так вот, сопроводить его до… - полковник выжидательно посмотрел на подчинённого, продолжил: - обеспечив отрядом наиболее подготовленных… для проведения… командующий лично… Ну я подумал. Послал за тобой. Пока ты шёл… сиди, сиди… пока ты шёл - ещё одна молния! Читай. О, чёрт, намокла! Приезд уполномоченного отменяется… отряд расформировать… командующий… какие-то семь пят-ниц… Вот уж точно – Содом!
- Не спеши выполнять приказ – может отменят, - вырвалось у «унтера», о чём он тут же пожалел: «Панибратствую, понимаешь!»
- Это ты в яблочко! Ну да ладно. Им там наверху виднее. Ты знаешь что, Стёпа… приходи сего-дня. Повечерием, как раньше… Настасья Игоревна любит, когда старые друзья приходят. Повспомина-ем… приходи, приходи, ждать будем. Расстегаи-то её не забыл ещё?
- Разрешите идти, товарищ… 
- Эк, ты! Да иди уже, служака! Приходи только, не дичись, Стёпа.
«Прийти, не прийти», - думал Брынза, возвращаясь в ленинскую комнату. Нога ныть начала, старые раны всё чаще напоминают о себе. Занятие уже закончилось, у бойцов началось личное время. «А что мне делать с этим личным временем? Эх, как всё было понятно, пока не отменили Мировую революцию. Конечная Цель, конечно, осталось, но называется теперь по-другому. И к ней уже не надо так спешить. И всё меньше зависит от тебя самого. Всё больше за тебя решает Партия… кулак миллионопалый…»
Однако солдаты не курили, не возились, а шли навстречу ему широкой частой цепью.
- В чём дело, товарищи? Что потеряли? – спросил Брынза.
- Не мы, товарищ командир, - отвечал новенький, - это товарищ Поцис…
- Нет, товарищ командир, не товарищ Поцис, а наоборот, на него напали…
- Никто не нападал…
- Отставить! – скомандовал Брынза, - Сидоров, доложите.
- Занятие уже заканчивалось, товарищ командир, а с потолка, как затрещит! И тень какая-то! И в окно… будёновка!
- Какая будёновка?
- Так, товарища Поциса. У них с головы будёновка и – в окно. И крики, и песни. А у товарища Поциса щека расцарапана. Он нам приказал прочёсывать – будёновку искать. А сами в санчасть…
Так ничего толком и не поняв, он пошёл в санчасть. За спиной слышалось: «Мыла Марусенька… Да нет – Маруся не спеша!… гавкали… мяукали… »
Брынза гадал: прийти – не прийти.

И он придёт. Потопчется в общежитии для сверхсрочников. Полистает тактико-технические данные, вдоль и поперёк изученные, потом уставы, передовицу с карандашом в руках ещё раз проштудирует. С женатым соседом обсудят статью, а особенно - не сразу в глаза бросающееся, пока супруга соседа строптиво, по неизвестной Брынзе причине будет подолом крепдешинового платья в синих и оранжевых цветах хлестать по крахмальной скатерти, закуски расставляя… Прочувствует всё-таки, не такой уж он и солдафон. Уйдёт. Заглянет к Поцису. У него царапины через всю щеку. И вдоль, и поперёк. Поверх царапин пластырь четырьмя полосками, в точности на православный крест похож. Поцис будет выть, жаловаться, что лицевой нерв задет, что и беляки его так не пытали, как эти лабусы.... «Пытали ли тебя вообще?» - подумает Брынза и дальше пойдет в свой загончик. Сапоги, и без того безупречные, бархоткой отполирует и … двинет всё-таки в сторону расстегаев. Приидёт. И увидит, что нет больше никого. Только он из гостей.
Разговоры там будут, «а помнишь», немного водочки, и не какой-то монопольки, а Настасья Игоревна (из дворян, между прочим, но сейчас не об этом) свою, фамильную, ангеликовую водку выста-вит. Сама раскраснеется, начнёт про личный фронт расспрашивать, заранее уверенная, что всё личное он, Брынза, ей тогда ещё капитулировал, и никого-то у него быть уже не может. Но бедром округлевшим (с тех пор) нет-нет,  да его коснётся-напомнит, и про товарок своих как бы невзначай, в продолжение кулинарных рецептов, упомянет. Потом к роялю крепко сядет Настасья Игоревна и петь будет. А мужчины по бокам инструмента, хоть и в варварских одеждах, а красиво облокотятся и свои голоса вплетут.
Сначала революционные… «Замучен тяжёлой неволей…», «Варшавянку», «Тачанку»… Потом современные: «Всё выше и выше, и выше», и даже «Любовь нечаянно нагрянет…». Бодро грянут «Кир-пичики», но друг друга застеснявшись, стушуются… Потом бывшая смолянка со слезой в голосе, хоть и мелкобуржуазно, но уж очень душевно, затянет: «Так дайте ж милостыню ей!» а то и «Калитку».
Под конец, обнявшись, и совсем растрогавшись, глядя друг другу в глаза… сдержано и серьёзно мелодично продекламируют:

Была бы страна родная –
И нету других забот…

Иван Палыч и Настасья Игоревна будут уговаривать Брынзу остаться ночевать. Но он уйдёт. И всю дорогу до общежития будет думать, куда деваются друзья. А у самого входа, под синим фонарём, зашуршит кто-то, захихикает.. посыльный из штаба вдруг  крякнет невпопад: «Здравия желаю, товарищ Брынза!» А кусты под электрически горящими окнами общежития затрещат, и сине-оранжевые цветы на мгновение вспыхнут в жёлтом свете…
«Может туда?» - подумает лихой командир о старых друзьях. Но не услышит ответа.
А друзья будут продолжать исчезать, а мебель прибавляться.

Ещё не раз они будут сиживать у полкового командира в разном составе. Ещё два-три старых друга переведутся из Москвы и Ленинграда. Ещё новые появятся… потом кто-то исчезнет, как и исчеза-ли другие и в других компаниях. Никто не будет это обсуждать. Потому что, ведь ясно: если проглядели – стыдно, если не виноваты – разберутся.
А шкаф у исчезнувшего начштаба хороший был. Казённому шкафу всё равно, где стоять. А ря-дом с роялем – тоже с биркой, рояль-то, - он хорошо смотрится. Компании редели – мебели прибавля-лось. И не бросались в глаза инвентарные номера. Но учёт от этого не страдал. А потом и у самого Иван Палыча появилась бирка, там, где в детстве нательный крестик был.
Однажды и Иван Палыч исчезнет.
А Брынза, став комполка, будет тыкать в клавиши рояля с инвентарным номером и удивляться: «Иван Палыч! Как же! Недоглядел…» и, чтобы не думать, сам себе фальшиво подтянет:

Была бы страна родная –
И нету других забот…

А ещё несколько времени спустя (очень быстро оно спустится) арестованный очередной ком-полка Брынза будет долго ждать ответа от товарища Сталина. На письмо, написанное раздробленными пальцами, об ужасной ошибке и о засевших повсюду вредителях. И в этом случае время долго будет тя-нуться.
А ещё несколько времени спустя ( очень быстро и оно спустится) в каком-то там Н-лаге его тело будет лежать в холодной, в ожидании, пока эта холодная заполнится согласно паспортной труповмести-мости. На большом пальце левой ноги… а может указательном правой руки… будет привязан номер.
- И что в этом дьявольского? – вздохнёт где-то Воланд, - всё чисто по-человечески. Гуманитар-но, фигурально выражаясь.

Но несмотря на единичные массовые случаи, вся страна продолжала вместе собираться, былое вспоминать. Сейчас их былое подвигами называют. А ведь просто жизнь была. Ты или тебя, как уже многажды было сказано. И выживает всегда тот, кто сообразительней и удачливей.  Храбрый? Но если он невезучий и тугодум, храбрость не спасала. А сообразительному и трусливому трусость мешала быстро соображать. А несообразительный, но удачливый просто не поспевал за удачей, или не умел её использовать. А, бывало, сообразишь вовремя и, вроде, правильно – жив остался! – ан не повезло всё-таки – не на той стороне оказался, не за то головушкой рисковал. И тоже, пусть и позже, но - сгинул. Вот и остались за нашим столом сообразительные и удачливые, а то, что они в своё время удачно сообразили, подвигами называют теперь. А сами они – герои! А героям – почёт и почести, пока удачу не отозвали.
Но ведь и героями кто-то руководил. И эти кто-то – ещё сообразительнее и удачливее. А над всеми – Самый сообразительный и удачливый. Он наиболее удачливо соображал, как использовать сообразительность и удачливость остальных. А использовав, передавал их удачливость новым сообразительным. А поскольку Самому ничего не надо было кроме всей страны, то страна и крепла, теряя самых удачливых и сообразительных. Это звучит странно, но странно же и было.
Доля несообразительных и неудачливых возрастала. Они ещё и размножались. Несообразительные и удачливые мешались с сообразительными и неудачливыми. Но каналы пока ещё текли, куда надо. Хотя, кому это надо, сообразительные не задумывались, а неудачливые не спрашивали.
Зато сообразительные и удачливые заметили, что многие из них доживают до глубокой старости и умирают в кругу близких. А этот круг вскоре замечал инвентарные номера на кушетках, роялях, дачах и даже квартирах. Каковые уже обсиживают другие близкие из другого круга.
А тут и Самый сообразительный неудачно попарился. А следующий Самый, возможно даже из банщиков, много кричал, но инвентарные номера трогать не велел. И скоро очень неудачно оказался в квартире своего же имени. А следующий Самый был очень удачлив и имел много сообразительных по-мощников. Инвентарные номера стали потихоньку снимать. А следующие Самые (не считая мимолётных среди них) сказали: «Доколе!» и остальные инвентарные номера сняли и отдали народу, который давно уже не соображал, но на удачливых и неудачливых продолжал делиться. Тем более, что им разрешили задавать некоторые вопросы. Мебель, дачи, заводы и ещё кой-какую мелочёвку уже без номеров, но с лейблом «моё», Самые оставили себе. Потом пришёл ещё один самый Самый сообразительный и удач-ливый, но, говорят, из другой области. Он пообещал провести Большую Инвентаризацию страны, чтобы за номера платили оставшиеся несообразительные и неудачливые. Тогда это позволит содержать имущество, с которого они (номера) сняты.
Но потом Самый сообразил бросить это дело и очень удачливо запретил задавать вопросы. Всякие. Потому что уже количество неудачливых и несообразительных быстро уменьшалось, а других не прибавлялось. А стали прибавляться вопросы. Но Его не это смущало. Он не собирался бороться с населением, как Тот, в бане, с микроскопическим лозунгом «Нет человека – нет проблемы!». Он не собирался так приговаривать  миллионы и миллионы раз. А только один: «Нет населения – нет проблемы!» потому что, ясно же, что импортное население будет лучше потреблять импортные продукты, завозимые им взамен экспортной нефти, которой от этого станет только больше на ос-тавшуюся душу.
А 23-его февраля он будет задумчиво растапливать камин, пить не отечественный коньяк (отече-ственный-то исчез вместе с Отечеством, которое он то ли не уберёг, то ли…) и сдержано и серьёзно на-певать согласно традиции (начатой легендарно-сообразительным):

Была бы страна родная –
И нету других забот…

                В РАЙЦЕНТРЕ

После уборки озимых Михайлу и Егора отправили с двумя тракторами на МТС, чтобы как следует подготовить технику к жатве яровых. МТС (моторно-тракторные станции) – подразделения районного уровня, центральные мастерские, общие для нескольких колхозов, а позднее и собственники сельхозтехники.
 Больше всего Егору не нравилось, что на ремонтной базе было слишком много начальства. Но работа увлекала своей сложностью и постоянными загадками, которые приходилось решать, когда его, толкового механизатора, привлекали к общим работам.
Техника прибывала с такими поломками, которые американского инженера ставили в тупик. По-рой он готов был признать вину своих производителей. Могло ли ему прийти в голову, что масло в дви-гателе просто разбавили водой, чтобы в избе лучину заменить на масляную коптилку. Наши-то слесаря сразу распознавали руку земляков-умельцев, приласкавшую иноземный механизм, но больше помалки-вали. Глупость легко было переквалифицировать во вредительство – это уже каждый знал. Урок препо-давали по-своему. Незадачливый механизатор шёл на поклон к какой-нибудь самогонщице – к Матрёне ли, к Чалдонихе… Задабривал пролетариев сивухой, что однако от стихийных мер физического воздей-ствия его не гарантировало. Если же провинившийся колхозный механизатор был не способен даже вы-пивон и закусон спроворить, то его обрекали на томление в очередях и на бумажную волокиту. Естест-венно и это не гарантировало… Так прививалась любовь к народному достоянию и насаждалась культура индустриализации сельского хозяйства. И не ведомо, существовал ли иной способ приобщения к прогрессу крестьянина из бедняков, не имевшего до коллективизации даже собственной бороны, и вдруг провозглашенного Партией трактористом - повелителем табуна из десятков лошадей. От этого такое головокружение пошло, что до сих пор покачивает!
Итак, отец и сын пригнали два трактора, чтоб их к битве за урожай подготовить.  Им-то эти «фордзоны», как родные были, особенно Михайле – с Семёном их своими руками вынянчили, к своим условиям приспособили, новыми органами обогатили… Но теперь всё колхозное. Потому у каждого на животе – сумка с инструментами. Оставлять ни на минуту нельзя – сопрут моментом. В смысле – обоб-ществят… ну, то есть, скоммуниздят. Поначалу и спали с ними под головой, пока Михайло в своём «драндулете» тайничок не сообразил.
Егор лежал под трактором, сцепление регулировал – диски переклепали. В такую жару, казалось бы, чего в тенёчке не полежать. Но на лицо сыпалась всякая дрянь, а то и капало. Железо раскалилось… А тут ещё:
- Егор!
Жёлтые американские ботинки мастера уставились на него тупыми носами. Егор мечтал о таких же. Где там! По начальству всё расходится. А в сельпо таких не продают. Рядом с жёлтой мечтой сияли белизной отутюженные брюки, из-под них остроносо подмигивали диковинные, какие-то плетёные штиблеты. Ну, ладно, это ещё туда-сюда. Но чуть позади! Красные туфельки так нахально изгибались высоким каблуком, к тому же покачивались, чертили то носком, то этим же каблучком. Да к тому же… Туфельки – босоножки, что ли – едва держались на паре стройных голых ног, которые уходили… уноси-лись… стремились… куда-то вверх, вверх… сколько он мог видеть из-под своего железного горизонта… а видел он почти до колен. Тогда докуда же? Егор хотел сначала рявкнуть на мастера «доколе!», но, вы-ползая, прохрипел:
- Докуда?
- Что докуда, Егор? – не понял мастер. Егор тоже ничего не понимал – колени ослепляли. Или это оттого, что из тени вылез?
- Егор, артистам вот помочь нужна. Мотоциклетка барахлит.
- Товарищ механизатор, - пролилось с небес, он ведь на колени пялиться продолжал, лёжа, - ар-тист из Москвы исполняет трюк «Гонки по вертикальной стене». А механик задерживается.
- Механик от поезда отстал, а у меня зажигание барахлит. Ты бы посмотрел.
Чумазый Егор очнулся. На неё уже не смотрел. Просто не в силах был взглянуть. Будто её сте-ной отгородили. Егор переводил взгляд с артиста на мастера как-то минуя её, хотя стояла она между ними. Голубые зрачки тракториста дико метались в белых орбитах, оттенённых техническим макияжем. «Глаза», - подумала Надежда - так звали гостью – она не могла от них оторваться и не в состоянии пой-мать.
Известно, что всё решают первые мгновения… Дальше может быть даже откат… даже длитель-ный… но всё уже решено… где-то в небесах поставлена галочка… Сказано же, любовь, как убийца… поразила… Впрочем, может, здесь проявилась напротив неприязнь… к бесстыже-голоногой… к чумазо-му недотёпе с торчащим чубом… А, может, просто ферромоны, будь они неладны…
И вот, мастера уже нет. Егор снова возвращался в реальность.  Где это они идут. Они – это он, артист и… стена, но за стеной – она. Афиша.
- Вот наша афиша, - сказали за стеной.
- Наша афиша, - сказал артист.
Егор афишу уже видел раньше. «Гонки по вертикальной стене». Он видел её мельком. Подумал, что ошибся, читая. Как это по стене?
- Я думал это про тараканов, -  сказал Егор. Не надо было говорить. Как они смеются. Он оста-новился. Ну их к лешему! Они тоже встали, не в силах идти от смеха.
- Это надо использовать в репризе, - непонятно прохихикал артист.
- Да, - подхватила она, - раньше только тараканы, - они снова засмеялись. – Приходите к нам в самодеятельность, - предложили из-за стены.
Егор понял, что смеются не над ним. Думают, что он пошутил. Он тоже засмеялся, но – над со-бой. Деревенщина, пропьянствовал всю жизнь, с городскими говорить не научился… Почему мы идём? Куда мы идём? Мастер отпустил, кажись…
Шли, шли, потом зашли куда-то. Егор стену по пути разрушил всё-таки. Взглянуть посмел, но стало только хуже. Красота – в глазах влюблённого, поэтому вместо того, чтобы рисовать здесь потрет, проще влюбиться вместе с Егором. Итак, она была прекрасна. Он ощутил себя грязным, жалким… эти разбитые башмаки… хорошо хоть не лапти… городская, а смеялась как просто… Напьюсь, хватит го-веть! У Чалдонихи и вино, и девки… Вечером с тятей нашабашим…
- Вот, - артист выкатил во двор … мотоциклетка называется. Блестит, сверкает, фарой нахально таращится. Чистая. Егор отступил подальше. – Ну?
- Чего?
- Смотри.
- Я и смотрю, - пожал плечами Егор. «Приходила сегодня, как её? – баба Маша… печку в баньке поправить…»
- Молодой человек… э… Егор… у нас не так много времени. Приступайте.
- К чему?
- Егор Михайлович, - фифа запела. Фифа! Точно, вот для неё слово, - Егор Михайлович, с масте-ром же договорились, вы согласились…
- Тараканы ещё и в голове могут быть, - опять непонятно сказанул артист, - давай сначала. У ме-ня механик задерживается. От поезда отстал. А «харлей» в дороге что-то… не знаю что. Может зажига-ние сбилось, позднее… как там у вас? Ты глянь, мы же обо всём договорились. Я заплачу. Цирк заплатит.
- Какой «харлей»?
- О… да вот же… мотоцикл «харлей». С зажиганием сможешь разобраться? Нам рекомендовали тебя на МТС. Моторы, говорят, тебя понимают.
- Я это в первый раз вижу, – показал он правой рукой. На "фифу" зыркнул, руку спрятал. – Не знаю. «Харлей» какой-то. Я иностранных не знаю.
- Как не знаешь? А ваши «фордзоны»?
- Они уж давно обрусели, только что не матерятся, - артисты хрюкнули. – А этот… чистенький.
- Надь, я не понимаю!
- Егор Михайлович, вы же согласились.
«Когда это я согласился? Мастер-то куда делся? Заплатит… а что, тоже ведь шабашка, что печь, что мотоциклетка – всё внутреннее сгорание… Чёй-та я… Вон у него цилиндры видать… вон магнето. Это всё фифа с толку сбила… лукавый попутал… Зажигание выставить, подумаешь! Артист… Артист и фифа! Ну и ладно! А меньше трёшки не соглашусь… колени-то выставила, - это он уже уселся перед двигателем, они, колени, совсем рядом. И не голые – в чулках каких-то диковинных»… Прозрачные, посверкивают… Специально нас, деревенских, мутить… А позади, он заметил, пока шли ещё – вдоль «кажной» ноги, ходули-то, как нарисованая черта. Шов, слышал где-то уже. Чулки со швом. Глупо, а глаз-то не отвести, блин. Хорошо, хоть сумку в бреду не оставил. Как пацан - коленок не видел, балда! Так… Спокойно… Свечу, значицца, долой. Чем-то поршень нащупать надо». Егор поискал глазами. Надежда чирикала что-то в блокнотике.
- Вы позволите? – по-городскому сказал Егор. Быстро сказал, но во рту успело пересохнуть, и следующее слово он прошипел: - карандашик?
Но она поняла:
- Карандаш? Пожалуйста, Егор Михайлович… Вот уж не думала, что вы карандашом работаете, - и спохватилась фифа, - ну, я имею в виду, у вас столько инструмента…
Егор вставил в цилиндр карандаш, стал вращать колесо… вот она – верхняя мёртвая точка…. Теперь магнето повернуть…
Через пять минут роскошная машина работала, как часы.
Восторгам не было предела.
- Егор Михайлович, приходите вечером в Дом культуры, - щебетала та, которую уже не хотелось называть фифой. - Я хочу охватить вас общественной работой. У нас остро стоит вопрос о привлечении колхозных масс в лице несоюзной молодёжи.
- За одно и я с тобой… с вами расплачусь.
- Сколько? – спросил Егор, готовясь к скандалу.
Тот и правда заюлил:
- Вы понимаете, гастроли ещё не начались, ещё даже администратор не подъехал, сам кручусь… они с механиком в запо… за поездом… от поезда отстали. Но вы не волнуйтесь… хотя, сегодня… я пока больше пяти рублей дать не могу. Уж извиняйте, - народности подпустил.
- Благодарствуем, - гордо сказал Егор, соль земли, повернулся и пошёл. А куда? Куда идти-то? Хотел спросить дорогу назад, да понял – совсем глупо.
«Ладно уж, найду… За пять минут – пять рублей… это сколь же за месяц будет?»

На базе мастер сразу подлетел:
- Ну что, сделал?
- Делов-то.
- Молодец. Начальник сказал, еслив сделаешь, премию выпишет.
- Что ещё за премия?
- Ну, дополнительный заработок… трудоднями, конечно… осенью. Только не забудь, часть надо будет отдать в пользу голодающих… и ещё – государственный заем. Так что, давай.
- Что, давай?
- Ну, премию-то получишь осенью, а голодающим, пойдём, сейчас из твоего пайка поделишься, а в счёт займа отработаешь в воскресенье. Почином оформим. Зато трудодни осенью целее будут.
- Тит Макарыч, а вы про что спрашивали?
- Как про что? Про мотоциклетку, про артиста…
- А… а я вам про свой трактор, про сцепление.
- А артист как же?
- Дык, механик приехали… и администратор.
- Ты, Егор, чё болтаешься, давай, давай, за работу, а то мы из-за тебя без премии останемся.
- Дык, мою возьмите, Тит Макарыч.

Вечером Егор получил свою законно-незаконную пятёрку. В монолитном, только ещё возводи-мом фундаменте советского социализма появилась и его трещинка.
Надюша – так он теперь называл про себя "фифу" – втянула его в общественную жизнь. Как он умеет пользоваться карандашом познал «Орган парткомсипрофбюро ЖДК». Так торжественно у них именовался пришпиленный на стенде в фойе кусок грубой бумаги, заполненный лозунгами и местными новостями. Стенгазета, одним словом, под названием «Наконечник». Намекалось, видимо, на Конечную Цель. Егор дополнил «орган» своим юмористическим разделом «Жаболень». Надюша не успевала де-литься своими восторгами с артистом:
- Ах, Арнольд! Смотри, как смешно! Арнольд, ведь он талант!
«Талант, - грустно думал Егор, - хорошо, хоть не Тётка. Я для них, как Каштанка, - вспоминал он чеховский рассказ, - а Надюша – лакомый кусочек на ниточке…» Совсем гнусно становилось.
Да и Арнольд тоже не скупился на похвалы. А чё ему скупиться, она и так на нём всю дорогу ви-села. И как только не стыдно! Но напиваться всё равно не хотелось. Нет, конечно, хотелось, даже невмо-готу было – напиться бы… Но…
Однажды малявка Ксюша дала ему почитать книгу про юного спартаковца из Оранжевой рес-публики. Условие было жёсткое – только на одну ночь! А он как раз засобирался к Стешке. Но книгу на ходу раскрыл и… до утра уже не оторвался. Глупо было бы пить, ничего бы не понял, не запомнил. А так, получил удовольствие, что твой недельный запой! Да ещё и голова не болит. Вот и Сорвиголова!
Так и с Надюшей. Ему на короткое время доступно это сокровище. Надо успеть прочитать, на-сладиться. Какая пьянка! Хоть и помогал отцу иногда шабашить, но трапезу с ним не разделял. Михайлу это устраивало. Егор же ему сочувствовал, смотрел на него свысока из своего недосягаемого. Да и на всех.
Администратор и механик, сколько ни плутали по железным дорогам и по буфетам Великой Державы, всё-таки появились. Что лично для Егора обернулось прибавкой ещё двух рублей. Аттракцион был каждый день. На площади выстроили специальное сооружение, этакую башню, и Арнольд Щилов-ский, как сообщала афиша, действительно носился по вертикальной стене и не падал. Да не один, как оказалось. Егор только вздыхал: «Куда мне, колчерукому. Что я ей».
- Что было раньше доступно только тараканам! – кричал размалёванный клоун.
За эту фразу Егору совсем уж неожиданно подкинули ещё пятёрку.
В антрактах выступал дрессированный медведь. Егор исподволь стал за ним ухаживать, за что и дрессировщик наградил его трёшницей. Никогда у него не было столько денег. Воистину, деньги к деньгам. И он их не тратил.
Парочка Арнольд-фифа по-прежнему была неразлучна. Егор уставал отворачиваться от их взаимоизлияний. Привык. В крайнем случае, когда уж совсем повиснет, уходил к медведю. От него жутко пахло псиной. Да, обычной псиной, но очень сильно, сильней гораздо, чем от самой большой собаки. А от маленьких собак, Егор давно заметил, псиной не пахнет. Значит это не псина, запах не псины, а чего-то другого. Дикости, силы, зверства… зверя? Что вообще такое зверь? Ведь собака не зверь. И не потому что трусливее, слабее. Она и смелее может быть, и сильнее. Зверь только себя знает. Он создан только для себя. Человек и все, кто при нём – другие. Даже могут отречься от себя. «Интересно, я зверь?» - ни с того, ни с сего подумал циркач-колхозник, снимая намордник со зловонной медвежьей пасти.
- Эх, Миша, что ж от тебя так вонько? – вздыхал Егор, грубо лаская косолапого, страстно ды-шавшего и сучившего лапой от удовольствия.
А аттракцион между тем продолжался. Из публики вызывали желающих прокатиться с Арноль-дом или его напарницей. С каждым днём желающих найти становилось всё легче. Это был явный при-знак того, что гастроль пора сворачивать. Вот и сейчас туш, барабанная дробь резко оборвались. Значит, на арену вышел очередной доброволец. Интересно, кто. Егор всех их рассматривал. Всем, честно говоря, завидовал. Сам давно бы вышел, да… а что – да? Рука? Кто сказал, рука! Егор на первой же тренировке Арнольда с успехом составил ему компанию. Тогда что? Что ж, выходить колчерукому – людей пугать…
На этот раз доброволец особенно понравился Егору. Невысокий, стройный, чернявый. Чем-то на самого Егора похож. Усишки только. Может, усы отпустить? Не такие, конечно, тоненькие, фрайерские, а как у отца, пушистые, висячие… Доброволец был в белой летней полувоенной гимнастёрке, в белой парусиновой фуражке. Синие кавалерийские галифе, хромовые сапоги. Он весело отвечал ведущему, приветствовал зрителей красивой десницей, нисколько не смущался. За спину мотоциклисту вскочил, как лихой джигит на коня. «Харлей» взревел. Касательная ускорения выплюнула его на стенку. Запест-рели специальные дымные круги, не успевая наматываться. Вдруг один разомкнулся, ушёл выше обреза стены и, описав за агрегатом дугу, перестал им испускаться. Мотоцикл воткнулся в арену. Головы, руки, ноги не разлетелись, но остались в таких положениях, что лучше их не видеть совсем. Егор с медведем вышли на арену первыми и глупо перебирали разъятые части тел. От медведя сильно пахнуло псиной. Это недоумение, понял Егор и заплакал трезвыми слезами. На сломанном пальце Арнольда горело обру-чальное кольцо.
- Выпускай! – закричал Арнольд. Егор, уткнувшийся в терпеливого зверя, проснулся. Понял, что до сих пор был сон, и очень обрадовался. Он выпустил на манеж медведя и, обняв Арнольда, сказал:
- Арнольд, - больше ничего сказать не мог.
- Ты что? - удивился Арнольд.
- Ты жив, - сказал обрадовано Егор и сразу вспомнил Надюшу. И понял, что не зверь. «А кто, - подумал, - а зачем?»

Ну это-то примстилось. Зато наяву с ним случилась другая напасть.
После письма Пилонова он мысленно часто погружался в их былые споры о Боге, о власти, о грехе.
В тот первый вечер в ДК он с восторгом открыл для себя венец цивилизации, как ему казалось – пишущую машинку. И сразу в этот агрегат влюбился.
- Сломана, - вздохнула Надюша.
А он уже влез в неё, как под капот трактора. Восхищался ею и желал её, и жалел её, чувствуя, что где-то у неё, машинки, болит. Надюша разрешила ему остаться. Через пару часов он сотворил чудо, и чудо техники заработало. А он так и остался за столом. Сначала с кнопками знакомился. Потом одним пальцем стал печатать, двумя…Небольшие, но пустынные и высокие помещения Дома культуры, гулким эхом повторяли каждый выстрел буквенной клавиши. Стены, люстры, кулисы, гримуборные потрескива-ли, пощёлкивали, хлопали форточки. Домовой невозмутимо исполнял ночные обязанности инвентариза-ции и присмотра, стараясь скрыть от подчинённого кикимор-шишигового персонала довольную гримасу. Чтоб их, значит, не разбаловать, но не очень-то получалось, всё-таки не всякую ночь механизму излечивают. А раз ночью - стал быть и его, домового, в том заслуга. Персонал же умильно разглядывал из-под плинтусов новенького и шикал на игоша, театрально заламывающего руки, которых у него не было. Все знали, что игош сожительствует с больной машинкой – кому же он ещё и нужен, без рук, без ног. А он так обнаглел последнее время, тянул из неё последние струны. Она в отчаяние даже пыталась печатать заявления в Раймагнечистьспас, но паскудник увеличивал ей люфты, пропивал смазку, и бюро жалоб, не в силах разобрать налезающие кривые строчки, не давало ход… И вот он сам – безногая ходячая жалоба, пристаёт ко всем, взывает к сочувствию, шепелявит о неблагодарности… жалуется, не я ли, дескать, смазку таскал. Но все-то знали, в какую сторону таскал, но только кивали неопределённо - игош, он ведь тоже  в штате у домового, да ещё в любимчиках. Хоть и язвили, мол, правая рука у Хозяина безрука… А Хозяин-то эту самую безрукость больше всего и ценил, полагая, что уж с таким-то дефектом воровать невозможно. Но что простота хуже воровства… впрочем, я отвлёкся.
А Егор ощущал себя пробуждающейся бабочкой, расправляющей ещё влажные, тяжёлые пока, но уже обещающие быть прекрасными, крылья. К утру он уже бодро отстучал что-то тут же сочинённое. Артефакт, как Пилонов выражался. Пора на работу, а хочется продолжать и продолжать… Следующим вечером хотелось и с Надюшей подольше побыть, и вернуться к волшебному словостроительству, рож-дающему слова и смыслы… И он продолжил, опять чуть ли не до утра… И так стало каждую ночь. Что он сочинял? Как бы письмо к другу. Письмо перерастало… в роман? Или в разговор с кем-то. С кем? Никому не показывал, даже ей. Тем более ей.
Он и раньше осквернял, как он говорил, бумагу. Но писать было болезненно трудно и не так кра-сиво. Печатные же буквы, машинные завораживали. Писанину свою он потом легко рвал, сжигал. От стыда. Писать было стыдно даже наедине с собой. Здоровый мужик… может и кузнецу помочь… пё-рышком скребёт. Никому писанину свою не показывал. Разве что, Ксюше. Она ругала его, если призна-вался в сожжении:
- Опять! Не дал даже прочесть! Сказки-то вона какие красивые сказывал.
- То сказки, - бурчал «кузен», - и то – сказывал, не записывал.
- Вот, они и позабылись, а ты уже и не сказываешь. Почему?
- Не знаю… прошло. А писать – не мужеско дело.
- А писатели?
- Ну, им заказывают, плотят… Нам-то не за то плотят. Да, может, они ещё больше меня инвали-ды. Знаешь, был такой, поэт-страдалец, без рук, без ног. Зубами… карандаш зубами держал… Святский по фамилии… Герой Шипки…
- Святский? С Вятки что-ли?
- Не знаю, может и с Вятки. Святский Никтополион Павлович. Имя занятное у него. То ли никто у нас Наполеон, то ли, наоборот, всяк…
Печатное сжигать было жалко – уж больно красиво смотрелось. И за чужое легко выдать.
Ксюша любила страшное, про нечисть. Повизгивала, когда он рассказывал – то ли от страха, то ли от восторга. Первое он ей и напечатал, а не Надюше. Баловался.
Вот сей опус.
          «РУСЯ»

Старик со старухой жили на берегу речки. Они были батраками, но детей им Бог не дал. Ста-рик любил ловить рыбу сетью. Делал он это по ночам, потому что не спалось.
В одну лунную ночь он поймал русалку. Она была совсем маленькой девочкой, такой маленькой, как новорождённая.
Старик принёс улов дамой. Девочка, конечно, была без хвоста. То есть настоящая русалка, а не какая-нибудь серена. Но для новорождённой у неё были слишком длинные и яркие волосы. Золотые и очень тёплые на вид. И сама она на вид была очень тёплой, румяной – кровь с молоком.
Но на ощупь Руся оказалась совсем холодной, как осенняя вода.
Сколько её ни пеленали, сколько ни поили горячим молоком, даже сквозь одеяльце неприятен был её холод.
Старикам стало страшно.
Они разлюбили свою Русю, хотя она и стала уже говорить. И речи её были очень тёплые, ды-шали любовью и смирением:
- Мамушка и папушка, как я вас люблю. Какие вы тёплые… Я всегда-всегда буду от вас греться!
И сидела у горячей печи. Дрова уже стали кончаться, а старики хворать.
Руся росла очень быстро, и однажды старик сказал:
- Толкни её в печку, пока она совсем не выросла.
Старуха толкнула. Руся упала в огонь и говорит:
- Мамушка и папушка, как я вас люблю. Какая тёплая печка. Я всегда буду греться от вас.
Печь быстро стала холодной. А Руся прижалась к старикам со своими обычными словами люб-ви и благодарности.
- Ты её обратно утопи, - сказала старуха, синея и дрожа от холода.
Старик, кутаясь летней жарой в тулуп, понёс Русю к реке и утопил, там же, где взял, помогая веслом. И вернулся, по пути набрав хвороста.
Затопили печь и стали греться.
Скрипнула дверь, и вошла Руся. Она была румяная и свежая. Она сказала:
- Мамушка и папушка, как я вас люблю. Я уже без вас замёрзла.
У стариков начался жар и они умерли.
Руся ушла далеко в лес. В зимовье старика. Там была хорошая печь и много дров. Руся грелась у печи. А когда приходил путник из кулаков, она сажала его рядом. Путнику становилось жарко и он раз-девался. Они ложились на топчан, и путник замерзал от Руси.
Руся относила его на ледник к другим путникам. Их там было много. Они лежали белые-белые, но в цветных армяках.
А один путник не стал с ней ложиться:
- Ты очень похожа на мою маму.
- Наверное, ты мой брат.
- У меня была сестра, но она утонула сразу после рождения.
- Значит, это я.
- Это ты. Я покажу тебе твою маму.
Мама сразу узнала Русю, хоть они и смотрелись ровесницами.
Они обнялись и пошли к реке. Они утонули, и Русе было с мамой тепло. Маме тоже. Потом она сказала:
- У папы жар. Давай его позовём.
Потом они позвали брата и ещё двух сестёр. Потом вся деревня, кроме бригадира, перешла на дно.
Зимой река стала ледяной. По ней скользили сани, запряжённые в трактора, потому что кони тоже были на дне. Из-подо льда на скользящих смотрели разные весёлые и лошадиные лица.
Весной река разлилась. Вода была такой высокой, что дошла до ледника и размыла его. Путни-ки всплыли и оттаяли. Они стали румяными и свежими, а их одежды побелели – вылиняли.
Путники плавали по реке между льдин, узнавали своих, ведь они были из той же деревни. Свои выходили из реки вслед за путниками и возвращались в свои дома. Из труб сразу вырастали столбы ды-ма. У наших не было своего путника, но их позвал сосед. И мы, дрожа от холода, побежали домой и за-брались на печку. Мы снова стали крестьянами.
А Руся осталась в реке. Она пела ночью:
- Мамушка, папушка, как мне с вами было тепло.
Она очень не любила холод. Боялась его и сквозняков. А когда вместе с кем-то, не так боязно.

 «Вот уж Ксюшка повизжит», - подумал «кузен». Потом взялся за письмо другу.

А днём всё шло своим чередом. Работал на базе МТС не отвлекаясь. Железные рожковые арте-факты крутили шестигранные артефакты… На сверхурочные не оставался, на шабашки почти не ходил. Вечер у него был занят.
Вечер он посвящал целиком цирку и циркачам.
У Арнольда была напарница. Аглая Холодная, как значилось в афише. Они гоняли с ней во вто-ром отделении на двух машинах.  Самое странное, что она тоже вешалась и прилюдно целовалась с этим девичьим любимцем. Частенько он обнимал их обеих. А им – хоть бы хны! Артисты, понимаешь! «Ну и как бы она на мне висела? - унимал Егор свою ревность, -  уж лучше б совсем отрезало, - думал он о руке, - сидел бы дома… и ногу… и голову… Обнимаются!» Вот и сейчас:
- Арнольд, завтра папа приезжает! Телеграмма! – и – чмок! И повисла на своём артисте, место на нём ещё было, но недолго. Чмок! – на другом плече наездница висит и визжит:
- Борис Моисеич едет!
- Егор, - не слезая с любвеобильного красавца пропищала фифа, - завтра придёшь к нам. Папа с гастролей возвращается. Завтра все к нам! – прокричала на весь цирк.
Папа её музыкант. Ах, как красиво! А мой – кузнец. А мама – в лаптях.
В доме он у них один раз уже побывал. Ни печи, ни лавок, ни божницы… тучные диваны растопыривались на все комнаты, скатерти, утомлённые кистями, картины в золочёных рамах… Печурки какие-то тоненькие, круглые, томные, в изразцах с синими звёздами. Зато нашей печи не меньше - рояль на полкомнаты. В чёрной его крышке золотые рамы отражаются. Но над одной печью чисто по-деревенски пучки травы развешаны, а на притолоках то там, то здесь – простые подковы, но как-то наоборот подвешены.  Ковры не только на стенах, но кое-где и на полу… Слова в обиженном крестьянском мозгу всплывали и лопались противными пузырями: «фифа», и даже «контра», и даже «недобитая». Потом книги увидел, упёрся в них, дуться перестал, хоть переплёты тоже золотом отливали. А когда Надюша, себе подыгрывая, спела красивую песню про Гренаду, хорошо стало так, что тоскливо. Стало срочно необходимо спрятать слёзы, и это занятие вернуло на землю. Заговорили о книгах. Тут какая-то тётка в переднике вошла, спросила, чай подавать ли, снова тоскливо стало.
…Но и назавтра ему было, чему удивиться. Борис Моисеевич щеголял в военной форме. Оказа-лось, что он военный музыкант. В петлицах его кроме лир красовались ещё и солидные кубари. И вооб-ще, как-то на музыканта он не очень походил. Да и был он, как оказалось, не на гастролях, а на учениях. Егор представил себе учения музыкантов. Должна же у них быть какая-то особая наука по самообороне, при окружении, например, штаба. Литаврами по ушам… смычком в глаз… барабан – на голову враже-ского командира… А то и какая-нибудь дьявольски зажигательная плясовая. Враги разбиваются на пары, развратно виляют бёдрами… ряды смешиваются, как в кадрили… разведчики из кустов выкатываются вприсядку, охватывая фланги… на последних аккордах, уже за колючей проволокой кавалеры галантно кивают приседающим дамам… Главковерх томно обмахивается полковым знаменем…
Вечер удался. Егор стеснялся своего наряда, хотя рубаху он всё-таки справил и туфли парусиновые, но выглядел, конечно, более, чем скромно. Особо он не унывал, было весело. Сначала выпили (он-то не пил, сам удивлялся), закусили. Потом все потянулись к роялю, окружили его. «Как у печи собрались», - подумал Егор. Стали петь по очереди и хором, наигрывали кто что мог, танцевали. Мама Надюши, Елизавета Исаковна, очень на неё похожая, спела про соловья, так, что стёкла в окнах отзывались. Егор чувствовал себя в прошлом веке и контрой. Странная самоидентификация для такого, казалось бы отщепенца. Но за десять лет социальные ощущения привились прочно, заняли место общечеловеческих ценностей…
Елизавета Исаковна, видимо, была в ударе: снова вызвалась петь. Кричала нетрезво уже: «Нашу давайте, нашу!» Надюша была рядом с Егором, и он расслышал её какой-то умоляющий шёпот: «Ой, мамочка, только не это, только не это!» Мама далеко была, не могла слышать, но ему показалась, что она быстро и раздражённо взглянула на дочь, отвернулась, резко хлестнув воздух рыжей гривой, замерла на секунду над роялем, раскинув хищно руки и, прямо-таки обрушившись на оскаленные клавиши, лупила по ним, будто хотела выбить и хрипло запела. И слова, и напев звучали очень странно:

Гутц! Алегремос! Астарот, бегемот!
Аксафат, са батан! Тонемос! Гутц!
А за зела да кагала! Сагана!

«Что за язык? – подумал Егор, - еврейский, что ли? Но музыка уж точно не еврейская, ваврвар-ская какая-то!»
Вдруг Арнольд потребовал внимания – зазвенев ножичком о графин - и, сняв с себя наездницу голоплечую, обратился к Борису Моисеевичу:
- Папа!
Егор чуть не упал. Они что, женаты? Пока произносился тост, фифа повисла на говорившем, а в процессе питья, как всегда, привисла снова и наездница. К этой развратной грозди подошёл растроган-ный трубач, или кто он там, и сквозь слёзы зашамкал:
- Дети мои… - Егор перестал что-либо понимать. Вдруг слышит: - Вы все мои дети: и невестка Аглая, и сын Арнольд, и доченька Надюшка…
Дальше у Егора произошло затемнение на почве переосмысления последних дней.
Дальше они стояли с Надюшей почему-то вдвоём, почему-то на кухне.
- И ты думал?! … - у неё глаза и так в пол-лица, а тут лица просто не осталось, ну… губы ещё растерянные.
- Я не думал. Я люблю, - на кой-то чёрт сказал Егор, ведь совсем не собирался… этой фифе от-крываться.
- Я же тебе сразу сказала. Ещё, когда от МТС шли. Ты такой смешной был.
- Я не слышал. Я инвалид. – это-то к чему ляпнул?
Он пошёл. Она догнала. Она поцеловала его локоть. Он целовал её волосы. Потом обиженные губы. Они распухли. Она сказала:
- Мы, вообще-то, осудили любовь. Наверное, я не достойна комсомола. Мне придётся выйти.
- Не надо. Лучше я вступлю. Мне нравится, что ты комсомолка.
- Надо ещё закончить школу.
- А мне поступить.
Комсомольцы целовались. И не слышали, как в прихожей говорили коммунисты:
- А что же ты, дорогая, Розочку не пригласила? Я ей подарок привёз.
- У Розочки всё есть, дорогой. Даже подруга. Ты, наверное, её ждал?
- Ну, дорогая…
Его ответ оборвал звук пощёчины. Потом частая дробь каблучков. Потом:
- Лизонька!



ЧУДО

В больнице пахло лекарствами и отхожим местом. Евдокия и живучий Федька помогали докто-ру. Несколько часов менее везучего Сеньку штопали и вправляли ему члены. Пару раз он приходил в сознание. В него вливали неразведенный спирт. Он снова затихал. Остатки допивал напарник. А доктор был в маске и в азарте выпить забывал.
Всё когда-то кончается. Доктор устало развязал марлевую повязку и сел со своими помощника-ми на крыльце покурить. У ног их лежал живой, но без признаков жизни, тоже изрядно подранный По-траш.
- Оклемается, сучий хвост, - сказал доктор не по-медицински.
- Знатный ведьмежатник, - как бы согласился Федька. Одной рукой он мучался свернуть само-крутку. Вторая рука подвязана была.
- Давай помогу, Аника-воин, - вздохнула Евдокия. – И чё дымите… уж бы и не дымили, забот мало, что ли… - И к руке перевязанной прикоснувшись: - Нешто опять пойдёте?
- Вот ужо Сенька встанет на ноги…
- Молиться надо, чтобы встал, - опять не по-медицински сказал доктор.
- Хрясь помолится, - буркнул медвежатник и закашлялся. – Ядрёный рашпиль, так и дерёт… - А сам ещё глубже хватил. - Пойдём, а то как же… Ведьмедь-то теперь осерчал шибко – лютовать будет. Покою всё едино не даст… верно старики говорят: сороковой – роковой.
- Да неужто и впрямь тридцать девять Топтыгиных загубил? – не поверил доктор.
- Не я. Все мы, михнёнские. Теперь-то их не так много стало. Да и не балуют уже, считай. А мы – что? Кажный свой порядок знает. Зверь приходит, чтоб мы не забывались. А нам тоже есть, что зверю напомнить.
Напротив больницы хмурился навесами кривоватыми базарчик небольшой. Сей-то год уже ни-кто не торгует – коллективизация, будь она на высоте! Началась – всё поотнимала, а сама ещё в силу не вошла, вот у народа излишков и нет пока. Прилавки даже растаскивать потихоньку начали. Но на Пер-вомай их как бы подремонтировали. «Как бы», потому что первый торговый ряд превратили в трибуну. Улица-то центральная. И все начальство, принимая парад-демонстрацию, расположилось на прилавках в красных бантах и с намытыми, просветлёнными лицами, как овощи у хорошего торговца.
Кто-то ловко сигал через прилавки, выскочил на улицу и – бегом к больнице. Евдокия всматри-валась, глазам не верила. Никак, Егорушка? Ловок-то как! Он подбежав, тоже удивился:
- Мама, ты как здесь! – спросил ровно, будто и не он бежал.
- Егорка? Не бережёшься совсем. Руку-то.. руку…
А он рукой бодро размахивал:
- Всё, мама, с рукой! Вчера на место встала! В армию теперь пойду! В танкисты. Мне, товарищ врач, медосмотр надо пройти. Вот направление.
Доктор тоже весьма удивился, за бородёнку схватился, и тут только снял, повисшую на одной завязке марлю, ею же и утёрся, наконец, и забубнил:
- Какая армия? Ты же у нас на учёте – инвалид. В городе бы пенсию получал, не большая, но…
- Смотрите! Инвалид!
Егор рубаху скинул с жилистого торса. Руки, по локоть загорелые, выше белели и перекатыва-лись мускулами. Он вертел ими, как шулер давеча на этом базарчике. И, не переставая разглядывать и ощупывать собственную руку, у доктора периодически её выдёргивая, рассказал:
- Вчера чуть под двуколку не попал. Иду, задумался. Щас мало сплю. Вечером - с Надюшей. Но-чью… ну, потом скажу… Иду здесь же, недалеко… Что такое! - топот, свист! Потом не помню… смотрю – конь понёс. Повозка какая-то, в ней начальник, что ли… Вожжи тянет, а конь голову нагнул, глаз выка-тил – жуть! А я пячусь, пячусь… А впереди, рядом совсем уже… дети там в пыли дорожной все извози-лись… смеются… смеются. Тут я как кинусь наперерез, на удилах повис… ну, это… остановил, значиц-ца. А вцепился так, что конь голову поднять не может, глазом косит – сейчас цапнет! Этот говорит, от-пусти уже. А я не могу. Так он сам мне пальцы разжал. «Вот, - говорит, - как коня напугал». И гладит его. А на меня и не смотрит. «Ну, - думаю, - жаловаться будет, контра». А я-то сам себе думаю, где это я его уже видел… но так и не вспомнил, где. А он говорит: «Силён ты, парень, и ловок. Быть тебе, говорит, танкистом. Всё Евдокии полегче будет». Про Евдокию я не понял, спросить хотел, а он уже в коляску свою сел. Да ещё говорит, подай говорит, фуражку, да ещё, пожалуйста. А фуражка белая в пыли валяет-ся. Да и гимнастёрку белую запачкал тоже. А мне-то… Сам «пожалуйста», а сам, я смекаю, спасиба-то не нальёт. Ну и ладно. Стал я отряхиваться, тоже, поди, извозился. Он, делать неча, сам за фуражкой сползал и уехал. А я всё отряхиваюсь, отряхиваюсь… «Да ить я же, думаю, двумя-то руками отряхиваюсь!» и дальше отряхиваюсь, отряхиваюсь… боюсь и подумать…
Глаза Егоркины во время рассказа блестели, речь путалась. Вихор, как в детстве, вздыбился. «Выпил, поди, негодник, - по привычке подумала мать, - но ведь – рука! Как же рука-то?»
- А потом, - продолжал взахлёб исцелённый, - в локтю что-то - щелк! Щёлк. Вот так вот: щёлк. Она у меня всегда зябла, рука-то. И тоньше левой была. А тут вдруг затеплело так. И, смотрю - наливает-ся как бы, уж и от левой не отличишь.
- Щёлк, говоришь? – доктор руку по-всякому хватал, тягал её, мял, дёргал, за другую брался. Зрачки, конечно, первое дело, проверил. При этом не забывал свою бородку подёргивать. Уколол даже руку – Егор чуть не подпрыгнул. Но диагноз тот же, что и у остальных вышел: – Чудеса! Чудо. Сколько лет практикую… да нет, сколько лет живу… пойдём! Медосмотр по полной! – Даже про усталость свою докторскую забыл.
- И я! – Евдокия вскинулась.
- Всё, мамаша, твоё дело – родить, а дальше – дело государственное! Жди здесь.
- Видал, Федь, - пожаловалась, - чудеса, а мать родну гонят.
- Да уж, чудеса, - хмыкнул Федька. Он смотрел на Потраша. Тот давно голову поднял, Егора слушал. А сейчас даже тявкнул. – Чудеса, - повторил Фёдор, - ить всей пятернёй ведьмедь его хватил, а жив, жулик! – И, самокрутку досмолив: - Любят его собаки. А он и с одной руки стрелял, как чёрт, даром, что до трясуна допивался.
- Может, он теперь, Бог даст, и пить не будет… Вишь ты, в армию. Ростишь, ростишь, как всё наладится, их  уж не сыщешь!
Постояли, каждый о своём думая. Потраш – лёжа.
- Здоров я, мама, здоров, как бык! – Обнял её сынок обеими руками. Обеими! Да крепко как! – Ну, я ещё к военкому успею. Бате скажи, пусть меня не ждёт.
- Да, подожди ты, оглашенный, так нешто и убежишь?
- Что ты, мама, что ты, я ещё прощаться приеду, а то и жениться!
- Ой, что деится, люди добрые, - вцепилась она в своего старшенького.
Он с трудом оторвался. Она краем передника слёзы утёрла. Билетик розовый выпал из кармаш-ка.
Егор с той же, ещё непривычной для самого себя ловкостью, и потому излишне залихватски, преодолел в обратном порядке торговые ряды.
- Щёлк-щёлк, - появился на крыльце доктор. – А сорить не надо, мамаша. Что это? Билет. Откуда он у вас? «Ленинградский трамвай. Билет. Номер…» А номер  интересный – счастливый. Счастливый билет у вас, мамаша. Тринадцать-тринадцать. Берегите его, хоть это и суеверие… давненько я не был в Питер… ну, в общем, на брегах Невы… Щёлк. Щёлк… - бородку дёрг-дёрг, - на что тогда все эти орди-натуры, кафедры?
Потраш, солидарно с ним вздохнул горестно, совсем по-человечески, даже ещё горше. Как будто мысленно перебрав все имеющиеся варианты, предлагаемые судьбой, вынужден был смириться с самой горькой правдой. Но пессимизм его не имел реальных оснований, поскольку доктор разрешил оставить бедное животное на крылечке человеческой лечебницы. Ветеринарной в Ленинском ещё не было.
Виноват, не дотянул в своё время геграфическо-исторический очерк. Придётся пояснить.
В дни Великого Траура отвечное (ну, то, что от века было) название уездного села заменили на помогшее справиться с горем Ленинское. Но за районом почему-то сохранилось прежнее имя. Может, как символ неразрывной связи старого и нового. Сразу порыв народный в строгое лоно инструкций не направили, потом заработались, потом зарапортовались… Так и осталось. Привыкли. А жителей даже одно время называли жаболенинцами. Недолго, пока пара-тройка остряков не прокатилась по маршруту Острог – Красная Падь. Да и то, как бы резануло партийное ухо, провозглашенное с трибуны: «Переходящее Красное Знамя завоевала Ленинская скотобойня!» Или там, Ленинский вытрезвитель… А в Остроге, значит, перековываются в горниле свободного пролетарского труда Ленинские проститутки? Но я отвлёкся.
Оставив Потраша на попечение государства, селяне пошли в общежитие МТС. Михайлу пови-дать да, может, там и переночевать.
- Не страшно на медведя-то? – спросила Евдокия. Пусть бы Фёдор рассказал, да пострашней, а то опять парусиновый порядок застит. К ночи-то. И кто-то он есть на самом деле?
Но медвежатник страхи по-своему понимал:
- Чё его бояться, в лесу-то? Я в лесу, и он в лесу. Кто ловчее. Тут уж не вздумай бояться. Вот ка-бы ведьмедя в кабинете встренить. В кабинете я и зайца напужаюсь. Они вона, какие грозные зайцы ста-ли, в кабинетах-то.
- Ты это про Хряся?
- Хрясь, Хрясь, из грязи князь.
- Грязь, она завсегда всплывёт.
- Да вот ты ж, не всплыла, ядрёный рашпиль! – воскликнул медвежатник, но тут же язык и при-кусил. Но смех! Смех он не смог сдержать и смеялся в приступе истерического счастья, шатаясь от изне-можения. Повторял, задыхаясь: «всплывёт… всплывёт…» и даже, наконец, упал, притулившись к плет-ню. Собаки, что за ними бежали, бдительно облаивая, удивлённо замолчали, склонив головы набок.
Женщина растерянно улыбалась. Никогда ей ещё не удавалось так удачно пошутить, так рас-смешить мужика. Она даже лупила его своей тяжёлой рукой по широченной спине, на которой вся её тяжесть тростинкой казалась.
- Ну что ты, что ты… Попробуй-ка сам постирай, увидишь, грязь-то сверху плавает.
Внезапно Фёдор замолчал на полувздохе, как захлебнулся. Потемнел глазами.
- Всех бы их - в сетку, гадов.
Страшный стал. Евдокия примолкла.
Он властно свистнул собакам. они подошли без обид. Он трепал им холки, лапы смотрел, зубы.
- Эх, нет среди вас медвежатников, шапки вы беспородные, - сунул одной что-то в пасть. На неё сразу все набросились – свалка. А люди дальше пошли.
В общежитии пьянствовали. Девка полуголая пробежала. «Эк им здесь живётся, котярам!» - обиженно вздохнула бедная женщина. Расхрястанная, ничуть не смущаясь, сказала, что Михайло, поди, ещё шабашит. «Сама ты с шабаша, ведьма», - подумала Евдокия. А «ведьма» мыслей не читала, и потому добавила скороговоркой:
- Придет, придёт, если у кого не останется.
 «Ну вот, а я, глупая, думала, он тут только работает да по дому скучает… чтоб при нём и Егор бы не баловал… А он, ишь ты… ходок!»
Федька, тот уже не печалился – знакомые тут как тут. Вот уже и крякнул и донышко разглядыва-ет. Где только и берут отраву эту!
«Вот ещё одна. Да молода-то совсем!» Молодая шла прямо к ней.
- Здравствуйте. Вы – Евдокия Михайловна?
- Ну, да, Евдокия я. Тётя Дуся. А ты кто?
- Я Надя. Мы с вашим Егором… дружим… по комсомольской линии, - она смутилась от строгого взгляда. – Нет, вы не подумайте… А Егор хороший. Он рассказывал, что пьёт. А здесь он совсем не пьёт. Я ни разу не видела. Даже не верю его рассказам. Он днём работает, трактора ремонтирует. Ещё и комсомольская работа – стенгазета там… А ночью… только вы не пугайтесь. Он роман пишет. Он читать не даёт, но пишет, я знаю. Жаль только, что про религию. Вот бы он написал про гражданскую. Про героизм. А то скоро все забудут. В Тяте заводов – раз-два и обчёлся, а магазинов – заблудишься.
«Никак и она блудит!» - ахнула про себя безответная крестьянка, всего здесь насмотревшись.
- А приказчики, -  продолжала незнакомка, - все такие нахальные. Все жилетками выбражают. А что под жилеткой! Да ничего. То же, что в голове. Уже забыли, кто им свободу завоевал.
- А кто? – испуганно спросила совсем стушевавшаяся Евдокия.
- Рабочие и крестьяне! Проливали кровь против эксплуататоров и империалистов.
- Ничего я не проливала, - испугалась героиня, вспомнив почему-то бутыль в трамвае. Большая бутыль-то была, на всё лето, пожалуй, хватило б. - А Егор-то где?
- Он отцу помогает. Помогать полезно. Они помогают, кому забор починить, кому печку сло-жить. Всем что-то надо. Помогать хорошо. Если просто. Но они же не просто. Они за самогонку. Вы не бойтесь, Егор не пьёт… ну зачем они за выпивку! Нужно просто.
- Как это просто? За работу надо брать что-то, это по-божески. А даром-то что? Не скотины мы. Конечно, самогонка… но за самогон можно поменять что-нибудь. Рыбу, например. Или отрез какой. А даром-то что?
- А вот мы, комсомольцы… субботник называется…
- Погодь, дочка, а с рукой у него как вышло?
- Просто. Упал. Перенапрягся. У человека в критические моменты проявляются резервные воз-можности. Это не противоречит марксизму и подтверждается энтузиазмом народных масс. Вы же види-те, вся страна в революционном напряжении вступила из тёмного прошлого в наши достижения. На этом фоне рука – частный случай медицинского свойства.
- Да? А доктор не понял, хоть бороду и не жалел.
- Издержки буржуазного образования, отсутствие классового анализа…
- Ну так и не брал он анализов, точно. – «Ох и умна же, молодайка! Егорке-то в самый раз… ка-бы… да  чё уж…» Мать загрустила, не успев порадоваться.
- А Егору было бы глупо ждать эволюционных метаморфоз.
- Чего ждать-то? – опять не поняла тёмная женщина. – «Небось на собраниях навострилась вы-говаривать». - Да когда уже придут работнички?
- Да вот же, идут! – девчонка (ну, совсем девчонка!) бросилась навстречу.
- Дусечка-душечка, - раскрыв объятия к строгой супруге приближался благоверный. – Дуся, то-бой горжуся. -  Пьяный, но уже предупреждённый и потому уверенный.
- Так-то ты!
- Дусечка, роблю, жилы рву за ради… - жалостливо так.
- За ради хлебного вина! Налил бельма-то! И девки тута…
- Дусечка, каженный раз обещают заплатить или одарить, а потом наливают… пока ещё работаем! А потом ещё наливают… - Вопрос о девках он решил отложить и зашёл с козырей: - А Егор молодец, здесь – ни капли ещё! Не пьёт совсем, не наливает всклень. А то ж: уродился детина – кровь с молоком, да чёрт водки добавил! – балагурил, чуть не приплясывал.
- Доволен, небось, что всё тебе достаётся.
- Ну что ты, что ты! Сегодня за здоровье пили. За руку. За исцеленее. Бог исцелил достойного. Так бы Хрясь сказал.
- Хрясь! Хрясь дочку твою в острог сдал.
- Как! Анфису! Кровиночку…
- Зойку. За реку не поленился за ней сгонять.
- И что? Вот гад! Убью!
- Ладно, охолонь. Дома она уже.
- За это выпить надо. Молодые, сюда идите. Мать вас благословит.
Молодые подошли, встали рядком. Егор в пояс поклонился:
- Вот, мама, невеста моя. Благословите, матушка.
«Господи, да неужто!» - между мечтой и явью считанные мгновения пролетели. Евдокия ни счи-тать, ни думать о них не хотела. Не её ума дело. Так сталось, и слава Всевышнему!
- Да что уже… Ты теперь… руки-ноги есть – танкист. Живите ладом.
- Девки, у нас свадьба! – заголосила откуда ни возьмись, так и не одевшаяся «ведьма». – Столы сдвигаем! Федюха, айда к Чалдонихе! У ей два ведра нагнано!
- Иконки нет, - вздохнула набожная мамаша, - вот хоть. – Она перекрестила их счастливым би-летом. Егору поднесла поцеловать арифметический (ой ли!) образ. За ним – Надюше. Она сказала:
- Суеверие это, - и поцеловала мимо – крестьянскую руку.

Евдокия опустила счастье в кармашек.
Оно лежало там двенадцать лет. Только на время стирки счастье пряталось за божницу.
Егор так и стал танкистом. Сначала водителем-механиком. Потом командиром танка, взвода…

Детей настрогали. Надежда-то не вся целиком комсомолкой оказалась, что нужно, в ней и бабьего нашлось. А сам Егор на всех халхинголах и манергеймах казался заговорённым. Удача ему сопутствовала во всём, как пишут некоторые. 
Но однажды, с того благословения прошло двенадцать лет, забыла Евдокия билетик в кармашке. А ведь не старая ещё была. Разглядела, фартук в реке полоща, как заплясало счастье, завихлялось на мелкой, но быстрой ряби. Долго мелькала ещё бумажка… а может, и не она уже… вниз по реке.


                ТОПТЫЖНИК ВЕРТЛЯВЫЙ

Медведь-шатун шёл напролом, не только сучья ломая, но и деревья выворачивая. Шатун, конеч-но, категория зимняя. Но этот был шатун просто по словоопределению. Очень напоминал пьяного зади-ристого мужика. Притулившись к стволу покрепче, старательно сосредотачивался. Затем, действуя всеми членами вразлад: голова – вправо и назад, левой лапой – широкий замах и – резко вниз и тоже назад, правая – вперёд, ноги отстают. Всей грудью больной – на следующий ствол, обнял его, голова упала. Задние лапы из-за когтей не скользят, а то бы съехал уже. Из кустов злые глаза сверкают то там, то здесь. Собрался, резко на штырь чужого взгляда свой бросил – только веточки закачались. Снова вперёд. Задние лапы чуть не выше головы вперёд выкинул, голова – назад, спиной теперь – на следующий ствол.
Грудь кровоточит, в ране – щепки, плечо горит.
Найти, найти топтыжник вертлявый! Он всем медведям помогает. Его только к ране приложить. Он дальше сам извертится, в рану залезет, вымостит её, умастит, вылижет… а пока хоть мухомором пе-ребиться. От мухомора только морок и небывальщина. Но небывальщина сейчас тоже нужна. Вдруг привидится давешняя медведица. Рванётся к ней, а ведь сил только что совсем не было! Рванётся,  да на сучок – раной, больно, но зато злее стал, сил прибыло.
А за лето силушки нагулял. Хорошее лето! Вот и потянуло на баловство. Там собаку брезгливо располовинил, там девок пуганул. А то телёнок ещё этот. Нежный такой, душистый. Мокроносый… не удержался. Да только нос этот и выгрыз, пошёл малиной заедать. Весело стало, с горок кувыркался. За-снул. Под утро ещё телятинки захотелось. Да где там – растащили уже всё. Только косточек пососал. А эти двое уж там были. Псы с ними грамотные – все штаны изодрали, шерсть клочьями летела. Да и от них тоже, одного хорошо задел. А у этих – по палочке. Одну-то знаю – грохочет, умею от неё увёрты-ваться. А у другого палка с двумя клыками, и он её всё кидает, вертит – не уследишь. Шумелку-то я легко отбил, а эта гляжу, уже воткнулась. Смотрел на неё, от удивления даже собак не замечал. А он ещё одним клыком – чуть не в шею. Страшно стало, побежал. Сначало не сильно ныло… вот же она, моя лохматая… что хорош я? Вишь, на все лапы не становлюсь. Красив? И ты… на ствол налетел, сполз всё-таки, а мордой уткнулся как раз в топтыжник. Надышался, пожевал, стал к ране прилаживать. Что так кусты растрещались? Приподнялся – всё трескам пошло. Не дождётесь!
Не дождались. Окреп миша, уже не шатался, но башка кружилась и лапы дрожали, а левая пе-редняя почти не двигалась. Может расходится. И ещё беда: топтыжником он с перепугу в избытке на-пичкался. Теперь он уже против него работает. Жизненные силы на себя перетягивает, того и гляди, за-колосится внутри. Матушка сказывала, надо в таком случае какую-нибудь зверушку хворую-раненую облизать, хоть и зайца. Тогда излишки в него прейдут и он тоже вылечится, и тебе, миша, легче станет. Топтыжник-то он сам только медведям помогает, а через медведя – любого воскресит. Потому двуногие про него и не знают, а то бы давно выкосили… После совместного лечения дружат – не разлей вода! Не-што не видели таких друзей: медведь и заяц или медведь и лиса… Бывает. Самое простое, конечно, кого-нибудь слегка придушить, потом облизывать. Да какой из меня сейчас охотник. А раненые звери под каждой ёлкой не валяются. Им сразу помогают… санитары леса. А медведь – терапевт, только мало кто о том ведает.
Миша шёл через какую-то противную низину. Здесь ягоды даже пробовать не хочется. Всё про-пахло мерзким человеческим мясом. Занесло же! Да они, вроде, как подо мной. Сквозь тошнотворный смрад протянулась ниточка другого запаха. Искомого. Вот и раненый. Он разгрёб тонкий слой землицы, потом толстый слой мяса…нет, не здесь – рядом. Да вот же она, сверху почти. И грудь там же, где у меня кровоточит, только заткнуто чем-то. Он скальпель самый подходящий из своих когтей просунул в рану и вынул клюквину несъедобную. Из раны чёрная кровь хлынула. Есть, что полизать! А от места этого – подальше. Так и нёс её в передних лапах и лизал на ходу. Как мороженное.

Петруха взял грех на душу: залез в Михайлин тайник, где у него расклёпанная борона была припрятана да ещё кое-что. Взял самое необходимое: топор, лопату, нож и полотно для лучковой пилы. Ничего, сочтёмся, Михайло. О неводах, жаль, кто-то уже позаботился, о тех, что в зимовье прятал. Но у него ещё пара сетёшек да пяток капканов было припрятано. Вот с таким богатством он и ушёл подальше в леса. Они от Михнёнок до самого Беломорья тянутся. Пара недель и он уже с подкулачниками по достатку сравнялся. Землянку выкопал-срубил. Посуды навырезал. Лаптей наплёл. Одну онучу на две разделил – хватит пока. А то и правда – не ровён час, на вторую какой ни наесть полномченный найдётся. Да, и лук ещё смастерил, стрела, конечно, не калёна, но зайца-глухаря протыкнёт за двадцать шагов… Пошло худо-бедно. Везде люди живут.
Сам он хоть и жил бобылём всю жизнь, но народ всегда вокруг него вертелся, и поговорить он любил. В новой же жизни (а что – заимка «Новая Жизнь», отделение колхоза…) в новой жизни даже со-баки рядом не было. Вот и заметил через месячишко: вроде, как заговариваться стал. Сам себя ругать. Оправдываться… Поэтому, когда увидел однажды на заре, как идет мимо Топтыгин не спеша, на всех четырёх, а на спине у него – голая девка, не очень удивился, а спокойно зашёл в землянку и дверь при-крыл.
- Нет, ты видал? – спросил кого-то и сам же ответил, но уже другим голосом: - с медведём живёт! Мужиков ей мало! – и первым своим голосом съехидничал: - Мужики-то по норам лежат.
В землянку заскреблись. В верхний венец. Петруха взял топор и вышел:
- Чего надо?
Медведь сидел, видать, на накате. Как бы на спину не сиганул. Оглянулся: медежья голова, спо-койно на лапы уложенная смотрела не на него даже – выше. Туда, где девка стояла во всей красе перед спуском к двери. Заря уже распылалась, и бесстыжая, в чём мать родила, была розовая, кровь с молоком и молчала. Они глазами встренились, и он её узнал. Та самая. Хотел опять в землянку зайти. Но… она носиком-плотвичкой шмыгнула по-детски совсем, губками сёмужными растянулась в улыбке, и что глаза живые, сразу стало ясно.
- Не спас я тебя, рыбонька моя, - она была тёплая, живая, под грудью – пятиконечная звезда. Он знал, не клеймо это, а рана.
Они снова глазами встренились, ну и точно – полное затемнение.
ЗАПОЙ

Воланд запил.
Кровь клеветников и завистников тройной перегонки, плюс до одной трети желчи по-соседски, закусить – дымом без огня. Для перегонки у Бегемота был конфискован примус, и горел он теперь неуга-симо. Гелла, не по обязанности, а по бабьей отзывчивости – насмотрелась на страдания пьяного и по-хмельного тяти за свою коротенькую жизнь – следила за качеством. Негоже дрянь всякую хлестать.
А добра этого – крови порченной, перепрелой, в скукоте стоялой – не то, чтобы хватало, а было – хоть залейся! Но текла она вся по жилам. А жилы, ею же дублёные, ох как живучи были. А обладатели их, жилистые доброжелатели, непотопляемы и во врождённой своей превентивности неуязвимы. «Кон-фидентам» пришлось целые глубокопроинтригованные операции разработать, чтобы изничтожить достаточное количество гадов, потребное на изведение тёмно-зелёной тоски.
А чтобы среднегеометрический Жаболинский район власти не закрыли на карантин из-за вне-запной и неведомой эпидемии малокровия, поразившей костяк Красного чиновничества и наиболее соз-нательной части заговорённого электората, ловцы душ бреднем повели широко. Не по всей даже губер-нии, а и соседние захватили. А что делать? Запой-с.
Запой надо переждать. Ни связывания, ни пресечение истоков, ни уговоры… а как в данном слу-чае уговаривать? «Попей, попей – увидишь чертей»? Уж насмотревши, спасибо.
Поселились все в пока пустующей петрухиной завалюшке. Здесь же и душонка Хрясева маялась в ожидании девятин. На что была в силе Права. С ней никто не разговаривал.

Геллочка кукситься стала:
- Вот вы обещали, мессир, все царства мира… А тут сидишь, даже не в горнице. Ни книжек, ни кино…
Дьявол с пьяной щедростью выделил ей за печкой кусок подпространства, дворец возвёл. Она принялась осваивать великолепие чёртовых чертогов, ванных комнат, будуаров и гостиных. Но периодически появлялась, чтобы снова поныть, чтобы не отвыкнуть, чтобы от неё не отвыкли:
- Вот я всё мечтала по нашей заречной стороне на авто проехать.
Ей подарили последнюю модель «канцлера», спьяну даже, похоже, из будущего года его мате-риализовали. Она посмотрела, сама поняла, что глупо.
А с Бегемотом они частенько шептались, ахали, глаза закатывали, руки (лапы) заламывали – в общем вели себя, как все любители поэзии. Ну и секретами делились. Однажды кот, особо внимательно рассматривая холёные когти, признался, что не так давно был влюблён… так… в одну поэтессу. Отбил её у тоже поэта Хлебникова.
- А, знаю, знаю! – обрадовалась Гелла, - пинь, пинь, пинь, тарарахнул зинзивер! Баобэа! И ещё мне нравится его словечко «любеса».
- Ну да, это он под её влиянием, а значит и под моим, сотворил. Тоже, кстати, неискусимый. Но влиянию поддаётся.
- Как электорат? Надо его убедить, что его желание – это его желание?
- Как ты сказала? Возможно, возможно… А откуда ты это знаешь?
- Не знаю… слушаю, эхо слушаю.
- Какое эхо?
- А всякое. Выйди в поле, всякое слышно. Хоть и московское.
- Ну так вот… что я хотел сказать… Эта… моя… так, одна поэтесса… втюрилась в меня, как кошка. Ну, ты её понимаешь… и посвятила мне песню. В то лето это была самая модная песня на Лысой горе. Хит. И даже гутц. Вот послушай.
Он исполнил на котовскую музыку:
 
Гутц!Алегремос!Астарот, бегемот!
Аксафат, са батан!Тонемос!Гутц!
Маяла на да кагала! Сагана!
Веда шуга, ла на да, шуга! Сагана! Гутц!1

- Ах, как… как…  - Гелла слов не нашла, что странно было для неё и свидетельствовало о наи-высшем всплеске эмоций. Она исхитрилась своим коротеньким передничком утереть слезы конгениаль-ности и заодно уж чудный носик.
- А вот ты скажи, дядя Гема, - так она звала нашего Бегемота, - расскажи, как вы встретились.
- Это грустная история.
«Дядя Гема» задумчиво погладил усы. Подкачал примус, но пламя слегка убавил. Они с Геллой сидели, притулившись к перегонному кубу. Змеевик элегантно огибал их одухотворённые лики и уходил на другую сторону, где неустанно капал в звонкую чашу, периодически осушаемую Воландом. Что бы ему не создать сразу море зелья, спросите вы. Можно, но легко создаваемое зелье не забирает. На всё есть свои технологии. Всегда и везде качество и количество обкрадывают друга друга. Категорический императив Творения. Потому Вселенная и есть результат самоограничения Самого (если верить В. Еро-фееву).
Парочке никто не мешал. Коровьев и Азазелло… о них позже. Комфорка ровно шипела. Синий пламень стёр с Геллы всё золотое и розовое, наносное, и она казалась Бегемоту самой нежной покойни-цей.
- Есть один способ получить двойное зрение, - заговорил кот, - или по-другому, открыть третий глаз. Надо в ночь с пятницы на субботу, конечно, в полнолуние, на пустыре за лепрозорием зажарить заживо одну за другой сорок кошек. Их следует нанизывать на шпагу… - Он вздохнул, тяжело, устало, - И этот злодей, не буду уточнять кто, так и сделал. Я, как и положено, после сорокового сольфеджио вы-слал к нему пару бесенят с глазом. Подавись! А ему ещё что-то надо и он продолжает их, орущих, жа-рить по одной, по одной, по одной… По одной! И так трое суток. Тут уж я сам вышел. Ну, так по уставу полагается2… Оказалось, действительно мало ему двойного зрения. Он ещё хочет эту… впоследствии мою… ну, так… одна поэтесса.
- Ну и дал бы ему в третий глаз, дядя Гема!
- Я не дал… Я ему глаз на жопу натянул! Йес!
Любители высокой поэзии залились радостным смехом. Воланд заворочался, сделал несколько жадных глотков. Грохнул чашей о стену. Промычал с дьявольской тоской: «Дуся-а» и снова затих.
Любители поэзии примолкли потом снова зашептались:
- А потом я, дай,  думаю, посмотрю, что за фифа? Сколько братьев из-за неё спалили! Да… хо-роша оказалась! Особенно, когда я её обращал в белую ангорскую… ну и в рыженькую… а уж сиамочка из неё была!
- А что, дядя Гема… ой, прямо и говорить не удобно… ну вот, если… только вы Их Тёмности не говорите… Дядя Гема, если девушка… она совсем девушка, ну как я… и обернётся, например, тёлоч-кой… и над ней бычок, ну, надругается, что ли… ой, я не могу вся… ну, ты же понял уже, ну…
- Да понял, понял… ничего страшного, Геллочка, не произойдёт. Когда обернёшься обратно красной де;вицей, деви;цей же и останешься… А потом опять можно в кошечку. И всяких ещё много неж-ных созданий… Но ты мала ещё!
- Я, дядя Гема, уже пробовала инфузорией… они делятся так сладко, так сладко! Прямо рвёшь себя, рвёшь… Рвёшь! Но ведь это всё равно, что себя ласкать… А вот кошечкой, Гема, кошечкой… ой, что это! Мокро! Ой, да это же с-под куба течёт… Так он же чашку бросил! Эх, Ваша Тёмность… Пойду поставлю.
Гелла аккуратно подставила серебряную чашу под обрез змеевика. Звонче закапало.
И самой пить захотелось.
- Молока хочу, - тут же заныла. Ну, это понятно, на то и ведьма, все они – любительницы моло-ка. А проще-то ничего и нет.
- Лови! – крикнул Бегемот. Он уже страницы новых поэтических сборников разрезал.
Она не растерялась: нож страшенный на лету поймала. А что с ним делать, ей уже ясно. На то и ведьма – всегда всё ведает, всё-то ей ясно… Враз круг на полу очертила, нож, как разбойница, точно в центр воткнула. Пошептала. Крынкой ножичек подпёрла, и с рукоятки удобной заструился в керамиче-скую утробу белый жгут – со всех окрестных стад собранный, по капельке с каждой бурёнки, хоть кол-хозной, хоть ещё и не охваченной. Пила;, пила; на ведьмачью дармовщинку. Утёрлась, глазки (глазищи) посоловели, отдышалась и опять – за своё:
- Вот вы говорили, Париж…
??????????????
Хотя ей никто ни черта такого не говорил. Вручили ей метлу. Что через трубу, она сама поняла. Иногда возвращалась загадочная, утомлённая… Однажды подарила шефу портсигар. Простенький девичий подарок – пару фунтов червоного золота, бриллиантовый треугольник на крышке, буквально карат в сотню, не больше, вензеля… – ну, словом, пустячок. Но пьяный искренне, по-сатанински,  растрогался, предложил выпить за детей – наше будущее…
Дитю же было грустно:
- Вот я так всего много видела, узнала… и нудизм, и садо-мазо… и стриптиз даже, - потому она теперь и прикрывалась кокетливым накрахмаленным передничком, - а заречные так и не знают, где я, что я… Думают, поди, что на собраниях сижу. Как бы им показаться, пройтиться бы тама…
Ей опять метлу предложили.
- Вы что! Меня маманька на метле голой увидит? Умрёт же!
Что в этом такого эдакого, никто не понял. Дали ей абонемент в «синема». Что ещё ребёнок за-хочет, пока не известно…

А в целом несвятая троица, пережидая напасть, действительно поначалу задирала бабкаёжек и кикимор болотных. Кто не знает, поясняю. Здесь что особенно важно? Не путать кикимору с шишимо-рой, об ней и говорить – стоит ли. Ей бы только с игошем тусоваться. А он, знамо дело, безруко-безного-бесплотный, знай свою консистентность парны;м душам втюхивает. А просто кикимора – это жена домо-вого. А мать её, домовому тёща – кикимора болотная. К ей как и положено дочка и убегает, когда домо-вой запьёт и в праведном гневе скроит пьяное рыло – чёртово бороздило. Не надолго убегает, мать её защекатывает. А жаль, что не надолго, потому как во время гостин на болоте безопасно.
И хотя, казалось бы, что может быть веселей задранных кикимор с бабкаёжками, но это как-то наскучило, и даже разочаровало… и понёс каждый свою задницу, по-голливудски выражаясь, за персо-нальными приключениями.
Коровьев, тот в групповой секс ударился после векового ехидства, воздержанием безудержным порождённым. Но сам он в этом не виноватый оказался. Дело прошлое, завалился он на хату одну съём-ную, две ведьмочки там оттягивались по пятницам, хотя исключительно с трёхчленами. И когда анато-мически нормальный рыцарь самонадеянно предстал перед ними во всей своей, как он полагал, красе, ведьмочки только посмеялись. Не зло, правда. И тут к ним заскочила подружка – феечка. Только она взглянула на смущённого ловеласа, тут же в него и влюбилась, тем более, что упомянутая нормальность у него была выдающейся.
Странно, что этот ёрник тоже втюрился, как ёжик.
Но фея оказалась не простой, а одной из близняшек. А эти опёнки-сестрёнки… ну, вы знаете, у них не только пень общий, но и вообще всё, включая мировоззрение. Под утро Коровьев доползал только да порога. В избу его втаскивали.
А Азазелло, гад, вообще в семью влез. Да ещё в ту, где жили. Нашу же кикимору и обрюхатил. По-ихнему, конечно. Сам-то, домовой наладился дома новые приглядывать, мол, ента коллективизация риэлтерство с ног на голову ставит, и, дескать, недвижимостью заниматься – не по болотам шшикотать-ся. Тут у парочки и началось, сначала, как водится с разговоров. О том, о сём, печки-лавочки… а как у вас? А ежели он…? А ну, как она?…
Потом… бочком, бочком, или там ладошкой…у него уже один глаз ненавистью горит, а другой половой страстью налился. Клык аж извертелся весь, а взгляд наоборот не сводится. А она всё больше в сторону, на лапоточек свой глядит, рдеет синюшным румянцем.
А ить безгрешной создана, ибо грешного места в ей и не предусмотрено. Да, видно, баба, она и кикимора – баба. Они ведь как плодятся. Кикимора момент улучит и кадушку на прялку поставит, а сама в кадушку и плюнет, домовой - тоже, и тут же другой кадушкой, побольше, наподобие матрёшки, накро-ет. К утру, если хозяин с похмелья на зачатие ихнее не налетит, то в меньшой кадушке уже и двойня ше-буршится. Домовёнок и кикиморка. Такие гаденькие, хорошенькие!
Ну, дык, наша-то всё глазки тупила, стеснялася, а он за разговорами уже кадушку побольше пе-ревернул, изготовился, охальник. Тут она:
- Ах, - говорит, - сил моих больше нету терпеть, уже и не сглотнуть.
А это их главные такие слова. И по дороге в омморок она эдак, тьфу! - в кадушечку. И этот гад тоже! И накрыл.
И просидели они до утра, с кдушечками обнявши.
Утром Азазелло снял верхнее, а там… да как бы всё чики-чики (тоже их словцо). Если вы думае-те, что там азазеллушки, так нет. Домовёнок и кикиморка. Но у обоих по клыку торчит, чисто кабанчики! А главное – такие широкоплечие, что из кадушки их и не вынуть. И вот адюльтерщики приплод тянут потянут… А тут, как на грех, сам-то и входит, рогами косяки сносит. Посмотрел, сразу всё понял. И:
- Я, - говорит, спокойно так, говорит, - твоих вы****ков забодаю.
А Воланд запил.
Домовой прежде, чем бодаться, пошёл к нему и отхлебнул по самый примус тройняшки.
Кикимора же сказала развратнику:
- До чего ты довёл меня, обольститель, - и сгорела со стыда.
А Хрясева душонка из-под лавки выскреблась, домового пнула, Азазелле, исполняющем на «зу-бариках» реквием Моцарта, язык показала и – шмыг в лес, лешаков супротив новых жильцов возбуж-дать.
Азазелло, отыграв, швырнул кадушки со своим приплодом через болота и леса Петрухе в зем-лянку. Покойнице они кстати пришлись, а рыбак ничего не понял.
- Да хватит уже, мессир. Нашли из-за чего пить. - Широкоплечий больше не верил в любовь и перестал уважать такой повод к запою.
Он пошёл в лес прогуляться или хотя бы повеситься, пугая тем заблудившихся. Но ночь по-северному и по-летнему была не совсем тёмной, и полная луна казалась тёплой и заливала всё светом не резким, томным, и вешаться стало глупо. Да и подговоренные лешаки тут как тут. Отделали его по пер-вое число. Наступил август. Он сразу же наградил себя медалью Полной Луны. Разочарованный любов-ник вернулся в избу, обломал домовому рога, и они выпили мировую из остатков.
Лешие непьющими были, но они нюхали метан и, добавив, рассудили, что клыкастый недополу-чил, а заказчик выделывается. Они пошли к избе. Под крыльцом плакал Бегемот. Это прибавило им за-дора. Лешаки стали раскачивать избу и вызывать всех на бой. Вышла только Гелла, разогнала всех мет-лой и пожалела Бегемота:
- Что с тобой, бедненький?
- Я одел свой самый лучший костюм, взял томик стихов, бутылочку шампанского и пошёл в об-щежитие педучилища… а теперь у меня всё болит…
- Я честная девушка и не стала туда поступать. Если не любишь предохраняться, рекомендую ограничиваться прикосновениями. Лучше к самому себе. Безопасность гарантирую. А пока пойдём Князя спасать.
В широко распахнутую дверь повалились столбы лунного света. Закопченная горенка антраци-тово засверкала. Воланд, отчаявшись хоть что-нибудь вытрясти из перегонного куба, просто его от-швырнул.
- Мессир, да хватит уже! - прикрикнула Гелла с интонациями своей маменьки. - Облико морале потеряете в уно моменто! – исчадия ада лучше понимали по-романски. Под влиянием Великого Данта.
- Согласен, - вздохнул Исчадие, завязывая змеевик. Потом, бросив полный укоризны взгляд на хнычущего Бегемота, проворчал: - любовь, друг мой, может быть только платонической. - Но пальцами всё-таки щёлкнул, и кот перестал скулить, выздоровел.
- Я больше не могу. Я убежал, - простонал Коровьев (вылитый сейчас Петруха у Верещагина).
- Заползай уже, - Азазелло помог ему преодолеть порог, - будёновку-то потерял.
- Ну вот, мы и снова вместе, - провозгласил совсем уже бодрый Воланд.
- Только я один, - всхлипнул домовой, - она меня не простит. Хоть я и искупил. Искупивший всегда один. Я распят на кресте легкомыслия и предательства. Я не леший. Я – Ешуа!
- Эва, заговорил! Не убивайся ты так, - всхлипнул в ответ сентиментальный разлучник, - она ждёт тебя в коптильне, у двух кадушек.
- Нет, мессир, серьёзно, забудьте её, - одышливо говорил Коровьев, - ну что вы в ней нашли? Подумаешь - крестьянка, - и, охнув, замолчал, потому что гордая Гелла ткнула его метлой.
- В самом деле, мессир… мало вам… хотя, я тоже предпочёл бы более зрелую особу… Мяв! – и ему метлой досталось.
- Женщина! – скорбно улыбнулся рыжий многоопытный муж. - Что есть женщина, мессир! Тьфу – кадушка! О, майн Тойфель! – ему приложили, пожалуй крепче других.
-  Мужи, вы все - пошляки! – Гелла порозовела от возмущения. – Я не о вас, мессир, конечно…
- Но я и не муж… Ты, детка, пожалуй, меня поймёшь… Но Евдокия! Я для неё вообще не… не… не авторитет. Я её не то что обольстить – прельстить ничем не могу… Ну, ладно, Михайло – в нём хоть гены Вельзевула, но Петруха… рыбарь! Слизь и чешуя! Что в ней им… им в ней… ей в них… почему, если чистая возвышенная душа… если просто, наконец, душа… почему, если существо искреннее и от-зывчивое, оно… она меня ни во что не ставит… даже разгуливает, понимаешь, нагишом… почему?
- Мессир, вы меня доведёте! В конце концов, я когда-нибудь оденусь, - напугала «разгуливаю-щая».
- Примус-то прикрути, коптит, - показал кот.
- Всё. Финита ля запой, -  твёрдо отчеканила Гелла, накрепко закручивая кран примуса.
- Да, я и сам вижу, - кивнул Князь, - разброд и шатания в нашем маленьком коллективе пора прекратить. Я тоже беру себя в руки. Конец неспетым песням!
- Но, мессир, ведь в бане… у вас же всё получилось, простите за…
- В бане! За миг до того, как получить оплеуху, я подставил вместо себя кузнеца.
- И он получил? – грянул хор.
- Ещё как!
- Вы просто молодец!
- Молодец. Серьёзные женщины не воспринимают меня всерьёз, - опять заладил.
- Потому, что вы не мужчина, мессир, - с детской непосредственностью сказала Гелла.
- Вот и ты. Обидно слышать.
- Вы превыше всех мужчин вместе взятых. Женщины любят в мужчинах недостаток в окружении достоинств, или достоинство в окружении недостатков. Вы же – абсолютное достоинство недостатков. Вы недостижимы, непостижимы и вас нельзя объять, как Козьму Пруткова. Пред вами можно только трепетать и преклоняться.
- Она даже не трепетала.
- Она не знает. Она трепетает за своих детей, за мужа… за Петруху… ведь за него больше неко-му трепетать. Она за них и в ваши бездны уйдёт без трепета.
- А кто пойдёт за меня… в мои бездны… без трепета…
- Ничего не понимаю! – не унимался Коровьев. Он не то что циник был, но эмпирик. – Но ведь она понесла, и плод будет похож на вас, мессир.
- Скорее на деда, отца моего обличья нынешнего. Это часто бывает. Мысли, чувства, слова спо-собны деформировать гены. В эпохи тираний… тираны проникают всюду, даже в подсознание несозна-тельных… Рождаются дети, похожие на них, потому что сознание родителей было пронизано обликом тирана. Супругов как бы и не двое, а Двое... как бы они втроём…
- Какая гадость, мессир, - искренне вознегодовал Коровьев.
- И это влияние, - продолжал Темнейший, - не зависит ни от человека, ни от его мировоззрения. Только от продолжительности воздействия. А подобное воздействие длится годами и круглосуточно… Кстати, известны и более бытовые и забавные случаи. Иногда женщина может родить ребёнка похожего на очередную пассию мужа. Ведь он думал о блуднице круглосуточно, даже когда зачинал своё законное дитя… Телегония1 многогранна, как и всё у Него. Да и собаки со временем становятся похожими на хозяев.
- У людей всё так перепутано… Нет, с вами проще, господа! А ещё я в Москву хочу. В Москву! -  Гелла сладко потянулась, она нежилась под мужскими взглядами, ласковыми, спокойными и совсем не похотливыми.
Потом Воланд принимал душ, и тело его сияло посреди чёрной избы. Он встал ногами в лохань, чешуёй неотскоблимой мерцающей, а горячие струи били прямо из крюка для люльки (Петруха на него подвешивал крупных рыбин для разделки, а Хрясь невода распутывал). Крюк был кованным и лихо за-кручивался, совсем, как, извиняюсь, хвостик фавна. Гелла с удовльствием рассматривала тело вечно молодого Сатира: с уважением – его крепкие ягодицы, с сочувствием - копыта. Пах же его клубился дымом, скрывая титаническое непотребство. А насчёт хвостика у неё промелькнула какая-то мыслишка, отчего её точёные бёдрышки сжались, а глазки затуманились. Остальные индифферентно уводили взгляд в сторону.
Когда же он, намылив буйную голову и шаря на ощупь по лавке, вместо мочалки ухватил Хрясе-ву душонку, ведьмочка тихо засмеялась и по-хозяйски уверенно её перехватила. И, намылив, стала по девичьи деликатно елозить по бронзовому телу. А дойдя до клубов дыма, руки туда по локоть погрузила, но наткнувшись на неописуемое, ойкнула и давай хвостик наяривать. Князь Тьмы просветлел от удовольствия и замер, ровно статуй.
Бегемот брезгливо сторонясь брызг, не упускал теперь из вида парной свежести душонку, и примус накачивал плотоядно (или душеядно).

Да, а где, кстати, душа Борис Савича?
А вот же, недалечко.
И она, душа Борис Савича, не утратила профессиональных навыков своего последнего тела пребывания. В течение сорока дней так и должно быть, дабы душа могла проследить совершённые ошибки, причём не только нравственные, но и, так сказать, цеховые. Душа в таком состоянии имеет уже свой взгляд на вещи и явления, хоть и унаследованный от былого двуединства (Двое?). Ей бы, душе Борис Савича, понять главную ошибку, системную, как станут говорить его коллеги в обновлённой Державе.
Состояла ошибка в том, что молодой художник Юловский в период очередного творческого спада потерял веру в себя, в свой талант, своё призвание, в необходимость непрестанной работы над собой. Уныние – страшный грех. Как правило оно приходит в обнимку с нищетой. Тут бы собраться… Но так много соблазнов, так много несправедливости. А в те окаянные дни выполз ещё и этот соблазн, самый сладкий для творческой личности – революция. Ею всегда востребованы обиженные незаурядные умы. К чьим хлипким подпоркам таланта революция с готовностью добавляет крепкие костыли вседоз-воленности избранных. Эх, кабы душе покаяться в своей слабости тогдашней. Накануне. Покаяние не прошло бы незамеченным, и в Чистилище душу взвесили бы по-другому, не оптом. Но заскорузла душа Борис Савича, пропитанная кровью невинных. Свернувшись, кровь закостенела, и душа Борис Савича, в отличие от Хрясевой не шлёпала, а постукивала и скрипела. И неправильно она определила свою глав-ную ошибку – точку слома Судьбы. Близоруко, неграмотно.
Правда клубок последних событий душа огэпэушника распутала легко, выйдя сначала на Хряся, затем на Якова Иосифовича. А вскоре подкараулив, не обременявшую себя уж совсем никаким анализом Хрясеву душонку, костяная душа очередного павшего рыцаря революции хрястнула по её склизкой мягкости. Хрястнутое расплескалось, но тут же и собралось, чмокнув, и облепило заскорузлое. То принялось то стряхивать, а то к тому липло и было обоим омерзительно. И жутко им было. Душе Борис Савича потому, что он не мог избавиться от того, кем всегда повелевал, владел. Будто все они разом собрались, стискивают его, чего-то требуют, расплаты, что ли… и никуда от них не деться. А душонке Хрясевой было жутко оттого, что её всё время хватают, хватают, а тот, кто всегда им повелевал, вот он – рядом и хватает, хватает, и снаружи, и изнутри, и никуда от него не деться.
Яков Иосифович знал, что после расправы с Хрясевой душонкой, неотвратимость пролетарской кары обратится на него, но легкомысленно не придавал этому значения. А позже, когда на исходе сдво-енных сороковин воззрел всё-таки на непрерывную возню, то решил, что так тому и быть. Пусть стра-щают друг друга в Центральной предвариловке до самого Страшного Суда. Наверху сию муку одобрили.
Но что-то мы отвлеклись от водных процедур…
                С КЕМ БЫЛА!

Наутро совсем рано – трактора блестели мокрой от росы жестью – Михайло сначала свой завёл. Потом Егоркин.
- С пол-оборота, - похвастался кузнец широкого профиля. Евдокия кутала платком плечи, смот-рела, как чудно; железные кони трепетали всеми своими закорками, а то вдруг взрыкнут и передёрнутся, ровно, как оводов отгоняют или копытом бьют.
Михайло сцепил два трактора в поезд, сам в головной сел. Чумазый уже опять, а зубы белые, а заря полыхает. Заря новой жизни.
- Садись! – помог жене забраться, рядом усадил. Поехали!
Но – не дальше ворот. Там – сторож.
- Куды! Дрит твою налево! Стоп машина!
- Как это «стоп»? Михнёнские мы. Ты чё, Евсеич! Я ж хочу до обеда поспеть!
Евсеич затряс головёнкой, редкими зубами пугая. Кепарь с него от рвения свалился, лысый бледный череп засветился неподкупностью святоши над смуглым похмельным ликом.
- Поспеешь к начальству, умник. База тока в девять открывается. Выполз, леший тебя забери, ни свет, ни заря! Хоша гумагу каку показал бы. Казённые трахтора угонять!
- «Трахтора», - передразнил обиженно жадный до работы механизатор, - «угонять»! Наши трак-тора-то, михнёнские. Энтот вот Сёмкин был, вместе собирали…
- Ваши?! Ща всё колкозное! Да чё там, - угрожающе закатил зенки хозяйский пёс, - сказано – ждать. –И ружьё снял. И затряс ружьём-то.
- Не, ты поняла? Вечером он Евсеич был, а ноне ружжом трясёт!
- Да что ж, Миша, подождём, - вздохнула покладистая Евдокия.
«Легко сказать подождём, - закручинился Михайло, - не ровён час динамо-машину кто-нибудь разглядит. Хорошо, сообразил, не проволокой её привязал, а прямо к раме болтами прикрутил, как тут и была. - Он её, динаму-то, давно присмотрел. Здесь она валяется, а у себя мы её приспособим. На ручье поставим, со светом будем. Или там воду на ферму накачать… ну да ладно, авось, пронесёт».
Обратно в «общежитию» решили не идти. Так и просидели, пока начальство не начало задержи-ваться. Потом уже портфели замелькали, животы, лысины… в телефоны закричали… Потом и за Михай-лу принялись. И началось: заявка… отношение… исходящие… доверенность… заказ… Обед вот-вот уже. До обеда от бумаг бумагами отбивались. Справились. Динама лоснилась, незамеченная, помалкивала в ожидании настоящего дела. Выехали.
Уж лучше без обеда, чем опять – по кабинетам.
А зной морил. Даже пыль горячая была, клубилась сухим шершавым, прям таки, паром. Небо совсем выцвело: сверху его солнце жарило, снизу одуванчики с куриной слепотой жару яростно подда-вали. От трактора своим жаром припекало. Да с гарью, да ещё какой-то отравой в нос шибало. Нет, это не навоз – гадко так. Евдокия платком зажималась, всё равно поташнивало. Да трясёт ещё, ажно в животе больно. Хоть пешком рядом беги. Но как за околицу на большак выехали, ровнее стало. Скорее понеслись, а тряска не в пример меньше, да и ветерком обдувает. К мужнему боку прижалась и забылась. А проморгалась – уж  и Калинов мост. Срубленный из чёрных брёвен, в обхват каждое. Не горят эти брёвна, но и не тонут. И артобстрелами только кое-где щепку выдрало. На въезде-выезде заколы щетинятся – ещё со старых времён. А по мосту не дорога – полы, не хуже, чем в иной горнице. Тряска совсем прекратилась. Будто тятя в детстве через ручей на руках переносит. Полпути, считай.
- Быстро. Не далеко ить, Миша.
- Рядом.
- А чё ж не приехал. На выходной бы. А? Ай девки не пущали?
- Каки девки, мать? – под кепкой ещё горячей стало. «Наговорила уже, мать твою за ногу, Чал-дониха!» - Чё старика-то срамишь. Ты ж у меня одна, Евушка.
- Кто? Как ты сказал? Евушка? – и её как теплом облило, да не таким, как марево это, сладким. Она даже зарумянилась, как молодка, прижалась к его теплу такому же, да он не понял:
- Девушка, девушка. Кто… Не приехал – работа всё. Да и шабашка. Шабашка затягиват. Не за-метишь, как снова пьян. Хотел съездить. Даже думал, что съездил.
- Как это?
- Да сон какой-то был. Такой сон, что как наяву. – Ему неловко было про сны, ровно старуха рассусоливать. Да он и смолчал бы. Но в конце загадка была не старушечья. - Не может быть, конечно… потом понял, что сон. А поначалу даже у Егора спрашивал, кто, мол, за мной приезжал?
- Приезжал? За тобой?
- Да во сне же, говорю. – раздражался он непонятливостью, итак срамится. – Сон, но, как в са-мом деле. Заснул… выпимши был, врать не буду… Будят, эдак, за плечо. Глаза открыл – фонариком светят. Не лампа, а фонарик такой, электрический. Рукой жмёшь, он жужжит и светит. Фамилию спросили. Шепотом. Одевайтесь, говорят. Ну, как они умеют, культурно так, на вы. Я ж говорю, как в самом деле. Во двор вышли, там машина без верха, мотор работает. За рулём один. Двое с винтарями, меня подводят. Двери раскрывают. Сели. Дверь, помню, ещё не сразу закрылась. Я говорю, хоть бы сыну надо сказать. Не надо, говорят. Так горько стало, что, веришь, заснул. Просыпаюсь также, здесь на мосту. А, думаю. Чё уж! Всё едино, а уж лучше сам! И – одному, другому. Только будёновки полетели. А сам – с моста. В воду лечу. Темно, а я рябь уже вижу. Луна забавляется… Ан не долетел! Как-то они меня обратно посадили.  Один и говорит:
- Зря ты его. Пусть бы уж.
- Яков Иосич не велели, - другой отвечает.
Я, как звать-то, хорошо запомнил. Кто, думаю, такой? Нет, не из наших. И опять заснул. А про-снулся уже, знаешь где? Не поверишь! У нас на задах. Стоит машина прям в ботве, а они спят тоже. А в бане, смотрю, окошко-то светится. Я туда. Захожу. А там ты, девушка, с кем-то обжимаешься. Он в бе-лом, но не исподнее ещё, вижу… Сон, значит такой. Помстилось. А его уже и нет, хахаля-то. А вроде, как я с тобой то же самое, это… обнимаюся, – крякнул муж от смущения, вынужденный говорить о ласке без грубых слов, что ниже мужеского достоинства. - Хочу я тебя поучить, так-то, мол, благоверного до-жидаешься. А ты меня возьми и огрей! Тазы, ушаты загремели. Я ж не ожидал! Сижу на полу, башка как колокол гудит. А ты меня уже жалеешь, приголубливаешь. А баня-то истоплена, - он увлёкся рассказом, больше не смущался: - И мы, значит, уже… как молодые… а потом ещё и в горнице… детей-то куда де-ла, не знаю… И любились, и говорили… забылись. А тут опять фонариком. А я уже – как так и надо, привыкши! Как ехали, не помню. А утром проснулся, башка гудит…
- Дык, нашабашил же… с шабашки, что не наснится. Поди и Чалдониха. А?
Колокольня без купола уже замаячила над дубами. Ещё сворот один, дале рассоха будет, потом налево. Эвон уже и пеструшки на косогоре.
«Чёй-та она всё попрекат. Сама-то вон как похорошела без мужней ласки».
- Наснится-то, наснится, твоя правда… Тока ты скажи, что это?
Он остановил трактор, мотор тоже. Тишина стала необыкновенная. А на ушах будто повисло что. Но головой вертеть хочется, на каждую пичужку оглядываться. Вон и коровы - далеко, а слыхать, как подойники гремят, и пастушок на свирельке учится. А парохода не видно, но дудит прямо в ухо. Овода-шмели разгуделись, что твои трактора, но другим звукам - не помеха.
Сам спрыгнул на дорогу, свою ссадил. «Спинжак» снял, отошед малость, бросил в траву. Уселся и её опять же усадил. А ей невтерпёж:
- Да что - это? Что спросил-то?
- Вот это что? – он полез под неё.
- Ой, ну ты охальник, Мишка!
- Охальник, это погодь, - ухмыльнулся он в усы, котяра. - А вот это… - он совсем её на бок уло-жил. Она замерла послушно: - «Ишь, чему в городе научился». А он: - вот это что?
И из-под неё, но из пиджака бумагу вынул и ей показывает.
- Как что, - поняла сразу, - метрика твоя.
- То-то и оно – метрика… В МТС у них порядки свои, новые. Надо, говорят тебе на трактора гу-магу выправить. Доверенность называется. Потому как твоё лицо теперь, говорят, матерьяльной ответст-венности подлежит.
Он немного важничал, казёнными словами играя: смотри, мол, муж-то у тебя какой – на кривой кобыле не объедешь! И она так и смотрела на него, с уважением и робела уже от мужней учёности. А он продолжил совсем уже по-государственному:
- И, если чего не досчитаемся, говорят, то и к стенке могём. – Она испуганно икнула. Снова за-тошнило. А он дальше: - А для этого, говорят, метрика нужна.
- Чтоб к стенке-то?
- Ну да. Чтоб доверенность написать.
- Ну?
- Вот и ну. – Он кисет достал не спеша, развязывал, глядел отрешённо куда-то за зубчатый око-ём. Будто виделись там какие-то кулисы неведомые, какое-то действо другое, важное… Она от нетерпе-ния сама стала ему самокрутку делать, знала, что теперь, пока не затянется, толку от него не дождёшься. – Я-то метрику, собирался - не взял. Стал быть… ехать за ей надоть. За метрикой. Вот я и хотел за ей ехать, за метрикой. – Он достал кремешок, обломок напильника. Фитиль стал прилаживать. Кремешком о напильник энергично чесанул раз-другой. Заалевший жгут синим дымком потянулся к цигарке да и поделился с ней огоньком. Затянулся, наконец-то. Дымом запахло. Она не любила, когда курят, но его табак лучше всех пах. Им же и пах, Мишкой.
- Ну! – совсем терпение лопнуло у бедной женщины.
- Что, ну? Не запрягла, ну! – облаком её окутал, тьфу ты, гадость! Другой табак, что ли ча?
- Да что с этой метрикой, будь она неладна! Соткудова она у тебя! Ты тверёзым никогда не со-бирался и не уезжал. Может и взял с пьяных-то глаз на курево.
- На курево – из-за божницы? Как знашь, а метрики у меня не было. А утром, апосля той ночи… вот в этом кармане. Вот и доверенность, уж доверенность-то не приснится. С печатью! Меня с ней и к стенке таперича можно!
- Ну?
- Опять – ну! Заладила. Сказано - баба… - он глубоко несколько раз вдохнул дым. - Ну и ну… Ну так с кем была?
- Дурак!
- Я не дурак. Я – охальник.
Окурочек – об каблук со своей же подковкой. Одной рукой – за грудь до сих пор по-девичьи уп-ругую (не переставал удивляться: у зазнобы-то давно пообвисла, али чаще дёргал?), другой рукой обнял, в губы впился кузнецким поцелуем (которая, ежели когда спытала - поймёт).
«Вот оно как, по-городскому-то, - глаза закатив, ахнула любящая женщина, - да нет же, по евон-ному… забыла я уже…»
И никакая ни двуколка, ни телега рядом не случились.

ВСЕ ЦАРСТВА МИРА

…А водные процедуры продолжались.
Вдруг Азазелло взволнованно пискнул:
- Мессир!
- Да, вижу, вижу! – засуетился Воланд.
Они все исчезли. Даже пар.
По поляне шла к избушке Евдокия. Луна яркая была, аж слепила. Млечный путь под ней провис, но там, дальше к лесу, снова натягивался, свербел рыбьей чешуёй. А ночь намного черней, чем вче-ра…Чёрная тень бежала перед ней по зелёной траве и лишала лешаков остатков куража, и идущей никто не мешал. Росно было. Капли на чёрных кустах ярко луной зажигались, со звёздами путались. Показалось ей, что в окне свет мелькнул. А это лунный зайчик пропрыгал по каждому стёклышку низенького оконца. Как бы в «классики» поиграл, могла бы подумать она, но игры такой не знала. Ей и не до игры было. «Мисс Марпл» Жаболинского уезда проводила собственное расследование. Она уже заглянула в мужнин секрет. Всё ли на месте, не поняла. Не полагалось мужней жене знать, что и где сам припрятал. Но, припоминала, какой-то пилой особо гордился… Пилы не было. Да и завёрнуто всё как-то было неплотно, впопыхах как бы, не по-евонному. Михайле пока ничего не сказала.
И вот пришла среди ночи в чужую избу. Но всё ей здесь знакомо. Опекала непутёвого чуть не всю жизнь. Муж помалкивал. Тоже Петруху жалел да и про Дуську знал – баловать не будет.
Дверь на клюшку закрыта. Скрипнула. На полу квадратики лунные, ну очень уж яркие. Поняла – это же лужи на полу. Откуда, спрашивается? Крыша у него не худая, да и дождей почитай, с Троицы не было. Чудно;. В горенке почти светло. Печь, ею же набеленная, светится. На ней чугунки да плошки чистые выстроились, к примусу жмутся. Нет, не был здесь хозяин. А Хрясь весной ещё при Правлении комнату получил. Зря пришла. Конечно зря. Петруха не дурак, если убёг – домой не сунется. Его на таку мормышку не поймашь. Ну да, ладно, побывала, ровно с ним поговорила. Пора домой. Ногам прохладно стало, сыро. Ну вот, промочила. Откель здесь вода, ума не приложу. Или снять лапоточки, да босиком припустить. В мокрой-то обувке верней простынешь, чем босиком.
За печью темно, да вдруг что-то как пыхнуло. И звук – чужой, но знакомый. Как вроде город опять услыхала. Примус качнулся. Не он же так громыхнул. Постой-ка, примуса-то у него отродясь не было. А знакомый, примус-то. И вдруг поняла, испугалась:
- Ай! Да никак… Да вы тожать здеся! Опять!
- Да, добрая женщина, мы опять здесь, - признался за всех Воланд. Стало совсем светло.
Котяра от света жмурился, тощой очки протирал, клыкастый вежливо улыбался. Яков Иосифо-вич сидел на табуретке, у которой почему-то была высокая острая спинка. А рядом – Ксюха, прости гос-поди, голая!
- Батюшки! – ахнула тётя Дуся. Племянница тоже ахнула – света не ожидала… да ещё перед женщиной, да ещё перед тёткой. Хотела фартушком прикрыться. Да ведь – короткий, только ещё больше заголилась.
- Ты, что ж это, бесстыдница!
- Тётя Дуся, не я это, тебе кажется.
- Иди, поиграй, детка, - велел Яков Иосифович. Гелла (для гостьи – Ксюша) ушла за печку. – Это вам кажется.
Оставшиеся скривились от боли: ведь женщина крестилась. Кажется, вот и крестится! Они ей позволили, сознавая свою оплошность. Корчи свои сдерживая. Это всегда мучительно, когда крестятся. Пусть даже и всуе, но им это отдаётся всегда всерьёз, в напоминание, о Том, Кто полдня на древе прови-сел, взяв на себя, как Он уверял все муки всех крестящихся… Крестящихся, но не нечистых, коим кор-читься вечно и впредь, и во веки веков, и не ради кого…
Наконец женщина успокоилась.
- Мессир, - раздражённо мяукнул кот, - вы не позволите мне на минутку… у меня когти чешутся на одного… жирного в остроге. – Он поклонился, лапы разведя, и исчез. За ним рыжий:
- А у меня, мессир, - клык на него же, - тоже исчез.
- Пойду, присмотрю за сладкой парочкой, - долговязый степенно водрузил пенсне на породи-стую переносицу и медленно растворился в воздухе. Под потолком ещё некоторое время покачивалось безобразное пенсне.
- Мне очень приятно, Евдокия, что ты пришла. Не могу, правда не выразить сожаления, что не ко мне.
Воланд не мог скрыть неуверенность и смущение. Так всегда с ним случалось, когда он встре-чался с самодостаточными существами, которых нечем искушать. Это лишало его силы, ведь вся сила его была в исполнении желаний, возникших в процессе искушения. Радуйся искушению, сказано…
Да и не все желания возникают от искушения. Некоторые и Искусителя удивляют. И тогда он в достижении таких желаний не помощник.
Князь комплексовал. От этого у табуретки появились подлокотники. Ножки её выгнулись, и ти-тановыми когтями, выпущенными из золотых подушечек, заскребли по половицам. Откуда-то ниспала мантия и, покрыв плечи владыки, монументальными складками, растеклась по полу. В довершение ко всему княжеское чело увенчала усыпанная самоцветами корона.
Робкая крестьянка, корни родословного древа коей тянулись сквозь бездну безымянности крепо-стного права от смерда к Хаму, так и сидела на лавке. Она так оробела, что не могла решить: встать ли ей, в ноги ли пасть. Не в силах решить, так и осталась сидеть, только мокрые лапоточки поджала под лавку. Рядом же на лавке что-то хихикнуло. Князь метнул в него взгляд. Оно шлёпнулось и – на слух – растеклось. Звякнула вьюшка. Установилась тишина.
- Извините, - смущенно кашлянул… «Кто? – подумала она, - зверь? враг? лукавый?». Он снова сидел на простой табуретке, в гимнастёрке своей. Только корона на смоляной шевелюре смешно повисла набекрень. «За рожок, поди, зачипилась», - подумала крестьянка и стала вспоминать, как телок Брунька маялся с больным рогом, как рог пришлось отпилить, потом всякие примочки делать из глины, дёгтя…
- Вы извиняйте, если, что не так, - сказала она, смущаясь, тихо.
- В прошлый раз? – весело спросил Тёмный (она так решила его про себя называть). – Ничего, ничего… Я ведь при исполнении был… Я обязан искушать, вы – противиться.
- Ах, обязаны… - губки поджала, - да чё вы уж с нами на вы…
- Ну, - он опять стушевался, - не совсем… вы меня самого… искусили… Вот!
- Я?! Вас?!
- Да. И знаете чем? Добродетелью. Боговое искушают бесовским. Дьявольское – боговым. Захо-телось, знаете ли, всё бросить, раздать, служить… но это человеку свойственно бросать и начинать и вообще разбрасываться, себя испытывать, душу очищать, возвышать. Нам это не дано. У нас и души нет. Так, матрица… Мы твари, сотворённые в Пятый День Творения, неизменны и, видимо, скучны. Мы и плодиться-то не способны, потому и греха первородного не знаем… И не потому, что искушать нас было некому, а потому, что сотворены таковыми, и в нашем безгрешии нет благодати.
- Вы безгрешны?
- Да, да, мы не способны грешить делами, поступками. А удалённость от Самого… не знаю, не знаю… пусть приблизится… Он, сошед, ваши грехи искупил. Не наши. Значит, нечего и искупать. Не из-за нас Он терпел… Нет у нас вектора – вверх или вниз. Мы просто рядом с любым, кто движется вверх или вниз. Мы побуждаем его грех в себе искать и лелеять, ибо грех его нам сладок, он нам, как вам хлеб насущный. Мы им пасёмся, как серны травой. И нет в том нашей вины, ведь и серна не виновата ни в злаках, ни в плевелах. Но не будь греха – добродетель узришь ли? Без тени и светлый лик не распознать. Засвеченное фото… И вам всякий грех сладок и многие впадают в него. Многие же бегут греха. Без-грешных нет, но есть неискусимые. Ваш грех первородный не в чревоугодии ли? Яблочка захотелось… Или просто в желании? Тогда и я грешен, ибо грехов ваших желаю… И вот я познал твою душу… И по-нял, что ты никогда не возжелаешь ничего, что бы Он не простил. И я не знаю, твоя ли в том заслуга, или чистота в тебе – данность. Но мир, где свет борется с тенью только до тебя простирается. В тебе же, в душе твоей – только свет. И самому так света захотелось… и вот… не поверишь – запил.
- Что ж тут не поверить, дело обнаковенное, муское… - сказала всякое повидавшая на своём веку женщина, - Я вот заговор на пьющего знаю, - и, смутившись, добавила, - много заговоров… только не всем они…
- Не надо уже, признателен вам за участие, но сам уже преодолел. И ещё тебе, искусившая Дья-вола, признателен за грусть о Несбудущемся. Вы, добрая женщина, можете не беспокоиться. Вас теперь никто не смутит, и все… наши будут с вами чрезвычайно почтительны. Да мы ведь вообще народ роб-кий. Всё больше прячемся. А вы теперь в особой силе бескорыстия. И в силу своего Бескорыстия можете попросить чего угодно. Все Царства Мира.
Она сразу поняла, что разговор серьёзный. И, не кривя душой, стала думать, чего бы попросить.
Какие такие царства? Пошто они мне. Да будь я царицей… даже если и не свергнут… хлеба-то они всё равно печь не умеют, кто лучше меня испечёт… хучь и царица, а у печи сама стоять буду, как и сейчас. Что и просить-то? За Егорку? Но не Тёмный ли ему уже помог? А если даже не он, и попросить теперь отвратить сыночка от пьянства? Говорят же в пьяном бес волен, водки напиться – бесу продаться. Но не страшно ли, если его не Бог от пьянства отворотит, а энтот… Тёмный? Стал быть, он им и завладе-ет? Нет, пусть уж Егорушке Надюшка поможет. Пусть они сами. А что ещё попросить? Не корыто же новое, как давеча Анфиса в книжке читывала. За Петруху? Но коли сгинул, как поможешь? А коли… энтот поможет, так упырь и сделается. Свят-свят-свят – перекре… нет, хотела перекреститься, да косын-кой занялась, забыла. А коли жив - объявится, непутёвый, там и подумаем. Хозяйство вернуть: да как же его супротив властей вернёшь. И жить потом среди людей, не среди коров. Подождём, как уже устроится. Как все, так и мы. Рази тёлку Маечку попросить вернуть.
- Маечку если возвращать, - у Тёмного, как до дела дошло, сразу условия появились, - то лучше, чтоб она не росла больше и тёлкой оставалась навсегда. - Евдокия вслух не рассуждала, мысли для Тём-ного ещё лучше слов слышны. Слова можно и перепутать (то ли «Хряста», то ли «хрясь», не сразу и раз-берёшь), а мысли – все, как на ладони. Да она и не удивилась, что он мысли её слыхал, а сразу заспорила:
- Дык, чё тогда и скотину мучить… и корма; на неё задарма тратить… А иначе, - согласилась она, - конечно и выслать могут. Какой-нибудь Хрясь проследит…
- Хрясь не проследит, - возразили ей значительно.
- Да? – она поняла правильно, - ну и упокой, Господь, его душу грешную, - тут ей позволено бы-ло перекреститься, Князь стерпел, а вьюшка снова звякнула.
- А всё ж таки ваша сила супротив власти и впрямь жидковата будет, - посочувствовала правед-ница.
- Всякая власть от Бога, - вздохнул альтернативщик, - Вот потому мы только чудим. Фронда. Бог превыше всего и меня. Человек же – подобие Бога, значит, тоже превыше меня. Просто человек этого не знает и многого ещё не умеет пока. Научится. Не удивлюсь, если и Бога превзойдёт. Сама посуди: Бог содал человека смертным. И человек не в силах победить смерть. Но! Человек объявил смерть бессмер-тьем и тем воистину смертью смерть попрал! Да и сейчас уже Падший Человек страшнее Падшего анге-ла, ибо не искусим вовсе.
- Как я, што ли ча? 
- Либо, как ты, неискусимая злом. Либо, как Ирод, неискусимый милосердием.
- А ты, мил… человек, добрее Ирода будешь? – Они, совсем, как начинающие влюблённые легко и бессистемно путали «ты» и «вы».
- Я? Как бы тебе объяснить… - он хотел в задумчивости почесать голову, но наткнулся на коро-ну. Смутился, дёрнул её, ойкнул, видимо, рожок зацепив, и, в замешательстве поискав глазами, сунул под себя. На Евдокию взглянул украдкой. Она же как бы в окно засмотрелась. Продолжил:
- Бог – творец. Вседержитель. Всё им созданное по его же законам существует. Всё замышлен-ное неотвратимо. Ни один волос без воли… ну, ты знаешь. Взять хоть былинку тонкую, хоть волка кро-вожадного. И былинка не добрее волка. Былинка безудержно тянется вверх и раскалывает скалу, никому доселе не мешавшую. Затем оплетает нежно и ласково ствол молодого цветущего дерева и пьёт его соки, отчего дерево чахнет. Но Богу это также угодно, как и смерть раздираемого волком агнца. «Да будет так», - говорит Бог. А мне жалко молодое красивое дерево, гибнущее в цвете лет и я спускаюсь на греш-ную землю (втайне от Бога, конечно).
- Аки херувим?
- Херувим, ты не поверишь – это летательное устройство. Серафимы ещё… модельный ряд. Но если честно, это я раньше спускался на землю. Потом… было…всякое… Георгий, победоносец, понима-ешь, - он тронул шрам на шее. – Гхм! Сейчас я поднимаюсь на землю, если это вам важно. А что? Там и спокойней. Давление, температура не скачут… да и видно лучше снизу, как оказалось. Не мешают эти белоснежные покрова, не искажают общую картину. Так вот… я поднимаюсь и сначала предлагаю бы-линке подняться до моего уровня. Разумеется, меня не понимают. И я начинаю искушать былинку. Предлагаю ей все Царства мира. Дело в том, что получив все Царства, творишь там всё, что угодно. Это не то, что в пределах имеющегося царства оговаривать себе привилегии. Но я отвлёкся. Сулю ей все дре-ва мира… цветы неувядаемые… росу неупиваемую… И уношу её душонку. И тут самое главное. Надо восстановить былое, чтобы спасти древо. Я делаю это. Былинка исчезает совсем. Как бы её и не было. А это значит, скала становится цельной. А в ней уже завелись муравьи. А древо, бывшее угнетённым, вдруг мгновенно расцветает, у него от этого стресс… и много ещё чего. Ломается Богов порядок. Хотя я тоже тот волос… но тут я сам не понимаю, зачем я Ему. Так вот, порядок ломается. Пусть и в одной точке, в одной душонке. Но Творение – едино. Нарушишь Единство и: катаклизмы, громы и молнии, мор и глад! И за всем этим видят оскал Зверя, мой, значит. А я всего лишь – та сила, что вечно хочет вмешаться в то, что и так идёт своим чередом. И получается как всегда… вот ты, например, очень мудро решила не спа-сать Егора с моей помощью. Ведь пьянство – грех не от беса, этот грех, он в самом человеке. Бес так… обломки подберёт и балуется, вдруг что получится.
Воланд замолчал, задумался. Неожиданно решил вернуть бедной крестьянке бутыль льняного масла, так весело у неё полученную. Зимой ей пригодится. Он хотел ту бутыль Аннушке подсунуть, чтоб не потащилась она в роковой день в кооператив, чтоб не пролила, чтобы Берлиоз остатался с головой, хотя бы формально. Пусть бы пребывал на своём посту этот самодовольный материалист. Сортировщик вымыслов.
Воланд такое думал: «Человек больше всего любит вымыслы. О себе, о других. А я люблю бы-вать в их вымыслах и даже слезами обливаться. Эти вымыслы – как дополнительные жизни. Иешуа, Пи-лат, Крысобой, Низа, сириец и его злая лошадь – кто из них менее жив? Более вымышлен? И Бездомный, и Мастер вымышляют. Возможно одинаково ярко. Вопрос в том, кто ярче сумел поведать о своём вы-мысле. Мне не требуется, чтобы кто-то излагал мне свои вымыслы. Я сам в них вхожу, могу жить в них. Человечество же видит не вымыслы, а их изложение. Изложенное надо прочесть, чтобы оно снова пре-вратилось в вымысел, уже в читающем. И это будет уже несколько иное… Ярок вымысел Рубенса – ни-чего не надо домысливать. Смутны отражения Пикассо, но они зовут домысливать. Вероятно, Он, как всегда, прав. Сортировщиков тоже надо менять. Воплотители вымыслов нуждаются во всё новых и но-вых препятствиях. Вымысел не должен отличаться от реальности и не смеет её ни в чём воспроизводить. Мастер вымыслил меня, а все увидели Вождя. Ну не глупо ли? В чистейшей поруганной Маргарите уви-деть блудницу! Потому и в маргинальном престолонаследнике-миссионере они видят Мессию».
- Да, кстати, масло тебе зимой пригодится. А Аннушка себе купит, как и предопределено! Ты мудрая женщина! – он пасть на колени хотел.
«Искушает!» - в ужасе шарахнулась от него единственная слушательница странных курсов. И запричитала:
- Не надо, барин, не надо, я пойду, барин…
- Ну что ж, иди, добрая женщина. Мир твоему дому. Бог неспешен и посилен, а я взбалмошен. Прощай.
Тётя Дуся выскользнула за дверь. Но обернулась:
- А попросить всё-таки можно?
- Проси! Все Царства Мира!
- Мне бы… лапоточки чтоб просохли… а то кабы не застудиться.
Через луг она припустила по росе, но ногам было сухо. Даже как бы горячо.
Но её это не долго радовало. «Что он там буровил? Про былинку, мурашей под каменьями… Эдак, если мне тепло стало, у кого-то, значицца, ноги зябнут? А ну, как обезножил, кто? В танке? А? Тьфу-тьфу-тьфу! Худая дума тресни, хорошая воскресни!»

         ПРЕОБРАЖЕНИЕ

Двое волокли по коридору лысого толстого субъекта. Он был избит, рубаха разодрана, но руки оставались в аккуратных нарукавниках. По всему видно, конторский служащий. Теперь, конечно, быв-ший.
Второго субъекта – долговязого красноармейца – прямо по полу тащил за ворот сам Харченко. Он держал его одной мощной дланью. Второй, как всегда сжатой в кулак, он, похохатывая, прикрывал сочный рот. Зубы у него, что ли, не в порядке?
Сразу за волочимым поспевала расторопная уборщица Степанна, затирала к стенам шваброй полосы и капли крови. За ней уже по чистому вышагивал, щуря один глаз, коренастый в штатском и с портфелем. Он прибыл вместе с доставленными и представился как «заместо Борис Савича. Пока». Все вошли в дознавательскую. Уборщица сразу побежала за водой. Они с Харченко были Двое. Временно, как она полагала, но уже давно. И даже с мужем развелась.
Степанна мигом обернулась и замыла стулья от предыдущих. Доставленных посадили на мок-рое, и они захлопали преданными глазами.
Двое – Егорыч и Серёга – ловко их привязали. Уборщица пристроилась к подоконнику, раскры-ла тетрадку. Она несмотря на зрелые годы, готовилась поступать на юридический. Заочно. Мечтала стать адвокатом, потому что защищать никого не любила. А чем хуже защищаешь, тем тебя начальство быстрее приметит. Потому и Харченко у неё был, только перебиться, а там следующее Двое… и – замуж. Детишек ещё парочку успею. Зато сами образованные будут и мамка у них – адвокатша юридическая.
«Заместо Борис Савича» раскрыл портфель, извлёк бумаги.
- Та-ак–с, на чём мы остановились?
- Мы – на почках, - бодро сказали Двое Егорыч и Серёга.
- А я пока на башке, - Харченко хохотнул на кулак и подумал: «Вечно выделываются».
- Ты его по коленке, - не отрываясь от листания тетрадки, встряла умница, - не видишь – хро-менький. Так тебя Борис Савич и не научили. Кровишшу тока разводишь. – Она покосилась на нового начальника. Подумала: «Положительный, хоть и кривенький», - и свою коленку приоткрыла.
- Вы продолжайте, продолжайте, а я пока посмотрю у себя… - закивал «положительный».
Некоторое время трудовой ритм задавался глухими ударами, смачным кряканьем, вскриками на фоне одухотворяющего шелеста страниц.
- А, так вот же! – оживился новый следователь, - чего я ищу вчерашний день! Первый вопрос – имя!
- Наш ответил – Фёдор.
- А наш не успел, - опять хохотнул Харченко.
- Фёдор, - проскрипел пёрышком «заместо Борис Савича», - так, теперь: имя бойца-изменника и отчество Фёдора.
- Отчество! – рявкнули Двое.
И Харченко удивился, почему они смотрят на него. И ещё он почему-то не мог двигать руками. И как это он оказался на стуле, связанный и с мокрыми штанами.
- Товарищ начальник! - заверещал вновьсвязанный, но братские кулаки заставили его заткнуть-ся.
- Так я не слышу. Отчество. – сказал начальник спокойно глядя на связанного Харченку.
- Его отчество! Его спрашивайте! – показал он глазами на бывшего конторщика, который поче-му-то прохаживался, разминая руки в запястьях.
- Мне указывать! – завизжал начальник. Веко его распахнулось. Под ним глаз углём полыхал. Свирепо.
"Всё едино, кривенький", - подумала Степанна, мельком глянув на приезжего, а тот всё бушевал:
- Вы что, с ним сладить не можете! И этих связать!
Бывший конторщик не спеша  связал Двое своими нарукавниками, говоря им:
- Вот вы давеча про моё отчество спрашивали. Оно у меня - Люциферович. И если у вас какие ещё вопросы появятся, так вы задавайте, не стесняйтесь.
- У них других вопросов теперь не будет, - сказал красноармеец в пенсне, вставая сквозь путы и вежливо указывая на свой стул: - Садитесь, пожалуйста, - оба организма на предложенное седалище и были усажены.
Конечно же это наша особенная тройка вышла когти почесать.
- А впрочем да, что их связывать, - задумчиво пощёлкивал по клыку Азазелло, - вы что, их бить будете? Вам это надо?
- Мне противно, - передёрнулся Коровьев, теряя своё бестолковое пенсне.
- Они вязкие, - фыркнул кот, полоснув пятернёй сразу по всем, и тут же брезгливо принялся очищать когти от чего-то действительно вязкого.
- Так, может, она? – рыжий (уже) кивнул на уборщицу.
Она, сложив ручки на плотно сдвинутые коленки, трудолюбиво склонилась над тетрадкой и ше-велила тонкими губками.
- Нет! Нет! Лучше вы! – заволновались все трое.
- А ну вас! Сами разбирайтесь, - плюнула в сердцах наша троица.
И вознеслась.

Харченко подошёл к Никодим Егорычу и, рявкнув – имя! – двинул ему в ухо.
Никодим Егорыч подошёл к Серёге и, рявкнув – отчество! – заехал ему в глаз.
Серёга, завопив – его спрашивай! – сломал Харченке челюсть.
- Имя! Отчество! Его спрашивай!
- Имя! Отчество! Его спрашивай!
- Имя! Отчество! Его спрашивай!
Степанна вздохнула, закрыла тетрадку, заложив её закладкой, взяла швабру и, тыкая под ноги допрашивающим и допрашиваемым, стала затирать вытекающее из них. И хоть ей все чулки забрызгали, приговаривала:
- По коленке ему, по коленке.

Всё это, конечно, наблюдал в окулярчик Ростилав Игоревич.
Он и вызвал.
Их и отвезли.
Там троих поместили в одну палату и они с перерывом на завтрак, обед и ужин допрашивали друг друга. А Степанну взяли на ставку, потому что она не только за ними вытирала.
Чулки же у неё не то что забрызгивались вечно, а даже и если новые натянет, то они сразу крас-неют. А в красных чулках кто ж её на юридический примет. Даже и заочно.
Но нет худа без добра (что ещё раз напоминает нам о легковесности оппозиции).
Новую уборщицу приметил главврач и написал рапорт, что допускается. Скоро ему ответили, и они со Степанной стали Двое. Они же очень друг другу подходят: она никого не защитила, а он никого не вылечил.
«Хоть перебьюся пока», - подумала уставшая бороться женщина.


ПЕЛЯДКА

Жизнь в Михнёнках опять загремела, забурлила. Новая всё-таки. Щедрое лето сменила тучная осень.
За сбором урожая, осенней пахотой, подготовкой к зиме странные события между июлем и авгу-стом постепенно забылись. Как будто их и не было. Но ведь между июлем и августом действительно ни-чего нет.
Только Евдокия кое-что знала, но помалкивала. Ещё Ростислав Игоревич над конвертами чах, даже на ночь под подушку клал. Что с ними делать, он знал, но почему – забыл.
А то, что Хрясь пропал, так все лишь вздохнули облегчённо. Особенно бригадир. Он теперь только о работе думал. Народу слабины не давал. Но народу это нравилось, потому что всё получалось. Заведовать фермой доверили Евдокии. Она, конечно, испугалась, отнекивалась. Да и вообще, всё там не так. Что именно? А вот это и это, и то… как пошла руководить, сама не заметила, что руководит. Вместе с бригадиром они насели на склонного к мечтательности, хотя и не лишённого предприимчивости, Михайлу. В результате в Михнёнках появилась своя маленькая ГЭС. В планах ГОЭЛРО её не было, поэтому никто не подгонял, отчёта не требовал, но лампочки почему-то горели, и даже насос хлюпал. Работать на ферме стало легче, коровьи вымя засияли чистотой, и надои возросли.
Праздник урожая прошёл весело. На другой день Михайло ещё продолжил. Не один, конечно. Но когда городское начальство, слегка подлечившись, грузилось в свой транспорт, подгулявший кузнец-рационализатор вдруг выдал соло совсем некстати:


Сидит Ленин на суку
Гложет конскую ногу.
- Это что за гадина? -
- Советская говядина!

Потом ещё и в пляс пустился, припеваючи:

Пузо голо, лапти в клетку –
Выполняем пятилетку.

Что начальство слышало, ещё полбеды, оно ещё при этом и смотрело друг на друга. А у них ведь – Двое на Двое и Двое погоняют. Не зря же говорится: если знают Двое, жди конвоя. Ждали не долго. Вернулся же Михайло только через полгода. Хотя «только» здесь не очень подходит, правильно было бы сказать, «всего лишь через полгода». Но и после столь непродолжительного отсутствия частушек он больше не пел. Потому что кашлял почти непрерывно. Не до пения. Только и оставалось, что шутить, так ведь тоже - нет.
Эти полгода Евдокия насилу выжила, как впрочем и все.
Праздник кончился. Трудодни считали-пересчитывали до того, что колхозники остались госу-дарству должны. Вот тебе и небывалый урожай на круг и на гектар, как писала «районка». А ведь ещё и бывшие межи засеяли. Благодарные бурёнки опять же, как уже отмечалось, тоже отличились энтузиаз-мом. По ведру молока - каженный день, только успевай перерабатывать. И ведь успевали… Но того, что колхозникам оставили, до весны могло не хватить. Их успокаивали, мол, поможем, товарищи… весь на-род в едином строю… От зажигательных слов в сусеках не прибавилось. А к морозам ещё и кубанских подкулачников привезли, не то донских выходцев, кто их разберёт. Выгрузили их в чистом поле – выжи-вайте! За гидру контрреволюции государство не ответчик. Михнёнские просто решили квартирный во-прос – потеснились по своим избам. Помнили ещё, как странников принимали в былые, угнетённые вре-мена. И что ж, что кулачьё. Наше вон кулачьё письмо прислало, пишут, кабы не казахи-пастухи, повы-мерзли бы и с голоду повымерли. А как же. Начальство, оно покомандовало и – в расход ли его, в острог ли... А нам жить оставаться. В глаза соседям глядеть. Вот трудодни и растаяли ещё быстрей.
Марта ждали-пождали… перваго-то дни, это ежли по-старому, а по-нонешнему уже четырна-дцатого, почитай – всё, прости господи, перепутали, эти, новые-то. Ну так, точно в тот день, и пошли, она-то знает, ей не именины, но тожать ангел-хранитель: Евдокия-плющиха, подточи-порог. Пролетье, как старики говорят. Снег к этому дню всяко уже осядет, сплющится. А бугры вовсе затемнеются, заго-лятся. Косогоры зазеленеют. Травка солнышку подставится. А с ней и клюква прошлогодняя: не всю её с первыми заморозками собрали. Многая под снег ушла. Вот и наладились мать с Анфисой за клюквой. Самое время пришло - добирать. На мокром снеге ягоды издалека видать. Только наклоняться успевай. Что, впрочем, брюхатой нелегко давалось. Да и саму клюквину не сразу верхонками ухватишь, а без варежек руки быстро зябнут. Ладно бы только руки, подышать на них и снова - за работу. Но ноги… валенки, хоть и подшиты, быстро промокли, напитались водой болотной. Правда, только у Анфисы. У матери же сухие оставались, жизненный опыт, понимаешь. Разула девчонку, портянки отжала. Ей, конечно, свои отдала. Снова за работу, день не длинный ещё. Корзинка за корзинкой – уже с полкороба. Пора и домой. Сил-то совсем мало, чтоб целый короб переть.
Вдруг кусты затрещали. И - глаза в глаза! С кем? Кто? Девка какая-то! А девка-то, батюшки! – голая! И в снегу – по колено. А при этом ещё почками берёзовыми лакомится. А позади кто-то как рявк-нет (нет, он спокойно сказал, ей с перепугу показалось, что рявкнул):
- Дусь, ты не бойся. Мы это.
Оглянулась, думала – леший. Нет, узнала – Петруха. В дерюге какой-то, страшной, обросший.
- Она не мёрзнет, - самое главное объяснил, - я б её одел, да ведь нет никого… кто ж знал…
- Петя, - заплакала всегда для него сильная женщина, - Мишку-то забрали.
- Уходить надо было всем. Вот я ушёл, и не забрали.
- Ты зря ушёл, нас всех тогда отпустили.
- А Ксюша в Москву уехала, - не утерпела Анфиса, - письмо прислала.
- А это жена моя перед Богом… нам бы обвенчаться. Немая она. Я её Пелядка назвал.
- Голод у нас, Петя.
- Я же рыбы приносил. В Михайлы тайник подложил ещё с первыми морозами. И потом принёс. Ну, думаю, не берут, так и не надо.
- Михайлу забрали, а я, вишь, снова понесла - опять заплакала женщина.
- Мама, ноги опять промокли. Пошли домой, и их заберём.
- Пойдём, Петя, тебе ничего не будет. Ты утонувши считаешься. И в избе твоей никто до си не живёт. На отшибе она больно, зимой волки баловали, а рыбачить выходцы по-нашему не умеют. Да и нечем.
Солнце жёлтым уже горизонт подкрасило. Морозцем из леса дыхнуло.
- Ну, нам пора. На болоте ещё долго светло будет, а нам через лес, сам знаешь.
- Я осмотрюсь, сначала, приду. А ты рыбу-то возьми.
- Мама, пошли…
Опять онучами поменялась с дочей. Свои, за разговорами что ли, просохли. Пелядка одну онучу схватила, на себя примерила на манер чего – непонятно. И смеётся, бегает. Петруха ей что-то гыркнул – вернула.
Рыбу Евдокия нашла. Очень ей это помогло. И жильцам её тоже.

Петруха в свою избушку всё-таки вернулся. И встала перед ним проблема, как ненаглядную свою приодеть. Женской одёжки у него отродясь не было. А лавку последнюю в деревне, которую дер-жал до прошлого года ныне сосланный хитрован Краев, реквизировали под избу-читальню. На бывших прилавках красиво расположились центральные и губернские газеты, а также малоформатный «Жабо-линский ленинец». Газеты из района поступали регулярно, но толщина подшивок не увеличивалась, зато пошла новая мода на раскуриваемые «козьи ножки» - они приобретали всё более лихой и внушительный вид. Не хуже и у Петрухи получилась, когда он вышел из избы-читальни. Но если бы он вместо того, чтобы воровато, из-под свежего номера, выдирать добрые полстраницы, прочитал объявления, то узнал бы, что в райцентре, в отделениях Коопторга и Райпотребсоюза, принимают от населения различные дары природы в обмен на товары народного потребления. Грамоте он, хотя и знал, но пренебрегал ею пользоваться, полагая, что всё напечатанное – от слова до денег – имеет свойство быстро терять свои цену и ценность.
Запер он свою благоверную одну, а сам двинул в район безо всяких приглашений, не сомнева-ясь, что рыба всем нужна. За спиной у него был полный сидор. В нём - рыба только благородных пород: и белая, и красная. Как будет свой товар на наряды менять, он не очень себе представлял, с торговлей у него всегда было туговато. Но твёрдо верил, что всё получится как нельзя лучше.
С этой твёрдой уверенностью, выйдя с михнёнской своротки на большак, он бодро вышагивал по гладкому зимнику. Низкое солнце, отсвечивая от укатанного угольником снега, слепило привыкшие к такому трюку прищуренные рыбацкие глаза. Электрические провода, эти неведомые ещё ему сети, ши-пели и пушились инеем и белыми лентами, подражая дороге, стремились в белесой дали к ней. Рыба за спиной весело постукивала чешуйчатыми поленцами.
У Калинова моста его догнал легковой автомобиль и чуть впереди остановился. Открылась дверца и вышел мордастый молодец, хлыщ городской, без кожуха. Он по хозяйски окликнул:
- Эй, мужик, чего несёшь?
- Рыбу, мил человек, - ответил готовый ко всему Петруха, всё ещё не избавившийся от внутрен-него ощущения побега.
Хлыщ наклонился и сказал кому-то внутрь:
- Рыба, - потом: - да что у него может быть? Пескари-голавлики… Да? – снова Петрухе.
- Нет, мил человек, сёмужка, пелядка, харюзок, сижок…
- Мели, Емеля… ну-ка, показывай.
Рыбак поставил сидор к хромовым сапогам въедливого слуги. Тут и сама хозяйка высунулась:
- Ах, ёшь твою двадцать, - крепко и не по-женски грамотно выразила она своё восхищение, уви-дев нежно розовые торцы тушек и лунный перламутр белой рыбы. Пахло особой рыбьей свежестью. – Ну-ка, садись, дядька, к нам, - велела властная и красивая женщина.
- Роза Исаковна, да от него воняет, - скривился хлыщ.
- Замолкни, не всё твоим одеколоном дышать. Проветриться пешочком не желаешь?
Дерзнувший, видимо, не желал:
- Простите, Роза Исаковна, - он грубо помог  влезть в кабину деревенщине, ловко мешок закинул и сам плюхнулся на мягкое казённое сиденье.
В легковушке Петруха ещё никогда не ездил, тем более в такой. Ковры, занавески. Тепло, как дома у печи. Все и одеты легко. Пожалуй, ему бы здесь и жарко стало, кабы его одёжка согревать была способна.
- А впрочем, Лёня, ты прав – шибает, блин, первозданно. – Роза Исаковна достала флакончик и красивыми движениями приложила его по очереди к запястьям, ушкам, шейке. Потом, обмахиваясь бе-лоснежным кружевным платочком, стала Петруху разглядывать.
- А ты не старый совсем, - одобрительно сказала она и за бороду даже потрогала. – Я думала – дед. Смотри-ка, Лёня, ведь не старый?
- Как знаете, Роза Исаковна.
- Что за рыбу хочешь? – продолжая прятать носик в платочек, перешла к делу.
- Мне бы женку одеть. Совсем голая… погорельцы мы.
- Молодая жена?
- Жена молодая… - довольно прищурился, - за дочку сходит.
- Вот, Лёня, и жена у него молодая. А ты что притих, Моня?
- Как знаете, Роза Исаковна. Только его навряд ли отмоешь.
- Это уж ваша забота… Но я сначала Агрюше позвоню… Может, и мыть не велит.
Машина остановилась у глухих тесовых ворот, они распахнулись, впустили машину и сразу за-крылись. Сами собой, что очень удивило сельского жителя.
За воротами ещё ехали какое-то время среди многочисленных и длиннющих лабазов и остановились около нарядного двухэтажного домика.
Роза Исаковна прошествовала через приёмную, бросив посетителям:
- У меня ходоки из социалистической деревни. Сегодня местных не принимаю, - и секретарше: -  дорогуша, соедини с Виагрой Львовной.
В своём кабинете она легко и свободно бросилась на кожаный диван, изящно прижала изящную телефонную трубку к изящному ушку, изящно скрестив-вытянув конечно же изящные ножки. Петруха стоял над своим мешком – пень пнём, со свету ничего почти не разбирая. Хозяйка кабинета щебетала:
- Агрюша, он такой… такой – рыбак настоящий, косматый… да нет не оборотень, этот нормаль-ный… такой нормальный – от земли, от воды… Я думаю в баньку его… Ой, Агрюша, не кричи, лапа, поняла, я поняла! Ну давай, давай, Лёня-Моня уже стол накрывают.
Виагра Львовна на этот раз оказалась в приёмной уже через семь минут.
Рыбак был дик и могуч, как леший. Женщины были умелы и вожделенны, как лососихи на не-ресте. Так рыбака расшевелили, что сами же поражались его затейливости и неутомимости. Роза Исаковна забыла про свой кружевной платочек. А Виагра Львовна про свои сигареты и снова стала Агрюшей. Расшалившийся рыбак показывал, как он изменял жене с русалками и кикиморами, и как Лихо стало одноглазым. А пантомима, повествующая о трёхчлене…
Они ему тоже кое-что показали.
Лёня и Моня жарили на маленькой кухоньке благородную рыбу, и Карла Кларовна едва успевала уносить её в ту комнату, где подушки заменили на ватные. Её там пугали и шутливо втягивали в разврат. Карла Кларовна укоризненно качала строгой причёской и открывала очередную бутылку.
Утром ей было велено прислать наряды, и Петруха их все браковал, чтобы охальницы на себя не натянули.
- Моей тако в избе несподручно, - мотал вконец разъерошенной головой заготовитель.
- Тако не сподручно! И тако не сподручно, - веселились легкомысленные дамы.
Секретарша косилась на него, украдкой крестясь, наконец сказала:
- Знаю, что ему надо.
Принесли какие-то бесформенные, хотя и форменные халаты, балахоноподобные платья линя-лых цветов, бязевые чулки, что-то суконное, что-то ситцевое, что-то холщовое.
- Во! Само средственно! – обрадовался Петруха.
Но с Розы Исаковны он всё же стянул нечто розовое, прозрачное, как рыбий пузырь и как невод плетёное, но ещё и с узорами и завитушками. Она билась в нежных сетях, как форелька хмельная, хохо-тала не по рыбьи:
- Порвёшь комбинацию, сом кудлатый!
- Моя тоже в сети обряжается, да энти занятней, пущай обряжается.
На прощанье ему было сказано, что рыба понравилась и что как новой наловит, пусть приходит опять. А то и машину пришлём. Можно и договор с Потребсоюзом заключить и оформить его, как еди-ноличника. Это сейчас разрешается. Рыбак косматой головой кивал, приобнимал, неугомонный, но его уже выпроваживали. Розу Исаковну ждали государственные дела.
Вдруг Петруха, окончательно протрезвев, говорит:
- Как единоличнику, мне одному не справиться. Помощник нужон. А то и не один.
- Согласна. Можно и рыбацкую артель организовать, - по-деловому сказала начальница. Она вспомнила уже про платочек, начала им обмахиваться и прикрываться.
- Без напарника, всё едино, никак. Это дело разуметь надо. Не кажному дано, - рассуждал вслух рыбный дипломат. – А у меня его, напарника-то моего, по осени забрали. И всего-то за песенку.
Он спел. И очень женщин насмешил.
- Перегибы, - сказала начальница непонятно. И снова смеялась, говоря в трубку: - соедините…
Роза Исаковна после кончины Бориса Савича и деморализации Ростислава Игоревича, а также в результате осуществлённой районной парторганизацией продовольственной программы, стала фактической полновластной хозяйкой района. Ещё не досмеявшись она строго заговорила в трубку:
- Ростислав Игоревич, у вас кузнец михнёнский с осени закормлен? … ещё не отправлен? Нет? Прекрасно. Ах, он у тебя теперь единственный! Баловаться не скем? … Это точно, работы твоей послед-нее время не видно… разнорядки отменяют? Ну вот, и это отмени… закрывай острог на профилактику. Социалистическому хозяйству нужны колхозники, механизаторы. Посевная скоро, путина. А империали-стическое окружение… газеты-то читаешь? Частушки? Что за частушки? Напой, напой… ну, знаете, Ростислав Игоревич, что вы себе позволяете! Ведь телефонистки слышали! Вы какой пример подаёте трудящимся, из внутренних органов, понимаешь! Так что, ты давай, над собой работай, а за этим я сей-час машину пришлю… оформишь, оформишь… по телефонному, слыхал про такое право? А сам под домашним арестом посидишь за песенки свои дурацкие… всё. Машина пошла.
Она трубку положила, потянулась сладко, двужильная-нежная. Лёня с Моней порядок наводили, на хозяйку не смотрели демонстративно, даже команду «застегни» выполняя. Виагра Львовна уже спала, по-детски свернувшись большим калачиком.
- Потом приберёте, - сказала Роза Исаковна референтам, мановением руки прекращая их суету, - а сейчас председателя рыболовецкой артели «Красная чешуя» доставите на объект. И заместителя его заберёте, он в остроге ждать будет. Карла Кларовна, начинаем приём, - объявила она в микрофон.
Первый посетитель столкнулся в дверях с лешеподобным верзилой, выходящим из высокого ка-бинета. От верзилы несло прелым, сермяжным, ещё чем-то, вряд ли истребимым.
Карла Кларовна открыла форточку, но дух демократии долго ещё смущал ответственных работников, чинно сидевших в приёмной.

  АРТЕЛЬЩИК

Ростислав Игоревич вышел лично встретить машину. Был он без шинели, подняв воротник ките-ля, придерживал его одной рукой у самого подбородка. Подчёркивал своим видом и важность встречи, и неотложность, оставшихся за проходной дел. Так они и стояли у ворот острога: арестант и поддержи-вающий его под локоток начальник. Последний первому что-то говорил, склонившись и ловя взгляд, который первый уводил.
К подъехавшим озябший тюремщик проворно подбежал со стороны водителя. Руку не то к ко-зырьку приложил, не то фуражечку так придерживал, что на отдание чести походило.
- Что так долго? Мы уже заждались, - на Михайлу, как на «мы» показывал. Подбежал к нему, опять за локоток к машине повёл. – Без чемодана мы. Ведь без чемодана? Да и рядом здесь – какой чемо-дан. Розе Исаковне передайте, что всё в лучшем виде. По закону оформил.
- Кто и сомневался, - хмыкнул Моня.
- Здорово, карась! - зарокотал Петруха, - ну что - мотня прорвалась! Плыви из этой верши к сво-ей рыбоньке. Она икру мечет, по тебе убивается.
Михайло не ответил. В машину полез. Но сперва треух, что на нём был казённый, снял и в сто-рону ворот бросил. Сам же он был в почти летнем, в чём забрали. Всю дорогу промолчал, в окно смот-рел. Кашлял, правда. Лёня-Моня тоже молчали. Один Петруха за всех балагурил сначала, но тоже замолчал.
У избы остановились, но бывший узник сказал коротко:
- На ферму.
И оказался прав. Евдокия там была. Он на Петруху не глядя, так ничего и не сказав, пошёл к ней. А она к нему шла, подойник уронив. Долго шли. Дожидаться их встречи не стали. Поехали.
В завалюшке рыбацкой посветлело – новая хозяйка стены от копоти отмыла, до чего у Евдокии руки никогда не доходили. И сама Пелядка подсвечивала горницу наготой своей простодушной.
- Точно молодая, - шумно сглотнул Лёня.
- Фигуристая, - причмокнул Моня, - так мы, может… по-свойски, а? – и, с девы глаз не сводя, на рыбака глянул - сумел.
- Во, - Петруха показал кулак.
«В шестой номер не уместится», - подумал Лёня, узкий специалист по стирке. Мо;лодцы были тоже крепкие ребята, но от рыбака веяло дикой силой. Да и хозяйка не одобрит - у ней не забалуешь.
Петруха не обиделся:
- Это мы тама - свояки… Одевайся, - разложил он перед невенчаной женой наряды. – А вы раз-ливайте, коли привезли. Научу вас под строганину с макалом. А то и сугудай спроворим.
А Пелядка примеряла, примеряла наряды, красовалась и выбрала всё-таки комбинацию. И за-сияла глазищами и улыбкой.
- Немая она у меня, - вздохнул муж, - пусть балуется. – И, погладив по шёлковым бёдрам, кряк-нул: - Эх, всякая рыба в сетях хороша.

Частенько потом за рыбой посыльные из района к артельщику приезжали. Но к матронам так его, неблагодарного, больше и не смогли вытащить. Робел как-то грубый мужик, вспоминая, вздрагивал; да и крепко запутался Петруха в семейных сетях. Успел ещё семерых настрогать и вырастить. Правда, наметала одних пелядок наша Пелядка (Пелагея Михайловна по документам стала). Хоть бы один сомё-нок усами пошевелил. Всё девки… Но рыбачки толковые. Хотя сами рыбу не любят, им только мёд по-давай, сладкоежкам. Петрухе на старости лет пришлось бортничать учиться.
Но дамы и сами однажды приехали. На крестины первой дочки – Акулины Петровны.
Роза Исаковна подарила новорожденной детскую коляску, приговаривая:
- Самой вот Бог деток не даёт.
Она была грустная, хотя вид имела цветущий, и печаль лишь одухотворяла её восточную красо-ту.
В дальнейшем Петруха оценил непромокаемость коляски и нашёл, что рыба в ней усаливается не в пример лучше, нежели в бочке. Ну а колёсики на грузила пригодились.
Подарок Виагры Львовны был изыскан, но тоже практичен. Это была серебряная блесна (заме-сто той, что на крестики пошла). Она имела форму как бы рыбки… такой… небывалой… хотя Рабле (да, да – Франсуа) её как-то уже упоминал. Одним словом, на крестики такую блесну было бы неприлично пускать.
Далее Виагра Львовна поинтересовалась условиями хранения инвентаря в артели. В частности, неводов. Артельщик повёл её в дальнюю сарайку (склад). Проверяющая грациозно балансировала на высоких каблуках, вышагивая по неведомо когда наскоро брошенным доскам. Иногда каблук соскальзывал в мягкое, и инспектриса взвизгивала, неотесанный председатель её поддерживал, не догадываясь взять у неё большую амбарную книгу. Нам уже известна обстоятельность Виагры Львовны и потому понятна та серьёзность, с которой она отнеслась к проводимой ревизии. Чуждая всего поспешного, поверхностного, Виагра Львовна со всей тщательностью убедилась в компетентности проверяемого материально ответственного артельщика. Никогда ещё, ни в одной из возглавляемых Виагрой Львовной комиссий, дебет с кредитом не достигали такой степени совпадения. А многократные и перекрёстные перепроверки только углубили степень удовлетворения всех членов комиссии. Правда у одного члена пуговичка от штанов, или что там,  так зацепилась за трёхдюймовую ячею, что остальной состав комиссии, еле перебирая членами и прижимая к измятой груди амбарную книгу, покинул объект в одиночестве.
Евдокия это отметила.
Евдокия тоже в избе была. Начальство приехало неожиданно и даже, как они сказали, куда-то инкогнито. Проездом, что ли, подумали селяне. В общем, они-то готовились отмечать беспоповские кре-стины, которые на самом деле теперь называли октябрины, только вечером. Евдокия пришла между дой-ками помочь несмышлёной и непутёвому. То с ребёнком тетешкалась, то варила, то на стол подавала. Дел хватало, хорошо, ещё пара этих странных мужичков, дружно помогала. Вот бы мужа такого, чтоб по хозяйству, по дому соображал. Откуда такие берутся? Вдруг стала замечать, что эта оглобля, что-то всё в голос подпускает, когда с Петрухой говорит. Вроде и о деле болтают, а вроде как светятся. С чего бы это им светиться? Эта-то с тёмной чёлкой, всё помалкиват, да вздыхат. До пелёнки, правда, не дотронётся даже. Фифа! А ить тожать в Петруху-то глазом постреливат.
«Чегой-то я, старая, - сама себя одёрнула целомудренная женщина, - стыдно и думать-то такое. Вона бабы каки скромные, и одеты по строгому, настоящие женчины». Но чуткое к душевным порывам её ухо вновь и вновь улавливало в голосах всех, без исключения, приезжих, и, главное, Петрухи, что-то греховное. Она за водой вышла, когда комиссия в известном нам составе отбыла на ревизию. Но, когда фифа (я же говорила – фифа! – досадовала Евдокия) походкой оприходованной коровы топала от сарайки то по доскам, то мимо, с коровьими же наглыми глазами пересекла сени, не заметив мудрой крестьянки, и вся, дрянь, в чешуе! – она решила дождаться кобеля. Ладно, Мишка всю жизнь от меня… ещё и энтот… распробовал!
Петруха в сени входил тоже не глядя вокруг. Зацепившуюся сеть он не смог распутать и просто отхватил кусок, который сейчас и старался засунуть в штаны. Евдокия схватила его и за кусок сети, и за вихры и мотала по сеням, поминая по-женски ни в чём не повинных кобелей, козлов, котов и даже, ка-жется, морского конька, хотя последний и вообще сам вынашивает потомство. То есть женщине угодить невозможно. Если она не Виагра Львовна. Рыбак был так силён, что и сам мог бы баньку за угол поднять. Но фактор внезапности… К тому же, когда ему всё-таки удалось её облапить, она его самое слабое место (ну, в котором вся сила) эдак, коленкой… Он тогда совсем изнемог (Потом долгое время опасался… даже когда походка уже наладилась… но всё обошлось: ещё шестерку родил, хотя, конечно, девок…) 
Тут обиженная женщина хотела ему предъявить все счета, что за целую жизнь накопились, в том числе и к Мишке, и даже в основном к этому безобразнику, и даже только к нему… что ей до Петрухи – рыбьего кобеля… Но в сени выбежали все, кроме глухой Пелядки. А на энтой бесстыжей чешуи ещё больше стало, так бы и утопила! Короче никто ничего не понял, а эти в избу не стали возвращаться, а быстро уехали.
Потому что у них перед этим вот что было.
Когда председатель комиссии вернулась в горенку, счастливая Пелядка наряжала младенца – теперь было из чего выбирать. Ей обречено помогали Лёня и Моня.
- Ах, я в этом ничего не понимаю, - говорила Роза Исаковна, но молодой мамаше завидовала.
Виагра Львовна, снимая с себя то там, то здесь рыбьи чешуйки, коих в таком количестве даже в реке не встречается, пропела:
- Невода… невода… они такие… как волны… как лепестки… Роза, ты подпишешь Акт сверки, или пойдёшь… перемерять? эти невода… эти невода…
- Ах, - поделилась безысходностью Роза Исаковна, - я сегодня не расположена… и мигрень, Аг-рюша, замучила. Только ты мне можешь помочь, дорогая. Господи, что там за грохот? О, моя мигрень! Уедем отсюда, лапа… Моня! Лёня!

БАБИЙ СКАЗ О СТАЛИНЕ

В машине дамы расположились на заднем сидении, почти лёжа.
- Агрюша, пожалей свою Розочку.
- Бедненькая моя, не плачь, ещё будут у тебя детки. Много-много.
- А какие они будут?
- О, они будут грязные, толстые, глупые, жадные, крикливые…
- Не хочу! Не хочу! Хочу, чтоб на тебя были похожи.
- Поплачь, поплачь.
- Сказку расскажи. Давно не рассказывала.
- Сказку? Сказку… Мальчики, не слышьте!
После таких слов у «мальчиков» слух напрочь отключался. «Девочки» добились этого эффекта упорными тренировками. Или дрессировкой. Во всяком случае, подруги теперь были как бы одни, в пол-ной уверенности, что их никто не слышит.
Вот что рассказала Виагра Львовна.        

- В Тридевятом царстве, в Тридесятом государстве жил-был… такой усатый-носатый-рябой царь-государь. Все его звали Сталин. Так его звали, потому что его когда-то не было, не было, а потом он вдруг стал. Стал и всё тут, и с этим уже нельзя было не считаться.
- Как с резолюцией из Центра?
- Да, моя дорогая, как с резолюцией. Его жену так и звали – Резолюция. В своё время она его об-маном окрутила: он за ней, как за Революцией ухаживал, а у самого алтаря она призналась, дескать, Резолюция… Он её везде посылал, посылал, а то и накладывал, но потом её не стало, хоть все ждали-пождали… И он один остался. И даже детей у него не было, зато было много учёных. Он из них верёвки вил. И за эти верёвки, преданные Сталину пролетарщики, тянули Державу вперёд. К светлому будущему Конечной Цели. Но были у него и такие верёвки – генетики медийные. За них не очень-то потянешь – слабоваты… Но петли из них получались – будьте нате!
- Чтоб вешать?
- Ну, типа, да… Как-то раз он этим верёвкам и говорит: «Решите-ка мне половой вопрос так-то и так-то?»
- Чтоб без мужиков, Агрюшка? – оживилась Роза Исаковна.
- Вот ты какая быстрая! Ну, раз всё знаешь, сама и рассказывай.
- Ну, не надо обижаться, лапа. Просто без них было бы так… так…
- Так, так. Без тебя знаю. Слушай… И стало, как Сталин сказал. Полов не стало… да сиди ты! Слушай! Не стало… вот. Всем, которые раньше не для рожания были… всем им всё внизу перетянули петлями. И они стали толстые, но работящие. И стало сытно всем. Но строго. Водку больше не пили. А вместо половин своих прежних перетянутые стали Сталина любить, и были ему страсть, как преданы, то есть не изменяли совсем даже.
- Да и куда им изменять – всё же перетянуто!
- Вот-вот. И в бой шли за его одного, и тосты… ну они-то не пили, но тосты остались, здравицы там… десять тысяч лет…
- А ему самому тоже перетянули?
- В том всё и дело, что совсем даже нет. Сиди! Не мешай, егоза! Стал он один Отец всех народов. Всех-всех. И каждый народ его на свой манер звал: кто фатер, кто – ата, кто – баши, или там батька… А эти медийщики так всё устроили-запутали, что он всех тех, кто и раньше для рожания был, осеменял, причём не выходя даже из горницы. Такой вот прямо туман стлался повсюду… семенной. Затуманило всё. И ветром надувало… надувало… под подолы. Им ведь велено было под подолами ничего не носить. Вот… И роженицам очень всё это нравилось, потому что всем поровну, и они все его одного только и любили и не изменяли даже и вот столечко.
- С кем, Агрюша… было б с кем, лапа… А рожали они кого?
- Ну, это как всегда… по-прежнему. Но была строжайшая Инструкция. Страшнее даже Консти-туции. Строже Резолюции. Все повитухи должны были тем младенцам, что с передком, тоже всё перетя-гивать. Они вырастали после этого работящими и смирными и очень Сталина любили. И в бой шли за него, и тосты поднимали.
- Больше-то нечему было подниматься, лапа.
- Вот-вот. Но и рожавшие Сталина любили. Все – его одного. И друг перед дружкой хвастались, у кого детёныш на него больше похож. И в этом было их бабье счастье.
- Хоть в этом… может, они и правы, Агрюша…
- Может, Розочка… Они ведь стали все одна семья, из одной породы… из стали, что ли… и вре-дить стало некому. Но в семье не без урода! Долго ли, коротко… а был в той отечестве один без роду, без племени, без звания… ну, некто Петруха Здравомысл, так назовём. Он и раньше всё что-то искал, чего не потерял, не работал на благо, отщепенец какой-то… А как-то на острове Буяне в яму под Алатырь-камень упал и заснул мёртвым сном. Яма та заколдована была. И всё перетягивание проспал, и ещё тридцать лет и три года. Зато проснулся свеженьким и таким… ну, ты знаешь, жилистым. А дух от него шёл, ну такой… такой…
- Не отвлекайся, лапа!
- Да… ну так вот… Он в город и пришёл. Глядит, а там – мужиков-то и нет, одни тюфяки, а зато у баб подолы-то так и вьются, так и вьются. И видно же, что на чреслах ничего кроме подолов нет. И первая, кто с ним испытала, так сомлела… так сомлела… Стала другим рассказывать, а те-то её не понимают!
- Дуры! Дуры!
- Вот и я говорю. Не понимают, но испугались. И подолы свои стали под лоном завязывать. Ну, а он, котяра, времени зря не терял, про поиски свои позабыл. Чего искать ещё – вот оно всё. Всё, что хошь! А завязки эти ему – только для интересу. А вот для тумана они непроходимы. И перестали бабы нести от тумана. Зато от этого отщепенца всё больше и больше, и всё слаще и слаще… молва пошла. Верёвки, конечно, кинулись вязать, да куда там – поздно уже! Бабы отщепенца отстояли, а верёвки по-своему сви-ли и с перетянутых путы пооборвали. А у тех уже с бабами у кого ка;к от многолетнего застоя кровей получалось, но постепенно наладилось. Тюфяки снова стали жилистыми и разговорчивыми, политикой занялись. А бабы стали весёлыми и работящими, хозяйство стали умножать, благодаря умным законам, политиками учреждёнными. И думала теперь каждая не о вожде, а о суженом. А здравицы стали только друг за друга произносить. И в бой ни за кого не шли, потому что на такую державу никто посягнуть не посмел. А Петруху политики однажды все вместе подкараулили и так ему за своих баб накостыляли… И на острове Буяне в яму под Алатырь-камень и бросили. Тайно. Ну, ему там не привыкать, заснул.
- А Сталин?
- Сталин? Какой Сталин? Все уж и забыли… Туманов только боялись с тех пор.
- Роза Исаковна, в контору прикажете, или домой? - Лёня из-за руля голос подал.
- Домой, домой.
- Роза Исаковна, извините, домой прикажите или…
- Ой, Розка, они же не слышат, я и забыла! Слышьте, мальчики! Слышьте. Домой едем, домой!
- Понял, Виагра Львовна, домой.
За окном замелькали избы, собаки бросались под колёса, но не службы ради, а от радости жизни.




МЫ УХОДИМ

Царь - Помазанник Божий. Ему не с кем держать совет. Никто не укрепит его в сомнениях. Никто не поведёт его за собой. Но человеку (любому) нужен наставник. Для царя остаётся только один на-чальник, одна опора – Бог.
Гениальный учёный в стадии ученичества идёт  за своими гениальными учителями по плечам великих предшественников. Они его ведут, ведут и… вот уже некому вести. Гений одинок. А так хочется с кем-то посоветоваться, перед кем-то преклониться… и гений приходит к Богу. А ведь он препарировал природу и только что все её механизмы ему открылись. Сформулировать откровение он пока ещё не мо-жет… Пока. И думает, что Бог ему непременно поможет, ведь они – соавторы.
Знает ли Бог доказательство теоремы Ферма. Входит ли она, теорема, в основы мироздания, или это всего лишь игра бренного ума?
И простолюдин, замыслив слишком уж рисковое… ни с кем порой не советуется – выдадут! - кроме как с Богом.
Царь, гений, вор, есть ещё тиран. Тиран завладел всем, всё ненужное уничтожил. Даже Бога.
- А с кем же шушукается тиран, - спросил я Князя.
- Смотри сам.
- Куда? – спросил я, но уже понял.
Мы стояли по колено в Кремле. До орлов и звёзд на башнях можно было дотянуться руками. Полная луна рассыпалась дробной дорожкой по брусчатке Красной Площади. Двуглавые орлы обязан-ные зорко смотреть Империю, с недоумением, не в силах привыкнуть, разглядывали свои третьи крылья. Чтобы снизу, издалека, с некоторых ракурсов орлы не казались бескрылыми, скульптор остроумно сде-лал их трёхкрылыми.
- Разве дьявол так издевался бы над птицей? – хмыкнул Бегемот, - это же хуже птичьего гриппа!
Я опёрся на острые м-образные зубцы и перегнулся через стену. Под стеной недоделанным кры-лечком притулился Мавзолей. Его портик тускло светился. Я перелез через стену и заглянул внутрь. И здесь - Двое. В стеклянном саркофаге лежал Вождь. Перед ним стоял Другой. Он разговаривал на два голоса: один с лёгким грузинским акцентом, другой парадийно-суетливо-картавый.
- В Гегмании, - горячился картавый, - крепнет национал-социализм, укрепляет позиции Вождь. Но он не понимает, что ко'ень зла – бу'жуа;зия. Что вечна только пголетарская диктатуга.
- Но мы уже не пролетарии, Владимир Ильич, а страну поднимаем, да.
- Что ты хочешь сказать, Коба? – подозрительно прищурился Вождь закрытыми глазами.
- Если бы мы пришли к власти лет на десять раньше… Не было бы разрухи, да. Мы бы обложили их налогом, продразвёрсткой… Капиталистов, а не крестьян, да! Мы бы им немножко рассказали о социальной ответственности бизнеса, да. Мы бы их вызывали, трусливых и жирных, отчитываться. Иногда бы сажали… немножко расстреливали, да… для профилактики… Мы бы ими пользовались… ради Державы, да. Всеми этими князьями, министрами-капиталистами, да. Новая экономика… новая жизнь… А теперь мы пользуемся только нищим неприхотливым народом, да… ну, ещё богатенькими евреями.
- Сослагательное наклонение, Коба. Непозволительная мечтательность! Напгавляй Гегманию. Если сольются два пролетариата… Гусско-Пгусская Империя будет непобедима! Китай тоже не забудь. Пгусь Поднебесная, а?!
- Нет, Владимир Ильич, пусть останется СССР, да. Список можно расширять, а название – вечно и неизменно. Мы опояшем всю сушу, да… десять лет назад, мессир, я думал, что у меня вечность… И когда ты ушёл, я думал, у меня – вечность. Сейчас я думаю… я уже не молод, да… у меня гарантировано десять лет… Я не успею. Кому передать? Якову? Я не царь, да. А вокруг никого… враги… Ты ушёл… Не надо было отпускать её… Один, один… я всегда один, да. У тебя была Инесса, Надежда… надежда, да… Не любллю март, начало марта. Раньше её на восьмое поздравлял, радовался, почему-то считал, вот ещё год прожил.
- Это просто, Коба. Я тоже Крещение не любил. Видно, чувствовал. Даже летосчисление ин-стинктивно поменял. Думал запутаю… их не запутаешь…
- Какое Крещение? Ты что там уверовал?
- Верь, не верь, Коба… с опиумом и жить легче. А ты зачат на сорок мучеников. И всю Державу в тот день заморозило на сорок дней. А отходить станешь на Маньяка Звёздного. А если по-старому, чет-вёртое марта – это Грачевники и Кикиморы. В тот день кикимор прогоняют.
Мне показалось, что лежащий Вождь уже сам заговорил:
- Кикимора зло на уме держит на люд честной… опослана она ко добрым людям на погу-бы…Кикимора со полуночи до бела света прядёт кудель конопляную, сучит пряжу пеньковую. На заре-то утренней она собирает столы дубовые да с перекладиной, стелит ручники кумачные для пира неря-женного. Ничто-то ей, кикиморе, не по сердцу: а и та печь не на месте, и та лавка… выживает самого хозяина, изводит она окаянная всяк род человечь. А и послей того она, лукавая, мутит миром крещё-ным… Едет ли посадский на торг торговать, а и тут она ему камень в голову. Со той беды великой пус-теют домы пасадские, зарастают дворы травой-муравой1…
- Э, генацвали, проснись, да!
- Коба, не ослабляй хватку, - потянулся лежащий, - отбирай лучших бойцов. Интеллигенцию безжалостно выпалывай. Наш интеллигент – это к'асный командир на го'ячем коне. А склонных к сомне-ниям уничтожай тгудом. Социально близких, но не поспевающих за новой жизнью – перекуй всех до единого. Пусть останется только половина, тгеть, но уж они-то совершат…
- Достигнут Конечной Цели, да, Владимир Ильич! Непгеменно! – он явно запутался в голосах.
Мумия стала выпрямляться, из глаз ударили красные лучи.
Ну, уж это слишком! Как бы не закричал – поднимите мне веки! Я шмыгнул за стену, в избу к Петрухе. Компания закусывала, Гелла, сверкая задом, подавала на стол. В охотку, никто не заставлял.
Я тоже в охотку тяпнул добрую рюмку, грибочком закусил. Геллу шлёпнул – попробуй удер-жись. Она тут же уселась мне на колени, внучатому-то племяннику!
- А что простолюдины, мессир?
- Смотри.
В избе света не было, кроме как от лампадки в углу. Я то ли привык к темноте, то ли внутреннее зрение заработало… Обычная горница. Огромная печь. На ней – несколько нечёсаных голов – всё, что не закрывает лоскутное одеяло. Примерно тоже – на полатях. На лавке девушка спит. Люлька сопящая на жердине, под балки потолка просунутой, покачивается. Перед иконой – женщина в полотняной сорочке. На коленях. Крестится. Молится шепотом. О чём – непонятно. Какой это век – непонятно. Хотя на стене, вижу, отрывной календарь. Март, 1930 год. Дети спят, кубанцы спят. Евдокия молится.
У дверей видны два лукошка, короб. Никак по ягоды собрались с утречка? Это по снегу-то? Странно.
- А где Михайло?
- Смотри…
- Нет! Нет! Не хочу! Увольте.
- Ну, как знаешь. А мы пройдёмся по лагерям.
- Поискуша-ем, - мечтательно протянул Коровьев.
- Поможете? Но вы не помогли, я уже знаю.
- Мы помогли. Иначе бы началось раньше, и к началу войны было бы ещё хуже. Я сделал всё, что мог.
Мы снова шагнули от Петрухи в Кремль. Уселись на стене. Свесили ноги, лапы и копыта. Я всё понять силился, пока есть, кого поспрашать. Хотелось понять.
- Всякая власть от Бога?
- Да. В любом стаде есть вожак. В любой стае есть вожак. В любой шайке есть вожак. Это от Бо-га.
- А Дракула?
- А что Дракула? – Воланд внимательно рассматривал маринованный мухомор. – Старина Влад… что? Что вы так на меня смотрите? Меня вообще от крови тошнит, а в луже крови укачивает!
- Да понял я, понял.
- Смотрит он! Стараешься, стараешься… Не мои это грехи – ваши! Вам удобно…
- Понял, сказал же!
- А в его княжестве строились замки, дома, детей рожали, растили… Всё шло своим чередом, по-божески. В любой шайке есть вожак.
- Зачем?
- Ни зачем. Так… А если банда станет достаточно большой, в ней сама собой бюрократия воз-никнет. Вчера он – бандит, сегодня прокурор новой республики. Это от Бога. Власть – душа народа.
- Если власть – душа, то народ – тело. Как же душа может вредить собственному телу?
- Может, ещё как может. В зеркало посмотри. Увидишь следы не только времени, но и страстей и излишеств… Не по велению ли души ты давеча упился до тахикардии?
- Да, но это порыв… тоска… от безысходности…
- Или от жадности. Работать надо над душой, тогда и телу полегче будет. И хватит уже об этом. Пора собираться… вот только побываем на крестинах у придущего в этот мир на Первомай Виктора и тогда уже сюда в Москву. Но не так, а с официальным визитом. А не в его сне, - небрежный кивок в мою сторону.
- Кстати, о Первомае, Геллочка, - мурлыкнул Бегемот, - я тебя приглашаю на первую кадриль, под мой гутц.
- А что такое, дядя Гема?
- Ну, это же… ты разве не в курсе? Это же Вальпургиева ночь. Это всеобщий шабаш! Это класс-но! Мессир, скажите ей!
- Да, действительно, закрутился, забыл, не просветил воспитаницу… Ночь на первое мая – это Вальпургиева ночь, наш, пожалуй, главный праздник…
- И вы в такую ночь выпускаете в мир моего очередного кузена? Мессир, я бы не хотела… Что же из него получится? Дядя Воля, - она умоляюще, так умоляюще помотрела на Князя, и так его назва-ла… трогательно…
- Ох уж эти Калиновцевы, - пробормотал Темнейший, - вы меня постоянно искушаете, ей чёрту! Другая бы радовалась… Ну так и радуйся! Во-первых, не я его выпускаю… Во-вторых, именно в эту ночь… мы… все наши будем в гарцевом Броккене. Старушка Вальпургия готовит отменное пиво на му-хоморах… Для того она всех нас и собирает, чтобы мир от нас хоть ночку отдохнул. В эту ночь чаще всего рождаются праведники, юродивые, чудаки… и прочие неискусимые.
- Дядя Воля! Вы самый… самый… - она его чмокнула, при этом так ловко ухватила за рожки… Не могу не сказать, что Князь смутился. Впрочем искренность его всегда смущала. Да и сама девчонка застеснялась, поняла, что перебор… Быстро взяла себя в руки: - Мессир, - Гела зашуршала блокнотом, она приняла у Азазелло секретарские дела, а то у него на пакости совсем времени не оставалось. Гелла, учтиво склонившись, стояла за дворцом, как за столом. Флаг над куполом торжественно развевался, но иногда пропадал у секретарши под фартучком. – Мессир, у вас в мае ещё визиты… Во-первых, на кре-стины вы собирались обеспечить зачатие некоего … так, правильно… некоего Бориса…
- Да, но не думай, что я опять запамятовал… Просто ещё не решил, какова его роль будет. Да и, честно говоря, не от меня сие зависит… То ли он учредит новую династию… то ли погубит Россию окончательно… Во всяком случае имя Ипатьевское в третий раз оглашено будет… ему благодаря… Что там у нас ещё, детка?
- Цунами в Индийском океане…
- Да уж, эта изжога после крестин…. Не отпиться!
- И ещё… вы собирались в Аргентину. Погостить?
- Гелла, деточка, не обязательно всё озвучивать… при посторонних, - это обо мне что ли? - Но раз уж… Там уже подрастает это прелестное дитя. И я вырву из своей груди искру и передам ей… я за-кажу ей танго «Евдокия». Лет через десять… одиннадцать… вы его услышите. Этим танго я окончатель-но прощусь с Евдокией. Они похожи, как мать и дочь. Ты с ней подружишься, девочка.
- С Консуэлой?
- Да.
- Мессир, - Гелла трогательно теребила край фартучка, - а нельзя ли попросить за моего кузена? Чтоб уже к этому не возвращаться.
- Он больше не инвалид. Что же ещё?
- Мессир, не совсем так. Он одержим одним недугом. Это будет ему мешать в жизни. Только мешать. Он ведь сам в этом не верит в себя. Но иногда не может справиться с искушением… и берётся записывать. Потом злится, рвёт. Ему стыдно. Его спутница домовита и работяща, вряд ли его упражне-ния не будут её раздражать. А уж как службе это будет мешать! Нет, пусть они идут вместе, рука об ру-ку, по простой и ясной дороге.
- Детка, но всё-таки это в него зачем-то вложили.
- Чтобы от работы отвлекать, чтобы ничего не делать. Чтобы ни делать, лишь бы ничего не де-лать. А дети пойдут? Совсем глупо будет. Дети грязные, некормленые, папаша на диване в творческих муках, а мамаша зябнущими пальцами перепечатывает рукопись, которая даже не горит, и кружку моло-ка на ней не вскипятишь… А потом, глядишь, рукопись она всё-таки пристроит, а он, мастер, роман свой другой посвятит, и уж с ней – в омут головой, на которой шапочка – ею вышитая…
- Прелестное дитя, откуда ты нахваталась этой грязи? – Воланд скривился, отчего его физионо-мия приобрела правильные черты, и я восхитился, как он может быть красив. – Хорошо, закроем тему, - он щёлкнул пальцами. – В конце концов, от этих графоманов уже в Райбиблиотеке не повернуться. А искушать их скучно. Вроде народ возвышенный, а мечтают только о цифрах – тиражах. Ты ему вечную молодость предлагаешь, а он, гони, говорит, бессмертие в виде публикации, и сию минуту! А бессмертие может быть только после смерти, мои любезные конфиденты.
- Потому они такие молодые, мессир! – пронзила меня чудовищная догадка.
- Ну, ну, держи себя в руках. Талант тоже необходим. А рукописи, уж лучше бы горели. В них – всё одно и тоже. Девять сюжетов. Но, видимо, Ему важны какие-то нюансы… Информационное загряз-нение Мира… А не горят, чтоб не ускорять тепловую смерть Вселенной. Вот и крутись, Воландушка! Ну, ладно. Он свободен!
- Мессир, - воскликнула самая добрая и благодарная из ведьм, - вы лучший дьявол! Я вас обо-жаю.
- Это невозможно, дитя моё. Засим, - обратился Князь ко мне, - позвольте откланяться. Мы ухо-дим.
Они исчезли. Кот провалилися в портфель. Азазелло портфель проглотил и лопнул. Коровьев аккуратно собрал брызги и ими стёр себя. Гелла изящно взмыла ввысь, чтобы напоследок похвастаться попкой.
Воланд вообще сгинул во мне и больше не появлялся, сколько бы я не заглядывал в себя с по-мощью самых разнообразных бутылок.

Но это касается, конечно, только лично меня.
Сами-то они вскорости возникли, как вы знаете, на Патриарших, с официальным визитом.
А буквально накануне… 7-го мая…

Как и было сказано, Витюшка-последыш появился на свет  в ночь на Первое мая 1930 года. Со-тряс своим истошным криком своды бревенчатого храма – русской бани, известной уже нам. Сажа с по-толка посыпалась, сверчок испуганно замолк.
Евдокия, привычно совершив очередное отправление, тоже затихла. Термин «старородящая» то-гда ещё не применялся. Её возраст для этого дела вполне соответствовал евростандартам. Правда детё-ныш был уже одиннадцатый. А это уже азиатчина какая-то. Но ведь и происходило всё в Евразии.
Вечером Евдокия собралась на дойку, да прямо на крыльце качнулась и, охнув, тихо осела. Рано было ещё на работу после сделанной уже. С дойкой Анфиса на ферме помогла. Молока в коровах после голодной зимы маловато было, но революционной сознательности ещё меньше. Вот они и не дали трудящимся выходного в их главный праздник. И трудящиеся вынуждены были в холодном коровнике солидаризироваться не друг с другом, а с коровами.
За неделю младенец окреп, побелел. Жира, правда, ни в утробе, ни после не накопил. Да и то ещё хорошо, что хоть Петруха баловал будущую мамашу ценными породами рыб, а то и икоркой. Иначе совсем худо было бы, совсем бы худ Витюшка получился. Но теперь в люльке ползал шустрый мускулистый крепыш. Мышцы комками перекатывались под тонкой младенческой кожей. Особенно поражал загривок. Трапециевидная мышца так и бугрилась, отталкивала в сторону шары дельтовидных, их передразнивали живчики бицепсов и трицепсов. Совершенная биологическая машина была предназначена для одного – цепляния за жизнь. И странно, что через десяток лет эта симфония мускулов превратится в нескладного тощего отрока. Видно, ещё какое-то предназначение появится. Но до этого ещё далеко.
Крестить положено на восьмой день от рождения, но решили на день раньше – из-за трудовой дисциплины… Аккурат на Степания-запрягальщика по-старому.
Евдокия совсем оклемалась. Правда молока у неё почти не было (с рыб нагуляешь ли!)
Она сама сходила к Ваньке Знаменскому, племяннику отца Валерия, царствие ему небесное. Ванька в это время уже в деревне был, выписан из «психатрии». Он туда нет-нет да попадал. Умом по-вредился с тех пор, как отца Валерия в алтаре-то… Да и поговаривали, не дядя он ему был, а отец род-ной. Вот значит и внучку;, тоже Валерию, уже семь лет, почитай. С ним и пришёл блаженный, не то сын, не то племянник, а для нас теперь отец Иван.
Он много что помнил из церковной службы. А может и всё помнил, просто раньше Хрясь всё время встревал, путал… Сейчас, конечно, власть не одобряет, кручинилась Евдокия. Придумали какие-то октябрины заместо крестин. В мае-то октябрины, прости, Господи! Да и Зоя совсем комсомолкой стала. Туда же, куда все! Ну и ладно. Справим на реке, у Петрухи. К воде поближе. Вон как по-весеннему величаво течёт Иордань-то наша. А может в реке и окрестить по дедовскому обычаю? Но на высокую воду двже смотреть было холодно. Вербы и те по колено в воде стоя, порозовели кончиками веток от студёного азарта молодой реки. И серенькие меховые клубочки их не греют… А деревья, что повыше, совсем голые, только гнёздами грачёвыми усеяны. Поспешили нынче, видать, грачи, сидят теперь в своих встопорщеных корзинках, только и выглядывают, чтоб соседа обругать. Небо ясное и холодное, пёс под крыльцом нос лапой прикрыл. Весна рано началась, да что-то отступила… Нет уж, в избе окрестим, да ещё и протопить надо хорошенько.
Как словом, так и делом. Протопили, окрестили. Всё, как в раньшие времена устроили. Иван, тот даже рясу сберёг и кадило. И дароносицу, святые дары. Из лохани купель сделали. Пришлось, правда, скоблить от чешуи, потом освятить. Зато, как поставили её на табурет, да зажгли свечей десятка два, да ходили вокруг псалмы да молитвы распевая, радуясь… так отрадно стало на душе… Как в молодости на пресветлый праздник Пасхи!
Младенец, окунаемый в купель, вдохнул с восторгом и ужасом – так же, как в первый раз. И сам Адам также когда-то принял Первый вдох от самого Творца. Нарекли крещёного Виктором. Восприем-ники от купели, крестники  медвежатник Семён с женой даже прослезились. Бездетные они.
Потом причащались, как водится у православных. Пелядка, ныне тоже уже крещёная Пелагея, рыбьими блюдами весь стол уставила. Про вино и говорить нечего. Иван снова Ванькой стал, так назю-зюкался. Сын Валерка мал ещё был, чтоб отцу в этом деле препятствовать. Вот и напричащался «батюшка». Буянил даже, лозунги ненужные выкрикивал, ровно бес опять в него вселился. Но, слава Богу, успокоили, затих, горемычный.
Михайло пил молча. Балагурить совсем перестал после отсидки и песен не пел. Только и сказал, глядя на Витюшкины почти тщетные усилия:
- Что, Витька, пустая титька?
А тот тёмными глазами смотрел на мать прямо, но совсем не осуждающе. Волосы для младенца у него были слишком густые и чёрные. Вдруг Евдокия испуганно заморгала, закрестилась. Привиделись ей на миг усики щёгольские над младенческой губой, а сынок, кровиночка, будто ухмыльнулся хитро и подмигнул! Привиделось? А что ж у Валерки-то глаза на лоб полезли?
- Свят! Свят! – опять закрестилась Евдокия, отгоняя морочение окаянное.
Напомнил о себе Яков Иосич!

Но не он это напомнил, а Коровьев.
Им, нечистым, в святилище даже и импровизированное ход заказан. Но Коровьев уговорил-таки компанию взглянуть напоследок на «крестника». Его по-прежнему очень вопрос наследственности инте-ресовал. Всё-то ему неймётся, в кого же последыш уродился.
Сомневался, выходит, в самом Воланде.
Все конфиденты (с конфиденткой) зависли над Россией, над избушкой рыбацкой, держась за Геллину метлу. Зависли достаточно высоко, чтобы ладан в нос не шибал. А воскурения облака уже под-пирали. Ведь обряд крещения им смотреть совсем невмоготу, искорчились бы в муках, крестными зна-мениями вызываемыми. Дождались, когда внизу уже трапезничать уселись. Тут-то Коровьев и съёрни-чал, примерил младенцу усишки.
- Не твори сего, мерзейший, - строго попенял ему Воланд.
- Да ведь похож, мессир! 
- Похож. На Егора, на Михайлу. Я уже объяснял.
- И на вас был похож, мессир, - продолжал дерзить прескверный, - жаль вы обличье поменяли. Молодость и вам к лицу.
- Мессир, а можно тётю Дусю молоком наполнить? Груди-то вон какие ёмкие.
- Да, груди… очень сложный механизм… локтация непостижима… не с Млечного ли Пути…
- Ты же умеешь, Геллочка! Воткни нож и…
- Куда, дядя Гема?
- В грудь.
- Противный дядька! Молчи! Ты и в поэзии ничего не понимаешь!
- О, женщина! Имя тебе – кадушка.
- Отдайте мою метлу! Отчипитесь!
- По ветру держи – уносит!
- Тихо, твари. Давайте лучше полюбуемся. Лепота-то какая.

Под ними была Россия.
Облака неслись над ней, а под ними тени. Казалось, что Россия развевается, как гигантский флаг… Гигантский стяг. Стяг. Стяг стягивал. Хорошо была видна чуть в стороне от избы огромная звезда Москвы.
Вообще Москва просто ласкала бесовские очи. Она сплошь была заполнена красными пиками и пятиконечными звёздами - пентальфами. Ненавистные кресты, полумесяцы, Давидовы звёзды, другие, устремлявшиеся прежде к Творцу-врагу символы, были почти все повержены или редкими россыпями тускло поблескивали по краям Державы. На них противно было смотреть, а плевать небезопасно.
Стяг развевался. Холмы, горы, леса, бегущие по ним тени облаков… Стяг развевался. Он был весь в прорехах, а края его, даже крупные куски норовили оторваться и сползти в Океан или в Гималаи. Но из центра Звезды-москвы потянулись то ли нити, то ли щупальца – удлинялись лучи Звезды, возника-ли новые звёзды, их лучи тоже удлинялись, тянулись к окраинам Державы. И вот все эти щупальца-нити вцепились в края Державы и, слегка сократившись, натянулись. Края Державы приподнялись, как кромка листа лотоса. Стяг перестал развеваться. Не стало стяга, стянутого стяжками. Стала какая-то замкнутая купель. Или корыто. Свершились майские октябрины. Нити стали струнами. Неведомая рука стала их перебирать, наигрывать. Грянули глухо-торжественно-обиженные песнопения отпущенных на волю и потому испуганных рабов. Рабы заслонялись от свободы и, держась за струны, с радостью побрели в требуемых направлениях.
- Мессир, долго ли продержатся эти струны? – задумчиво спросил Азазелло.
- Полмига. Начнут рваться 13 ноября 1982 года.
- Почему же не десятого?
- Три дня им будет дано на раздумье.
- Кому им, мессир?
- Им.
- Три дня им мало… Но нам всё-таки полмига отрады! А потом что?
- Пока не могу сказать. Есть разные варианты. Вот, например, смотрите.
Воланд начертил на дне гигантской купели огромную красную пентальфу. Гораздо больше Мо-сквы. В треть Державы. Двумя горящими окружностями пересёк все лучи. Там, где дуги пересекали кар-кас звезды, вспыхивали фейерверки. Одна вспышка пришлась прямо в избу рыбака. Гелла испуганно вскрикнула.
- Не бойся, дитя, они этого не видят и не чувствуют.
От избы к Уралу затрещали по каббалистическим линиям искры. И где-то там, в ещё большей что ли глуши, за сотни вёрст от Тяти, пересеклись потоки огня со всех линий, и полыхнуло. И замерцала ещё одна золотая звезда. Светилась ярко. Потом дымом изошла.
- Зачала! – торжественно провозгласил тот, кому доступны некоторые тайны Творения. – Перво-го февраля и он явится в этот мир. С чем только, не пойму пока.
Внизу размеренно перемещались тысячи краснозвёздных толп.
 - А мне их жалко, - вздохнул Воланд.
- Да, мессир, - ещё горше вздохнул ехидный Бегемот, - я вас понимаю. Их купили за самоотвер-женность и всех скопом. А вы-то как тратились – злато-серебро! Все царства мира! Да ещё с индивиду-альным подходом.
- Собственно за то их и купили, - оправдывался смущённый Верховный искуситель, - просто предоплата сто процентов, а получение товара – в светлом будущем.
- Мессир, признайтесь, что вам завидно, - язвил вредный котяра.
- Домой хочу, дядя Воля - вдруг захныкала Гелла, - домой. К маме.
- Погоди, детка. Посетим Москву с официальным визитом… Это не то что… Там осмотришься. Истинно бесовское должно тебе понравиться.
- Мне уже не нравится. Домой хочу. К маме, - совсем заупрямилась ведьмочка.
- Погоди, погоди. Поможешь мне в Москве. А там посмотрим. Только учти, дорогая, неустойкой тебе будет венец безбрачия.
- Домой хочу. К маме… В школу пойду. С вами я всё знаю, а мне учиться нравится.
- Что случилось, милая? Всё было так хорошо… Ну ладно, понял, ты заскучала… В таком разе летим в Москву немедленно1, сей же час! В Москву! За маслом уже послали!
Снизу доносилось суровое пение и здравицы. Вождь сучил одному ему ведомую пряжу. Из Мав-золея исходили красные столбы света – последние отблески революции, они озаряли Державу и держали струны. Яков стоял на трудовой вахте. Пилонов развивал идеи соцреализма. Брынза сомневался в командирах. Поцис умирал в неврологическом отделении. Егор маршировал в нужном направлении в диких степях Забайкалья. На Кубани заканчивали пахоту зяби, в Тяти начинали. Самый сексапильный тятский десант блистал в столице неимоверно модными платьями – голубым и розовым. И даже дрогнуло, говорят, самое пиратское сердце в самом Грибоеде… И повсюду на струны нанизывались колючки. Получалась проволока. Много проволоки.
- Они не боятся свободы. Это только кажется. Их вынудили держаться за струны. Не дают отой-ти. И даже, если они к этому окончательно не привыкнут, их дети не будут знать другого.
Демоны, взявшись за руки, красиво летели над просторами большой страны. Они, легко избегая струн и проволок, уверенно стремились к столице. Вагнер сопровождал их в виде злой, весёлой и торже-ственной музыки
Впереди были большие перемены.











  ЧАСТЬ II


ТАНКИСТЫ

Леонид, молодой лейтенант, целый день был не в духе. Это он-то: весёлый, уравновешенный, сдержанный, непреклоннопреданный Конечной Цели… Были и другие характерные черты его личности. Жизнерадостный, общительный… всё в одном ключе. Крепкая его психика надёжно держалась на здоровом нравственном и физическом начале.
И вдруг – весь день эта угнетённость, что ли, тоска… тревога. И самое досадное, что тому при-чина – сон. Его красивое смугловатое лицо, обычно улыбчивое, теперь из-за мрачного настроения каза-лось болезненным. А широкие чёрные густые брови будто грозились.
То и дело вспоминался сон, который к тому же всю ночь повторялся, так что не запомнить его было невозможно. Хотя ночи той для сна мало досталось.
Леонид следовал к месту  прохождения службы после окончания института. В Забайкальский Округ. Отслужить в танковых два положенных года и – снова на гражданку. Ехали уже не первые сутки. Столько же и пили. Здоровая молодецкая пьянка от безделья, перед серьёзным делом. Заснул опять под утро. И вот сон.

Бесконечная людская река. В ней качается гроб. Очень красивый. Он таких и не видел. Но этот ему представилась возможность разглядеть, ведь он сам был в нём. Гроб заметно раскачивался. Тук-тук, тук-тук – ударялись в днище чьи-то натруженные ладони, передавая его всё дальше и дальше. Конечно, просыпаясь, он понимал, что эти видения – следствие движения поезда. Материалисту всё понятно. Он снова засыпал и снова его подхватывала бесконечная река.
Потом рядом появилась ещё одна людская река. Не его же река расширилась, а именно ещё одна рядом текла. И вот, оглядываясь, он видит, что и по этой реке плывёт гроб. Не такой роскошный. И этот второй гроб его догоняет, а в нём чинно лежит моложавый офицер. И хоть он и в погонах, но Леонид знает, что это советский офицер, разве что милицейский. А Леонид сам тоже чинно лежит, но всё хорошо видит.
Милицейский догнал и говорит:
- Догнал, товарищ Маршал Советского Союза. - А Леонид:
- Зачем? – спрашивает.
- Вместе веселей, товарищ Маршал. А нас всего двое. По всей великой стране сегодня только нас двоих и хоронят.
- Откуда ты знаешь? Кто ты, подполковник? – спрашивает Леонид.
- Я – Калиновцев. Я пережил тебя на три дня, поэтому знаю. Приказ был такой по всей стране – никого не хоронить вместе с тобой.
- А ты что же, ослушался? - спрашивает этот самый маршал во сне. Строго.
- Не от меня это зависит. И уже не от тебя. А я тебя ждал.
- Зачем, - ещё строже.
- Сказать, что народ соскучился по Сталину. И хорошо, что ты ушёл. Теперь Сталин может воз-вращаться.
- А где вождь, - спрашивает маршал, он же лейтенант.
- Да вот же, здесь.
Народное море плескалось у Кремлёвской стены. А Леонид, вроде, говорит:
- Он всегда здесь. Он не спит и думает обо всех.
- Тебе сюда, - говорит подполковник, - а мне дальше. До Калинова моста. С него началось…
Гроб Леонида стали опускать в щель и уронили между вагонными полками. Он схватился за столик, но всё равно упал. Долго лежал на полу, слушая: тук-тук, тук-тук – то ли сердце, то ли колёса…

И вот этот дурацкий сон целый день из головы нейдёт. Нет-нет, да вспомнится. А забудешь не-надолго, так гнетёт, гложет что-то, где-то.
В часть прибыл утром. Сразу представился начальству. Получил должность, встал на довольст-вие. С двумя молодыми политруками познакомился. Ввели в курс. Городок небольшой. Гарнизон нема-ленький. Дом офицеров даже есть. Сегодня, кстати, танцы.

Егор пошёл встречать Надюшу. Ну и работа у неё. Заведующая культмассовым сектором Дома офицеров. Пока эти танцульки не кончатся, уйти не имеет права. Сам он танцевать не умел, потому не любил. Цистерну свою давно выпил и буфетных стоек не отирал. Вообще был, хоть и доброжелательным, но замкнутым до нелюдимости. Как бы её в библиотеку перевести. Много хочешь, сразу-то. Они здесь совсем недавно, в гарнизоне, и то, что жена получила работу – большая удача. Хорошо ещё, что успела окончить Тятьское Культпросветучилище. Хотя диплома сейчас, пожалуй, мало. Важнее, наверное, оказались её комсомольские рекомендации. Сознательная она у меня. Вон все, считай, командирские жёны только и знают, что по военторгам бегать, по коопторгам да сельпо. Пайков им не хватает вечно. Надюша не такая. Дом, работа, общественные нагрузки – в этом треугольнике и живёт. И ни одна обязанность другой не мешает и обузой не считается. По крайней мере пока… пока детей нет.
Ничего, окончу курсы, стану, пусть младшим, но уже командиром. Идею свою проверю. Если получится… Получится, непременно получится… тогда и о трудоустройстве жены…
Он поднялся по ступеням Дома красных офицеров. Много было подвыпивших, возбуждённых вином и танцами. Расстёгнутые командиры курили вместе со штатскими. Вот и женщина с ними курит. Ещё и хохочет. А ведь комсомолка. А кругом несоюзной молодёжи полно. Отпив своё, он теперь не лю-бил ничего из того, что составляло его бурное прошлое. Бестолковое прошлое. В котором так бездарно растратил свою юность. Да и кусок детства. Ведь попивать начал лет с двенадцати. Что, впрочем, для деревенской жизни не редкость, а скорее норма. Так, почитай, все пацаны росли. Но завяз, заразился этой болезнью едва ли не он один. Не пьян, так хмелён. Отцу кузнечить помогал. Получалось, да изредка за пьянкой-то. Настоящим кузнецом и не стал. Было ремесло, да хмелем поросло. Матушка всё пословицами стыдила. Друзья-товарищи переросли этот недуг, что ли, остепенились, пили вмеру, изредка… он же… Ну, может из-за увечья своего… А, что там вспоминать!
Он шёл уже по длинному коридору, в конце которого дверь с табличкой «Культмассовый сек-тор» всегда для него открыта. А пока он миновал другую дверь. Гримуборная. Смешное название. Из-за неё запах какой-то всегда парфюмерный, запах разврата, как ему казалось. Вечно там петушится комсо-ставский молодняк. Скандалы нередки. А начальство за всё с Надюши спрашивает.
Молодняк-то этот тоже в основном из деревенских. Из крестьянской вечной нужды вырвались и опьянели от свободы, которую им Красная Армия предоставила. Ни тебе за скотиной смотреть, ни ин-вентарь готовить, и уж ни пахать, ни косить! Развёл вечером бойцов по отделениям и – пей – не хочу! Жалованье, паёк… сыт, пьян, нос в табаке. А воинское искусство, оно из непреклонной преданности произрастает. А боевая подготовка – от молодости и здоровья крестьянского.
Дверь вертепа у него за спиной с треском распахнулась одновременно со звонким шлёпом оди-ночного аплодисмента. Он оглянулся. Надюша на высоких каблуках нетвёрдо, но очень быстро бежала прочь. Вслед ей неслось:
- Пожалеешь ещё!
Егор уже был у двери. На пороге – чернявый верзила в портупеях. Егор вцепился ему в расстёг-нутый ворот. И, хотя был чуть не на голову ниже, верзила оторвался от пола, но успел схватиться за ко-сяк и в следующий миг  тоже скрутил противнику петлицы и, казалось боднул своими густыми бровями. Егор влево покосился, туда, где уже стихла дробь каблучков. А справа вдруг рявкнули:
- Калиновцев! Отставить истерику!
Егор невольно оглянулся. Командир курсов. Рефлекторно он отпустил обидчика, руки – по швам, и:
- Товарищ командир… - начал и замолчал, услышав за спиной грохот от падения тяжёлого тела. Глаза скосил, а услышав «отставить», оглянулся.
Бровастый лежал, растянувшись по всей гримуборной. Лицо его было белое. Просто белое. Только на левой щеке отчётливо горел малиновый отпечаток знакомой ладони.
Откуда-то народ набежал. Этот же так и оставался в беспамятстве. Прибежали бойцы с носилками, унесли его в санчасть. Недалеко было.
Лицо уносимого поражало спокойствием и белизной. Его обрамляли волнистые смоляные воло-сы и перечёркивали широкие чёрные брови. А малиновое пятно разгоралось всё ярче.
Фельдшер пульс нащупал на шее, послушал, сказал только – нервы.
Про Егора все забыли. Он курил непрерывно. Надюша подошла:
- Крепко ты ему.
- Это ты ему крепко.
- Пусть не лезет. Ирка, дура, привела знакомиться. Уволю.
- Чтоб я её больше не видел у нас.
- Да уж… Ты-то как? Тебе ничего не будет?
- А что я? Командир видел, я – ничего… Ирка, опять же. Ещё кто-то был из политруков.
- Не любят они тебя, ты же знаешь.
- Я не червонец, чтобы всем нравиться, - он быстро нахватывался всяких словечек и выражений. Это помогало общаться, прикрывало нелюдимость.
- Надежда Борисовна, разрешите пригласить вашего мужа.
Так и есть – помяни политрука, он и явится. Ещё и острит.
- Танцы кончились, я подожду тебя на лестнице, - жена пошла своей уже обычной, «струнной», как он говорил походкой.
- Очень возможно, что Надежде Борисовне долго придётся вас ждать, товарищ Калиновцев.
- Я ни в чём не виноват. Командир курсов видел. Да и вы… вы сами видели.
- Видел. Видел, как вы внезапно напали на старшего по званию. Стали душить. Оттого он и по-терял сознание. Асфиксия, а не апноэ.
- Я ваших юридических словечек не понимаю. Но вы же видели! Он вёл себя аморально, - кстати и у него выскочило словечко, пригодное для нравственной полемики. – Я не сдержался. Он меня так же душил, как и я его. И не душили мы вовсе – за воротники подержались. А почему он упал, не знаю. Пьян, может.
- Он – красный командир! – негодуя, дыхнул перегаром политрук.
- Красный, щека-то до сих пор горит. И в буфетной, наверное, с вами вместе был, - Егор не воз-держан был на язык. Прям себе во вред.
- Ну, знаете! Поговорим в другом месте. Тон-то сбавите там. Я вынужден подать рапорт о вашем отчислении с курсов.
Катастрофа всегда внезапна.
- Товарищ политрук, - Егор уже сбавил тон.
- Товарищ, пока товарищ… - зловеще прошипел блюститель дисциплины. – Завтра поговорим, - и ушёл почти строевым, тонкий, звонкий.
«Как шпицрутен, - подумал Егор, - слово запомнить надо. Откуда взялось?»
- Калиновцев, - окликнул командир Курсов. Тот подошёл, как полагается. – Я вижу, вы погово-рили с политруком. Успокойся. Рано пока расстраиваться. Этот чернявый только утром в часть прибыл его никто не знает. Только с политруками целый вечер в буфетной просидел. Ты же на хорошем счету. Ты не виноват, я видел. Он, может, припадочный… ты бы сам с ним поговорил.  Извинись, что ли.
- Извиниться? За что?
- Ну ладно, ладно… давай, до завтра. Учти только: всё-таки он – старший по званию.
Остаток вечера прочаёвничали с Надюшей. Она всё ругалась не по-комсомольски:
- Чёрт принёс его! И эта ведьма ещё! Уволю к лешему!
Егор молча набивал папиросы смешной машинкой, которой его недавно наградили за отличную стрельбу.

Перед сном Егор вышел покурить. Полная луна всё освещала, как на сцене. Прогуливаться стал. Кусты отблесками на лакированных листьях подмигивали, рожи строили. Иногда он им машинально кланялся, как лешим в детстве. Не заметил, как и у санчасти оказался. Обошёл по кустам, к жёлтому ок-ну приник. Сквозь щель занавески видно: сидит на койке в полной форме. Глазами по всей комнате стре-ляет. Не в себе, сразу видно. А что, если сейчас и поговорить? По крайней мере пойму, нормальный он или…
Дежурный фельдшер топтался на крыльце. Папироску разминает. Егор огоньку предложил и:
- Что с ним?
- Похоже, нервный срыв. Его только принесли – сразу и очнулся. Но на вопросы не отвечает. Просил только свет не гасить… на делириум тременс не похоже.
- На что?
- Белая горячка.
- Да, приходилось видеть… Красиво назвали.
- Ты, что ли с ним сцепился?
- Да не сцепился, хотел только…
- Слабонервный.
- Городской, поди. Поговорить бы с ним.
- Поговори, не лайся только… эх, последняя, - вздохнул, окурок любовно гася.
- На, у меня ещё дома есть, - одарил пятком папирос ночной посетитель, - табак – зверь, сам на-бивал.
- Погодь, гляну на болезного.
Лейтенант из-за фельдшера увидел, стоящего в дверях забияку.
- Пришёл! И сюда пришёл! Я ждал тебя. – Он плюнул через плечо.
- Пойдём, пожалуй, нельзя к нему, - построжал фельдшер, мысленно прощаясь с неожиданным подарком.
- Пусть остаётся. Всё равно. Лучше на свету. А то будет в потёмках вокруг шариться.
Медик ушёл, тревожась, но доволен, куряка. Щека чернявого алела.
- Садись, располагайся, в душу лезь, вражина. Ты же за ней пришёл! – глаза его бегали.
Егор молчал.
- Ты Калиновцев, значит? Может, ты и ни при чём, но нас с тобой что-то связывает. Ты выско-чил, как чёрт из табакерки. Да ещё эта ведьма.
- Она жена мне.
- Да? А я знал! Мне-то откуда знать… Ну, извини, что ли? Я тут недавно у вас… с утра. А арти-сточек я знаю. Она хоть и замужем, - Егор напрягся, - да я не про твою. Тяжёлая рука., - потёр он щеку, - это искренне. Не ломака какая-то. Сам виноват. Мог бы и без рукоприкладства понять. По ней видно. Лукавый попутал. Ты знаешь, кто это – лукавый?
- Суеверие, - твёрдо сказал Егор.
- Вот и я так думал. А ночью…
И неожиданно легко рассказал ему сон. Понимал, что глупо. И то, что сон, и то, что рассказыва-ет. Но рассказал. Даже про Сталина. Возбуждён был. Всё ещё боялся. Выговориться хотелось. А выгово-рился, легче не стало, а стало только сыдно. Ещё и за бабство. И, оправдываясь, ещё и бабушку свою приплёл:
- Она с соседкой ни с того, ни с сего поссорилась. А жили сто лет душа в душу. И вдруг… ну, она, бабка-то, в старости капризной стала, конечно, но всё-таки… мы ей говорим, нельзя, мол, так, с со-седкой… А она - какая соседка! Мне соседка… и называет: Анисья, дескать, Боярова. А мы такой отро-дясь не слыхали. Нет, говорим ей, у тебя такой соседки. Есть, и – всё! Во сне я её вижу! Ну, всё, думаем, бабуля из разума удалилась… совсем плоха, скоро и нас узнавать перестанет. Ну и точно скоро и померла. Легко так, слава богу… - он замолчал.
- Ну и что? Померла…
- Да так… померла. Когда хоронили, глядь, могилка рядом. На кресте надпись. Какая думаешь?
- Эта… Анисья?
- Анисья Боярова, как и было сказано. Вот тебе и суеверие… Так что я - первый, когда срок вый-дет. А ты – через три дня. Береги меня, боец.
- Суеверие, - Егора не просто сбить, жена – комсомолка, сам роман про религию сочинял. – И почему я? Мало ли… совпадение.
- Много вас?
- У матери только девять… нет, уже десять. Витька, совсем молокосос. А ещё вся деревня на од-ной фамилии. Да ещё встречается, наверняка.
- Не зря - сон. Не зря - ты. Береги меня. Ты крепкий. Да и я тоже. А появилась, вишь, червото-чинка. Меня не всякий за шиворот ухватит. Силён. Меня Леонидом звать. А ты?
- Я – Егор… Отец у меня силён. Кузнец. Я помогал ему иногда.
- Кузнец? – Оживился чернявый командир. – Слушай, я тут подумал… сделай мне такую штуч-ку. Только не говори никому. -  Леонид снял институтский значок. – Смотри. Вот значок. А вот, не  смейся, - он достал из внутреннего кармана православный крестик, - не смейся. Как там всё на самом деле, никто не знает. А векторы все надо учитывать, - добавил он по-научному. Егор смутно припоминал это слово.
- Ты мог бы, - продолжал больной шёпотом и оглядываясь на дверь, казённая койка под ним тре-вожно скрипела, – ты мог бы прикрепить крестик с изнанки значка?
- Ну, что… приклепать…
- Да-да, снаружи-то незаметно будет, - он опять оглянулся на дверь, а ближе к телу – это вот бу-дет… на всякий случай. И ещё. Ещё у меня «Ворошиловский стрелок» есть, достал его тоже из кармана, - крестика больше нет, но ты, кузнец, придумай что-нибудь. А? Не думай, что я – того. Ты ведь и сам в своей судьбе не всё понимаешь? А?
Его чёрные глаза из-под чёрных бровей горели и сыпали искрами прямо в зрачки Егору. Он вспомнил того начальника, что кони понесли. А ведь как бы там ни было, а здесь бывший калека из-за него оказался. В спину ему кто-то посмотрел. Захотелось оглянуться.
- Суеверие, - как заклинание повторил Егор.
- Вот видишь, ты меня понял. И сам крестик заведи. Не помешает, если на собраниях им не раз-махивать. Пусть он тебя бережёт. А ты - меня. Мне бы ещё какой ни наесть значок или медаль… Чем больше, тем лучше. И красиво, и на каждой - крестик. Нас хрен голыми копытами возьмёшь! А?
- А меня, товарищ лейтенант, кто будет беречь? Ваши собутыльники уже подходили ко мне: «старший по званию… удушил…»
- Не боись. Я с ними гутарить умею. Сам, наверное, политруком родился… Мне бы ещё началь-ство чем-нибудь удивить, а то я о себе первое впечатление составил – мама не горюй! Я, конечно, выпить не дурак. Да и как без этого дела. Сам знаешь, пить – горе, не пить – вдвое. И девки меня любят, этого не отнимешь, глупо не пользоваться. Живём однова, не так? Сам-то тоже не прочь?
- Нет, - сильный духом порозовел, не любил эту тему. До Надюши всё было беспорядочно, по-дурацки. Вспоминать не хотелось. А сейчас она так близка, что всех застит.
- Ну, как знаешь… а выпить не принёс, мировую?
- Не пью я.
- Совсем?
- Отпил. Выпил своё.
- Да… трудно с тобой. Уж не знаю, способен ли ты помочь.
Такая горечь прозвучала в его словах, что Егору жаль стало горемыку. В самом деле, досталось ему сегодня. Сначала сон, потом пощёчина, потом я налетел. За дело, конечно – не лезь, коль не твоё. Да ладно, сам-то сколь в своё время накуролесил. А сейчас больно правильный стал… А идею мне свою в одиночку не протолкнуть. Кто я для них – только учиться начал. А я ещё трактористом мечтал, как на ту сторону на «Фордзоне» по дну перебраться. Но трактор, он-то наскрозь дырявый. Танк – другое дело. Нет, пусть лейтенант доказывает, а я помогу, сделаю, проеду. Так, пожалуй, вернее будет. Один в поле не воин. А мы теперь оба – битые.
- Товарищ лейтенант, вы…
- Да ладно тебе выкать. Не на службе пока. И я тебя не старше. А звание – дело наживное. При твоих-то талантах к умеренности.
Егор опять порозовел, но продолжил:
- Есть у меня, понимаешь, идея…форсирование водоёма танками по дну…
- Так-так-так! Интересно! А ведь что-то подобное я слышал… В Германии пытались сделать, что ли? То ли плавающие танки… то ли по дну… Нет, не вспомнить. А ты что предлагаешь?
- Ну, танк позатыкать хорошенько надоть… - горячо начал сельский конструктор.
- Позатыкать! Не бочка с горилкой! Герметизировать, имеешь в виду?
- Так точно! Гер… метезировать! Не хватает грамотёшки, согласен. Ну а потом две трубы. Или три. Одна, значит – на воздухозаборник, другая – на выхлопную. Их сделать метров по… ну, сколь надо, чтоб над водой торчали. Да ещё, может, для экипажа трубу… и вперёд!
Они подружились. И Надюша с Леонидом тоже.
Тем же летом танковый взвод под командованием бровастого и бравого лейтенанта произвёл на окружных учениях настоящий фурор. Не доходя переправы, взвод по инициативе командира форсировал реку по дну в самом глубоком месте и совершенно неожиданно ударил в тыл ничего не подозревающему противнику, самонадеянно контролирующего единственный брод через своенравную речку.
Это было совершено в нарушение всех инструкций и субординаций. Но победителей не судят. И в газете «На страже Забайкалья» появилась большая статья с фотографиями. В статье субординацию уже восстановили: «Под руководством командира полка… идеологическая поддержка батальонного комиссара… командир взвода лично… механик-водитель проявил мастерство…»
Лейтенант получил очередное звание. Но главное – медаль «За личную инициативу». Под поло-сатую ленточку, посвящённая в тайну Надежда Борисовна, аккуратно вшила серебряный крестик. И Егору, теперь уже командиру танка, в карман гимнастёрки тоже вшила крестик.
Сама же гордая комсомолка крестиков не носила. Детей у них пока не было.


     ПИСЬМО С ФРОНТА

Пошла Евдокия жарким воскресным днём на реку бельё стирать-полоскать. Хоть и не воскрес-ное это занятие, но уж так получилось. Вот тогда-то она и забыла старый трамвайный билетик из фарту-ка вынуть, за божницу положить. А ведь не старая ещё была. Разглядела, фартук в реке полоща, как за-плясало счастье, завихлялось на мелкой, но быстрой ряби. Долго мелькала ещё бумажка… а может, и не она уже… вниз по реке. Потеря показалась страшной. Недоброе предчувствие не оставляло до самого дома.
Так и есть – на крыльце кровь. Много крови. Михайло неумело перевязывал Витюшке ногу ка-кими-то тряпками. Слава богу, оказалось не так страшно. Общими усилиями замотали порез, кровь оста-новили. Да, просто порезался, бегая босиком. Заживёт, на нём, одиннадцатилетнем, быстро заживёт. По-бегает пару недель в одном лапоточке… Хорошо, кабы потеря билетика только этой бедой обернулась.
Но нет.
Тот же солнечный воскресный день принёс страшную весть. Сначала был страх неизвестности, а потом разнеслось по всей стране: «Братья и сестры…»
«Братья и сестры, - думала она, - сказал-то по-поповски… вспомнили. А я забыла. Про билетик забыла».
А билетик длиный путь проделал.
 Из Тяти – вниз: сначала - в Вятку, потом в Каме оказался. Не размокал билетик, цифирьки на нём не стирались, и никакая рыбина его не заглотила. Только цеплялся он, бывало, то за кустик, то за корягу, то к какой-нибудь барже прилипнет и на ней вверх по реке пойдет, пока снова его не подхватит своенравное и прихотливое течение, которое у берегов само тоже может в обратную сторону повернуть. Постепенно до матушки Волги его донесло. И по ней неспешно, с возвратами, зигзагами, галсами… Лёд иногда его сковывал, но, бывало, что на льдинке и быстрей устремляляся, нагонял… К началу февраля 43-го достиг билетик счастливый Сталинграда. Хотя и ставили рейхсмаги всевозможные защиты и ло-вушки на вестника, а то и пособника (кто знает?) счастья, но наши, видать, хитрее оказались. К тому  же и Сам велел в те же дни Тамерлану почести воздать. Хоть и не любил Воланд всех этих тиранов, за то хотя бы, что его позорили, и к имени его примазывались, но втянутым ими в их злодеяния иногда помо-гал и на этом свете. Когда на том становилось легче, чем на этом.
И сошлись все силы стотысячные и все маги самые отборные. И с ними Евдокеюшкин билетик.
Но это когда ещё будет. А пока…

Осенью в кармашке уже другой листочек лежал. Витюшка, младшенький, принёс. Топтался дол-го… а она всё: «Молочка? Сухарика?». Он сопел, носом шмыгал. Босые ступни одну о другую почёсы-вал. Она всполошилась вдруг:
- Цыпки-то! Вечером в череде ноги помоем – не бегай дотемна.
Дверь скрипнула, отворилась. Соседи заходили в горницу, шапки снимали, кое-кто крестился. Евдокия охнула, села под божницу. Как бы на неё крестились. Она совсем без голоса выдохнула:
- Егорка?
Витюшка протянул ей Извещение. Похоронка в просторечии. «Ваш сын… капитан… Егор… смертью храбрых…»
Видно людское злодейство чёрту не осилить.

Ближе к масленой опять Витюшка письмо принёс. К войне уже привыкли, будто так и жили все-гда. Мужиков в деревне поубавилось. Заместо них письма стали приходить. Почта хорошо работала., и за похоронки ей никто не пенял, а проклинали «фрица». Замелькали уже и первые костыли, и пустые рукава…
Младший брат воина бежал домой, на ходу треугольник разворачивал. В избу влетел, чуть ли не дверь – с петель:
- Мама! От Егора!
Она только с дойки пришла. Опять она ахнула, опять она села.
- Читай.
Он прочитал, захлёбываясь, слова глотая, спотыкаясь, возвращаясь. Мало, что поняли. Она же вообще слов почти не разбирала. Только голос слушала. Такой же, как у Егора в детстве был. «Сам не вернулся, только голос вернулся», - думала, понять силясь: жив что ли ча? Омманули?
Витюшка замолк, засопел. Потом говорит:
- Мама, тута смотри… когда писано… ещё до похоронки… да и понятно, он же всё про окруже-ние.
Наревелась мать солдата. За письмом всё тянулась, да сынок так и не дал, боялся, слезами заль-ёт, растекутся чернила. Письмо из госпиталя. Чернилами писано. Скоро, пишет, в строй вернётся, хоть сейчас, пишет, уже могу. Всё, пишет, хорошо, мама.
Письмо это много раз ещё читали и соседям, кто ни приходил, и сами перечитывали. По этому случаю, если вечером, лампу всегда трёхлинейную запаляли. При лучине поначалу у Витюшки не чте-ние, а бубнёж какой-то получался. Но потом, когда уже и наизусть выучил письмо брата, всё равно, сам уже лампу с окна на стол ставил. Для торжественности.
«Здравствуйте, мама и отец», - письмо начиналось, как и все его письма за годы службы. Потом приветы, потом – о здоровье, потом о событиях. Отец часто ворчал, что события он описывает совсем им не понятные, а то про людей напишет незнакомых, лучше бы про себя больше «сообчал». Но потом к его письмам привыкли, ждали. Таких рассказов в деревне никто не получал.
«… Тяжело было, что и говорить. В письме не опишешь. Да и так не расскажешь. И страшно, и не поверите. Мы то сходились, то на мелкие группы разбивались, а то и поодиночке из окружения выхо-дили. С одним я долго лесными тропами пробирался. Подружились, даже адресами обменялись, чтобы, кто выйдет, про другого ему бы домой отписал. Видел, мол, последний раз вашего сына или мужа там-то и там-то. Так что, если про меня весточку от чужого человека получите, не пугайтесь – я-то уже вышел, вот пишу же. Ну и он, значит тоже. Если получите, мне черканите пару строк.
Он грузин, но из самой Москвы. Звать его Яков, по отцу он будет Иосифович…»
Евдокия в этом месте всякий раз крестилась украдкой, отмечая при этом, что креститься ничто не мешает. Витюшка тогда уже на дословный пересказ перешёл, в письмо уже и не смотрел, только вид делал. А по сторонам глазами водил. И хоть перед мысленным его взором стоял лес войны, но как мать крестится, заметил. И что всегда в этом месте, тоже заметил. Потому со временем и предположил кое-что, но так никому и не сказал, даже маме.
«Фамилию не пишу. Это – отдельная тема. Мы с ним не только ровесники, но и немного похожи. Мы там, в лесах пообросли бородами, так нас даже путали. Ему при его отце не в таких бы чинах ходить, но это их дело, семейное. А сам он скромный, добровольцем пошёл, из гражданских, хоть и офицер. Детей у него нет. Была одна дочка, с нашим Витюшкой в один день родилась, да в тот же год и померла. А ты, брат, держись, расти, учись и закаляйся. Мы фрица добьём, а вы следить будете, чтобы новый враг не завёлся».
Тут Витюшка начинал хвастаться, как закаляется, как ещё фрицев  успеет…
- Читай, читай дальше, - прерывали его, а мать всегда добавляла: - учись, сынок.
Учился он легче, чем брат его Юрка. Тот всего года на три старше, а по военным временам уже мужичок, работник. От постоянного голода и недетского труда он быстро уставал, и на середине письма обычно засыпал. Да и Михайло тоже. Так чтение дальше и сопровождалось похрапыванием постаревшего отца на кровати и посапыванием недоросшего сына на полатях.
«… Рана у меня жуть как горела. Санитарка Олечка боялась, что гангрена начнётся, Антонов огонь. Травы всякие прикладывала. Медикаментов у неё уже давно не осталось. Но лечила всех, не тра-вами, так приговорами. Как начнёт шептать про камень Алатырь… Бабушка, говорит, у меня колдунья. А у нас с Яковом, говорит – общая сила».
Евдокия и здесь крестилась.
«На вид ей все восемнадцать. Но я думаю, она как бы не пять лет себе приписала. Ну, никак не меньше четырёх. Иногда такое скажет. Даже в деда Мороза верила, что он нам скоро поможет. Сумку с красным крестом, хоть уже и пустую, она всё время с собой носила. Мы думали – для важности. А когда умерла, в сумке нашли плюшевого мишку».
Женщины на этих словах плакать начинали, те, кто в первый раз слушали. А которые уже знали, те ещё и раньше зашмыгивали. Привыкли уже к Олечке.
«…И мне мишка помог. Правда, настоящий. Я очнулся ночью, а он мне рану лижет. Я не понял сначала. Рядом никого, один уже остался. Про Якова точно не знаю, а врать не хочется. Так вот, медведь. Дышит! Сопит! Дух от него ядрёный, псиной. Ну, я-то с медведем и обнимался, помните, в цирке. Но этот отличался от ручного, сразу заметно. Всё, думаю, загрызёт. А он лижет и лижет. Я опять забылся. Может и от страха. Ты, Витюшка, не стыдись, если страшно бывает. Страха не стыдится надо, а его уничтожать. А без страха тоже нельзя. Если страшно, значит, ещё жив, а жив, так и борись! Так вот, когда очнулся, мне уже легче стало. А тут и наши подошли, подобрали. И сразу – к выздоравливающим. Доктор спрашивал, кто лечил. Сказал – Олечка. Про медведя я - никому, засмеют. Может и в бреду всё это было. Вы спросите у дяди Фёдора, может он про такое слыхал».
Ещё в письме рисунок был. Егор всегда что-нибудь нарисует, о том, что пишет. И с этого листка грозно взирал, вставший на дыбы медведь. От него смешно улепётывали перепуганные «фрицы».
Если никого посторонних при читке не было, Евдокия каждый раз пересказывала Петрухину ис-торию. Перекрестясь, вздохнув горестно, прерывала чтение. Скинув на плечи платок, расплетала не спе-ша косу всё ещё тяжёлую, лишь слегка посеребрённую, расчёсывала деревянным гребнем. Передавала только ей непутёвым поведанное. Она же по деревне историю эту не разнесла. А то бы несдобровать Пелядке. Всякое в народе говорят про тех женщин, что у медведя в гостьях побывали. Страшно и срамно, а раньше, бывало, и вовсе могли такую из деревни изгнать…
Младшенький ёжился от страшного рассказа, на окно оглядывался, что там за ним, прислуши-вался, а ветер в трубе ещё и вредничал, не давал расслышать, как следует. Мальчишка к лампе тянулся, фитиль чуть выпускал. Светлее делалось. И рыжие Юркины вихры на полатях свету ещё прибавляли, весну сулили. А с нею и дня прибавление, чтобы не так страшно было. Мать, высоко вскинув локти, ук-ладывала волосы венком и, воткнув в сооружение гребёнку, запахивалась на груди платком, оставаясь простоволосой. Сына одёргивала:
- Прикрути-ко, неча зазря жечь, да и Юрке мешашь.
- Дочитывай уже, - отец добавлял, проснувшись.
Егор письмо заканчивал бодро, с верой в скорую победу.
«…Надюшке уже написал. Вот вам тоже. Сейчас и жене Якова отпишу, как обещал. А вам ещё напишу из новой части, сразу, как определюсь…»

    КРУГИ ПО ВОДЕ

Зря он жене Якова написал.
Хоть и фамилия у неё другая, но что там фамилия для Всевидящего Ока.
Двое пришли, когда он получал документы на выписку.
Что случилось с Яковом, Егор понятия не имел, поэтому отвечал на вопросы бодро и даже с гор-достью за такое своё знакомство. Ощущал свою причастность к чему-то большему, чем ему полагалось.
И Егор очень удивился, когда предъявленные документы ему не вернули. Его место в кузове по-луторки, отбывающей на передовую, осталось незанятым. А оно и сразу как бы не его и было. Почему-то в кузове подобрались все, как один, с забинтованными головами. Издалека казалось, будто отдыхающие в панамах едут к синему морю.
- Эй, курортники, отчаливай, - крикнул комендант, - один здесь остаётся!
Егору предложили занять персональное место – на заднем сиденье «эмки».
Он сгорбился между этими Двое и комфортом не наслаждался, а корил себя за недомыслие. Правильно говорят: и на старуху бывает проруха. Ведь всю жизнь старался держаться от начальства подальше. Ощущал себя преданным служакой, но никогда не выслуживался и уж тем более знакомств не искал. И – на тебе! Вот тебе и весь народ – в едином порыве! Отечественная война, «вставай, страна ог-ромная…» Бежать надо от начальства, от сынков… Они-то не пропадут, разберутся промеж себя по-родственному. А наше дело – крестьянское, солдатское. Но ведь хотел-то по-человечески… она же, на-верное, не знает, где он, что с ним было. Моё письмо дало бы надежду… Надежда… Надюша. Дети… старший и двойняшки… неужто им суждено стать членами семьи изменника Родины!
Он давно понял, что люди исчезают, не потому что враги народа, шпионы, и уж, конечно, не из-за ошибок следствия… И Яков ему кое на что глаза открыл. Дурак! Тем более понимать должен. Сунулся со свиным-то рылом… не надо было подписываться. Анонима они бы не нашли. А теперь за то, что Яков ему открыл… или мог бы открыть, вот за это он сейчас и пользуется незаслуженным комфортом. Возможно, даже напоследок.
«Уж лучше так», - подумал он, услышав завывания «мессеров», их пулемётные очереди. Одна из них «прошила» кабину легковушки по диагонали. Шофёр и организм справа дёргались и булькали кро-вью. Другой организм на карачках, по штабному, невольно волоча пристёгнутый к запястью портфель, уползал в кусты. А надо бы в эту сторону, в кювет. Егор метнулся за опричником, а то ещё, не ровён час, побег пришьют.
Гул гуще стал. Это уже бомбардировщики. Вот и первые разрывы. Организм заскулил, портфель затрясся. Из кювета внезапно выросли тонны вздыбленной земли, стряхнули с себя «эмку». Накувыр-кавшись, она встала «на попа» прямо перед ними. Качнулась туда, а упала сюда. И голову организма не стало видно под бортом кузова. Ноги его яростно толкали землю, будто он спешил заползти под кузов весь целиком.
Всё стихло. Егор взял из портфеля свои документы и пошёл в сторону фронта. На войну.
Его подобрал какой-то грузовик, тоже с выписанными из госпиталя. Егор сказал, что отстал от своих, под бомбёжку попал. Они с трудом пробирались в дыму между воронками. Одну пришлось объ-езжать по обочине, даже по кустам. Все спешились, толкали. Относили на край дороги убитых.
- Гля, у них у всех головы  забинтованы!
- Спецнабор, - кто-то сострил.
- Золотая рота, - добавили тут же.
Остряков на войне больше, чем живых. Вот ведь и мёртвые рассмешили. Смерть часто смешила простых, незамысловатых парней. Они бы и над собой, наверное, мёртвыми посмеялись. В госпитале Егор удивлялся этому, слушая рассказы выживших. Один молодой боец, заразительно хохоча, веселил и раненых и медиков, ещё и обобщая:
- Говорят смерть не выбирает – мододой, старый. К нам водителей прислали из ополченцев. Старики все, лет по полста. Сутки едем, вторые. Что такое? Один помер, потом другой, третий. Пидемия, что ли? Так военврач, знаете, что решил? – эффектная пауза, - переутомление, говорит. – И когда все отсмеялись, продолжил: - После, через пару дней, мы с напарником моим, Петровичем, тоже старик, да, все дни эти не спавши… ну встали, чайку попить. Гляжу, Петрович, этак на баранку башку уронил и затих… я, грю, ты чё, грю, переутомился никак? – Опять смех. - Толк его, а он и впрямь – набок… Да как захрапит! Ещё и причмокиват!
Егор вспомнил весельчака, потому что белоголовые все были молоды, мальчишки.
- Я с ними должен был ехать, - сказал Егор, тяжело дыша и налегая на грязный борт.
- Подфартило вам, гражданин начальник, - прокряхтел шепелявый солдатик с фиксой, делающий вид, что тоже толкает.
- Какой уж тут фарт – толкать приходится, - тоже сострил Егор. У него был повод.

До места добрался. Время трудное было. Не только стрелков было больше, чем винтовок, но и экипажей больше, чем танков. Это особо Егора удивляло: у нас же танков должно было быть в несколько раз больше, чем у «фрицев». Неужто пожгли всё!
А пока слесарить пришлось. Во главе сформированного, но «безлошадного» пока экипажа. Вос-станавливать, ремонтировать, что возможно, в том числе и трофейные танки. Маши себе кувалдой, да напевай: броня крепка и танки наши быстры! Да ещё атаки успевай отбивать. Отступление, по крайней мере на их участке, прекратилось, войска упёрлись друг в друга железными и живыми лбами. Обменива-лись оплеухами атак и контратак.
Недалеко ещё одна рота стояла. Специальная, противотанковая, истребительная, зубастая, хво-статая. Собак натаскивали на вражеские танки. Человек – друг собаки использовал беззаветную предан-ность в беспощадной схватке, в которую вляпался без согласия беззаветнопреданных. Они, зла не держа, с восторгом лаяли, визжали от счастья, хвосты, чуть ли не отрываясь, безудержно объяснялись в люб-ви… Учились взрываться с пользой.
Один пёс был, ну, вылитый Шарик Стешкин. Даже бросился сразу к Егору, будто узнал. Не он, конечно, того уж нет давно, но очень похож. Они подружились насколько позволяло то горячее для обо-их время. Даже странно, как тепло становилось от влажного и холодного носа страстно бодающего не-бритые щёки.
И вскоре Егору и его экипажу повезло. Танк им попался трофейный, с нижним люком.
- На таком гореть не страшно, - сказал механик-водитель.
И первым покинул боевую машину, охваченную пламенем в результате прямого попадания.
Егор тоже не заметил, как оказался на земле в дыму, грохоте, свисте пуль. В просвете между гу-сениц увидел, как живо улепётывает задница механика. Он уже хотел составить ей компанию, да о стрелке; подумал. А того и не видно. Егор сунулся обратно в люк. Стрелок стонет, вроде как без созна-ния. Командир дотянулся до него, потащил на себя, не получается – держит что-то. Дёрнул за гимнастёрку посильней. А стрелок «шмайсером» своим неуставным зацепился. Егору это не видно, ещё дёрнул. «Шмайсер» выплюнул всю злобу, что в нём была. Свинцовые осы заметались по железному «баку» нескончаемым рикошетом. И стрелку; досталось, и Егору. Может и не смертельно даже. Вот и крестик в кармашке помог – пуля вдавила его в партбилет. Всё святое на защиту встало…
Егор осел из люка на землю, даже на бок повернулся… В щеку ткнулся мокрый холодный нос… Радостный язык выпрыгнул из зубастой улыбки…
- Шарик, - успел обрадоваться Егор, и рвануло. И в танке тоже.
Механик видел это издалека уже. Он и доложил после боя.
«Подбили два танка, – размышлял командир, - это получается по одному на полтора члена эки-пажа. Неплохой результат», - и отписал родственникам погибших о смерти храбрых.
Особист же недоволен остался. Особистами стали называть нес-Двое-нные организмы. Слишком частым бреднем проходила война по Штатному Расписанию. Восполнять не успевали. Особисты в оди-ночку мыкались, дело себе искали, лютовали. Есть поедом некого было. А больная часть совести, как сломанная кость наружу торчала. Искали всё, чем бы её прикрыть? Чем бы посвятее? Вот и проявляли инициативу.
Да и то: раз механик спасся, значит - одно из двух. Или в танке был взаимный самострел, или механик – дезертир. Командир насилу отмазал хорошего механика от штрафбата, но всерьёз рисковал при этом заполнить вакансию собой.
К счастью в следующем бою механик благополучно погиб, отправившись в лучший на тот мо-мент из адов. А особист вскоре обрёл своё Двое. Прикрыл больную совесть пластырем братского орга-низма и преисполнился здравого смысла.

Но и ещё раз Яков всем им аукнулся.
Война уже полтора года грызла великую страну. Уже, похоже, подавилась, но ещё не отпускала. Измождённая Держава, почти тридцать лет непрерывно сотрясаемая всевозможными «-циями», собирала остатки сил, чтобы их удесятерить только ей известным способом.
Однажды под утро Михнёнки снова посетили Двое, работая по следу всё того же злополучного письма, отправленного наивным, царство ему небесное, Егором. Видимо, письмо его и в самом деле не-простое было, в ранг рукописей попало. Вот и не сгорело.
Евдокия показалась посетившим испуганной глупой старухой, Витюшка – несмышлёнышем, Юрка – недомерком. Растолкали Михайлу. Ну, не здесь же с ним толковать. Да и в избе холодновато. Решили взять его без разговоров в острог. К завтраку аккурат можно поспеть.
Обыскали быстро. Два чугунка, картошка мороженная, ухват – это к делу не приложишь. Тулуп, валенки – молью траченные. В сундуке – мышь повесилась. Хотя вот тетрадка какая-то среди тряпья. Если не контрреволюция, пойдёт, пирожки заворачивать. За божницей – молитва Георгию Победоносцу. Это пускай молятся. Сейчас дозволяется. Всё для фронта, всё для Победы.
Евдокия письмо вместе с похоронкой, так в кармашке и носила. К ней залезть не додумались.
К завтраку они поспели.
Следователь вежливый попался. Да Михайло и слаб уже был. Ещё с той отсидки так и не опра-вился. Бриться давно перестал. Поседел. Совсем старик. Такого оплеухой и убить можно. А кого тогда допрашивать.
Так следователь ничего и не добился от бестолкового Михайлы. А контингент в остроге за эти годы не раз уже сменился. Как говорится, одних уж нет, а те далече…

Тут я, пожалуй отвлекусь, раз уж в этом периоде оказались. По поводу контингента.
Кое-кто, мы уже знаем, находился в доме скорби. Роскин? Ну он-то с тех пор рта не раскрывал… Остаётся начальник острога, сам чёрт ему не брат.
Ростислав Игоревич через год после того, как его взнуздали и обеспечили компроматом (не че-моданами тогда оный измерялся – конвертиков хватало), уже в губернских Органах подвизался. По наи-тию распечатывая время от времени конверт за конвертом, он делал блестящую карьеру. Количество предотвращённых им преступлений (иными словами, количество сбоев в работе державной машины) подсчитать не представляется возможным. Во-первых – много. Во-вторых, проскрипционные списки обладали свойством самовоспроизводиться, а это – прогрессия. Так что подсчитать, действительно не-возможно. Хотя с другой стороны и арестованные по его доносам тоже ведь давали показания, и уже от них разбегался жуткий веер арестов… Кто знает, в какую сторону качался Закон дьявольского равнове-сия? Да и дьвол здесь опять же причём? Всё гуманитарно, т. е. по-человечески…
Но в 37-м году, когда агент Той Силы, исчерпав все возможности карьерного роста в масштабах губернии (до СНХ, а тем более Федеральных округов ещё не додумались), ожидал со дня на день вызова в Москву… его и вызвали. Но как ни странно – по бессовестному навету жалкого завистника, засидевше-гося, как вы правильно догадались, у него же в замах. Расчёты Якова Иосифовича верны были только до определённого предела, что лишний раз доказывает, как слабо бесовское по сравнению с человеческим. Но и человеческое… Ведь ошибся засидевшийся в девках зам, ох, как ошибся – лишив себя такого локо-мотива.
На допросах Ростислав Игоревич постоянно с кем-то советовался, оглядываясь через левое пле-чо и называя своего мнимого сообщника почтительно – «мессир» или по известному нам имени-отчеству. А между допросами он, продолжая косить налево, вставал на четвереньки, искусно прядал ушами, лирически ржал, просился на травку. Казалось бы, чего там – в расход и – точка в Деле. Но… Поостереглись. Уж слишком серьёзные цыдули из-под его пера выходили в своё время. Кто там за ним? Может, проверяют?
Решили мудро. В расход отправился врач-психиатр, диагностировавший психическое заболева-ние загадачного карьериста. А больного отправили на малую родину, в Жаболинский психоневрологический диспансер.
Главврач к тому времени подновил своё Двое, заменив Степанну на молоденькую медсестричку, что допускалось.
Степанна впала в глубокую депрессию, и ей не дали даже прежней ставки. Зато поместили в од-ну из палат на общих основаниях, хотя Главный её баловал. Узнала она Ростислава Игоревича или нет, трудно сказать, но они бывали вместе столько, сколько позволял внутренний распорядок. Степанна рас-чёсывала своему буланному редеющую гриву, трепала по холке, отгоняла от него не то мух, не то «мес-сира». В тёплое время она выводила его пастись на травку. А зимой вместо сена совала ему бумаги, ко-торые крала по старой памяти в ординаторской. Он возил её верхом на себе. Она грациозно, по-женски, как амазонка, свешивала располневшие ноги в красных чулках на одну сторону. А томный её взгляд цеп-лялся за каждую консоль из проплывавших над ней капельниц. Перед всадницей все расступались, даже хронические дознаватели.
«Перебьюся пока», - думала дальновидная женщина, покачиваясь на подушке, прилаженной на манер седла…

Так что некому было про того Якова Иосифовича, 1929 года выпуска, вспомнить. А в архивы те-перешний следователь не полез, не дотумкал. Неудачник он был. А ведь мог бы такое дело раскрутить, ещё Борис Савичем начатое. Но… классовое чутьё, оно… талант должен быть голодным. А его Двое было заполнено таким организмом, таким… только-только школу НКВД закончила. Синеглазая. И его инициативу она гасила, а совесть усыпляла. Гасила и усыпляла. Потом в декрет ушла.
Хотя следователь на всякий случай отдал на «психическую» экспертизу те странички, что в сун-дуке Евдокеюшкином завалялись. Нашему же главврачу и отправил. Ведь ихние же поДвои сёстрами были, вот они и дружили домами. Пока одна в декрет не ушла. За это следователь на фронт отправился. Психиатр был, конечно, опытнее и продолжал служить Державе на своём месте. Но и он не доглядел, и рукопись попала к лошаднице. Но Ростислав Игоревич несмотря на зимнюю бескормицу жевать бумагу не стал. И бесхозные листы прибрал племянник отца Валерия, Ваня Знаменский. Зачем они ему понадо-бились – неизвестно. Может и читать.
 
А Михайлу подержали дня три в холодной для порядку и выпинали за ворота.
До Михнёнок не так, чтобы далеко. С детства дорога им истоптана. Но морозец уши в трубочку заворачивал. Ещё и ветер. До Калинова моста дошёл, уже усталость чувствуя, хотя и распарился, но не очень – ветер задувал под… под всё, что мог. Старик присел отдохнуть.
Смешно стало. Кусты калины все снегом засыпаны, чуть не до земли клонятся, а под ногами ягоды горят, алым пламенеют. Но не везде, а только, куда плюнешь. И Змей Горыныч подошёл. Динаму показывает – узнаёшь? – говорит. А сам огнём, как дыхнёт. Жарко стало. Всё поскидал с себя и калины больше не видел.
Трудно замёрзшего хоронить.

КУРСАНТ

Через несколько лет после Победы не Витюшка уже – Виктор готовился поступать в военное училище. Отрочество всё войной исковеркано. Учёбы, считай, не было. Сначала за скотиной ходил. Зи-мой на ферме, а летом – пастухом. Читать, кстати, в это пастушеское время и приучился. В четырнадцать уже пахал. И инструменты отцовские освоил. Выучился деревенской жизни. А сдавать требовалось математику, физику и этот ужасно трудный, совершенно не понятный русский язык.
Но за год он освоил-таки неполную среднюю. Помогла и очень помогла сестра Зоя, бывшая уже учительницей начальных классов. Да и любых других классов при необходимости.
Свидетельство получил. Училище выбрал не в Тяти.
Кстати, исконно русское имя у города давно отобрали, присвоив ему имя знаменитого Земляка – одного из основателей Государства рабочих и крестьян и проводника к Конечной Цели позднесусанин-ского призыва. Если бы Евдокия спросила у Якова Иосифовича, мол, а что же наш Земляк? Ну, если бы им уж совсем не о чем стало говорить. Так он бы ей легко ответил, что, дескать, у Земляка выбор не большой: или же через лет семь получить звание врага народа и всё причитающееся. Или же пасть за свой пролетарский кобелизм от руки революционного нивца (сокращённо – ревнивца). Но тогда на не-сколько лет раньше, а чтобы Партию не позорить, ревнивца объявят заговорщиком, а Земляка – героем. Евдокия бы закручинилась: «Нешто и кобелям партбилеты выдают?» - «На то у них есть особый боковой карман», - ответил бы Воланд, а может и я сам, выходя из запоя. Поэтому пусть Тятя остаётся Тятей, хо-тя бы на этих страницах.
Нельзя было в Тятю поступать – слишком близко от Острога. А у отца родного в нём – две от-сидки. Конечно наивно думать, что меняя города, можно отбелить биографию. Но… подался в Пермь.
Запрос из училища по поводу благонадёжности пришёл на имя секретаря сельсовета, которым был в то время всё ещё крепкий, но уже не медвежатник Семён Кирьяныч. Он уверил вечно любопытст-вующий Первый отдел в генетической и социальной безупречности абитуриента, в его непреклонной преданности Конечной Цели, каковая бы ни была объявлена. Ответ был отправлен по всей форме, с ис-ходящим номером.
Придя домой, Кирьяныч велел жене сухарей подсушить на случай.
- Какой ещё опять случай? - забеспокоилась старуха.
- На случай цинги, - прозвучало исчерпывающе, потому как непонятно, а главное не на случай охоты, что особенно успокаивало. Однако, задача, где ж их взять, сухарей-то?

«Эва, хватил автор! – скажут, - сухарей-то уж после Великой Победы хватало, поди!» И ещё до-бавят, мол, типичный автор клеветник и отщепенец, а то и, прости господи, интеллигент дерьмократный.
Каюсь, я эти сведения насчёт сухарей из пальца высосал, в потолок глядя. На потолке, там вся-кие пятнышки, полоски… Они иногда, под настроение, под состояние в картинки складываются, картин-ки озвучиваются… Вот и тогда смотрю, опять я навроде, как под сенью Мавзолеевой… И один Вождь Другому жалуется, акценты путая:
- Владимир Ильич, эта старушка Евгопа какая-то совсем неправильная. Совсем нас не любит, да. Ну, там памятники, статуи… обелиски-одалиски, понимаешь, ещё туда-сюда соглашается ставить. Площади называть… даже вот Карл-Марксшадт… Но почему они так не хотят идти в лагеря! Чем наши лагеря хуже их концлагерей, да! Чем наши колхозы хуже, понимаешь! Те же тачки! Те же лопаты! Те же пайки! И сжигать мы их не собираемся. Только перековывать в Горниле… классовой борьбы, да! Вах, не любят они нас! Ты посмотри, родной Ильич, наши бывшие военнопленные с каким энтузиазмом иску-пают свою вину в родном ГУЛАГе, да! Какие письма пишут! Лаврентий мне читал, понимаешь…
- Коба, военнопленные – это только часть народа. А виноват весь нагод. Из этого и исходи. Ши-ре надо смотгеть.
- Вах, всех не посадишь… К сожалению без охраны не обойтись… Разве что, менять? Менять, туда-сюда, да? Но от перемены мест не появится единение… гармония, да.
- Проще, Коба, проще. Ты им голод устрой. Как помнишь… - Вождь сладко зажмурился, - а по-том… потом оставшимся выдай шесть хлебов… по пять хлебов. Молиться, Коба, будут. Намолятся, на-едятся, ты их… врачами, что ли пугани… Молиться, Коба, будут…

И молились. И молятся.
Я тут всуе помянул Великую Победу. Правда не я, а какой-то оппонент. Внутренний голос, что ли.
Велика Победа Одной группировки над Другой. 
Вот к примеру наши группировки. Первые наши группировки восьмидесятых ещё разъезжали на 41-ых «москвичах» и «девятках», с арматурными прутьями… Потом они пересели на «иномарки», дово-оружились обрезами, старыми пистолетами. А уж совсем потом пошло в ход новейшее оружие, вплоть до «земля-земля», джипы серьёзнее БМП… Почему бы солидной группировке не обзавестись самолёта-ми, катерами, танками, символами…. Но и это ещё не самое сильное оружие. Ни крейсера, ни бомбарди-ровщики, ни баллистические ракеты не сравнятся по своей силе с самым могучим оружием – народом. Уж это-то оружие воистину не дьявольское, это вам не лампами дневного света размахивать. И когда группировка овладеет таким оружием - народом, а себя провозгласит Родиной, вот тогда она действи-тельно имеет шансы стать непобедимой. Ну, хотя бы временно. А победив, группировке что важно? Не забывать про своё главное оружие. Точить его, закалять, совершенствовать, не давать заржаветь, перио-дически проверяя в деле… Учитывать, смазывать, держать сухим, складировать, перековывать при необ-ходимости, утилизировать устаревающее, списывать, можно и приторговывать, но с осторожностью. Снаряжать, воспроизводить. Передислоцировать вовремя, перегруппировывать, дарить, награждать (им).
И большую ошибку совершает та группировка, которая, победив, почиёт на лаврах, слушая здравицы (от собственного оружия!) и, обмениваясь наградами, не удосуживается провести даже склад-ские мероприятия, не говоря уж о смазке, ревизии и прочем. Ну, если только шомполами поработают, это они любят почему-то. А вот как начнётся очередная заварушка, тут они спросонья, да с перепою хва-тают всё подряд без разбору, кидаются линкорами ржавыми, дивизиями да армиями необутыми, их же и расстреливают, или сами они на себя вызывают… будет что вспомнить. А всё почему? Потому что нель-зя допускать, чтобы группировка вооружалась чем бы то ни было страшнее арматуры. И этого-то нельзя допускать. Но раз уж проглядели, то уничтожить в зародыше, немедленно! Но на это способно только государство, состоящее из народа. А когда государства нет (с народами такое частенько случается), то народ достаётся группировке. А группировке что народ, что арматура. А группировка за людьми народа не видит. Как в эти дни (приписано 7-го мая 2006-го, в день крещения раба Божия Виктора и в день па-мяти Берлиоза) за георгиевскими ленточками не видны колодки Орденов Солдатской Славы. Теряются.

Побелить бы потолок, пока силы есть – не голод 47-го…

А в Михнёнках прямого влияния Якова Иосифовича в том году как бы уже и не прослеживалось. А, может его и вообще не было. А всё – случай…
И курсант военного училища Виктор Калиновцев вступил на ту стезю, что сольёт в унисон два солюта – в его честь и в честь бывшего танкиста. В один залп прощания с эпохой Великого Эксперимен-та. Началась она раньше, но именно в дни появления в деревне Михнёнки чернявого и строгого Якова Иосифовича, триумфальное наступление её стало неотвратимо, а закат предопределён.
А пока бывшего колхозника поражали своим сиянием пермские проспекты и витрины. Хотя, ка-кое там могло быть сияние в 47-м году, да ещё и в Перми…

To be continue, как говорится.


Тятя, или Воланд в Деревне. 2
ЧЕТВЕРТОЕ ИЮБЛЯ 2
ПРЕДЫСТОРИЯ 6
ЧАСТЬ  I 9
ПЕРСОНОФИКАЦИЯ 9
РОЗЫ 10
БОРИС САВИЧ 12
ПОБЕГ 16
КАЗНЬ 17
ЯКОВ 18
ТРАМВАЙ № 26 22
ПЕРВЫЙ 25
КСЮША 27
СКРЫТЫЕ КАМЕРЫ 27
ДУСЬКА 29
АГЕНТ И ГЕЛЛА 31
ПОВОДОК 34
ЕГОР 35
ПИЛОНОВ И ЖОЗЕФИНА 39
НАДЁЖА НАША 41
ПИЛОНОВ И ВЛАСТЬ 43
БУДЁНОВКА 45
БЫЛА БЫ СТРАНА РОДНАЯ 47
В РАЙЦЕНТРЕ 50
«РУСЯ» 54
ЧУДО 57
ТОПТЫЖНИК ВЕРТЛЯВЫЙ 60
ЗАПОЙ 61
С КЕМ БЫЛА! 67
ВСЕ ЦАРСТВА МИРА 69
ПРЕОБРАЖЕНИЕ 72
ПЕЛЯДКА 74
АРТЕЛЬЩИК 78
БАБИЙ СКАЗ О СТАЛИНЕ 79
МЫ УХОДИМ 81
ЧАСТЬ II 87
ТАНКИСТЫ 87
ПИСЬМО С ФРОНТА 92
КРУГИ ПО ВОДЕ 94
КУРСАНТ 97













 


Рецензии