Девочка и смерть

Сергей Пресс (Sergej Press)



Девочка и смерть





Quando corpus morietur.
Когда тело умрет.

Умирая от чахотки, Джованни Перголези   настолько приблизился к богу, что  слышал божий глас, диктовавший двадцатишестилетнему мальчику  нечеловеческую  музыку.  Перголези знал о приближающемся конце и поэтому  думал о том моменте, когда тело умрет. Его тело умрет. В  музыке «Stabat Mater» соединились личные и божественные переживания смерти. Когда слушаешь эту потрясающую музыку, хочется ни жить, ни умереть. Хочется стать богом. Чувствуешь себя божественным созданием.

На первом курсе нашу компанию составляли Леша Пигур, Костя Ананичев, Шура Федоров,  Андрюша Ионов, Женька Иванов и я.  Мы не успели стать друзьями. Всех, кроме меня и Ионыча,  вышибли с курса, кого раньше, кого позже. Лешка Пигур рисовал и думал об архитектурном. Костя Ананичев не думал ни о чем, но тоже рисовал смешные картинки вместо конспектов: у него папа был профессор, известный специалист по международным аспектам экологии. Женька, похожий на черного дрозда, всегда смотрел как-то сбоку и каждое  его движение сопровождалось внутренним напряжением и вибрациями в теле. Шура был ординарцем лохматого высокого Кости и ушел с ним за компанию. Ионыч учился, ну, а я был местным гением.

В исключительно творческой атмосфере, как нам потом рассказали, гнившего совка, не задумываясь о хлебе насущном (стипендия 55 руб.,  а у меня так и все – 75) мы занимались поиском смысла жизни и своего места в ней. Эти пять лет, пролетевшие быстро, дали так много, что все последующие привносят лишь детали, не добавляя ничего нового. Как я сейчас понимаю, обстановка на курсе была вдохновенной. Нам оставалось чуть-чуть до великих открытий. Но - наступила перестройка. Эра рыночной торговли. В прямом смысле рыночной, мешочной, базарной. Я был скептичен к  самоуверенным недоучкам с экономического. Они ничего не смыслили ни в экономике, ни в жизни, но  нахально взялись за власть, не понимая, что сами  всего лишь марионетки серьезных дядей от политики. Рухнуло все и сразу. Дорога на рынок была всем открыта.

Где вы теперь, мои закадычные дружки? Боюсь вас разыскать, хотя и можно.

Вы и не догадываетесь, сколько вы мне дали.

У меня была неплохая коллекция классической музыки. Но именно Лешка Пигур показал мне, где в «Зеркале» Тарковского звучит Бах, а где Перголези,  он и поставил мне первый раз пластинку со «Stabat Mater». Это было посильнее «Beatles» и  «Pink Floyd».

Сейчас все гораздо проще. Залез в Интернет и качай почти все, что хочешь. Незачем писать протестные письма в комитет комсомола в защиту рок-н-рола и хеви-метал, как делал Костя. Да и самого комсомола больше нет,  хотя комсомольцы и остались.

Особенно люблю, когда вместо контральто поют мужские контртеноры. Получается совсем другое звучание. А хор мальчиков не сравнить ни с чем. Думаю, именно в таком исполнении бог и надиктовал Перголези.

Я не подписывал Костиных деклараций. Не потому, что боялся. Просто у меня был Перголези и гоночный велосипед.  Что мне «Битлс»! Настоящего магнифотона, такого как у Кости, у меня все равно не было: даже моей повышенной стипендии на него не хватало.

Спасибо вам, мои друзья, за все: и за пиво, и за портвейн,  и за девушку на Щербаковке, и за «Битлс» с Перголези.


Кто видел згу,
Когда ни зги не видно?
Темь, как жену, руками развожу
И мажу чёрное повидло,
Намазавшись наощупь захожу.
Льёт зга в дырявые глазницы
Свинца блестящего отстой,
И остывая, наваяет лица,
На черепах с подкладкою пустой.
Как ледокол в шуге
Из кровяной коробки,
Растянутой на зрительных пучках,
Бреду на выход с шарканием робким,
Сжимая згу в завязанных руках.
На мишуре
И темнота сверкает.
Ряды невылепленных лиц
Сопят над непоняткой баек,
И выдуманных небылиц.
Паноптикум
Умалишённых.
К своей судьбе приговорён паяц,
В кривляньи с детства искушённый,
Как знамя на колу цевья.
Свет за спиной,
А я ни зги не вижу
Дави в кетчуп прокисшую мезгу!
Я в згу,
гонимый светом, движусь
С погибельною музыкой в мозгу
И за грудиной, дующейся фаршем
В чахотке,
ничего взамен,
К последней части, самой страшной
а-мэн
а-мэн
а-мэн...


Джованни Перголези успел закончить свой реквием. А вот Моцарт не успел. Поэтому его реквием делится на две части: первую, включая «Лакримозу», и вторую, которую доделывал Зюсмайер. Разница очень заметна. Не верю, что «Лакримозу» написал Зюсмайер.

Но даже недописанный,  Моцарт потрясает от первой до последней ноты,  включая Зюсмаеровский парафраз в последней части COMMUNIO.

Чтобы писать такую музыку, надо хотя бы наполовину чувствовать себя богом или первородным человеком, Адамом, несущим в себе память о райских кущах и адских котлах.

Или ребенком, двадцатилетней девочкой, для которой смерть, настолько же страшна, насколько и нереальна.

Поэтому в стихотворении Цветаевой еще нет смирения Перголези, ужаса и отчаяния Моцарта.

Уж сколько их упало в эту бездну,
Разверзтую вдали!
Настанет день, когда и я исчезну
С поверхности земли.

Застынет всё, что пело и боролось,
Сияло и рвалось:
И зелень глаз моих, и нежный голос,
И золото волос.

И будет жизнь с ее насущным хлебом,
С забывчивостью дня.
И будет всё — как будто бы под небом
И не было меня!

Изменчивой, как дети, в каждой мине,
И так недолго злой,
Любившей час, когда дрова в камине
Становятся золой,

Виолончель и кавалькады в чаще,
И колокол в селе…
— Меня, такой живой и настоящей
На ласковой земле!

К вам всем — что мне, ни в чем не знавшей меры,
Чужие и свои?! —
Я обращаюсь с требованьем веры
И с просьбой о любви.

И день и ночь, и письменно и устно:
За правду да и нет,
За то, что мне так часто — слишком грустно
И только двадцать лет,

За то, что мне прямая неизбежность —
Прощение обид,
За всю мою безудержную нежность
И слишком гордый вид,

За быстроту стремительных событий,
За правду, за игру…
— Послушайте! — Еще меня любите
За то, что я умру.

8 декабря 1913


Есть только грусть. Есть только печаль. Есть только  сожаление: «уж сколько их». Их! О них! За них!

И удивление: «меня! Такой живой и настоящей»! А как же «час, когда дрова в камине
становятся золой», виолончель, ласковая земля?

Кавалькады в чаще и колокол в селе, соединяют Марину с Россией, с той,  навсегда ушедшей Россией,   Россией баснословных времен благородства, чести и золота погон. От того, что и та Россия исчезла с поверхности земли, стихотворение звучит еще пронзительнее.

Конечно,  стихи написаны женщиной. В страшную минуту общения с богом  мужчине не придет в голову любоваться  «зеленью своих глаз и золотом волос» и сожалеть о них.

Не попросит мужчина и о любви: «еще меня за то любите -  что я умру».

Но разве только женщины об этом думают? Особо потрясающая сила этого стихотворения о смерти заключается как раз в том, что оно написано женщиной, настоящей женщиной: женщиной-ребенком.

Когда Алла Пугачева гениально поет эти гениальные строки девочки Цветаевой,  я горько сожалею о том, что, в отличие от Перголези и Моцарта,  музыка Пугачевой относится к низкому музыкальному жанру, в то время как стихи Цветаевой -  к самой что ни на есть высочайшей  поэзии: безукоризненные по форме и огромной силы по содержанию.

Слушая изумительный богатейший голос Пугачевой,  передающий все оттенки замечательной мелодии и прекрасного стихотвороения, я стараюсь забыть об этом, о несправедливом разделении жанров. 

Ну, почему должно иметь значение, что «Памяти Карузо» поет (пела) звезда бельканто Паваротти. Неужели  неистовая  и печальная баллада Фредди Меркьюри «Show must go on» не переживет фанатов «Queen»? Неужели канут в эту бездну дивные вещи Пугачевой, каких у нее не мало, Стинга, Элтона Джона, Дана Маккаферти, Битлс и многих,  многих, многих… Уж сколько их?

В летней Москве бывают удивительные вечера, точнее ранние часы ночи. Когда она не спит, а только отдыхает от жары. На улицах тихо и пусто. Мигают огни. И на перекрестке перед Устьинским мостом начинаешь слышать первые такие же тихие такты  Реквиема Моцарта, переходящие постепенно в мощный хор и грозные ударные. И вот ты уже слышишь и Перголези, и Паваротти, и  Фредди Меркьюри,   и Пугачеву с Цветаевой.

Уже зеленый, надо трогаться. А ты стоишь и слезы катятся из глаз. И ты плачешь за них за всех: за согнутого нелепого Костю, за Лешку, так похожего на Джона Леннона, за юного Перголези,  успевшего перед смертью записать «Stabat Mater» , за Моцарта, который не успел…

И я...




В полночный час,  когда покоен город,
И выгнулись мосты
Без тяжести дневной, и светофоры
На улицах пустых,

Когда с газонов тянет сенокосом
В июльскую жару,
Грустишь у знака цвета абрикоса,
Что я, как все, умру.

Что я, живой, исчезну в чёрной бездне
Из радостного дня,
В которой всё когда-нибудь исчезнет
В падении до дна,

Всё то, что было мною, во вселенной
Растает навсегда:
И память, думавшаяся нетленной,
И тело – без следа.
 
Все те, кого не знал, кого не помню,
И те, о ком  скорблю,
И дочь, и сын,  и женщина за мною,
Которую люблю.

В неровной этой горестной цепочке,
Как  крайнему  звену,
Я знаю,  будет некому помочь мне,
Когда  в дыру  скользну.

Ничья рука над бездной не удержит,
И с каждым будет так.
В вас на меня убавится надежды,
Подвинувшись на шаг.

И ваша жизнь и без меня продлится,
Хотя бы навесу,
Под солнцем тёплым, что в провал катится,
Подобно колесу.

Живите долго и не бойтесь кары:
Нам воздано и здесь,
Где каждый день даётся не задаром
И присно и поднесь.

Меня не будет, но наступит утро,
И снова будут дни,
Когда ныряешь в сладкую минуту
В прохладу простыни.

И с головой  укрывшись одеялом,
Как плюшевым щитом,
Не думаешь, что в будущем так мало,
И много в прожитом.




03.05.2010 17:27


Рецензии