Тайна серой тетради...

                Я нашла эту серую тетрадь с записями папы, разбирая полки в письменном столе. Когда прочитала первые строки, поняла, что он начал писать еще тогда, когда я жила с ним в одной квартире, мне было около семнадцати лет, но я не помню, чтобы видела, как он делал эти записи. Поэтому эти воспоминания для меня были открытием не только того, что папа делал записи, но и того, о чем он писал…

ЭТО БЫЛО ДАВНО...

     В нынешнем году у меня исполнилось двадцать пять лет службы в армии. Точнее 25 июля 1966 года. Срок не маленький. До больших чинов я не дослужился. Всего лишь майор. И должность моя незавидная. И дел великих не совершил. Просто служил. И, на мой взгляд, служил вполне исправно.
     За перо, как говорится, взялся с единственной целью: просто попытаться изложить на бумаге о наиболее примечательном из пережитого. Об опубликовании этих записок не помышляю. Однако думаю, что если даже и попадут они кому-нибудь в руки, то определенный интерес вызвать смогут.
     Работать начинаю без всякого плана, рассчитывая в повествовательной форме излагать все с начала по порядку. Даже не представляю себе, сколько эта работа отнимет у меня времени, и какова будет по объему…

     Итак, каким образом очутился я на военной службе?
Как и многим, наверное, паренькам, росшим и воспитывавшимся в предвоенные годы, мне хотелось быть военным. Что такое военная служба, мы, конечно, не представляли себе. По всей видимости, нас привлекала военная форма, владение настоящим оружием, романтика военных походов, о которых мы знали по книгам и кинофильмам. Да и вообще-то ребята в 15-18 лет народ воинственный. Не был и я пай-мальчиком, хотя рос в семье, по тем временам, вполне интеллигентной.
     Отец мой работал в последнее время бухгалтером, но довольно рано стал нетрудоспособным, а мать преподавала математику в неполной средней школе, т.е. в семилетке. Круг наших знакомых тоже был интеллигентный: различные служащие и учителя.
Однако же мать, вынужденная обеспечивать нас обоих (отец получал пенсию 140 рублей), работала много, – с ней мы встречались только утром за чаем, да поздно вечером. А отец не особенно меня прижимал, да и очень много болел, особенно осенью и зимой, поэтому, надо сказать, - я большую часть времени был предоставлен самому себе и пользовался довольно-таки большой свободой по сравнению с другими ребятами одного со мной круга. Кроме того, дом наш был на окраине города, где селились главным образом семьи рабочих потомственных городских или переселявшихся из села в город.
     Известный круг уже моих уличных знакомых наложил соответственный отпечаток на моем развитии. Как и на всякой другой улице, на нашей тоже, непререкаемым авторитетом пользовался тот, кто был сильнее, смелее, отчаяннее, тот, кто решал спорные вопросы быстро и решительно на кулаках…
     В те годы довольно сильное влияние имела романтика беспризорной, «блатной» жизни. Кинокартина «Путевка в жизнь» на многих повлияла не в том направлении, как должно было бы быть. Среди нас считалось особой заслугой иметь один-два «привода» в милицию, а если больше, то лучше. Каждый мечтал иметь нож, а то и настоящую финку. На задворках мы мастерили самопалы всевозможных конструкций, а потом производили выстрелы там, где только не оказывалось поблизости взрослых.
     В производстве самопалов я довольно-таки преуспел. В процессе производства не обошлось и без несчастных случаев. Однажды, выбивая заряд из медной трубки, которую я у кого-то выпросил, ничего лучшего не придумал, как сделать это с помощью гвоздя и молотка. Заряд был из серы спичечных головок. Трубка разорвалась у меня в левой руке. На двух пальцах кожа отстала довольно большими лоскутами, а пальцы долго не могли обрести чувствительность. В другой раз во время выстрела разорвался ствол и серьезно расковырял большой палец на правой руке.
     Но усовершенствование систем огнестрельного оружия продолжалось. Наконец, был сконструирован и прошел испытания «скорострельный» однозарядный пистолет. Устройство его было таково: на тщательно отделанной деревянной рукоятке крепилась медная трубка от ученической ручки, в которую патрон от «Нагана» входил, примерно, на две трети. Заранее снаряженный патрон вставлялся в ствол с казенной части и запирался поворотным «затвором» – колодочкой, вращавшейся на шурупе. В закрытом состоянии затвор стопорился согнутым гвоздиком. Выстрел производился через запальное отверстие от фитиля, укрепленного на мягкой проволочке. Снарядив несколько патронов, можно было довольно быстро все их выстрелить. К тому же запал от фитиля позволял вести прицельный огонь. Одним словом, я стал обладателем самого совершенного на улице самодельного огнестрельного оружия, и довольно метко из него стрелял свинцовыми пулями (шариками, тоже самодельными). Вполне понятно, что конструкция была, прямо говоря, сопливенькая, но выстрелы залпом серы от одной спичечной коробки выдерживала вполне. Однажды я подготовил заряд из смеси спичечной серы и бездымного пороха. Свинца для пули не оказалось, и в качестве пули решено было испытать вишневые косточки. Одновременно ставилась задача определить «убойную силу» этих пуль. Полигон был выбран за сараем, на дощатой стене которого укрепилась мишень из газеты с кругами, расстояние – шесть-семь шагов.
     В момент выстрела почувствовал удар по правой щеке и правому глазу. В руке остался маленький кусочек от рукоятки. Ствол с ложей мне найти не удалось, но по пути в сад они нанесли мне ощутительный удар по щеке и шее. Патрон ударил в висок не далее одного сантиметра от глаза и оставил на этом месте, заметную до сих пор, отметинку в виде круглого шрама с точкой в центре. Но цель была поражена. Вишневые косточки ушли в доску на глубину не менее сантиметра…
     На этом поиски наиболее удачных конструктивных решений огнестрельных систем закончились. Сознание того, что в результате испытаний можно понести серьёзную травму, подсказало, – надо кончать.
     Оказалось куда более интересно стрелять из настоящей малокалиберной винтовки. Вскоре я стал значкистом «Юный Ворошиловский стрелок»…
     Одно время в печати появилось сообщение об организации и открытии артиллерийских спецшкол. К этому времени я как раз заканчивал седьмой класс. Кажется, в журнале «Красноармеец и краснофлотец» публиковались статьи об этих школах и приводились иллюстрации. Потолковав кое с кем из ребят, я почти решил поступать в эту школу. Хотелось, как можно скорее, надеть настоящую военную форму. Вот только не помню сейчас, почему этот замысел не удался. Может быть, и отец был против этого. А, скорее всего, то, что меня тянуло на флот. Море, которого я по сей день ни разу не видел, тянуло меня к себе…
     Постепенно сложилось твердое убеждение поступить в военно-морское училище.
     Был у меня хороший товарищ Валя Туткевич, с которым мы и порешили поступать в Севастопольское высшее военно-морское училище. Написали туда письма. Нам прислали бланки анкет, условия приема и ещё кое-какие бумаги, среди которых был бланк медицинского освидетельствования. Физически я был здоров и неплохо развит. Я, начиная с пятого класса, занимался в гимнастической секции, затем в юношеской спортивной школе, сам руководил гимнастической секцией. Хорошо ходил на лыжах. Недурно плавал. Словом, силенка была. И медицинской комиссии я не боялся. Но вот в этом злополучном бланке медосвидетельствования в графе для заключения врача-окулиста в скобочках было написано: «полное отсутствие дальтонизма». Эта приписочка и закрывала мне доступ во флот. К этому времени я уже знал, что страдаю слабым цветоощущением. И потому даже и не стал проходить медосмотр.
     Валя же Туткевич, прошел медкомиссию, выслал документы, получил вызов, уехал в Севастополь и… не вернулся домой. Там его застала война и, что с ним случилось, мне достоверно не известно.
     Разочаровавшись на первых порах, я, было, решил никуда не подаваться. Думаю, отслужу в армии, там, может быть, поумнею, и уж после будет видно, что дальше делать. Из-за этого злосчастного дальтонизма у меня рушилась ещё одна довольно заманчивая, если так можно выразиться, перспектива – перспектива художника-живописца. Способности к изобразительному искусству у меня определенные имелись. Я много рисовал, писал красками, много читал, много видел подлинников. К тому времени я побывал почти во всех местах в Москве, где можно было увидеть произведения живописи. Но один из преподавателей рисования, некто Чернышов, наш знакомый, не посоветовал мне идти по этому пути. Сказано было примерно так: «…живописца-колориста из тебя не выйдет, а быть только рисовальщиком – это незавидная перспектива…». Разговор это был по следующему поводу. На наш город было предоставлено несколько мест в среднюю художественную школу  (то ли в училище и, если мне память не изменяет, то в Москву). Я занимался в изостудии Дома народного творчества в тот момент. Студия только начинала работать, мы рисовали карандашом, и мои работы отмечались руководителем, как лучшие. Там, кажется, и узнал я об этой разнарядке. Поговорил с отцом. Он предложил мне сходить посоветоваться к знающему человеку. И вот заключение Чернышова, которое я уже привел выше, навсегда отбило у меня охоту попытать счастья в изобразительном искусстве. Это произошло где-то в 1937 или 1938 году.
И третье не менее сильное увлечение мое было – это спорт. Я подумывал пойти в институт физкультуры. Но отец очень настойчиво пытался переубедить меня. По всей видимости, он недостаточно ясно представлял себе, что такое физкультура и спорт, и тем более высшее образование в этом деле. Он видел в спортсменах, пожалуй, только футболистов, которые бьют мяч головой.
     Таким образом, повторяю, я решил пока ничего не предпринимать, подождать пока, как говорят, куда выведет кривая…
     Но вот в один из прекрасных весенних вечеров, к нам домой заглянул проживающий неподалеку муж одной учительницы, фамилию его не могу вспомнить. Зашел разговор обо мне. Порасспросив нас с отцом, он убедил нас, что не обязательно идти во флот, можно и в артиллерию. Сам он недавно вернулся со сборов. Смутно помню, как он расписывал жизнь и работу артиллерийского командира. Не знаю, был ли он офицером, т.е. командиром запаса, или пребывал в сержантском звании. Однако помнится, я усвоил, что артиллерия – это благородное дело, а командиры живут припеваючи…
      В Ленинград, во 2-е Ленинградское артиллерийское училище пошло заявление с подлинной метрической выпиской, т.е. со свидетельством о рождении.
      Из Ленинграда поступает вызов и отношение на имя военного комиссара с просьбой не препятствовать выезду кандидата и без задержки выдать литер на проезд по железной дороге. Но на пути встал лейтенант Курочкин из военкомата. Он предлагал мне многие другие училища, но литера не выдал. Я проявил тогда, как помню, некоторую настойчивость, козырял отношением начальника училища Ленинградского, пробивался к самому военному комиссару, сгоряча сказал Курочкину, что уеду самостоятельно, если не дадут мне литера, на что получил довольно ясный и не обещающий ничего хорошего ответ: 
      – Уедешь сам, будем считать дезертиром, и как дезертира будем ловить…
     Сейчас-то мне понятно, что военкомат наш Клинцовский не выполнял наряда по набору кандидатов в училища, и потому многих из нас, желавших поступить куда-то в другие места, не отпускали.
     Это было где-то в средних числах июня месяца 1941 небезызвестного года.
Вместе с отцом мы сочинили пространную телеграмму на имя то ли Ворошилова, то ли Тимошенко, я отправил её, но ответа не дождался…

НАЧАЛАСЬ ВОЙНА...

     Помнится, это было хмурое утро. Либо моросил дождь, либо он уже прошёл, и проглядывало солнце. Поднялись мы поздновато. Я никаких планов не имел на день. Вечером собирался, как всегда, пойти в городской сад на танцплощадку. Наверно собирался. К нам прибежала немая Васса. Эта женщина жила в деревне Унеча и иногда наведывалась в город. Обычно останавливалась у нас. Иногда мы ее приглашали управиться с огородом, то ли посеять картофель, то ли на прополку, то ли убрать урожай. Отец, я уже говорил, был совершенно нетрудоспособен, мать занята. Тетка, сестра матери, по сути дела, приживалка, так же работала, да и слабовата была. А с меня, лоботряса, толку мало было.
Так вот, эта самая немая Васса (она могла говорить, хотя и очень невнятно и понимать по движению губ) прибегает к нам. Глаза вытаращенные. Запыхалась…
     – У Киеве война, война у Киеве, – лопотала она.
     Большего я не понял и не помню. Кто из наших, и как воспринял эту весть, рассказывать затрудняюсь. Не стану и о своих чувствах распространяться. Может быть, я даже обрадовался, что вот и на мою долю досталось или достанется побывать на войне, что скоро уеду из дому один куда-то в неизведанное. Во всяком случае, я не испугался.
Попробовали послушать радио, но оно не работало.
     – Владимир, оденься и сходи-ка в город к Дому Советов, там должен работать репродуктор,  – обратился ко мне отец, – послушай хорошенько и расскажешь толком.
     С таким обращением, «Владимир», отец обращался ко мне всегда, когда предстоял серьезный разговор. В другое время он называл меня по-разному: Володя, Вовик, Владок… Владимир – было официальным.
     В отцовском прорезиненном плаще я отправился на «биржу». Так мы, ребята, называли скверик у Дома Советов в самом центре города. Здесь обычно чуть ли не с самого утра и до позднего вечера, каждый божий день (имею в виду выходные дни и каникулы) обязательно кто-нибудь из наших околачивался. Отсюда мы уходили гурьбой на реку купаться, отсюда начинался маршрут наших набегов на сады. Признаться, я не был там завсегдатаем, так как у меня довольно много было дел. Сейчас даже не совсем самому верится, как на все хватало времени. Правда, учился я не очень добросовестно, но, как бы то ни было, а за уроками просиживал два-три, а то и больше часов. Регулярно ходил на занятия по гимнастике, участвовал в ансамбле песни и пляски – играл в оркестре на домре, рисовал, увлекался фотографией, регулярно тренировался зимой на  лыжах, на коньках, летом плавал, писал дневники, записывал анекдоты, пописывал стишки, в общественной жизни школы принимал довольно активное участие. А может быть, и многие из нас так вот находили для всего время. И хотя я назвал себя чуть раньше лоботрясом, но это только в шутку. А так, положа руку на сердце, надо сказать, что парень я рос довольно-таки неплохой. Вот только не был я направлен по наиболее рациональному пути, да и война внесла свои коррективы…
     В скверике у Дома Советов необыкновенно людно…
     Вскоре повторили выступление Молотова. Прослушав его ещё раз, я принёс домой уже достоверные известия…
     Прошло несколько дней. В актовом зале Дома Советов бурлит комсомолия. Комсомол – трудовой фронт! Посылают группы в разные места. Мы - несколько товарищей соображаем так, - на трудовой фронт, так на трудовой. Идем работать. И уж если работать, то где потяжелей, и где можно и заработать, – ведь нам нужно будет вскоре все равно на войну, так хоть для себя подзаработаем, и для дома что-нибудь останется. Мы не ждем, пока дойдет наша очередь. Мы идем сами. Идем на фабрику имена Коминтерна, на тонкосуконную фабрику. В отдел кадров. И сегодня же, сразу же, приступаем к работе.
     Мы, это я, Лева Гуткин с одного со мною класса, и Толик Поздняков из 10-го «Б». Мы с Левой попадаем в бригаду на подвозку топлива, но сегодня лопатами подбираем каменный уголь в одну кучу. А на другой день идем уже в смену. Толик Поздняков становится грузовым извозчиком – возит со складов на фабрику шерсть.
     На фабрике я проработал что-то около месяца. Работа была посменная, каждая смена по неделе. В бригаде нас было три человека: мы с Левой и бригадир, – неказистый мужичонка лет сорока с лишним, небольшого расточка, щупленький, всегда заросший щетиной неопределенного цвета. Работа заключалась в следующем: четыре опрокидывающиеся вагонетки надо было загрузить торфом и доставить в кочегарку (или котельную). Вагонетки таскала древнейшего вида крупная и, дальше некуда, спокойная лошадь. Торф в вагонетки набрасывали совковыми лопатами. По пути в котельную вагонетки взвешивали. В зависимости от количества перевезенного торфа, получали зарплату. В котельную вагонетки мы гоняли по очереди, больше я и Лева.
     Вот приходят пустые вагонетки, мы начинаем грузить каждый по одной. Мы с Левой стараемся, торопимся, работаем без передышки, но наш бригадир, не торопясь, со слегка иронической, то ли сожалеющей еле заметной улыбочкой заполняет свою вагонетку и переходит к четвертой, и так же, не торопясь, наполняет её. Мы, молодые, здоровые, сильные, горим от стыда, пот заливает и ест глаза. Мы бросаемся к четвертой вагонетке и успеваем сделать по нескольку бросков, а она уже полна. Солнце палит немилосердно днем, а в ночную смену духота и одолевают комары. Горят ладони, наливаются кровяные мозоли, несмотря на то, что у меня от турника и колец давным-давно были твердые тщательно обработанные мозоли на руках. Болит голова, – при каждом взмахе лопатой как будто в черепной коробке переворачиваются с места на место мозги. Трудно сказать, сколько мы выпиваем воды. Вода из артезианского колодца, холодная, вкусная, густая…
     Торф был разный. Машиноформовочный - большими кирпичами, тяжелый, твердый, высококалорийный. Когда идет этот торф, мы отдыхаем. Его приходится грузить за смену семь-восемь, максимум, девять составов. Прогоняешь состав в котельную, а кочегары еще предыдущий состав не сожгли. Перекур, даже можно с дремотой…
Иногда идет обыкновенный, заготовленный кустарным способом, привозимый крестьянами, легкий, рассыпающийся на мелкие куски. Этот не успеваем грузить. Он не дает температуры. Составчики гонишь рысью. Только подкатываешь к котельной, а кочегары шумят, ; Давай, давай!... Мы выбиваемся из сил, а пары в котлах падают.
     - Давай фрезерного! – поступает команда.
     Фрезерный торф – это торфяная пыль. Она уложена в самом конце топливного двора в большие, длинные и высокие штабеля, метра по четыре высотой. Фрезерный торф подается в топки через форсунки. Котлы гудят, в топках бушует ослепительное пламя, из трубы поднимаются густые, темные клубы дыма, давление в котлах поднимается быстро. Почти всегда достаточно одного составчика. А потом снова: «Давай, давай…» обыкновенный…
     Грузить фрезерный торф – сущее наказание. Мы с Левой забираемся на бурт и сверху бросаем лопатами огромные комья слежавшейся торфяной пыли. Комья, падая в вагонетки, рассыпаются и после нескольких бросков и вагончики, и лошадь скрываются в коричневых клубах «фрезера». Нашему бригадиру мы оставляем одну вагонетку поодаль, и он заполняет её, подбирая фрезер с земли. Нам работать легче, но мы с Левой еле успеваем за бригадиром.
     Первые дни, возвращаясь с работы домой, и наскоро перекусив, бросаюсь в кровать, мечтая о спасительном сне. Но сна нет, только какое-то полузабытье, мерещатся какие-то кошмары. Сон не приносит отдыха.
     Наш бригадир, покуривая козью ножку, ухмыляясь, изредка открывает нам «производственные секреты» этой, на первый взгляд простейшей работенки:  «Лопату подбери старую, стертую, котора полегше…»  На другой день: «Поскобли черенок стеклышком, постругай ножичком, знов поскобли…» В следующий раз: «Лопату свою припрячь, шоб никто не спёр…» И еще: «Не махай лопатой шибко, полегше…» И еще: «Не ширяй пустой лопатой, набери поболе…» И еще: «Не плювай на руки…», «Не пей богато воды…» И так каждый день, каждую смену мы становились обладателями очередной премудрости.
     Через две недели мы уже поспевали в начале смены за нашим бригадиром, и вскоре заметили, что в нашу смену весовщицей работает довольно интересная девушка. Теперь уже бригадир от весовой вагонетки гоняет, а нам предлагает:
     – Ну, идить, побрешите… – и кивает в сторону весовой, а сам одной ногой становится на платформу весов и упирается плечом в стенку. Я не сразу догадался, что, таким образом, он увеличивает вес каждой вагонетки.
     Прошло еще немного времени, все встало на свои места. Восстановился крепкий сон. Снова стал ходить вечерами в городской сад…
     Первые дни в нашем городе, пожалуй, войны не чувствовалось. Может быть, это только мне так казалось. Работали кино, театр, городской сад. Только начало было пораньше с таким расчетом, чтобы к десяти часам все успели разойтись по домам. Бывало, задержишься позднее этого срока, провожая подружку домой, а потом пробираешься наиболее темными местами или огородами, чтобы не попасть в руки воинственно настроенных уличкомовских патрулей в лице домохозяек с ухватами.

НА ВОЙНУ...

     Не помню точно, какого числа, но где-то во второй половине июля я получил повестку из военкомата и в составе группы таких же ребят-выпускников, среди которых были друзья и из нашей школы, был направлен в Брянск на медицинскую комиссию с целью проверки годности к летно-подъемной службе. Отбирали в летное военное училище. Всех врачей я прошел без задержки, но снова споткнулся у окулиста. Как ни напрягал я зрение при демонстрации мозаики – ничего не вышло.
     Через несколько часов всех нас отпустили домой до особого распоряжения. До станции Унеча мы добрались поездом. Дальше поезда пассажирские не ходили, шли только воинские эшелоны, к которым нас близко не подпускали, а попыток мы сделали не одну. Кто где и кое-как переночевали на станции. Утром еще сделали несколько раз пробраться в какой-нибудь эшелон, но безрезультатно. Немного поспорив, двинулись пешком домой. Наш начальник команды каким-то образом получил на нас сухой паёк: хлеб, сало, сахар, – это было как раз кстати. Подкрепились и потопали. До дому, до Клинцов, было что-то в пределах сорока километров. Многих пугало такое расстояние, да и мне ни разу с такой дальний путь ранее не пускавшемуся, было, малость, не по себе. Сначала берегли силы, делали привалы, но уже пройдя больше половины пути, и не сумев нигде добыть пропитания, ринулись без остановок. Кое-кто, разумеется, отстал. Отстал и начальник команды.
К вечеру, солнце, правда, стояло еще высоко, я уже был дома. Во дворе, в тени от сарая, сидел отец, моему приходу он, конечно, обрадовался, но подозрительный его взгляд не смягчился, пока я не рассказал ему подробности нашей экскурсии…
     А вот уже 24 июля я получил еще одну, вторую повестку, в соответствии с которой, должен был утром явиться не в военкомат, а на сборный пункт, в текстильный техникум.
     Теперь уже меня снарядили в дальнюю дорогу, соорудили мне из полотна вещевой мешок, положили туда все, что было предписано повесткой и, кроме того, то, что считал нужным отец, руководствуясь своим солдатским опытом.
     Утром 25-го я распрощался с отцом и матерью. Оба они прослезились.  Я же двинулся по своей улице с мешком за плечами, кажется, так ни разу и не оглянувшись. На душе было легко. Впереди ожидало что-то неведомое, никак и ни во что не вырисовывалось.
Только во второй половине дня нас в строю повели на вокзал. До этого времени мама приходила к техникуму дважды. Когда она пришла в первый раз, я ей уже мог сказать, что нас повезут в военное училище, в артиллерийское. Она сходила домой передать эту весть отцу, а во второй раз принесла мне мои часы, карманные вороненые часы «Паул Мозер», которые мне подарил раньше отец. Когда еще мы думали, что меня сразу же отправят на фронт, отец посоветовал часы с собой не брать, дескать, на фронте будут трофейные, да и украсть могут по дороге. А вот в училище часы нужны будут, да и командиру без часов нельзя.
     Мать провожала меня и на вокзале.
Отправили нас на платформах, загруженных мешками с хлебом. Сначала, пока светило солнце, и накаленный воздух приятно раздувал наши рубахи, пиджаки и куртки, было весело, было все нипочем. Но вот спустились сумерки. Струи холодного ветра, перемешанного с паровозным дымом, стали прижимать нас к мешкам. Вскоре мы стали городить из мешков заслоны. И, в конце концов, мы устроили общими усилиями очень хорошее укрытие и залегли на дне его.
     Один парнишка в белой нижней рубахе с крохотным тряпичным узелком в руках, упорно не хотел спускаться к нам, скромничал что ли. Он сидел, сгорбившись на краю нашего укрытия, повернувшись спиной к ветру, и выстукивал зубами барабанную дробь. Не скажу, что мне было его жалко. Но я страшно негодовал, представляя себе, как могли его вот так вот полуголого, без кормежки отправить родители. А ведь на вокзале была его мать.
Вечером, уже в темноте, этот парень проглотил свой скудный ужин, тряпицу положил в карман и притих, скорчившись за мешком. Больше я его не замечал. То ли он исчез, то ли присоединился к другой группе нашей же команды…
     В Орле нам нужно было пересаживаться на пассажирский поезд. До его отправления было несколько часов. Я навестил свою сестру Женю, муж которой Андрей Коршков работал в Орловском обкоме партии. Пообедали у сестры. С Андреем мы выпили четвертинку: я уже, как взрослый и вполне самостоятельный человек, после обеда закурил папиросу.
Вечером в сумерках поезд тронулся, но, пройдя несколько километров, остановился, и мы наблюдали картину бомбового удара по станции Орел. Еле слышно гудели в темном небе самолеты, ухали разрывы бомб, небо рубили голубые мечи прожекторов, цепочками взлетали трассирующие пули…
     Только много лет спустя, Женя рассказывала мне, что в ту ночь был очень сильный налет, и она весь следующий день копалась в развалинах, разыскивая меня.

ТЯЖЕЛО В УЧЕНЬИ...
    
     Место наше Тамбов, Тамбовское артиллерийско-техническое училище. Прибываем. Нас поселяют в спортивном зале, так называемом карантине. Нас очень много, пожалуй, более двухсот человек. Часть лежит на кроватях, но большинство валяются просто на полу, подстелив под себя пиджачок, курточку, а то и просто газетку. Командует всеми нами ефрейтор: водит нас в столовую, выделяет команды на работы, успокаивает вечером после отбоя. Он сверхсрочник, одет в суконное обмундирование, на нем хромовые сапоги.
     Вот небольшая картинка. После ужина и отбоя мы долго не можем угомониться. Свет в спортзале выключают, но шум то утихает, то разрастается с новой силой: кто-то рассказывает интересные анекдоты, кто-то с кем-то спорит, а то и песню затянут. Наш старшина-ефрейтор размещается в отдельной комнатушке. И вот его голос, перекрывая многоголосый шум неугомонной, необученной и необузданной массы новобранцев, изрекает:
     – Опять шумят!... Прекратить разговоры! От я вам бросок сделаю!...
     Это успокаивает нас ненадолго. Первые две команды понятны. Но вот каким он броском нас пугает, до меня и, наверное, до многих других, не доходит.
И вот, в один из таких же вечеров, когда народец никак не засыпал, а старшина карантина уже несколько раз прокричал свои команды, и в последний раз предупредил нас, что обязательно сделает бросок, кто-то из какого-то угла в ответ крикнул:
     - Ну, ладно, хватит бросаться лапшой…
     Последовала необычная команда:
     - Дневальный! Включить свет! - и потом, - Выходи строиться! Живо! Все на двор…
     Мы высыпаем на освещенную падающими из окон спортзала прямоугольниками света площадку под теплый, моросящий летний дождик.
     - В колонну, по шесть станови-и-ись!
     Точно так же, как и в столовую, только голова колонны в обратную сторону. Следует команда: «Шагом марш», и колонну поглощает ночная темнота. Гулко вразнобой стрекочут наши разнокалиберные каблуки по булыжнику, которым вымощена дорога, образующая во дворе училища квадрат общей длиной с километр.
     - Бегом ма-а-арш!...
     Дробнее застучали каблуки, поднимается говор, выкрики. Пробегаем квадрат, пробегаем мимо своего спортзала. Мелькают, укрывающиеся в тени, пригнувшиеся фигурки и скрываются в дверях спортзала. Старшина метрах в двадцати-сорока от спортзала останавливает колонну, выравнивает ряды, считает и подает команду: «Смирно!», а сам уходит в спортзал. Не проходит и минуты, как оттуда появляется группа человек в двадцать-двадцать пять беглецов и выстраивается на свету. Нас заводят в помещение, и мы укладываемся по своим местам. Дождь усиливается. Мы слышим, как под окнами пробегают в строю «беглецы» раз, второй, третий и еще…
     Я уже было задремал, когда услышал осторожные шаги провинившихся, потом увидел вымокших от дождя и пота, запыхавшихся и пристыженных ребят, попробовавших, что же такое «бросок». Они переговариваются шепотом, стараясь не шуметь, сбрасывают с себя мокрое, переодеваются, если есть во что, и укладываются.
     Сразу наступает тишина.
     После этого вечера слова: «От сделаю бросок», - возымели магическое действие на всех нас.
     Мы держимся вместе с Володей Волковым-Музылевым.
     Володя учился в четвертой средней школе, и я с ним до этого времени был только слегка знаком. И знаком лишь только потому, что он ухаживал за одной девушкой из нашей школы, которая училась в классе «Б». А вот когда мы уже были на призывном пункте, а потом на вокзале перед отправкой, наши матери познакомились, мы обменялись адресами и обещали держать связь. А в нашей команде, прибывшей из Клинцов в Тамбов, мы как-то друг к другу наиболее притерлись.
     Володя спокойный, скромный парень, довольно хорошо воспитан. Новизна и необычность обстановки на него, безусловно, очень сильно подействовали. Он, и вообще, по характеру не очень общительный, здесь среди многих и незнакомых парней заметно теряется. За себя постоять не ахти как может, и, по всей видимости, только его вполне нормальная комплекция и серьезный, на внешний взгляд, невозмутимый вид, держат на почтительном расстоянии любителей использовать свое физическое превосходство в личных, так сказать, корыстных целях. С Володей мы рядом спим, рядом становимся в строй, и вообще почти не расстаемся. И единственное, пока о чем мечтаем, это попасть и в дальнейшем только вместе…
В этом училище уже в качестве курсанта, встретили одного паренька, Володиного знакомого. Изредка он навещает нас, рассказывает? Как их учат уму-разуму, рассказывает и о трудностях. Но последние меня как-то не очень пугают. Мне кажется, что как бы трудно ни было, трудней, чем на фабрике им. Коминтерна, на подвозе топлива, не будет.
     Перспектива командира-техника меня, пожалуй, не особенно привлекала, но получить через шесть месяцев лейтенантские кубики, обрядиться в новенькую форму, затянуться скрипучим желтым ремнем, нацепить на бок кобуру, очень уж хотелось. Пожалуй, такая картина только и рисовалась в нашем, во многом еще мальчишеском воображении. Что же собой представляла служба артиллерийского техника, будь то в мирных условиях, будь то на войне, для меня было то же самое, что и закон божий. Лишь много времени спустя, когда я, воочию, убедился, что стоит возрождать к жизни не только артиллерийские системы, но и вообще всяческую технику, начиная, от танка и кончая пистолетом, продлевать им жизнь, доставлять в самых невероятных условиях погоды, в бездорожье, боеприпасы. Я проникся глубоким уважением к этим скромным труженикам с белыми погонами на плечах, к этим ребятам, от кропотливого труда которых, во многом зависит успех и в боевой обстановке и во время инспекторских проверок в дни мирной боевой учебы…
     Итак, в самое ближайшее время мы должны стать курсантами Тамбовского артиллерийско-технического училища, старейшего училища в Советском Союзе, подобное которому есть только в Ленинграде.
     Сдали экзамены. Экзамены уж слишком простые: математика и русский язык (кажется, был диктант). А потом – мандатная комиссия. Научил нас старшина карантина, как надо докладывать, входя в комнату, где заседала комиссия, а потом по пятнадцать человек стал проводить в приемную. Из неё по одному проходили в комнату комиссии.
     С одной из групп и я попал в приемную, но уже второй или третий из нашей группы, выйдя из комнаты комиссии с понурым видом, известил нас, что училище уже укомплектовано и приема больше не будет. Но комиссия продолжала работать, вызывая только тех, кто имел техническое образование. Укомплектовали для нас еще непонятный какой-то КУКС. Куксовцев мы видели в училище. Это были ребята постарше нас. Ходили они в зеленом, поношенном диагоналевом обмундировании и в ботинках с обмотками, и в пилотках. Курсанты же были обмундированы в хлопчатобумажное, носили сапоги и фуражки.
     Словом, первое училище и первое разочарование. Поползли разные слухи, начались разные разговоры и пересуды. Закралась тревога перед неизвестным. Неопределенность положения угнетала. Все сходились на одном: самое худшее попасть в пехоту, в запасный полк…
     И вот в один прекрасный день приходит к нам в карантин лейтенант, командир курсантского взвода, в сопровождении курсанта, нашего земляка, Володиного знакомого. Этот лейтенант имел список зачисленных в училище. Наш ефрейтор в этот момент строил нас куда-то. По списку лейтенанта зачитал зачисленных. Те вышли из строя и встали перед нами в одну шеренгу. Лейтенант с веселой улыбочкой разглядывал своих новых питомцев, прохаживаясь перед строем. Осмотрев каждого и кое с кем побеседовав, говорит:
     – Это еще не все, сейчас я еще посмотрю и кое-кого подберу из оставшихся.
     Он стал нас рассматривать. Володин знакомый что-то ему убежденно говорил, указав на Володю. Лейтенанту Володя, видимо понравился и он ему указывает место в строю счастливчиков. Вскоре в эту же шеренгу перекочевал и я – за меня просили уже двое: Володя со своим дружком. Таким образом, несколько человек, приглянувшихся лейтенанту, могли считать себя уже курсантами, переходя из общего строя в шеренгу отобранных, вместо которых возвращались в общий строй, чем-то не понравившиеся лейтенанту.
     Сначала этой операции наш ефрейтор, было, возражал, но лейтенант, не обращая на него внимания, продолжал свое дело. Ефрейтор куда-то исчез и когда лейтенант готов был увести нас, появляется ефрейтор и подает ему записку, содержание которой, написанное крупным размашистым почерком, мне удалось пробежать: «Принимать людей строго по списку», – подпись неразборчива.
     Очень скоро мы с Володей оказываемся снова в строю карантина.
     Еще несколько дней прожили мы в спортивном зале. Нас становится все меньше. Уводили большими и малыми группами. Снова боимся пехоты.
     Приходят однажды майор и капитан кавалеристы, загорелые, сухопарые, звенящие шпорами, затянутые в портупеи. Они приходят прямо в спортзал:
     – А, ну, ребята, кто хочет быть кавалеристом? – громко объявляет майор.
     Мы окружаем кавалеристов, задаем вопросы, ловим каждое слово ответов, но желающих что-то мало. Кое-кто соглашается. Майор ничего не спрашивает, он только осматривает желающих, ощупывает у них мышцы и коротко заключает: «Подойдешь…», «слабоват…», «росточком не вышел…» Тех, которых по методике Петра I майор отбирает, наш ефрейтор вычеркивает из своих списков.
     Мы с Володей Волковым соглашаемся, переходим в группу отобранных, но пока отбор продолжается, успеваем передумать и незаметным образом уходим из группы будущих кавалеристов.
     Таким образом, мы продолжаем жить в карантине, дожидаясь лучших времен. И вот нам, как будто бы повезло. Числа 10 августа старшина карантина зачитывает очередной список, в котором оказываемся мы с Волковым, снабжает нас сухим пайком и поезд увозит нас в Пензу. Говорят, что везут в артиллерийское училище. Училище дивизионной артиллерии. Что такое дивизионная артиллерия  мы, конечно, не знаем, но думаем, что это уже не легкая артиллерия. Само собой понятно, что нам всем хочется быть в тяжелой артиллерии, чтобы каждый выпущенный нами снаряд, разносил любой танк вдребезги, чтобы выворачивал многометровые воронки, чтобы убивал немцев так сразу десятками, чтобы уж если ухнуть, так ухнуть.
     В училище прибываем в первой половине дня - это Второе Пензенское артиллерийское училище. Сидим у большого одноэтажного здания и обсуждаем наши немудреные дела. Больше всего в данный момент нас, пожалуй, интересует вопрос: покормят ли, и если да, то когда…
Настроение неважное. Мы ничего не знаем о положении на фронтах. За время пребывания в Тамбове, я не помню, чтобы нам в карантин приходил кто-нибудь из офицеров-политработников, поговорил бы с нами, рассказал бы, что делается на белом свете. И царь, и бог для нас был наш старшина-ефрейтор, олицетворение армейской власти. Он не был жесток, но достаточно строг, и многочисленный карантин, разношерстный и многоголосый, вполне уверенно держал в руках. Однако же никакой политической работы, разумеется, с нами не вел. Лично я не мог себе представить, чтобы положение на фронтах было бы очень тяжелым. Я видел массы войск, следующих к фронту, когда ездил на медкомиссию, а также на обратном пути видел, как через мой родной город однажды прошли крупные воинские части, видел я и подразделения Клинцовского артиллерийского полка, здоровых, крепких, рослых, как на подбор, румяных красноармейцев. В памяти были военные фильмы и прочитанные книги. Что такое внезапность, вообще, я, малость, представлял себе, и, в нередких бывало стычках со своими сверстниками, не раз использовал её, эту внезапность, когда дело доходило до кулаков, а потому потери наших городов и сел так и объяснял себе внезапностью нападения фашистов. Я был больше чем уверен, что ни сегодня, так завтра немцев погонят, и боялся, что не успею попасть на фронт, боялся, что на мою долю войны не хватит.
     Но вот переезд из Тамбова в Пензу заронил в душу сомнения. На вокзалах, в поездах, всюду солдаты, едут в разных направлениях. Но когда следуют эшелоны, когда садятся в вагоны организованные подразделения или команды, а едут на запад, то это не удивительно, это в порядке вещей, ведь война. Но когда встречаешь грязных, заросших, голодных, понурых или тревожно озирающихся, с потухшим взглядом, без оружия или откровенно дерзких и нахальных, едущих на восток, то недоумение и тревога сами собой поглощают. Мы беседуем со многими, делимся своим немудреным харчишкой, спрашиваем. Уже не удивляет шаблонный ответ на вопрос – «откуда?», - «Из разбитых частей…» На вопрос – «куда?» – обычно определенного ответа не получаешь. «Как там?» – вызывает массу самых необыкновенных страстей. Немецкую армию расписывают в самых, что ни на есть, разноречивых и фантастических видах. Что особенно меня поразило, услышанное не один раз, это то, что, дескать, у немцев и людей-то не видно. Кругом минометный и автоматный огонь, самолеты и танки да бронетранспортеры. Ну, хорошо, думаю, самолеты, танки, бронетранспортеры и даже минометный огонь направляются людьми, и их можно и не видеть, а вот уж автоматный огонь без видимого стрелка мне не понятен. Раз немец в тебя стреляет, значит, он тебя видит, и если ты видишь, куда попадают пули, или слышишь их посвист, то как же не можешь видеть того, кто стреляет.
     Слышал и такие рассказы: «Немцы идут в полный рост, приставят автоматы прикладами к животу и шпарят без перерыва, – головы не поднять…» я пытался себе представить эту картину, но никак не мог понять, как можно на ходу или на бегу вести так метко автоматный огонь, что даже нельзя головы из окопа поднять. Мне казалось, что атакующие фигурки солдат противника очень удобная мишень для меткого стрелка. Я то стрелял неплохо, имел значок «Ворошиловский стрелок» и уже не «юный», но был уверен, что настоящие красноармейцы стреляют лучше меня во много раз.… Ну, ладно, допустим, что, действительно, «немцы так шпарят, что головы не подымешь», но ведь ты живой и даже не продырявленный, а ведь для того, чтобы уйти от такого огня, нужно не только голову поднять, но и всему вылезти из окопа. Раз ты живой, значит, по тебе так не стреляли, как ты рассказываешь… потому и не видел фашистов, что не хотел их видеть. Иногда пытаюсь поймать рассказчика на таких несуразицах, но куда мне, молокососу, до настоящего красноармейца, опаленного огненным вихрем настоящей войны. Не веришь такому красноармейцу, сомневаешься, но, все же, уважаешь его.
     «Из разбитых частей…», – сколько раз за эту короткую поездку слышал. Так сколько же этих разбитых частей. Уже и один солдат говорит, что он «из разбитых частей», – один из нескольких. Что-то не вяжется. В те времена я не только о массовом дезертирстве, но и вообще о дезертирстве не мог думать. Мне и моим многим товарищам нетерпелось скорее на фронт, так и мысли не допускалось, чтобы кто-то мог стремиться в обратную сторону. Все-таки казалось, что существует какой-то порядок, казалось больше, что люди едут туда, куда надо для войны. И в этом убедился еще больше, когда в вагоне появился старший лейтенант в темном танкистском обмундировании, молодой, подвижный, веселый, пропотевший. Он сразу привлек к себе наше внимание и завладел им безраздельно.
     Память не сохранила деталей интересного разговора с этим человеком. Но мне навсегда запомнилась его неугасимая возбужденность. Он с жаром рассказывал о передрягах, в которых пришлось ему побывать, с горящими глазами он рассказывал, как и сколько убивал фашистов, ругал начальство за какие-то промахи, нам не совсем понятные, проклинал немцев. Он тоже был из разбитой части, но он ехал куда-то, имея предписание, и говорил, что в самое ближайшее время снова будет на фронте, но теперь он уже не будет таким дураком, теперь он знает, как бить врага.… Такая убежденность, уверенность, воля и страсть была в его словах, что не верить ему нельзя было. Вот бы иметь себе такого командира, думалось, хотя других, кроме карантинного ефрейтора, я, пожалуй, и не знал. С этим человеком стало легко и весело. А он все сыпал солдатскими анекдотами, ободрял нас, посмеивался над приунывшими, гонял нас по очереди за кипятком на остановках и угощал кусочками фронтовых сухарей.
     Вот таким мне самому хотелось стать. И в будущие годы, когда мне хотелось представить себе идеального офицера, я всегда облекал его внешностью этого старшего лейтенанта танкиста, его манерой с ходу завладевать вниманием окружающих, его, возможно, подсознательной способностью, убеждать до конца, не оставляя места сомнениям… и я старался в этом быть похожим на него.

В  УЧИЛИЩЕ

     Это было 15 августа 1941 года, когда мы вместе с Володей Волковым-Музылевым и Васькой Ястребцевым, двоюродным братом Вали Туткевича, в составе команды в 25-30 человек прибыли во Второе Пензенское артиллерийское училище.
     Мы сидим в тени, скрываясь от палящего солнца, и ждем, когда нас сводят в столовую. И действительно нас накормили. Накормили гречневой, рассыпчатой, жирной кашей, накормили что надо. Но в батарею мы были определены только к вечеру.
     Не помню уж, кто определил нам с Володей место на верхних нарах. Перед тем, как ввести нас в казарму, старшина батареи обмундировал нас, выдал нам нательное бельё, портянки, пилотки и сапоги. Ни гимнастерок, ни шаровар, ни шинелей, пока не было. Курсанты щеголяли в нательных рубахах с закатанными рукавами и в своих, кто в каких приехал брюках, заправленных в сапоги. Белые рубахи очень быстро загрязнялись, и с близкого расстояния наше воинство выглядело довольно таки неприглядно. Мы же, прибывшие сегодня, отличались от «ветеранов» не только непорочной белизной своих рубашек, неловко сидящими свеженькими пилотками и неразношенными сапогами, но и еще более свежим видом. «Ветераны» после команды «отбой», несмотря на заметно изнуренный вид, быстро раздевались, располагались на нарах без шума и моментально засыпали. Я обратил внимание, что почти все ложились на бок или на живот, и кое- у кого я заметил на кальсонах сзади и на внутренних частях бедер кровавые пятна.
     Мы с Володей улеглись рядом и шепотом переговаривались, но вскоре были подняты дежурным по батарее, который заставил нас заправить, как следует портянки вокруг голенищ сапог…
     Второе пензенское артиллерийское училище было недавно сформировано и начало нормальный учебный процесс где-то в первых числах августа. Так что мы, новички, отставали от остальных по пройденному материалу значительно, если учитывать, что в день курсанты занимались по десять часов по расписанию и один или два (точно не помню) часа самоподготовки.
     Мы размещались снова в большом спортивном зале. Здесь, в этом одноэтажном, широком и длинном здании, разделенном дощатой перегородкой поперек на две половины, было два дивизиона.  Вот одну половину спортзала (а, может быть, это был зимний манеж, где настелили полы, перед тем, как поселить здесь курсантов) занимал наш второй дивизион. Дивизион включал в себя четыре батареи по 120 человек в каждой. В помещении было построено два ряда двухъярусных и двухсторонних нар, застеленными в ряд соломенными матрасами, простынями и одеялами. Табуреток не было. Между нарами и наружной стеной размещались пирамиды с винтовками и противогазами и несколько шкафов с литературой, которой было крайне ограниченное количество.
     На дивизион имелся один класс, называемый артиллерийским, в котором иногда взводы, чередуясь, занимались. Основное же время мы занимались в поле и в полевых классах. Это были неглубокие, по колено, траншейки, с невысоким обложенным дерном, бруствером, который, для сидящих позади него, служил импровизированным столом, а для сидящих впереди, своеобразной спинкой. Для преподавателя иногда был установлен дощатый стол и подобие скамейки, в некоторых таких классах были классные доски.
     Территория училища была большая. Огороженная забором, она включала в себя много зданий казарменного типа из красного кирпича, старой дореволюционной постройки, несколько конюшен, дома командирского состава, значительный участок дубового леса, где и размещались наши «полевые классы». Здесь же размещалось и Первое Пензенское артиллерийское училище противотанковой артиллерии. Посередине территории было большое горбатой поле, лишенное всякой растительности – это были манежи.
     Начальником нашего Второго ПАУ был полковник Капустин, сухощавый, кривоногий, со впалыми щеками и маленькими усиками. Это был небезызвестный артиллерист, автор распространенного в то время «Учебника артиллерии для пехотных и кавалерийских училищ». На вид он был очень строг, и никто из курсантов, да, наверное, и из младших офицеров, не имел особого желания с ним встречаться. За все время пребывания в этом училище, я считанные разы видел его, а слышал и того реже. Во всяком случае, мне казалось, что при случае, цыкни он на меня и прикажи, я сделаю моментально, что он ни пожелает, – хоть сквозь землю провалиться, хоть рассыпаться в прах, хоть запрыгнуть на тучу небесную. Словом полковник Капустин для меня, да, я уверен, что и для очень многих мне подобных, и бог, и царь.
     Командиром батареи был старший лейтенант Исаев, небольшого росточка, шустрый, строгий. Его лицо постоянно меняло выражение – то оно было сердитым, то светилось смехом, то принимало какую-то обиженную маску. Говорили, что он прибыл в училище из артиллерийского полка кавалерийской дивизии. Он всегда носил яловые, очень аккуратные, тщательно вычищенные сапоги. Никогда не расставался со шпорами. На полевые тактические занятия, которые он часто проводил с нами, приходил с шашкой. Мне кажется, что старший лейтенант Исаев никого из курсантов не знал по фамилии. Его обращение было: «Вы, товарищ, этот!..». Выезжая с нами на занятия, комбат садился на свою вороную кобылу прямо в станке. Коней он любил и понимал в них толк. Ездил он прекрасно. Мы любили с ним выезжать на занятия. Районы занятий он выбирал отдаленные. Мы переменным аллюром выезжали туда. Впереди ехал комбат и подавал команды клинком. Занятия проводил интересно, в темпе, не мучая нас уставными формулировками и нудным их толкованием. Учил ухаживать за лошадью в походе. Оживлял интересными вводными, требовавшими быстрых и смелых решений и действий. «Не болтай, делай, живо!». Положенный по расписанию объем материала мы проходили в значительно меньший срок. Он давал нам отдохнуть, повалять дурака. А потом каждый раз по новой дороге и снова переменным аллюром мы возвращались в училище. Исаев никогда не отказывал себе в удовольствии показать нам свое мастерство в верховой езде. Обычно он скакал либо впереди нас, либо по обочине дороги сбоку от нас. Все более увеличивая аллюр, он с завидной легкостью перемахивал через кюветы, через кустарник. Въезжая в лес, он бросал поводья и мчался, лавируя между стволами деревьев, управляя лошадью только шенкелями. Каждый раз у меня при виде этой картины замирало сердце. Я представлял себе, что за эти несколько минут такой сумасшедшей скачки, он может сотни раз раздробить свои колени о дубовые стволы и оставить свою голову на каком-нибудь суку…
     Своего командира батареи мы уважали и побаивались, конечно…
     Интересен один эпизод.
     Уборная от нашей казармы была далеко. Света там не было, да и двор не освещался. На ужин, как правило, нам давали по большому куску селедки. А чай подавали в эмалированных ведрах, сахар-рафинад твердый, как камень. Наевшись селедки, курсанты выпивали чаю неимоверное количество, а ночью, естественно, вереницами бегали, как говорится, справлять малую нужду. А в дивизионе нас было, не много ни мало, а полтысячи. И, конечно, редко, кто доходил до уборной. Подавляющее большинство прямо за дверью «сворачивало курки», отчего у входной двери по обе стороны стояла постоянная грязь и вонь, стены и те были на высоту человеческого роста мокрые и не за каждый день успевали просохнуть.
     Какие только меры ни принимались в борьбе с этим. И дневальных выставляли, и снимали грунт, засыпая очищенное место свежим песком. Безрезультатно.
Старший лейтенант Исаев поступил довольно просто. Заступив дежурным по училищу, он подкараулил двух курсантов, пытавшихся опорожнить свои мочевые пузыри у казармы, привел к себе в дежурную комнату, записал их фамилии и приказал привести следующего нетерпеливого. Когда эти двое приводили ему еще двух, он первых отпускал, а новых заставлял проделать то же самое. Утомленные до предела за день, курсанты дорожили каждой минутой ночного сна, а потому выполняли это дело с непреклонной решительностью и настойчивостью. Пытавшихся сопротивляться, чуть ли не на руках, вносили в дежурку. Там, провинившиеся проходили соответствующую словесную профилактику, и очередные уходили на пост с мечтой, как бы поскорее поймать следующих и скорее бы отправиться спать.
Так прошла ночь. А до дежурной комнаты было далековато, надо было пройти почти через весь двор. Днем все записанные дежурным, еще раз сменили во время мертвого часа весь замоченный грунт. На следующую ночь новый дежурный повторил весь этот комплекс, конечно, по совету нашего комбата. Этого было достаточно, чтобы отучить нас экономить расстояние и время для отправления естественных надобностей. Позднее мы, вспоминая подробности этой ночи, от души смеялись над собой.
     Память не сохранила фамилию командира взвода. Это был только что выпущенный из училища лейтенант, среднего роста, широкий в кости, всегда одетый в тщательно отутюженный костюм, синие бриджи и зеленую гимнастерку, и новые хромовые сапоги. Крупные и довольно правильные черты лица, какая-то аккуратная и легкая, чуть-чуть бочком походка, добродушное с едва заметной смешинкой выражение больших глаз, мягкий, приятного низкого тона голос, все это с первых минут знакомства вызывало к нему симпатию. Он проводил с нами, курсантами, занятия по строевой подготовке, по конному делу и по стрелковой подготовке. Присутствовал на самоподготовке. Распорядок дня в училище был до предела сжат и насыщен дальше уж некуда. Программа по основным дисциплинам была, разумеется, очень сжата по времени, требовательность командиров всех степеней и преподавателей стояла на высоком уровне. Подавляющее большинство курсантов ясно отдавало себе отчет в том, что до применения на деле, получаемых в училище знаний времени остается немного (срок обучения – шесть месяцев) и потому занимались добросовестно. Короче говоря, у курсантов для разгильдяйства ни времени, ни желания не оставалось, а потому ближайшему нашему наставнику и воспитателю дела, можно сказать, было не очень много. Я имею в виду командира взвода. Времени с нами он проводил не столь много, не надоедал нам нравоучениями, не учил нас «ходить по струнке», ни окриков, ни брани с его стороны я не помню. Чувствовали себя мы в его присутствии свободно. Не боялись. Большим жизненным опытом он не обладал. Научить многому не научил. Убыв из училища, я некоторое время переписывался с ним. Очень скоро в письмах своих обращался к нему просто по имени, Сергей.
     В памяти моей этот мой первый командир взвода сохранился, как просто хороший человек и товарищ.… Уважал я его,  как старшего, скорее по возрасту, чем по чину.
Помню, однажды на занятиях в поле уже поздней осенью во время перерыва мы грелись, толкая друг друга и пробуя бороться. Не скажу, кто предложил, и как оно получилось, что с командиром взвода пришлось мне померяться силой. Зная кое-какие приемы вольной и классической борьбы, я и не помышлял их применять, ожидая, что мой командир меня быстренько положит на лопатки, и я избавлюсь от этой, не совсем то приятной в данном случае, забавы. Но и прямо без сопротивления поддаваться не хотелось. Сразу я почувствовал, что и хватка, и сила у моего противника не та. Наверно, я ни о чем не думал, когда довольно легко и, даже стараясь несильно ударить о землю, положил его и придавил грудью к земле. Поднявшись и отряхивая свои шинели от сухих травинок, мы оба чувствовали себя как-то неловко. Мне почему-то казалось, что командир должен быть во всех отношениях, в том числе и физически, сильнее своих подчиненных, и уж, во всяком случае, не уступать им. Я тут я почувствовал свое в некоторой степени превосходство над своим командиром и потерял чуточку уважения к нему. А на занятиях по гимнастике он в своей подготовке еще более уступал мне. Он просто прибегал к моей помощи, поручая мне заниматься с группой курсантов…

     На всю жизнь мне запомнился первый подъем… Самой команды «подъем!», кажется, я не слышал. Помнится, что меня, как пружиной что-то подбросило и будто бы ветром сдуло с верхних нар. Сразу, не опомнившись ото сна, я, первым делом, старался аккуратно намотать портянки, помня рассказы отца о том, что умение наматывать портянки для солдата первейшая обязанность и одна из премудростей военной службы. Не сразу, но довольно быстро до сознания стали доходить разноголосые команды-выкрики командиров всех степеней, сопение и приглушенную матерщину курсантов, натягивающих непослушные сапоги, торопливый топот белях пяток и кованных каблуков, какая-то беспорядочная возня и беготня. Вся эта суета, непривычные звуки, создаваемые многими десятками подхватившихся со сна людей, вызывали у меня некоторое недоумение. И, пытаясь осознать происходящее, я, продолжая наматывать и перематывать свои портянки, стал более внимательно, прислушиваться и озираться по сторонам, пока не увидел, что вплотную ко мне кто-то стоит и кричит что-то, именно обращаясь ко мне. Требовательные и грубые выкрики по моему адресу с одновременным обращением на «вы», были столь неожиданными, сколь и непонятными. Передо мной нетерпеливо переступал и неистово размахивал руками худой , скуластый парень в грязной рубахе.  У меня и по сей день перед глазами маячит широко раскрытый, брызжущий слюной рот с редкими и желтыми зубами, с засохшими комочками слюны в уголках губ. Над этим всепоглощающим ртом удивительно прозрачные и бесцветные, бесноватые глаза. Позднее, несколько минут спустя, я понял, что это помкомвзвода. Он, с непонятным для меня торжеством, осыпал меня всяческими угрозами. И пока я соображал, что от меня требуется, прежде всего, встать при обращении ко мне старшего, и немедленно становиться в строй, меня просто подмывало в этот орущий рот сунуть портянку, которую я держал в руках, так и не сумев обуть второй сапог. Мне даже странным кажется сейчас, как я удержался от такого соблазна. Тогда я еще не знал, что есть какие-то помкомвзвода и отделенные командиры.
Как бы то ни было, а в строй я встал с необутым сапогом в одной руке и с портянкой в другой. Осмотревшись, я заметил, что не только я один такой герой. Оказывается, меня уже когда-то записали в третье отделение и у меня кроме широкоротого командира, есть еще один командир.
     Широкоротый скомандовал рассчитаться по порядку номеров и еще что-то. Я уловил: «…третье отделение – на территорию». Что это за «территория» для меня был очередной ребус. Увидел я только, курсанты нашего третьего отделения быстро разбежались, кое-кто присел переобуться, что и я сделал. Приведя себя в порядок, я вышел на свежий воздух, не имея ни малейшего представления, куда дальше идти, и что делать. Но меня сразу же нашел отделенный, который мне и растолковал, что нужно найти метелку и фанерку, во-первых, а потом вместе со всеми убрать закреплены за нами участок двора училища, наш манеж. Ни метелки, ни фанерки я, конечно, не нашел. И мое участие в уборке территории выразилось в том, что я воспользовался фанеркой одного из курсантов. Он каким-то подобием веника подметал, а я на его фанерке сносил лошадиный помет на окраину двора в общую кучу навоза около конюшни.
     В другое время, позднее, я был уже умнее, – в укромном местечке у меня были припрятаны и фанерка, и метелка, и по команде «на территорию», я выходил уже во всеоружии.
     Ну, а после возвращения «с территории», завертелось: «становись», «равняйсь», «рассчитайсь», «шагом марш», «бегом марш», «садись», «встать», и т.д., и.т.п. Построения и перестроения для меня не были новостью. Этим я занимался и на занятиях по гимнастике, и на уроках военного дела, и на тренировках группы самозащиты в школе. Непонятны мне были только постоянная спешка и выговоры преподавателей, когда взвод с одного мест занятия бегом прибывал в другое фактически без отдыха, без перерыва, без перекура, но все же опаздывал на одну-две минуты к началу занятия.
     По основным дисциплинам: артиллерии, тактике, топографии, матчасти, я не на много отстал от остальных курсантов, так как, по-видимому, те первые дни были чем-то вроде карантина, одиночной подготовкой бойца, первоначальным обучением, когда изучаются уставы, строй, стрелковое оружие, взаимоотношения между военнослужащими. Серьезную подготовку курсанты прошли по конному делу. Вскоре мне стали  понятны кровяные пятна на кальсонах – это сильные потертости, кровоточащие ссадины от верховой езды, которая проводилась первое время ежедневно, по два часа. Однако мне не «посчастливилось» испытать все прелести этой форсированной подготовки конников: к моему приезду занятия по конному делу уже становились реже, и команды «бросить стремя» и «учебной рысью ма-а-арш!» раздавались также реже.

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О КОННОЙ ПОДГОТОВКЕ...

     В настоящее время ни солдаты, ни подавляющее большинство офицеров, не представляют себе, что это за штука. И я считаю, что традиции, способы и методы подготовки конников не следовало бы предавать забвению. В каком смысле? По-моему, подготовить удовлетворительного всадника и научить его сберегать лошадь и ухаживать за ней, ничуть не легче, а даже и сложнее, чем научить водить автомобиль или транспортер и содержать их в надлежащем порядке.
     Солдат, имеющий лошадь, около трех часов в день ухаживает за ней, чистит, моет, кормит, поит и поддерживает в порядке и чистоте конное снаряжение: седло со стременами, уздечку, шлею, а также шашку и шпоры. Если машина требует затраты значительных усилий после того, как возвратится с полевых занятий или учений, а потом солдатик только прохаживается вокруг нее и смахивает тряпочкой пыльцу, да два раза в год потрудится при переводе на весенне-летнюю или осенне-зимнюю эксплуатацию, то лошадь требует ежедневного ухода. Содержать лошадь в надлежащей чистоте ничуть не легче, чем привести в порядок машину. Давным-давно нет такой требовательности к содержанию и сбережению машины, как это было по отношению к лошади.
     А выводки?... К каким только ухищрениям ни прибегали конники, чтобы получить хорошую оценку на выводке. Как трепетало сердце, когда командир вынимал из кармана носовой планок и проводил им против шерсти в самых укромных мечтах лошади. Вымыв теплой водой с мылом лошадь, разобрав по волосочку хвост и гриву накануне смотра, солдат готов был всю ночь не спать около неё, дабы не вздумала она лечь в станке. Не приведи, господь, если случится потертость на спине или набита холка. Грозы не миновать.
     Красиво блестят стремена, мундштуки, шпоры. А кто знает, чего стоили солдату их блеск? Ведь они не никелированные и не хромированные. Их ежедневно натирают не шкуркой, а пучком тонкой стальной проволоки.
     Управляя машиной, посматривай на приборную доску, да слушай шум мотора. А лошадка приборов на затылке не имеет. Голодна ли она, или пить хочет, устала или больна, сколько и какого аллюра выдержит, прежде, чем упадет или испустит дух, почему плохо бежит, не застоялась ли, не засечена, а, может, была загнана. Много надо знать, чтобы не угробить коня. И беречь, беречь, беречь.… Любая поломка машины устранима. А лошадь, сломавшая ногу, лечению не подлежит – её пускают «на колбасу»…
     Хорошая вещь лошадь!.. И она достойна той любви, ласки и заботы, которые приносит ей человек. Я до сих пор не могу без глубокого возмущения смотреть, когда лошадь избивают со злом, с ожесточением, да еще по голове, по животу, и в пах. Со временем я полюбил лошадь, и был свидетелем большой, настоящей человеческой любви к этому замечательному животному, о чем я расскажу позднее…
     В чем же заключается типичный урок по конному делу для начинающих?
     Взвод седлает лошадей в конюшне, в станках, и выводит их в поводу на манеж, если последний недалеко или же на площадку перед конюшней, где и выстраиваются в одну шеренгу. Здесь командир проверяет правильность седловки и крепления оголовья, – следуют замечания, а то и выговоры. Неправильно заседлаешь – и не заметишь, как попортишь коня. Взобраться в седло, пользуясь стременем, и для новичка не составит особого труда, но сделать это по правилам, красиво, легко не так просто, особенно, если лошадь неспокойная. Манеж – это большей частью, прямоугольная площадка с закругленными углами, где постигают все премудрости верховой езды. Команды подаются протяжно. Многие лошади строевые знают эти команды, конечно, не все, но кое-какие знают и выполняют до того, как седок предпримет соответствующие действия, чтобы выполнить команду.
     Со стороны глядя, можно подумать, чего же сложного в верховой езде – сидишь в седле, упираешься в стремена, руками держишься за повод. Действительно, когда лошадь идет шагом, все просто. Стоит де перейти на рысь, как седло начинает уходить из-под седока, стремена упираются в каблуки, руки хватаются за переднюю луку, но и это не помогает. Седло становится очень жестким, его удары снизу следуют непрерывно, зачастую, очень ощутимые. Через минуту седо имеет жалкий вид, он сползает с седла то в одну, то в другую сторону, ему кажется, что при каждом шаге лошади у него переворачиваются внутренности.
     Еще хуже бывает, когда подается команда: «Учебной рысью марш, бросить стремя». Для начинающего, стремена хоть и не очень немного, но помогают. А тут приказывают бросить их – никакой опоры. Седок хватается за луку, но руководитель занятия следит, чтобы этого не делали. Судорожно сжимают несчастные наездники бедрами корпус лошади, но силы хватает буквально на какую-то долю минуты. Ноги ослабевают от перенапряжения и непривычки, и седок в полном смысле слова становится мешком с костями и требухой…
     Через несколько таких занятий, обучающийся уже осваивается, но сначала помучается с потертостями на местах тела, соприкасающихся с седлом, пока кожа на этих местах не огрубеет, в ногах появляется сила, которой хватает на несколько минут непрерывной учебной рыси. Позднее начинают пробовать двигаться галопчиком. Навыки приобретаются, уверенность растет. Со временем вместо сплошных мук от верховой езды, начинаешь получать некоторое удовольствие…
     Начинаются различные перестроения, которые требуют изучения приемов управления лошадью: «перемена направления», «налево (направо) марш», вольт налево (направо) марш» и много других. В конце концов, занятия по конной подготовке приобретают даже внешне красивое зрелище.
     Верховая езда требует большой затраты физических сил.
     В этом училище мы не занимались вольтижировкой. Мне только несколько раз приходилось видеть, как некоторые элементы этой, уже более сложной кавалерийской выучки, проделывал наш командир батареи старший лейтенант  Исаев. Самому же мне кое-что из элементов вольтижировки, а также рубку лозы пришлось изучать летом 1942 года, уже будучи на фронте, во время нахождения во втором эшелоне.
     А сейчас, здесь в училище мне, не испытавшему изнурительной предварительной подготовки первых дней учебы, нужно было догонять других курсантов, и как можно, скорее. Самолюбие не позволяло тянуться в хвосте и даже быть где-то в серединке. Особенно в тех случаях, где касалось дело ловкости, силы, сноровки, выносливости…

     Помню, как я оказался на уроке по физкультуре в настоящем спортивном зале первый раз в жизни. Это было в 1935 году в начале учебного года в пятом классе Клинцовской 1-й средней образцовой школы. До четвертого класса я учился в другой школе, где не было спортивного зала. А в этой школе был прекрасно оборудованный спортзал. И вот мы выстраиваемся перед шестом и канатом. Почти все ребята забираются на шест или канат, многие девочки тоже поднимаются на метр-полтора. Подходит моя очередь, и какой позор: я не могу перехватить руками ни разу. Краска стыда заливает меня, наверное, до самой макушки, прошибает обильный пот, готов провалиться сквозь землю…
     Я вот не знаю уж, как  у меня хватило смелости после этого пойти и проситься записать меня в гимнастическую секцию. Но записали. И, наверное, только благодаря тому, что я не пропускал ни одного занятия, и с завидным упорством лазил до изнеможения на все снаряды, меня не турнули оттуда. В течение года я ни одного элемента не мог выполнить, по всей видимости, у меня не было способностей к гимнастике, не было таланта, но упрямство, в конце концов, принесло плоды. Позднее, в девятом и десятом классе, только один паренек Соломон Волынский был посильнее меня на гимнастических снарядах.
Примерно такие же картинки, может быть, только в других вариантах, повторялись на лыжне, в воде, на баскетбольной площадке, на дистанциях кроссов.

     Запомнился мне один осенний кросс на километровую дистанцию. То уж было, кажется в 1937 году, а, может, и в 1938 году. Меня, уже здорового хлопца, обгоняли малыши пятиклассники. Позору и насмешек было – не отбиться. После этого я много, много дней из дому в школу и обратно, а в некоторые дни дважды, передвигался только бегом. В результате этих тренировок, во время сдачи нормативов на значок ГТО, я на беговой дорожке стадиона оставил далеко позади лучшего легкоатлета бегуна нашего класса Алика Корзуна, чем немало удивил и его, и других, да и сам удивился, наверное, больше всех.
Одним словом, в том, что тренировка большое дело, я уже был убежден, и потому почти не сомневался, что через не столь продолжительное время, седло не будет больше плясать подо мной. И не ошибся.

     Досталась мне кобыла Анапа, рослая, немолодая, сильная и спокойная артиллерийская лошадь, с которой мы довольно скоро сладили. Вот только спотыкалась она на левую ногу, чем и удручала немало меня. Но и это имело некоторые положительные стороны. Эта Анапа приучила меня, находясь в седле, быть всегда начеку.
     Позднее мне пришлось садиться на разных лошадей, и на хороших, и на никудышных. И уже много лет спустя, когда я был районным военным комиссаром в Липецкой области, когда в весеннюю и осеннюю распутицу по раскисшим и разбитым до последней степени дорогам, пробраться куда-нибудь можно было только на лошади или пешком, лошадь под седлом сослужила мне превеликую службу. И, надо сказать, что мое умение уверенно и даже с некоторым шиком держаться в седле и управлять лошадью, помогло мне, в некоторой степени, обрести уважение среди многих местных товарищей…

     По основным предметам обучения: артиллерии, материальной части артиллерии, артиллерийским приборам, топографии, тактике артиллерии, - учебных пособий было крайне недостаточно. Я имею в виду учебники. И хорошо, если удавалось раз-два в неделю попользоваться ими. Приходилось пользоваться своими записями, которые также были не очень богатые, так как с бумагой было очень плохо, да и вести записи, большей частью, на коленях, само собой разумеется, не очень удобно. Однако же, по всей видимости, сознание того, что в самом недалеком времени мне придется преподносимый материал использовать на практике, где до шуток далеко, заставляли меня добросовестно усваивать военную науку. Довольно скоро я сумел догнать, успевших уйти вперед курсантов, и получать отличные оценки.
     Одно меня удивляло – это сонливость курсантов на теоретических занятиях. Я не помнил ни одного случая, чтобы на уроках в школе кто-нибудь когда-нибудь уснул, а здесь в училище это было в порядке вещей. Мне на первых порах, еще не успевшему в результате большой физической нагрузки и нервного напряжения утратить значительное количество энергии, сон на занятиях казался чем-то из ряда вон выходящим. Но не так уж много времени прошло, как и я начал засыпать на занятиях. И, признаться, сон этот очень трудно было побороть. Уже позднее я научился сдерживать себя во время серьезных, важных занятий, добросовестно вести конспект и усваивать материал, и, наоборот, самым добросовестным образом спать на занятиях, не представляющих, на мой взгляд, интереса, нужды и практического значения, тем самым сохраняя силы. Как бы то ни было, а напряженный темп боевой подготовки, в ходе которой, занятия с большой физической нагрузкой чередовались с теоретическими занятиями по сжатой до предела программе, недоедание и недосыпание, на первых порах, серьезно выматывали организм. Большинство из нас использовали каждую минуту для отдыха, для сна.
     Первое время моего пребывания в Пензенском училище кормили нас хорошо. По всей видимости, паек у нас был мирного времени. Во всяком случае, у меня сохранился кусок сала весом около полукилограмма, который я спрятал под подушку. Старшина батареи однажды нашел его и перед строем несколько раз спрашивал, кто хозяин этого сала. Наверное, я побоялся признаться, да и не очень-то нуждался в дополнительном питании – вполне хватало пайка. Попозже я, конечно, сожалел об этом, прекрасно понимая, что до худших времен все равно не сохранил бы его, это сало, да и кусок этот ненадолго поддержал бы меня, и не утолил бы постоянное ощущение голода.
     Я уже говорил, что наше училище было дивизионной артиллерии. Изучали мы 78-мм дивизионную пушку образца 1910/30 года. Это орудие на деревянных колесах со стальными шинами и одинарным лафетом. Покатали мы эту пушку, слава богу. Занятия по огневой службе постоянно насыщались командами: «конница с тылу…», «пехота справа», «танки слева». Эти команды требовали разворачивать фронт батареи в сторону атакующего противника. Командир орудия командовал: «расчет на колеса», – один посильнее, а то и два курсанта приподнимали за правило лафет, кто-нибудь ложился животом на конец ствола, остальные хватались за спицы колес и таким образом катили орудие на новую позицию…
     Мне очень нравились занятия по тактике, на которых изучались действия разъездов: передового, огневого, квартирьерского. Кажется по тогдашнему уставу, были еще какие-то разъезды. Но больше всего мне нравились выезды на тактику с материальной частью. Да еще когда их проводил командир батареи. Замечательное зрелище представляет собой выезд батареи на огневую позицию рысью, а то и галопом. Орудия с передками, шестерки лошадей, размахивающие плетками ездовые. Батарея выкатывается из укрытия на поляну одно орудие за другим. Потом в какой-то момент подается команда: «все налево (или направо) марш». Батарея разворачивается фронтом, каждое орудие заезжает  на определенное ему место. Раздаются команды: «стой!…», «с передков!...», «к бою-у-у!...», «передки в укр-р-рытие-е!…» Храп коней, лязг железа, топот человеческих ног. Следует еще ряд команд, пока строят веер, и, вскоре батарея замирает. Отчетливо звучат доклад командиров орудий: «пер-р-рвое готово!», «втор-р-рое готово!», «тр-р-р-етье готово!», «четвер-р-ртое готово!» и батарея готова послать свои смертоносные снаряды по противнику.
     Эти выезды старший лейтенант Исаев заставлял нас проделывать десятки раз, пока не добился слаженных, одновременных и красивых действий. Четких, громких и тоже красивых команд. Сам он метался среди упряжек на своей вороной кобыле, глазки его становились почти круглые, губы пересыхали, белели и приобретали какое-то обиженное выражение. Он кричал на нас, разносил в пух и прах, сыпал насмешками. Словом, чего только ни делал, чтобы расшевелить нас, пока мы ни начинали носиться, как одержимые, пока ни добивался своего, после чего отряжал несколько человек несколько человек курсантов посмотреть эту картину со стороны. Когда выезды на огневую позицию получались хорошо, лицо его, чуть присыпанное веснушками, озаряла радостная, почти детская улыбка. И вместе с ним мы потные, уставшие, с синяками и шишками, тоже радовались, тоже были довольны. Больше всех, конечно, радовалось тому, кто исполнял обязанности ездовых. Требовалось большое умение управлять лошадьми. Нужно было быть предельно внимательным, чтобы не запутать постромки. Каждому ездовому ведь нужно было управлять двумя лошадьми. Ездовой передних уносов должен был следить, чтобы постромки были все время натянутыми, а ездовой коренных должен был все время подтормаживать, сдерживать лошадей, следя, чтобы постромки также не ослабевали, не провисали.
     У меня на всю жизнь сохранились в памяти эти выезды со старшим лейтенантом Исаевым. И когда мне позднее, уже после войны, приходилось обучать своих солдат, выезжать на тактические занятия и на учения, уже на механической тяге, я все время вспоминал, сколько труда, энергии и времени тратил мой первый командир батареи на достижение слаженных, быстрых и красивых действий батареи, и потому сам никогда не жалел на это ни времени, ни сил.
     И несмотря на многие трудности, которые мне пришлось испытать в те далекие, первые дни и месяцы моей военной службы, воспоминания о них мне кажутся овеянными какой-то романтикой.

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ДИСЦИПЛИНЕ…

     Уже после войны, в дни мирной боевой учебы и мирной жизни советской армии, армии победительницы, очень часто приходилось слышать, да и сейчас еще частенько ветераны, прихватившие службы до войны, когда речь заходит о дисциплине, вспоминают своих командиров от мала до велика, говорят об их требовательности, вспоминают, что командира роты или батареи видели только раз-два в неделю, что командира батальона, дивизиона видели не больше раза в месяц, а командира полка и того реже, что истинным и верховным вершителем судеб солдатских был старшина, а помкомвзвода и командир отделения или расчета держали своих подчиненных в руках так, как сейчас командир взвода вряд ли это делает. Мне до войны, как видно из моего рассказа, служить не пришлось. Но, на мой взгляд, обстановка в Пензенском училище мало отличалась от довоенной, т.к. командный состав был весь кадровый – имею ввиду офицерские должности, - старшины также были кадровыми сержантами или довоенными сверхсрочниками. И большинство командиров отделений и помкомвзводов также были кадровыми. Отличие было разве в том, что учеба была очень напряженная, даже без выходных дней, да материальная обеспеченность желала много лучшего.
     Первое, что мне помнится, это то, что и я, и многие мои товарищи ничего не знали о свои правах и не вспоминали о них. У нас были только обязанности. То, что сказал помкомвзвода Камратов, вернее, прокричал (он с курсантами обыкновенно разговаривать не мог, он все время кричал), то не подлежит обсуждению. Но Камратов был такой же, как и все мы, неоперившийся птенец, да и значительно тупее многих из курсантов нашего взвода. Старшина был довоенным сверхсрочником. Он с особенным шиком прикладывал руку к головному убору, с особенным шиком подавал команды, как-то смягчая звук «р-р-р», но по силе звучания, доводя его до режущего слух. Он был кривоног и слегка косолап, и строевой шаг у него был не из лучших. Батарею сам никогда не водил, поручая делать это одному из помкомвзводов. Старшина был, как и все мы, курсантом, но занимался в другом взводе, и, как говорили, успехами не блистал…
     … Однажды я, будучи дежурным по батарее, сумел «организовать» некоторое количество лишних порций обеда. К тому времени мы уже изрядно голодали – кормежка ухудшилась. Как сейчас помню: на первое блюда был перловый суп, а на второе – перловая каша, суп густой, а каша жидкая, и с минимальным количеством жира.
     После того, как батарея была накормлена, мы с дневальным по конюшне съели все излишки. Как много было съедено, не помню, но очень много. И, естественно, я перегрузил желудок. Во время ужина я снова, не задумываясь, поглотил все положенное мне… Словом, ночью меня страшно рвало, и желудок оказался предельно расстроенным, так что путь до туалета пришлось преодолевать и ночью, и на другой день неоднократно и на предельной скорости. Обыкновенное расстройство желудка я лечил голодом и ранее. Так же решил проделать и на этот раз. На завтрак я не пошел. Меня все время тошнило, и кружилась голова. Решил не пойти и на обед, что и сделал. Когда батарея тронулась в столовую, я вышел из строя, никому не доложив, и не спросив разрешения – стыдился. Уже батарея должна была вот-вот возвратиться, когда я попался на глаза старшине.
     – Товарищ курсант, почему не с батареей? – был его вопрос.
     Я что-то невнятно пытался объяснить.
     Старшина, отвернув обшлаг гимнастерки и показывая на циферблат кировских часов, не слушая меня, отчеканил:
     – Вот вам двадцать минут, доложить дежурному, чтобы накормил вас и проследил, чтобы все было съедено, и доложить об исполнении мне. Крь-рь-рь-рю-гом, бегом марь-рь-рь-ш!
     И я засверкал пятками. В столовой все съел и, таким образом, еще дня два мучился с желудком. Но больше не пытался увиливать от столовой. Ходил туда со всеми, но свою порцию отдавал ребятам, стараясь делать это незаметно от Камратова – благо он сидел на дальнем конце стола…
     Как-то я не был на занятиях, то ли в наряде был, или по какой другой причине, и проходил по двору мимо группы курсантов, с которыми проводил занятия лейтенант Жмакин. Мы с ним были знакомы по Клинцам. Он служил в артиллерийском полку, который там дислоцировался. Жмакин Виктор дружил с девчатами из нашей школы, а через них и я с ним познакомился. А до того момента на танцевальной площадке я постоянно перехватывал у него девушку, за которой он ухаживал… Этот лейтенант здесь в училище был помощником командира батареи, но только в другом дивизионе. Я тогда был еще белорубашечником, т.е. В числе необмундированных, в нижней рубашке, с закатанными рукавами, в своих брюках, заправленных в казенные сапоги и в пилотке. Проходя мимо занимающихся, я протопал подошвами своих сапог, обозначая строевой шаг, и отдал честь…
     – Товарищ курсант, кругом! Повторить! – послышалось позади меня.
     Я останавливаюсь и проделываю весь комплекс отдания чести в движении с головным убором, двигаясь в обратном направлении.
     – Повторить!.. – звучит команда.
     Снова топаю. Снова: «повторить!». И так раз пять. Я стараюсь изо всех сил. Не будь каблуки моих сапог резиновые, искры бы сыпались во все стороны. Лицо заливает краска стыда и отчаяния.  В строю курсантов, наблюдающих всю эту картину, слышится смешок. Что за чертовщина!
     Но вот во время очередной попытки звучит команда: «стой!», как раз против середины строя. Я вытянулся, боясь дышать, и только скашиваю глаза в сторону моего мучителя. А он улыбается. Большой, широкоплечий, широкоскулый, кудреватый блондин. Улыбается. Полный уверенности и энергии. Чистый, отутюженный, в сияющих сапогах и поскрипывающей портупеей. Красивый и сильный.
     – Вы, что же, товарищ курсант, голову повернуть не можете в сторону начальника? Ишь ты, вышагивает, как генерал!...  Шагом марш!... Кругом марш! Повторить!...
Так вот в чем дело!... Голову не повернул. Тьфу, ты, черт… проделываю еще один раз уже с поворотом головы.
     – Вот так!… примерно так. Стой! Взвод слушай мою команду… Перерыв… Р-р-разойтись!, -
Курсантов, как бомбой разметало во все стороны.
     – А вы, товарищ курсант, подойдите ко мне.
     Я подхожу к лейтенанту Жмакину красный и потный. А он улыбается и похлопывает книжечкой устава себя по бедру.
     – Ну, здравствуй… Давно из дома? – совсем по-товарищески говорит мне и протягивает свою широкую и твердую ладонь.
     Я, как могу, коротко отвечаю. Он еще задает несколько вопросов, а потом говорит:
     – Смотри, во-о-он дом красный, заходи вечерком, второй этаж, дверь направо. Чайку попьем. Старшине скажешь, что я тебя вызвал. Приходи, хоть сегодня…
     Таким оборотом дела я был, разумеется, удивлен. Конечно, в те времена я никак не мог знать, что уважающий себя командир, пользующийся также уважением и авторитетом своих подчиненных и вообще младших, не боится простых товарищеских взаимоотношений с ними, если дело не касается службы. Я побывал в гостях у Жмакина, хотя по сути дела, не был с ним приятелем до моего призыва – мы были только знакомы, и я даже не уверен, что он знал мое имя, скорее всего, только знал в лицо. Это посещение было довольно интересным, но к моему повествованию не имеющее отношения.
     Запомнился еще один случай. А один из прохладных хмурых дней мы принимали присягу. По этому поводу состоялся митинг, закончившийся торжественным маршем. Перед прохождением оркестр исполнял Интернационал. Проходим перед трибуной. Командир батареи к этому торжественному маршу нас много готовил, и, как помнится, на тренировках был даже доволен. И вот сейчас начальник училища полковник Капустин, чуть наклонившись с трибуны, говорит комбату:
     – Старший лейтенант Исаев, в вашей батарее во время "Интернационала" было качание головой…
     И только…
     И этого было достаточно, чтобы у нашего командира батареи, которого мы все-таки любили, настроение было испорчено не только на сегодняшний день. Сейчас я, вспоминая этот маленький эпизод, представляю себе, какое сильное воздействие произвело на него это, как бы вскользь сделанное замечание. Старший лейтенант Исаев не мог нас ни ругать, ни допытываться, кто же это шевельнул головой. Он только страшно сокрушался. И уж во всяком случае, если начальник училища данному нарушению придал такое значение, то надо подумать, как он обрабатывал командиров подразделений за более серьезные нарушения порядка и дисциплины подчиненными…

     Заместителем начальник училища по строевой части был полковник Шкурников. Полноватый, очень подвижный, небольшого роста. Он славился своей неимоверной строгостью и придирчивостью. Правда, я что-то не помню, чтобы его прозвали Шкурой, но прекрасно помню, как курсанты разбегались, кто куда мог, как только он показывался на горизонте. А я его однажды просмотрел, но он был за горизонтом… Сейчас поясню. Я уже говорил, что двор училищный был очень большой и выпуклый, т.е. Середина его имела вид холма что ли. Словом, находясь на одном краю двора, можно было видеть только головы находящихся на другом.
     В тот день я был дежурным по батарее. Несколько курсантов из нашей батареи находились на какой-то работе и к обеду не поспели. Я на них заявил расход и как только они прибыли, повел их в столовую, построив в колонну по два. Было уже прохладно. Мои курсанты оживленно переговариваясь, и не особенно соблюдая равнение и шаг, торопливо шли, а рядом с этим строем, если его так можно было назвать, шагал и я. Слышу чей-то пронзительный голос:
     – Эй, стой! Кто там строй ведет?! Остановить строй!...
     Никак не предполагая, что это относится ко мне, продолжаю шагать. Ребята также не придают этому крику никакого значения. Но все же, оглянувшись по сторонам, я заметил на другом краю двора, т.е. за бугром, орущую голову в фуражке и машущие руки. Подаваемые сигналы явно предназначались нам. Мы остановились. На бугор выбегает фигура полковника Шкурникова, разбрасывая полы шинели. Он подбегает ко мне. Лицо его выражает что-то неописуемое, как будто мы только что совершили тягчайшее преступление. Я был так перепуган, что не запомнил того каскада гневных выражений, которые посыпались из-под фуражки на мою бедную стриженную голову. Я опомнился только, когда полковник приказал мне навести порядок в строю и пройти несколько раз мимо него. Я, надрываясь, подаю команды. Приближаясь к полковнику, командую:
     – Смир-р-рно, равнение напр-р-раво! – и рапортую, – Товарищ полковник, отделение курсантов второй батареи второго дивизиона следует на обед, дежурный по батарее курсант Базылев!...
     Заставив проделать эту процедуру несколько раз, пока я не научился успевать отдать рапорт до того момента, как поравняюсь с ним, полковник отпускает нас и приказывает: «Бегом…». Мы бежим, а я каждому встречному лейтенанту и даже сверхсрочнику, предварительно подав команду «Шагом марш», запыхавшийся, подаю команду на отдание чести в строю в движении и рапортую. Кое-кто из встречных недоуменно пожимают плечами, а кто и понимающе улыбается…
     Запомнился мне также инспектор конной подготовки, кажется, так называлась эта должность. Это был старший лейтенант или капитан, высокий, сухопарый, бронзовый от загара, до предела затянутый в двойную портупею. Запомнился мне он в бурке и широкой кубанке, в сияющих сапогах с отзванивающими шпорами. Узкие в ниточку бесцветные губы всегда плотно сжаты, прищуренные сверлящие глаза, постоянно шевелящиеся желваки. Он был сослуживец и друг нашего командира батареи. Иногда он появлялся у конюшен там, где мы выстраивались перед занятиями. Пройдя перед строем, он удивительно быстро замечал неполадки в седловке лошадей, подгонке оголовья и шлеи. Он показывает на недостаток курсанту, сверлит его почти ощутимым взглядом, шевелит скулами и тихо, коротко, но так, что слышат многие, а у того, к кому этот вопрос задается, душа уходит в пятки:
     – Вас, что, не учили?
     Курсант в лучшем случае, бормочет что-то невнятное, а больше молчит. Следует еще вопрос:
     – А как надо делать?
     Если курсант знает, как сделать правильно тот или иной элемент подгонки амуниции, и показывает, как надо делать правильно, то это совсем плохо. Тут уж инспектор выдерживает гнетущую паузу. И снова вопрос, от звука которого подводит живот и на спине мурашки бегают:
     – А па-а-че-му!
     Если же оказывается, что курсант действительно не знает правила, то следует короткое, объяснение со сноровистым показом. Так было со мной, когда я действительно не знал, как правильно подогнать ремни оголовья. Объяснив и убедившись, что объяснение усвоено, инспектор говорит:
     – Запомните и смотрите, чтобы не повторилось…
     Его объяснение я помню по сей день…
     Иногда инспектор объезжал верхом на своей крупной безукоризненно выезженной лошади манежи, на которых занимались курсанты. Он скакал от манежа к манежу манежным галопчиком, а казалось, что лошадь и седок – одно существо. Я тогда еще не понимавший красоты в верховой езде, в первый же раз, как только увидел его, залюбовался этим действительно красивым зрелищем…
     Словом дисциплина, мне кажется, в училище была на очень высоком уровне. Во всяком случае, я не помню за все три месяца, которые провел в этом училище, ни одного мало-мальски серьезного нарушения дисциплины, как то: пререканий, самовольных отлучек и тому подобного…
     Однако же беспорядков было достаточно. По всей видимости, они объяснялись неудовлетворительно организованным бытом, очень напряженной боевой подготовкой и тем, что училище было только сформировано, а, может быть, и чем-то другим, в то время для меня непонятным. Но уже и тогда они заставляли меня задумываться. Хочется рассказать о несении службы суточного наряда…

НАРЯД НА КОНЮШНЕ…

     Наряд – всегда наряд. Пожалуй, в армии нет легкого наряда; такого, чтобы при его несении можно было отдохнуть. Но наряд по конюшне в Пензенском артучилище в 1941 году был особенно тяжелым нарядом. По уставу полагалось на каждые одиннадцать лошадей один дневальный и, кроме этого, дежурный по конюшне из сержантского состава.
     В конюшне нашей батареи было 72-75 лошадей, а назначалось только три, а то и два дневальных. В обязанности наряда входило: принять всех лошадей по описи, все имущество – седла, хомуты, уздечки, недоуздки, ведра, щетки, скребницы, корм, и много другого. Надо было содержать конюшню в чистоте, т.е. в станках должно было быть сухо. Конский навоз должен был быть вывезен из конюшни. В кормушках должно было быть сено, т.е. надо было, скормить все сено, положенное по норме. После уборки лошадей, которая производилась курсантами три раза в день на коновязи, надо было лошадей завести в конюшню, предварительно засыпав в кормушки овес…
     Особенно трудоемкой была уборка навоза. Три человека в течение суток без отдыха, конечно, работать не могли, – кто-то должен был отдыхать, а двум за всем усмотреть было невозможно. Станков не хватало. В некоторых станках стояло по две лошади. Выведут курсанты лошадей на коновязь чистить их, наряд форсирует уборку конюшни и засыпает овес. Заводим лошадей в конюшню: некоторые лошади знают свои станки, а некоторые заскакивают в чужие, и нет никакой силы оторвать их от кормушки. То и дело, то там, то тут лошади дерутся… Сразу же надо вывезти навоз с коновязи. Не успели завести лошадей в конюшню, они уже и здесь начинают гадить. Мы с завистью слушали рассказы о том, как до войны дневальные с лопатами прохаживались по конюшне. Лошадь только хвост поднимет, а дневальный тут как тут, прямо на лопатку принимает помет и сносит в отведенное место. За десятью лошадьми можно было уследить, а за двумя-тремя десятками не угонишься…
Мокрые места в станке надо было присыпать опилками, а сырые опилки выметать.
     Это был тяжелый и изнурительный труд.
Комедия была со сдачей и приемом имущества, да и самих лошадей… Последние иногда, отвязавшись, уходили незамеченными в чужие конюшни или же погулять во двор. Положенные бирки с кличками в хвосте и в гриве своевременно не подновлялись, и тогда невозможно было определить принадлежность лошади. А имущества, по обыкновению, всегда не хватало. Вот дежурный с одним из дневальных начинал после обеда подсчитывать свое богатство, выявлять недостачу согласно описям. Потом с дежурным соседней батареи договариваемся, кто и что будет сдавать до ужина, а что после ужина. Вот, допустим, у меня вдруг оказалась недостача двух коней, трех скребниц и двух ведер, а у соседа какая-то другая недостача. Договариваемся – я сдаю до ужина лошадей, а имущество – после ужина. А он – наоборот – имущество до ужина, а лошадей – после. Вот он и дает мне двух коней, а я недостающее имущество. Сдаем, считаем, пересчитываем и тянем это дело до ужина. Во время ужина надо было суметь обменяться лошадьми, скребницами, ведрами, а иногда и хомутами, и седлами, но так, чтобы новый наряд не заметил.
Конечно, многие, если не все, знали, как это все проделывается, но трудно было, чтобы тебя не провели. Иногда попадался какой-нибудь настырный дежурный, которого трудно было провести. Тогда сдача дежурства затягивалась и за полночь. И вот наряд появляется в казарме, пропахший конским потом и навозом, и замертво падает на свои матрацы. Но, большей частью, новый наряд без всякого якова, давал себя обманывать, т.к. знал, что если он продержит сдающих, то завтра его продержат.
     Во всяком случае, наряд по конюшне был очень тяжелым. И если только кому-нибудь попадало два-три наряда «вне очередь» на конюшню, то это было хорошим наказанием. Уж дежурный ни в коем случае не спал ни минуты, и работал, что называется, вовсю, посачковать не было никакой возможности. Несение службы проверяли и дежурный по училищу, и его помощник из командиров взводов, и офицеры батареи и дивизиона. И уж заставить нести службу, как положено, они могли.
     Несение службы наряда по батарее было проще, легче. Но здесь также была одна очень неприятная обязанность: кормить батарею. Дело в том, что батарея принимала пищу в две очереди. Два взвода батареи, за которыми были закреплены лошади, сначала производили уборку лошадей, а другие два взвода, за которыми была закреплена материальная часть и стрелковое оружие, питалась в первую очередь. Дежурный никогда не имел точных данных, сколько человек придет в первую очередь, сколько во вторую, поэтому при заготовке столов для первой очереди брал несколько больше порций. А потом для второй очереди пытался получить полностью на два взвода, делая это всякими правдами и неправдами, вплоть до того, что утаскивал из-под носа повара или дежурного по кухне лишний бачок или миску, а то и таскали со столов других батарей. Дежурному по батарее в столовой надо было не зевать. Не то останешься сам без пищи, а уж если кто-нибудь другой будет не накормлен, то беда, держись тогда. Да и работенки там хватало. Надо было получить положенное количество пищи, притащить её на столы, после первой смены надо было столы убрать, заготовить для второй смены, а после неё снова произвести уборку. Дневальных своих, и еще дневальных и дежурного по конюшне нужно было накормить, как следует, т.е. дать им по полторы-две порции, тогда ты будешь считаться хорошим дежурным.
     Прием и сдача дежурства по батарее тоже сопровождалось всевозможными ухищрениями. Первое время еще было сносно. Имущество, большей частью, было в наличии полностью, и только попозже, когда стали происходить случаи воровства, дело осложнилось, особенно осенью, с наступлением холодов, когда стало не хватать шинелей.
Но по батарее я не дежурил. Только раз или два был дневальным. Я дежурил по конюшне. И, несмотря на то, что не был младшим командиром, в наряд шел дежурным. Только наряды по батарее не так запомнились.
     Итак, жизнь во Втором Пензенском артиллерийском училище шла в напряженном, стремительном темпе… Давай, давай, живо, поворачивайся, бегом, бегом… Сначала этот сумасшедший ритм подавлял. Человек терялся в нем, у бедного курсанта никогда не хватало времени. Но потом привыкаешь, начинаешь замечать окружающее. Передвижения в строю, которые мы все почти производили бегом, не стали возмущать. Только силы с каждым днем все больше покидали молодые тела – кормежка была явно недостаточной…
     При нас произошел один из выпусков Первого Пензенского артиллерийского училища (I ПАУ). Это училище располагалось с нами же в одном городке. Точнее, мы располагались в городке I ПАУ. Оно, конечно, располагало лучшей учебной и материальной базой. Там готовили противотанкистов. Мы видели, как 45-мм противотанковые пушечки на прицепах за быстроходными танкетками уходили по двору куда-то на тактические занятия. Иногда курсанты этого училища в выгоревших гимнастерках занимались у своих пушечек во дворе. Действовали слаженно, сноровисто. Запомнились картинки, как орудийные номера прилаживались у пушек в полуприсяде, на одном колене, как подносчики снарядов ползком по-пластунски по выбитому копытами щебенчатому грунту подтаскивали снаряды к орудиям, как быстро бегом впрягаясь в лямки орудийные номера, перетаскивали орудия свои на новые позиции. Мы им не завидовали. Мы называли их пистолетчиками. У нас ведь были 76-мм дивизионные пушки, были и 122-мм гаубицы образца 1902/30 годов. И вот молоденькие лейтенанты в зеленых диагоналевых гимнастерках и синих суконных галифе, в новых блестящих хромовых сапогах и суконных пилоточках с красным кантом, с рубинчиками кубиков на петлицах и сияющими шевронами на рукавах, снуют по двору, выбегают через проходную в город, улыбаются, весело переговариваются. Вот этим мы уже завидуем. Да, они убывают на фронт. Скоро их пушечки будут буравить броню немецких танков. А нам еще предстояло какое-то время во всепоглощающем темпе постигать артиллерийскую науку.
     Близились холода. На занятия уходили в шинелях. Первое время полы шинели страшно мешают ходить и бегать. Теперь классные занятия проходят в помещении Пензенского, кажется, педагогического института.  Здесь настоящие столы, настоящие стулья, настоящие большие классные доски. Но в этих классах и спится крепче. Сон неумолимо преследует нас на всех занятиях, даже в строю. Достаточно руководителю занятия немного дольше допустимого заговориться, как кое-кого из курсантов начинает раскачивать в шеренге. Этот сон сущая беда. Закрываешь глаза и тут же тебе мерещится бачок с дымящимся солдатским борщом, и черпак, разливающий его по мискам… Голод преследует всё время. Хуже всего, когда перед обедом бывала строевая подготовка. Два часа вышагивания строевым шагом, когда голова, по сути дела, ничем не занята, единственная мысль о предстоящем обеде сверлит мозг, а ноги ослабевшие, как будто чужие, никак не хотят слушаться.
     Но мы уже становимся артиллеристами. Артиллерийская терминология уже не смущает, нет. Мы даже щеголяли ею друг перед другом. Глазомерную подготовку данных для стрельбы производим, укладываясь в нормативы. Топографическая карта уже не ребус. Орудийная система с каждым занятием все больше открывается перед нами. Короче говоря, два с половиной месяца не прошли даром, во всяком случае, для меня…
    
НА ФРОНТ...

     Приближался ноябрь…  В этот год, как-то рано похолодало…
     В один из первых дней ноября наш взвод сидел у казармы перед большим миниатюр-полигоном. Не помню, что за занятие было. Точнее, не помню тему, а занимались мы артиллерией. И вот прямо на урок приходит командир взвода и что-то говорит преподавателю. Тот кивает головой.
     – Ястребцов, Базылев, Волков, – называет командир взвода нас земляков-друзей и ещё три-четыре фамилии, – заберите свои вещи и в казарму…
     Мы приходим в казарму, там уже ребята из других взводов. Пока ничего не известно. Но мы ничего и не подозреваем. Только замечаем, что курсанты вызванные, в основном, отличники учебы.
     Старшина батареи вместе с каптенармусом приносят вещмешки, шапки-ушанки, кружки, ложки, котелки и раздает все это нам по ведомости. Предупреждает, чтобы собрали все свои пожитки и готовились на обед, что после обеда будет построение. Дежурного по батарее он направляет в столовую, заготовить на нас обед и получить сухой паёк на ужин.
Вскоре сам отводит нас в столовую. После обеда, разобрав свои тощие вещмешки, выходим на плац перед казармой и выстраиваемся в одну шеренги. Командует нами кто-то из старших офицеров. Здесь же присутствуют командиры взводов и батарей. Люди собраны из разных подразделений.
     Приходит начальник училища полковник Капустин, здоровается с нами. А потом проходит перед строем, каждому пожимает руку и задает несколько вопросов: «Откуда родом? Где родители, и кто есть? Как учился в училище? Как здоровье?». Свою фамилию мы называли, как только он переводил взгляд с предыдущего курсанта. Так близко и такого простого полковника Капустина я видел впервые. Но не последний раз… Ещё один раз так же близко я видел генерал-майора Капустина и отвечал на его несколько вопросов в декабре 1945 года…      
     Но об этом в свое время…
     Эта церемония продлилась не очень долго. Но для нас уже становилось ясно, что полковник Капустин прибыл к нам неспроста, что он с нами прощается. Однако, вряд ли кто-нибудь из нас предполагал, что время нашей учебы закончилось и что мы, не получив воинских званий, убываем на формирование боевой части. После того, как начальник училища побеседовал с каждым или почти с каждым из нас, он сказал, обращаясь ко всем, несколько фраз, из которых нам стало понятно, что скоро – фронт…
К вечеру мы прибываем на вокзал и грузимся в теплушки. Нас, по-видимому, не меньше сотни, если не больше. Командует нами лейтенант, командир взвода, но не нашей батареи. Куда едем, насколько мне помнится, мы не знали.
     Итак, с Пензой мы распрощались…
     Заканчивая рассказ о пребывании в Пензе и в Пензенском артиллерийском училище, хочется ещё раз помянуть добрым словом первых моих командиров и преподавателей, которые в то короткое время, которое я пробыл там, сумели дать минимум военных знаний, и смогли довольно прочно вложить их во многие наши головы. Знания, которые почти ровно через месяц нам пригодились для применения их на практике, в боевой обстановке, в битве под Москвой.

28 ОТДЕЛЬНАЯ СТРЕЛКОВАЯ ДИВИЗИЯ

     Поезд тащился с горем пополам. Мы на верхних нарах с Володей Волковым. Холодно и голодно. Мы с Володей кладем одну шинель под себя, а второй укрываемся, обнимаемся, друг друга согревая своим теплом. В вагонах нет печек. На остановках выскакиваем из вагонов в поисках пищи. Долго стоим на станции Рузаевка. Здесь на вокзале бойко работает столовая. Подают горячий суп из перловой сечки и свежий вкусный черный хлеб большими кусками. Кажется, раза два-три, мы с Володей зашли в эту столовую, поедали суп, а потом еще несколько раз приходили, покупали талоны, но брали только хлеб: в запас. В дороге нам давали сухой паек, но в те времена мы мало разбирались в нормах снабжения, и понятия не имели, как надо распределять наличные продукты питания, чтобы хоть изредка забрасывать в желудок несколько калорий.
     На станции Рузаевка масса военных всех степеней. Мы, как дисциплинированные курсанты, отдаем честь всем, кто старше нас по званию, но видя, что почти никто не отвечает нам, мало-помалу прекращаем исполнять эту первейшую обязанность воинской вежливости.
     Поезд двигается дальше, и 4-го ноября прибывает на станцию Пуза, не дойдя самой малости до Арзамаса. Паровоз уходит, и никто не может сказать, когда наш эшелон тронется дальше. Эшелон наш сборный, в нем едут и эвакуированные, и везут какие-то грузы в запломбированных вагонах. Курсанты вскоре обнаруживают убранное картофельное поле, на котором в буртах сложена добротная картошка. Запылали костры, запахло печеной картошкой, которую мы с волчьим аппетитом поглощаем без соли, без хлеба, без огурцов, без сала. Но довольны.
     В пути к нам с Володей Волковым присоединяется еще один Волков. Этот Волков старше нас, он уже до войны поработал не один год шофером. Парень разворотливый, бывалый. Его отношение к нам можно было бы назвать товарищески покровительственным. Другой бы, на его месте, мог нас, еще желторотых птенцов, как угодно облапошить. Но он нас просто поучал во многих случаях, а то и здорово поругивал, в чем мы, безусловно, нуждались, так как никоим образом не приспособленные к борьбе за существование, без какого-то житейского опыта быстро опускались. Жизнь давила нас, и мы этого давления не выдерживали.
Этот самый Волков-шофер достал где-то мешок и заставил набрать в него побольше картошки. Он положил этот мешок с картошкой под нары и во всеуслышание заявил, что в мешке картошка, а мешок его, и чтобы ни одна живая душа к нему не прикасалась. Потом достал где-то эмалированное ведро, в котором мы сварили картошки и наелись её доотвалу, поле чего завалились спать.
     Вечером наш новый товарищ говорит нам:
     – Сегодня, братцы, ужинать пойдем в деревню. Я договорился с одной хозяйкой, приготовит ужин и выпить будет. Здесь же в этой деревне спиртзавод работает.
     В сумерках направляемся в деревню. Ведет Волков-старший. Я с некоторой боязнью представляю себе, как мне придется пить спирт. К тому времени я еще обыкновенную водку не знал, как принимать большими дозами. Но не хотелось в лице Волкова-старшего выглядеть сосунком, тем более, что я и ростом был побольше него, а физически сильнее его был значительно. Конечно, наш вожак прекрасно знал, что мы с Володей не ахти как высоко летали, но и нам никак не хотелось давать ему лишний повод для ощущения своего превосходства над нами.
     Подходим к одному из домов. В окнах свет. Заглядываем туда. Видим за столом солдатскую гимнастерку. Понимаем, что нам здесь уже делать нечего. Несколько минут раздумываем. Вернее, раздумывает Волков-старший.
     – Так вот, братцы, накажем хозяйку на пару курочек, – говорит он.  Коротко инструктирует нас, а сам скрывается за калиткой во дворе, и немного времени спустя возвращается с двумя курицами со свернутыми головами…
     Возвращаемся к эшелону. Вскоре у нас пылает костер, на котором закипает ведро с картошкой и двумя курицами. Если кто-нибудь хоть какую-то малость разбирается в поварском деле, то поймет, что на этот раз у нас шикарного ужина не получилось. Картошка, заложенная в ведро вместе с курицами, уже разваривалась, а курочки никак не были готовы к употреблению даже очень голодными людьми. Дальше варить наше варево было невозможно, оно прекращалось в какой-то кулеш, совершенно непривычный по виду и необыкновенный по вкусу. Это станет понятным, если добавить, что у нас не было ни кристаллика соли, и, конечно, никаких специй.
     Снимаем с костра ведро. Куриц разрезаем и разрываем на куски, и пытаемся эти куски поджарить в язычках пламени на костре. Ничего путного из этого также не получается. Грызем сырую курятину, прихлебываем горячий пресный картофельный кисель, ругаем хозяйку, которая приняла кого-то, не дождавшись нас, спать ложимся поздно ночью…
     Так совершилась первая кража, в которой мне пришлось принять участие, и в которой не было никакой необходимости. Другими словами это называют «солдатской находчивостью». Немного позднее я понял, что здесь в этом эпизоде Волков-старший тоже оказался не на высоте. Позднее, конечно, я узнал, что большинство мирных жителей, если можно так выразиться, большинство наших советских людей, за редким исключением, поделятся последним куском хлеба с солдатом, если он войдет в дом, как порядочный человек. Так что нам не нужно было красть куриц. Можно было бы пойти в любой другой дом, и мы были бы сыты и, наверняка, переспали бы в тепле, а не давились бы сырой курятиной. И не были бы так злы на несчастную женщину, которая, без сомнения, проводила на войну своего мужа, а, может быть, и сына да и не одного, и готова была приютить, по простоте душевной, любого солдата, постучавшего в её дом…
     Утром прибывает паровоз, цепляет наш эшелон, и вскоре мы прибываем в Арзамас. Не знаю точно, по какой причине мы не едем поездом, а шагаем по шпалам на станцию Сережа пешком около тридцати километром, куда и добираемся к вечеру.
     Солдату, особенно молодому, неискушенному, кажется, что он такая значительная фигура, что в штабах всё так четко устроено, что все только и думают о том, где этот бедный солдат находится, что он делает, когда придет, чтобы в этот же момент его накормить и уложить поскорее спать. В его сознании не всегда укладывается, что зачастую его, солдата, не всегда ждут, что очень часто он появляется собственной персоной и с голодным животом в такой момент, что накормить его и спать уложить, при всем добром желании начальства всех степеней, не представляется никакой возможности…
Вот и мы в то время не знали, что такое быль зачисленным на котловое довольствие. Что для того, чтобы накормить солдата, должна сработать довольно стройная, но многоступенчатая система:
 - в строевой части штаба должен быть отдан приказ с указанием, с какого числа подлежит довольствию солдату;
 - выписка из приказа поступит вместе с продовольственным аттестатом в хозяйственную часть, где
 - на основании выписки из приказа и продаттестата будет выписана накладная, по которой
 - дежурному по кухне или повару будут выданы продукты, после чего только может быть
 - заварится каша, если, конечно, на кухне есть дрова, есть вода, крупа и вымыты котлы.
     Солдат считает, что все должно быть сделано быстро, а то и заблаговременно. А ведь может не оказаться в этот нужный момент какого-то писаря, кладовщик может уехать на довольствующий склад за продуктами, может и повар после раздачи ужина уйти в самовольную отлучку… Да мало ли что может быть, если солдат появится в неурочное время.
Но солдат не хочет знать ничего, он хочет кушать, и он требует то, что ему положено от наркома. Хотя, может быть, что ему как раз-то ничего и не положено, так как, получив где-то и когда-то сухой паек, и не ведя счет дням, и не видя продаттестата, съев преждевременно положенное ему от наркома, может быть законно накормлен, допустим, только завтра или еще позже…
     Иногда некоторые начальники, проявляя, так сказать, заботу о солдатах, приказывают накормить жалующихся солдат. И тогда к каким только ухищрениям не прибегают хозяйственники, чтобы свести концы с концами.
     Конечно, об одном-двух солдатах и даже о десятке здесь и речи быть не может, а вот когда появляется их несколько десятков, а то и сотня или две, то это серьезная задача…
Как раз так и было с нами. Мы уставшие, голодные, злые, несолоно хлебавши, потолкавшись около часа у двухэтажного здания, где, как стало мне известно после, размещался штаб бригады, были направлены в здание школы, где было и темно и холодно. Здесь нам предстояло провести ночь.
     У меня в вещевом мешке было два-три сухаря и кусок сахара, которые мы поделили с Володей. Я не сомневался, что завтра нас накормят, и потому решился на уничтожение своего «НЗ». У Волкова ничего не было.
     Спать улеглись, как это делали в поезде. Волков-старший от нас откололся, и я его больше не помню. Утром нам предстояло еще потерпеть без кормежки, правда, не всем. Мы ждали, что нас вот-вот построят и поведут в столовую, но кто-то прибежал с улицы и сообщил, что недалеко есть столовая сельская, где можно подкрепиться. Мы с Володей мигом махнули туда и, хлебая горячий жидковатый, кажется, картофельный, суп с кусочками говядины, видели, как наших построили и куда-то повели вдоль улицы. Мы обжигались супом, но доели его и помчались догонять своих. Кажется, получили небольшой выговор, но оказались счастливее других, так как, ни на какой завтрак нас не повели, а терпеть пришлось еще до вечера, и жидкий суп, хотя и без хлеба (его в столовой не было), нас малость подкрепил.
     Наш строй бодро шагал сначала, но когда вышли за околицу поселка, настроение резко упало. Нам предстояло идти в соседнее село, где формировался наш 76-мм артиллерийский дивизион, так и не позавтракав.
     Здесь в поле во время этого перехода произошел интересный диалог. Не помню уж, по какой причине мы остановились у какого-то мостика, курили, кое-кто из ребят собирал с перил свежий, выпавший ночью снег и сосал его. Настроение было, как я уже сказал, тяжелое. Кто возмущался безобразным отношением к нам, кто высказывал надежду на то, что в дивизионе нас уж обязательно накормят. Зашел разговор и о войне, о скором фронте. И вот я услышал знакомое:
     – А, знаешь, как немец дает… идет в полный рост… приставит автомат к животу и шпарит, головы не поднимешь…, – это говорил Иванов, курсант нашей батареи, шустрый, румяный, симпатичный паренек, всегда веселый, улыбающийся, подвижный. Сейчас я его просто не узнавал: измятая незаправленная шинель с поднятым воротником, потухший взгляд, ссутулившаяся фигура, и вообще какой-то растерянный, неряшливый вид, лицо неумытое. Глухая злоба залила краской моё лицо, спина покрылась испариной, в животе почувствовалась какая-то пустота. Я готов был его, этого сопляка, задушить своими руками. И если бы у него хватило бы духу возразить мне на то, что я ему тут же высказал, то ему пришлось бы худо. Я разразился бранью, на какую только был способен в то время, обзывал его самыми оскорбительными выражениями и спрашивал его:
     – Ты, что, был там? Ты видел, как он шпарит? Слышал ты, как автомат стреляет?... Ты чего ж тогда болтаешь, вояка? Сопли распустил… Не высиделся еще у мамки под юбкой…, – я никак не мог остановиться. Я боялся, что меня никто не поддержит, но я ненавидел в тот момент этого слюнтяя…
     Однако моя многословная и красноречивая тирада произвела странное действие. Она не вызвала никакой реакции у слушавших меня. Просто нас покинули, отошли от нас, как будто бы здесь не только ничего интересного, а и вообще ничего не происходило…
     Этого Иванова я запомнил надолго вот именно после этого случая. Осенью 1942 года я снова увидел его подвижным, жизнерадостным, смазливеньким… Он сбежал по ступенькам в наш штабной блиндаж в новенькой шерстяной форме, с кубиками младшего лейтенанта на петлицах, в светлой цигейковой шапке, казалось, полный энергии и здоровья. Ему на фронте было присвоено звание, и получил он назначение на должность начальника разведки дивизиона. Он снова был похож на того курсантика, каким я его помнил в училище, и как не похож был на того нытика, которого я разносил на мосту по дороге от станции Сережа в село, где формировался наш дивизион…
     И вот мы в селе у штабной избы. Нас вызывают по одному, по два. Невыносимо нудно тянется время. Курим и курим… кормить нас никто не собирается…
     По улице прошествовало что-то похожее на строй из разношерстной и разновозрастной публики с вкрапленными в неё серыми пятнами бывалых шинелей …
     Через некоторое время до нас донеслось совсем не издалека, нестройное, лишенное всякого энтузиазма «ура». Небольшая группа нашего брата у штабной избы недоуменно переглянулись. И только сейчас вечером, уже в наступающих сумерках, кто-то догадался: «Ребята, да сегодня же 7-е ноября…»
     Да, это был необычный для нас праздник… Голодные, весь день на улице, продрогшие, болеющие за свою судьбу, которая решалась вот в этой вот избе… Выходящих оттуда ребят, мы сначала подробно допрашивали, какие вопросы задают, что говорят. О том, что тогда делалось в избе, мы вряд ли понимали. Сейчас-то ясно, что начальник штаба укомплектовывал штат дивизиона. Он говорил курсантам, кто какую получает должность. И мне было непонятно, почему многие ребята, старше меня по возрасту, радовались, когда получали назначение на должность орудийного номера или ездового, и ничуть не завидовали, а даже сочувствовали тем, кто назначался командиром орудия или командиром отделения.
Мы с Васей Ястребцовым получили назначение орудийными номерами в третью батарею. Володя Волков попал в другую батарею. Уже в темноте получаем по куску хлеба, съедаем его моментально, и долго ходим по селу с представителем сельсовета, ищем свободного места для ночлега…
     Наконец, нас определяют на место. Это был небольшой опрятный, кирпичный домик с молодыми хозяевами. Они оказались даже моложе меня - оба 1924 года рождения. В этом доме уже был на постое сержант, кажется санитарный инструктор, раненный в августе где-то под Смоленском, и прибывший сюда после излечения в госпитале.
     Вскоре Ястребцов вместе с сержантом сходили за ужином, а хозяйка Катя наварила картошки.
     Мы втроем уселись за стол и из общей миски хлебали пшенный суп с кусочками мяса, потом дополнили вареной картошкой с солеными огурцами, напились чаю. В доме было тепло. Мы сидели перед топкой голландской печки, покуривали, разомлевшие от тепла и пищи, и толковали о том, о сём.
     Сержант мне понравился, несмотря на то, что выказывал перед нами свое превосходство, как бывалый фронтовик, имеющий ранение. Он был разговорчив и ничуть не похож на санинструктора - здоровый, молодой, неплохо сложенный, опрятно одетый в суконное обмундирование. Он много рассказывал о фронте, но рассказы его не отложились в памяти, по-видимому, по той причине, что были слишком приукрашены вымыслом, и нарисованные им картинки быстро стерлись тем, что мне скоро собственными глазами пришлось увидеть. Помню только, какие ожесточенные споры вызвало его сообщение о необыкновенном секретнейшем орудии, выпускавшем девяносто девять снарядов в минуту. Уж здесь нас трудно было провести на мякине, - мы хотя и не стреляные воробьи были, но все же артиллеристы, имевшие кое-какие знания о внутренней баллистике, об устройстве орудий, об их возможностях. Так что верить небылицам, хотя и из уст бывалого фронтовика, не собирались…
     Однако сержант так самоотверженно отстаивал правдоподобность своего сообщения и никакие доводы наши о том, что никакой ствол не в состоянии выдержать такой темп стрельбы, не могли его поколебать. Он рассказывал, что на этой загадочной пушке работают номерами гражданские, и пушка эта на машине зачехлена, что никто её из простых смертных толком не видел, стреляет только раз и сразу же смывается.
     Не помню уж, кто кого сумел убедить. Пожалуй, каждая из сторон осталась при своем мнении, но у меня лично зародилась какая-то надежда на то, что действительно какая-то новинка у нас в артиллерии есть, может и не такая фантастическая, как рисовал её нам сержант, но что-то, да было. И не прошло месяца, как я своими собственными глазами увидел эту штуковину. И когда рассказывал об увиденном, то мне никто не верил, и мне было, чуть ли не до слез, обидно.
     Итак, началась наша жизнь в этой деревне, названия которой я не запомнил, и где формировался наш отдельный артиллерийский дивизион 76-мм пушек. Утром дневальные проходили по улицам, стучали в окна домов и кричали: «Подъем!». Народ батареи, ибо нас еще нельзя было назвать солдатами, за исключением курсантов, имевших воинский вид, собирался к дому командира батареи, с горем пополам строился под командой старшины и отправлялся на уборку лошадей. Лошади помещались в деревенских сараях, освещавшихся одним-двумя фонарями «летучая мышь». Уборка лошадей скорее носила символический характер. Недоставало щеток, скребниц, не было никакой амуниции, кроме недоуздков или уздечек. Потолкавшись некоторое время в этих импровизированных конюшнях, кое-как обтерев лошадей соломенными жгутами, двигались к реке на водопой, где были сделаны проруби. Кормили лошадей снова в конюшнях, после чего возвращались по домам и завтракали.
     После завтрака дневальные снова бегали по улице, созывая людей на занятия, которые, честно признаться, были похожи больше на злую насмешку над эти важнейшим, в воинской жизни, мероприятием. Вот вам картинка, - занятия по огневой службе. В нашей группе человек десять, двенадцать. Проводит занятия помощник политрука батареи с тремя треугольниками в петлицах. Он читает нам обязанности номеров орудия по уставу. Перед нами «материальная часть» - пароконная повозка армейского типа. Помполит, заглядывая в книжечку устава, указывает места орудийных номеров у этой повозки, представляя, что дышло, почти касающееся своим концом земля - это ствол орудия. Потом мы слушаем, что делают номера при приведении орудия к бою. Разумеется, практически проделать все уставные действия, даже при самой богатой фантазии, не удается. Переходим к обязанностям во время стрельбы. «Орудийный расчет» подобрался в большинстве из курсантов. Вася Ястребцов - наводчик, я - командир орудия. Снова помполит зачитывает из устава подаваемые команды. Я выкрикиваю их в полный голос, Вася, имитируя руками вращение маховиков подъемного и поворотного механизмов, повторяет мои команды, заряжающий бросает на повозку полено дров, стараясь погромче громыхнуть. Следуют доклады: «Выстрел!», «Откат нормальный»… Наш руководитель убеждается через минуту, что те премудрости артиллерийской науки, в которые он нас только что посвящал, нам известны, пожалуй, лучше, чем ему, и чувствует себя довольно-таки неловко. Подурачившись, некоторое время у повозки, мы начинаем неимовернейшим образом скучать. Руководитель не знает, чем еще можно нас занять, что делать дальше, боясь показывать нам свои, более чем скудные знания в артиллерии. Он объявляет перерыв. Начинается нескончаемый перекур. Мы убиваем время. Но по распорядку дня должны быть занятия в поле, и уйти в теплые дома нельзя…
     И вот так, или примерно так, почти каждый день.
     А сейчас мне понятно, что поделать с нами ничего нельзя было. Ведь в батарее никакого ни вооружения, ни имущества не было. Работы никакой не придумаешь, изучать нечего, чистить тоже, порядка наводить негде. Командный состав батареи весь, кроме командира взвода управления, из запаса. А офицеров было много: командир батареи, политрук батареи (мы его называли комиссаром), помощник командира батареи или старший на батарее, командир взвода управления, два командира огневых взводов, командир взвода боепитания, всего семь человек.
     Одно время занялись оборудованием казарм, если можно их так назвать. В селе было несколько пустовавших домов. Было решено построить в них нары с расчетом поселить в каждом доме по взводу, чтобы хоть какое-нибудь подобие воинского порядка насадить среди нашего брата. Однако же, эта затея оказалась не из легких: не было ни лесоматериала, ни гвоздей, ни инструмента, ни дров для отопления, ни стекол для остекления окон, ни постельных принадлежностей, ни ведер, ни умывальников. Словом, затея разумная, но трудноосуществимая. Да и мы, предвидя неудобства житья в этих «казармах», всячески саботировали ввод их в строй. Но, как бы то ни было, а один или два дома были оборудованы. Однако, мало кто в них поселились жить. Большинство продолжало жить по квартирам. И ежедневно продолжались муки дежурных и командиров при сборах личного состава.
     Несколько дней спустя после нашего прибытия, меня и Васю Ястребцова вызвал к себе в дом командир батареи. Это был лейтенант с каким-то растерянным взглядом, неразговорчивый, в солдатской неряшливо заправленной шинели. Он задал нам несколько вопросов, ничего не значащих. А потом некоторое время молча ощупывал своими тусклыми глазками и, наконец, сказал:
     - Я думаю назначить вас командирами орудий…
     Мы не возражали, да и в те дни не могли еще возражать командирам. И стали командирами орудий: я - третьего, Вася - четвертого. Командирами первого и второго орудий были кадровые сержанты.
     Вот нас молодых командиров с почти полностью курсантскими расчетами и поселили в домах-казармах, но жить в них долго уже не пришлось.
     В один из морозных солнечных дней, помню, всю батарею собрали к дому командира батареи и выдали стрелковое оружие - карабины. Карабины были новенькие, но уже военного производства, т.е. обработанные грубо. Поговаривали, что это оружие делали прямо в вагонах, по дороге на восток, куда эвакуировалась наша промышленность. Не имевшие ранее обмундирования, были одеты. Вот и наши офицеры приобрели воинский вид. Мне сразу же запомнился лейтенант Тарасенко, помощник командира батареи, как мы между собой называли его, а по-артиллерийски, т.е. по штатному расписанию: старший по батарее. Большого роста, пожалуй, на голову выше всех нас, наверное, лет сорока, неуклюжий, грубый и нахальный. Его скуластая физиономия чем-то сразу же вызвала у меня антипатию.   Облачившись в огромную шинель и поддев под неё какие-то теплые одежки, он стал и пузат, и горбат одновременно. Портупея с двумя плечевыми ремнями была на нем неимоверно перекошена, кирзовая кобура оттопырилась, набитая пачками с махоркой. Эта фигура в шапке с распущенными ушами маячила среди солдат и по всякому поводу, да и без всякого повода зачастую, сыпала отборной матерщиной. Говорили, что он, якобы, до войны был преподавателем в школе. Однако же я никак не мог себе его представить в классе перед школьниками, так разительно он был не похож на тех педагогов, которые учили меня: Владимира Дмитриевича Булашевич, Константина Павловича Пошивайло, Константина Лукича Крещинского и многих других…
     Вскоре состоялись боевые стрельбы из стрелкового оружия. Проходили они на большом ровном поле и организованы были по всем правилам наставления. Убегая вперед, хочется упомянуть о командире нашего дивизиона. Видеть его мне приходилось очень редко, фамилии я его не знал. Капитан. Кадровый командир. И, по-видимому, неплохо знавший свое дело. Позднее, когда мне довелось служить в штабе бригады, уже после гибели командира дивизиона, я неоднократно слышал, как офицеры штаба бригады вспоминали о нем, говорили, что он частенько подсказывал командиру бригады, а иногда и навязывал ему свои решения…
     Хочется еще упомянуть об одной вещи. Рассказывая о тех давно минувших днях, вспоминая пережитое, пытаясь нарисовать портреты людей, с которыми меня сталкивала жизнь и служба, я чувствую сейчас, что, в общем-то, картина получается, на мой взгляд, довольно-таки узкая. Но думается, что этому есть оправдание. Ведь был я тогда всего-навсего солдатом, и, несмотря на то, что имел среднее общее образование, но в делах службы воинской выше солдатского кругозора не поднялся. Став командиром орудия по штату, я не стал командиром в полном смысле этого слова. Меня никто не учил, как надо командовать, а брать пример с лейтенанта Тарасенко и младшего лейтенанта Грязева, моего командира взвода, я не стал, так как был глубоко убежден в порочности их действий и поведения, о чем речь будет ниже.
     Вот память еще подвела, - позабывал многих товарищей, их фамилии, имена, позабывал названия населенных пунктов. Может быть, потому, что надеялся на записки, которые вел в блокнотике, на карту своего, так сказать, боевого пути, которую отработал, ведая топографическими картами в штабе бригады. Но блокнот мой у меня, чуть ли не из-под носа, утянул писарь штаба дивизиона рыжий солдат Бабик и отдал комиссару дивизиона, а карту отобрали у меня патрульные заградотряда, когда я в 1943 году шел с фронта в училище. А потому будущего читателя, если таковой найдется когда-нибудь, прошу заранее извинить меня. Как бы то ни было, мне все же думается, что многое у меня отложилось довольно прочно, и я буду всеми силами стараться не грешить против правды. Мне кажется, что многое станет понятно, если представить себе, что каждодневно, ежечасно и ежеминутно наши головы сверлила одна мысль: где бы, как бы и чем бы наполнить свой желудок, как бы, чем бы и где бы согреться. И у очень многих эта мысль занимала больше места, чем мысль и желание остаться в живых…
     А через некоторое время после стрельб проходили тактические учения. К этому времени у нас в батарее было уже два орудия, две 76-мм полковые пушки образца 1927 года, которые и были переданы первому и второму орудийным расчетам. Это были старенькие, давным-давно отслужившие свой век в какой-то учебной части или в училище. И вот они, как нестроевые запаса, снова были мобилизованы и переданы в боевую часть, которая вот-вот должна была отправиться на фронт. Помню, как два наших батарейных орудийных мастера что-то долгое время колдовавших около них, присели покурить. Один из них, видать, опытный и знающий, поглядывая на эти пушки с сожалением, а, может быть и со злобой, сказал:
     - Из этих пушек осталось только по воробьям стрелять…
     И он не ошибся. Эти пушки действительно сделали на фронте по два-три выстрела и выдохлись.
     Тактические учения, их ход и результаты мне не запомнились, пожалуй, я ничего и не видел. Отложились в памяти только заснеженные слегка поля, заиндевевшие перелески, морозный ветер, кое-где скачущие всадники, утренние и вечерние сумерки и непреодолимое делание поскорее добраться до дому, к теплу…
     О последних днях пребывания на формировке перед отправкой на фронт рассказывать, кажется, нечего. Единственное, что может быть и следует упомянуть, так это то, что мне, как командиру орудия пришлось столкнуться с трудностями, которые всегда достаются командиру любому, большому и маленькому - это встречи с нерадивыми подчиненными…
Я уже говорил, что мы были поселены в пустующем доме. Солдаты моего расчета были, пожалуй, в основном ребята добросовестные. Но был у меня ездовый Верещагин, тоже из курсантов. Наверное, из маменькиных сынков. Он всех сторонился. Когда мы переселялись в наш дом, то ко мне пришла старушка, у которой жил Верещагин, и просила оставить его у них, - дескать, у них был сынок, но, то ли умер, то ли был мобилизован, и вот этот паренек заменит им пока сына. Я не сумел проявить характер, и разрешил ему жить у стариков, благо их дом был почти рядом с нашим, и вызывать его не доставляло большого труда. Но, в конце концов, вызывать его надоело. Не успеешь оглянуться, а он уже сидит дома. Никакой совести… Чем бы мы ни занимались, что бы ни делали… Вызовешь, учиняешь разгон, а он смотрит на тебя бесцветными и невинными глазами и, будто бы удивлен до предела, - за что его, бедного, ругают…
     Помню, морозным утром с подъема приходим в конюшню драить лошадей. За каждым ездовым закреплены две лошади, но чистим все, каждый по одной. У командира орудия своя верховая лошадь, ему тоже надо её чистить. Кадровые сержанты первого и второго орудия поручают это делать другим, я же делаю это сам. Вижу, что пару лошадей Верещагина не чистит никто. Солдат, которого я поставил на одну из этих лошадей, стоит в стороне, покуривает.  Я спрашиваю его, почему он не чистит лошадь.
     - Пока не придет Верещагин, не буду, это же его кони…
     Он правильно говорит. Почему, он должен чистить, если хозяин этого не делает. Но я ведь посылал за Верещагиным. Посылаю снова за ним. Докладывают, что дома нет. Я ору во всю глотку:
     - Верещагин!... Мать твою так…
     Нет его, не откликается. Еще несколько раз кричу. Вдруг он появляется за моей спиной.
     - Я здесь.
     - Где был? Я спрашиваю, где был?
     - Я здесь все время…
     - Что ж ты, сволочь, брешешь? Тебя же столько времени ищут, - глухая злоба у меня поднимается к этому человеку. Я готов его схватить за грудки и со всей силой шлепнуть его по прыщавой физиономии.
     - Я здесь давно…, - невозмутимо звучит в ответ.
     Вот и делай с ним что хочешь… Бить его, конечно, не станешь. Время чистки лошадей истекло. Лошади остались не вычищены.
     Чувство брезгливости, презрения и отвращения так и сохранились к этому человеку до сих пор. До сих пор стоит у меня перед глазами его ссутулившаяся фигура, прыщеватая физиономия в шапке с завязанными ушами и поднятым воротником шинели.  Никак не укладывается в голове его мораль, его тихий бунт против интересов товарищей, интересов коллектива. Никак я по сей день не могу представить себе, чем живут эти люди, образ их мыслей, круг их интересов. Этот Верещагин еще и трусом оказался отменным, о чем при случае упомяну ниже…
     Время шло своим чередом. Ноябрь подходил к концу. Холодало. Подсыпал снежок. Если память мне не изменяет, то нам уже выдали стеганые ватные шаровары и куртки. Стало легче переносить холод. Но ноги в кирзовых сапогах и обыкновенных, давно не стираных портянках, зябли…
     В один прекрасны день был объявлен сбор по тревоге, и мы в полном составе, со всеми своими немудрящими шмотками выступили на станцию Сережа. В этот день я был дежурным по кухне.
     Наряд по кухне единственно привлекал тем, что давал возможность набить свой желудок. А вообще, это тоже служба не из приятных. Правда, мы в то время еще не знали, какие комбинации творят люди, имеющие касательство до продуктов питания и какую власть они имеют над обыкновенными смертными. Мы, исполнявшие обязанности дежурных по кухне в своем большинстве (я в этом уверен), если и знали свои обязанности, то вряд ли их выполняли. Не мы, дежурные, были хозяевами на кухне, а повара. Они командовали и дежурными, и рабочими по кухне. Единственное, что делал дежурный из своих обязанностей, это при раздаче пищи, вел счет выданным порциям. Но, как правило, старшинами батарей были ребята битые, и им ничего не стоило обвести дежурного вокруг пальца. Да, ведь у дежурного были обычно свои подчиненные, отделение там, или расчет, а то и взвод, - надо было же им подбросить пару-тройку лишних порций, были и друзья, были и начальники, которых так же нельзя было обойти. И достаточно было еще обсчитаться где-нибудь или, попросту, прошляпить, тогда бедный дежурный оказывался между двух огней. Недостача порция была настоящей трагедией. Защиты искать было негде. Повар, конечно, винил дежурного. Голодный требовал от дежурного. Попробуй оправдаться. Никакие доводы не принимались во внимание. Дежурного винили в том, что суп жидкий, что мало мяса, что порция мала. И прояви только слабость духа, и тебя могут самого съесть. Но главного мы не делали, - мы не контролировали поваров. Они сами получали продукты, сами закладывали в котел, как считали нужным, сами хранили полученные продукты. Попробуй здесь вмешаться и останешься сам голодный, - повара тебя быстро проучат…
     Словом, дежурный был в полной зависимости от повара и по сути дела, кроме учета выдаваемой пиши, обязан был следить за тем, чтобы на кухне были в достатке дрова, вода и чтобы котлы были вовремя вымыты.
     И вот в день убытия на фронт я был дежурным по кухне дивизиона. Без происшествий раздал обед, перебазировал кухню на станцию, приготовил ужин и приступил к его раздаче. На ужин, как сей час помню, был суп-лапша с мясом. Ужин длился очень долго. Люди были заняты погрузкой в эшелон и доставкой имущества дивизиона на станцию. Тянулись мелкими группами и в одиночку. Суп окончательно остыл. Я и мои рабочие перемерзли. Выгребли остатки супа в ведро, разогрели его на костре и попросились в дом погреться и покушать. Уселись на полу вокруг ведра, насытились и прилегли здесь же отдохнуть. Вагона под кухню еще не было. Я попросил повара, чтобы он нас сразу же, как только подойдет вагон, вызвал, а сам, обняв карабин, уснул. Свет в комнате не гасили.
     Мне казалось потом, что будто бы кто-то в окно стучал и я, приподняв голову, видел чье-то лицо за стеклом. Но помнится мне это смутно.
     Во всяком случае, в какой-то момент меня, как пружиной подбрасывает. Я выхожу во двор. Смотрю через низенький заборчик на привокзальную площадь. Небывалая тишина поражает меня. На площади ни души. Ветер гонит клочки сена, бумажки, крутит снежная поземка. Подбегаю на погрузочную площадку. Тускло поблескивают в темноте холодные рельсы. Вот так штука! На месте, где горел костер у кухни несколько холодных головешек. Все ясно, отстали… Эх, мать честная!...
     Какие чувства меня охватили в тот момент, сказать трудно. И стыд перед товарищами, и боязнь не попасть в свою часть, хотя в ту пору я еще не знал, что значит для солдата своя часть. Мелькнула мысль, как бы не сочли меня дезертиром. И еще не столько пугали последствия возможности такого обвинения, как презрение товарищей. Одним словом, я, кажется, изрядно струхнул…
     Бегом возвращаюсь в дом, где безмятежно разметавшись на полу в жарко натопленной комнате, сладко похрапывали мои рабочие по кухне. Бужу их. Высыпаем на перрон. У меня еще теплится надежда, что может быть, эшелон наш где-то маневрирует, но это чистейшая иллюзия. На станции Сережа всего 5-6 путей и с погрузочной площадки они просматриваются на всем своем протяжении, и нигде ни вагона, ни паровозика никакого.
     Что делать? Как быть? Событие это было столь неожиданное и необычное, что не только я, да и все мы растерялись. Но я же был все-таки начальник, я же был дежурным по кухне, а они только рабочие по кухне. Все смотрят на меня. Ребята все незнакомые, даже, кажется, были не из нашей батареи (кухня у нас была тогда одна на весь дивизион). А если у солдата есть начальник, то ему уже проще, не надо думать. За него думает начальник, командир. А я еще не знал тогда такого простого правила, да и не совсем чувствовал себя в роли командира, не привык к этой роли.
     Идем в здание вокзала. Оказывается, там есть военный комендант. Не сразу созревает мысль обратиться к нему. В здании вокзала, и в коридоре перед дверью коменданта находится еще несколько солдат. Разговорились с ними, - тоже отставшие, но уже даже не из нашего дивизиона. Особого уныния не замечаю у них. Пожалуй, и я на первых порах, еще не сразу осознал всю эту неприятность. Но с каждой минутой самочувствие ухудшалось. Конечно, полностью восстановить все те переживания трудновато. Придумывать не хочется. Словом, я набираюсь духу и вхожу к коменданту станции. Как положено, по форме, обращаюсь к нему. За столом стоит старший лейтенант, смертельно уставший, по всей видимости, занятый каким-то значительно более важным делом, чем наша беда. Он выслушал меня и совершенно серьезно бросил:
     - Ждите там, - кивком указал на коридор, - для вас будет специальный вагон в следующем эшелоне…
     - А когда будет следующий эшелон? - спрашиваю.
     - Будет. Еще не один будет…
     Я и по сей день не знаю, шутил ли он, насмехался ли надо мной, или серьезно говорил.
Выхожу к своим ребятам, сообщаю результаты переговоров. Садимся на скамейку в коридоре, тускло освещенном мутной лампочкой. Изредка переговариваемся. Пытаюсь задремать. Но о каком сне может идти речь? Все больше охватывает тревога. Предлагаю ребятам совершить пеший переход до станции Арзамас. Расчет у меня такой: когда будет эшелон ; неизвестно, на станции никого нет, значит, если эшелон и прибудет, то не сразу станут в него грузиться, да и на погрузку уйдет какое-то время, а мы в это время будем уже в пути, потом эшелон будет нас догонять. И если даже обгонит нас, то со станции Арзамас не сразу же уйдет, во всяком случае, от нас далеко не уйдет. До Арзамаса что-то около тридцати километров, - это среднего хода шесть часов, а если поднажать, то и за пять часов можно дойти. А, может быть, наш эшелон стоит где-нибудь на разъезде…
Итак, я принимаю решение шагать. Не все мои рабочие по кухне, и, тем более с  энтузиазмом, принимают мое предложение.
     - Ваше дело, как хотите, а я пошел… - говорю, и решительно двигаюсь к выходу.
     Двое-трое тянутся за мной, еще один догоняет нас уже, когда мы вышли за пределы станции.
     Ночь темная, земля чуть припорошенная снегом, холодные, безучастные ко всему рельсы, шпалы так неудобно положены, что если наступать на каждую, то получается очень мелкий шаг, а шагать через одну - очень широкий шаг получается. К счастью, по насыпи рядом с рельсами проторена хорошая тропка, довольно плотно утрамбованная. Холодок подгоняет. Посматриваю на часы. Стрелка часовая бежит быстрее, чем ползут километры.
Перекуриваем на ходу, привалов почти не делаем, разве только для отправления естественных надобностей. Проходим два-три разъезда: на них пусто, тихо, ни эшелонов, ни порожних вагонов. По пути также никакие поезда нам не встречаются и не перегоняют нас. Близится рассвет и у нас поднимается настроение. Мы даже отваживаемся разок-другой передохнуть, но мне почему-то кажется, что после отдыха труднее шагать и набирать темп. Потому убеждаю своих больше привалов не делать.
     Светает… Тянутся рельсы. Убегает клавиатура шпал. Алеет впереди восток… потянул свежий ветерок. Шагаем, развив довольно большую скорость. Идем гуськом. Молчим. Разговаривать неудобно, да и не хочется. Каждый занят своим.
     Уже светло… Проходим мимо редкого смешанного лесочка. Среди стволов по истоптанному, перемешанному с опавшей, еще не успевшей почернеть листвой, рослые ребята в ладно подогнанных шинелях делают стремительные перебежки, бросают учебные гранаты, с винтовками наперевес идут в атаку, дружно кричат «ура», - занимаются, по всей видимости, курсанты какого-нибудь училища. Меня только удивило, почему так рано…
     А вот и послышался шумок города, показались в туманной дымке еще неясные силуэты построек…
     Еще добавляем шагу, становится жарковато… Вот ясно слышатся паровозные гудки, лязг буферов. Мы почти бежим. И вот мы на станции. Пути забиты составами. Много путей. Много составов. Как среди них отыскать свой эшелон?! Тут и там мелькают солдатские шинели. Решаем, чтобы не тратить попусту времени, сразу обратиться в военную комендатуру. Перелезаем через тормозные площадки, пролезаем под вагонами. И вот одному из наших ребят попадается знакомый солдат с котелком…
     - Слушай, друг, - окликает его наш, - а где наш эшелон?...
     - Да вот за этим вот составом, - махнул солдат с котелком рукой вперед туда, куда мы и пробирались.
     Еще раз пролезаем под вагоном, перед нами десятки кирзовых сапог, гремят котелки, солдатский перебрех, запах махорочного дымка… Выбираемся из-под вагона. Я еще не успел осмотреться и увидеть кого-нибудь из своих, как слышу:
     - Эй, дежурный! Давай сюда быстрей, раздавать завтрак надо! - в дверях теплушки с походной кухней румяная улыбающаяся мордашка повара. Он машет мне рукой, помогает забраться в вагон, - На, держи строевку..., давай, давай, скоро поезд тронется!…
Я беру у него строевую записку, и, как ни в чем ни бывало, принимаюсь за выполнение своих обязанностей дежурного по кухне. Замечаю, как в глубине вагона, расположившись за каким-то ящиком, за обе щеки уминают мои рабочие-попутчики свежий, ароматный хлеб с горячим жирным супом. У меня текут слюнки, как говорится, скулы сводит судорога. Жрать хочется, как из ружья…
     Раздача завтрака идет быстро. Уже удовлетворены и любители получить добавку. Повар наливает мне полную миску, дает кусок хлеба. Я ем, но уже без особого аппетита. Меня тревожит предстоящее объяснение с начальством, с товарищами, да и вот с этим румяным и всегда улыбающимся поваром… При каждом обращении его ко мне, я чувствую, как у меня оттопыриваются уши и краска стыда заливает мою физиономию до корней волос…
     Завтрак закончен, вымыты котлы, в кухню залита вода. Ни румяный, ни второй повар не интересуются нашим ночным отсутствием. Я недоумеваю. На одной из первых остановок я разыскиваю свой вагон, забираюсь в него, здороваюсь с ребятами, отдаю честь командиру взвода младшему лейтенанту Грязеву и помкомбату лейтенанту Тарасенко. У меня спина покрывается испариной, но ни у кого никаких вопросов ко мне. Ребята отдают мне мою пайку хлеба. Я держу её в руках, не зная, что с ней делать, не зная, о чем заговорить со своими подчиненными.
     - Командир! Твой мешок вот там в углу, - это говорит наводчик орудия Букаткин, рыжий и веснушчатый с нагловатыми белесыми глазами.
     Я закладываю в вещмешок свой хлеб, кладу к стенке вещмешок, кто-то отодвигается, уступая мне место. Ложусь на спину, закрываю глаза, каждую минуту ожидая рокового вопроса. Я знаю, что мне нужно доложить своему командиру о том, что я отставал от эшелона. И я сделал бы это, если бы была возможность сделать это без посторонних свидетелей. Через некоторое время созревает мысль, что, по-видимому, здесь во взводе полагали, что я ночью был на кухне, а повара думали, что я ночевал в своем вагоне. И никто не мог предположить, какое путешествие мне пришлось совершить прошедшей ночью… Никто меня ни в чем не подозревает. Благо, что рабочие по кухне, проспавшие вместе со мной отправление эшелона, были не из нашего взвода, не из нашей батареи…
     Немного успокоившись, но продолжая прислушиваться к разговорам все-таки с некоторой тревогой, крепко засыпаю… Меня расталкивают, будят, снова требуют на кухню ; раздавать обед.
     Короче говоря, всё обошлось благополучно. Я снова во взводе в своей батарее. Никто не догадывается о случившемся. Мало того, когда я немного позднее кое-кому рассказывал об этом происшествии, то мне даже не все верили…
     Итак, мы едем на фронт. Помнится, об этом нам прямо не говорили, но и не скрывали этого от нас. Но меня до некоторой степени удивляло то, что мы едем без пушек. Правда, в нашей батарее было, как я уже говорил, два 76-мм орудия образца 1927 года. Их затолкали в какой-то вагон, но как их везли на станцию погрузки в эшелон, я не видел, и как их будут везти на огневую позицию, я не представлял, так как у нас не было никакой амуниции. Боеприпасов у нас тоже никаких не было. И из памяти у меня никак не выходили слова орудийного мастера: «из этих пушек только по воробьям стрелять…»
     Перебирая в памяти те, давно минувшие дни, я еще и еще раз сожалею, что не изложил на бумаге раньше, хотя бы вкратце, наиболее примечательные эпизоды, не записал имен, фамилий встретившихся мне людей, их краткие характеристики. Как жаль, что очень и очень многое выветрилось… Вот сейчас даже не могу приблизительно себе представить, сколько времени мы ехали в эшелоне, и на какой станции выгружались. Хоть и был я командиром орудия, но так мало видел вокруг себя, имею в виду обстановку. В памяти до сих пор сохранились многие пейзажи, картины земли, по которой прошлась война. Но здесь сыграли роль, по всей видимости, навыки, приобретенные во время занятий рисованием и живописью.
Несколько позднее, когда я был уже во взводе управления дивизиона, а потом в штабе бригады, хотя и был тем же солдатом, но мог видеть куда шире. Теперь меня ничуть не удивляет, что многие, очень многие солдаты, младшие командиры, да и значительное количество офицеров так примитивно представляют складывающуюся на местности обстановку, так неуклюже действуют в поле. Это далеко непростая вещь - она, эта способность ориентироваться, приобретается длительными и упорными тренировками, и только тогда, когда обучающимся предоставляется вполне достаточная, если не полная самостоятельность и предъявляется высокая требовательность за своевременность и точность исполнения поставленной задачи. Хорошо было сказано у Суворова: «Каждый солдат должен знать свой маневр». Но для современного солдата этого очень мало. Солдат должен знать маневр своего подразделения, и, в общих хотя бы чертах, маневр своей части. Иначе солдат очень скоро усваивает ту простую истину, что ему всегда скомандуют, когда вставать, когда кормиться, куда идти: направо или прямо, когда стрелять и в кого, даже скомандуют, когда отправлять нужду. Такой солдат может быть исполнительным, дисциплинированным, но грош ему цена. Есть и не малая часть командиров, которые сделают в лучшем виде, но только то, что ему будет приказано, рассказано, растолковано, но ни на йоту больше, и ни на минуту раньше, чем ему будет поставлена задача.
     Наверное, таким, в некотором роде, и я был командиром, и с еще многими и многими недостатками. Командир, командир орудия, в частности, в моем представлении, должен был быть чем-то вроде капитана футбольной команды. Не осознавая в то время главной разницы между принципом принудительного формирования спортивных команд и принципом принудительного формирования воинских подразделений, я совершал самую большую и непростительную ошибку в построении своих взаимоотношений со своими подчиненными. За что и был довольно скоро наказан. Но об этом после…
     Словом, где-то в последних числах ноября мы были в Загорске. Каков был этот город, не могу сказать. Помню, мы оказались в большущей бане, расположенной в толстенной крепостной стене. Мылись долго с превеликим удовольствием, так как уже забыли, когда последний раз смывали с себя грязь, да нас никто и не подгонял. А к вечеру оказались в лесу в пионерских лагерях. И снова я на кухне. Что-то мне везло насчет кухни.
Кухня была настоящая, стационарная, но холодная. Помещения в лагере были летние, легкие. Запомнился ужин. Даже не ужин, а обед. Помню, повара проворно рубили длинными ножами мелкие промерзшие зеленые кочанчики капусты и разделывали маленькие тушки, наверное, козлят. Но борщ получился совсем неплохой.
     Этот обед затянулся далеко за полночь. Солдаты приходили на кухню и группами и парами, и в одиночку, подъезжали на санях, обедали и снова уходили и уезжали. У всех озабоченный, деловой вид. Весь дивизион как-то рассыпался. Мы получали вооружение, снаряжение и боеприпасы. Дел было по горло. Но я снова был в стороне от этой деловой деятельности. Можно, конечно,  сказать, что дежурить на кухне тоже ответственное дело. Но сейчас мне кажется, что мне просто не доверяли другого дела. А, может, я и ошибаюсь…
Так вот, мне запомнился здесь один рабочий по кухне, армянин Ашот Авганесян (или Оганесян) здесь я с ним познакомился и, наверное, не запомнил бы его, если бы позднее мы с ним не оказались в одной батарее и не провели бы многих дней и ночей во время дежурства на наблюдательном пункте.
     Ашот очень плохо говорил по-русски и страшно надоел мне, прося все время борща. Сколько раз он подходил ко мне с котелком, со словами: «Дежурный, дай борща», трудно сказать. Я думал сначала, что он кого-то подкармливает, но когда убедился, что он добросовестно съедает всё, что я ему даю, то стал удивляться, - куда влезает столько?
Обед сначала раздавали повара. Видя, что организованного обеда не получается, я очень строго старался вести учет, без старшин обед не выдавал. Но потом старшины разошлись, у них было много других забот, со счета я сбился, а солдаты всё шли и шли. Я больше всего боялся, как бы хватило борща. Хорошо еще, что хлеб и сахар получали старшины батарей сами со склада. Время шло. Надо было готовить котлы к завтраку. Мы слили остатки борща в термоса, повара улеглись спать. Я термоса поставил на плиту и выдавал обед сам. Ругался с солдатами, подозревая, что каждый приходящий на кухню, появляется здесь уже не первый раз. А Ашот методически подходит ко мне: «Дежурный, дай борща», - пока я его не выругал так, как только мог в то время, и он, в конце концов, отвязался.
     Я лег на краю плиты рядом с термосами и задремал, теша себя надеждой, что смогу их укараулить. Меня несколько раз будили, гремя в окна и требуя кормежки.
     Это дежурство мне напомнил Авганесян через год. И мы оба от души смеялись. Но об этом тоже будет рассказано в свое время.
     На каждой кухне был заведен такой порядок, что старший дежурный должен рассчитываться за свой день сам. А потому мне и пришлось пробыть на кухне всю ночь. Во взвод я пришел только утром. А у меня уже было орудие. Пока я находился на кухне, батарея вооружилась. Мы получили недостающие два орудия и полностью амуницию для лошадей, боеприпасы.
     Орудия были новенькие, в заводской смазке, а оголенные части еще и обклеены водонепроницаемой бумагой. Орудия 76-миллиметровые, образца 1939 года. Их, наверное, было выпущено не очень много, так как я их, кроме как в нашем дивизионе, в нашей батарее, да еще в 1-й батарее, больше не видел. Это были тяжелые штуки ; двойные четырехгранные, как у 122-мм гаубиц, станины, раздвигающиеся на 60 град, длинный ствол на высокой люльке, так что наводчику и прицельному, работая, не приходилось опускаться на колено, большой щит. Словом, штука производила внушительное впечатление. Затвор клиновый полуавтоматический. Но никто из нас не знал этой пушки. Не знали и наши офицеры.
С утра раздавали амуницию, подгоняли её по лошадям, седлали лошадей, пробовали их, комплектовали упряжки. Заниматься с пушкой некогда было.
     Вскоре тронулись маршем. Куда шли, в каком направлении, с какой задачей, я не знал, да и вообще мало кто знал, наверное. Либо командование батареи не придавало этому значения, т.е. ознакомлению личного состава с обстановкой, либо не научились этого делать, либо было такое указание, чтобы задачу не доводить до людей, а сохранять в тайне.
Запомнился один день на марше. Мы двигались по обочине широкой и прямой асфальтированной дороги. Мне казалось странным, что дорога не покрыта снегом, и лишь кое-где местами асфальт обледенел. До этого дня мне ни разу не приходилось видеть асфальтированного шоссе.
     По дороге в обоих направлениях на больших скоростях мчались ЗИСы и ГАЗики, сновали и легковые ЭМки. Скорости казались также очень большими, наверное, ещё и потому, что я никогда не наблюдал жизни загородного шоссе. Здесь я увидел и первую аварию. Два ЗИСа шли навстречу друг другу: один, груженый ящиками,  шел от Москвы под небольшой уклон, второй, с солдатами ; в гору, к Москве. Солдаты сидели ровными рядами в кузове, в касках, с оружием. Какую-то машину стало заносить боком, вторая, стараясь увернуться, тоже пошла юзом, её тоже стало заносить бортом. К моменту встречи обе машины скользили, разворачиваясь, друг к другу левым бортом.
     Удар произошел, наверное, не очень сильный. Обе машины крутнулись одна вокруг другой, как в вальсе, и разъехались в разные стороны поперек дороги. Машина с солдатами перескочила через кювет, тряхнув, как следует, содержимым своего кузова. Солдаты некоторое время пребывали в оцепенении, по всей видимости, от удивления, что все остались целы, отделавшись легким испугом. Нашей помощи не потребовалось, и мы двигались, не останавливаясь, своей дорогой к Москве.
     Наша батарея обошла Москву с востока, минуя даже пригороды. Ночью прибыли в Химки. Разместились на ночлег кто, где мог. Утром наводчик Букаткин привел меня в стоящий на отшибе дом, где довольно молодая и приветливая хозяйка накормила нас жареной картошкой прямо со сковородки и напоила чаем из больших тонких чашек.
     Днем пытались ознакомиться со своей пушкой и чистили её. Но ствол так и не смогли, как следует отчистить от заводской смазки. С превеликим трудом протолкнули голый зарядник, вытолкнули из ствола колбасу пушсала и больше ничего не смогли сделать. Нужен был керосин или другая какая-нибудь разжижающая жидкость. Ведь уже были лютые морозы.
     Марш продолжался…
     Помню ночной марш. Стоял сильный мороз. Тянула, пронизывающая душу, поземка. В черном небе мерцали звезды. Долго двигались вдоль полузасыпанной снегом траншеи, мимо рощиц, мимо молчаливых затемненных населенных пунктов. Хотелось спать. Ехать в седле ; быстро замерзали ноги. Идти пешком теплее, но усталость быстро заставляла искать место на орудии или на передке, а там снова быстро замерзаешь. Кирзовые сапоги на резиновой подошве и тонкие, давно не стираные, портянки, нисколько не согревали ноги. Но голь, как говорят, на выдумки хитра. Мы использовали бумагу, попадавшуюся по руки, газеты, ; подматывали их вместе с портянками. Потом кто-то придумал обмотать сапоги соломой, а поверх надеть противоипритные чулки из олифованной ткани. Это уже немного помогало, немного, но все же…
     Клонит ко сну. Воображение рисует все что угодно, но только связанное с теплом: крестьянскую избу с жарко натопленной печью, летний солнечный день и залитую солнцем и душистым ароматом трав, лесную поляну, кровать с теплым, ватным одеялом, даже простой костер… А поземка свирепствует, швыряет в лицо колючие снежинки. Холодно. Темно. И некуда деться от этой ночи и холода. И не знаешь, когда кончится эта мука…
     Днем легче. Все-таки хоть курить можно. Видишь вокруг больше. Идем по шоссе. По сторонам стеной стоит лес. Ярко светит солнце. Откуда-то доносится эхо артиллерийских выстрелов или разрывов, - пока еще незнакомые звуки. Люди посерьезнели. Наверное, каждого занимают мысли: что ждет впереди… Пытаюсь и сам заглянуть в себя. Ясно отдаю отчет себе в том, что на фронте не шутят, что здесь стреляют из настоящего оружия, настоящими патронами и снарядами, убивают людей самым настоящим образом, до смерти, делают и калек. Хочу обнаружить в себе какое-нибудь чувство, похожее на страх, но к немалому удивлению своему, ничего подобного не обнаруживаю. Пока ещё любопытство заставляет смотреть по сторонам. Хочется увидеть, как можно больше. Замечаю слева от дороги метрах в пятидесяти-ста из ямы торчит тоненький ствол пушки с раструбом на конце, чуть поодаль - второй такой же…
     Вдруг над лесом слева раздается шум моторов. Из-за макушек деревьев очень низко вырывается четверка одномоторных, двукрылых, черных, на фоне яркого неба, самолетов. Они идут по курсу, наискось пересекающему шоссе и заметно на глаз, маневрируют…
Вот она, первая бомбежка!... Всех нас, как ветром сдуло с лошадей, с передков, с повозок, с саней. Я тоже не представляю исключения. Смотрю, как самолеты уходят вперед, замечаю, как взметнулись стволики с раструбами и, вздрагивая, выбрасывают снопики желтого огня и жидкого дымка: «тук-тук-ту-ту-тук-тук…», - стучат частые выстрелы. Ложусь в придорожный кювет на спину, полагая, что если увижу, что бомбы будут лететь в меня, то успею перебежать куда-то в сторону… А вот и земля встряхнулась… раз, другой… еще и еще, - это уже рвутся бомбы… чувствую, что-то шевелится подо мной. Неужели я не заметил, как лег на кого-нибудь? Отодвигаюсь, потом оглядываюсь… А это оказывается, мой преподобный Верещагин зарывается под меня, буравя снег головой…
     - Да ты что делаешь? - спрашиваю и сажусь.
Но он быстро преодолевает расстояние в полметра и зарывается в снег уже под мой зад. Меня такая прыть и удивила, и рассмешила. Я поднимаюсь на ноги, вылезаю на дорогу. Самолеты скрылись за лесом в направлении, куда двигалась наша колонна. Оглядываюсь на Верещагина. На меня из кювета смотрит прыщавая, испуганная и смущенная физиономия.
     - А, ну, вылезай! - со злом кричу на него.
Он, оглядываясь по сторонам, нерешительно приподнимается на четвереньки, ищет глазами самолеты, которых уже и шум затих. Видит, что уже все выбрались из кювета на дорогу к упряжкам, выбирается и сам.
     - По коням!... - раздается команда по колонне, - Рысью мар-р-рш!

НА ФРОНТЕ

     Вдоль колонны от её головы бежит лейтенант Тарасенко, большой, неуклюжий, в глазах растерянность, неистово размахивает руками.
     - В укрытие!... Живо! Мать вашу так и перетак! - орет он.
     Мне не понятно, о каком укрытии речь. Вижу, упряжки, тронувшиеся было, снова останавливаются, солдаты слезают с коней, с передков, кое-кто подвигается поближе к кювету.
     - Куда слезаете, дура! По коням, в укрытие!... - бушует Тарасенко, и сыплет отборной матерщиной налево и направо. Солдаты бурчат, что еще больше вызывает ярость у старшего на батарее.
     Я вижу, как орудия впереди идущих батарей, пройдя через небольшой мостик над замерзшей и засыпанной снегом речушкой, съезжают с шоссе и на рысях уходят в лес. Моя упряжка стоит на месте, - нет Верещагина, который у меня в расчете является ездовым передних уносов, т.е. первой пары лошадей в упряжке. Надо мной гремит Тарасенко. Я бросаюсь к передним уносам, взлетаю в седло, трогаю лошадей, перехожу в рысь.
     Съезжаем с насыпи. Первое и второе орудия уже повернули на дорогу, идущую вдоль опушки леса в направлении обратном тому, куда мы ехали до налета. Проезжая мимо мостика, вижу трупы двух убитых лошадей и нескольких солдат, разбитые сани-розвальни и разбросанные кругом клочки сена, несколько небольших воронок от бомб и закопченный, засыпанный комьями земли снег. Значит, налёт не прошел бесследно…
     Погоняю лошадей, стараюсь догнать ушедшие вперед упряжки. Ездовый передних уносов должен быть очень внимательным. Ему приходится все время крутиться в седле, оглядываясь назад, и следя, чтобы постромки не ослабевали и лошади не запутались в них, и ему же, переднему уносу, надо выбирать дорогу. Когда упряжка идет по ровной дороге, то задача, конечно, облегчается, - надо следить только, чтобы постромки были натянуты. Но при крутых поворотах, и, особенно, при выполнении различных маневров, надо быть разворотливым. Надо уметь хорошо управлять лошадьми, надо точно рассчитывать, когда повернуть, так как все три пары лошадей в упряжке вытянуты по прямой, как бы по касательной к дуге производимого поворота. Повернешь раньше времени и затолкаешь средних уносов куда-нибудь в яму или прижмешь их к дереву или забору.
     В училище я пробовал несколько раз ходить в упряжке на передних уносах, и получалось как будто неплохо. Здесь мне нужно было не опростоволоситься перед своими подчиненными. Съезд с насыпи, поворот и маневрирование между воронками выполнил хорошо. Замечаю краем глаза, как от шоссе наперерез нам по снегу, путаясь в полах шинели, бежит Верещагин и что-то кричит, потом вдруг видит перед собой убитых лошадей и солдат, шарахается в сторону и по широкой дуге обегает трупы, стараясь не смотреть на них.
     - Командир, Верещагин догоняет нас, - говорит мне ездовый средних уносов.
     - Давай рысью! - вместо ответа, выкрикиваю я и, оглядываясь, вижу, как в нескольких метрах за орудием подпрыгивает потная и красная физиономия Верещагина. Он, видать, перепуганный криком Тарасенко: "В укрытие...", - снова зарылся в кювете в снег и прозевал, как мы уехали.  Злюсь на него и хочу проучить, а потому не останавливаю лошадей. Пусть, думаю, маленько пробежится.
     Дорога поворачивает в лес. Проехав некоторое расстояние, останавливаемся. Здесь нас догоняет Верещагин, но к лошадям не подходит.
     - А ну, иди сюда! - кричу ему, - Держи коней….
     Дело в том, что на остановках кто-то из ездовых должен находиться у упряжки, иначе лошади так могут запутаться в постромках, что нескоро распутаешь.
     Тарасенко с командирами взводов куда-то уходит. К батарее подъезжает кухня. Начинают раздавать обед.
     Вкусны горячие щи со свежим хлебом на морозе. Но ноги замерзают. Быстро поглотив свою порцию, я удаляюсь в лес просто побродить, чтобы не стоять на месте.
     Пройдя лесом вдоль дороги в направлении, как двигалась батарея, выхожу на опушку. Местность от опушки леса намного понижается, а потом переходит в возвышенность. 
Дорога, по которой двигалась и должна была идти дальше наша батарея, наискосок пересекает залитое солнцем морозное поле. В нескольких десятках метров от леса, по другую сторону дороги, вижу две автомашины ГАЗ-АА с установленными в кузовах счетверенными пулеметами, - зенитные установки. Возможно, я не придал значения, а, может быть, и просто не заметил, что неподалеку от этих зенитно-пулеметных установок крупными елками что-то замаскировано, а у этой груды приваленных к чему-то свежесрубленных елок, установлена буссоль, а у неё хлопочет кто-то в новеньком белом полушубке. Меня занимает другое. Я слышу, как там впереди, непрерывно раздаются то ли выстрелы, то ли разрывы снарядов. Я вижу, как оттуда из-за возвышенности по дороге идут по двое, трое и одиночками перевязанные солдаты, иногда помогающие друг другу. Я представляю себе, как будет их провожать широко раскрытыми глазами бывший курсант Иванов, которого я когда-то отчитал на мосту на выходе со станции Сережа, как будет отворачиваться от них, побывавших в бою и проливших кровь солдат, мой ездовый передних уносов Верещагин, будет отворачиваться и от них, и от своих товарищей, боясь показать свое побелевшее и перепуганное лицо. Я и себя представляю таким маленьким, слабеньким и ничтожным человечком, все живое у которого прикрыто тоненькой нежной кожицей, которую ничего не стоит проткнуть обыкновенной занозой, деревянной щепкой; ничего не стоит вспороть кусочком лезвии безопасной бритвы, ученическим перочинным ножичком. А тут на тебя направлены десятки, а, может быть, и сотни огнедышащих орудийных стволов, сотни, а, может быть, и тысячи винтовок, автоматов и пулеметов, изрыгающих горячий свинцовый ливень. Представляю, как снаряды и мины долбят промерзшую землю, выискивают на ней живых человечков, рвут их на мелкие и мокрые кусочки, смешивая с комками глины и снега. Я понимаю, что там и меня, и любого другого могут тысячу раз убить. Но если убьют даже только один раз, то и этого достаточно, чтобы больше уже не видеть дня, не видеть ночи, ни есть, ни пить, не ходить на танцы, ни в кино, не увидеть, ни друзей, ни знакомых, и вообще, прекратить существование. Но, странное дело, я не чувствую страха, хотя сознаю, что я, как и любой смертный, должен же бояться смерти…
     Я иду вдоль опушки, то углубляясь в лес, то снова выходя из него. Рассматриваю окопчики, блиндажи, видно построенные недавно. Забираюсь в один из таких. Внутри темно. Зажигаю спичку, осматриваюсь, прикидываю, насколько этот блиндаж способен уберечь человека от снаряда или пули…
     И вот в блиндаж врывается сильнейший шум, какой-то грохот что ли, как будто паровоз прямо здесь в лесу в нескольких шагах от блиндажа, где я нахожусь, спускает пары, шум этот прерывистый, перемежаемый краткими паузами. Я выскакиваю на поверхность, выбегаю на опушку леса, оглядываю поле, вижу, как ветерок относит в сторону от машин с зенитно-пулеметными установками большое облако рассеивающегося дыма, а несколько солдат в полушубках прилаживают маскировочные елки к тому, на что я раньше не обратил внимания. Видя, как спокойно ведут себя пулеметчики в кузове машин, как спокойно, хотя с некоторой торопливостью, работают солдаты у того «чего-то», успокаиваюсь и я. А, признаться, в первый момент этот неестественный шум привел меня в некоторое замешательство. Вначале решил понаблюдать некоторое время, но чувствую, что времени прошло уже многовато, как я ушел от батареи, возвращаюсь к своим, стараясь держаться поближе к опушке леса. Однако  же, следующий залп этого невиданного оружия я снова прозевал. И, выскочив из леса, увидел уже частично замаскированную елками автомашину, у которой вместо кузова были наклонно установленные то ли балки, то ли рельсы, - целый ряд. Облако дыма поднималось и уходило в сторону явно от этой машины. Через какой-то промежуток времени я услышал частые разрывы, доносившиеся оттуда, из-за возвышенности, откуда шли раненые солдаты.
Вот тут-то я и вспомнил рассказы санинструктора, с которым жили в одном доме на формировке, о девяностозарядной пушке. Ждать еще одного, третьего, залпа я не стал, а побыстрее поспешил к своим, - не терпелось скорее поделиться этой новостью с ребятами…    
     Я рассказываю с жаром о том, что видел, а шум они сами слышали. Но мне не верят. Подошедший к нам лейтенант Тарасенко отпустил по моему адресу шуточку, солдаты надо мной смеются. Но в это время раздается еще один залп. Я предлагаю пойти посмотреть. По дороге от нашей батареи не дальше трехсот-трехсот пятидесяти метров до опушки леса, где стоит замаскированной эта диковинная штуковина. И только было собралось нас несколько человек отправиться туда, как раздалась команда: «По коням». Батарея здесь же развернулась и двинулась обратно мимо моста, на который некоторое время тому назад был совершен налет. Мертвых солдат уже убрали, а трупы лошадей продолжали лежать у бомбовых воронок.
     Несколько часов мы с частыми остановками двигались. Куда мы шли, где мы находились, сказать не могу. Карты я не видел, начальство нам ничего не говорило. Но мы были на фронте. И, по всей видимости, двигались вдоль линии фронта, так как слева от нас методически били крупные орудия. Слышно было, как высоко в небе шуршали, пролетая, снаряды и рвались где-то далеко справа. Изредка доносилась ружейно-пулеметная стрельба, тоже справа.
     К вечеру мы вошли в какую-то деревушку. Солдаты моего орудия облюбовали баньку на окраине, разожгли камелек и сушили сапоги и портянки, когда я пришел туда позднее других, так как надо же было разместить и лошадей, добыть для них корма. Солдаты посторонились, уступая мне место у огня, подали мне котелок с супом.
     Еще не успел я его доесть, как прибежал разведчик и передал, что командиров орудий вызывает командир батареи.
     Мы скоро собрались и вышли за околицу. Потеплело. Снег стал влажный. Мы добрались до небольшого леска и долго там лазили по снегу, выбирая огневую позицию и места для орудий. Закончили эту немудрящую работу уже в сумерках. К себе в баньку вернулся я смертельно уставший. В комельке тлели головешки. Я поленился подбросить дров и просушить хотя бы портянки, хотя ноги у меня совершенно промокли. Я улегся на полку, протянув ноги к горячим камням, думая, что за ночь ноги просохнут и моментально уснул.
     Подняли нас еще задолго до рассвета. Вскоре батарея вытянулась в поле. Розовел восток, с каждой минутой крепчал мороз, заметала поземка. Светало медленно. Я обратил внимание, что мы едем не туда, где выбрали позицию. Но какое мое дело - начальство знает, что делает. Свернули с дороги. Батарея идет полем. Чувствую, как у меня стынут ноги. Вижу, как сапоги мои покрылись тоненькой корочкой льда и совершенно не гнутся. Вот тут-то я и пожалел, что не урвал ото сна час-полтора, не просушил сапоги и портянки. Вспомнилась и не выходила из головы солдатская поговорка, которую я услыхал от отца: «Держи голову в холоде, брюхо в голоде, но ноги - всегда в тепле». Я повторял её всё время в разных вариантах, пока мы не вошли в лес, прошли по нему некоторое расстояние и на опушке его начали разбивать фронт батареи.
     На этом месте, видно, недавно стояла какая-то крупнокалиберная батарея. Здесь были вырыты кое-где ровики, некоторые полностью, некоторые незакончены, стояли штабели ящиков с гильзами. Еще не успели мы здесь обосноваться, как появился какой-то командир и предупредил нашего Тарасенко, чтобы мы не трогали оставленные здесь снаряды, дескать, скоро за ними приедут.
     И вот здесь у меня произошла первая серьезная стычка с лейтенантом Тарасенко. В чем состоял наш спор поймут, пожалуй, не все, а только те, кто в какой-то степени разбирается в артиллерийской науке. Я уже говорил, что первое и второе орудия были пушки образца 1927 года. Они имели короткий ствол и одинарный лафет. Мое, третье, и четвертое орудия получены были всего несколько дней тому назад. Это были новые пушки, имевшие внушительный вид. Мы их успели полюбить, хотя еще не только изучить, но и прочистить от заводской смазки как следует не нашли времени.
     Прицельные приспособления, собственно, не отличались от тех, которые мы изучали и хорошо знали раньше, за исключением того, что корзинка панорамы была повернута на 90; или, как артиллеристы говорят, на 15-00 по часовой стрелке по отношению к стволу орудия. Таким образом, получалось, что окуляр панорамы был расположен перпендикулярно к стволу. При установке угломера на панораме 30-00 объектив её смотрел вправо через ствол орудия, так как кольцо панорамы было установлено обычно…
     Начали строить веер батареи. Эта операция заключалась в том, что старший на батарее, лейтенант Тарасенко, в данном случае, установив позади фронта батареи буссоль и подводя под северный конец стрелки компаса азимут основного направления стрельбы, затем наводит монокуляр на панораму каждого орудия и командует: «По первому буссоль (допустим) 25-30 град. Командир орудия измеряет эту буссоль, т.е. Азимут на 30-00 и командует своему наводчику: «Угломер 55-30 наводить на буссоль». Наводчик поворачивает головку панорамы так, чтобы кольцо панорамы с делением 55-30 находилось против индекса, а затем поворотным механизмом поворачивает орудие так, чтобы перекрестье панорамы было направлено не буссоль. Этим достигается то, что все орудия батареи строго параллельны друг к другу, направлены в нужную сторону.
     С первым и вторым орудиями все прошло благополучно. Когда же дело дошло до моего, и мы проделали все, как делали сотни раз в училище, то ствол моего орудия повернулся прямо во второе орудие. Посыпалась матерщина. Мы, как мне кажется, довольно быстро разобрались в этой несуразице. Ведь мы все бывшие курсанты кое-что понимали, и пришли к общему мнению, что буссоль надо изменить не на 30-00, а на 45-00.
     С этим я и подошел к лейтенанту Тарасенко и пытался ему доказать то, что мы сообразили. Я чертил ему на снегу угломерные круги, делал расчеты, но на меня смотрели совершенно бессмысленные глаза, налитые гневом и по лесу раздавался яростный голос, бросая на мою несчастную голову самые оскорбительные эпитеты вперемежку с отборнейшей матерщиной и угрозами. Примерно это выглядело в таком духе:
     - Ты что, сукин сын, молокосос, мать твою перемать, меня учишь! Под суд захотел, дерьмо низшего качества?.. Расстреляю!..
     - Зачем же вы так ругаетесь, - говорю ему, - Ну, пойдемте к орудию, посмотрим, вы сразу поймете…
     Я тогда еще не знал, что в артиллерии он полнейший профан, хотя и знал, что он призван из запаса, но не мог и подумать, что можно быть взрослым, быть командиром, средним командиром, и не знать азов артиллерийской науки. В те далекие годы нервы у меня были довольно крепкие. И только удивлялся все больше, что бывший преподаватель, может быть, всего каких-то один-два месяца тому назад стриженым мальчуганам и девчонкам с косичками рассказывал на уроках то, что открывало им глаза на окружающий мир, поучал их вежливому обращению, журил непосед и озорников, а здесь в сплошном потоке матерщины невозможно было уловить мысль. Конечно, и я, в конце концов, стал терять терпение и выдержку. Столько оскорблений за один раз мне не приходилось слышать ещё ни разу. Мои сверстники, товарищи или недруги меня все же побаивались, так как любое мало-мальски чувствительное оскорбление по моему адресу могло бы сразу отозваться коротким и довольно внушительным кулачным монологом. А среди взрослых мне не приходилось встречать таких откровенно нелепых грубиянов, как этот Тарасенко.
     Наш довольно странный разговор закончился тем, что я, не думая о последствиях, бросил:
     - Ежели вы ни хрена не разбираетесь в этих угломерах, то нечего орать сдуру…, - и без разрешения пошел к своему орудию.
     Вслед мне градом сыпались ругательства и угрозы, но я уже не мог их воспринимать. Я усомнился в тех простых расчетах, которые мы за несколько минут до этого делали все вместе, солдаты моего орудия, бывшие курсанты артиллерийского училища.
     Я был, пожалуй, на половине пути от буссоли к орудию, в каких-нибудь двух десятках шагов от последнего, как видел и услышал, что меня подзывают к телефону. Телефонист со своим телефоном ТАТФ пристроился неподалеку от моего орудия. Кто-то из моих ребят, видимо, уже разговаривал по телефону, так как командир взвода управления, а это он вызывал меня, сразу же спросил:
     - Что у вас там не получается?
     - Веер не получается, - отвечаю.
     - Я же подаю команду на открытие огня, а у вас там веер не построен… В чем дело?.. - он спрашивает совершенно спокойно.
     Я ему объяснил, как мог короче.
     - А где Тарасенко?
     - Я ему объяснил, а он ругается.
     Трубка помолчала. В это время ко мне подошел Тарасенко и  вырвал телефонную трубку у меня из рук и закричал в неё:
     - Кто там? Это я - Тарасенко!..
     Что ему было сказано, и кто говорил, только он сразу бросил трубку мне и, страшно выпучив глаза, во все легкие заорал на весь лес:
     - К бою!.. - и помчался к своей буссоли.
     Я приложил трубку к уху:
     - Это я, Базылев, а лейтенант побежал к буссоли.
     - Команду принял? Готовь снаряды, сейчас будем вести огонь. Понял?
     - Понял…
     - Не «понял», а «есть готовить снаряды»!..
     - Понял, - опять ответил я, и крикнул своим, - Давай снаряды!
     - Вот так. Видишь тригонометрический пункт впереди батареи?
     - Вижу, товарищ лейтенант.
     - Наводи по стволу на него!
     - Есть наводить по стволу! - повторяю я команду и передаю её наводчику .
     - А теперь наводи панораму на вышку…
     - Есть!.. Готово!..
     - Какой на панораме угломер? - спрашивает трубка.
     Я сам сбегал к орудию, проверил наводку по стволу и через панораму, и только тогда доложил:
     - Сорок пять ноль…
     - Всё ясно. Давай принимай команду: правее два ноль, наводить в вышку, прицел девять два, один снаряд, огонь!
     Я громко повторяю команду. Вижу, как наводчик Букаткин быстро произвел наводку, прицельный Просянкин, большой, нескладный и близорукий, с вещевым мешком за спиной, стоя справа от орудия, чуть ли не уткнувшись в стрелку прицела носом, работает маховиком подъемного механизма, поднимая ствол орудия.
     - Какой огонь? Куда? Ты что, сволочь, командуешь?! - ко мне снова мчится лейтенант Тарасенко. Я протягиваю ему телефон. Вот именно, телефон. Телефон ТАТФ представлял собой телефонную трубку, только значительно крупнее обычной телефонной трубки. В эту трубку вставлялись круглые батареи питания. Не могу судить о качествах этого телефона, только знаю, что он не прижился в войсках.
     Итак, я протянул телефон лейтенанту Тарасенко. Не знаю, что он выслушивал, только очень быстро отдал телефон мне обратно и во второй раз отправился к своей буссоли.
     - Готово! - доложил наводчик.
     - Третье готово! - докладываю я, а сам не знаю, как быть дальше. Я помню, как меня учили, что при производстве первого выстрела из орудия, расчет надо убирать в укрытие. Что это необходимо сделать именно в этот раз, я убежден, так как знал, что ствол орудия не вычищен полностью от смазки. Но я не знал, как на это посмотрит старший на батарее. Мне представляется, что снаряд не сможет свободно пройти по каналу ствола, взрыватель сработает до того, как вылетит из ствола, и кое для кого, а, может, и для всего орудийного расчета, этот первый выстрел окажется последним в жизни.
После небольшого раздумья, командую:
     - Расчет - в укрытие!..
     Кто быстро, кто неторопясь, скрываются в ровике, у орудия остается только наводчик Букаткин и, видимо, не собирается уходить.
     - Прицепить шнур и в укрытие!..
     Букаткин цепляет карабин шнура к кольцу спуска и отходит насколько позволяет шнур, но до укрытия не достает. Букаткин становится за ствол ели и натягивает шнур. Мне не хочется прятаться в ровик, да и места там для меня не хватит. Я смотрю на лейтенанта Тарасенко, а он ; на меня. Я еще раз докладываю, - Третье готово! - но вижу, что он, то ли не знает, как командовать дальше, то ли боится чего.
     - Стрелять, что ли? - спрашиваю я.
     - Огонь! - орет он, вместо команды «третье!», положенной по уставу.
     - Третье!.. Орудие!.. - подаю обе команды и вижу, как одновременно из ствола вылетает желтый язык пламени. Звук выстрела показался мне, как будто бы над ухом у меня разбили граненый стакан. Звякнула стреляная гильза. Зазвенело в ушах. Над лесом зарокотало эхо выстрела.
     Расчет мигом выметается из окопчика. Ребята подбегают к орудию. Улыбки, шутки, гогот. Просянкин деловито занимает свое место справа от люльки, нагибается, что-то рассматривает близоруко, как будто обнюхивает люльку, потом выпрямляется, ищет меня глазами и докладывает:
     - Откат нормальный…
     Вот же, черт, не забыл, думаю я. В радостном оживлении не слышу, как телефонист передает новую команду. Не слышит или не обращает не неё внимания и Тарасенко.
Но вот до сознания доходят слова новой команды, которую уже, наверное, не первый раз, передает телефонист.
     - Правее ноль двадцать… Огонь!..
     Команду повторяет Тарасенко, за ним я.
     - Готово! - докладывает наводчик.
     - Третье готово! - кричу я.
     - Расчет в укрытие! - командует Тарасенко.
     Но тут уже не все прячутся в окопчик. У орудия остается Букаткин, заряжающий с готовым снарядом в руках, я отхожу только на несколько шагов, кто-то стоит за моей спиной, сдерживая дыхание. Тарасенко не обращает на это внимания, теперь он, по всей видимости, вспомнил, кто и какие команды должен подавать. Он поднимает правую руку и громовым голосом вопит:
     - Тр-р-р-еть-я-а-а!..
     - Ор-р-рудие! ; я вспоминаю, как командир батареи в училище старший лейтенант Исаев на занятиях, округлив свои глаза, с запекшимися комочками пены в уголках рта, убеждал нас, что на позиции при боевой стрельбе, команду надо подавать так, чтобы выстрелов не было слышно; так громко, но и так красиво, чтобы девки в селах за десятки верст в округе, потом по неделям не спали… Вспомнив в этот миг те наставления, я вкладываю в эту команду столько энергии и столько страсти, что будь здесь рота немцев, - они определенно, с перепугу, должны были бы попадать все замертво. А ребята обращают на меня изумленные взгляды. Заметив это, я, в какой-то миг успеваю смутиться, но тут же гремит выстрел, снова, как будто над ухом разбит стакан, снова звон в ушах, раскатистое эхо выстрела и воркотня удаляющегося снаряда…
     Шесть или семь выстрелов сделало моё орудие, после чего была подана команда построить веер по третьему орудию, которую мы выполнили не совсем быстро, так как снова пришлось производить расчеты на снегу все из-за этих злополучных корзинок панорам на моем и на четвертом орудии.
     Нас торопит командир взвода управления. Наконец, следует доклад о готовности и звучит команда:
     - Батареею один снаряд огонь!
     И тут уж идет, как пописанному:
     - Первое!
     - Ор-р-рудие!
     - Второе!
     - Ор-р-рудие!
     - Третье!
     - Ор-р-рудие!
     - Четвертое!
     - Ор-р-рудие!
     И как завершение этого аккорда, звучит доклад:
     - Оч-чередь…
      Сделав несколько доворотов и залпов, батарея замолкает. Охлаждает меня, разгоряченного и возбужденного, команда:
     - Стой! Записать, цель номер один!..
     В этой горячке я совершенно забыл, что надо вести запись стрельбы. Я бросаюсь к орудию, нахожу у себя в вещмешке несколько листков бумаги и мы все вместе по памяти восстанавливаем запись стрельбы.
     Да!.. Я ведь совсем забыл, что так красиво начатая стрельба батареей, для первого и второго орудий оказалась последней. Первое орудие откатилось, вернее, подпрыгнуло и совершило такой скачок назад, что чуть было не придавило своего наводчика. Ствол же второго орудия откатился до предела и больше не накатился в исходное положение. Первое орудие после второго выстрела снова подпрыгнуло, и решено было больше не рисковать. Так что стрельбу заканчивал только один второй взвод.
     И тут, взглянув на свои побелевшие, покрытые тонкой коркой льда, сапоги, я  с ужасом обнаружил, что совершенно не чувствую своих ног, точнее, пальцев на ногах и пятки. Я с остервенением начинаю колотить носками сапог по станинам орудия, по стволам деревьев, бегаю, с силой топая ногами по земле. Чувствую, что задыхаюсь, но и начинаю чувствовать, что пальцы на ногах шевелятся, отогреваются.
     Так первая стрельба из орудия, во время которой мы сделали тринадцать выстрелов, чуть было не стоила мне всех моих пальцев на ногах. К счастью, я своевременно спохватился. Слегка пострадал только второй от большого пальца на правой ноге, что я обнаружил несколько дней спустя, перематывая портянки в теплой хате в первой деревне, в которую мы вошли, наступая.
     Ослепительно сверкал на солнце снег. Стоял сильнейший мороз. Мы смазали ствол орудия и крутимся около него, не зная, что делать. А сколько можно пробыть на таком морозе, ничего не делая. Ну, попрыгал, ну, побегал, ну, потолкались друг с другом… А потом что? Холод пробирается к самым костям. Замерзают ноги. Сколько можно заставлять себя двигаться? Сколько нужно для этого энергии? Но тут, можно сказать, нам помогли немцы. Как помогли? Да очень просто: над батареей на небольшой высоте пролетели два самолета-истребителя. Уже позднее я узнал, что это были «Мессершмитты». На батарее заговорили: «Ну, сейчас жди бомбежки… Сейчас прилетят… Сейчас они дадут нам жизни…»
Тарасенко мечется от орудия к орудию:
     - А, ну, давай, готовь укрытия!.. Орудия маскировать… Тропки засыпать снегом… Живо!..
     В ход пошли ломы, киркомотыги, лопаты. Благо, на наших новых орудиях это все было, а на первом и втором, если и было что, то крайне мало. Мы бросаемся расширять и углублять ровики, которые были начаты нашими предшественниками. За работу беремся ретиво, кое-кто, вспотев, сбрасывают шинели. Но промерзшая глинистая земля не поддается, откалывается мелкими кусочками, а лопата её совсем не берет. Быстро выдыхаемся, но страх перед бомбежкой заставляет работать, не думая об усталости.
     Проходит полчаса, час, а бомбежки нет. Темп нашей работы снижается, но Тарасенко не дает даже перекурить, он заставляет нас чуть ли ни каждую горсть свежевыброшенной земли присыпать снегом. Окопчики наши медленно, но поддаются. В них уже можно стоять, почти не пригибаясь. А бомбежки все нет.
     День клонится к вечеру. Мороз крепчает. Что дальше делать? Хочется есть. Ребята подговаривают меня пойти к Тарасенко спросить, когда будем сниматься с позиции на ночлег. После дневной перепалки с ним мне не хочется подходить к нему. Через некоторое время, однако же, я иду к нему:
     - Товарищ лейтенант, а когда сниматься с позиции будем? - спрашиваю, стараясь скрыть некоторое смущение.
     - Куда сниматься? - он делает удивленные глаза и презрительно-снисходительную улыбку.
     - Ну, в деревню на ночевку…
     - Какую деревню?.. Ты что?! Никуда не поедем…
     - А где ж ночевать будем?
     - А вот здесь, у орудий…
     Ничего более неприятного ожидать не приходилось. Может быть, для очень многих, даже не бывавших на фронте, сейчас этот разговор действительно может вызвать усмешку. Про войну много написано, поставлено много картин. Фронтовой быт многим известен, если не по личному опыту, то по рассказам фронтовиков. Но нам в то время война представлялась так: днем стреляем, а на ночь - в деревню, кормиться и спать. А в окопах пусть сидит пехота. Тогда мы, кажется, не знали, что артиллерия и ночью может вести огонь. Может и должна это делать…
     Словом, мое сообщение и для всего расчета оказалось полнейшей неожиданностью. Неважно кто, но только не наши командиры, предлагает наш ровик превратить в землянку, закрыв его верху, сделать нишу в качестве камина, завесить вход плащ-палаткой и в нем коротать ночь. Благо в тылу батареи была землянка, как образец подобного рода сооружений. Она была сооружена еще до нашего прибытия, а заняли её ездовые. Кое-кто из нас сумел побывать там и погреться.
     Расширять наш ровик не было времени. Мы рубим полутораметровые палки толщиной в руку, перекрываем ими ровик, набрасываем еловых веток поверх, засыпаем все это землей пополам со снегом (чтоб теплей было), продалбливаем ломом дырку (для выхода дыма), завешиваем вход плащ-палаткой, разбиваем ящик от снарядов и разжигаем огнь. Просто и быстро, да? Так кажется на первый взгляд. Но устроить жилище так, чтобы там можно было жить, а не мучиться, не так уж просто. Это целая наука. И, если в учебниках по инженерному делу, и были какие-то чертежи и расчеты, то практически этому никогда не учили, да и сейчас не учат. И до всего приходится доходить, как первобытному человеку. Рыть окопы учат, а жилье строить - нет. А ведь это не менее важно. Уже много позже, когда я был в штабе бригады, и имел доступ к журналу боевых действий, то меня страшно поразило то, что я там вычитал об этих днях под Москвой. Оказывается, за два дня (первых дня пребывания на фронте) наш дивизион потерял от обморожения людей больше, чем за последующие полтора года пребывания на фронте, полтора года походов и боев. Это о чем-то говорит. Оказывается, морозы страшны были не только немцам. Они и нам доставили немало неприятностей. Правда, здесь большую роль сыграло то, что валенки и шерстяные портянки нам не были выданы заблаговременно. Но наши валенки, ватные брюки, шинели, полушубки и шапки-ушанки мы безбожно жгли у костров под открытым небом, в шалашах, в примитивных землянках, скорее, похожих на лисьи норы, чем на человеческое жилье. И если многие, очень многие прекрасно помнят кадр из фильма о разгроме немцев под Сталинградом, где показывают «фрица» образца 1943 года, то мы, да пусть не будет для них это новостью, зимой 1941-1942 годов, во многих случаях, выглядели не лучше.
     Промерзший, голодный, до изнеможения уставший солдат, немытый, завшивевший и озлобленный добирается до какого-нибудь источника тепла, выпивает свои сто граммов, съедает свою порцию, закуривает козью ножку и жмется к теплу, как можно ближе. Греет колени, спина мерзнет, поворачивается спиной к костру, пока тепло дойдет сквозь шинель, стеганку и все, что на нем надето, шинель начинает дымить. То пола целиком сгорит, то валенки запалятся, то ватные шаровары обуглятся. Наше стеганое обмундирование так здорово и коварно горело… Попадет уголек маленький или крошка махорки, прожжет еле заметную дырочку, и все как будто бы. Ан, нет! Там внутри ватка тлеет помаленьку, тлеет, а потом вдруг почувствуешь, что припекло, хвать рукой, а ладонь и проваливается.
Хорошо, конечно, что наш солдат не очень взыскателен к своему быту. Однако же много теряли мы и здоровья, и жизней, и просто в боеспособности из-за того, что нас не учили и не заставляли жить по-человечески.
     Немцы, те очень просто решали эту проблему. Они останавливались в населенных пунктах, рыли блиндажи в сараях, в домах. Разбирали постройки, используя бревна на накаты. Блиндажи делали глубокие, просторные. Ставили в них специальные печурки, вделывали окна, двери, стелили полы, забирали тесом или досками стены, натаскивали к себе человеческую мебель, делали нары из досок и жили припеваючи. Мы же ютились в кое-как сляпанных землянках, по лесам и оврагам, за каждую доску, притащенную из деревни, можно было получить разнос и серьезное наказание за мародерство.
     Не знаю, как и кто немцев учил устраивать свой быт и чего это стоило. Но только зимой 1942/1943 годов, помню, мы получили приказ делать блиндажи на батареях в полный рост, с окошком, дверью, с обязательным отдельным топчаном для командира, со столиком и железной печью. Но к тому времени мы уже и сами научились устраиваться, более или менее, по-человечески. Во всяком случае, у нас бывало тепло и довольно просторно. Не было только у нас специальных печей и средств для освещения. Помню, наш расчет первым в батарее попытался использовать жестяную печурку, которую мы подобрали в одной из деревень. Инициатива в этом была моя. Но не сразу мы научились проводить трубу…
Пожалуй, следует рассказать обо всем этом по порядку…
     Итак, на первой нашей огневой позиции укрытие открытого типа (ровик или щель, безразлично, как его называть) превратилось в землянку. В нишке весело затрещали арматура и доски от снарядных ящиков, промасленные какой-то смазкой. Заплясали язычки красного, коптящего пламени. Заулыбались солдатские физиономии, посыпались веселые шутки. Но радоваться пришлось недолго. Дым и копоть никак не хотели проходить в отверстие, проделанное ломом, по идее, долженствовавшее быть трубой. Не выходили они наружу и через лаз, занавешенный плащ-палаткой. Сколько этого дыма и копоти было поглощено, одному Господу Богу известно. А вообще, житейские блага в наших хоромах распределялись следующим образом: у входа все-таки был свежий воздух, но зато холодновато; приходившему с поста кое-как удавалось устроиться на скользких ступеньках; дальше один-два человека сидели в относительно сносных условиях, - им не было холодно и доставалось меньше дыма; сидевший против камина обязан был поддерживать огонь, - он мог сидеть только, широко расставив ноги, так как колени неимоверно жгло. Ему еще было чем дышать, но ему нельзя было спать. Ну и последние два человека сидели в неимоверных позах, стараясь опустить голову ниже колен, где можно было не давиться дымом, зато там было совсем тепло. Пребывавший в дальнем конце, выходил очередным на пост к орудию. Его выход сопровождался отборной матерщиной, потревоженных в тяжелой дремоте товарищей. Выходя на мороз, он долго глотал свежий воздух, откашливался, сморкался и плевался, разминал затекшие конечности и очень скоро снова замерзал. Вскоре начал подтаивать снег, который мы набросали вперемежку с землей на крышу. И грязные холодные капли, падая за ворот, на руки, на лица, доставляли и вовсе не самое приятное ощущение.
     Как командир, я не выходил на пост к орудию и почти всю ночь просидел в дальнем углу землянки. Зато, когда морозным солнечным утром выбрался на поверхность, то мне пришлось пережить немало тревожных часов. Странная вещь творилась с моим зрением. От нестерпимого сияния освещенного солнцем снега, страшно резало глаза. Дальше трех-четырех метров я ничего не видел, даже носки собственных сапог расплывались в бесформенные пятна. Глаза резало так, как будто в них попадал все время табачный дым, постоянно текли слезы. Короче говоря, я оказался выведенным из строя. Испугался я не на шутку. Только фельдшер меня до некоторой степени успокоил.
     Хотя мороз держался и днем, никто не хотел забираться в свою землянку. Разожгли костер без дыма и коротали время у него. Кто-то подал мысль сделать хорошую землянку. Согласились. Но принялись за дело без особого энтузиазма. Да, к тому же отсутствие опыта и втянутости в физический труд, не дали нам закончить её к ночи. Много спорили, какой толщины класть бревешки на накат. Тарасенко несколько раз подходил к нам, посмеивался над нашей затеей, но путного совета не подал. Где был наш командир взвода, что-то не помню. Так и полезли на вторую ночь в свою старую землянку. Только трубы проделали пошире. Дыму стало поменьше.
     Ночью на позицию старшина вместе с ужином привез нам валенки и шерстяные портянки. Меня только удивило, почему сапоги старшина забрал. Что же делать будем, если наступит оттепель. Но это была лишь минутная мысль. Ногам стало тепло, и мороз как будто бы уже стал не такой сильный. Мы переобувались здесь же, приседая на старшинские розвальни. Резко скрипел снег под ногами повеселевших солдат, огромная луна поглядывала сквозь разлапистые ели на чумазую, оживленно гомонившую братву. Синие тени тянулись на прогалинах. Где-то далеко татакали автоматы, постукивали пулеметы, изредка погромыхивали орудийные выстрелы и разрывы снарядов. Но все это уже не пугало, не было необыкновенным. Это уже становилось привычным, мы уже сбыли фронтовиками, правда, еще сопливыми, необстрелянными, небитыми, но фронтовиками. Нам уже не страшен был холод, а это уже кое-что значило…
     Новую землянку нам не суждено было закончить строительством. На следующий, т.е. на третий день пребывания на этой первой огневой позиции, мы двинулись вперед.  Когда началось наступление, была ли артиллерийская подготовка, участвовали ли мы в ней, как-то я ничего этого не заметил и не запомнил. Повторяю, что солдаты и младшие командиры не знали обстановки. И если в этом была вина наших командиров, то это не делает им чести. Сейчас мне очень просто понятно, почему и как рассыпались наши многие батальоны и полки под первыми ударами фашистов. Не имея ясного представления о готовящихся и происходящих событиях, о противнике, о своих войсках, не слыша простого, серьезного и авторитетного слова своего командира, солдат становится необыкновенно восприимчив к разного рода слухам, вымыслам, попросту говоря, ко всякой трепотне. Начинает работать «солдатский телеграф», когда самые незначительные новости, передаваемые из уст в уста, с поразительной быстротой обрастают множеством невероятных подробностей и в кратчайший срок приобретают силу сенсаций, зачастую не просто нежелательных, но и вредных, а то, и крайне опасных.
     Для того, чтобы солдат, особенно находящийся на некотором удалении от поля боя, не наблюдающий его непосредственно своими глазами, был в курсе дела, не нужно собирать собрание или проводить политинформацию. Офицер, если он не полный тумак, знает многое. Он имеет карту, а если и не имеет, то может всегда посмотреть её у своего непосредственного начальника. Он бывает на разного рода совещаниях, на рекогносцировках, он слушает и радио, и телефон, он более сведущ в тактике своих войск и войск противника. Он может по слуху определять ход боя, он обязан знать задачу подразделения и части, он многое может и должен знать.
     Вот мне так представляется поведение старшего командира на огневой позиции. Он, командир этот, о готовящейся операции, безусловно, рано или поздно будет знать из разных источников. И уж, если, например, до наступления осталось немного времени и солдаты стоят у своих орудий, то никакой военной тайны он не раскроет, если пройдется от орудия к орудию со словами: «Ну, братцы, как настроение?... Сейчас жарко будет. Пришло время, будем бить гадов. Надо так поработать, чтобы поскорее махнуть на новую квартиру. Нам тоже, может, достанется на орехи… Определенно. На первое вступление к концерту выпустим по тридцать снарядов…» и т.д.
Вот началась артподготовка, орудия бьют непрерывно, команд не слышно, командиры орудий подбегают к старшему на батарее, чтобы записать очередную установку, а он, как бы между делом говорит: «Так, сейчас перерывчик небольшой будет, потом перенесем огонь в глубину, это значит, что пехота и танки пойдут вперед, а там и нам двигаться».
Командир слушает ход боя. У него и слух, и глаз наметан, да и соображения поболе. Командир батареи, находящийся на наблюдательном пункте, знакомит его с обстановкой… Вот происходит заминка на правом, допустим, фланге. Командир говорит: «Что-то сосед справа замялся, там контратакуют танки. Может, придется отбивать…» И тут же командует: «Командиры орудий! Проверить готовность бронебойных и доложить». И так далее, и тому подобное.
     Командир дает своим подчиненным наиболее правдивую информацию, и дает её систематически, не давая времени распространятся нежелательным слухам. Он постоянно общается со своими людьми, видит их настроение, чувствует его, а это особенно важно. Если командир пользуется хотя бы маломальским авторитетом, то солдат ему скорее поверит, он всегда одернет болтуна и паникера: «Чего мелешь?!... слышал, что старшой сказал… вот и заткнись!». Только надо иметь этот авторитет. А завоевать его дело нелегкое. И об этом будет идти особая речь много позднее.
     А пока в эти первые дни пребывания на фронте в качестве командира орудия, я сам не имел должного понятия об авторитете командира. И, если мои подчиненные кое-когда и почитали меня, как командира, то мне кажется, только потому, что почти все были старше меня по возрасту, знали в жизни больше моего, и считались со мной постольку, поскольку этого требовал весь уклад воинской жизни. В артиллерийской науке мы все были равны. Так что превосходства никакого я не имел, если не считать спортивной сноровки и физической силы, да и то в последнем, пожалуй, не перед всеми.
     Из своих первых подчиненных я по фамилиям помню только двух: это наводчик Букаткин и прицельный Просянкин.
     Букаткин, бывший бухгалтер мясокомбината, рыжий, ниже среднего роста, спокойный, независимый. До войны он прогорел на пересортице с колбасой и получил, что-то, два или три года. Отбывал срок в ИТЛ, а оттуда - на фронт. Он был, конечно, разворотливее всех нас. У орудия работал просто красиво, быстро, точно. За орудием следил и ухаживал добросовестно. Надо прямо сказать, что он был хозяином в расчете. Однако же, какую бы инициативу он ни проявлял, никогда не обходил меня, и выглядело это, примерно, так:
     -  Командир, надо ствол пробанить… Я пойду, подготовлю, а ты пошли людей ко мне…
     Или:
     - Командир, тут в одном местечке я присмотрел ямку с картошкой, дай мне человечка, - на всех принесем…
     Или:
     - Я, командир, как придем в деревню, смотаюсь насчет ночевки, а то потом не достанется…
     Букаткин всегда, отлучаясь, предупреждал меня. Он не разрешения спрашивал, а ставил меня в известность о своем решении. Он всегда называл меня командиром, а не так, как другие, - никак или же, пользуясь универсальным обращением: «Слышь, ты…»
     Мне льстило в какой-то степени это «командир», но то, что Букаткин всегда знал раньше меня, что надо сделать, что «организовать»а и умел это провернуть, вгоняло меня в краску, и я постоянно чувствовал себя перед ним как-то неловко. Он не выказывал своего превосходства передо мной и действовал достаточно тактично, оберегая мой командирский авторитет. Может показаться, что он был интеллигентным, воспитанным человеком. Ничего подобного. Он стал солдатом, предварительно поварившись в котле исправительно-трудового лагеря, среди уголовников, он был груб и нахален, но ко мне относился вот с таким, каким-то своеобразным уважением. Он обладал высоким чувством коллективизма. Наш расчет был для него семьей, и он играл в нем особую роль. Собственно, он, Букаткин, держал нас всех в руках.
     Таков был наш наводчик, рядовой Букаткин. И я не сомневаюсь, что он прошел всю войну и остался жив, а на груди его красуется не одна боевая награда.
     Я сказал, что Букаткин красиво работал у орудия.
     А как это можно красиво работать у орудия? Так вот, мне он врезался в память таким…
Как-то нам прислали посылки. При дележке содержимого ему достался шерстяной, довольно добротный, малинового цвета свитер… Обычно Букаткин ничем не отличался в лучшую сторону по внешнему виду от остальных солдат. Шапку свою он носил с распущенными ушами, шинель, напяленная на все обмундирование и стеганую фуфайку, не могла быть заправлены должным образом. Букаткин сутулился. От всевозможных работ, не связанных, непосредственно, с обслуживанием орудия, он не то чтобы увиливал, а попросту самоустранялся, и никому не приходило в голову или же не хватало смелости указать ему на это или упрекнуть. А, может быть, просто ребята считали, что он и без того достаточно пользы приносит расчету…
Но вот звучит команда: «К бою…», и Букаткин преображается. У орудия он всегда первый. Несмотря на любой мороз и непогоду, он в своем свитере, без рукавиц и часто без шапки. Его движения быстры и точны. Его крепкая, обтянутая свитером фигура, кажется значительно более крупной. Во время выстрела он не закрывает уши, хотя у длинноствольной 76-миллиметровой пушки выстрел очень резкий, звонкий и сильно бьет по ушам, и в них после стрельбы стоит сплошной звон. Букаткин во время стрельбы мне напоминал чем-то старинных русских канониров, которых я видел в кино и на картинах батальной живописи…

     … Просянкин… Он был прицельным. На орудиях, которые были в нашем 2-м взводе, справа от ствола были две большие стрелки. Одна передвигалась, когда наводчик на прицельных приспособлениях устанавливал прицел, а вторая ; должна была быть совмещена с первой, что и делал прицельный, совмещая их маховиком подъемного механизма, что и придавало стволу необходимый угол возвышения. На других орудиях всю эту работу выполнял один наводчик.
     Просянкин был высокий, сутулящийся, очень близорукий, неопределенного возраста солдат. Ему можно было дать и двадцать, тридцать, и сорок лет. До войны он был начальников таксомоторного парка в Москве. В его ведении было что-то около двухсот или более машин. По образованию автомобилист, он не мог пройти мимо любой машины, не уделив ей самого пристального внимания. И потому он постоянно отставал и догонял нашу колонну на марше. Сколько раз приходилось наблюдать, как над капотом какой-нибудь разбитой или подбитой немецкой машины возвышался довольно-таки объемистый зад и непомерных размеров вещевой мешок Просянкина, а голова и руки были воткнуты куда-то в нутро машины.
     Вещевой мешок у Просянкина был, действительно, огромный и набит был чем-то по самую завязку, и соответственно объему был его вес. Со временем мы познакомились с его содержанием. Оказывается, изнутри он был обложен очень красивым тисненым линолеумом, вынутым из дорогой легковой машины. А там, в коробочках, в мешочках, в бумажках всякие и разные проводки, лампочки, инструменты, какие-то детали каких-то механизмов… Чего только там не было… Просянкин никогда не расставался со своим мешком, и носил его всегда за спиной. Карабин носил на груди, перекинув ремень на шею. Руки просовывал под ремень карабина и клал их на ложу. Уши шапки всегда опущены и поверх шапки - каска. Объемная фигура этого солдата в огромной шинели, в пребольшущих растоптанных валенках, всегда голодного, с близоруко прищуренными глазами, ссутулившегося под тяжестью своего вещмешка, размерено и крупно вышагивающая, слегка косолапо и тяжело, молчаливая и внешне, ко всему безучастная, так и запечатлелась в моей памяти.
     Трудно описать мое отношение к нему. Достаточно, думаю, представить, что руководитель крупного по тем временам автохозяйства, распоряжавшийся не одной сотней людей и многими тысячами денежных средств и материальных ценностей, оказывается в подчинении сопляка с необсохшим молоком на губах, и в компании грубых, по всякому поводу и без повода матерящихся солдат, лишенных элементарных бытовых удобств.
     Я видел в его прищуренных глазах затаенную тоску и обреченность, настороженность и снисходительное сожаление. Забегая вперед, хочется сказать о его нелепой гибели. Я уже не был его командиром, не был уже в третьей батарее. Это было осенью 1942 года. Я тогда был во взводе управления дивизиона. Мне рассказал кто-то из батарейцев, с которыми я иногда встречался, что группу солдат послали в штаб бригады копать блиндажи. Они прошли небольшой лужок и поднялись на небольшой холм, когда из-за облаков вынырнули несколько немецких самолетов и сбросили бомбы на лошадей, пасшихся на лужке. Бомбы разорвались метрах в двухстах от Просянкина, который, по своему обыкновению, со своим неразлучным мешком отстал от остальной группы. Ребята даже не ложились, и видели, как Просянкин упал. Когда к нему подбежали, он только пожевал губами и испустил дух… Крохотный осколочек проделал маленькую дырочку в виске под каской…
     Просянкин никогда не был сыт. Действительно, для его крупной фигуры было недостаточно нашего солдатского пайка. Потому он никогда не пил свою водку, а обменивал её на сухари или колбасу, курил тоже очень мало, выменивая табак на что-нибудь съестное.
Вспоминается такой случай… Это было летом 1942 года, в конце июля или в первых числах августа. После отдыха, т.е. довольно длительного пребывания во втором эшелоне, наш дивизион выдвинулся вперед, батареи заняли огневые позиции в готовности к участию в артподготовке в готовящемся августовском наступлении, которое получило наименование Погорело-Городищенской операции. Комиссар дивизиона с несколькими офицерами и разведчиками выехал с третью батарею. Орудия батареи были так тщательно замаскированы, что мы к крайнему орудию подъехали вплотную. Нас никто не только не встретил, но и не окликнул. Комиссар стал громко кричать, вызывая часового. Через некоторое время к нам подходит Просянкин, держа в одной руке котелок, полный грибов, во второй - карабин. Он щурится, пытаясь разглядеть, кто же это шумит у орудия. Узнав комиссара дивизиона, он попытался принять стойку смирно и смущенно моргая, уставился на него. Комиссар набросился на него, понося на чем свет стоит, и потом спрашивает его:
     - Где вы болтаетесь? Почему пост бросили?
     - Да, ничего я не бросил… Я здесь был, только вот грибков пособирал…, - отвечает тот невозмутимо.
     - Грибков, понимаете, насобирал!... Ушел с поста!... Вам, что, товарищ Просянкин, наркомовский паек оказался маловат?!...
     Просянкин опустил голову чуть набок, несколько раз взглянул исподлобья на комиссара, пробежался близоруким взглядом по остальным, присутствующим при сём, помолчал немного, переминаясь с ноги на ногу и, страшно краснея, тихо, но внятно произнес:
     - Я, товарищ комиссар, не помню, когда последний раз наедался… Я в гражданке, дома, в день одного хлеба съедал больше буханки… - и, потупясь, замолчал. Видно, трудно дались ему эти несколько слов. Но сказаны были они столь непосредственно и откровенно, что сразу обезоружили комиссара. Он понял и промолчал.
     Неловкую паузу прервал командир батареи, появившийся на другом фланге батареи приближающийся к нам с рапортом.
     Когда вся наша группа, спешившись, проследовала мимо, продолжавшего понуро стоять Просянкина, я задержался около него, поздоровался с ним за руку, пытаясь приободрить его товарищеским словом. Это была последняя моя с ним встреча.
     Других ребят ни по имени, ни по фамилии не помню.
     Был в расчете еще татарин, учитель по специальности, небольшого роста, широкоплечий, парень себе на уме. Запомнился он мне тем, что, раздобывая где-то овчину от полушубков, он шил из неё рукавицы и продавал или обменивал их на водку и продукты пропитания.
     Был еще один паренек моих лет, как и я, окончивший десятилетку. Этот запомнился мне тем, что забрался ко мне в вещевой мешок, который я повесил на сучок у блиндажа и, сменившись с поста у орудия, спустился в блиндаж погреться, но вскоре по какой-то нужде выбрался наверх, и застал этого паренька на месте, так сказать, преступления. Видно было, что он изрядно струхнул, но я его не стал бить, хотя и следовало бы…
     Для того, чтобы завершить повествование об этих первых днях пребывания на фронте, мне хочется все-таки закончить рассказ о наших первых землянках. Не имея никаких документальных материалов, отражающих хотя бы приближенно хронологию событий, я смогу только воспроизвести отдельные эпизоды, вне связи с общей обстановкой на фронте, как принято излагать её в военных мемуарах, перечисляя населенные пункты, номера соединений, частей, фамилии командиров и командующих, даты…

ИТАК, О ЗЕМЛЯНКАХ…

     Я уже сказал, что где-то на третий день мы двинулись. Шли и по лесам, и по полям, уклоняясь куда-то на запад, влево, как мне казалось. Первоначальное направление нашего удара я мог представить себе по основному направлению стрельбы, а оно было на северо-запад. Проходя через какую-то деревню, во время небольшой стоянки, перематывая портянки в доме, я обнаружил, что первая стрельба не обошлась мне даром. На ноге оказался отмороженным один палец, на конце его образовался волдырь, я же этого так и не почувствовал… Но вот днем мы занимаем позицию. Устанавливаем орудия. Я намечаю место для землянки и предлагаю ребятам сразу же делать такую, чтобы в ней можно было всем лежать. Приступаем к работе, но вскоре меня вызвал командир батареи и приказал доставить донесение в штаб дивизиона. Куда ехать, указал только приблизительно. Между прочим, в те времена, частенько ставилась задача так: «Вот пакет, доставить в штаб. Штаб вот в этом направлении, километров пять-шесть…», и взмах рукой… И едешь верхом или топаешь пешком по каким-то неуловимым признакам и с помощью расспросов встречных, находишь то, что надо. Возвращаешься назад, а своей батареи уже нет на старом месте. Снова расспросы… превращаешься в следопыта…
     На этот раз батарея была на месте, но разыскал я её с трудом, так как было уже темно. Добрался до своего орудия и удивился, увидев, что землянка уже готова, и, кроме часового у орудия, все находились в ней. Отбрасываю полог, ожидая попасть в тепло и свету огня, пылающего в камине… Оказывается, дыма в землянке было не меньше, чем в нашем первом убежище. В левом дальнем углу, куда проходил узкий проход, спустившись в который, можно было продвигаться разве только на четвереньках, была сделана ниша, уткнувшись в которую носом сидел командир взвода младший лейтенант Грязев и, тщетно пытался, захлебываясь дымом, раздуть огонь. Весь расчет спал. Я высмотрел у дальней стенки более или менее свободное местечко и двинулся туда. Но пробраться туда, не потревожив командира взвода, было невозможно, поэтому я попробовал перелезть через того, кто спал там крайним, но застрял между ним и накатом, после чего мое продвижение закончилось. Проснулся не только тот, на ком я оказался, но и другие. Посыпались брань и шутки. Потревоженный во сне солдат, всегда больше зол, но, как водится, находится и шутник. С трудом я смог выбраться на свое место и моментально уснул…
     В этой второй землянке нам не пришлось больше пожить. Утром мы двинулись дальше. В серьезных боях нам участвовать не доводилось в те первые дни нашего наступления под Москвой. Иногда мы стреляли, но не очень много. Пехота где-то впереди дралась, мы же на закрытых огневых позициях даже не видели живых немцев. Только, проходя по дорогам войны, наблюдали то, что она оставила после себя: сгоревшие деревни, разбитые машины и боевую технику, изредка попадались подбитые танки и трупы, трупы, трупы людей и лошадей. Кухня наша нас не всегда догоняла, приходилось кормиться, чем Бог послал: жевали сухари, у кого они были припасены, жевали жмых, добывали картошку в подпольях сгоревших домов, иногда удавалось подкормиться у местных жителей, которые всегда относились к нам очень хорошо. Когда же появлялась кухня, наевшись супом и мороженным хлебом, ругали старшину, но уже беззлобно, и радовались. Радовались тому, что наступаем. Идти приходилось долго, ехать на передках или лафетах орудий было холодно. Всем давным-давно известно, какая суровая была зима в 1941/42 годах. Но мы были готовы шагать еще больше, еще быстрее, еще больше голодать, совсем не спать, лишь бы только вперед, только вперед, только вперед…
Но вот о третьей нашей землянке… Где-то в сплошном лесном массиве на опушке большой, поросшей мелким и редким сосняком, батарея занимает огневую позицию.
     Умудренные опытом создания двух неудавшихся жилищ, но уже убежденные в том, что даже плохая землянка лучше, чем совсем никакая, что даже в тесной, темной и дымной землянке куда теплее, чем у костра на открытом воздухе, или даже в шалаше из еловых веток, мы сразу же, поставив орудие, принимаемся за работу. Мы уже малость научились копать мерзлую землю. Дело спорится. Теперь у нас появляется желание сделать наши хоромы попросторнее. Наша коллективная инженерная мысль вырабатывает оригинальный проект. Копаем прямоугольный котлован, посередине каждой из коротких стенок, ставим по одному столбу, которые выступают над уровнем земли сантиметров на 50-70. На них кладем бревно, а потом делаем двускатную крышу из средней толщины жердей, одним концом упирающихся в землю, а другим - на продольное бревно. Поверх них укладываем еловые ветки, засыпаем их землей, а потом маскируем снегом. Вход завешиваем плащ-палаткой, - и землянка готова…
     Проходя через одну деревню, я заметил у дороги железную печурку. Еще не представляя себе, как её использовать, я бросил её на лафет орудия. Помню, меня ребята на смех подняли, но сбросить её никто не решился, - все-таки я был командиром. Печурка была без труб. И еще землянка не была готова, а посередине готового котлована эта печурка весело шумела, выбрасывая из отверстия для трубы язык прозрачного желтоватого огня без дыма и копоти, и распространяя вокруг себя приятное тепло. В ходе строительства землянки, родилась простая идея: засветло заготовить сухих дровишек и печку топить в землянке без трубы.
     Так и было сделано. Землянка готова. В ней  под двускатной крышей можно передвигаться на коленях или же вприсядку во всех направлениях. На пол брошены охапки еловых веток. В центре землянки гудит наша печурка. Мы располагаемся вокруг нее, закуриваем и радуемся. В нашу землянку забираются командир взвода младший лейтенант Грязев и политрук батареи или комиссар, как ты его называли тогда (фамилии его я не помню). Мы, конечно, уступаем им место у печурки. Настроение славное… Но у нас еще много работы. Приказано выкопать окоп для орудия, а дело идет к вечеру.
     Нехотя покидаем землянку, такую удачную и уютную. Днем был несильный морозец, но к вечеру начал крепчать. Небо расчистилось от облаков. Где-то впереди изредка погромыхивают разряды снарядов, крякают мины, лениво перебраниваются пулеметы. Наш густой и могучий лес молчит. Дело с орудийным окопом продвигается медленно. Солдаты, уставшие за дневной переход и от возни с землянкой, подолгу перекуривают. Мы еще не побывали ни под бомбежкой, не подвергались и артиллерийскому обстрелу, потому еще сами не убедились в великой пользе окопа, а командиры нас не смогли, да и не пытались убедить в этом. Я беру топор и принимаюсь за заготовку дров, рассчитывая управиться с этим делом засветло. Срубаю сухой ствол ольхи и разделываю его на мелкие полешки, представляя себе, как будет хорошо и тепло ночью в наших хоромах.
     Вскоре слышу приглушенные крики о помощи. Ни я, ни мои солдаты у орудия не разобрали сразу, кто и откуда кричит. Но вот вижу, - кто-то бежит к нашей землянке, и тут же замечаю, что крыша землянки как-то осела. Бросаюсь и я к ней. Оказывается младший лейтенант Грязев и политрук батареи, оставшись в землянке, набросали в печурку сухих дровишек. Пламя из неё чуть не доставало продольное бревно, которое оказалось недостаточно толстым для того, чтобы удержать весь груз земли, наваленной на крышу. Бревно подтаяло, прогнулось и местом прогиба упало на печку. Это и спасло наше начальство. Если бы не печурка, быть бы им придушенными.
     Мы попытались, было, приподнять крышу своими спинами и поставить под бревно подпорки, но силёнок я нас не хватило. Пришлось снова все раскапывать и переделывать. Теперь мы уже печурку поставили так, чтобы пламя из трубного отверстия било в выход из землянки наружу. Ясно, что накаленная печка заставляла очень осторожно пробираться мимо неё при входе и выходе, которую мы смогли восстановить только поздно вечером, так и не отрыв окоп для орудия. И тепла в нашей землянке не было, так как вход у неё ничем не закрывался…
     Может показаться странным кое-кому, что я столько уделяю внимания такой казалось бы незначительной вещи, как землянка, блиндаж. Подумаешь, невидаль какая, - землянка… Да, я считаю, и меня не переубедить никому, что постройка добротного жилища для живого человека, находящегося на фронте, большое дело. Жизнь в боевой обстановке тяжела. Не говоря уже о том, что солдату постоянно грозит смерть или увечье, ему приходится в любую погоду и в любое время суток стоять на посту, мерзнуть и мокнуть, голодать и недосыпать, выполнять огромную работу, не регламентированную ни временем, никакими нормативами. Мертвецки уставший, он ложится куда попало, подстелив под бок несколько веток, и спешит забыться сном. Он не думает о том, что, возможно, сейчас пойдет дождь или через час ударит мороз, он забывает, что в любую минуту может быть и бомбежка, и артналет. Он ни о чем не думает, - он хочет спать. Русский Иван - невзыскательный человек, он с одинаковым аппетитом поест из закопченного котелка и из тарелки дорогого сервиза, или же из общей миски; он одинаково крепко будет спать, забившись в стог сена, или на пуховой перине, или же в придорожном кювете. Но постоянные неблагоприятные бытовые условия изматывают и его, озлобляет против всего на свете. Надо, чтобы человек и на войне жил в, более или менее, человеческих условиях, тогда он будет человеком. Но его нужно заставить позаботиться о себе и научить его это делать…
     Я повидал иного всяких блиндажей и землянок. Сам жил в них. Были и такие, из которых уходить не хотелось, - просторные, относительно светлые, чистые, с деревянным дощатым полом и потолком, со стенами, забранными тесом, в две и три комнаты, со многими бревенчатыми накатами. Но были и такие, в которых можно только полулежать и обогреваться маленьким костром из сухих веточек или щепок, от которых не было  бы дыма, ибо на любую струйку дыма или снопок искр, сразу же сыпались мины. Мерз и в шалашах из еловых веток, когда землянку некогда было делать или их хозяева ленились соорудить для себя более сносное жилище, или некому было их заставить это сделать.
     Вот в чем дело. Нашего солдата надо заставить сделать для себя же самого хоть что-то, даже добротное жилье. Он будет бурчать сначала, тянуть лыко, стараться сделать как-нибудь, абы как, его нужно подгонять, заставлять переделывать. И лишь только, когда он войдет в теплый, просторный блиндаж, сбросит шинель, разуется, просушит портянки, подогреет котелок с остывшим супом, вскипятит чаю, почистит свое оружие, закурит, вытянется на нарах во всю свою длину, шевеля пальцами натруженных многострадальных ног, положив под голову вещевой мешок, вот тогда он беззлобно матюгнется и скажет: «А все-таки прав наш батя… вишь, погонял нас, теперь-то получше стало…»
     А в следующий раз солдаты сами будут делать сразу же основательно и хорошо. Но мало того, чтобы их заставлять, надо еще и научить, а потому офицеры должны знать, как делать землянки и блиндажи, уметь показать и научить…
     Чтобы закончить разговор о землянках, скажу, что делать их быстро мы научились довольно-таки быстро, но делать такими, чтобы в них можно было жить, более или менее по-человечески, мы могли только к концу зимы 1941/42 гг. и на будущую зиму. Но для этого надо было начальнику артиллерии бригады издать специальный приказ с приложением чертежа…
…После двух-трех переходов, совершенных нами с начала наступления, хронологический порядок происходящих событий в моей памяти основательно перемешался. Сейчас даже не помню, сколько времени я был командиром орудия. Мы двигались вперед. Двигались и днем и ночью, проходили какие-то населенные пункты целые и сожженные, занимали огневые позиции, стреляли. Снова двигались. В больших и серьезных боях участвовать не приходилось. Потерь мы не несли. С Володей Волковым мне видеться приходилось очень редко. Он был ездовым в другой батарее. И встречаться мы могли лишь тогда, когда дивизион двигался в одной колонне, что случалось крайне редко. Из земляков в батарее был только Вася Ястребцов, двоюродный брат моего дружка Вали Туткевича, с которым мы собирались вместе пойти в военно-морское училище. Вася Ястребцов, как и я, командовал орудием. Какие у него были дела, сказать не могу. Орудийные расчеты жили, как отдельные семьи. Друг к другу в землянки ходили редко, гостей тоже не принимали…
     Конец декабря 1941 года и начало 1942 года сохранились у меня в памяти, как ряд отдельных эпизодов, не связанных между собой ни временем, ни канвой основного события того времени: разгромом немцев под Москвой.
     Недавно, в двадцать пятую годовщину этой знаменательной победы, т.е. в прошлом, 1966 году, я готовился к докладу для личного состава нашего военкомата и перечитал много материалов об этой беспримерной битве. В частности, мне очень понравились записки Маршала Жукова Г.К., опубликованные в Военно-историческом журнале. Кстати говоря, в те годы я, да и, наверное, очень многие, такие же, как я, не знали, что нами командует этот генерал, да и вряд ли его фамилия что-либо нам могла говорить. Мы знали Ворошилова, Буденного, Тимошенко, слыхали фамилии Тухачевского, Блюхера, Якира, расстрелянных, как врагов народа. Но ни Жуков, ни Рокоссовский, ни Конев, ни многих других генералов, мы не знали. Мы были уверены, что всеми нами командует и направляет нас великий Сталин. И даже то, что мы вот стоим  у стен Москвы, за многие сотни километров от западной границы, скорее, объясняли предательством и вредительством, но ни в коем случае ни ошибками Сталина.
     Готовясь к лекции о разгроме немцев под Москвой, и разглядывая одну из схем, я заметил название населенного пункта Кучино. Оно мне было очень памятным. Правда, я сейчас не могу с большой уверенностью утверждать, этот тот памятный эпизод произошел именно в Кучино. Но это, пожалуй, и не столь важно. Это было довольно большое село, расположенное на сравнительно небольшой поляне среди бескрайнего леса. Восточная и западная окраины его располагались на холмах, между ними протянулась низина. На юге стояла стена девственного леса. От западной окраины шла дорога вниз по полю и, примерно, в километре от села скрывалась в лесу.
     К вечеру мы после длительного марша свернули с дороги, шедшей мимо села на юг, и втянулись в село. По-видимому, здесь предстояла ночевка. Морозец подгонял нас. Быстро распрягли лошадей, разместили в хозяйских сараях, подбросили им сенца. Орудия с передками поставили под окнами домов. А сами побыстрее по теплым хатам. Кое-кто, по всей вероятности, присматривая дома получше, потянулся в глубину села…
     Немного времени прошло с того момента, когда мы вошли в это село, как со стороны западной окраины донеслась довольно оживленная стрельба. Мы высыпали на улицу, хватая на ходу, карабины. На фоне яркого зарева заходящего солнца, отчетливо видны были перебегающие между домами фигурки вражеских солдат. Намерения их не вызывали сомнения, они приближались к нам, ведя огонь.
     Не знаю, кто первый вспомнил, что у нас, кроме карабинов, есть еще и пушки, и кто догадался подать первую команду. Во всяком случае, в считанные секунды грохнул первый выстрел, и один из домов на западной окраине брызнул щепками и накрылся осевшей крышей. Потом ударило мое орудие еще и еще. Посыпались стекла в окнах соседних домов…
Наверное, немцы не ожидали такого разговора, они, наверняка, не видели, как мы вошли в село, и не знали, что мы располагаем столь вескими аргументами в споре, и быстро приняли верное в сложившейся обстановке решение, - убираться подобру-поздорову, и, как можно, скорее и подальше. Наши ребята бросились за ними. Этот, с позволения сказать, бой, проходил на дальней дистанции и потому, как мы выбежали к крайним хатам на западной окраине, то увидели впереди внизу по дороге к лесу группку человек в пятнадцать-двадцать, уходящую от нас в высоком темпе. Гнаться за ними ни у кого из нас желания не было. Посудачив, погоготав и малость постреляв им вслед, мы, было, двинулись назад, когда кто-то неожиданно закричал: «Смотри, смотри!...»
     … Вдоль опушки леса, скрываясь в тени заходящего солнца, мчались всадники. Их было довольно-таки много. Часть их явно отрезала немцам дорогу к лесу, а другая часть, размахивая клинками, охватывала беглецов, сбившихся в беспорядочную группу, на дороге. Застрекотали автоматные очереди, захлопали отдельные винтовочные выстрелы. Все это было очень похоже на рядовой эпизод из кинофильма. Расстояние между немцами и всадниками быстро сокращалось. Немцы заметались, бросились врассыпную по снежной целине, засверкали клинки в лучах заходящего солнца, и через несколько минут все было кончено. Конники собрались на дороге, кое-кто спешился и переходил от трупа к трупу, наверное, собирая какие-то трофеи. И еще через минуту, построившись звеньями, т.е. по три в ряд, двинулись к лесу и, свернув на юг у его опушки, скоро скрылись…
Так впервые в жизни, и единственный раз, я видел наяву боевое применение шашек, настоящую конную атаку. Это, действительно, жуткое зрелище…

     … Во время одного из переходов мне пришлось пережить несколько неприятных часов из-за моего крепкого сна.
     В какой-то деревне нас нагнал или встретил старшина с кухней. Повар быстро раздавал горячие наваристые щи, которые мы тут же поедали, пристроившись на орудиях, кто как мог. Было не холодно. Вечерело. Начальство, наверное, забралось куда-нибудь в дом. Букаткин уже успел прошвырнуться по деревне и, подойдя ко мне, говорит:
     - Командир, все занято… тут вот рядом есть курятник, там можно переспать, пойдем…
Втроем, - я, Букаткин и Просянкин, - мы забрались в этот самый курятник, где было набросано изрядное количество сена, и улеглись рядом, прижавшись друг к другу. Чувствуя, что засыпаю, я говорю друзьям, чтобы в случае чего, меня обязательно разбудили, и, пригревшись, заснул…
     Проснулся оттого, что продрог. Меня сразу поразила необыкновенная тишина, царившая вокруг. Как ошпаренный, я вылетел из курятника, перемахнул через изгородь на улицу, а по ней хоть шаром покати, - ни души. Метнулся влево, вправо, в надежде увидеть если не свои орудия, то хотя бы какого-нибудь часового, который бы мог видеть, куда ушли наши. Нигде ни души!
     Опять отстал!... В душе проклиная и себя, и всех на свете. Немного успокоившись, начинаю соображать, что уйти далеко наши не могли. По часам, помню было не очень поздно, проспал я немного времени. В бледном счете ущербной и, временами закрываемой облаками луны, рассматриваю следы на снегу. Рисунок шин на своей пушке, благо, я запомнил… Ушли вправо. Ну, думаю, теперь давай жми! Вспомнил тут и то, что ходил я очень неплохо, и выносливости у меня хватало. Пошел короткими перебежками. Бегу не быстро, сохраняя силы и удерживая дыхание. Вскоре село кончается. Впереди просматривается черная степь, дышащая морозным ветром и поземкой, тянущей хвосты колючего снега через дорогу наискось. Знакомые следы заметает… Но я смело и быстро шагаю вперед, пока не вхожу в новое село и не добираюсь до центрального перекрестка…
     Здесь на этом перекрестке моему, начавшему, было, утверждаться оптимизму, приходит конец. Колонна могла пойти и прямо, и влево, и вправо. Прошвырнувшись туда-сюда, и не обнаружив никаких маломальских обнадеживающих следов, снова падаю духом. Но вот замечаю на крыльце одного из угловых домов, часового. Бросаюсь к нему, ; хоть бы он видел, куда шли какие колонны…
     - Нет, браток, никого не видел… я недавно вышел на пост… при мне никто не проходил, - как обухом по голове, бьются его спокойные слова.
     - Так, может, кто до тебя стоял, видел? Понимаешь, отстал я от батареи…
     - Может, кто и видел…
     - Ну, где ваши ребята? Я поспрашиваю,… - почти умоляю я этого часового.
     - В доме.… Зайди…
     Вхожу в просторную избу. Несколько солдат сидят у стола, занимаются, кто чем. В стороне лейтенант с артиллерийскими эмблемами, в гимнастерке без ремня. Тоже занимается каким-то делом. Один солдат у русской печи орудует ухватом. На меня никто особого внимания не обращает. По всей видимости, я был похож на побитого щенка, и представлял собой довольно жалкое зрелище. Больше всего я боялся насмешек, но эти солдаты отнеслись ко мне довольно участливо. К нам подвинулся лейтенант и начал меня расспрашивать подробно. Я ему все рассказал.
     - А как фамилия командира дивизиона? - спрашивает он.
     - Я не знаю.
     - А комиссара?
     - Не знаю…
     - Ну, а командира батареи, политрука?
     Я и этого не знаю. А фамилии Тарасенко и Грязев ничего не говорят лейтенанту. Я краснею и потею. Вот так здорово… Уже больше двух месяцев я нахожусь в части, и не знаю своих командиров…
     В это время солдат, возившийся у печи, приносит к столу чугун с крупной, дымящейся картошкой и миску с солеными огурцами. Солдаты принимаются за эту немудрящую трапезу, а у меня скулы сводит от желания попробовать этой же картошки и аппетитного хрустящего огурца. Лейтенант протягивает мне пару картошин, но я отказываюсь, о чем сразу же пожалел, так как никто уговаривать меня не стал…
     Я закуриваю и прощаюсь.
     - Так ты куда, солдат? - спрашивает лейтенант.
     - Пойду, посмотрю по следам…, - и выхожу в ночь.
     Тщетные поиски продолжаются не меньше часа. Я чуть ли ни носом исследую каждый метр, еще не занесенного свежим снегом, пространства дороги. И, в конце концов, возвращаюсь в дом, где меня приняли без особого гостеприимства, но и не выгнали. Солдаты уже спали, а лейтенант только собирался улечься.
     - Ну, что, ничего не нашел? - спрашивает он.
     - Товарищ лейтенант, возьмите меня к себе…, - вместо ответа прошу я.
     - Я что же ты можешь делать?
     - Да все могу. Наводчиком могу, любым номером могу. Я же в училище учился. Я сам командир орудия.
     - Эге, браток, мы же истребители противотанкисты, мы все на передке больше. Это не то, что дивизионки. У нас бывает горячо…, - говорит он с легкой усмешкой.
     - Да, я не боюсь…, - робко пытаюсь его убедить в своем мужестве.
     - Ладно. Ты давай, пока поспи, а скоро должен приехать командир… Как он посмотрит на тебя, - лейтенант стягивает валенки и укладывается на лавку, подстелив под себя добротный полушубок.
     Я, сидя на табуретке у стола, пытаюсь заснуть. Потом ложусь на пол, но уснуть не могу. Мрачные картины проходят моим мысленным взором. Стыд, жгучий стыд мучает меня…
Трудно сказать, сколько времени я провалялся так. В конце концов, решаю, что надо же куда-то идти. Надо только сориентироваться. И выхожу на улицу. Брезжил уже рассвет, когда я вышел из дома с твердым намерением найти своих, и не заходить ни в какой дом, пока поиски не увенчаются успехом. Но проще принять такое решение, чем выбрать направление движения и добиться цели. Мне кажется, я принял еще одно правильное решение, рассуждая так, - раз мы наступаем на запад, то и наша батарея будет двигаться на запад, значит и мне надо идти на запад. Пусть я не попаду к ней вслед, но доберусь до переднего края, а там, прошвырнувшись по фронту влево, вправо, своих найду обязательно…
     Я тогда не знал, что в тот момент сплошной линии фронта не существовало. Оставалось только определить, где же этот самый запад. И это оказалось нетрудно, ибо горизонт на востоке, несмотря на довольно плотную облачность, уже бледнел, следовательно, в обратном направлении - запад.
     Решение принято, направление выбрано. Теперь - вперед.
     Идти нетрудно, - ночной снегопад и поземка не очень испортили дорогу.
     Светает. Поскрипывает снежок под моими валенками. Война отодвинулась куда-то далеко, - её не слышно. И это немного беспокоит. Боюсь, как бы не ушли наши слишком далеко. Успокаивает только мысль о том, что солдату всегда найдется работа на фронте, лишь бы не был трусом. Пусть я и потерял свою часть, свою батарею, своё орудие, но я же не бегу с фронта. Я иду вперед и хочу воевать, хотя и не знаю еще, на что я способен.
Вскоре замечаю справа сзади, по-видимому, на параллельной дороге, движущуюся колонну. Вижу только головы лошадей и ездовых. Вижу также, что в упряжках по две пары коней, - следовательно, это не наши, - наши упряжки по три пары. Но все равно бросаюсь наперерез этой колонне, - а, может, это все же из нашей бригады. Поднявшись на бугорок, вижу, что идет дивизион 120-мм минометов. Бросается в глаза образцовая дисциплина марша. Батареи идут компактно, соблюдая интервалы. Расчеты минометов шагают позади своих упряжек в колоннах по два. Все в касках. Не то, что наша батарея.
     Я выхожу на дорогу и замедляю шаг. По обочине, обгоняя колонну, размашистой рысью бежит красивый вороной конь, запряженный в добротные санки. Поравнявшись со мной, санки замедляют движение. Смуглый, черноволосый, черноусый и черноглазый командир в белом полушубке бросает на меня свирепый взгляд:
     - Почему без каски?!...
     - А я не ваш… - ничего умнее не смог я придумать, так как каски у меня с собой нет, она осталась висеть на стволе моего орудия.
     - Это как понимать?
     - Я из артдивизиона…
     - А чего здесь болтаешься? - бросил черноволосый, но сани тронулись, и мне не пришлось уже придумывать ответ.
     Это был командир 120-мм минометного дивизиона, старший лейтенант Мишин. Добрейшей души человек, простой и заботливый, шутник и грамотный артиллерист, с которым мне в дальнейшем много приходилось встречаться, когда он был начальником артиллерии нашей бригады. Но сейчас он напустил на меня столько страху, что я почти совсем остановился, желая, чтобы колонна скорее прошла вперед. Я же, думаю, буду гнаться за ней следом на почтительном расстоянии, чтобы, не дай Бог, кто-нибудь из командиров этого дивизиона не начал меня «прорабатывать» за отсутствие каски… Но тут по колонне несется команда:
     - Конные и пешие, сади-и-и-ись!...
     Солдаты быстро занимают места на передках и просто на минометах. Теперь звучит команда:
     - Рысью ма-а-арш!
     Тут уж у меня сердце екнуло, - рысью колонна уйдет от меня в два счета. Мне в шинели, в валенках, с вещмешком и карабином не угнаться. Надежда сократить расстояние до своих, двигаясь с частью своей бригады, ускользает. Раздумывать долго не приходится, - выбираю упряжку в последней батарее и прошусь подъехать вместе с ними. Солдаты уступают мне местечко, и я начинаю обдумывать, как и к кому обратиться, чтобы меня взяли в этот дивизион, если своих не найду…
     Вскоре въезжаем в какое-то село. Замечаю во дворах солдат и лошадей, а вот и орудие попадается на глаза. Сразу спрыгиваю на землю и неторопясь шагаю по улице, поглядывая по сторонам. Я уже говорил о том, что дивизион наш редко собирался в общую колонну и потому из других батарей я почти никого не знал. Подойти к кому-нибудь и прямо спросить, - кто такие? - у меня не то что не хватало смелости, скорее, я боялся узнать, что это не наши, что моей батареи здесь нет, и мне нужно будет снова куда-то идти, а куда, черт его знает… А это было какое-то совершенно целехонькое село, которое война обошла стороной. Так заманчиво вился дымок из труб. Мне представлялось, как сейчас в домах в русских печах варится картошка, как подогреваются котелки с полученным на солдатской кухне супом, как сидя за столами в теплых комнатах, солдаты разольют по сто грамм из фляжки, отмеряя колпачком от бризантной гранаты, и плотно позавтракают…
     Видно, все-таки я родился под счастливой звездой… подхожу к одному дому, а на крыльцо выходит в одной нижней рубашке Просянкин. Я направляюсь прямо к нему. Прищурив близорукие глаза и узнав меня, он радостно восклицает:
     - Командир! Давай заходи, сейчас будем завтракать…
     Я вхожу в дом. Почти все солдаты расчета и ездовые расположились в большой и светлой комнате и занимаются разными делами не торопясь, что сразу наводило на мысль о том, что нам предоставлен какой-то отдых. На меня никто особенного внимания не обратил, никого не удивило мое появление. Возможно, это было и не так, но, во всяком случае, я ничего не заметил…
     В углу у окна опасной бритвой без зеркала наощупь брился Букаткин. Стараясь все делать обыкновенно, чтобы не возбудить любопытства у присутствующих, я сбросил с себя вещмешок, шинель, стеганку. Присел к столу, закурил и, спустя некоторое время, спрашиваю у Букаткина:
     - Что ж ты меня не разбудил?
     Букаткин сделал удивленное лицо, а, может быть, и на самом деле удивился:
     - Что ты, командир, разбудил я тебя… А кто тебя мог разбудить еще? Где ты был?...
     Я не стал рассказывать о прошедшей ночи и о своих приключениях.
     - Ладно, давай не будем… - как бы нехотя говорю ему, - Здесь вот в крайнем доме спал, в потемках не мог найти своих, - соврал я, и чтобы закончить этот неприятный разговор, встал и пошел умываться…
     Букаткин, как ни в чем ни бывало, продолжал бриться. Возможно, он меня, действительно, будил и даже разбудил, но я, что-нибудь брякнув спросонья, остался в том дурацком курятнике и снова заснул. Возможно, Букаткин и не будил меня. И если даже и не будил, то в ту пору по своей простоте душевной, я не мог бы подозревать в этом какую-то нечистую причину. Как бы то ни было, я был снова среди своих, снова мое отсутствие, можно сказать, осталось незамеченным, а я отделался, как говорится, только легким испугом… Но это был уже второй и довольно серьезный урок для меня. В дальнейшем, я всегда помнил о нём и больше ни разу не отставал от своих.
    
     Вообще-то, положа руку на сердце, надо признаться, что командиром я был неважным. И батарея наша не отличалась ничем. Строгого воинского порядка в ней не поддерживалось, никто из командиров не пытался сплотить коллектив, процветало воровство, - тащили друг у друга табак и продукты питания, и никто не вел с этим борьбы. Командира батареи мы видели очень редко, - он все время пребывал на наблюдательном пункте. Старший офицер батареи лейтенант Тарасенко очень скоро проявил удивительную способность выпрашивать и выменивать у солдат их наркомовские сто грамм и каждый божий день напиваться, и это единственное поприще, где он добивался солидных успехов. Наш командир взвода младший лейтенант Грязев почти никогда не вылезал из землянки и жил он, главным образом, в четвертом орудии. Политрук батареи, бывший моложе остальных командиров, по сути дела, неплохой человек, но в артиллерии полнейший профан, по-видимому, полностью находился под влиянием лейтенанта Тарасенко и вместе со своим замполитрука, можно смело сказать, никакой политмассовой работой с личным составом не проводили. Я уже говорил, что все наши командиры (нашей батареи), кроме командира взвода управления, были призваны из запаса. Как артиллеристы, подготовлены были неудовлетворительно, и как воспитатели своих подчиненных, не представляли собой буквально никакой реальной величины.
     В этом и была основная наша беда. И не удивительно, что я, как командир орудия, командир орудийного расчета, не имея командного опыта в мирных условиях, без поддержки старших товарищей, без советов и без настоящей требовательности свыше, не смог стать командиром в буквальном смысле этого слова, и потому недолго занимал эту должность. Но об этом чуть позже. Мне хочется рассказать еще один довольно любопытный случай.
     В то время, т.е. зимой 1941/42 годов, кухня у нас была одна на весь дивизион. А потому питание было организовано, прямо сказать, из рук вон, плохо. Хорошо, если мы стояли на месте. Тогда еще повар с ездовым объезжали батареи и раздавали горячую пищу ежедневно два раза, зачастую, правда, далеко уже не горячую. Ведь батареи стояли одна от другой на удалении трех-четырех километров, а то и больше. Батарей - три. Да еще взводов управления, тоже три, где-то поблизости от переднего края. Да еще штаб дивизиона со взводом управления дивизиона. Ну, и еще где-то тыловые службы. Ко всем нужно подъехать, остановиться, открыть котел и выдать положенное количество порций. Готовили только суп или щи. Ни второго блюда, ни чая не полагалось. И довольно часто попадался в котелок супец, в котором, как говорили, - «крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой». Мясо выдавалось не порциями, а крошилось мелкими кусочками и бросалось в суп. Поэтому частенько в своем котелке это самое мяса и не обнаруживалось.
     Все это приводило к тому, что у приезжающей на батарею кухни постоянно стояли галдеж и ругань. Каждый, получив свою порцию, сразу же совал ложку в котелок и проверял густоту варева. И, если ему казалось, что суп недостаточно густой, сразу же требовал добавки. Но этот прием, - «брать на горло», - не всегда удавался. Поваров ни криком, ни отборной матерщиной, ни уговорами не удивишь. Не мы первые, не мы последние шумели у котла. Если они видели, что у них в котле еще остаются излишки, то подбрасывали кое-кому в котелок добавки, ну, а если их уже где-нибудь обсчитали, то все наши попытки добиться снисхождения, оставались тщетными. Иногда мы пытались добиться расположения у поваров тем, что приглашали к себе в землянку и угощали водкой. После такого приглашения, дня два повар наливал в котелок чуть погуще, и чуть побольше обычного, а потом забывал, что пил твою водку и снова картина повторялась.
     Помню, к нам приезжали поочередно два повара. Один низкорослый, круглолицый, вечно улыбающийся то ли татарин, то ли мордвин. Он на каждого смотрел, как на самого доброго друга, каждому улыбался, неторопясь орудовал черпаком, сам вел счет выдаваемым порциям, никогда не огрызался с нами. Другой повар, моложавый, румянощекий, с довольно правильными чертами лица и яркими, почти девичьими губами, и круглыми, чуть-чуть навыкате темными глазами. Говорили, что он до войны работал в ресторане Курского вокзала в Москве, мастером по холодным закускам. Было ли это так или это было плодом солдатской фантазии, сказать трудно, но то, что он был действительно отличным поваром, я смог убедиться летом 1942 года. А пока все мы его ненавидели. И не будь он поваром, от которого зависело содержание наших котелков, быть бы ему нещадно битому. С высоты своей кухни он взирал на галдящих голодных солдат, как на собак, полными презрения, широко открытыми глазами. Беспорядочно орудуя черпаком, он плескал в котелки налево и направо. А когда к нему уж слишком настойчиво приставали, прося добавки, он подбрасывал мизерное количество супа в котелок, сопровождая это примерно такими словами: «на, жри, гад…» или «на, давись, прорва…»
     В моем орудийном расчете был некомплект, - один солдат еще в день первой нашей стрельбы серьезно обморозился. И вот в одно прекрасное время кто-то из ребят сказал мне, что к нам прибудет пополнение в лице вот этого ненавидимого всеми повара. И присылают его нам на исправление, как говорится, «в строй», - чем-то он проштрафился на кухне. То, что расчет укомплектовывался до полного состава, само по себе, было хорошо, но то, что приходил этот повар, меня никак не радовало. Во-первых, я уже говорил, что, как и все, видеть его не мог. А, во-вторых, ни для кого не секрет, что, вообще, всех тыловиков: писарей, кладовщиков, поваров и, вдобавок, всяких там ординарцев, солдаты строевых подразделений заведомо презирают. Считают их, и зачастую, вполне обоснованно, лодырями, или, как солдаты говорят, «сачками», избалованными, трусами, одним словом людьми второго сорта…
     Я уже обдумывал, как выместить на нем свою злость за те унижения и оскорбления, которые пришлось перенести у кухонного котла, придумывал, как бы дать ему ощутимее почувствовать, что такое боевой расчет и что такое настоящий солдатский труд.
Ждать не пришлось долго. Я сидел на чурбаке у печурки, признаться, удрученный этой новостью, как в люк нашей землянки просунулась румяная, лупоглазая, улыбающаяся физиономия и с вопросом: - Здесь, что ли, третье орудие живет? - владелец этой физиономии, в чистой шинели, и с туго набитым вещевым мешком, скатился по ступенькам примитивной лестнички во внутрь нашего жилища.
     - А где ваш командир, братцы? - пополнение осмотрелось по сторонам, пытаясь ч сумерках землянки рассмотреть знаки различия на петлицах. Но я ведь не имел звания, да и в мерцающих отсветах пламени в печурке, мудрено было бы увидеть сержантские треугольники. Кто-то указал ему на меня.
     - Товарищ командир орудия, красноармеец (называет свою фамилию) прибыл в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей службы! - доложил он по все форме, вытянувшись во весь рост, стоя на коленях, так как глубина землянки не позволяла стоять на ногах, и приложив руку к головному убору.
     Такого представления я не ожидал никак, да и вообще до этого момента мне ни разу не приходилось принимать вновь прибывших в расчет людей и, само собой разумеется, я растерялся…
     - Вольно… - только и смог я сказать.
Бывший повар снова заулыбался, здороваясь с каждым за руку. Ребята молча пожимали ему руку и хмуро поглядывали на него. Установилась напряженная, неприятная, молчаливая пауза. Я ожидал, что солдаты сейчас выскажут ему все, что о нем думают, и для этого человека надолго установится атмосфера неприязни и презрения, то есть, далеко невеселая жизнь в расчете.
     А произошло вот что.
     - Так что, братцы, до обеда не мешало бы подзаправиться… - с этими словами пополнение развязало свой вещмешок и оттуда, как по мановению волшебной палочки, была извлечена алюминиевая фляжка со стеклянной стопкой, а за ними полбуханки свежего хлеба, сухари, коляска копченой колбасы, сахар, банка консервов и еще что-то.
     Стопка пошла по кругу. Не став ждать, пока дойдет до меня очередь, я выбрался из землянки, не желая быть купленным так дешево. Поболтавшись на свежем воздухе некоторое время, я вернулся только тогда, когда, по моим расчетам, трапеза должна была уже закончиться. В землянке было весело. Бывший повар сидел среди солдат расчета и без умолку чесал языком. Братва дружно гоготала.
     - А… товарищ командир! Куда же ты делся? На, держи, твоя доля осталась,… - и повар моментально налил мне стопку и протянул одновременно с закуской, завернутой в газету.
Мне ничего не оставалось сделать, как принять эту подачку. Я сразу обратил внимание и понял, что былой неприязни к этому человеку со стороны ребят расчета не было. И мне трудно было бы одному выдержать марку. Я выпил его водку, покушал, что мне оставили, но моя антипатия к прибывшему в нашу семью, новому члену, не рассеялась сразу. Я продолжал к нему присматриваться, не теряя надежды все-таки отыграться…
     - Товарищ командир, а какую ты мне должность определишь? - спрашивает, спустя некоторое время он.
     - Будешь подносчиком снарядов, - отвечаю.
     - Нет, что это за должность! Я наводчиком или еще чем, только чтобы стрелять,- вполне категорично заявляет он.
     - Ого! Сразу наводчиком… Ты орудие-то близко хоть видел когда? - меня начинала злить его развязность и самоуверенность, плохо скрываемая внешне уважительным обращением ко мне.
     - А я научусь… Ты меня научишь!...
     - Ладно, время будет, посмотрим… - сказал я примирительно, не желая заводить бесполезную полемику, тем более, что в расчете, действительно, не доставало подносчика.
     - Нет, товарищ командир, я сразу говорю, мне чтоб только на орудии работать, на другое я не согласен…
     Видно было, что он хоть сейчас сразу готов идти к орудию и обучаться работать на нем. Не помню, что помешало нам тогда, только получилось так, что первый свой урок ему пришлось усвоить прямо на боевой стрельбе. Конечно, никакой работы, кроме подноски снарядов, я ему не поручил, а он сам попросил заряжающего разрешить ему попробовать зарядить орудие. Работа эта совсем не сложная: нужно снаряд направить в канал ствола и плавно, с небольшим усилием, упирая кулаком в дно гильзы, дослать его вперед, чтобы сбить лапки экстрактора, удерживающие клин затвора в нижнем положении. Собственно говоря, все орудия, имеющие клиновой затвор, заряжаются одинаково. После выстрела гильза автоматически экстрактируется и затвор открывается, можно заряжать снова.
     После нескольких выстрелов повар заряжал орудие, как самый заправский бывалый заряжающий, а после нескольких проведенных стрельб, он делал это артистически. Он до выстрела не брал в руки  новый снаряд, как это делали другие заряжающие, а пригнувшись, стоял на полусогнутых, широко расставленных ногах за люлькой, напряженно следя за наводчиком. После выстрела он на лету подхватывал вылетающую из казенника звенящую, дымящуюся и горячую гильзу, и бросал ее за пределы орудийного дворика. Моментально в его руках оказывался новый снаряд, и через мгновение на всю батарею звучал его чистый и задорный голос: «Готово!» По румяному и чистому лицу его блуждала то ли улыбка, то ли какая-то необъяснимая гримаса, не то ожесточения, не то испуга… И я не завидовал, подносчикам, если в какой-то момент снарядов у орудия не оказывалось. Мне об этом беспокоиться уже не приходилось. Вибрирующие выкрики нового заряжающего подхлестывали подносивших снаряды, как нельзя лучше… Словом, как орудийный номер, повар оправдал себя. Но я все еще испытывал желание дать почувствовать ему свою командирскую власть. Моя неприязнь не прошла так быстро, как у солдат моего расчета. Чаще, чем другим, я приказывал ему исполнить ту или иную работу, но удовлетворения не получал. Внимательно выслушав мое очередное распоряжение, он с готовностью отвечал:
     - Будет сделано, командир!
     И я уже через несколько дней убедился, что действительно, дело сделано будет и в кратчайший срок, после чего он, где бы я ни был, разыщет меня и доложит о выполнении, да и еще по всей форме. В его чуть выпуклых темных глазах бегают бесоватые огоньки, в тонких и ярких губах прячется улыбочка, на нежных щеках играет румянец и по всей фигуре чувствуется скрытое, еле сдерживаемое стремление к движению…
     - Если еще чего нужно сделать, скажи командир…
     А мне кажется, что он надо мной смеется. По всей видимости, это так и было. Повар был много старше меня и, безусловно, опытнее и умнее или, по крайней мере, хитрее. Оставаться в строю он не рассчитывал долго. А раз его прислали к нам на исправление, он не заставлял себя долго «исправлять", а просто стал образцовым солдатом, и был таковым до последнего момента, пока его снова не возвратили на кухню.
     Его исполнительность, веселый нрав, готовность выполнить моментально любое приказание, попросту говоря, обезоруживала. И вскоре у меня пропало всякое желание с ним связываться.
     Пробыть долго у нас, как он, по-видимому, и предполагал, ему не пришлось. И я так и не узнал, что этот повар был неимоверным трусом. Вскоре он снова стал приезжать к нам на батарею в качестве повара, но был уже другим. Вообще, солдат нашей батареи он теперь не обижал, а ребят моего расчета все же отличал от других, и меня, как своего бывшего командира, разумеется, тоже. То ли он, действительно не понял, что мое отношение к нему было далеко не благонамеренным, то ли в знак благодарности, что процесс «исправления» для него оказался не столь тягостным. Во всяком случае, мне еще много раз приходилось встречаться  с ним, и тогда, когда я уже не был командиром, но наши взаимоотношения были вполне нормальными, а мой котелок после того, как над ним поворачивался его черпак, принимал в себя достаточную порцию солдатской похлебки и вполне достаточной густоты…

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О СМЕЛОСТИ И ТРУСОСТИ…

     Солдатами не рождаются, - так сказал Константин Симонов. Пожалуй, это, действительно, правильно. А вот смелыми, храбрыми или трусами рождаются? Или таковыми становятся. Возможно, кто-то специально этим вопросом задавался, проводил исследования, и, оперируя какими-то статистическими данными, может сделать более или менее правильный вывод. А вот я сам какой могу сделать вывод, исходя из своих наблюдений? Правда, специально такой цели я перед собой не ставил. Просто, вспоминая сейчас людей, с которыми меня сталкивала судьба, вспоминая их поведение в различных условиях боевой обстановки, невольно причисляешь их то к одной, то к другой категории, сразу определяешь к ним свое отношение в первую очередь, в зависимости от того, насколько тот или другой человек смел или трусоват.
     Трусов, безусловно, значительно меньше, и поэтому их все презирают. Конечно, не потому что их меньше, а потому, что в страхе за свою жизнь, за свою безопасность, трус готов на все: продать, предать и просто убить. Для труса нет ничего святого, кроме его собственной жизни. Притом он готов жить в самых невероятных условиях, лишь бы только жить. И помимо всего этого, он еще и страшно властолюбив.
     Людей, которые бы совершенно не ценили свою жизнь, мне встречать не приходилось. Я не могу утверждать, что самый смелый, отважный, беспредельно храбрый человек, не боится смерти, не боится увечье получить. Однако у мужественных людей чувство страха подавлено усилием воли, сознанием ответственности за поставленную перед ним задачу, чувством ненависти к врагу, и я еще думаю, боязнью показаться в глазах других трусом. А командир любой степени, если он хочет иметь какой-то авторитет, то, прежде всего, должен проникнуться сознанием того, что дай только показать своим подчиненным в момент, когда запахнет порохом, что ты струхнул, то не видать тебе с их стороны уважения…
Был ли я смелым на фронте? Мне кажется, что если бы все солдаты были бы такими, как я, то это уже было бы хорошо. Вообще-то в детские годы и в последние годы пребывания в школе, сознание физического превосходства над своими сверстниками, по крайней мере, над многими из них, придавало мне всегда смелости в тех случаях, когда правота доказывалась на кулаках. Но на войне, войне современной, кулаками мало, что сделать можно. Очень много людей гибнет даже не видя противника, и даже не успев вступить в бой. А участвуя в современном бою, не всегда видишь, кого отправляешь на тот свет или просто побеждаешь. Но смерть витает кругом, подстерегает свои жертвы в самых неожиданных местах и в самых невероятных случаях. Вот два примера…
     Погожим утром летом 1942 года, в березовой рощице, несколько санитаров нашей медсанроты повесили консервную банку на деревцо и поочередно стреляют в неё из карабинов. Упражняются в стрельбе от нечего делать. Один из врачей, по-видимому, проведя ночь на дежурстве, поздновато проснулся и, выйдя из землянки, раскинул руки в стороны, сладко зевнул и потянулся на солнышке. Пуля ударила в солнечное сплетение, и этот несчастный человек, наверное, не успев, как следует, проснуться, свалился обратно в землянку…
     Зимой 1943 года, где-то в декабре. Я дежурил на наблюдательном пункте. У землянки, где мы обычно отдыхали, у нас стоял немецкий пулемет «МГ-36». Часовой, прохаживаясь на посту, время от времени то ли от скуки, то ли чтобы сон разогнать, выпускал две-три очереди. Но вот в один прекрасный момент пулемет заело. Ребята затащили его в землянку, поставили на стол и начали в нем ковыряться. Я и один из связистов, сменившись с дежурства, дремали здесь же, сидя на скамейках вдоль стен. В полудреме, приоткрыв глаза, я заметил, что ствол пулемета направлен чуть повыше головы моего напарника. Видя, что с пулеметом возятся люди не очень-то умелые, я хотел было вмешаться в эту операцию, но просто поленился и снова погрузился в сон. Засыпая, все же пожалел, что не посоветовал хотя бы ствол направить в другую сторону. И вдруг звук выстрела, необычно сильны в землянке, подбрасывает меня со скамьи. Ствол пулемета дымится, все окружившие его, в немом оцепенении. Я замечаю, что голова телефониста слегка приподнялась и опустилась на плечо, послышался глубокий вздох. Над головой спящего висел чей-то вещевой мешок. Пуля-то и попала в него, а там пробила флягу с водкой. Сначала каплями, а потом тоненькой струйкой водка начала стекать по щеке на полуоткрытые губы чудом уцелевшего товарища. Немного почмокав губами во сне, и, наверное, все-таки разобрав вкус водки, он проснулся, с каким-то недоверием оглядывая нас, по-видимому, подозревая какой-то подвох. Выстрела, надо полагать, он так и не слышал…
     К чему я привел эти два примера? Лишь только для того, чтобы лишний раз сказать, что многим и так понятно, - погибнуть можно в любой момент, когда этого меньше всего ожидаешь, и остаться в живых можно, казалось бы, когда судьба твоя предрешена. А на войне, когда миллионы людей вооружены, случайностей может быть сколько угодно…
Когда я говорил, что было бы хорошо, если бы все солдаты были такими, как я, то не имел ввиду, что я такой смелый, бесстрашный, отважный воин. Нет, конечно. Мне никак не хотелось бы погибнуть. Но я во время опасности не терял самообладания, во-первых. Во-вторых, у меня было какое-то странное убеждение, что я, не смотря ни на что, останусь не только жив, но и невредим. В-третьих, любил порисоваться перед товарищами, показать, так сказать, свою удаль. И, наконец, был я довольно умелым воином: хорошо стрелял, в ходьбе вынослив, силёнка позволяла взять верх над многими из людей моей комплекции. Я интересовался различными образцами оружия, и в довольно короткий срок мог весьма уверенно владеть ими. Многие боялись бомбежек, а я их не боялся. Может быть, потому что не попадал под настоящую бомбежку ни разу, но мне казалось, что раз видно, как бомбы отделяются от самолета, то всегда можно успеть перебежать и залечь в безопасном месте. Ружейно-пулеметной стрельбы тоже не очень пугался, зная, как трудно поразить цель на значительном удалении, даже тщательно прицеливаясь. Значительно побаивался я артиллерийских налетов, и то не сразу, а много позднее, когда пришлось несколько раз побывать под обстрелом. Артиллерийский налет ; очень неприятная вещь. Особенно в лесу. Снаряды рвутся и на земле, и над землей, попадая в деревья. А от разрывающегося над землей снаряда, окоп не спасает. Еще хуже минометный обстрел. Снаряд орудийный делает значительную воронку, и осколки разлетаются под каким-то углом по отношению к поверхности земли, а мины рвется на поверхности земли, не делая почти никакой коронки, и осколки её срезают даже траву в непосредственной близости от места разрыва…
Так вот, я убедился, что прирожденный трус таковым и остается, сколько бы времени он ни был на фронте, сколько бы его ни обстреливали. Трус и необстрелянный солдат - это большая разница…
     Необстрелянный солдат может быть, пожалуй, двух типов. Один, попадая в боевую обстановку, всего боится. Боится грохота, разрывов, стрельбы снайперов, пулеметной и автоматной трескотни, боится новых командиров, боится своих товарищей - бывалых солдат, но потом он разбирается, что к чему, начинает понимать, где настоящая опасность, а где только её видимость. Другой, оказавшись на фронте, сразу берет себя в руки, и на первых порах, к месту и не к месту, хочет показать себя лихим воякой. Но про ходит время, и он понимает, что показной лихостью на войне трудно кого-то удивить, он становится осмотрительнее, осторожнее, расчетливее.
А трус, так и останется трусом.

БУНТ...
    
     Я уже сказал, что командиром орудия был недолго. Меня сменил сержант, который уже несколько дней находился в нашей батарее, прибыв к нам из госпиталя, по излечении после незначительного ранения. Это было где-то во второй половине января и произошло довольно-таки просто. Наша батарея находилась на марше. Двигались в составе большой колонны. Проходили через какой-то населенный пункт, какое-то большое село. День был ясный, солнечный, не очень морозный. Колонна остановилась. Кое-кто из солдат потянулся к домам. Скоро и я оказался в доме вместе с несколькими ребятами из нашей батареи. Попили воды, закурили, кто-то присел и начал переобуваться, кто-то прохаживался по просторной комнате, временами выглядывая в окна, - не тронулась ли батарея… Не помню уже, вызвал ли меня командир взвода младший лейтенант Грязев, или мы сами вышли из дома и он подозвал меня, когда я проходил к своему орудию, на лафете которого он полулежал. Когда я подошел к нему, он, пересыпая слова матерщиной, спросил меня, где это я находился. Я ответил, что, дескать, зашел в дом попить воды…
     - Сдать сегодня же орудие сержанту! - последовал короткий приказ.
     …Никакого приема-передачи не происходило. Сержант вступил в роль командира орудия, а я стал орудийным номером, к тому же лишним, сверхштатным. Никаких особых командирских качеств этот сержант не проявил. И если я к этому времени уже кое-когда на кого-то покрикивал, то он бесконечно, как-то нерешительно повторял: «Ну, давайте… давайте, орудие почистим… ну, давайте… давайте… ну… эта… давайте…».  Грамотешка у него также была слабовата, и он явно чувствовал себя среди нас не в своей тарелке…
     С должностью командира орудия и его обязанностями расстался я без особого сожаления. Ни воинского звания, которое отличало бы меня чем-то от моих солдат, я не имел, ни оклада командирского не получал. По красноармейской книжке числились мы все «красноармеец-курсант».  И только некоторое время спустя, я почувствовал, что значит быть не у дела, сверхштатным.
     К настоящему времени я довольно много прочел военных мемуаров, воспоминаний, записок. Одна характерная вещь отличает их все. Обычно пишут их люди бывалые, заслуженные, более или менее известные военачальники, прошедшие большой боевой путь. И обычно подробно и ярко описывают те события, те моменты своей жизни и происходящих событий, в которых играли положительную роль. Даже тяжелые неудачи первых месяцев войны показывают так, что, якобы, не они были причиной этих неудач, ссылаясь, обычно, на какие-то объективные причины, которых, действительно, было предостаточно. И в жизни, и в службе у каждого человека бывают неприятные периоды. Но о них почему-то умалчивают или, в лучшем случае, упоминают вскользь, воздерживаясь от описания подробностей.
Заранее должен сказать, что вообще моя служба не удалась. Не достиг я высоких постов, не дослужился до больших чинов. Очень медленно двигался по служебной лестнице. Вся служба прошла, в основном, в кропотливом, напряженном труде, всегда я был кому-то нужен. Считался неглупым солдатом, курсантом и офицером. Были, конечно, трудные периоды, были и приносившие радость. Но тот промежуток времени, когда я оказался в орудийном расчете за штатом, я вспоминаю с особым каким-то горьким чувством недовольства собой и людьми, с которыми пришлось тогда жить.
     Представьте себе картину, - орудийный расчет ведет огонь, каждый занят своим делом, каждый в отдельности и все вместе напряженно работают, - воюют, шлют снаряд за снарядом в сторону противника, наверное, убивают вражеских солдат и офицеров, пусть даже только пугают, но все-таки воюют. Они, как могут исполняют свой долг, они вкладывают крупицы своего ратного труда в общее дело победы над врагом… И вот среди этих занятых людей болтается здоровый, сильный лоботряс, и ничего не делает.  Но он хочет тоже что-то сделать. Ну, поднесет пару ящиков снарядов, и снова нечего делать.… Сунется к орудию, но там и без него тесновато. Кто-то недовольно буркнет: «Не мешайся…». Уйти с позиции нельзя, да и куда пойдешь. Вот и слоняется он от блиндажа к орудию. Кончается стрельба. Расчет оживленно обсуждает её, похвалят сноровку, находчивость чью-то, пожурят, ругнут замешкавшегося, весело смеются над каким-то комичным случаем. Они поработали, они отдыхают. А ты? Ты же ничего не делал… Иди на пост к орудию! Убери гильзы! Заготовь дровишек, да растопи печку!
     Вот и получалось, что иногда всю ночь приходилось быть на морозе и не спать. Это тогда, когда велся  огонь на изнурение. С наступлением полной темноты, звучит команда: «К бою!». Батарея высыпает к орудиям, выпускает несколько снарядов… «Отбой!..»  Все уходят по землянкам. «Базылев! На пост!» Проходит полчаса, час. Снова, - К бою! - казалось бы, можно пойти к печке обогреться, да совесть не позволяет. Торчишь здесь же. А то пошлют освещать точку наводки. Дело-то в том, что у нас на батарее не было фонарей. Вот и приходилось хватать из печки головешку, бежать за сотню-полторы метров к точке наводки и раздувать там эту головешку, чтобы наводчик видел её в панораму. Головешка быстро гасла. Снова в землянку ; за новой. Хорошо, если в печурке что-то есть. Потом я приспособился, - заранее скручивал цигарку толщиной в палец и длиной сантиметров в двадцать и раскуривал её… Грохочет несколько залпов… «Отбой!»… «Базылев! На пост!»… И так всю ночь… Веселое занятие…
     Мои бывшие подчиненные, которые некоторое время назад оказывали мне, как своему командиру орудия, хоть какие-то знаки уважения, теперь, казалось мне, вообще не замечали меня. Никакого подобия сочувствия с их стороны я не видел. А, может быть, и не замечал, будучи, разумеется, удручен так неприятно сложившейся обстановкой. Может быть, я просто слишком много придавал этому значения. Сейчас, я думаю, что тогда все обстояло значительно проще. Однако же я постоянно думал, как найти выход из создавшегося положения. Чувство какой-то незаслуженной обиды постоянно отравляло сознание, озлобляло. Я не мог найти оправдания своей никчемности. Я ненавидел фашистов. Я не был трусом. Я знал, что наши люди гибнут в боях. Я ничего не знал о своих родных, которые остались, по-видимому, дома. Я отчетливо сознавал свой долг. Но то, что я мерз и голодал наравне со своими товарищами и только, - никак не могло удовлетворять меня. Я хотел вносить в общее дело максимум того, на что был способен, но в силу вот так сложившихся, независимо от меня, обстоятельств, по сути дела, только отбывал номер. Иногда подумывал уйти самовольно в какую-нибудь другую часть, пусть даже в пехоту. Но мысль о том, что меня могут задержать, как дезертира, прежде, чем я смогу найти где-нибудь пристанище, пугала. К тому же я уже успел стать горячим патриотом своего рода войск - артиллерии. И как бы ко мне ни относились мои товарищи, я не мог просто так уйти от них. Пусть у нас в расчете не сложилась еще настоящая фронтовая дружба, пусть мы, пользуясь случаем таскали друг у друга, куски хлеба, пусть иногда ссорились, пусть… Но это были мои товарищи, которые, в конечном счете, мне плохого ничего не сделали… уйти от них я просто так не мог…
     Тянулись дни, ночи, недели. Нас заедали вши. Питание становилось хуже и хуже. Мы все чаще вспоминали, как в первые дни пребывания под Москвой, нас трижды в день и очень хорошо кормили.
     Наши две маленькие пушки отремонтировали и их поставили поближе к переднему краю на танкоопасном направлении. Там не было землянок, расчеты ютились в шалашах. А в то время наступили свирепые морозы. Люди не могли там долго выдерживать и потому расчеты периодически сменялись.
     Вскоре и я попал туда. Несмотря на то, что условия были, действительно, тяжелые  (по сути дела только из-за неустроенности нашего быта), я чувствовал себя лучше. Я был при деле. Мне постоянно рисовались картины боя с танками противника, в которых я играл всегда не последнюю роль. Я жаждал боя. Я знал, что не струшу, я хотел отличиться, чтобы все во мне увидели мужественного бойца, прониклись бы ко мне уважением... Но противник упорно сидел в обороне, его танки не наступали.
     Перед нами простиралось довольно широкое заснеженное поле, горизонт закрывала плотная стена леса, над которой виднелась колокольня церкви. Днем мы выкатывали свою пушчонку на опушку леса, маскировали её и, оставив у неё часового-наблюдателя, уходили в шалаш к негасимому костру, подстилали еловые свежие ветки и коротали недлинные зимние дни в перекурах с дремотой, поворачиваясь то одним, то другим боком к огню, прожигая шинели, валенки, шапки, рукавицы. С наступлением темноты, пушку подтаскивали поближе к шалашу и коротали уже длинные зимние ночи, ни засыпая крепко из-за холода, ни бодрствуя… Я пробыл здесь два срока, а танков все не было…
     Возвратился на батарею. Вскоре меня назначили в караул по охране штаба дивизиона. Нас там было четыре человека. Один пост был у входа в дом (штаб стоял в селе), второй - во дворе с тыльной стороны дома. Понятно, что на посту приходилось простаивать по 12 часов. Но зато отдыхали в доме в жарко натопленной кухне, где помещался узел связи дивизиона. Здесь можно было снять с себя шинель и ватное обмундирование, и, постелив под себя все это, с наслаждением вытянуться на полу во всю свою длину и крепко уснуть.
Вечером возвращаюсь на батарею. Мне рассказывают, что днем наш командир взвода Грязев и помполит Тарасенков сильно выпили, и упражнялись в стрельбе из нагана Грязева по каскам, - нашей и немецкой, - на практике определяя, чья каска лучше, т.е. прочнее, и есть ли какой смысл надевать её в бою. Надо сказать, что в этих упражнениях были израсходованы все наличные револьверные патроны, что сыграло, некоторое время спустя, определенную роль.
     Ночь я, можно сказать, спокойно проспал, меня не будили на пост. Только с рассветом я вышел к орудию. Стояла хорошая погода. Мороз был не очень сильный, градусов 12;15. В лучах солнца воздух искрился кристалликами мелких снежинок, из трубы над землянкой струился дымок, поднимаясь вертикально и тая в верхушках могучих елей. Я набросал под ноги еловых веток, чтобы не так мерзли ноги, изредка согревал себя мелким, частым бегом на месте, размахивая руками и хлопая себя по бокам. Приехал старшина, раздал сухари, колбасу, водку. В этот день было моя очередь получать водку. Мы в расчете договорились попарно с тем, чтобы водку получать поочередно сразу по двести граммов. Наркомовские сто граммов, одному богу известно, в какой степени разбавленные водой, не оказывали никакого действия на наши головы. Кроме полагавшихся мне по очереди двухсот граммов, кто-то еще возвратил мне долг, тоже двести. Все это я слил в котелок и, недолго раздумывая, через край выпил эти четыреста граммов, закусил колбасой с сухарем. Вскоре почувствовал, что согреваюсь. Приехала кухня с завтраком. Присев на станину орудия, я с аппетитом уплел вермишелевый суп с кусочками мяса.
     На посту я стоял уже около четырех часов. Полагая, что меня у орудия оставили за двойную норму ввиду того, что всю ночь я не выходил на пост, я изредка поглядывал на часы и уже строил планы, как забравшись в землянку, пролезть поближе к печке. Непрерывное пребывание на морозе в течение четырех часов, несмотря на выпитую водку, давало себя знать.
     Прошло четыре часа. Я предупредил сержанта, чтобы готовил смену, - я не знал, чья была смена. Прошло еще около получаса. Смены нет. Снова подхожу к землянке, требую смену.
     - Иди на пост… Сменят, - прозвучал ответ.
     Время идет. Меня начинает это злить. Сдерживая раздражение, я приподнимаю край плащ-палатки, служившей дверью нашей землянки, и говорю командиру орудия:
     - Ну, когда же будет смена? Надо же и совесть иметь.
     В ответ он разразился бранью. Это меня ошарашило. Но, видимо, на душе много уже накипело. Явно несправедливое отношение и оскорбительные выражения сделали свое дело:
     - Вот что!… Если через пять минут смены не будет, я уйду с поста… - говорю я, заключая этот ультиматум крепким выражением.
     - Я тебе уйду! Иди к взводному. Он приказал тебя не сменять.
     Это мне совсем было непонятно. И я не поверил, но иду к его блиндажу командира и прошу его выйти, выслушать меня. Он что-то отвечает, но через дверь я не могу разобрать, что. Самому спуститься в землянку не решаюсь, - все-таки нахожусь на посту. Наконец, дощатая дверь открывается и в овчинном жилете без шапки выходит Грязев. Раскрасневшаяся от выпитой водки и жара железной печки, его физиономия не предвещала ничего хорошего. Я как мог, сдерживая дрожь в голосе, конечно, сбивчиво начал излагать свою жалобу, но он оборвал меня:
     - Марш на пост! Не подохнешь…
     - Через пять минут я уйду с поста… - решаюсь я повторить свою угрозу, которую только что высказал командиру орудия.
     - Что-о-о?.. - посыпалась отборная матерщина, - Расстреляю!.. - заорал он. Его рука скользнула по кобуре нагана. Как ни странно, это меня не испугало. Даже наоборот. Я уже знал, что барабан в его револьвере пуст.
     - А ну, доставай свой пугач!.. У тебя ни одного патрона там нет! А вот я садану, сволочь, и дух вот из тебя…, - я уже не отдавал себе отчета в своих поступках, сбросил с плеча карабин, перехватил в левую руку и, скинув рукавицу с правой, взялся за пуговку затвора. Не знаю, смог бы я выстрелить в своего командира тотчас же. Его правая рука лежала на кобуре неподвижно. Но если бы он сделал хотя бы малейшее движение, думаю, что это было бы последним. Незнакомое до сего момента чувство крайнего озлобления затуманило мне глаза и перехватило дыхание. Ствол моего карабина был направлен в грудь этого человека, который, не знаю почему, так поступал со мной. С ним мне еще несколько раз позднее приходилось сталкиваться, но с этого момента его я откровенно возненавидел.
Несколько мгновений длилось молчание. Видя уже, что Грязев боится пошелохнуться, и победа, по сути дела одержана, я подбираю брошенную рукавицу и медленно ухожу на свое место к орудию.
     - Через пять минут я ухожу с поста, - бросаю я, не оборачиваясь.
Вслед мне посыпалась отборная матерщина, в потоке которой, я с трудом успел разобрать, что Грязев требует прислать к нему командира орудия. Что я и сделал незамедлительно.
Вскоре меня сменил на посту молодой солдат нашего расчета по имени Сергей. Я спустился в землянку, повесив на сучок молодой березки у входа карабин и вещевой мешок. Бесцеремонно расталкивая товарищей, подобрался поближе к печурке и, молча, выкурил свою самокрутку. Ребята тоже молчали. Видимо, кое-кто чувствовал неловкость в связи с произошедшим, а кого-то насторожила моя решительность. До этого дня никто не позволял себе подобной дерзости по отношению к своему командиру, тем более угрозы оружием. Я и сам в то время не понимал, насколько серьезным был мой проступок. Не знаю, что думал себе лейтенант Грязев, но хода этому делу он не дал. Ясно же было одно, он затаил в душе злобу, рассчитывая когда-нибудь отыграться.
     Я постепенно успокаиваюсь, нервная дрожь проходит, но напряженное молчание в землянке становится для меня невыносимым. Не успев еще, как следует обогреться, я выбираюсь наружу и тут же у входа в землянку сталкиваюсь с Сергеем, который преспокойно шарит в вещевом мешке, один сухарь он уже держит в зубах, второй в левой руке. Я сразу даже не подумал, что в его руках мой мешок, только случайно, скользнув взглядом по той березке, на которую повесил и свой карабин, но, не увидев своего мешка, понял, что совершается кража без зазрения совести среди бела дня.
     Протягиваю руку. Серега бормочет что-то невнятное и отдает мне и мешок и оба сухаря. Видимо, вид мой его испугал ни на шутку. Забираю мешок левой рукой, а правой наношу прямой удар в лицо. Сергей не пытается ни сопротивляться, ни защищаться. Он падает на вытоптанный перед землянкой снег навзничь и скользит, раскинув руки в стороны и приподняв ноги.  Я немного погодя даже усомнился, - не нарочно ли он упал, - уж слишком легко я его сбил с ног…
     Через день я сам напрашиваюсь в наряд в штаб дивизии. Конечно, невеселое занятие на двухсменном посту, но я чувствую себя при деле. По-человечески в какой-то мере отдыхаю, сменившись с поста. В тот же вечер вижу, как в дом, где размещался штаб дивизиона, вошел наш командир батареи. Долго обдумываю, как обратиться к нему, что высказать. Наконец, решаюсь. Стучу легонько в дверь небольшой комнатушки, приоткрываю её. Наш комбат с начальником разведки дивизиона сидят за столом, облокотившись на локти, и ведут дружескую беседу. Перед ними кружки и остатки кое-какой закуски. По лицам видно, что друзья (а они, видимо, и были друзьями), выпили. У комбата на петлицах гимнастерки замечаю третий кубик. Возможно, они обмывали новое звание.

     …Наверное, я сумел своего командира убедить. Я просил его перевести меня куда угодно, хоть ездовым. Если нельзя оставить в батарее, то отправить куда-нибудь. Не помню, какие доводы я приводил, но командир батареи, сначала с каким-то, то ли удивлением, то ли недовольством разглядывал меня, а потом, недолго думая, коротко рассказал, как мне найти взвод управления и приказал обратиться к командиру этого взвода.
Все получалось, как нельзя проще.
     Пока я собирался, комбат, приоткрыв дверь каморки, позвал меня. Там стоял еще один солдат из нашей батареи. Видимо, он слышал мою просьбу, и по моему примеру сделал то же.
     - Вот вдвоем пойдете во взвод управления, а там командир взвода посмотрит, куда кого поставить… - сказал комбат и махнул рукой.
     Мы вышли из дома вместе. Взвод управления батареи нашли довольно скоро. В большой комнате, ярко освещенной керосиновой лампой, было жарко. Сразу чувствовалась какая-то другая атмосфера. Солдаты громко переговаривались, шутили, смеялись. Кое-кто укладывался спать в одних кальсонах, кто-то в чистой нательной рубахе брился у подоконника, кто-то ужинал. Командир взвода в гимнастерке без ремня, в синих диагоналевых бриджах, кудрявый, широколицый, улыбающийся, сидел у стола верхом на скамье. Все вели себя непринужденно, но заметно оказывая уважение своему командиру. В темном углу лежали седла, стояли, прислоненные к стене, карабины, аккуратно сложены артиллерийские приборы, телефонные аппараты, катушки с кабелем. Нет, это была не убогая землянка, которые мы тогда еще не научились строить. И жили здесь иначе.
     Командир взвода управления, лейтенант, перед войной только что окончил училище. Он был единственный в батарее кадровый офицер. Прибыл он к нам значительно позже, уже когда, мы двигались к фронту. Я его почти не знал, а быть под его началом мне пришлось очень мало, поэтому ни имени его, ни фамилии я не запомнил. Обратил внимание только на то, что все его уважали, гордились им, тем, что он настоящий артиллерист, что когда батарея стреляет, то ведет огонь он, а не командир батареи, который, кстати, стрелять-то научился мало-мальски значительно позже.
     - Ну, так кто ж из вас будет разведчиком, кто связистом? - спросил, улыбаясь, лейтенант, выслушав наш доклад.
     Мы, как котята, присмирели. В комнате стихло. Ребята глазели на нас, проявляя непосредственное любопытство, придвинулись ближе.
     Вопрос застал меня врасплох. Звание разведчика мне импонировало. Я представлял себе, что это такое. В училище мне приходилось на занятиях выполнять эту работу. Мелькнула мысль, что мой напарник тоже пожелает быть разведчиком. Я стеснялся высказать свое желание, молчал и он.
     - Чего же молчите?.. Буссоль знаешь? Стереотрубу знаешь? - уже обращаясь ко мне, спрашивает лейтенант.
     - Знаю…
     - Вот, давай, стереотрубу в боевое положение…
     Я, конечно, волнуюсь, но делаю все так, как учили в училище. Устанавливаю стереотрубу у стола. Командир взвода задает мне несколько вопросов. Я отвечаю правильно - вопросы несложные. Потом буссоль. И, наконец, телефонный аппарат. На последний я смотрю с разочарованием. Не хочется делать вид, что я не знаю телефонный аппарат, и одновременно боюсь, что напарник мой по телефонии покажет худшие знания. О связи я уже кое-что знал, имея ввиду связь фронтовую, и… ну, никак не хотелось с ней связываться. Меня выручил мой попутчик…
     - Товарищ лейтенант, я лучше буду связистом. - Видимо, он не надеялся выйти победителем в этом импровизированном состязании.
     - Хорошо, пусть так и будет. Сменитесь завтра, и вечером приходите сюда со всеми своими шмутками, - сказал лейтенант, - Валяйте… Погодите, а есть не хотите?
     Я поскромничал и отказался.

     Днем в разбитых и покинутых домах я разыскал несколько кусков жмыха, картошки, и все это раздал ребятам своего расчета. Угостил всех, кроме сержанта. Ребята были довольны, похвалили меня. Я пока о своем уходе не говорил, всё подыскивал наиболее удобный момент. Я был, конечно, доволен, но и расставаться с расчетом, с бывшими моими подчиненными, людьми, в общем-то, неплохими, было как-то жалко. Время бежало, было уже совсем темно. Я собираю свой мешок, продвигаюсь к выходу…
     - Ну, что ж братцы, я пошел… А вы, товарищ сержант, скажете командиру взвода, что я ушел во взвод управления. Не поминайте лихом…
     Никаких объятий не было, напутственных речей никто не говорил. Я выбрался из землянки и быстрым шагом направился, так сказать, к новому месту службы.
Поскрипывал снежок, позади темной стеной стоял настороженный лес. Изредка раздавались орудийные выстрелы, где-то далеко впереди горизонт вспыхивал бледными мерцающими отблесками осветительных ракет, еле доносилась редкая пулеметная стрельба. Все это было уже привычно, и не занимало внимания. Я шел с легким сердцем, но все-таки какое-то непонятное тревожное состояние иногда охватывало меня. Как-то примут меня в новую семью? - думалось мне, - Как они воюют? Теперь мне придется быть на передке. Не струшу ли я? Не окажусь ли посмешищем? Справлюсь ли со своими новыми обязанностями? И каковы они будут?
Надобно сказать, что взвод управления батареи в условиях её боевой деятельности, обычно жил своей жизнью. Командир взвода почти никогда не бывал на огневой позиции, разведчики - тоже. Телефонисты дадут связь, оставят двух человек на огневой и уходят. Поэтому мы, огневики, многих из взвода управления даже не знали.
    
ИТАК, Я СТАЛ РАЗВЕДЧИКОМ...
 
     Само слово «разведчик» - звучит! Но разведчик артиллерийский - это не то, что многие понимают или подразумевают себе под этим словом, начитавшись всевозможных рассказов, повестей и романов и насмотревшись всяких кино- и телефильмов про войну.   Далее я расскажу несколько подробней.
     В то время, когда я был переведен во взвод управления батареи, закончился первый этап наступления наших войск под Москвой, и мы стояли в обороне. Жизнь во взводе шла размеренно, спокойно. Дом в деревне, где мы жили, носил название ; «промежуточная станция». Сюда была подведена связь с наблюдательного пункта (НП) и с огневой позиции (ОП) батареи. У телефона, включенного в линию связи НП-ОП, постоянно дежурил телефонист. Здесь, на промежуточной станции, находился резерв сил и средств связи. Промежуточное положение между огневой позицией и наблюдательным пунктом позволяло быстрее обнаруживать и устранять неполадки в связи. Здесь, на промежуточной станции, постоянно находились и отдыхали свободные от дежурства разведчики, телефонисты, радисты. Само собой, понятно, что жизнь в доме, где было просторно, светло и тепло, благотворно влияла и на взаимоотношения во взводе. Известную роль, конечно, играл и командир взвода. Здесь не чувствовалось того озлобления, обособничества, плохо скрываемой взаимной неприязни, которые царили на огневой позиции. Здесь не было воровства. На огневой позиции офицеры (тогда еще «средние командиры») обычно жили в отдельной землянке, и с солдатами почти не общались в обыденной жизни. Питались они также отдельно и выпивали значительную часть, полагавшейся нам, водки. Здесь же, во взводе управления, командир взвода жил с нами вместе, питался с нами вместе, и его благотворное влияние на всех подчиненных постоянно чувствовалось. Обстановка крепкой дружбы, взаимопонимания, доверия друг к другу, и уважения к своему командиру как-то сразу на меня положительно подействовали. Здесь я и отоспался, и отогрелся, и отмылся быстро. К получаемому нами котловому довольствию, всегда почти добавлялась картошка, частенько мы добывали конину. Как бы то ни было, а желудок здесь бывал полнее…
     В полутора-двух километрах от деревни, где мы жили на промежуточной станции, за полосой леса, на его западной опушке, находился наблюдательный пункт. Он представлял собой небольшую, под хорошим накатом, землянку, в которой справа и слева от входа были земляные неширокие нары, застеленные еловыми ветками, между ними проход шириной метра полтора. К землянке вел небольшой ход сообщения из тыла. Против входа в землянку был проделан лаз в наблюдательную ячейку, где была установлена стереотруба. В левом дальнем углу от входа - столик с телефоном.
     На наблюдательном пункте постоянно дежурили четверо - два разведчика и два телефониста. Ночью иногда дежурили только двое - разведчик и телефонист. Днем здесь находились командир взвода управления и командир батареи, или же кто-то один из них. Чаще - один командир взвода. Если приходилось стрелять, то они оба были тут. Но стреляли мы в это время редко и мало.
     Что же делала на НП дежурная смена?
     Один из разведчиков постоянно находился у стереотрубы и неотлучно наблюдал за передним краем противника в заданном секторе. У этого разведчика имелась разведывательная схема и разведывательный журнал. Любые, даже, казалось бы, незначительные действия противника ни в ком случае не должны были ускользнуть от внимания наблюдателя и фиксировались в разведжурнале.
     Все разведанные цели: блиндажи, ДЗОТы, наблюдательные пункты, огневые позиции артиллерийских и минометных батарей траншеи, хода сообщения и т.д. наносились на разведывательную схему и нумеровались.
     Повторяю, что любые действия противника фиксировались в разведжурнале: ведет ли огонь какая батарея, когда и сколько снарядов выпустила или сделала залпов, какие и когда вели огонь пулеметные точки, какие и в каком количестве наблюдались передвижения солдат противника, что делали и т.д. и т.п.
     К вечеру, часам к 17.00-18.00 (точно не помню) записи  в журнале систематизировались, и делалась, так называемая, выписка из разведжурнала за сутки, которая за подписью командира батареи и командира взвода управления, представлялась в штаб дивизиона. Вместе с этой выпиской представлялась копия разведывательной схемы, если за истекшие сутки в ней производились какие-либо изменения и дополнения. На наблюдательном пункте также велась схема ориентиров. Схему ориентиров каждый разведчик должен был знать на память. Периодически в штаб дивизиона представлялись также: схема боевого порядка батальона и схема проводной связи. Выписку из разведжурнала обычно делали наиболее опытные и грамотные разведчики или командир отделения разведки, а графические документы, т.е. перечисленные мной схемы отрабатывал командир взвода управления. Некоторое время спустя, эти схемы изредка делал и я, в чем быстро набил руку.
Меня определили в смену с разведчиком Паршиным, телефонистами: Оганесяном Ашотом  и прибывшим вместе со мной солдатом.
     Паршин был старше всех нас и постоянно крутился под носом у начальства. Исполнительный, шустрый, ниже среднего роста, крепко сложенный, всегда опрятно одетый, он где-то раздобыл новенькую офицерскую цигейковую шапку, туго перепоясывался двойной офицерской портупеей. Он в любой момент предугадывал желания командира батареи или же командира взвода и организовывал выполнение сам, но чаще погонял нас, тех, которые потише и помоложе.
     Ашот Оганесян, армянин, работал до войны в школе преподавателем литературы. В свое время он окончил университет, занимался литературной критикой. Особенно любил он западноевропейскую литературу. И вот как же нещадно ломала жизнь этого человека, интеллигента, не привыкшего к морозам, физически несильного, почти не знающего русского языка. Как имеющего высшее образование, его определили радистом. Но какой же из него мог быть радист, если и так-то невозможно было понять, что он говорит, с трудом произнося в диким акцентом русские слова. Попытались его использовать в качестве телефониста. Но и здесь ничего толком не получилось. Наконец, его перевели на кухню постоянным бессменным рабочим-истопником. Там он немного отогрелся, подкормился. Потом стал замечать, что творят с продуктами повара, куда уплывают жиры, мясо, сахар и т.д., пытался докладывать начальству. Но тут с ним случился казус. Как-то вместо ездового он развозил кухню с обедом. А лошадьми-то управлять он не мог, и при совершении одного, так сказать, маневра, перевернул кухню вместе с её содержимым. Таким образом оставил без обеда одну или две батареи. Повар свалил всю вину не него, после чего для бедному Ашоту и на кухне места не оказалось. Правда, он к этому времени уже довольно сносно изъяснялся по-русски и снова стал телефонистом.
     С Ашотом у меня вскоре нашелся общий интерес, - сколько же он прочел мне лекций по литературе долгими зимними вечерами во время дежурств. Несмотря на то, что понимать его было все-таки трудновато, слушал я его с большим интересом.
     Второй телефонист нашей смены, тот самый, с которым мы одновременно прибыли во взвод, как-то плохо мне запомнился. Это был рослый, упитанный парень. Держался он особняком, ни с кем дружбы не водил. Передвигался неторопясь вразвалочку. Во время дежурства на КП и вовсе затихал. Мне кажется, что он очень скоро стал сожалеть о том, что попросился во взвод управления. Он, видимо, трусил. Можно было видеть, как он напрягался, когда поднимался шумок на переднем крае, и, как боролся сам с собой, когда надо было выходить на линию, которая часто во время обстрелов рвалась. Так как-то незаметно существовал он у нас во взводе, так же как-то незаметно и погиб во время одного из артналетов, посланный на линию поправлять повреждение.
     На нашем участке фронта активных действий противник не проявлял, и жизнь была у нас, можно сказать, спокойной. Стреляли мы тогда, я уже говорил, редко. Несколько позднее я узнал, что на расход снарядов был установлен жесткий режим. Для того, чтобы пристрелять одну-две цели, на что, обычно, требовалось десяток-полтора снарядов, батарея должна была несколько дней молчать. Иногда на НП появлялся заместитель командира дивизиона. Это был молодой старший лейтенант, очень подвижный, красивый, всегда в отлично сшитой и чистой шинели, туго затянутый снаряжением с двумя плечевыми ремнями, на котором как-то по-особому ладно крепились шашка, полевая сумка и пистолет «ТТ» в желтенькой кобуре. Всегда в надраенных сапогах, с отлично отполированными шпорами и с неизменной плеткой в правой руке. Он всегда ездил только верхом, ; никаких санок не признавал. Приезжал он к нам на НП пострелять батареей. Оказывается, командному составу дивизиона (командиру, его заместителю, начальнику штаба и еще, наверное, кому-то) также выделялся лимит снарядов, который они могли расходовать, стреляя любой батареей. Замкомдив стрелял хорошо. Но горе было тому командиру батареи, если веер батареи был построен неточно, или же во время стрельбы были допущены какие-либо ошибки в доворотах. В этом деле он был исключительно требователен и дотошен. Если что-нибудь в стрельбе ему не понравится, то он моментально окажется на батарее, тщательно проверит у всех (от старшего на батарее до командира орудия) запись стрельбы, проверит установки на орудиях, и держись тогда, если найдет ошибку у кого.… Говорили, что плетку он не просто так для форсу таскал… Но и матерился он отменно. Зачастую такие рулады выводил, что чертям на том свете, наверное, тошно становилось.  В конце зимы его от нас из дивизиона отозвали, и я слышал, что оказался аж в Африке. Оказывается, он в совершенстве знал английский язык, и был нашим представителем у англичан, воевавших с Роммелем.
     Пришлось мне понаблюдать несколько раз, как мы проявляли активность в обороне, другими словами, вели активную оборону. Помню, утром, когда уже давно рассвело, к нам на наблюдательный пункт прибыла группа командиров, человека три-четыре, до этого мне незнакомых. Старшим был какой-то пожилой, седоватый, бодрящийся командир в чистеньком бекеше, с каракулевым серым воротником и новеньких бурках (или же белых валенках с галошами). Это был кто-то из командования бригадой, либо заместитель командира бригады, либо начальник артиллерии. Еще до его появления к нам на НП прибыл кто-то из нашего дивизионного начальства. Нам, солдатам, находившимся здесь, кроме одного телефониста и наблюдателя у стереотрубы, пришлось выбраться из блиндажа на свежий воздух.
     «Сейчас будем наступать», - такая новость распространилась среди нас моментально. Меня охватила нервная дрожь. Я уже рисовал себе картину мощной артиллерийской подготовки. Представлял себе, как во вражеские окопы хлынет лавина пехоты. Пытался представлять свою роль в этом бою, как я буду обнаруживать цели в расположении противника и докладывать о них своему командиру взвода или батареи. Представлял, какие могут быть даны мне поручения, и как я их буду выполнять, ну, и всякое такое прочее…
Но все мои волнения оказались напрасны. Все произошло совсем иначе. О чем толковало начальство в блиндаже, я не слышал, а как организуется наступление вообще, я тогда и понятия не имел. Правда, вскоре нам, пребывавшим вне блиндажа, стало известно, что для артподготовки дали что-то по 20 или 25 снарядов на орудие. Много это или мало, я тогда тоже не понимал. Во всяком случае, некоторое время спустя, слышно было, как командир взвода управления сам по телефону подал команду на открытие огня. Дружно ударили батареи нашего дивизиона, и в течение каких-то пяти-шести минут, эта, с позволения сказать, «артподготовка», закончилась. Я жадно вглядывался в простирающуюся передо мной местность. Наш наблюдательный пункт располагался на опушке леса, проходящей по высотке, откуда хорошо просматривалась оборона противника. Его первая траншея была проложена по окраине какой-то деревни, в которой осталось два-три дома и несколько сараев. Все там было либо разбито, либо сгорело, либо было раньше разобрано немцами для постройки блиндажей и укрытий. Окопов нашей пехоты, проходивших впереди нашего НП за скатом высотки, нам не было видно. Перед окопами противника пролегала ложбина, покрытая глубоким снегом… Разрывы снарядов поднимали высокие фонтаны снега, и мне отчетливо было видно,  что никакого ощутимого вреда они не наносили ни противнику, ни его оборонительным сооружениям.
     Какое-то время прошло после окончания нашего «артналета». Впереди было тихо.  Несколько солдат и командиров курили в ходе сообщения у нашего НП, поглядывая на простиравшееся впереди пространство, долженствовавшее быть полем боя. Недавнее общее оживление пропало. Я никак не мог сообразить, что же происходит, и что должно произойти. Но вот из блиндажа к нам в ход сообщения выбрался командир в бекеше. Его бравый оживленный вид как-то не гармонировал с общим подавленным настроением.
     - Товарищ лейтенант, - обратился он к одному из командиров, выделявшимся ростом, стройностью, отличной выправкой и очень правильными и тонкими чертами лица. Это был начальник разведки дивизиона, как я позднее узнал. Он встрепенулся и вытянулся в струнку. Его тщательно выбритые щеки заливал яркий румянец, темные пытливые, чуть-чуть навыкате глаза устремились на начальство.
     - Товарищ лейтенант, - продолжал бекеша, - немедленно отправляйтесь в батальон и передайте (он назвал фамилию командира батальона, которой я, естественно, не помню), что, если он через полчаса не выступит, то я буду у него! Так и передайте, что я к нему пожалую в гости! И еще передайте, что больше огня не будет…
     - Есть, передать командиру батальона, что если он через 30 минут не выступит, то вы будете у него, и что огня больше не будет! - громко и четко сочным баритоном повторил лейтенант, вскинул ладонь к головному убору, как на занятиях по строевой подготовке, повернулся через левое плечо, и звякнул шпорами… И вот его гибкая и красивая фигура замелькала между деревьями по узенькой тропке, которую протоптали мы, разведчики, иногда бывая в штабе батальона, куда посылали нас для «уточнения остановки», - телефонной связи с поддерживаемой нами пехотой, мы не имели. Бекеша, покуривая «Казбек», с наигранной, как мне казалось, веселостью, беседовал с солдатами. Расспрашивал о житье-бытье, так сказать, «поддерживал боевой дух». Явился начальник разведки дивизиона, доложил о выполнении приказания. Его фамилия была Харин, звали Михаилом. Спустя год с небольшим, мне довелось познакомиться довольно близко с этим интересным человеком…

     … Но вот кто-то выкрикнул: «Пехота пошла!». Я бросился к облюбованному мной месту для наблюдения. По сути дела, это был первый случай, когда мне пришлось наблюдать, как пехота ходит в атаку, если только это можно было назвать атакой…

     По ложбине к переднему краю противника двигалась неровная цепь. Подоткнув полы шинелей, солдаты неуклюже пробирались по глубокому снегу. Кое-где сбиваясь в группки по нескольку человек. К нам доносились нечастые хлопки винтовочных выстрелов. Передний край немцев безмолвствовал. Расстояние между цепью и проволочным заграждением противника медленно, но неумолимо сокращалось. И, когда до проволоки оставалось несколько десятков метров, фашисты ударили со всех видов оружия. Захлебывались автоматы и пулеметы, залпами и вперемежку доносился винтовочный огонь, подняли квакатню пулеметы. Наши залегли. Если бы только залегли!... Сколько там уже распрощались с жизнью! А сколько было раненых!
Как долго длился этот губительный огонь,; пять, десять минут, полчаса, сказать не могу. Я только помню, что он также внезапно прекратился, как и начался. Потом видно было, как кое-кто пытался ползти обратно, как можно глубже зарываясь в снег, кое-кто вскакивал, пытаясь рывком уйти подальше. И, наверное, мало кому удалось добраться до спасительного леса, по опушке которого шли наши окопы. Этого уже мне не было видно. Немцы зорко следили за теми, кто проявлял неосторожность, и били наверняка, точными короткими очередями, а то и одиночными выстрелами…


     На этом записки моего отца закончились…
Теперь я уже не могу сказать, что послужило причиной внезапного прекращения воспоминаний, вернее, записи воспоминаний. Возможно, было много работы, и он не успевал писать. Быть может, воспоминания очень сильно теребили душу, и у него не было сил продолжать. Сейчас уже трудно сказать. И спросить не у кого...
А тогда никто из нашей семьи и не предполагал, что он что-то пишет... и, тем более, пишет о войне.

Никто из нас не спрашивал, как там было. Вернее, спрашивали поначалу, да он все отнекивался, мол, ничего интересного для вас там не было... Нам, - это его дочерям, жене, маме своей. Что эти женщины могут понимать в военных делах!?

Тогда, более сорока лет назад, фронтовики, ушедшие на фронт в восемнадцать лет, как мой отец, и оставшиеся в живых, были еще довольно молоды и здоровы. Они, видимо, думали, что будет еще время повспоминать да порассказывать... Видимо, думали тогда, что времени еще довольно...

А мы, рожденные после войны, меньше всего думали о ней… У нас была своя жизнь, полная интересных нам событий…

А наши родители, пережившие голод и разруху, смерть родных и близких, говорили, хоть бы не было войны… Что угодно, только бы не было войны…
Говорили... Мечтали...
А чтобы её не было, мало говорить, или мечтать, нужно что-то делать. А что?

Я не знаю...
И, видимо, никто не знает. Потому что война идет до сих пор... Где-то каждую минуту убивают людей, - гражданских и военных, детей, женщин и стариков...
И в магазинах детских игрушек продают игрушечные пистолеты, автоматы, танки, ракеты и прочий "арсенал"...
На экранах телевизоров, кинотеатров и компьютеров жгут и горят, убивают и умирают, крушат и разрушают наши и наших... И нет этому ни конца, ни края...
 
Я случайно обнаружила эту тетрадь. И когда начала читать, вдруг совсем по-другому увидела ту войну... И с каждой строкой я больше и больше удивлялась...
Возможно, это покажется невероятно крамольной мыслью накануне приближающейся даты...
Но эта мысль жжет меня...
Нет, наоборот, я перестала удивляться, почему эта война длилась так долго... И почему так дорого заплатили наши люди за Эту Победу...
И за Победу ли...

Еще я поняла, что совсем не знала своего отца, как не знала ни дедов своих, ни бабушек, никого из тех, кто воевал, кто оказался в оккупации, или в эвакуации, или просто в тылу... ближнем или дальнем...

Вот я сижу и пишу эти строки... Мне сейчас в полтора раза больше лет, чем моему отцу было, когда он писал эти записки. Моим сыновьям в два раза больше, чем было моему отцу, когда он ушел на фронт… И, когда вернулся с войны...
И вот уже восемнадцать лет его нет среди нас…
Я прочитала его тетрадку... Но так и не узнала своего отца...
Я его помню каким-то другим...

Он был кадровым военным. И я помню многих его солдат, когда он был командиром батареи. Несколько раз девчонкой была на стрельбище, видела блиндажи и полигон (учебные, правда). Ну, и, Слава Богу...
Папа был хорошим командиром. Я так думаю. Потому что солдаты его любили. Они были его настоящей семьей, мне думается. И Армия для него была всем. И форма военная для него значила очень многое, потому что даже в отпуске он редко её снимал. И даже после демобилизации в 1973 году, с удовольствием одевал и китель, и шинель, и хромовые сапоги...
Стройный, подтянутый и аккуратно одетый ; таким я его помню...
А теперь понимаю, что он был очень закрытый... От всех от нас...
Прости меня, папа...
 


Рецензии
Нина, думаю, что душа отца твоего светится тихой радостью Оттуда, благодарная за твою память о его памяти...

Евгений Боровой   26.12.2011 12:04     Заявить о нарушении
Светлая ему память...

Нина Прохорова   26.12.2011 15:53   Заявить о нарушении