Рябинка продолжение 9

  Один писатель-маринист сетует, что нет возможности превращать человеческие ошибки во что-то вещественное и полезное…в строительные материалы, например. Пожалуй, из одних только моих ошибок можно было бы построить целый микрорайон. Было бы вдоволь и ки рпича, и блоков, и крупных панелей. Может быть, нашлось бы несколько мостовых ферм…но увы, из ошибок нельзя построить ничего, кроме собственной жизни…
      В школе моим любимым предметом была литература. Но мама считала, что мой долг- продолжать семейную традицию, и доказывала, что у меня к медицине есть способности : как-то раз я догадалась, что гипогликемические состояния у диабетиков связаны с большими дозами инсулина, которые им вкалывают сразу помногу, на целые сутки, а в здоровом организме инсулин поступает в кровь маленькими порциями.
      Это соображение, так некстати высказанное, укрепило мамины позиции.
      Свои стихи я начала записывать в шестом классе ; до этого я их сочиняла и тут же забывала. Одно мое стихотворение с претензией на философское раздумье попалось маме.

- «Мы живем…веселимся, страдаем,
Негодуем, танцуем, поем,
И совсем иногда забываем,
Что в конечном тоге умрем» -
 Прочла мама вслух и пожала плечами :
 - Что за пессимизм такой? Откуда у шестиклассницы подобные мысли? Боюсь, что у тебя анемия. Ну-ка подойди к окну!
    И она ловким профессиональным движением оттянула мне нижние веки.
- Так и есть : слизистые бледны, как вымоченная говядина. Выписываю тебе железо с мышьяком. Сходишь в аптеку сегодня же.
Этот неожиданный медицинский эффект меня обескуражил. Сочинять лирику я уже не могла : при попытке создать что-нибудь этакое мне представлялась противная вымоченная говядина, и высокие лирические образы сразу же бледнели под стать слизистым. Пришлось обратиться к сатире : писать эпиграммы.
     В десятом классе, когда споры о выборе профессии прошли через все мирные стадии и приобрели скандальный характер, я разразилась сатирической поэмой о наших соседях с первого этажа. Молодая соседка, жена прокурора, как утверждали злые языки, в недавнем прошлом была в больших неладах с законом. Поселившись в нашем доме, она стала делать займы у соседей, иногда довольно крупные. В первой главе поэмы, написанной онегинской строфой, говорилось:
…она ласкалась очень нежно
Ко всем, кто мог ей дать взаймы.
( Что займы эти безнадежны,
На опыте узнали мы,

Лишь в долг продукты покупала…
И ничего не отдавала!
А кто взаймы ей не давал,
Тот был подлец, дурак,  нахал,

Тому она жестоко мстила,
От репутации того
Не оставалось ничего!

Ее чудовищная сила
Была в способности солгать
И ложь как истину подать.

Весь наш старый добропорядочный дом кипел возмущением, так что я со своей поэмой была кем-то вроде выразителя гласа народа. Поэма произвела благоприятное впечатление на моих дворовых друзей ( литературных критиков среди них не было); она приобрела популярность в среде их младших братьев и сестер, о чем я не подозревала и на что никак не рассчитывала.
     В одно солнечное утро Валентин Михайлович, герой моей поэмы, сидел под нашим балконом и читал газету. Вдруг во дворе появились два интеллигентных мальчика самого разбойничьего возраста – лет двенадцати – и стали в два голоса медленным издевательским речитативом зачитывать ему мою поэму на манер греческого хора, предусмотрительно не подходя к нему очень близко.
      При первых же словах, хорошо слышных на нашем балконе, мама побледнела и прошептала : какой ужас :
- Какой ужас!
А снизу ясно и четко доносилось ( у этих мерзавцев была отличная дикция):
. «Теперь, замолкнув о Полине,
Я постараюсь в двух словах
Вам рассказать о Валентине.
Мужчине тучном и в летах.

Он жил по схеме очень точной
И сам был схемой беспорочной;
Себя любил он всей душой
И был доволен лишь собой.

Он прокурорские доспехи
С достоинством и честью нес,
Не задирая, впрочем, нос.
Его служебные успехи

Неплохи были, но точь в точь
Чтоб прокормить жену и дочь.

Но, принимая во вниманье
Жены чрезмерный аппетит,
Он приходил в негодованье
И постоянно был сердит.

Когда толпою кредиторы,
Проникнув через все затворы,
К нему являлись на прием,
С тоскою покидал он дом…

      Мама, пошатываясь, встала и ушла с балкона. В столовой она села в кресло, схватилась за голову и некоторое время ничего не говорила. Я, струсив до последней степени, тоже молчала.
    - Не сомневаюсь, что это твоя работа, - сказала она зловеще. –Будь ты поменьше, я бы тебя отодрала ремнем. Жаль, не догадалась этого сделать раньше. Уйди, я не хочу тебя видеть, пасквилянтка!
    Я решила скрыться у бабушки но мама, проявляя явную непоследоватедьность, поймала меня за косу и заговорила опять:
- Ты понимаешь, что за свои слова нужно отвечать? И не исключено, что придется ответить. И мне вместе с тобой. За что бог меня наказал? У всех нормальные дети : в волейбол играют, патефон крутят. А это исчадие ада целыми днями пачкает бумагу. Какое-то наваждение! Сглазили тебя, что ли?
      От огорчения она забыла, что является атеисткой в третьем поколении.
- А папа тоже писал, - сделала я слабую попытку оправдать свою ненормальность.
- И ты смеешь сравнивать! – Закричала мама так громко, что прибежала гостившая у нас бабушкина подруга, тетя Гаяна.
- Вай, Анна, зачем так кричишь? – спросила она с испугом. – Даже у нас так не кричат.
- Твой отец был прекрасным хиругом – продолжала мама чуть тише, не отвечая тете Гаяне. – И писал не пасквили, а рассказы из жизни милиции : В давадцатых годах он сам там работал, разоружал своими руками бандитов. Но тон никогда не обижал соседей! Спроси любого, его все здесь помнят : нет семьи, где бы он не вылечил кого-нибудь. Биография у него такая, что можно только гордиться! Юношей он работал на спасательном посту под Одессой, у него было двенадцать серебряных медалей за спасение на водах! А именные часы от наркома! А военные награды!
   Тетя Гана поняла, что ничего страшного, кроме воспитания, не происходит, и пошла к бабушке.
   Мама перевела дух и заговорила спокойнее:
   -С войны не вернулись тысячи врачей, здравоохранение испытывает большие трудности. А тебе, дочери такого отца, нет до этого дела.
     Это была правда, мне совсем не хотелось помогать здравоохранению в его трудностях: я боялась анатомички. С радостью я помогла бы литературе, журналистике, литературоведению даже, но была совершенно равнодушна к трудностям здравоохранения.
      Нет, с этим нужно кончать. – Решила мама. – Сегодня дурацкая поэма о прокуроре, завтра…кто знает, что тебе взбредет в голову завтра? Поеду к дяде Юре, пусть он скажет, что с тобой делать.
      Она собрала клочки промокашек с моими произведениями и поехала к бабушкиному двоюродному брату. Дядя Юра, седенький маленькмй старичок, на вид вполне безобидный, в прошлом был зубастым сатирикомэ он хорошо знал Маяковсконго, Аверченко и других интереснейших людей и любил о них рассказывать. Перед войной он уже не печатался и часто нуждался; наша семья ему помогала. Как я и ожидала, дядя высказался против моих литературных занятий, хотя и не отрицал у меня способностец: обжегшись на своем молоке, он не мог не подуть на мою воду. Я поступила на естественный факультет пединститута. Здесь тоже была анатомия, но, в отличие от медицинского, студенты терзали не целые трупы, а их отдельные части. Меня на занятиях подташнивало, но это было терпимо.
     С первых дней учебы в институте я поняла, что взялась не за свое дело : было скучно слушать о тычинках, пестиках, ворсинках и жгутиках. Я все врем боялась заснуть : от неирнтересной монотонной речи я засыпаю в самой неудобной позе. Так рподолжалось несколько месяцев, а потом я вспомнила о своем поруганном хобби и вернулась к эпиграммам. Теперь я писала их на своих преподавателей на лекциях прямо с натуры. В материале для них недостатка не было : наряду с замечательными учеными в институте были и случайные люди. Профессор зоологии беспозвоночных читал лекции такими запутанными фразами, что было трудно что-нибудь понять. Выражать свои мысли таким зыком – все равно что фасовать консервы в банки из вороненой стали. Но это была мелочь по сравнению с лекциями профессора Коркина.
              По специальности Коркин был венерологом. Какова была его квалификация в этой области медицины, сказать трудно, но в качестве профессора анатомии это был анекдотический персонаж. Его лекции решительно ничего не сообщали, их невозможно было даже законспектировать: половина каждой лекции уходила на покашливание, кряканье и мычание, другая половина содержала от рывочные сведения из курса средней школы, с добавлением туманных рассуждений, в которых лектор перескакивал с одной мысли на другую, окончательно запутывая слушателей. Вел он себя спесиво и в сочетании с качеством его лекций это вызывало впечатление, что «он крепко держится в седле». Ходили слухи, что кафедру он получил за свои выступления против «менделистов» , и кто-то из лагеря «мичуринцев об этом лично позаботился. Это было похоже на правду, хотя и трудно было понять, какое отношение мог иметь Мичурин к венерологии.  Какие там могли быть Мичуринские гибриды? Это что же, сращивать гонококка с бледной спирохетой? Но для какого практического применения? Все это было загадочно. Тем не менее, венеролог-Мичуринец каждую неделю отнимал у нас несколько часов свободного времени. После серии достаточно злых эпиграмм я поняла, что бессильна выразить свои чувства только словами и обратилась к изобразительному искусству.

     Подобно Сократу, Коркин знал, что ничего не знает ( к сожалению, этим их сходство исчерпывается) и, чтобы выглядеть по-профессорски, обзавелся не совсем безобидным чудачеством. Перед каждой лекцией, проходившей в большой светлой аудитории, его запуганные и издерганные ассистентки тщательно зашторивали все окна и приносили для профессора кафедру и лампу ( с первого этажа этот реквизит тащили на третий, а потом тем же порядком волокли назад : пользоваться аудиторным столом, который служил другим лекторам, Коркин почему-то не считал возможным). С рядов, поднимавшихся амфитеатром, нам была хорошо видна резко освещенная жирная лысина и вздернутый нос с большой красной бородавкой на конце. Все остальное, в том числе и наши тетради, было погружено во тьму.
     Вот при каких обстоятельствах однажды, борясь со сном, я изобразила контуром загон кафедры, лампу и голову профессора с лысиной и бородавкой.
  Чтоб было понятнее, бородавку я раскрасила красным карандашом, а внизу подписала : «Диоген XX века. Профессор Коркин днем с огнем ищет смысл своей лекции». Картинка пошла по рядам, и в сонной аудитории началась цепная реакция смешков и перешептываний. Коркин, привыкший, что на его лекциях никогда не нарушается тишина спальни, стал удивленно озираться. Видимо, решив, что оживление слушателей вызвано его деятельностью. Он продолжал трудиться.
       После лекции я хотела получить назад свое произведение, но оно исчезло. Я долго шарила под скамейками, а со мной Катя Головко, Зинка Кузнецова ( дочь нашей ботанички Ираиды Андреевны) и Костя Распопов. Все было напрасно : картинка исчезла.
       Добрая Катя переживала больше всех. Зинка, некрасивая и не очень добрая молчальница, старательно заглядывала под скамьи, будто кланялась, и время от времени произносила «Ничего не видно». Первым бросил поиски Костя:
       - Это бесполезно. Кто-то оценил и унес Шуркино творение. Я лично иду в музей – завтра зачет по минералогии.  – Он выжидательно посмотрел на Катю. С Катей у них была любовь.
       Через несколько дней мне пришлось зайти на кафедру анатомии к Марии Федоровне. Она вела у нас практику и умудрялась в своих вступлениях к занятиям давать нам необходимые сведения, работая и за себя и за лектора. Вместо нее ко мне вышел Коркин и, узнав мою фамилию, злобно сказал :
      -  А-а, это вы занимаетесь художествами ? можете ко мне на экзамен не приходить, я у вас его не приму.
     - Как не примите?
      - А так. считайте, что двойка у вас уже запасена.
      - Вы хотите сказать, что независимо от моих знаний поставите мне неудовлетворительную оценку?
      - Вот именно.
      - А это что же, так принято у вас на кафедре ? – спросила я ласково.
      Вместо ответа он хлопнул дверью перед моим носом.
       Было совершенно непонятно : откуда Коркин мог узнать о моих художественных упражнениях? Картинка, если даже ее нашли на полу, не содержала подписи «художника».
        Следовало поговорить с Леной Марченко, нашим комсоргом.
        Лена была человеком особенным : чистым, честным, аскетичным. Рядом с ней каждый из нас чувствовал себ как грешный мирянин рядом с праведником. Она была подвижником идеи народного образования : после окончания института ей предлагали остаться на кафедре, чего добивались многие и не всегда чистыми путями ; но Лена уехала в село.
Ее не то что любили, и не просто уважали, к ней относились как к живому совершенству. Был у нее только один недостаток : некоторая прямолинейность. Жизнь виделась ей правильной прямой линией, по которой нужно следовать не глядя по сторонам и не оглядываясь назад, и тогда все будет в порядке.
       Узнав о моей беседе с Коркиным, Лена с минуту смотрела на меня круглыми глазами и молчала.
       - Слушай, а ты его правильно поняла? _ Наконец спросила она.
       - Правильно. Не по латыни же он со мной разговаривал.
       - Так и сказал : «у вас уже есть двойка» ?
       -- Этими самыми словами.
На ее лице отразилась борьба : ест ественное возмущение порядочного человека от факта злоупотребления властью боролось с моралью послушной девочки. Победила последняя. Взгляд Лены остывал на глазах.
       - А с чего тебя потянуло рисовать карикатуры на профессора? – строго спросила Лена. Но честность заставила ее прибавить :
   - Я тоже смеялась. Это нехорошо, но у тебя получилось смешно, я не могла удержаться. А все –таки, зачем ты это сделала?
   - Потому, что он болван.
Лена страдальчески сморщилась:
   -Мы еще не можем судить, мы мало знаем.
   - Мало, но достаточно, чтобы отличить болвана от хорошего преподавателя. К Уварову на лекции ходят с младших курсов, и каждая лекция кончается аплодисментами. А тебе нравятся лекции Коркина?
     -Нет, конечно. Но знания у него есть, иначе он не был бы профессором.
    - Хорош профессор ! не выполняет порученного дела ! – прибегла я к близкой ей формулировке. – А каков он с подчиненными! Женщины носят по этажам дубовую кафедру из-за его капризов !
     Лена промолчала : профессорский нимб вокруг жирной лысины Коркина делал его в глазах Лены существом, которое нельзя критиковать. Потом она спросила озабоченно :
     - Кто ему рассказал ? Кто мог? 
     - Наши ? да никто не мог, что ты.
    - Как же он узнал?
    - Черт его знает, я сама не могу понять.
    Так мы ничего и не придумали. Анатомию я сдавала летом вместе с заочниками, принимала экзамен Мария Федоровна и поставила мне четверку. А на другой год ее уже не было среди преподавателей нашего института. Что заставило ее уйти, никто из нас не знал; возможно, я к этому не имела никакого отношения, но, зная Коркина, я не могла не казнить себя, что подвела хорошего человека. Однако, изменить что-нибудь было уже нельзя, и мне оставалось только уговаривать себя, что Марии Федоровне просто надоело таскать по этажам профессорское стойло и делать темную беззащитным студентам: она ведь порядочный человек с чувством собственного достоинства…
       В числе немногих предметов, которыми я занималась с удовольствием, была психология. Особенно меня заинтересовало учение о темпераментах. Мне показалось, что при его помощи можно точно знать, кто на что способен, и даже строить прогнозы человеческих поступков.
       Я составила себе таблицу вроде Менделеевской и начала собирать факты. Приходилось усложнять таблицу, дробить темпераменты на отдельные черты, а потом составлять из этих черт мозаичные картины, соответствующие конкретным личностям. Особенно много было возни со смешанными, «пегими» темпераментами, а таких большинство. От науки я отошла и вступила в дилетантскую область интуитивных догадок, но это меня не смущало – мне было интересно. Я была глубоко убеждена, что личность человека – это 80 % врожденных качеств, связанных с особенностями темперамента + 20 % качеств воспитанных. Сангвиник, выросший в цыганском таборе, это не совсем то же самое, что сангвиник, окончивший учебное заведение с жесткой дисциплиной, но разница между ними гораздо меньше, чем можно думать. У меня все-таки хватило ума помалкивать о своих сомнительных теориях : дело было в такое время, когда всерьез утверждали, что под влиянием воспитания морозом пшеница превращается в рожь. Я также помалкивала о своем штудировании папиного старого учебника общей биологии, где давались сведения о генах. Слово «гены» произносить не решался никто. Вместо генетики студенты изучали курс «Мичуринской биологии», в которой не было ни Мичурина, ни биологии, а были цитаты из сочинений некоего забытого ныне биологического светила.

      Скоро мне представилась возможность применить свою психологическую теорию к практике : я полюбила  холерика  с отдельными флегматическими «пятнами». От холерика у него была властность, верность себе и своим планам, способность увлекать за собой других. Он не был добряком, скорее наоборот, но хотел служить идее добра. Чувства и переживания его были глубокими и бурными, но он умел их сдерживать. В нем не было веселья и не было покоя, но была большая энергия и постоянное стремление к борьбе. Он был требователен к себе в том, что считал важным, и снисходительным до эгоизма в том, чему не придавал значения. А к другим он был требовательным во всем. Это был ранимый человек с тяжелым характером. Выделялся он не красивым лицом, не интеллектом, хотя было у него и то и другое, а сосредоточенностью, особой внутренней собранностью и тем, что называют «божьей искрой». И еще одна черта холериков мне в нем нравилась : особая честность.  Это была не та педантичная честность, которой славится флегматик ( если он, конечно, не получил особенно уродливого воспитания). Честность холерика, как и все в нем, масштабна. В мелочах она может и не проявиться, но он никогда не будет обманывать себя ( флегматик это делает на каждом шагу – лишь бы было спокойно) или тех, кто ему дорог. Его честность беспощадна, он и себя может не пожалеть ради нее. Иногда, правда, холерик немного злоупотребляет своими правами, это у него есть, но пусть это простится ему. Он всегда кипит в котле неудовлетворенности собой, он спрашивает с себя больше всех остальных и страдает тоже больше всех ( за исключением меланхолика).
     Эту необычную личность звали Витькой Медведевым, учился он в моем институте, но на другом факультете и в другом корпусе. Встретились мы не в нашей Альма-матер; нас познакомил Женька Парамонов. Мой бывший дворовый друг, потом переехавший в другой район. Женька был ко мне не совсем равнодушен, но он был слишком весел, шутлив и в общем неглубок. Я никогда не воспринимала его серьезно. К тому же как автор не совсем научной психологической теории, я знала, что мне, меланхолику, не следует близко подходить к сангвиникам : это бесперспективно и не совсем безопасно. Сангвиникам свойственна дьявольская жизненная сила, они, точно алмазы, ни от чего не получают царапин, а сами оставляют не только царапины, но даже раны на всяком, кто слишком близко к ним подходит и слишком многого от них хочет. По моей теории, даже властный холерик был для меня безопаснее, потому что жил страстями и эмоциями ; он был тот же меланхолик, только очень большого накала. а Женька на его фоне казался мне просто опереточным персонажем со своим вечным благополучием, с довольством собой и окружающими и с особой способностью избегать всего, что не вызывает веселья. Особенности сангвиника я узнала еще в школе : в нашем классе училась Инночка Лушина, милое добродушное существо, заколдованная девочка : что ни происходило вокруг, с ней не случалось никогда ничего неприятного. Как туго надутый мячик, она отскакивала от всех шероховатостей жизни, от всех ее острых углов. Потом она стала врачом-чумологом, но я за нее не беспокоилась : никакая чума ничего не сможет сделать с настоящим сангвиником высокой пробы. ( Всего тебе доброго, Инночка!)
   Итак, из холерика и сангвиника я выбрала первого. Впоследствии выяснилось, что я однолюб, и этот выбор был сделан, увы, на всю жизнь.


Рецензии