Чтобы возделывать и хранить

Роман Шерман































Израиль - 2002



Роман Шерман  родился в 1929 г.  По профессии журналист.  Окончил Казахский государственный университет,  работал в издательствах Казахстана. Репатриировался в Израиль в 1990 г.  Один из организаторов Литературного объединения в Мигдаль а-Эмеке, редактор местной газеты «Мигдаль», журнала «Родник» и одноименного альманаха.

























 


    Каждый торит свою дорогу,
Каждый пишет свою книгу жизни.







          ЭК МЕНЯ ЗАНЕСЛО!..


  За белоснежным парапетом моего балкона, уставленным такими же белоснежными вазами с пышными геранями, аспарагусами, традесканциями и местной экзотичной растительностью, сразу за ним красными рёбрами вдаль побежали черепичные крыши, кое-где укрываясь в яркой зелени могучих деревьев. Я не знаю их местного названия, но одни очень похожи кронами на раскидистые вязы или осокори, другие – на кавказские кипарисы. Там, подале прячутся под пальмами плоскокрышие белые или палевые домики, иногда выступают по пояс над деревья-ми многоэтажные корпуса, тоже с плоскими крышами, утыканными белыми поплавками солнечных бойлеров. А ещё дальше – раскинулась плодородная Израэльская долина, за которой возвышается Кармельский хребет, и за него садится огромное багровое солнце, поджигая своими лучами лёгкие облачка.
  Долину прорезает с юга на север дорога на Хайфу, видная с балкона как серая нитка, и по ней снуют туда и сюда разноцветные, величиной с божьих коровок, автомобильчики, пуская солнечные зайчики своими стёклами. За дорогой – аккуратные квадратики полей – от ярко-зелёных до густо-синих, то там, то сям луч зайчика отразится от зеркальца небольшого озерка,  поблескивают, как свинцовые бляшки, блюдца искусственных водоёмов. А подножье хребта уже в глубокой синей тени. Благодать стоит над миром…
  Подхожу к парапету и с высоты третьего этажа оглядываю плоды своего вчерашнего труда. Живая изгородь, охватывающая наш жилой блок с трёх сторон, аккуратно подстрижена, дэшэ (газон, значит) – тоже, какое-то ползучее растение с мясистыми кактусообразными листьями-отростками, высаженное мною в двух пластмассовых ящиках, набрало бутоны – скоро зацветёт.
С балкона вижу в соседнем окне зажгли пару субботних свечей. Время покоя, время самосозерцания…
  Мелькнула мысль: «а ведь свеча похожа на жизнь… или жизнь похожа на свечу…» И в самом-то деле. От чьей-то руки, подносящей к ней огонь, загорается она и начинает светить. Cвечи разные, одна – обычная, для субботы, другая праздничная – для праздника, третья поминальная… Так и жизнь. Один создан для будничной работы, другой – для праздника жизни, а все – для поминовения. Не по желанию живущего, а от чьего-то огня любви (а может и не обязательно любви) зарождается огонёк жизни и горит… и светит. Пламя горит ровно, ярко, не колеблясь, давая свет и тепло. Другая жизнь-свеча – коптит, осаждаясь сажей на всём, что к ней прикоснётся, у третьей язычок огня мечется под внезапными порывами воздуха, то успокаиваясь, то вновь стремясь сорваться с фитилька… и иногда срывается… И тогда всё! Темнота и мрак. А большей частью свечки долго и благополучно тают, растрачивая на поддержание собственного огня всё своё богатство, и кончают тем, что почерневший остаток фитилька захлебнётся в последнем оплыве воска.
И тогда… для чего же всё это зарождение, горение, свечение, метание и угасание? У меня ответа нет…
  Стемнело. Я отрываюсь от горящих в чужом окне свечей, перевожу взгляд на уже засиявшую ночными мириадами электрических огней долину… Эта красота неожиданно ошеломляет – красота творения рук человеческих! Может быть, весь смысл именно в этой красоте? А возможно – вообще в творении? В Его Творении? А может быть в продолжении Его Творения на земле???




  Чувствую, как ироничная улыбка скривила мои губы: «Ну, по крайней мере, хоть быть причастным к Его творению» –  скромно стараюсь избежать высоких слов. Ведь сказано в Писании: «И взял Господь Бог человека, и поселил его в саду Едемском, чтобы возделывать его и хранить его».
  И тут я спохватываюсь: эк, куда меня занесло! Ну, зачем мне все эти рассуждения? От них – «одно беспокойство и смятение духа». Но уж такой я – всегда меня заносит в мыслях в самые дебри, откуда я потом не в состоянии выбраться. Созерцательность, склонность к самоанаализу и философствованию, видимо, присущи мне от природы, мне всегда казалось, что если бы я понял смысл Творения, я бы знал ч е г о добиваться в моей личной жизни, я бы знал, ч т о есть истинная ценность в ней, мне бы легче жилось.
  Когда обстоятельства сложились так, что отъезд в Израиль стал реальностью, я подумал: «вот там-то я пойму всё это… вот там я найду то, что укрепит мой дух»…
И что же?..




              ТАКОЙ ВОТ ИСХОД...


  Говорят, сослагательное наклонение не применимо к истории. Собственно, и к жизни простого смертного тоже. А всё ж таки мне лично чертовски интересно бы знать, как могла сложиться, например, судьба нашей страны – Эрец Исраэль, если бы на важнейших этапах истории, когда возникала возможность выбора, принимались бы иные решения, чем те, о которых мы знаем. И почему-то мне кажется, что если бы в цепочку выстроились только одни разумные, правильные для каждого поворотного момента решения, его судьба, как и его народа, сложилась бы совсем иная. И я вовсе не исключаю, что сейчас это было бы одно из передовых цивилизованных государств, с многомиллионным населением, с огромным политическим влиянием и столицей – мировым центром трёх религий.
  Увы, этого не случилось, а я просто-напросто не в состоянии проанализировать даже те минимальные альтернативы, которые могли бы привести к такому результату.
Да что там! Тут в своей личной жизни не сразу сообразишь, где и когда можно было сделать иной выбор и к чему бы он привёл. Нет, не подумайте, Боже упаси, что я не доволен своей жизнью! Просто интересно! Но я сам с собой договариваюсь чётко: если жизнь сложилась именно так, значит, иначе и быть не могло. И хватит путать себя и других! Если я делал тот или иной выбор, стало быть надо его считать закономерным в силу сложившегося момента, моих склонностей и возможностей.
  Этот потрясающий (в основном меня) вывод вполне применим и к моему, правильнее сказать «нашему», решению уехать в Израиль.
  И в этом случае была альтернатива: почему, собственно, надо было ехать? Кто меня заставлял? Ну, складывалась тогда ситуация как в том расхожем анекдоте: «я не знаю о чём вы говорите, но ехать надо». Ну и что? Разве я просто поддался всеобщему настроению? Разве мы с Ниной долго и мучительно не обсуждали все «за» и «против»? Обсуждали и ещё как!

...В Алма-Ате, на пересечении проспектов Абая и Гагарина раскинулся огромный, недавно построенный изда-тельский комплекс. В него входили непосредственно Дом издательств – внушительное четырёхэтажное здание, каждый этаж которого занимало одно из республиканских издательств, Дом печати – ещё более внушительных размеров здание, в котором шумел и гудел день и ночь полиграфический комбинат, стремясь удовлетворить духовные запросы советского человека, а за ним располагалась «Казкнига» – организация, занимавшаяся реализацией всей печатной продукции. Перед каждым из зданий – асфальти-рованные стоянки для автомашин, озеленённые молодень-кими стройными тополями и туей.
Я любил подкатывать точно без четверти девять, ставил свою новенькую красную «семёрку» на свободное место, входил через тугую стеклянную дверь, поднимался по широкой лестнице на третий этаж и по длинному коридору направлялся к своему кабинету. Ковровая дорожка, застилавшая ещё не успевший потемнеть паркет, мягко поглощала шаги, напротив моей двери коридор расширялся в уютный вестибюль, где стояли круглый журнальный столик, пара кресел и крупные вазоны, а на самой двери – красовалась табличка «Зам. главного редактора». Что ни говорите, а приятно! Всем нам ничто человеческое не чуждо...
В то утро 1989 года я вошел в этот кабинет, прислонил свой неразлучный «дипломат» к тумбе большого письменного стола, подошёл к окну, отдёрнул штору и уставился отсутствующим взглядом на корпуса полиграфкомбината.
  Я уже на пенсии, по советским меркам – это шестьдесят лет. Меня уже проводили..., наговорили много хорошего.., надарили всякой всячины... Но мы не расстались... Я организовал издательский кооператив под названием «Экспресс-печать» и стал его председателем. Теперь эта долж-ность даёт мне аж семьсот рублей в месяц, да ещё сто двадцать – пенсия. В общей сложности это в три раза больше, чем я получал, сидя за этим столом в казённой должности. И тем не менее...
  Теперь не будут ко мне заходить кто-нибудь из двадцати пяти женщин – редакторов и корректоров, не будут сидеть напротив талантливые авторы и графоманы, не надо будет корпеть над составлением годовых планов выпуска и редакционных портфелей.
 Теперь я свободный человек. Но почему-то на душе скребут кошки. Сел за стол, открыл «поминальник» с записями на сегодня – надо сделать это, позвонить тому, поговорить с тем-то... А, успеется...
   Я утешаю себя: зато и «на ковёр» не вызовут, ни тебе собраний, ни заседаний! Но почему-то это не радует так, как следовало бы ожидать. Нутром чувствую: назревают серьёзные перемены, и не в лучшую сторону. В кооперативе становится всё труднее «крутиться» – типографии взвинчивают цены на бумагу и работы, переход государственных предприятий на полный хозрасчёт оказался фикцией, передача управленческих функций трудовым коллективам так и осталась лозунгом, вместо обещанной государством поддержки кооперативов постепенно перекрывают кислород. Перестройка буксует, прилавки магазинов пустеют, без блата и связей ничего невозможно досать. «Что-то неладно в датском королевстве» – мелькнуло в голове шекспировское, а тут ещё эти начавшиеся отъезды, разговоры про вызовы из Израиля и про ОВИР.
  Уже год как проводили из аэровокзала самых близких нам друзей – Кельбергов. Горенманы тоже начинают поговаривать о скором отъезде в Америку к родственникам. Перед глазами стоят проводы Рабиновичей – Бориса, Симы Львовны и их сыновей с семьями – в аэропорту.  Было больше сотни провожавших. Кажется, у меня от тех проводов осталось чувство сожаления – правильно ли они поступили? Что уж там, в этом Израиле, такого притягательного, что отъезды нарастают волной? Или это здесь так становится плохо?
Вернулся из Израиля Изя Черетенко, ездил по гостевому вызову. Ой..! На когда же он приглашал всех нас к себе поговорить за жизнь? Кажется, на субботу. Интересно, что он скажет. Его мнение – это уже мнение человека нашего круга.
  Сел за стол, взял в руки книжку с планом выпуска литературы на 90 год. «Мне уже это не предстоит» – не то с облегчением, не то с грустью подумал я.
  Вспомнился вчерашний разговор с детьми. Обычно они приходили к нам на обед либо в субботу, либо в воскресенье. И в этот раз за столом разговор крутился вокруг Израиля – о тех, кто уехал, кто собирается, о вызовах, ОВИРе, об отправке багажа, о тамошнем климате, пособиях, уровне жизни и прочее и прочее. По всему чувствовалось, что отъезд – вопрос для детей решённый. Я слушал их и думал: «Откуда у детей такое ощущение собственного еврейства? Неужели гены? А может быть это просто желание улучшить своё положение?»
  В самом деле, что им «светит», останься мы все здесь? Однокомнатная квартирка, доставшаяся им после смерти моей матери, которую никак невозможно законно оформить на них?  Вряд ли они смогут твёрдо рассчитывать на неё. Юля работает в Ботаническом саду Академии наук, в отделе экзотических растений, её профессия – биология. Это хорошо, но зарплата – девяносто рублей. Толя окончил консерваторию по классу скрипки. Работает на пол-ставки в Театре юного зрителя, иногда играет в оркестре Оперного театра, подрабатывает игрой в кинотеатре «Арман», во Дворце бракосочетаний и ещё где придётся. Им трудно сводить концы с концами, особенно теперь, когда появилась наша малышка Алина. Но главное, перспектив – никаких. Жизнь быстро дорожает и как в песне поётся: «В воздухе пахнет грозой!»
  Я их понимаю...
  Когда они уходят и мы остаёмся одни с Ниной, садимся перед телевизором и, почти не глядя на экран, разбираем по косточкам все «за» и «против».
  Да, мы старались жить и работать честно и достойно, да, всю жизнь мы добивались приличного положения среди себе равных, да, «пахали» на то, чтобы «под занавес» не бедствовать и никому не заглядывать в руку. Но дело не только в этом. В этой стране мы родились, её культура – это наша культура, и в ней мы не чувствуем себя последними, а очень даже наоборот. Здесь мы влюблялись, здесь родились наши дети и похоронены родители. Здесь друзья, здесь всё знакомо и привычно.
  И вот теперь, когда мы почти у цели, всё надо бросить?
Да, мы знаем все непреимущества социалистического советского образа жизни. Сколько о них говорено-переговорено на кухнях, с друзьями, тайно и открыто. Мы и в театральных спектаклях, эстрадных представлениях, в телевизионных передачах искали пикантные моменты и намёки на собственную несостоятельность. Как ни странно, но это было даже интересно, это составляло часть нашего образа жизни. Выход в свет всякой новой книги, в которой автору удавалось «протащить» сквозь цензуру острые с перчиком мысли, становился событием культурной жизни. Мы собирались на ночь у кого-нибудь из друзей, чтобы почитать вслух отпечатанные на машинке самиздатовские произведения Булгакова и Солженицина. Доставали магнитофонные записи Высоцкого, Галича, Окуджавы. Мы подписывались на так называемые «толстые» журналы, занимали с ночи очереди у магазина подписных изданий, чтобы сделать подписку на собрание сочинений классиков советской и зарубежной литературы. Cтарались не пропускать гастрольные спектакли московских и ленин-градских театров.
  Вся эта духовная сторона жизни предназначалась для уравновешивания наших несвобод, и если она и не примиряла нас полностью с действительностью, то, во всяком случае, служила противовесом как материальным недостаткам, так и социальным несправедливостям. Всегда одна чаша весов стояла немного выше другой. Да, да, мы были счастливы тем, что не понимали насколько  несчастны.
  «Кто знает, – рассуждали мы с Ниной, – что даст нам свобода новой страны, сможем ли мы воспользоваться ею?»
  Сионистом я не считал себя вовсе, даже суть и масштабы этой идеи чётко не представлял, – просто по незнанию, из-за недостатка информации, среда была такая... И о самом Израиле мало что знал. С братом моим, кузеном, Борисом, который в этом плане был более осведомлён и радикален, мы сравнивали природу Израиля с Сары-Озеком, – есть по дороге из Алма-Аты в Семипалатинск такая пустынная местность с глинисто-песчаными холмами, поросшими редкими засохшими кустиками растительности. И хотя он ещё в семидесятые годы начал поговаривать об Израиле, но ни меня, ни его не устраивала перспектива стать «отказником», лишиться работы, несколько лет быть объектом разговоров всех друзей и знакомых, которые открыто или в душе осуждали бы нас. А кое-кто даже искренне считал бы неблагодарными стране за всё, что она для нас сделала, или просто называли бы «предателями».
  В общем, куда ни кинь, в пользу отъезда доводов маловато.
 


                МОЖЕТ ВИНОВАТЫ ЗВЁЗДЫ?


  По гороскопу я – Весы. Этим, видимо, всё и объясняется, – и мой характер, и результаты, которых я достиг, вернее не достиг, в жизни. Но прежде, чем окончательно принять этот факт за аксиому, надо поверить в астрологию, а вот этого за мной не числится. Хотя и отрицать полностью «влияние звёзд» сейчас не стану, а вот когда был помоложе, категорически не верил. Однако факт остаётся фактом – перечень почти всех черт характера этого астрологического знака полностью мне подходит.

  Один эпизод, одно впечатление детства помню и ношу в себе всю жизнь...
Было мне в ту пору лет шесть-семь. И взяла меня однажды мама с собой в Котельню проведать оставшихся там своих четверых сестёр (пятая, старшая, Лиза в 1922 году уехала, выйдя замуж, в Аргентину) и свою мать, а мою бабушку Гитл. Жили они там довольно бедно. Дедушка Рувим умер в молодом возрасте (как говорила бабушка, отвечая на мои докучливые расспросы о нём, – у него «кровь горлом пошла»). И осталась бабушка молодой вдовой с пятью девочками мал мала меньше да доставшейся ей в наследство кустарной крупорушкой. В сельской местности крупорушка – такое же достояние, как и мельница: после сбора урожая крестьянину надо не только муки смолоть, но и просо, пшеницу, ячмень обрушить на крупу – на пшено, манку, перловку, ячневую. Занятие прибыльное: кто деньгами заплатит, кто натурой, однако и трудов требует немалых.
  Позже, когда я повзрослел, часто расспрашивал бабушку и маму о той крупорушке, потому, что эпизод, связанный с нею и о котором речь пойдёт ниже, очень занимал моё воображение. Из всех их рассказов у меня сложилась виртуальная картинка, частично дополненная от проитанного в шолоховском «Тихом Доне»: там есть неско-лько сцен, когда казаки привозят на подводах мешки пшеницы на помол. Я представлял себе примерно такое же, но только в местечке Котельня, во дворе бабушкиной крупорушки.
   ...Сюда с окрестных сёл осенью, после уборки урожая, приезжали на возах и телегах мужики, привозили кто по мешку, а кто поболе разного зерна. Крупа-то всем нужна, потому как без крупы каши не сваришь. А в Украине и пословица не зря подтверждает: «борщ да каша – пища наша». В иной день возов прибывает много, мужики занимают очередь, во дворе звучат добродушные приветствия. Мне трудно представить себе, как выглядела в те годы бабушка, но надо полагать была «гарна молодыця». А пятеро её дочерей – девки были, как она рассказывала, «кровь с молоком», все как на подбор – Лиза, Маня, Циля (моя мама), Нина и Мэся.
  Из каждой подводы надо поднять мешок, взвалить себе на плечи, пронести через широченные двери-ворота в помещение, где монотонно гудела обдирочная машина, развязать «чуб» у мешка и ловко, чтобы ничего, не дай Б-г, не просыпалось, пересыпать его содержимое в приёмный лоток машины. А мешочки немалые – в каждом пуда четыре будет, а то и больше, это килограммов этак шестьдесят-семьдесят. Иной мужик пожалеет девок, сам снесёт мешки туда и обратно, а большинство – ни гу-гу: мол, заплатил – и моя хата с краю! Потому девчатам работы хватало: и мешки туда-сюда снести, и ловко из-под машины полный мешок убрать да новый закрепить, а бабушка за машиной смотрела – настроить её нужно то на обдирку проса, то ячменя, то пшеницы.
  Позже крупорушку эту советская власть экспроприировала, сперва оставила бабушку в должности управительницы при ней из жалости к вдове многодетной, а потом и вовсе закрылась она – нечего «рушить» стало, всё и так разрушилось коллективизацией, голод свирепствовал по всей Украине, мор большой был...

 С тех пор, как мама вышла замуж и уехала из родного местечка, она часто навещала бабушку и оставшихся с нею сестёр, гостинцы привозила, – всё-таки в райцентре жила, да и отец мой проворный парубок был, умел в жизни устроиться и, кстати говоря, всю жизнь свою проработал на руководящих должностях, с четырёхклассным-то образованием. Вот в один из таких своих визитов прихватила мама и меня с собой.
  Скушно непоседливому пацану сидеть с женщинами да слушать их разговоры, куда интереснее посмотреть как там крупорушка работает... С детства был во мне велик интерес к тому, что и как устроено, поэтому всякая новая игрушка в моих руках оставалась целой час-другой, а потом разбиралась на части, чтобы узнать, что там внутри?..
  – Мам, а мам, а как крупу делают, а кто машину крутит? – дёргаю я маму за платье. – Покажи! Всё на идиш, конечно.
  Мать берёт меня за руку и ведёт к полуприкрытым воротам приземистого помещения, напоминающего барак, только вместо окон, под самой крышей – узкие продолговатые проёмы. В полумраке сарая этого вижу я огромный, диаметром метра в три-четыре, деревянный круг,  осью которого является деревянный же столб, упирающийся верхней частью в потолок. Ну, ни дать, ни взять настоящий волчок, «дрейдл», который на Хануку дети крутят, только большой-пребольшой. По краю круга перебирает ногами, будто ходит на месте, понурая гнедая лошадь, привязанная за недоуздок к ограждению, чтобы не могла сойти с круга. От столба к краю радиально набиты планки, чтобы копыта  лошади не скользили.
  Мама объяснила мне принцип работы этого гениального изобретения человека. Я не уверен, что понял его именно тогда, потому что больше всего моё детское воображение поразила понурая лошадь, которая, как сказала мама, ослепла от многолетней работы на этом кругу в полутёмном помещении. И мне было так жаль её, бедную, что я напрочь забыл о своём интересе к технической стороне дела.
  – А если лошадь не захочет ходить? А если она, бедная, устала? А она может остановиться? – засыпал я маму вопросами.
   – Она ничего не может... – как-то вяло произнесла мама и в её голосе почувствовалась тоже жалость.
  Я неоднократно возвращался потом с разными вопросами к матери и отцу и получал от них полную информацию о том, как это всё работало...
  Огромный «волчок» этот, оказывается, был установлен не строго вертикально, а с лёгким наклоном. На «нижней точке» его и находилась лошадь. Стоило только снять круг с тормоза и слегка толкнуть его, как он вынуждал бедную лошадь сделать шаг, чтобы не упасть, а сделав шаг, надо было делать и другой, и третий... Круг под её тяжестью плавно уходил под её ноги, вынуждая беспрестанно имитировать ходьбу. Под потолком, на верхней части столба-оси, насажена шестерня, от которой через систему привода вращение передавалось на машину.
  Понятное дело, в том возрасте я мог испытывать только чувство жалости к бедной лошадке, никаких аналогий с увиденной картиной у меня возникать не могло за естест-венным отсутствием житейского опыта. Но картинка эта осталась где-то в потёмках подсознания и позже, гораздо позже, она выплывала оттуда в «минуты душевной невзгоды», уже осмысленная житейской философией.
  В такие минуты, перебирая на сон грядущий текущие события или мучаясь среди ночи бессонницей, я видел перед моим мысленным взором этот круг, с которым уже ассоциировался круг зодиака, тоже поделённый линиями-планками на доли, чтобы иметь опору. А в нижней части своего сектора «Весы» стоял я, привязанный невидимой силой к этому знаку, и круг этот плыл мне под ноги, и я вынужден был двигать ногами, изображая движение, и вместе с тем оставаться на месте, не ведая, как та слепая лошадь, что я делаю, зачем, что со мной будет завтра...
  Короче, в такие минуты я испытывал жуткую безысходность, казалось, что человек не может уйти от самого себя, от своей судьбы. Вспоминалась любимая поговорка отца: «Человек предполагает, а Б-г располагает». Но днём я вновь возвращался к своим «внутренним» доводам: «всё, чего я достиг и что со мной происходит, – это результат моего «свободного выбора», моих поступков, моего характера. Либо будь доволен тем, что есть, либо пеняй на себя»...

  Оглядываясь на своё прошлое, могу сказать, что в общем и целом у меня сложилась благополучная жизнь, если, конечно, не считать общественных катаклизмов и собственных серьёзных и несерьёзных болезней. Когда я работал в издательстве, одна умная женщина-редактор как-то сказала мне: «Вы слишком благополучный человек, Роман Натанович». Это было сказано в контексте, подразумевавшем, что я не способен на какие-нибудь экстрава-гантные поступки, на бесшабашность, на решительные перемены, даже если они нужны для собственной пользы. При этом вроде бы подразумевалось в порядке словесного флирта, что уж и подавно я не кинусь, очертя голову, ни в какую романтическую историю с женщиной.
Что ж, может и правда... С этим ничего не поделаешь, таким уж я уродился – конформистом, человеком, предпочитающим мирный компромисс борьбе за достижение цели. Так и выстроил свою жизнь. Какую ни есть, а мою единственную и неповторимую.
Или  всё же это судьба?..
 



              СВОБОДНЫЙ ВЫБОР


   Изя, Исаак Петрович Черетенко, – всеобщий любимец компании. Он закончил мединститут, хирург-травматолог, работал на «скорой», затем в хирургическом отделении горбольницы, а в описываемый период возглавлял в ней травматологическое отделение. Красивый типичной еврейской красотой, весёлый, он, как только появлялся в дверях, сразу переключал всё внима-ние на себя. От него мы узнавали о последних несчастных происшествиях, случавшихся либо с известными в городе людьми, либо со знакомыми, а то и вовсе с алкоголиками и наркоманами. Своими рассказами о курьёзах при сложнейших операциях, о проблемах медицины и её дости-жениях он мог долгое время удерживать наше внимание. Вместе с нами сам смеялся громко и заразительно.
А вот на личном фронте что-то не ладилось. Он был же-нат на профессорской дочери, которая ни за что не хотела жить «среди азиатов», её тянуло в Европу, к европейской культуре. Ради сохранения семьи Изя бросил и должность и положение, уехал к жене с дочерьми в Ригу. Новая среда, видимо, принимала его неохотно. И это несмотря на то, что он не поменял страну и не столкнулся с языковой про-блемой. Это теперь, прожив больше десяти лет в Израиле, я могу понять тогдашнее его состояние.
Короче, дело кончилось разводом. По-хорошему. Он сохранил добрые отношения и с женой и с дочерьми. Вернулся в Алма-Ату, устроился на прежнее место работы. Познакомился с молодой, изящной, симпатичной женщиной, и они решили пожениться.
  Люба старалась не оказывать влияние на выбор Изи – ехать или оставаться. Она предоставила ему возможность съездить на Землю обетованную, для того чтобы он сам решил. Предоставила, несмотря на то, что первая жена с дочерьми уже переселились в Израиль.
И вот наш Исаак Петрович вернулся и собирает всех нас на квартире жены. Застолье было, как обычно, обильное и весёлое. По рукам пошли фотографии, запечатлевшие эпизоды его пребывания там. Целая пачка фотографий, поделённая на несколько частей, гуляла по рукам гостей. Сыпались бесконечные вопросы: «Кто это? А где это? А как там с этим, как с тем?» Изя отвечал на всё обстоятель-но и, видимо, старался быть объективным, потому что о неприятных впечатлениях говорил тоже. Под самый занавес кто-то из нас спросил: «Изя, так что же ты решил? Ехать или не ехать?» Он налил в свой бокал вина, встал и, немного поколебавшись, задумчиво сказал:
  – Не могу вам дать стопроцентный положительный ответ. Каждый должен сделать свой выбор. Для нас с Любой, наверное, будет лучше уехать.
  ...Кто мог знать, что дальнейшая его судьба в Израиле сложится так трагически.

  События нанизывались одно на другое. Толин брат, Гриша Фрейман, часто звонил из Израиля, Рита, его жена, уже работала в стоматологической клинике в Кирьят Бялике, всё у них хорошо, вся семья Рабиновичей тоже устроена по специальностям, Гриша советовал ч т о с собой брать, ч т о не стоит. Всё шло так, будто вопрос решённый, а мы с Ниной где-то в глубине души не могли отважиться на отъезд. То я, то она вновь заводили разговоры на тему, что здесь уже всё достигнуто, а что будет там – неизвестно.
   В очередной приход детей вопрос был поставлен ребром, надо было на него честно ответить. Я попытался изложить детям нашу согласованную позицию и в заключение предложил: «вы поезжайте, устроитесь там, и если всё будет нормально, мы приедем»...
На это Юля категорически заявила:
  – Или едем вместе, или остаёмся с вами!
  Они ушли, а мы долго молчали... Наверно я сморозил глупость, сказав такое. Что значит остаться одним, без детей? Кто у нас есть ближе и роднее? Расстаться легко, а потом соединиться непросто. А если они останутся из-за нас, на что у Юли характера хватит, то тем самым мы закрываем им будущее. Мы берём на себя ответственность за их благополучие. Если жизнь здесь станет ещё труднее и они будут бедствовать, то виноватыми окажемся мы. А если уедем, что, собственно, теряем? Я уже всё равно пенсионер, мне остаётся только возиться по дому, с машиной и пахать на даче. Я-то надеялся, что всё это перейдёт детям. А если они уедут, то какой во всём смысл? Тем более, с возрастом мне самому трудно будет справиться с этим хозяйством.
  И ещё один довод. Что мы увидим, оставшись здесь? Если за всю жизнь мне только один раз посчастливилось побывать в ГДР, а Нине в Югославии, то теперь и подавно никуда не удастся выбраться. А так хоть какая-то перемена в жизни. Хоть дорога красивая...

  Вечером смотрим «Раймонду». Сидим в первом ряду.  Первый раз в жизни – в первом ряду партера, у самой оркестровой ямы. Оттуда веет прохладой, запахом сцены и звучание настолько живое, что никакая, даже самая великолепная звукозаписывающая аппаратура не передаёт его. Перед началом заглядываю за обтянутый красным бархатом барьер и за одним из пультов глазами нахожу Толика, нашего зятя. В одной руке он держит скрипку со смычком, другой приветственно машет мне. Надо, чтобы он знал, что мы пришли. Это была его забота – снабдить нас контрамарками.
  Спектакль начинается при полупустом зале. За нами несколько рядов ещё заполнены, а дальше почти никого. Да и в первом ряду  недалеко от нас сидят какие-то бабушки и удерживают от шалостей двух маленьких девочек.
   Что же случилось? Наконец-то, когда и мы сподобились, чтобы наш зять играл в опере, – зал полупустой. Я уже не могу следить за спектаклем, слушаю музыку с закрытыми глазами и вижу себя в этом же зале в свои студенческие годы, да и потом, сидящим на битком набитой галёрке или в лучшем случае в амфитеатре, и сверху смотрю на алма-тинский бомонд, занимающий партер, а о первых рядах и мечтать нечего таким, как я! Всё пространство огромного зала заполнено людьми, в ложах – особая публика, в проходах движение, у входных дубовых резных дверей – билетёрши в униформе бирюзового цвета, украшенной галунами.
  А теперь... Жизнь ушла отсюда.
В антракте вышел в фойе. Что здесь творилось прежде! Нижнее – было местом променада. Всё его пространство и перед началом спектакля и в антрактах заполнялось красочной толпой гуляющих, двигавшихся по кругу. Строго одетые в костюмные пары и тройки мужчины, дамы в вечерних платьях, с накинутыми на плечи платками, горжетками, сверкали золотые украшения и бриллианты на пальцах, в ушах, на декольте. Над всем этим стоял ровный гул людских голосов. А теперь... Редкий зритель пересечёт пустое гулкое фойе, в буфете несколько мужчин распивают, за стеклом буфетной стойки – несколько бутербродов с засиженным сыром. «И пусто и дико всё ныне кругом», – кажется, так у классика...
Это ещё один довод за то, что «ехать надо».

               



              ОКНО В УТРО

  И вот настал день, когда в комнатах не осталось почти ничего. Всё либо продано, роздано, либо упаковано. Слоняюсь из комнаты в комнату. Самая маленькая – детская, в ней выросли и ушли из неё в самостоятельную жизнь наши дети – Саша и Юля.
   Я укладываюсь на лежащий в углу тюфяк, на смятую махровую простынь. Смотрю на потолок, на лепную роетку, которую приделывал своими руками, под которой уже нет люстры и торчат два голых проводка. На зеленоватых обоях обнаруживаю более сочные по цвету не выгоревшие от солнца места, где висели книжные полки и цветные эстампы. Теперь торчат одни шляпки гвоздей. В голое окно без гардин и занавесей заглядывает косыми лучами солнце, рисуя на противоположной стене причудливые переплетения линий. Я зажмуриваюсь от этого света. И не замечаю как перехожу от явного к виртуальному...

...Солнечный зайчик резанул по глазам. Окно наполовину задёрнуто белыми занавесками на шнурке. Наверно уже поздно – кровать родителей пуста, а напротив в своей кроватке спит младшенький, Шая. Окно распахнуто в палисадник, сразу под окном – грядки с редиской, петрушкой, огурцами... Спрыгнуть с подоконника – чепуха! И вот прямо с постели, в трусиках и маечке я перепрыгиваю через грядки на дорожку, толкаю ногой штакетниковую калитку и айда... на улицу!
  Наш дом – на краю села. Фасадом выходит на мощёную крупным булыжником улицу, ведущую от железнодорожного вокзала в центр. Перед фасадом – палисадник с цветами, от застеклённого крыльца к забору – аккуратная дорожка, посыпанная мелкой щебёнкой. А «чёрный» ход ведёт в хозяйственный двор, там огромный дровяной сарай, где хранятся нарубленные для печей поленья дров и всякая хозяйская дребедень, рядом с сараем подвал – за узкой массивной из грубых строганых досок дверью открываются с пяток каменных ступенек, ведущих в тёмное прохладное подземелье, где мать ставит глечики с молоком, чтобы отстоялась сметана, и хранит в кадках соленья – квашеную капусту, солёные огурцы, помидоры.
   И сарай и подвал стоят по краю усадьбы и опоясаны забором из посеревшего на ветру и под дождями штакетника, а забор тянется прямо над глинистым обрывом высотой метра в полтора-два. Все в Андрушевке зовут это место «глинищем». Его дно всегда заполнено довольно большой, никогда не просыхающей лужей, поросшей разной водной растительностью – рогозом да ряской. Это выгул для уток, рай для лягушек и головастиков. Вечерами здесь лягушки устраивают такие концерты, что воздух вокруг аж дрожит.
  Надо в несколько прыжков спуститься вниз, к воде, по тропке вдоль бережка выскочить к мостовой, пересечь её – и я на выгуле. Это огромный пустырь, образовавшийся отступившими в стороны от дороги украинскими хатами и огородами с одной стороны, а с другой – густой кладбищенской рощей, опоясанной глубокой канавой. Пустырь лежит вытянутой зелёной заплатой вдоль булыжной мостовой, он весь зарос сплошным густым ковром спорыша, будто застелен зелёным ковром. На рассвете, когда пастух гонит стадо коров на выпас, они пересекают этот пустырь, оставляя в зелёной мураве такие же зелёные лепёшки помёта. А днём – это прекрасное место для наших «пацанячьих» игр.
  Издалека замечаю среди пацанов Ваню. Он, как всегда, в холщовых штанишках, удерживаемых на юркой худенькой фигурке шлейкой через плечо. Да и другие хлопчики не особо разнятся от него в одёжке. Они там увлечены какой-то очередной игрой. Я бегу к ним, чтобы вместе поиграть, совсем позабыв, что вчера именно они нанесли мне здесь несколько ребячьих обид. Я среди них один-единственный еврейский мальчик. Мне очень хочется быть точно таким же, как они. Хочется играть с ними на равных, хочется... но я как-то подсознательно чувствую, что я другой. Откуда это ощущение? Может быть оттого, что я знаю идиш и дома говорю с родителями на нём? А может быть потому, что мама одевает меня лучше, чем одеты они? Или мой акцент выдаёт меня? Они между собой – одно целое, а я так себе: ни свой, ни чужой. Всякий раз, когда я появляюсь в их компании, они не упускают случая над чем-нибудь потешиться. Вот вчера например...
  Странное дело – они не завидуют ни моим крепким кожаным сандаликам, ни новой матроске с голубыми и белыми полосками на воротнике, ни моей синей бескозырке с золотой надписью по околышу «Герой». Несколько минут меня разглядывают молча, сосредоточенно, а потом начинается...
  – Ты гля! Якый матрос-молокосос! – тыча в меня пальцем, щырится один.
  – Гер-р-р-ой! – стараясь как можно картавее произнести это слово, выпендривается другой.
  Мне ужасно обидно, не знаю что сказать, у меня совсем нет никакого удовольствия от обновки, напротив, я бы поменял всё это на ванины холщовые штанишки и латаную-перелатаную рубашонку. Но слава Б-гу, обновки бывают не так часто. А обиды – всякий раз!
  Это сейчас я понимаю, что мальчишки в возрасте пяти лет и старше – жестокосердый народец, любящий бравировать своей смелостью и силой, агрессивная энергия вообще свойственна молодёжи, а сельской тем более. А тогда я не задумывался над причинами такого их отношения ко мне. Просто я отличался от них, и это не прощалось. Я не склонен думать, что их отношение ко мне вызвано исключительно антисемитскими чувствами. Антисемитизм в осознанной форме мог проявиться у них гораздо позже, у взрослых, а тогда его, я уверен, не было. Через пять минут мы забывали обо всём, увлечённые очередной игрой.
   Вот Ваня подходит ко мне с ивовой палочкой, украшенной несложным орнаментом, вырезанным по зелёной коре. Белая спираль на зелёном фоне и квадратики на ручке – красиво!
  – Хочешь палочку? – с неподдельной искренностью спрашивает он. Его рыжее, всё в крупных веснушках лицо доброжелательно и выражает дружеское расположение. – А то мне она уже надоела.
  – Хочу!
  – На!
  Я протягиваю руку, чтобы взять палочку за конец, но Ваня ловко её отдёргивает. Начинается игра – кто ловчее: он протягивает мне палочку, я пытаюсь схватить за кончик, он отдёргивает, и так продолжается до тех пор, пока я не вхожу в раж и пытаюсь перехватить инициативу. И тут он незаметно втыкает кончик палки в свежую коровью лепёшку и быстро протягивает мне. Машинально рука хватает палку... и, о, ужас! Вся моя ладонь в зелёном коровьем дерьме... Все хохочут... А у меня слёзы на глазах...
  А то вдруг затевается такая игра. Я должен спрятать у себя какой-нибудь маленький предмет, а Ваня берётся его найти. Я прячу спичку глубоко в кармане, Ваня начинает искать. Обшаривает меня руками, делает вид, что не может найти. Срывает одуванчик с созревшей головкой пушистых зонтиков-семян, говорит:
  – Це моя чудова свичка, вона найде! – и, держа одуванчик в руке, как свечу, начинает «высвечивать» на мне все места, куда я мог мыслимо и немыслимо сунуть спичку. Так он от ног добирается до головы и вдруг с восторгом кричит:
  – А, знаю, ты в рот засунув!
  Наивный еврейский мальчик! Я открываю на радостях рот – на, мол, смотри, ты ошибся! А он, набрав в лёгкие побольше воздуху, вдувает мне в рот всю головку семян одуванчика.    
   Опять хохот, опять меня провели...
Все эти «розыгрыши» я воспринимал как нечто само собою разумеющееся, как детские шалости. Ни больше, ни меньше. Да, обидно, конечно... но ведь надо мной не издевались, меня просто обвели вокруг пальца, разыграли, а значит, сам виноват. Надо смотреть в оба. Других тоже разыгривали. Над другими тоже подтрунивали. И в мальчишеских драках другим доставалось больше, чем мне. Моё мальчишеское сознание не могло усмотреть за этим ничего такого, что я увязывал бы с моей национальной принадлежностью. Да и не постоянно подобное происходило, скорее иногда случалось. А по большей части мы самозабвенно увлекались всякими играми, забыв про всё на свете, мастерили самокаты, гоняли на проволочном крючке обручи от старых бочек, вырезали из кусков тёса «наганы» или ружья, гарцевали как настощие кавалеристы на прутиках-лошадях. Дети, как дети...
   И тем не менее. Что-то неосознанное, неясное, невыразимое словами, недосказанное оставалось, как говорят киношники, за кадром. Тогда я не мог своим детским умишком разобраться в этом, и всякий раз с нетерпением выжидал момента, когда «инцидент» пройдёт и можно будет вновь, как ни в чём не бывало, ринуться в новые затеи. До очередного раза...
   Это уже позже, когда во мне прорезалась склонность оценивать свои поступки по их прошествии, я стал понимать в чём тут дело. Это уже сейчас глазами умудрённого жизнью человека я вижу себя пяти-семилетним еврейским мальчиком, немножко полноватым, смуглым, с шапкой чёрных, как смоль волос на голове, в коротеньких штанишках на двух перекрещенных на спине шлеечках, непоседливого, ужасно любопытного. Уже одно это отличало меня от «них», всегда босоногих, в латаных рубашонках и болтающихся штанишках, белобрысых, конопатых. Ну, а если принять во внимание, что мои родители недавно переехали из еврейского местечка Котельни в районный центр село Андрушевку, и что до трёх лет я кроме языка идиш никакого другого не знал, то нетрудно понять моё тогдашнее состояние – новичок в чужой компании, да ещё еврейчик.
  И вот же ирония судьбы: ты из мальчишеской солидарности не хочешь даже принадлежать к «избранному», как сказано в Торе, народу, так тебе с детства дают почувствовать, что ты не такой, как они.
  – А шо у тэбэ в штанях? А ну покажы!
  И всё! Ты уничтожен, ты просто физически чувствуешь разницу между собой и ними...
 




          ДЕРЕВЯННЫЕ ЛЬВЫ...


   Детство долго не отпускает. Оно всегда с нами. Но в дни, когда предстоят серьёзные перемены в жизни, оно всё чаще всплывает отдельными картинами в сознании, стоит только отвлечься от рутинных дел...

  ...Кухня – главное место в доме. Ни родительская спальня, в которой, кроме их кровати с железными спинками и никелированными шариками, стояли ещё две деревянные кровати для нас - троих пацанов, ни довольно просторная зала со столом под белой скатертью посредине и диваном с чёрным дерматиновым сиденьем, ограждённым такими же чёрными валиками, и с высоченной спинкой, обитой декоративными гвоздиками с бронзовыми шляпками, не привлекали меня так, как таинственная кухня. Ну подумаешь, на спинке дивана по краям – две полочки, застеленные кружевными, вышитыми рукой матери, салфетками, на одной из них семь слоников, мал мала меньше. Чтобы на счастье! На другой полочке – какие-то фарфоровые фигурки – чтобы красиво! Ну, что для пацана эта сельская красота? Вот буфет, стоявший углом напротив дивана, это другое дело!.. Из него хоть можно было поживиться разными сладостями, появлявшимися там неведомо откуда: то маковки, то молочные ириски, то варенье в открытой вазочке.
   Но всё это ничто в сравнении с кухней. Дверь из залы в неё всегда открыта и в проёме видна боковая часть огромной русской печи, на которую легко забраться по двум уступам. Там всегда тепло и с неё очень уютно, лёжа на боку, наблюдать по вечерам, что происходит в зале.
  А если сразу за дверным проёмом свернуть налево, то...  А, вот тут-то самое интересное! Вдоль всей стены стоял огромный буфет, сейчас его можно было бы назвать «стенкой». Это произведение искусства было делом рук моего деда по матери, Рувима, в честь которого меня и назвали. Он был искусным краснодеревщиком, и буфет достался моей маме в качестве приданого. Буфет возвышался до самого потолка и для моего возраста казался неоглядным. Самая поразительная примечательность этого творения состояла в том, что все его дверцы и выдвижные ящики были украшены гривастыми львиными головами тонкой резьбы. У каждого льва в нос было вделано блестящее латунное кольцо. Я мог подолгу обследовать эту громадину, открывая за кольца все дверцы и выдвигая все ящики. Буфет был довольно стар, видимо дедушка Рувим смастерил его ещё к своей свадьбе... Некоторые филёнки на дверцах рассохлись, красный лак местами облупился, но в целом он выглядел как добротный раритет.
  С лицевой стороны русская печь выглядела по-другому. Припечек внизу на уровне пола имел квадратный проём, куда на просушку складывались поленья дров, а верхний проём открывал в своей глубине закопчёный свод топки, через который проглядывал слегка припорошенный «под» кирпичной кладки. В углу стояли кочерга, ухваты.
  Напротив печи – огромный разделочный стол, на котором мать раскатывала хлебы для выпечки, разделывала тесто для «ументашей» на Пурим, для пирожков и кренделей на другие еврейские праздники. На краю стола тускло поблескивал ведёрной алюминиевой чашей сепаратор, на котором каждый день перегоняли до тридцати литров молока на сливки и обрат. Ухватишься, бывало, за тяжёлую ручку сепаратора, с трудом сдвинешь её с места и, преодолевая с усилием инерцию барабана, начнёшь раскручивать машину. Когда послышится ровный характерный гул, свидетельствующий о том, что барабан набрал нужные обороты, мать открывала кран и через несколько секунд из большего патрубка начинала бежать бело-голубоватая струя обезжиренного молока – обрата, а из другого – более тонкая, но густая струя сливок.
   А вот сбивать масло в высокой деревянной маслобойке – не интересно, у меня на это терпения не хватало – попахтаешь с десяток разов туда сюда колотушкой и всё, не могу, хотя попить пахтаньё – вкусно!
   Как сейчас вижу на этой кухне маму и неотлучно с нею нашу Маруську (так было принято по-простецки  обращаться друг к другу на селе) – молодую деревенскую девку, домработницу. Они вечно в заботах и хлопотах по хозяйству. А хозяйство не то, чтобы большое (где же в тридцатых годах, после коллективизации, можно было иметь большое хозяйство?), но всё ж таки требующее и сил немалых, и хозяйской сметки.
   Вторая дверь из кухни вела в сени, из них направо – выход во двор, прямо – в чулан, а налево – в сарай. Выйдешь во двор – там соток двадцать огорода – густая тёмно-зелёная картофельная ботва с бело-фиолетовыми цветками. Каждый куст окучен по пояс – Маруськина работа. А иной год на этом месте – просовище. Колышется тугими метёлками под лёгким ветром, как будто волны бегут по нему, аж туда до края, где ров да насыпь ограждают нашу усадьбу от кладбища.
   В палисаднике – овощи всякие – помидоры, огурцы, да зелень – укроп, петрушка, лук, чеснок, короче говоря – полное натуральное хозяйство. В магазине ничего этого не купишь, только на базаре, а он лишь по воскресеньям. Вот и надо иметь всё своё.
   Вернёшься в сарай – там Милка наша, корова-кормилица, стоит на коротком деревянном настиле, притрушенном соломой, поглядывает своим фиолетовым глазом на меня, тянет  мокрым носом запахи. В наклонённых к стене яслях пахучее сено, и она жуёт его аппетитно. Милка – наша гордость. Она большая, ну просто огромная, светло-рыжей масти. Во лбу – белая зорька. Бока крутые, прямо вся как бочка. Глубокое чашеобразное вымя величиной с ведро, с четырьмя сосками-морковками правильной формы и пятый сосочек маленький, недоразвитый – признак высокомолочности. Доилась она от отёла до отёла, мать запускала её только на недельку и то потому, что молоко уже становилось как молозиво. В первые недели после отёла по пять-шесть раз в день мать возвращалась от неё с полным до краёв подойником молока. А обычно в сезон – трёхкратная дойка и каждый раз по 10-12 литров молока. Сепаратор гудел каждый день, в подвал Маруська сносила по пять-десять глечиков молока на сметану, в доме, в тёплом месте, стояло ведро с обратом, чтобы быстрее створо-жился. Когда простокваша расслаивалась на творожистую массу и сыворотку, Маруська опрокидывала ведро в треугольный мешок из грубого льняного полотна и подвязывала его к столу, чтобы сыворотка стекала в тазик. На следующий день мешок клали на стол, поверх него – широкую белую доску и придавливали её тяжёлым грузом.
   Творог получался высшего качества. А сыворотка шла свиньям. Каждый год откармливались по два кабанца. Им надо каждый день ведро картошки отварить, да сдобрить её отрубями, и сыворотку дать, и отходы всякие со стола. Да ещё в сарае – насест для кур с петухом, голов тридцать. Вот и как одной матери управиться со всем с этим? Нужны ещё руки. Надо и почистить за коровой да свиньями навоз и помёт из-под куриного насеста... Эта работа часто и меня с братьями не миновала. Мне – лет десять, Лёне – семь, а Шурик и вовсе четырёхлетка. Наберёшь навильник навоза и еле допрёшь его до навозной кучи во дворе. Но в основном эта работа – Маруськи.
   Она из соседнего села, из многодетной колхозной семьи, в которой трудно прокормить всех. Вот и посылали детей «в люди», в домработницы. А что? На всём готовом, и жильё, и ночлег, и с хозяйского плеча одежда, да ещё и деньгами что-то вроде зарплаты дают.
  Маруся – крепкая дивчина, всё у неё крупное – руки, как у мужика, ноги тоже, нос – и тот мужской. Характером она покладистая, работящая, сноровистая. Матери не перечила, никогда между ними не случалось раздоров. И потому была она как член нашей семьи и прожила с нами до самой войны, до того последнего дня, когда мы бросили всё нажитое и бежали на восток.
 




        СУББОТА, ШВЕР И ШВИГЕР

   Суббота – законный дачный день. Ну, естественно, остальные дни – незаконные. Довольно часто я «срывался» с работы под разными предлогами и мчался на свою любимую дачу. Ну как же! Это моё место во всей природе, мой участок, мои деревья – яблони, груши, сливы, вишни, наконец, это мой теремок, – трёхэтажное творение моей фантазии, сработанное моими, вот этими руками. Если быть точным, то в такой же степени дачу воспринимал и мой младший брат Шурик, который присоединился ко мне после того, как обзавёлся собственной семьёй. Мы ничего не делили, работали как одна семья, и наслаждались плодами своих трудов.
   Нижняя комната была сложена из колотого камня, средняя – деревянная, с трёх сторон охвачена опирающейся на столбы верандой с решётчатым ограждением из сосновых брусков, покрытых лаком, верхняя – мансарда с балконом. Все наличники, перила, ограждения оформлены резными украшениями. Из этажа в этаж – ажурные деревянные лестницы, тоже сработанные моими руками и по моему проекту.
   Только не подумайте, что я ужасный собственник, куркуль. Совсем наоборот. И подтверждением тому может служить тот непреложный факт, что, расставшись со всем этим, я никогда не тосковал о нём и никогда оно мне не снилось. Просто я обожал находиться здесь, вдали от рабочих проблем и домашних забот. И ещё любил физически работать, после восьмичасового сидения за письменным столом всё тело требовало движений, энергия просила выхода. А здесь для этого – все условия. И ещё, видимо, сказывалась сельская привычка и навык к крестьянскому труду. Пребывание на даче утомляло руки, ноги, спину, но успокаивало нервы и ублажало душу.
   В этот раз приезд сюда не давал прежнего ощущения спокойной радости. Скоро придётся расстаться с этим милым для души уголком. После продажи достанется всё это чужому человеку, он тут будет ходить, сидеть, работать. А я больше не увижу плодов своего труда. Что ж по-делаешь… Вся жизнь состоит из приобретений и потерь.
Я набрал несколько вёдер прекрасного апорта, насобирал бидончик чёрной вишни для наливки, поставил всё в багажник «семёрки» и поднялся на мансарду отдохнуть. Усталость сделала своё дело, я и не заметил как перенёсся в свою Андрушевку, в свои детские годы.

                *       *       *
...Пятничный вечер, канун субботы. В нашей зале стол накрыт белой-белой накрахмаленной скатертью. Посреди стола – медный самовар, на медном же подносе, чайные приборы – против каждого, на столе вазы с вареньем и «гебекс» – печёным. Во главе стола – дедушка Моисей и бабушка Браха. Они часто приходят к нам в гости, чтобы вместе встретить субботу.
   Слева от них – мама, она разливает чай по чашкам на блюдечках, вначале – заварка из пузатого чайничка, затем кипяточек из-под краника. Уважительно подаёт их деду, бабушке, затем отцу и всем нам. За столом течёт неспешная беседа о том, о сём.
   «Швер», так мама почтительно обращается к деду, и «швигер»  – к бабушке.
   – Швер, ещё чашечку? Попробуйте вот это вишнёвое варенье. Это из тёмной вишни. – Мама пододвигает дедушке вазочку с вареньем и с его молчаливого согласия наливает в чашку чай. На кончике самоварного крана повисла прозрачная капелька, испускающая тонкую струйку пара.
  После четвёртой-пятой чашки разморенный дедушка откидывается на спинку стула, достаёт из внутреннего кармана праздничного пиджака платочек, вытирает повлажневший лоб. Его голубые глазки излучают умиротворение и довольство. Пока суд да дело, глядь – а дедушка уже тихонько посапывает, склонив голову на грудь. Козырёк его вечно не снимаемой с головы суконной кепки слегка притеняет веки, на затылке из-под неё выглядывает узкий серпик ярмолки, борода веером распушилась на груди, обкуренные усы на верхней губе поднимаются и опускаются в такт дыханию – пф... пф... пф!
   – О, посмотрите на него, – делает удивлённые глаза бабушка, – он уже на минуточку задремал! – И, отвернувшись от него к маме, переключилась на семейные дела, разговаривая вполголоса, чтобы не потревожить сон деда. Всё, конечно, на идиш, так что интонации их беседы нужно только представить себе.
  – Знаешь, доченька, – я такую курицу купила, такую... Нечто необыкновенное! И всего за три рубля. – Подобные разговоры возникали всякий раз, они своего рода – наставление невестке как надо жить и разумно тратить деньги. Но маму просто так не возьмешь.
  – А я, – говорит она, – в прошлый базар выторговала за два пятьдесят такую курицу, как индюк. Вытопила из неё пол-литровую банку жира. – И с этими словами поднялась, принесла в доказательство упомянутую банку.
  Бабушка сделала вид, что рада за маму и похвалила её. А потом, когда все разошлись, мама сказала отцу, что курица стоила-таки все пять рублей, но зато пусть бабушка думает, что её невестка очень экономная и хозяйственная.

  ... Да, милые местечковые картинки детства! Как давно это было... И как по-прежнему свежо в памяти.
  Помнятся еще субботние вечера, на которые меня мама отпускала к дедушке и бабушке с ночевой. Их домишко старенький, не то что наш. Сразу из дощатых сеней дверь ведёт в комнату, у порога лежит свежая дерюжка, потому что земляной пол вымазан в канун субботы свежей светлой глиной, на которой чуть что остаются следы от обуви. Слева – огромная русская печь, у припечка, под ним и на нём – бабушкины ухваты, кочерги, огромные чёрные чу-гуны, сковороды и прочие кухонные принадлежности. Прямо от порога постелено узкое рядно до стола, накрытого белой субботней скатертью. Налево другая дверь вела в спальню, полы в ней деревянные, из мебели – огромная деревянная же кровать, сундук и «шкап», как говорила бабушка.
Я смотрел как в этой комнате дед надевал на лоб кожаный квадратик тфилин, закатывал рукав левой руки и длинным ремешком спиралями обматывал руку и пальцы, набрасывал на голову талес и, отвернувшись к окну, надо полагать в сторону Иерусалима, молился, безмолвно шевеля губами и время от времени целуя кисти. Если мне во время этого обряда взбредало в голову спросить его о чём-нибудь, – напрасно: дед не слышал моих вопросов и даже не реагировал на мои подёргивания за штаны.
   Потом мы втроём садились за стол, бабушка без умолку щебетала: «Кушай мой внучек, кушай, дорогой, может хочешь это? Или дать тебе это? Я тебя так давно не видела»... и так далее, и тому подобное. Конечно,  всё на идиш, а на нём все эти банальные выражения звучат совсем по-другому – более тепло, задушевно и очень по-родственному.
  Мы ложились с дедушкой в прохладную чистую постель, белая его борода с коричневатыми подпалинами возле усов от постоянного курения цигарок лопатой лежала на одеяле и он терпеливо отвечал на все мои детские вопросы, рассказывал всякие истории из своей жизни и о событиях, происходивших в нашем местечке.

  Я натурально ощутил прохладу дедушкиной постели... и открыл глаза. Ба, да я же на даче! И солнышко уже клонится к вечеру. Но уезжать не хочется. Так приятен был сон, что я мысленно продолжил его наяву. Сидел и вспоминал как с упоением слушал его рассказы о лошадях, которых он держал «при царе», о том как в Андрушевке какое-то время квартировала часть Конной армии Будён-ного (не могу поручиться за историческую достоверность этого факта), однако забывал про всё, когда по моей просьбе он «на закуску» переходил к сказкам. Сказки, естественно, были не про Илью-Муромца и не Емелю-дурачка, а большей частью про Гершл Острополера, и вообще это был настоящий еврейский местечковый фольклор. Ну, например.
  Возвращается с ярмарки еврей, довольный удачными сделками и полученным барышом. Дорога идёт густым  лесом, и он молится, как бы благополучно добраться до дому. Вдруг выскакивает из чащи детина с огромным пистолетом.
   – Жид, давай гроши!
  Делать нечего, и хотя наш еврей был тоже здоровенный мужик, но против оружия не попрёшь, и он отдал, что имел. А потом и говорит грабителю:
  – Господин хороший грабитель, как же я теперь дома появлюсь в таком виде? Целый и невредимый, но без денег, меня же все засмеют, а жена не поверит, все скажут, что проторговался или пропился...
  – Так чего ж ты хочешь?
  – А ты прострели на мне лапсердак в нескольких местах, чтобы видно было – ограблен, мол, я.
  Рассмеялся грабитель.
  – Ладно, – говорит, – оттопырь полу твоего лапсердака...
Раздался выстрел. Еврей подставил другую полу, потом опять первую, потом попросил прострелить кепку. Но выстрела не последовало...
  – Патроны кончились, – зло усмехнулся грабитель, – а то бы я напоследок и тебя прострелил.
  – А-а-а... – протянул наш хитрец, – патроны кончились? – и, схватив бандита за грудки, потребовал, – А ну, гроши назад!!!
  ...Все герои баек и сказок были удачливы, хитры и изворотливы. Не Иванушки-дурачки, которым счастье само прёт в руки, не Емели-лежебоки, за которых «по щучьему велению» всё делается само собой, а почти реальные типажи, попадающие в опасные ситуации и благополучно из них выходящие благодаря своей находчивости и уму. Эти сказочные коллизии являются, по-моему, прямым отраже-нием исторической судьбы народа и сформировавшихся в галуте его национальных черт.

 

                БАТЯ...

   Так я обращался к моему, светлой памяти, родителю. Не «отец», что звучало бы хоть и почтительно, но как-то, как мне казалось, отчуждённо; не «папа», – уж слишком обычно, по-семейному и не выразительно; а «батя», именно «батя». Что-то было в этом слове от украинского «батьки-атамана», и это мне импонировало, потому что отец был действительно главой семьи, и мы все – его трое сыновей и мать – чувствовали себя за ним, как за каменной стеной. Вместе с тем в этом слове сквозила тонкая ласковая почтительность и «щырая» украинская доброта, что очень соответствовало характеру отца.
   Дед и бабушка, родители отца, нарекли его при рождении именем Ной, видимо в честь библейского праведника Ноя, от которого пошёл новый, «послепотопный» род людей, а, возможно, и в честь неизвестного мне родственника деда и бабушки; в семье же они и его братья и сёстры звали его Ноях. В паспорте он был записан как Натан. Этим именем моя мама звала его на людях, а дома – всегда  ласково: Ноюска.
   Среднего роста, шатен, в молодости, если судить по старинным фотографиям, строен, даже изящен. Лицо привлекало редко встречающимся цветом глаз – они были жёлто-зелёные.   О, эти глаза могли много!.. Когда он находился в добром расположении духа или в лёгком подпитии, они смеялись и светились добротой, в минуты задумчивости – сосредоточенно созерцали что-то далёкое и тайное, а когда он был недоволен моим поведением, сердился на меня, то не бранил, не кричал, стоило ему только прищурить свои зелёные «семафоры» и молча уставиться ими на меня, как мигом слетало всякое моё желание ослушаться его, а тем более перечить.
  Почему я часто возвращаюсь мыслями к бате? Не просто потому, что он – мой отец, а сыну положено воздавать родителю должное. Мне хочется разобраться, так ли он воспринимал жизнь, как ныне я, задумывался ли над её смыслом, мучился ли нравственными и моральными проблемами, имел ли душевную опору в чём-то, жил ли по принципу, служил ли какому-нибудь высокому идеалу? Много вопросов, а ответ не известен... На эти темы мы никогда не говорили. И не только с ним – с дедом, бабушками, матерью. Не принято было, да и слишком молод был я для таких материй. Но думается мне, что в то жестокое время им было не до духовного борения, все силы и ум направлялись только на выживание. Жить по принципам было роскошью, кто её себе открыто позволял, тот сидел в тюрьме либо гнил в лагерях.
   В общем и целом житейский путь отца – от ученика еврейского хедера  до крупного администратора с партбилетом в кармане. И помнятся мне его рассказы об учёбе в этом хедере, о том, как за непослушание ребе требовал протянуть руки ладонями вверх и больно сёк по ним ребром линейки, о заученных молитвах, которые отец знал до конца дней своих. Помню его рассказы о том, как он, парубок,  уже будучи влюблённый в мою мать, работал на кожевенном заводе, мял бычьи кожи, дубившиеся в больших бочках в растворе с дубовой корой. От этого руки, особенно ногти, становились жёлто-коричневыми. Поэтому он часами отмывал и оттирал пемзой руки перед тем, как пойти на свидание с матерью.
   Он любил рассказывать разные эпизоды из своей молодости, всякие местечковые истории. Очень даже похоже, что вот, например, такое могло иметь место. На местечковом базаре сидят еврейки-торговки и зазывают к себе покупателей. Одна толстая торговка железо-скобяными товарами, видя, что у соседки стоит очередь, кричит:
  – Иван, Иван, ходы на мэнэ, у мэнэ слабше! – А потом следовала такая реклама, – Грубэ зализэ, тонкэ зализэ, всякэ зализэ!!! (По-украински «железо» - «зализо»).
    Батя знал множество еврейских и украинских песен и в застольях, которые были не редкостью в нашем доме, очень красиво и с упоением пел. Я любил его слушать, знал весь его репертуар и в нееврейских компаниях с удовольствием подключался к пению. В еврейском же кругу он пел большей частью шуточные песни, а иногда канторские и народные. Одну из них я помню до сих пор.


Сколько лет прошло как я женился,
Но мне ни разу добрый сон не снился.
И вот приснился мне однажды сон:
Мир блаженства мне доставил он.

Мне снилось, что еврей,
Живёт свободно среди всех людей,
Что никого теперь он  не боится...
Бог осуществил его мечты:
За «чертой» он не гоним,
Все права теперь за ним –
Он может даже стать городовым!

Всюду мой народ живёт как дома
И не слышит больше он погрома,
И не скитается во тьме ночей
Тайно, как бродяга иль злодей.

Не слышит он обид
И не кричат ему: «презренный жид!»
И никого теперь он больше не боится,
Бог осуществил его мечты.


   Отец обладал удивительной способностью входить в деловой контакт с совершенно незнакомыми людьми, устанавливливать с ними связи, которые нередко перерастали в дружбу, поддерживавшуюся иногда многие годы. Может быть благодаря этой своей черте характера в городе у него было невообразимое количество знакомых, товарищей и просто «нужных людей».
  Я всегда удивлялся этой его природной способности, которую он употреблял без разницы и по службе и для решения семейных проблем. Сейчас, когда я живу в другой стране, можно сказать в другом мире человеческих отношений, я понимаю, какой это был чудесный дар его характера для выживания. Вспомнить только – полуголодное время войны, – надо же было просто добывать пропитание, чтобы не пухнуть с голоду, послевоенное время всеобщего дефицита и блата, когда всё – от баночки кофе до холодильника или автомобиля – нельзя было «достать» без «не подмажешь – не поедешь», непробиваемый казённый мир чиновничьего засилья, в котором ничего не выбьешь без умения «подкатиться», «подмазать», «уладить». А отец в этой обстановке был как рыба в воде.
   Забронировать номер в гостинице, когда в городе проходило какое-нибудь мероприятие республиканского масштаба и заселиться в неё – ну, просто невозможно; достать билет на нужное число на авиарейс или на поезд при том, что билетов для простых смертных, конечно же, нет, а только по «брони» и для депутатов и Героев Советского Союза, – для него такие вопросы были делом спортивной чести. Я мог простоять в очереди несколько часов – и безрезультатно, дожидаться приёма у какого-нибудь маленького или поболе начальника и получить отказ в оформлении каких-то там документов или чего другого. Эти, как правило, постоянные неудачи вселяли в мою юношескую душу чувство неприспособленности к действительности, я как-то подсознательно ощущал, что эта жизнь – не для таких, как я.   
 Огорченный очередной неудачей, уязвлённый собственной никчемностью, я приходил к нему в его начальнический кабинет и говорил что-нибудь вроде: «Батя, у меня опять прокол...»
Он брался улаживать мои дела без упрёка, не укоряя и не смеясь над моими неудачами. Не раз бывало – он тут же, при мне, снимал трубку, звонил тому человеку, у которого я был некоторое время тому назад и получил «от ворот поворот», разговаривал с ним, как мне казалось, не бог весть каким чудодейственным способом, и, положив на рычаг трубку, говорил мне, лукаво щурясь: «Иди к нему, он всё сделает!» А мне-то и идти опять было как-то неловко, и не столько за себя, как за того человека – ведь он только что отказал мне, а сейчас сделает обратное. Неловко как-то!
   Бывало, мне приходилось присутствовать при его разговорах с людьми, от которых зависело решение его дела. В таких случаях он был просто чародей. Говорить начинал очень тихо, так что собеседник должен был напрягать слух и усиливать своё внимание к нему. Отец приближался к собеседнику близко-близко, касался рукой или пальцем его пуговиц или рукава. Мне со стороны казалось, что двое очень добрых друзей беседуют о чём-то очень интересном для них обоих, а ведь они видели друг друга впервые.
   Я не раз при случае допытывался у него: «Батя, как тебе это удаётся?» Он только улыбался, щурил свои зелёные добрые глазки, и по ним было видно, что ему приятен и сам вопрос и сознание собственных способностей.
   Не помню случая, чтобы он когда-нибудь стоял в очереди, как обыкновенный обыватель. По дому он сам никогда ничего не делал, как говорится «гвоздя в стену не забьёт», но когда мать просила его о чём-нибудь для дома, то вскоре появлялся либо маляр, либо столяр, либо стекольщик и всё делалось будто само по себе. Ну, а «доставать» было для бати делом «чести, доблести и геройства». И он сам испытывал удовольствие от того, что приносил домой что-нибудь из дефицита. В таких случаях мы часто говорили одно и то же: «Ну, батя, ты настоящий шахтёр – всё из-под земли достаёшь!»
   Пытаюсь вспомнить что-либо такое, что откровенно свидетельствовало бы об отношении отца к религии, партии, антисемитизму, советскому строю. Он не был склонен философствовать, как человек действия всю свою энергию отдавал работе. Работа и семья – этого ему было достаточно для полноты жизни. Благодаря своим потрясающим организаторским способностям он успешно справлялся с любым порученным делом, а его коммуникабельность, умение ладить с начальством открыли ему дорогу наверх. Всё остальное – мимоходом. Партбилет был для него только средством продвижения по службе. Вся его служебная карьера – неукоснительное движение вверх. Местечковый парень с четырёхклассным начальным образованием, начинавший простым рабочим на кожевенной фабрике, в конце жизни достиг высоких министерских должностей.
   В то время советская власть казалась такой незыблемой, существовавшей отныне и на века, что помышлять о какой-то иной жизни, о другом мироощущении и в голову не приходило. Отец и не помышлял. Работа давала ему всё – не только материальное положение, но и моральное удовлетворение собой.
   Дети обычно стремятся подражать своим родителям. Глядя на него, я, чем дальше, тем отчётливее, понимал, что не смогу устроиться в жизни как он – нет у меня таких способностей. Кроме того, я улавливал из его разговоров с матерью, что иногда и ему приходится делать над собой усилие, чтобы угодить своему начальству, иногда и стерпеть обиду ради того, чтобы удержаться, продвинуться по службе, остаться наверху. Я не допускал мысли, что смогу пойти даже на малое унижение ради какой-то там выгоды. Просто отец был человеком другого времени и для него результат – важнее средства его достижения. А я был уже начитан классической литературой, воспитан на принципах «высокой» коммунистической морали, я бы не мог заискивать перед начальством, лучше оставаться незаметным в тени, пусть меня по достоинству оценят, а нет, то и не надо: свобода и независимость дороже. Да и не очень я коммуникабелен – схожусь с людьми долго, и вообще начальства, даже хорошего, не люблю.
   Вот дед Моисей – другое дело... Его поведение мне импонировало больше. Он – человек другого поколения, царского «прижима», искренне религиозный, сдержанный, простой, держался с достоинством. Принял советскую власть как неизбежное зло, молча, никогда ни с кем не обсуждал её. Ни в каких учреждениях не работал, зарабатывал куплей, откормом и перепродажей скота. Дома соблюдал все традиции иудаизма, потихоньку, не афишируя свою приверженность вере, молился. Жил в маленьком домике на две комнатки, с глиняными полами, с простой деревенской мебелью. Думается мне, что в моральном отношении он чувствовал себя намного увереннее, чем отец. Наверное, характером всё-таки я пошёл больше в деда, нежели в отца.
   Но батю своего я обожал. Для меня он был не только отцом, но и другом. Помню, однажды он пригласил меня посидеть в ресторане. Я тогда был студент, оканчивал журфак, и дело уже шло к женитьбе. В то время пойти в ресторан мог себе позволить далеко не каждый, на зарплату рабочего или служащего туда не сунешься, считалось, что по ресторанам ходят люди, зарабатывающие деньги нечестным путём. Мы сидели в огромном, как мне казалось, богатом ресторанном зале, нам что-то подали из еды, но главное впечатление, оставшееся после этого, – наш доверительный разговор равного с равным. Мы говорили о наших отношениях, о возможных переменах в моей жизни, о том, как может отнестить к новому моему положению мать.
   Да... Батя был не только главой нашей семьи. Также душевно он заботился обо всех родственниках, независимо от того, где они жили. Он использовал любую возможность, чтобы поехать и навестить своих родителей и сестёр, приглашал их к себе и старался помочь то с оформлением документов, улаживанием разных дел, то лечением в больнице и даже с похоронами. В общем, для всех родственников он был главой клана.
   Пока он был жив, помогал моей семье и братьям моим всем, чем мог. И дом я построил только благодаря ему, и машину купил и дачу построил. И любое дело, по которому я к нему обращался, он старался выполнить. Потому что мы очень любили друг друга. Не успевал я прийти с работы, как уже звонил телефон и он интересовался, всё ли у нас в порядке. И так изо дня в день.
   Уже когда он был безнадёжно болен, и мы, сидя у его постели, разговаривали на близкие ему темы, он очень хотел чувствовать свою причастность к нашим делам. Всякий раз он вставлял что-нибудь в таком роде: «А я к этому тоже имею отношение».
   Вот и думается мне, что отец не тяготился поисками духовного, как я, особенно когда очутился в стране обетованной. А «на доисторической» в то время не до того было...




   ЧЕМУ БЫТЬ, ТОГО НЕ МИНОВАТЬ...

    В 1939 году отец был призван в действующую армию и участвовал в кампании, как тогда говорили, по освобождению Западной Украины и Белоруссии. Вернулся совершенно больным, с палочкой в руках – язвенная болезнь. Был признан негодным к несению строевой службы, может быть это и спасло ему в последующем жизнь – он не попал в мясорубку ужасной Второй мировой войны. Немного оправившись от болезни, он стал работать директором столовой при Андрушевском сахарном заводе и уже через год вместе с упомянутым уже дальним родственником Иосифом стали строить дом на две половины. К концу сорокового года дом был готов, и наши семьи переехали в него.
   Дом под железом, на два владельца. Во второй половине – дальние родственники отца – Боязный Иосиф и его жена Клара. Младшая дочь их, Фирочка, – моя сверстница. Нам по восемь-десять лет и мы дружим и развлекаемся детскими играми. Для этого самое удобное место – хозяйственный двор и примыкающий к нему огромный участок земли, который родители занимали то под картофель с подсолнухами, то под просо. Было очень увлекательно прятаться среди тёмно-зелёных с фиолетовыми цветками картофельных кустов или забираться ползком в шумящее,  как море, просо, тяжёлые метёлки которого на ветру перекатывались над головой будто настоящие волны. Мать нередко выходила позвать меня к обеду или по какой другой надобности и всякий раз сокрушалась по поводу того, куда я мог запропаститься. А я, лёжа на спине, смотрел в бездонное небо с высокими белёсыми облачками, то с интересом изучал повадки всяких жучков, паучков, червячков, обитающих на растительности и в почве. Нередко игры становились приключенческими. Я воображал себя красным разведчиком и с самодельным деревянным револьвером ползал по-пластунски и «выслеживал» из своего укрытия, что делают «белые» во дворе. Однажды...
   Да, однажды я скрытно добрался среди проса до само-го края посева, ограниченного широкой мелкой канавой с осевшим от времени бруствером. За этой канавой начиналось сельское кладбище, которое можно было принять за рощу. Среди высоких кустов бузины и сирени проглядывали деревянные кресты, каменные памятники над надгробными плитами и металлические крашеные оградки. Это было любимое место для наших пацанячьих военных игр. Но в одиночку ходить на кладбище каждый из нас побаивался: в детском возрасте кладбище, похороны, мертвецы – впечатления жуткие.
  Напротив нашей усадьбы располагался казённый участок кладбища, на котором хоронили безродных, безвестных покойников. Этот участок был неухоженный, почти без растительности Жёлто-глинистые холмики могилок, без крестов и памятников, – вот и вся информация об усопших. Лишь на некоторых торчали колышки с прибитой фанеркой и выведенными на ней какими-то номерами.
   Вдруг моё внимание привлёк глуховатый постук колёс и, выглянув из своего укрытия, я увидел запряженную в грабарку гнедую лошадь и двух мужиков, сопровождавших её. Один из них шёл рядом с грабаркой, держа в руках вожжи, другой – в нескольких шагах сзади. 
Обогнув самую крайнюю могилку, мужики молча остановили телегу вдоль свежевыкопанной ямы. Я притаился и следил за всем происходящим будто истый лазутчик. Они вынули из телеги две лопаты и бросили их в траву. Затем так же молча зашли с противоположной яме стороны грабарки, уперлись в неё плечами и стали опрокидывать её. Когда ящик грабарки достаточно наклонился, я увидел в нём голое тело мужчины, на его груди отчетливо зияла чёрная рана, от которой к краям расходились следы запёкшейся чёрной крови. Тело скользнуло к краю ящика, затем вывалилось из него... Раздался глухой удар о дно могилы. Мужики вернули грабарку на колёса и, взявшись за лопаты, стали неспеша забрасывать труп землёй.
   Оцепенев от ужаса, я не мог двинуться с места и так пролежал до тех пор, пока вся эта непонятная мне процессия не убралась с кладбища...
   Прошло много лет с тех пор, пока я понял, что это был один из многих тысяч, а может быть и миллионов, эпизод сталинских репрессий.


   О своём участии в той «освободительной» миссии отец рассказывал разные истории, серьёзные и забавные. Особенно запомнилась мне вот эта...
  На рассвете роту подняли по тревоге. Наспех одевшись, кто как успел, солдаты построились в две шеренги.  Недоумевали – в чём причина тревоги. Зябко поёживались на предрассветном осеннем ветерке, переминались с ноги на ногу. Ждали прибытия начальства.
Отец стоял рядом с Игнатом, односельчанином из Анд-рушевки. Так уж устроен человек – в чужой среде, в трудной обстановке тянется свой к своему, земляк к земляку. Они сдружились за короткое время, с того дня, как получили предписание в военкомате и попали в одно подразделение.
  Наконец, появились трое. Старший из них, прохаживаясь вдоль шеренги, заговорил:
  – Товарищи бойцы! Вам выпала великая честь освободить братский народ Западной Украины от капиталистического гнёта... Партия и правительство доверили нам первыми выполнить эту почётную задачу. – Ещё несколько минут он развивал эту тему, а в заключение сказал.
   – Сейчас подойдёт колонна танков, на которых нам предстоит совершить марш-бросок до пункта N, и, возможно, прямо с марша вступим в бой с противником. Ваша задача – погрузиться по двое на танки и совершить марш-бросок.
   – Ничего себе, удовольствие!.. – мелькнуло в голове у отца, и воображение стало рисовать ему опасные картины предстоящего момента.
  Уже когда стояли у обочины дороги в ожидании первого танка, он шепнул Игнату, почти не шевеля губами: «Сядем на последний танк...» Машины подходили одна за другой, бойцов оставалось всё меньше, наконец, они остались двое. Минута, другая, пять минут... танка нет! «Вот видишь, – шепчет отец Игнату, – нам не хватило!» Но делать нечего – ждут... Наконец, послышался рёв мотора и, спустя минуту, возле них на большой скорости  останав-ливается, качнув стволом пушки, заляпанная грязью машина. Из открытого башенного люка голова в чёрном шлеме гаркнула: «А ну, быстро залезай, держись крепче!»
   И понеслись. Там, впереди, где дорога подходила под прикрытие леса, отец увидел стоявшую в ожидании колонну ранее ушедших танков. Они стояли цепочкой, прижимаясь к обочине, и ждали отставшую машину. Однако она не пристроилась в конце колонны, а на полном ходу – вперёд.., мимо одной, другой, третьей... пока не выскочила в голову колонны и, не останавливаясь, понеслась вперёд. Как потом выяснилось, отец с Игнатом попали на командирский танк, который из-за какой-то незначительной поломки было задержался.
   Они мчались первыми... навстречу неизвестности.
Позже, когда был уже дома, и рассказывал об этом трагикомическом эпизоде, отец, улыбаясь, говорил: «Можете себе представить, что я передумал, сидя на этом танке. Вот, мол, сам себя сделал первой мишенью. Готеню! Если останусь живой, никогда больше не стану хитрить перед судьбой!»
  И, кажется, таки да не хитрил! В ситуациях, когда предстояло принимать серьёзные решения, он  всегда говорил одну и ту же поговорку: «Чему быть, того не миновать!»
   Не скажу, чтобы после этого случая он стал фанатичным фаталистом, нет. Его натура не могла пассивно принять неотвратимую предопределённость событий, это означало бы для него утерю инициативы в борьбе за выживание и, вообще, пассивный образ поведения был не в его характере. Просто он практически перестал рисковать, обдумывал свои поступки тщательно, со всех сторон, особенно, когда дело касалось перехода на другую работу или важных для семьи перемен. Он советовался с матерью и даже иногда со мной. А вот применительно к прошлому или к недавно случившемуся, – тут он не упускал возможности вставить свою любимую поговорку: «Чему быть, того не миновать».
   На меня его приключение произвёло сильное впечатление, особенно после прочтения у Пушкина рассказа «Выстрел», а у Лермонтова – «Фаталист». Моё юношеское воображение было покорено мужеством Сильвио и поручика Вулича. Таким сильным личностям хотелось подражать и избрать для себя такой же образ жизни. Но вместе с тем я понимал, что на мой характер – «слабо». А после одного случая, когда я, поддавшись азарту, проиграл крупную сумму данных мне для передачи денег, я и вовсе потерял интерес к фаталистам и больше никогда в жизни не играл не только на деньги, но и на другой интерес.

 


            КОЛЕНЦА СУДЬБЫ

   «Господи, господи! Что же с нами происходит? Какие коленца выбрасывает судьба, и что она ещё подбросит!?» – с такими мыслями лежу я на стандартной сохнутовской  кровати в чисто побелённой спаленке ещё вполне добротного домика на улице Дерех Акко в Кирьят-Бялике, по которой пролегает трасса, связывающая Хайфу с городом Акко.
   Две недели тому назад мы приехали в Израиль, прожили десять дней в Кирьят Яме, у Гриши и Риты, принявших нас с братским радушием и царской щедростью. А затем сняли вот этот вот домик.
   С улицы доносится беспрерывный шум автомобильного движения, пулемётный треск мотоциклов, гул тяжёлых грузовиков. День и ночь, день и ночь... Просто невыносимо. Но человек ко всему привыкает, и постепенно эти шумы стали незаметным фоном нашей жизни.
Я лежу и испытываю какое-то новое для себя чувство безразличия, подавленности.
Мне шестьдесят с небольшим. И в таком вот возрасте всё надо начинать сначала. Это какой же по счёту родиной будет Израиль для меня? Родился и детство провёл в Украине, потом война, родители бросили дом, всё нажитое (слава Б-гу, хватило ума не остаться!); юношеские годы мои прошли в Северном Казахстане, который мы в те годы не отличали от Сибири, видимо, из-за лютых холодов; зрелые годы крепко связаны с Южным Казахстаном, с Алма-Атой. Этот город стал для нас истинным спасительным прибежищем – юг, солнце, тепло, сытно...  Там было всё – родительская защита и поддержка, там полу-чил образование, там была любовь, там построил свой дом, посадил своё дерево, там были друзья, там добился приличного положения на работе, машина, дача...
  И вот опять ничего. Третья по счёту родина. Те были «доисторические», а эта «историческая». Так здесь полушутя, полусерьёзно выражаются репатрианты.
Всё с нуля... Речь даже не о жилье, мебели, вещах, утвари. Это всё можно нажить... В это «с нуля» я вкладывал нечто более серьёзное – незнание новой жизни и невладение языком. Это с моей-то издательской профессией!!! На что я могу здесь рассчитывать?.. Больше всего меня «убивали» вывески. Как я ни складывал в слова уже знакомые мне ивритские буквы, ничего понять не мог – о чём они? Эти проклятые вывески повергали меня в состояние депрессии, они как бы говорили: «Ты чужой, ты здесь ничего не знаешь и знать не будешь!»
   И вот в таком состоянии часто лёживал я на этой самой сохнутовской кровати и мысленно прокручивал киноленту своей жизни...

...Если бы у меня достало желания, чтобы преодолеть своё угнетённое состояние, я бы, пожалуй, мог, взяв лист бумаги, и не особенно напрягаясь, нарисовать схему своего большого родного села – Андрушевки. Собственно, это был районный центр, который остался в моём воображении таким, каким я оставил его в детстве. Он воспринимался как бесконечно большое место жительста, да и теперь видится мне таким, каким я оставил его в 1941 году, через пару недель после начала войны – нападения Германии на Советский Союз. Сейчас это уже город, получивший этот статус в 1975 году.
   Отчётливо вижу перед своим мысленным взором наш дом, стоявший у дороги, мощёной крупным булыжником и ведущей от железнодорожной станции в центр. Напротив, на небольшом возвышении – хата нашего соседа, проглядывающая белыми стенами да соломенной кровлей сквозь зеленую листву вишнёвых деревьев. Перед нашим домом – палисадник, обнесённый новым штакетником. Новое застеклённое крыльцо весело смотрит на громыхающие по булыжнику подводы. По всему видно, новый дом. Так оно и было. И жизнь в нём текла своим чередом...
Кинолента прерывается... Надо мною белый потолок, белые голые стены, я на той же сохнутовке, в домике на Дерех Акко, в Кирьят Бялике, в Израиле... Кино, да и только!
   А ещё очень угнетало отсутствие друзей. Собственно вся жизнь в Алма-Ате была полной, интересной, насыщенной благодаря им. Судьба нас разметала по странам и весям. Кельберги и Горенманы – в Америке, Миркины, Вайсберги – остались в Алма-Ате, Черетенки и Зусмановичи – где-то в Израиле, а где – не знаю...
   Как будем жить, когда кончится «корзина абсорбции», наше шестимесячное пособие? Куда и кем приткнуться работать, ведь ясно, что ни в издательство, ни в газету не возьмут без знания иврита. Для такой работы языком надо владеть в совершенстве...  И выходит, что прибыл я сюда не жить, а доживать.
   Таким вот нерадостным мыслям я предавался в свободные минуты
В Кирьят-Бялике мы снимали под жильё отдельный домик, построенный, видимо, в пятидесятые или шестидесятые годы. Домик пустовал много лет, он был в ужасном запустении, довольно обширный двор зарос сорняками выше человеческого роста. Когда у хозяев появилась возможность сдать его на «схирут» (внаём) в связи с большим наплывом репатриантов, они наняли двух здоровых парней из наших же «олим-хадашим», которые вычистили двор, а другие привели в порядок домик внутри.
  На десятый день пребывания в Израиле, с одними чемоданами мы заселились в этот домик.
Однажды к вечеру, когда я вновь предавался своим грустным размышлениям о судьбе и смысле всего происходящего, кто-то постучался в дверь, и внучка, моя трёхлетняя «малая» Алина, позвала:
   – Деда, вставай! Кто-то пришёл к нам!
   Это были соседи из двухэтажного особняка, их двор граничил с нашим, нас разделял лишь сетчатый забор. Аврам и Хана, как они представились, дружелюбно улыбались, у их ног вертел куцым хвостом чёрный как смоль крупный красивый пёс неведомой мне породы, у которого глаз нельзя было разглядеть за нависшими над ними волосами.
   – Доги, лех а-хуца!  – отвлекаясь от разговора с нами, покрикивал на него хозяин, вовсе не надёясь, что пёс удалится. Алина уже гладила собаку по голове, и все вернулись к разговору. Оказалось, что они ватики, старожилы, родом из Польши.
  – Ми подумали, что у вас нет посуды, чтоби сварить себе покушать, – открыто и приятно улыбаясь, начал Аврам, он выговаривал слова мягко, с сильным польским акцентом.
С этими словами Хана нагнулась к огромной сумке у своей ноги и, показывая на неё и на дверной проём в кухню, предложила знаками взять сумку туда. На кухне она вытаскивала из сумки кастрюли, сковородки, вилки, ложки, ножи и всякие необходимые на первый случай вещи.
   Разговорились, перескакивая с русского на идиш и обратно. Они оставили о себе очень приятное впечатление, каким-то образом за их казалось бы будничным поступком, продиктованным добротой души, я почувствовал национальную солидарность, да простятся мне эти высокопарные слова. Возникло ощущение, что мы приехали не в чужую страну, что здесь «свои».
   С тех пор пошла наша дружба, крепнувшая с каждым днём, прораставшая новыми событиями и связями.
   На следующий день, видимо по подсказке Аврама и Ханы, другие соседи, из особняка позади нашего двора, притащили целый сундучок с игрушками для Алины. Чего в нём только не было...
   Аврам по нескольку раз на день заходил к нам, приносил что-нибудь из утвари, давал инструмент для починки крана, солнечного бойлера или электрической розетки. Уж не помню, откуда притащил на время холодильник. На стенах у нас появились всякие картины в рамах. Однажды позвал меня к своему соседу, жившему через несколько домов от него. Тот собирался переезжать на новое место жительства и мог оставить кое-что из мебели и предметов убранства.
  Они говорили между собой на идиш, и мне было всё понятно.
  – Хаим, зачем тебе на новом месте эти вещи? – лукаво поглядывая на меня, – ворковал Аврам. – Ты себе возьмёшь всё новое. А это – наши люди, – кивая в мою сторону и делая нажим на слово «наши», продолжал он, – и для них это будет большая мицва, а тебе в Йом Кипур зачтётся...

   Жизнь стала налаживаться. Стали ходить в ульпан, хлопотали с зятем об оформлении различных документов, надо было определиться с больничной кассой, оформить страховки по багажу и прочее, и прочее.
   Аврам и Хана буквально взяли на себя заботы о нашем вхождении в израильскую жизнь. Не проходило дня без того, чтобы они не навестили нас, не свозили куда-нибудь, не пригласили к себе. Мало-помалу мы сильно задружили, у женщин – женские разговоры, о семейных делах, кухне, а у нас – мужские: об автомобилях, инструментах, содержании двора, газонокосилках. У Аврама в противоположной от дома части двора был огромный хозяйственный навес и небольшой аккуратненький сарайчик – его мастерская. Под навесом хранилась аккуратно развешанная и расставленная всякая необходимая в хозяйстве дребедень. Как-то узрел я там старую газонокосилку и, указывая на неё, спросил, когда он будет косить перед домом газон (я-то газонокосилку видел первый раз в жизни и понятия не имел, как она устроена и как работает). Он махнул рукой в её сторону, мол, это старьё уже не ра-ботает, надо выбросить. Я напросился посмотреть её.
   – Ромуш, а ти розумеешь это сделать? – удивился он. К тому времени мы уже были на «ты» и из очень сильного дружеского расположения он иногда называл меня на польский манер этим ласковым именем «Ромуш». А буквы «ы» и «л» он сильно смягчал тоже на польский манер.
  Каково же было его удивление, когда на второй день газонокосилка затарахтела в моём дворе...
  Завидев из-за своего забора, что сарайчик открыт, я за-ходил туда к Авраму, а он у верстака всегда что-то мастерил, ремонтировал или творил что-нибудь интересненькое. По стенам сарайчика были развешаны знакомые и диковинные инструменты и приспособления, в ящиках верстака – масса самых разных болтов, гаек, заклёпок, гвоздей, дюбелей – ну просто глаза разбегаются. На верстаке – традиционные тиски, а и кроме них всякая всячина – сверлильный станочек, приспособление для резки металла под разными углами, дисковая пила. Просто рай для хозяйственного мужика.
   Показывая то на один инструмент, то на другой, он с неподдельным интересом спрашивал:
– Ромуш, скажи, а там у вас такое било? – и очень радовался, когда получал отрицательный ответ. Спрашивал-то он не из простого технического любопытства. За этим чувствовалась простая логика: в коммунистической стране, мол, нету, а в Израиле есть!
  Его мастерская очень сдружила нас. От нечего делать (чем я был занят? – утром в ульпане несколько часов, а всё остальное время свободен) я часто помогал Авраму по его хозяйству. То он затеял засеять газон новой травой, то надо было собрать водопроводный контур для полива, то сделать металлическую оградку вокруг газовых баллонов, то солнечный бойлер отказал и его надо срочно ремонтировать. Я помогал ему, а иногда и отбирал у него из рук то газовый ключ, то пилу и делал работу ловчее. Он всякий раз высказывал удивление, как это так – итонай , а знает слесарные и прочие работы...
А ещё любили Аврам и Хана возить нас по магазинам. Это был конёк Аврама. Он выбирал самые престижные магазины в Хайфе и пригородах, возил в самые большие супермаркеты и демонстрировал нам, приехавшим от пустых прилавков, необъятное разнообразие продуктов. Но как?! С такой гордостью, будто это его собственное, с радостью за страну, которая за меньший срок, чем Союз нерушимый, смогла добиться настоящего богатства.
Он ласково обращался к Нине:
   – Нинуш, попробуйче это, – предлагал он, сильно нажимая на шипящие, – Вам понравича!  Это перфект!
   Помню, привёз он нас в прекрасный супермаркет по той же Дерех Акко, но где-то в районе Кирьят-Моцкина... По пандусу въехали на автостоянку, оттуда лифтом спустились в огромный торговый зал, весь забитый невообразимыми продуктами. Это для нас-то, приехавших от по-лупустых прилавков, для нас, знакомых с нищим советским ассортиментом. А тут... Глаза разбегаются. Мать моя женщина!..
Он потащил нас в кондитерский отдел, где у входа на открытом прилавке громоздились горы безобёрточных конфет – от карамелей, леденцов до орешков в шоколаде и грильяжей; тут же – чищеный грецкий орех, натуральный и в разных заливках, миндальный орех, фундук, кешью и ещё масса всяких других, которых раньше и в глаза не видывал.
Показывая на всё это широким жестом, Аврам улыбнулся:
– Это всё можно брачь, пробовачь, кушачь. Нельзя только выносичь.

   По всему чувствовалось, – очень бы хотелось Авраму, чтобы понравилась нам страна. Да и мне, честно говоря, этого хотелось. Невольно отмечал я про себя более высокий уровень жизни, её удобства. Его двухэтажный особняк напоминал мне мой дом в двух уровнях. Да разве ж сравнить! Его дом – высший класс! Мне такое и не снилось... А если бы я даже и смог там соорудить хоть что-нибудь похожее, – посадили бы! Как пить дать!
А здесь такие, как Аврам – сплошь и рядом. Кто давно живёт в этой стране, а тем более в ней родился, те добились многого. «Вот пример, образец израильского уровня и образа жизни, – размышлял я про себя. – К такому стоит стремиться. Мне-то уже не дотянуть, и детям моим, может, не успеть, а внукам вполне возможно – почему бы и нет!?»
   Одна беда – не мог я с Аврамом поговорить «за жизнь». Одно дело – обо всяких бытовых проблемах разговоры вести, и совсем другое – о душе. Смотрел я на них и думал:
«Вот светская семья, без религиозных предрассудков,  в синагогу Аврам и Хана не ходят, кипу он не носит. Однако традиции соблюдают: суббота – святой день, все религиозные и государственные праздники отмечают в соответствии с традициями, одеваются по-европейски. Чем не образец для подражания? И ностальгией по Польше не маются, хотя до сих пор Аврам называет Хану на польский манер Стешей. Значит, нашёл здесь себя, раз жизнью своей доволен».
  А то что доволен, особенно проявлялось, когда заходила речь о его сыновьях. Старший по контракту работал в какой-то африканской стране, кажется в Кении, на высокой должности. Рассказывая о его положении, Аврам приговаривал: «Он стоит очень хорошо, перфект!» А младший, Шмулик, занимается бизнесом в Израиле. Однажды, рассказывая о нём, Аврам, немного понизив голос, чтобы придать значение своим словам, заметил: «Он миллионер, он открывает свою фабрику!»
   Чем больше мы сближались семьями, тем чаще я подумывал о том, что, пожалуй, таким простым человеческим счастьем можно было бы и удовлетвориться. А почему бы и нет?! Они свободные люди, материально обеспеченные и ни от кого не зависимые, могут себе позволить поехать в любую страну, заниматься любым делом, какого душа попросит.
   Но как только я примерял «это счастье» на себя, возикало немало проблем. Как почувствовать себя «своим»? Языком не владею, связей, друзей нет, что с того, что формально по удостоверению личности я гражданин Израиля? Совсем недавно у меня в руках был другой паспорт, «молоткастый, серпастый». Как почувствовать здесь себя своим, когда из головы не идут мысли, не дающие покоя – там, на кладбище остались могилы моих дорогих отца, матери, брата, тёщи... И я вроде бы предатель – оставил их там и больше никогда не смогу навещать их, убирать и ставить свежие цветы... Там были друзья, так сказать интеллектуальный круг, в котором можно было жить полноценной жизнью, даже если бы вокруг рухнул весь мир.
   А с Аврамом, какой бы он ни был золотой человек, такой дружбы уже не будет – это всего лишь хороший знакомый.

  Каждое утро, с рассветом, я – уже во дворе. С лопатой, граблями или вилами в руках навожу порядок. Старая привычка собственника. И в Алма-Ате вставал с петухами, до отъезда на работу, возился во дворе – подметал, подвязывал или обрезал виноград, да мало ли по хозяйст-ву хлопот... И здесь привычка брала своё, тем более, что отвлекала от тягостных мыслей.
   Почва во дворе песчаная, прямо от входной двери до калитки – ухабистая дорожка, в сторону особняка Аврама – голимый песок с пеньками вырубленных сорняков, перед домиком до забора на улицу – несколько кустов каких-то неизвестных мне растений, а рядом с ними огромные агавы, их молодые и старые засохшие саблевидные листья образовали непроходимые джунгли.
  И вот каждое утро я на участке, навожу порядок...  копаю, выгребаю, вырезаю, сажаю горшки с цветами, поливаю. Как-то на лопате в кучке песка заблестели монеты – «клад!» – мелькнуло в голове – прежние хозяева зарыли, да не всё забрали. Рассмотрел монетки: на «решке» надписи – номинал монеты и слово «лира» на иврите. Аврам объяснил – это старые обесцененные деньги, которые были после девальвации заменены на новые шекели. Их просто выбрасывали горстями.

   А по ночам – опять тревожные мысли, как всё будет, сложится ли жизнь? Чтобы как-то разрядиться, написал письмо в Кливленд самому близкому другу своему Андрюше, о том что вот, дескать, мы уже в Израиле, живём пока там-то и там-то, старался чтобы письмо выглядело как можно оптимистичнее. Но, видимо, не получилось. Дней через десять после его отправки – телефонный звонок. В трубке – ё-моё! – Андрюшин басок:
  – Алё! Привет, израильтяне! Ну как устроились?
  И пошло, поехало... как в старые добрые времена. Андрей уехал с семьёй года на два раньше нас, год прожили они в Италии, в ожидании визы на въёзд и статуса беженцев. Господи, с другого конца света... А я здесь – в незнакомой стране, вырванный из родной стихии, такой заброшенный, без связей, друзей, поддержки. Это у меня было такое самоощущение во время разговора с ним и, видимо, он почувствовал мою растерянность, потому что в конце разговора сказал:
  – Всё нормально, старик. Вот увидишь, всё сложится... Скоро встретимся...
   Встретились мы не скоро, лет через пять-шесть только приехал он с Викой в Израиль повидаться со множеством друзей и знакомых. Но те слова поддержки очень помогли. Я поверил тогда, что так и будет...
   Так и было.

  Однажды вечером зашли Аврам и Хана, сказали, что едут в Иерусалим на пару дней, попросили присмотреть за Доги. Аврам показал мне, где хранится корм для пса, объяснил сколько давать, как поить. Напоследок сказали, что будут у Стены Плача, рассказали о существующей традиции вкладывать в щели между камнями Стены записки с обращениями ко Всевышнему.
   – Ми за вас тоже попросим,  – сказала очень серьёзным тоном Хана.
   Все эти дни, пока они отсутствовали, Доги не отходил от нас, подолгу лежал у входа в дом, корм из своей миски не брал. Обеспокоенные его голодовкой, мы давали ему корм из ладони. Пёс был настолько благороден, что брал его только из вежливости, чтобы не обидеть нас.
   На третий день Аврам и Хана вернулись, пёс прыгал от радости, как сумасшедший, стараясь лизнуть их в лицо. Когда все немного успокоились, сели за стол. В разговоре Хана сказала, что они помолились и за нас.
   Не знаю, какого содержания записку положили Аврам и Хана в Стену плача, но жизнь наша в Израиле, можно сказать, сложилась.





    ЭТО Я, ГОСПОДИ...

  В тягостные минуты жизни, а нередко и всуе я обращался к Нему: «Господи!..»
Не для того, чтобы молитвой (ни одной толком не знаю) облегчить душу или испросить у него какую-нибудь милость (хотя и не помешала бы), и даже не для того, чтобы обратить Его внимание на себя, – я ведь атеист. А просто, видимо, в моём лексиконе нет более сильного междометия, которое выражало бы моё состояние «в минуты душевной невзгоды».
  В самом деле, могу ли я серьёзно надеяться, что Он действительно может обратить на меня своё внимание, даже если Он вездесущ? Кто я, чтобы представлять для него хоть малейший интерес? Не политический деятель, не звезда эстрады, не технический гений. Песчинка в многомиллионном море людей, в котором ежечасно, ежесекундно сталкиваются их интересы на самых разных уровнях – от личных до государственных. Увы, в этой борьбе интересов мой уровень – самый непритязательный, самый что ни на есть личный. Ну, и что мне теперь делать? Сам Бог не наделил меня такими качествами характера, чтобы выбиться в «звёзды», не дал деловой хватки и напора, чтобы стать богатым и влиятельным, даже обделил настойчивостью и трудолюбием, чтобы, упражняя свои способности (а многие говорили мне, – «ты ведь способный»), я мог достичь чего-то значительного в этой жизни. Обычный... рядовой... в утешение себе сказать – способный, но ленивый, чтобы бороться за тёплое место под солнцем. Претензии можно предъявлять или самому Всевышнему за то, что такую судьбу начертал мне, или моим родителям, потому что таким уродили.
   Но стоит ли? С одной стороны претензии бессмысленны, а с другой, – так ли уж и важно быть мало-мальски значительной личностью? Такое ли уж удовлетворение собственному тщеславию и спокойствие души даёт обладание высоким положением и большими деньгами? Такое ли уж счастье добраться, Боже упаси, до власти над другими? Может быть, кому-то это и нравится, а кто-то без этого просто жить не может, но я запрограммирован, видимо, по-иному, – мне этого не надо. Больше того, я бы тяготился всем этим – и славой, и заботами о приумножении богатства, а тем более необходимостью управлять людьми. С ними ведь так хлопотно!
   Почему же жизнь складывается именно так, а не иначе? Почему при известных интеллектуальных способностях я не достиг адекватной им реализации? Почему при всех прочих равных условиях я предпочёл для себя спокойную незаметную для окружающих жизнь, в то время, как некоторые из моих товарищей по учёбе добились-таки сравнительно высокого общественного положения? Я часто задумываюсь над этим, да и вообще склонен к самосозерцанию. Люблю «покопаться»  в  себе, поговорить доверительно с самим собой или с близкими мне по духу людьми «за жизнь». 
   Неужели это Он направлял меня во всех моих поступках и сложил мою жизнь именно такой, а не иной? Неужели всё это было предопределено? Судьба?.. Или моя свобода выбора?...
Само слово «судьба» включает в себя предопределённость свыше, предполагает какое-то внешнее начало. А было ли оно? Господи, неужели в самом-то деле Ты лично или при помощи своего огромного небесного аппарата ангелов, архангелов, серафимов, херувимов и ещё не знаю кого ведёшь «бюрократическую» Книгу судеб по каждому человеку, направляя каждый его шаг и выстраивая обстоятельства так, что с человеком случается именно то, что случается? Если Твоя вездесущность и всемогущество беспредельны, то, разумеется, это Тебе под силу. Но тогда мне хочется знать: зачем? Зачем это человеку? Зачем это Тебе?
   А если это результат моей свободы выбора – тогда другое дело. Тогда всё понятно. В силу складывавшихся обстоятельств и склада моего характера я всякий раз принимал то или иное решение (то есть, реализовывал свою свободу выбора), в результате чего теперь имею то, что имею... Однако и каждый мой выбор, то есть каждое принятое решение можно рассматривать как Твою волю, подсознательно внушённую мне.
  Никак не могу докопаться до истины – что же верно: судьба или свобода выбора? Если бы предопределённость жизни была известна каждому из нас и всё неотвратимо исполнялось бы в соответствии с нею, тогда я, подняв руки, сказал бы: «Сдаюсь! Есть у каждого своя судьба». Тогда было бы естественным стать даже фаталистом – от судьбы, мол, не уйдёшь! Но ведь в жизни всё складывается не так – о судьбе мы всегда говорим с большим опозданием, после того, как тот или иной факт свершился. Тогда, разводя руками, мы говорим: «судьба!..»
   Ну, к примеру...
   Окончен десятый класс... Столько лет учёбы! Такое нервное напряжение... И вот, – позади экзамены на аттестат зрелости, выпускной бал, гуляние по ночной Алма-Ате до самого рассвета. Полное счастье! Теперь впереди новая жизнь. Со свойственной молодости самоуверенностью я полагал, что свою-то жизнь я выстрою так, как я хочу! А хотел я жизни необычной, романтической. Я видел себя геологом, с рюкзаком за плечами, с молотком в руке, открывающим новые месторождения, в мечтах я видел себя в тайге, у ночных костров, на берегах неизведанных рек. Короче, тогда, а это был 1947 год, ещё Пахмутова не написала песню о мечтателях, но слова из неё:

    «А я еду, а я еду за туманом,
    За мечтами и за запахом тайги»

были про меня. Я бы под ними подписался.
Задолго до окончания школы я любил пешком подниматься по проспекту Ленина вверх и вверх, до Головного арыка, где тогда располагались корпуса политехнического института с факультетом геологоразведки. Проходя мимо, я даже заглядывал в окна аудиторий, представлял себе как я буду здесь студентом.
   И что же... Блаженствуя от безделья после окончания школы, я не заметил как пролетело время, а о подаче документов для поступления в вуз и не думал – успеется, мол... Приходят ко мне мои школьные товарищи, закадычные други мои, Лёва Шульц и Витя Глуховцев (оба впоследствии известные в Казахстане радиокомментаторы).
   – Ну, ты уже подал документы?
   – Нет ещё.
   – Вот и хорошо! Айда с нами на факультет журналистики, в КазГУ! –  карие глаза Лёвы светятся убеждённостью. Горбатый тонкий нос, сильно выступающий на тонкой юношеской шее кадык... Любил я Лёвку, уважал. Он прекрасно играл на пианино, немного на скрипке, руководил в школе самодеятельным ученическим оркестром. От него веяло уверенностью, и я беспрекословно принимал его лидерство.
  – Журналист – это тебе не геолог: и по тайге шляться не надо, и известности больше, и в городе будешь жить, и с разными людьми встречаться, – вслух размышлял он, – а сочинения ты пишешь хорошие, так что всё получится.
  И голубоглазый с белокурой шевелюрой Витька всем своим видом выказывал полное одобрение словам друга. Решение само шло в руки: вместе, как украинцы говорят, «и батька быты легше», и учиться будет веселей...
  Так я оказался студентом Казахского государственного университета, на отделении журналистики.
  Ну, и где здесь судьба, а где моя свобода выбора? Это после всего можно говорить о том, что свыше так было запрограммировано. А ведь выбор-то делал я сам... Или Он «надоумил» так сделать? Поди разберись... Не случись этого – подал бы я документы на геологоразведку, и как бы тогда сложилась моя судьба? Очень мне самому интересно! Вот если бы можно было хоть виртуально «прокрутить» ту другую, альтернативную, судьбу?..  Ведь всё бы иное сложилось – и место жительства, и работа, и карьера, и женился бы, наверно, на другой, и дети были бы другие, и родня другая... Ужас! Опять меня занесло...
 




   КТО ИЗ НАС БОЛЬШЕ ЕВРЕЙ?

   С кого делать жизнь в этой стране? Вопрос не праздный... У каждого наступает  очередной  этап самоопределения, и это случается не только в юности и связано не только с выбором профессии. Я пережил этот процесс повторно, попав в эту страну. Первые поиски душевной опоры были, естественно, связаны с религией.
  Не надо смеяться... мол, бывший советский атеист ищет духовную опору в Боге. Разумеется, я не искал её в той части Святого Писания, которая связана с атрибутикой, отправлением устаревших обрядов, соблюдением мицвот двухтысячелетней давности. Меня интересовало само Писание, я втайне надеялся почерпнуть из него нечто такое, что позволит мне по-новому ощутить себя в новой среде. Я перечитывал Библию, Сидур, Махзор, Молитвенник Шомрей Эмуна, читал популярную литературу о еврейских праздниках, повторно просматривал «Библейские сказания» Зенона Косидовского, «Библейские истории» Густава  Гече. Слава Б-гу, в Израиле недостатка в этой литературе нет.

  Аврам и Хана повлияли определённым образом на нашу дальнейшую судьбу в Израиле. Они уговорили своего сына Шмулика, открывшего небольшую фабрику «Оптика», взять меня к себе на работу. Шмулик, как оказалось впоследствии, очень порядочный парень, долго не соглашался взять меня, шестидесятидвухлетнего оле-хадаша, в качестве рабочего, к тому же еле балакавшего на иврите. Однако под поручительство отца: «Возьми, не пожалеешь!» взял.
  Так совпало, что всё наше семейство решило переехать из Кирьят-Бялика в Мигдаль а-Эмек, где обещали быстро обеспечить жильём и где найти работу легче. По счастливой случайности фабрика Шмулика под названием «Оптика» находилась в старой промышленной зоне, в южной части Мигдаль а-Эмека. Как-то всё складывалось одно к одному.
  Мы с трудом сняли на две семьи кватриру: в 1990 году был такой наплыв репатриантов, что особо выбирать не из чего было. Квартира, правда, находилась в прекрасном престижном районе – Ноф а-Эмеке. Но мы её выхватили у хозяина буквально «тёпленькую», то есть ещё недостроенную. Размещалась она на первом этаже красивого жилого дома, ещё многое в ней было недоделано, под потолком салона проходила толстая канализационная труба, которая в самых неожиданных случаях начинала утробно урчать, извергая с верхних этажей содержимое унитазов. Стены в двух маленьких спаленках были сырые, а во время дождя по ним текли струйки воды.

  Я пребывал в ожидании, когда Аврам скажет, что можно приступать к работе... Стояли солнечные октябрьские дни. Кругом великолепная библейская природа. Однако неопределённость и тревога за будущее очень угнетали.
  Потерянный, бродил по городу, заглядывал в распахнутые двери многочисленных синагог, не решаясь войти. Особенно нравилась мне небольшая синагога в Ноф а-Эмеке, расположенная в оливковом сквере, недалеко от видной отовсюду недостроенной башни. Я делал вид, что просто гуляю по дорожкам, проложенным среди старых кряжистых олив и цветников, и будто невзначай по нескольку раз приближался к этой синагоге, чтобы более подробно рассмотреть её внутреннее убранство. Что-то не позволяло мне переступить её порог – я не знал: сефардская она или ашкеназийская, на голове не было кипы. Но главное состояло, видимо, в том, что я не считал себя верующим и моё незнание обрядов, традиций повергало меня в полное уныние – я чувствовал себя изгоем.
   На память приходил один и тот же эпизод...
Когда умер мой любимый отец, мой батя, я, пребывая в ужасном состоянии печали, отправился искать свечей, чтобы провести ночь при них у его изголовья. Это был 1972 год. Где купить свечи? Такой товар ни в каких алматинских магазинах не продавался. И я отправился в церковь на Никольском базаре. Там шло богослужение. Перед амвоном стояло много разного люду, повсюду свечи, их неяркие язычки пламени заставляли таинственно поблескивать позолоту икон и прочего церковного убранства, над всем этим – приглушенный шум и сизый дымок кадильниц.
  Сразу у входа стояли бедно одетые старушки. Они оглянулись на меня. Наверно, моё лицо отражало состояние души, потому что одна из них спросила участливо: «Тебе что-нибудь надо, мил-человек?» Я объяснил. Она подошла к длинному столу, на котором лежала кучка свечей и рядом стояла кружка для пожертвований, что-то шепнула стоявшему рядом церковному служке, он бросил взгляд на меня, взял в горсть несколько свечей и подал ей. Передавая мне свечи, она сказала: «Утешься, милый. Бог милостив!»
  От всей этой обстановки, от этих участливых слов я почувствовал как на меня нисходит благостное утешение, мне не хотелось уходить...
  ...И вот теперь я хожу вокруг этой, «своей» синагоги и не решаюсь войти... Я ещё не свой среди своих.
  Но вот в середине октября приезжают Аврам и Хана. Мы уже настолько сдружились, что стали как родные. Он сажает меня в машину, и мы едем в промзону, на фабрику его сына. Там и состоялось моё знакомство с Шмуликом и было решено, когда мне выходить на работу.
  Как я работал – это особый рассказ, он занял бы много места и увёл бы, пожалуй, от главной идеи, ради которой я решился накропать эти строки. В самых общих чертах могу сказать, что проработал я на этой «Оптике» шесть лет, простым станочником на шлифовальных станках по полировке очковых линз и изготовлению форм для пластиковых очковых линз. Шесть лет, изо дня в день, ходил я пешком из Ноф а-Эмека, а потом из Мигдаля вниз, в промзону, к месту работы и, отстояв на ногах восемь-десять часов у станка, еле живой поднимался в гору, а, дойдя до двери, буквально впадал в комнату и уже не оставалось сил снять с себя, пардон, брюки.
  Однажды в моё отсутствие наше съёмное жильё навестила пожилая женщина, которая сказала Нине, что она зашла в ульпан и по списку учащихся выбрала нас, как наиболее подходящих по возрасту и образованию с тем, чтобы взять над нами шефство. То есть стать нашими метапелетами. Сказала, что вскорости появится у нас с мужем, познакомиться поближе.
Ну, что ж. Что ни говори, приятно. Старожилы, ватики, братья и сёстры по крови не оставляют без внимания и поддержки.
  Действительно, в ближайшую пятницу появляется в нашей «дире» пожилой мужчина, среднего роста, седой, круглолицый, румянощёкий, в правом ухе – пластмассовая коробочка слухового аппарата. Познакомились: его зовут Цви. Первые минуты неловкости – он не говорит по-русски, только идиш и иврит, мы – плохо и на том и на другом. Он приглашает проехать к ним в Кфар Иегошуа, объясняет, что это в 15 минутах езды. Выходим во двор, садимся в его старенький большой лимузин «вольво». Внутри пахнет навозом, эдакий крепкий сельский дух. Обивка салона обшарпана, видно, что хозяин старался почистить и убрать машину, но на ней уже прочно закрепился отпечаток сельского быта, как на деревенской девке.
  Миновав Рамат Ишай, свернули на просёлочную доро-гу, проехали вдоль аккуратных полей и вскоре оказались в райском уголке – мошаве Кфар Иегошуа. Красивые домики европейского типа под красной черепицей стояли в глубине от дороги, перед каждым – зелёная лужайка, апельсиновые и мандариновые деревья, пальмы и цветы, цветы... Перед каждым особняком – на свой манер.
  Таким же оказался дом Цви и Рахели – настоящее ранчо, только на израильский манер. Вдоль дорожки, ведущей ко входу и по всей зелени газона, – небольшие скульптуры в стиле израильского модерна, как потом выяснилось, увлечение Цви.
Дом внутри просторный, обставлен просто, но со вкусом. И главное... главное это внутренний двор. Пройдя из салона по короткому коридорчику, мы вышли на веранду, из которой можно пройти на вторую половину дома, которую занимали дочь Мирьям, её муж Хегай и их пятеро детей. Справа к веранде примыкал небольшой газон с мандариновым деревом, качелями для детей и белыми пластмассовыми стульями, за газоном тянулся длинный, высокий, на металлических опорах навес под шифеом, большая часть которого под самую крышу была заполнена тюками прессованного сена и соломы, а в меньшей стояли трактор, прицеп-цистерна, какие-то сельхозмашины и инвентарь. Напротив навеса, через довольно широкий проход, располагался собственно скотный двор, обнесённый металлической оградой, являвшейся одновременно и кормушкой для скота, в которую измельчённый корм задавался за один проход трактора с кормораздатчиком. За оградой бродили, лежали, стояли крупные чёрно-пёстрые  коровы.
  Цви с гордостью показывал своё хозяйство и рассказывал о том, как он, Хегай и два внука, юноши по 14-15 лет, справляются со всем этим. У них 120 молочных коров. Эти чёрно-пестрые животные просто потрясали наше воображение огромными размерами вымени. Цви говорил, что если его корова даёт меньше 8 тысяч литров молока в год, её выбраковывают из стада. Все животные занесены в компьютер под номерами, в базу данных включены не только сроки отёла и надои, но и сведения о племенных и экстерьерных особенностях. Эти сведения доступны и для центральной племенной станции, находящейся в Тель-Авиве, откуда регулярно поступают рекомендации по корректировке рациона кормления животных, чтобы поддерживать их продуктивность на высоком уровне.
  Уже к вечеру, после хорошего обеда, разговоров о том, как мы устроились, как нам нравится новая страна и прочего, прочего Цви предложил посмотреть вечернюю дойку. А посмотреть было что, даже мне, проработавшему много лет в сельскохозяйственном издательстве и выпустившему не одну сотню книг по животноводству. Бедные коровы, вымена у которых просто распирались от молока, стояли в очередь одна за другой на доильную площадку, чтобы облегчить себя. Цви в резиновых сапогах и нейлоновой накидке ловко подмывал тёплым душем каждой соски, быстро надевал на них доильные стаканы и молоко по шлангам поступало от каждой отдельно в стеклянную мерную ёмкость, данные по каждому надою автоматически регистрировались и затем ёмкости освобождались в общую цистерну.
Мы долго еще расспрашивали Цви о деталях этого процесса, о том, как реализуется молоко, из чего складываются доходы фермера и так далее и тому подобное. Всё это может представлять интерес для специалиста, но мне кажется, что я и так злоупотребил этим описанием. Бекицур, или бекицер, как вам больше нравится, но с этого дня наши отношения становились всё более дружественными.
  Несколько месяцев спустя мы окончательно поселились в купленной на машканту (ссуду)  квартире, почти в самом центре Мигдаль а-Эмека. Время тревожное – война в Персидском заливе. По радио сообщают о том, что в Хайфе разорвался «Скад», затем несколько в Тель-Авиве. Что будет дальше? Угораздило же нас из одного неспокойного места переехать в другое, ещё более беспокойное. Не проходит дня без завывания сирен тревоги. Иногда этот вой застигает меня по дороге на работу. Но страха не было. Интуиция подсказывала – всё обойдётся.
   Неподалёку от нашего дома – несколько синагог, одна из них – большая, ашкеназийская.  Я – хотя уже и устроен, но будущее представляю себе неясно, на душе тревожно. Однажды надеваю на голову беленькую шёлковую кипу и захожу в эту синагогу. Более чем скромное убранство, скамьи для молящихся, несколько стариков сидят в разных местах, перед ними раскрытые молитвенники, впереди, повернувшись спиной к скамьям, молится, стоя, человек в чёрном, мерно раскачиваясь в такт своей немой молитве...
  Я сел на самую последнюю скамью, чтобы понаблюдать и проникнуться. Впереди, наискосок сидит старичок, кажется, весь погружённый в созерцание раскрытой перед ним книги. Тихо. Благочинно...
  Вдруг, как в анекдоте с Бруновым, он поворачивается ко мне и спрашивает на идиш: «Вы оле-хадаш? Откуда приехали?» В его вопросе прозвучало простое житейское любопытство. Будто мы не в святом месте, а на улице или на базаре.
  Всё! Больше никто не обратил на меня внимания, и я почувствовал, что не очень-то я здесь нужен ни сам себе, ни братьям по крови. И вряд ли здесь я найду то, что искал для души. Я тогда не понимал, что был неправ. Синагога – не церковь, не храм, а в этой свободной стране, если хочешь быть увиденным и услышанным, предлагайся, причём настойчиво и неоднократно! Но это, увы, не в моём характере.
  В общем, обстоятельства складывались так, что попытки абсорбироваться на этой земле через более глубокое знакомство с «корнями», как любят у нас говорить, не давали результатов. Напротив, знакомство с Аврамом и Ханой, а затем с Цви и Рахелью, которые были такими же атеистами, как и наша семья, давали повод для совершенно других выводов.
Теперь с Аврамом и Ханой мы виделись редко, чаще перезванивались по телефону. А вот Цви и Рахель действительно взяли нас под свою опеку. Они привозили нас в свой кфар на многие праздники – на День Независимости, на Песах, на Шавуот. Мы вместе с ними участвовали в массовых празднествах, устраиваемых в мошаве, и нам была по душе и новизна всего увиденного и крепнувшее чувство сопричастности к этому израильскому образу жизни.
  Привозили они нас и на свои семейные торжества, вот тут уж предоставлялась полная возможность проникнуться духом и образом жизни истинных израильтян. Не вдаваясь в подробности, могу сказать, что это было хорошо. Особенный интерес вызывали у нас с Ниной ознакомительные поездки  по Израилю.
  Иногда по субботам, когда Цви не был занят своими коровами, они заезжали за нами и везли нас куда-нибудь, чтобы показать достопримечательности страны. С ними мы побывали в Рош а-Никра, гористом выступе Хайфского залива, на самой границе с Ливаном, где на фуникулёре спускались в гроты, вымытые в скалах морскими волнами. Другой раз мы держали путь по Верхней Галилее, и хотя стоял февраль, здесь весна бушевала пышным цветением диких маков, тюльпанов, ирисов и множества других новых для нас цветов. Следующий раз нас везли на озеро Кинерет. Однажды на его берегу мы пообедали в рыбном ресторанчике.
Красота этих мест просто завораживала. Невольно думалось: «Какая же красивая наша маленькая страна. Слава Б-гу, что мы сподобились, сколько доведётся, пожить на этой Земле!» Несколько раз мы побывали с ними на выставках современных художников и скульпторов, ведь модерновая скульптура – предмет увлечения Цви, его хобби.
Во время этих поездок мы лучше узнавали друг друга и благодаря желанию изъясняться обогащали свой иврит.
  Семья Цви переселилась, а точнее сказать, бежала в Палестину из Германии перед началом Второй мировой. Он тогда был ещё безусым подростком. Про них можно сказать, что они были халуцим – первопроходцы. Да, Цви прошёл здесь все войны, и всё время в артиллерии. Показывая пальцем на свой слуховой аппарат в ухе, он объяснял, что оглох по «военной профессии». Когда мы затруднялись объясняться на иврите, он смеясь, успокаивал, говоря, что его мать до конца своих дней не знала иврита и изъяснилась «рак германит».
   Рахель – сабра, родилась здесь. Расспрашивать что да как не очень прилично, но из всех разговоров складывалось впечатление, что начало их молочной ферме заложили её родители. А женившись на ней, Цви стал полноправным владельцем всего хозяйства.
В молодости Рохеле (только так Цви всегда обращался к ней и, рассказывая о ней в третьем лице, тоже иначе не называл) была, видимо, очень привлекательна, если и теперь фигуру имела спортивную и лицо довольно привлекательное. В своё время она получила приличное образование.
   Работала она в Центре культуры, здание которого располагалось на въезде в Афулу – наш окружной город. Там она заведовала библиотекой. Несколько раз они привозили нас в этот центр на выставку произведений искусства, а один раз просто так – показать своё место работы. Конечно, и сама библиотека, и комнаты для занятий, их техническое оснащение и благоустроенная вокруг территория, – всё это производило впечатление.
  Мы в свою очередь рассказывали, манипулируя ивритом, идиш и жестами, о себе. И не только рассказывали, но для пущего сближения и просто в знак признательности за заботы приглашали их к себе, на что они охотно откликались. Им определённо нравилась наша кухня. Сами они, как и подавляющее большинство израильтян, очень заботились о том, как бы не перебрать калорий. Но, тем не менее, после своих овощных салатов, «геркулесов» и вегетарианских супов, они с удовольствием налегали на наши, казавшиеся им экзотическими, блюда – на пельмени или манты.
  Естественно, после рюмочки-другой разговор становился оживлённее и откровеннее, язык как-то само собой развязывался, находились нужные ивритские и идишские слова и можно было немного приблизиться до уровня «ты меня уважаешь?»
  Разговоры затевались не столько на бытовые, но, главным образом, на политические и религиозные темы. Цви, немного разрумянившись от принятой водочки, клал мне на плечо свою кряжистую «крестьянскую» руку и говорил:
  – Тишма , Роман! Если уж разбираться, кто из нас больше еврей – я или любой религиозный, то я смело говорю, что я! Я соблюдаю все праздники, все заповеди – добываю хлеб свой насущный в поте лица своего, не краду, не делаю никому зла, защищаю свою страну. Пусть-ка они похвастаются этим!
  Я смотрел на него и мне просто нравился этот ватик, старожил, ветеран всех войн, труженик-фермер и просто хороший «мужик». Вот он настоящий образец израильтянина, наверно, чувствует себя хозяином положения, без комплексов, как чувствовали себя в России ветераны войны. Но он-то заплатил за это чувство дорогую цену, а что я?.. Ничего для этой страны не сделал, приехал сюда как иждивенец... Ну, подумаешь, работаю на мелкой фабричонке. Единственным утешением мне может служить то, что привёз с собой детей и внуков, которые за нас постараются. Да и это ещё вопрос: кто кого привёз сюда?
В общем, куда ни кинь, примеров много с кого «делать жизнь», но ни один из них не подходит мне – я из другой среды, да и поздно...
   А разговоры на темы политические велись более сдержанно. И Цви и Рохеле подводили нас к своей позиции исподволь, без нажима, симпатии к партии Авода выражали не впрямую, а через посредство примеров и житейских рассуждений об уровне жизни, экономике страны и тому подобных вещах. Мы в этом отношении были для них как глина для скульптора, из нас можно было лепить граждан любой ориентации. Однако житейский опыт подсказывал, что не надо спешить с выводами, надо, как в том анекдоте, смотреть под ноги, чтобы не вступить во что-нибудь. Уже много лет спустя, разобравшись, как говорится, что почём, мы сформировали свои симпатии...
 



     В НОВОМ-СТАРОМ КАЧЕСТВЕ

  Всё свободное от работы время я отдавал любимым и привычным занятиям, связанным с издательским делом. Ой, как же я пожалел, что даже портативную пишущую машинку не взял с собой!
  Стоя у станка в заляпанном белой шлифовальной эмульсией старом спортивном костюме и огромных казённых «бахилах» на ногах, я стал подумывать под его монотонный шум о том, что неплохо бы связаться с каким-нибудь издательством, – может быть удастся пристроить кое-что из моих составительских работ. По прошлому опыту я знал, что литература прикладного характера всегда находит спрос у своей категории потребителей. А кое-какие наработки у меня были ещё «оттуда». На машинке с русским алфавитом, купленной на нашем шуке за 270 шекелей, я перенёс на бумагу давнишний свой замысел. Это была книга – «Родословник». Тому, кто её купит, оставалось только заполнить отведённые места сведениями о родителях, предках, детях и прочих родственниках, что в совокупности составляло генеалогическое дерево; книга предназначалась для передачи из рода в род и постепенного расширения сведений по мере их получения. Я надеялся, что заодно познакомлюсь и с тем, что представляют собой израильские издательства. Я уже знал, что они полостью компьютеризированы и мне ужасно хотелось постичь новую для меня технологию.
  Предложенная одному иерусалимскому издателю рукопись понравилась, мы заключили договор и, окрылённый первым успехом, я решил обзавестись хоть простеньким компьютером для того, чтобы научиться работать с ним.
   Короче говоря, из благих намерений опубликовать работу ничего не получилось, но суть издательской деятельности я уловил. И, честно сказать, был потрясён. Здесь всё наоборот! Хочешь опубликоваться, – пожалуйста, плати денежку и забирай заказанное количество экземпляров, хочешь, чтобы книга продавалась в магазинах, – плати денежку фирме-распространителю и она будет стоять на полках. Можешь и сам торговать ею, устраивая презентации, где только сумеешь.
  Рядом со мной работал Элиас, молодой парень, репатриировавшийся из Чили за пару лет до нашей алии. У него оказался старенький компьютер, который он собирался поменять на более новую модель. Я получал тогда 1200 шекелей в месяц, и вот месячную зарплату я оторвал от семьи и забрал у него этот компьютер.
   С тех пор и пошло. Когда почувствовал, что кое-как умею ладить с ним, я в один прекрасный день, возвращаясь с работы мимо клуба «Яхад», зашёл туда и предложил его председателю Рафаилу Т. издавать клубную газетку. Да, газетка с одноименным названием выходила в течение нескольких лет, а за это время я перезнакомился с членами совета клуба и со многими его посетителями.
   Оказалось, что среди них немало пишущих людей, а ещё больше любителей литературы, жадно ищущих общения. Так возникло наше литературное объединение, которому я придумал название «Макор», что в переводе с иврита означает «источник», «родник», а для меня оно звучит как «Кайнар» – это и название моего прежнего издательства в Алма-Ате, что в переводе с казахского тоже означает «родник». Пусть хоть такая призрачная, но связь между прошлым и настоящим.
   С образованием «Макора» и выпуском клубной газетки жизнь моя пошла веселее. И хотя я в душе осознавал, что это всё несравнимо с тем, чем я занимался прежде, но всё-таки... каким-то образом занимаюсь понемногу своим делом. Главное, что поддерживало меня в этих начинаниях – это ощущение поддержки моих коллег по объединению, которые искали в новых условиях любую возможность для самовыражения, для реализации своих творческих замыслов. Любителям литературы было достаточно почитать свои стихи, послушать других, чтобы дать выход своим эмоциям, ностальгии или определить своё отношение к новой стране, к её культуре и менталитету. Люди же, имевшие к литературе более профессиональное отношение, искали возможность опубликовать свои произведения хоть в периодических изданиях, хоть самостоятельно. Однако последний вариант оказался недоступен из-за дороговизны типографских работ и невозможности реализовать тираж.
   Владимир Давидович С. был среди нас настоящим профессиональным писателем и литературоведом. Член Союза писателей СССР и Латвии, а затем и член федерации писателей государства Израиль, автор многих художественных произведений и литературоведческих работ, в высшей степени интеллигентный человек, он поначалу с большими трудностями находил возможности публиковать свои работы. Профессиональный издатель и очень хороший поэт Борис Л. из Киргизии все свои стихотворения держал в памяти, Иона К., Клара П., да что там... почти все члены объединения имели в своих домашних архивах и в «голове» много материала, который просился на бумагу, «в свет».
  И тогда я понял, что мои знания и опыт могут пригодиться этим людям, и что это просто мой долг помочь им удовлетворить их запросы. Заодно, естественно, это и мне доставило бы удовольствие, хотя бы потому, что я почувствовал бы себя востребованным.
 На следующий год после нашего оформления в литературное объединение я набрал и изготовил несколько десятков экземпляров альманаха, в который вошли стихи, рассказы, рисунки всех, кто пожелал поддержать наше начинание. Альманах худо-бедно, на средства самих авторов, выходил ещё какое-то время, а позже, спустя пару лет, после местных муниципальных выборов, когда власть переменилась и отдел абсорбции возглавил «наш» человек, альманах стал субсидироваться за счёт средств министерства абсорбции, а я стал выпускать местную городскую газетку и ежемесячный журнальчик нашего объединения тоже под названием «Родник».
   Оказалось, что почти в каждом более не менее крупном городе Израиля есть свои литературные объединения, салоны, гостиные, занимающиеся тем же, чем и мы. У нас завязались связи с городами Нацерет Илит и Хайфой, мы устраивали творческие встречи с коллегами и стали выезжать к ним.
  Казалось бы, что ещё надо? С утра до четырёх пополудни я отдавал свои технические способности производству линз, а в свободное время – делам литературного объединеия. Кроме того, не давало мне покоя желание попробовать свои силы в том, чтобы самому изготовить в натуре книгу, и даже в переплёте. Я припомнил всё, что видел в полиграфических предприятиях Алма-Аты во время ночных дежурств по выпуску выборной литературы и применил этот опыт для оформления первой книги.
  Это был полноценный почти трёхсотстраничный сборник стихов Давида Ш. под названием «Сиреневый огонь». Давид – из Новосибирска, профессиональный инженер авиационной промышленности. А в душе – прирождённый поэт. Он появился в нашем литературном объеди-нении, как говорят, по зову сердца, всем нам его стихи понравились. Немного позже он показал мне полный целлофановый мешок с бумажками, исписанными мелким почерком. Это были стихи разных лет, в том числе и привезённые «оттуда», которые он записывал вот так вот небрежно, в любое время, когда на него «находило». Я предложил ему сделать из всего этого книгу. Когда она была готова, он взял её в руки и не мог вымолвить ни слова, а его жена Света прослезилась.
  Постепенно я приобрёл необходимое оборудование и поднаторел в переплётных работах. Со временем почти все члены литературного объединения, которые имели что-то написанное в рукописях, издали у меня свои произведения. Таким образом, я в одном лице стал издательством с законченным циклом, а точнее – самиздатом.
   Именно этот факт больше всего греет мне душу, потому что в нём я вижу продолжение своей профессии и потребность в ней моих друзей и знакомых.
Но случилась беда. Я серьёзно заболел и после месяца бесплодных попыток установить диагноз, когда почти полностью лишился способности самостоятельно передвигаться, попал в больницу «Ротшильд».



         «РУССКИЕ» УЖЕ ЗДЕСЬ!

  Первый рабочий день – это как первый школьный урок: интересно и неизвестно... Следуя своей многолетней привычке быть пунктуальным, без четверти восемь я уже был на месте. Шмулик пригласил меня в конторку, я понял – на инструктаж. Понял, что первые три дня буду обучаться под началом опытного рабочего, потом он потребовал от меня подписать бумагу о том, что я не разглашу производственные и технологические секреты фирмы, понял я ещё кое-что из сказанного, вернее, интуитивно догадывался. И вот я в цеху...
    Цех огромный, без потолка, под шиферной кровлей, удерживаемой двумя рядами бетонных столбов. Полупустой, незначительная часть его, примерно четверть, отгорожена синтетической тканью зелёного цвета. За этой тканью что-то монотонно жужжит...
Это «что-то» оказалось шлифовальным станком, как потом стало понятно, допотопной конструкции, а рабочий возле него – парень лет под сорок, высокий, худощавый, лысый. Мы познакомились. Его звали Элиас. Репатриант из Чили. Года три-четыре в стране. Работает здесь с прошлой недели. По всей обстановке видно – попал я в совершенно новое производство, только-только раскручиваемое хозяевами. Оказалось, их трое – Шмулик, Амир и его брат Иял. А рабочих двое – Элиас и я.
  Средство общения – только иврит, а мой ульпан-то – всего неполных три месяца. Каждое распоряжение Амира, отвечавшего непосредственно за техническую сторону производства, я мысленно перепроверял и анализировал, правильно ли понял его, потому что говорил он скороговоркой и не очень беспокоился о подборе доступных для меня слов. Больше приходилось руководствоваться производственной логикой, интуицией, иногда и перепроверять себя у Элиаса. Так тянулось довольно долго. Я освоился с терминологией, меня поставили самостоятельно работать за шлифовальный станок, а Элиас трудился за нарезным.
  И вот однажды таки случилось. Сделал всё наоборот – надо было вышлифовать десять линз одной диоптрии, а двадцать – другой. Перепутал я... Амир накричал на меня, дескать это срочный заказ, а теперь надо всё переделывать!
  Очень обидно и досадно! С таким трудом получил я возможность работать, а теперь могут просто выбросить... Кто ж меня примет на работу в таком возрасте? Сел на краешек стола, на котором стояли подносы с водой и злополучными линзами, и представлял себе, что я скажу дома. Я догадывался, что Амир искал повода для того, чтобы доказать Шмулику ошибочность его выбора. Дескать, надо было взять помоложе и из местных. Видимо, вид мой был аховский, потому что вскоре подошёл Амир и, положив руку мне на плечо, с серьёзным видом спросил:
  – Ты это сделал по рассеянности, или из-за незнания языка?
Было стыдно признаться в последнем, но пришлось. Я понял, что это Шмулик велел ему задать мне этот вопрос. Тогда Амир смягчился и велел продолжать работу.
  После этого случая я решил серьёзно заняться ивритом, читать газеты, адаптированную литературу, больше разговаривать с ватиками. В общем, случай этот возымел последствия – под страхом лишиться работы я стал усваивать разговорный иврит интенсивнее.
Но вскоре всё переменилось. Дела шли в гору. Я видел и понимал, что Шмулик очень грамотный инженер, а продукция, которую мы делаем – асферические линзы, – последнее достижение в оптике. Хозяева установили и пустили в работу мощную электропечь, в которой линзы приобретали асферическую поверхность, вместо стареньких станков привезли новые современные. Модернизировали производство, добывая как новое, так и по дешёвке старое, но необходимое оборудование. Постепенно цех стал заполняться станками и различными приспособлениями. Набрали новых людей для работы на них. Кто эти люди? Естественно, «русские» олим-хадашим. Все в возрасте 30-40 лет, в основном со средним техническим и инженерным образованием. В цеху зазвучала русская речь.
   В общем, всё, что происходило в этом цеху, отражало в миниатюре процессы абсорбции и интеграции в целом по стране. Вначале шло количественное накопление «нашего» брата, потом стали происходить качественные перемены – выдвижение наших ребят на более ответственные участки производства, и, в конце концов, весь этот коллектив стал жить в соответствии со своей ментальностью. Между собой общались по-русски, сохраняя, правда в речи, ивритские технические термины, обедали своей группой, во время обеденного перерыва скидывались на бутылку, пили «лэ-хаим» коньячком или финской водкой, в оставшееся время играли в домино. Ну, всё точь в точь как на любом российском производстве. Рассказывали анекдоты, сдабривая их крепкими словечками, иногда возмущались местными порядками. Но не помню никого, кто страдал бы от ностальгии и хотел бы уехать обратно. Недовольство в основном касалось зарплаты. Однако, как я заметил, все те, кто особенно настаивали перед начальством на повышении зарплаты, были вскорости уволены. Хозяева прецедентов не создавали.

  Однажды Элиас не пришёл на работу, на второй день его не было тоже. На мой недоумённый вопрос Амир сказал, что Элиаса больше нет... Он шёл домой с работы и на подъёме с ним случился сердечный приступ, от которого он и скончался. Оказывается, у парня  был скрытый порок сердца. Жаль, мы с ним так сдружились...
  Ещё через короткое время в цеху стали появляться какие-то представительные делегации, то от банка, то от каких-то фирм. Мы с ребятами раскидывали мозгами – что происходит? По всем признакам выходило, что фабрика должна перейти в другие руки. То ли наши хозяева не смогли погасить кредиты, взятые под расширение производства, то ли конкуренты решили прибрать наш «мифаль» в свои руки. Так это для всех нас и осталось неизвестным. Факт тот, что у нас появился новый хозяин – солидная фирма, офис которой располагался в Тель-Авиве. А от фирмы был назначен генеральный директор (манкаль), новый начальник по производству, бухгалтер, секретарь, в общем административный аппарат. И тут я впервые столкнулся с ментальностью местного начальства.
   Рядом с моим станком на рабочем верстаке стоял транзистор, пока станок работал я мог слушать либо музыку, либо последние известия. Буквально на второй же день новый манкаль обходил цех, знакомился с производством и людьми. Подойдя к моему рабочему месту, он ткнул указательным пальцем в сторону транзистора и безапелляционным тоном заявил мне:
   – Я не хочу, чтобы ты слушал радио!
   Ничего себе, постановочка вопроса... Этим самым он давал понять, кто здесь полновластный хозяин и для него не столько важны интересы производства, сколько желание подчеркнуть своё положение. Я же расценил это как проявление бескультурия. С этого момента и до того дня, когда его убрали за развал производства, я ни разу к нему не обращался и всячески избегал необходимости объясняться. «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь!»
   Но надо отдать ему должное – деловые связи у него были обширные: он заключил контракты с очень крупными фирмами на поставку нашей продукции. Контрольные партии наших асферических линз оказались конкурентноспособными. И мифаль получил огромные заказы из США от фирмы «Американоптик», наличными силами выполнить их фабрика не могла. Стали работать в три смены, набрали необходимое количество рабочих – опять из числа русскоязычных олим-хадашим. Если приходили по направлению бюро по трудоустройству кандидаты из марокканской или эфиопской алии, они либо не проходили испытательного срока, либо спустя неделю-другую сбегали.
  А мы трудились и были счастливы тем, что есть работа и заработок. Дошло до того, что Ави, начальник по производству, назначил одного из «наших» механиком, в обязанности которого входило поддержание станков в рабочем состоянии, другого – ответственным за линию шлифовки линз, третьего – своим помощником. Таким образом, у нас полностью отпала необходимость общаться с ним на иврите. В цеху стоял русский говор и крепкий русский мат. К ивриту мы прибегали только при общении с «высоким» начальством.
   Был такой случай. Нам отгородили рядом с туалетом и душевой небольшой уголок под раздевалку, перед сменой и после неё мы в ней переодевались. Чтобы избежать мелких конфликтов, механик написал карандашом над каждым рожком вешалки наши имена по-русски.   
  Когда Ави увидел это, он собрал всю нашу смену и провёл с нами разъяснительную работу. Дескать, вы находитесь не в России, а в Израиле, а здесь государственный язык не русский, а иврит, и так далее и тому подобное. На следующее утро в раздевалке висели уже наклейки, сделанные самим Ави на компьютере на иврите. Но это уже было не важно.
   С приходом «наших» изменилась и атмосфера в цеху, появилось чувство коллективизма и ощущение прежней родины. Часто с ребятами болтали на животрепещущие темы – о машкантах, покупке квартир, машин. По всему я замечал, что, несмотря на минимальную оплату труда, ребята «делают» свою жизнь, обустраиваиваются, некоторые ещё умудрялись подрабатывать на стороне, в нерабочее время официантами, шомерами (охранниками), играли в ресторанных оркестрах. Говорили примерно так: «А что? Никакой труд не позорный. Главное, что в этой стране за свой честный труд можно заработать честные деньги».
    Примерно с год проработал с нами Юра, москвич, инженер по профессии, интеллигентный такой парень, начитанный. В то время, когда наша братия в обеденный перерыв «забивала козла», мы с ним усаживались у входа в цех и беседовали о всяких высоких материях – о еврействе, религии, «плавильном котле», о добровольном «русском гетто», о ментальности израильтян, о недостатках израильской организации производства и прочем, прочем.
  Мы сходились с ним во мнении, что «плавильный котёл» не получился, наша община здесь оказалась самодостаточной, мы слишком отличаемся от других общин и по ментальности, и по умению работать, и по культуре. А понижать свой уровень редко кто согласен.
А что касается добровольного гетто, то у Юры было чёткое мнение. Какое там гетто! Слава Б-гу, что эта страна даёт нам возможность жить так, как мы хотим, говорить на том языке, который понимаем. У нас русские магазины, русская пресса, радио. Мы вполне самодостаточны. Гетто – это когда ограничивают твои возможности, а тут совсем наоборот. Как в Америке: у китайцев в Нью-Йорке даже свой «чайна-таун», со своей архитектурой и своими порядками, в каждом городе – итальянские, еврейские, негритянские кварталы. И всем хорошо.
   Да, этим ребятам, несмотря на все трудности, тоже было хорошо. Каждый из них был молод, полон сил и исполнен если не уверенности, то надежды на то, что сможет чего-то добиться. Я же среди них один в таком возрасте, когда перспектив уже нет, мой поезд ушёл и впереди только пенсионерство. Всякие такие невесёлые мысли, да ещё и ностальгия по прошлому особенно сильно овладевали мной в ночные смены, но поделиться не с кем. Эти мысли иногда складывались в рифмованные строчки, а поскольку записать их не на чём, я брал белые картонные прокладки из коробок с линзами и записывал их. Дома, в свободное время и так, чтобы никто не знал, вносил их в компьютер, в секретный файл. Там со временем их накопилось приличное количество, а когда оформилось наше литературное объединение, сделал себе небольшой сборничек.

   Так уж устроена жизнь, что и всему хорошему тоже приходит конец. Процветание нашего предприятия длилось недолго. Погоня за количественным выполнением заказов привела к снижению качества. При работе в три смены и подготовке больших партий линз для заказчиков новое начальство не смогло организовать надлежащий контроль за качеством и оформлением сопроводительных документов. Становились всё более частыми случаи возврата отдельных партий линз из-за пересортицы и брака. Потом рекламации ещё участились и дело кончилось тем, что заказчики расторгли с нами контракты. Главного манкаля убрали, секретаря и бухгалтера сократили, половину рабочих уволили. Опять мы у разбитого корыта...
   Из своего опыта работы на этом производстве и из опыта многих знакомых у меня сложилось определённое впечатление о ментальности многих израильских предпринимателей. Как только появляется новая идея и возможность заработать на ней, сразу находятся «деловары», которые открывают предприятие или фирму и начинают раскручивать дело. Они активно эксплуатируют её (идею) до тех пор, пока она даёт прибыль. Как только прибыль снижается или наступают кризисы, которые иной бы хозяин пережил и дождался лучших времён, наш предприниматель ликвидирует дело и начинает искать новую сферу для приложения своих сил.
   Сдаётся мне, это неспроста. Видимо, исторически сформировалось у человека чувство непостоянства на этой земле. У еврея нет в ментальности такого отношения к своей работе, как, например, у немца или англичанина, которые любят всё делать основательно и на века. Поэтому – обмануть и был таков, сорвать куш, а там трава не расти – это в крови, в генах. Человек живёт одним днём. Таковы израильтяне. Мышление тактическое. Психология владельца своего дела – сорвать побольше прибыли сейчас, а что будет потом – неважно. Лопнет это дело, откроем другое.

   ...Всякий раз по дороге на работу или возвращаясь с неё я нередко думал о том, что вот довелось же мне работать и при социализме, и при капитализме. Я имел возможность на личном опыте, так сказать, на собственной шкуре испытать прелести и того и другого. Главное же ощущение, которое я вынес из шестилетнего периода своей трудовой деятельности на земле обетованной, заключалось в том, что в любом случае, при любой системе, надо оставаться верным своим принципам.

 


          ЧТОБЫ ВОЗДЕЛЫВАТЬ  И ХРАНИТЬ


   О том, чтобы вернуться после болезни на работу разговора быть не могло. Мне уже перевалило за шестьдесят пять – законный пенсионный возраст в Израиле, да и чувствовал, что и физически не справлюсь. Каждый день Нина выводила меня на прогулки в город, вначале я расхаживался с палочкой, а затем бросил её.
   В один прекрасный день, когда почувствовал, что достаточно окреп после больницы, я вышел во двор, секатором нарезал прутиков, связал их в тугую метлу, воткнул в её торец палку и взялся подметать двор.
   Наш четырнадцатиквартирный дом в социальном плане и этнически является характерным слепком с израильской действительности: большая часть квартир – выкупленные под ипотечные ссуды, меньшая – сдаётся на съём хозяевами-сабрами, по странам исхода тоже типичная картина, – из Марокко, Ирака, Румынии, Польши и, конечно, больше всех из бывшего СССР/СНГ. Все работают. Работают тяжело. В выходные дни – отоспаться бы да отдохнуть. Поэтому двор наш никто не убирает, нанять человека – дорого, а самим некогда. Территория вокруг дома запущена, заросла бурьянами по грудь, живая изгородь годами не подстригалась и превратилась в дикие джунгли, для полноты картины следует ещё добавить, что она замусорена целлофановыми пакетами, пластиковыми бутылками, ржавыми железяками, а кто-то даже выбросил из окна старый тюфяк.
   Ну, не могу я видеть всё это! Душа не переносит. Как же так, евреи – а живут в таком неухоженном месте! Неужели же правда, что мы грязнули и неряхи?
Я теперь на пособии по старости, появилось свободное время, надо же его как-то с пользой употребить. Вот и решил помахать метлой немного – и для здоровья хорошо и для всех польза.
   Однажды, когда я был занят этим «высокоинтеллектуальным» делом, подходит сосед из седьмой квартиры – марокканский еврей в голубенькой вязаной кипе и говорит мне, указывая на моё самодельное орудие труда, что я могу взять настоящую израильскую метлу, что в бомбоубежище сохранился от прежних времён нужный инвентарь, что если я хочу этим делом заниматься, то он даёт мне ключик от бомбоубежища и я могу свободно распоряжаться всем инвентарём, который там есть. Оказалось, что он является председателем домового комитета и собирает взносы с каждой квартиры за общее пользование светом и водой.
  День за днём разгребал я завалы запущенности, потребовались грабли, коса, лопаты и прочее, чтобы убрать бурьяны и мусор с участка. День за днём, с рассветом, пока ещё не жарко, выходил я на новое поле своей деятельности и рубил бурьяны, удалял разросшиеся ветви, придавая зелёной изгороди более благородный вид, стаскивал в мусорный контейнер всякое барахло, валявшееся под ногами. В бомбоубежище среди всякой рухляди обнаружил старую газонокосилку. Три дня возился с ней, разобрал до основания, попросил у Амрама (так звали председателя) купить недостающие детали и канистрочку бензина. А когда она затарахтела, выкосил с её помощью всю территорию вокруг дома.
   Я работал с увлечением, будто проснулось во мне прежнее чувство удовольствия от труда своего, которое я испытывал прежде, работая на даче. «Собственно, какая разница? – рассуждал я про себя, толкая перед собой ровно гудящую косилку, – там был фруктовый сад, а здесь декоративный участок, фруктов и без того полно на базаре, да и польза от моего труда – для всех жильцов дома».
   С тех пор, как опекаемая мною территория и у подъезда начала приобретать нормальный вид, стал я замечать, что соседи приветствуют меня как-то по-иному, с большим дружелюбием, что ли.
   Со временем посадил на участке агаву, два куста необычного ползучего кактуса, фикус, а потом и восемь кустов роз.
   Каждое утро я либо с садовыми ножницами в руках подрезаю зелёную изгородь, либо подключаю свою рукотворную систему орошения газона и, когда тугая струя воды дугой перемещается над зелёным травяным ковром, разбиваясь в настоящий дождик, я думаю о том, что ничего не потерял, а даже напротив. Что я делал бы сейчас на своей «доисторической» на мизерную пенсию, которой на молоко и хлеб недостаточно. Ползал бы по даче и собирал бы фрукты? Сушил бы их на зиму и закатывал бы сотни банок с компотами? Солил бы огурцы и капусту? И всё это ради только того, чтобы выжить? А здесь-то я тружусь ради удовольствия и для собственного здоровья!
   Никто это удовольствие для меня не преподнёс, это я сам вознаградил себя тем, что перекинул невидимый мостик между сегодняшним днём и прошлым. Тем самым я приблизил себя к этой земле в прямом и фигуральном смысле слова.





             ПЕРВОЕ «ЛИРИЧЕСКОЕ» ОТСТУПЛЕНИЕ

   Прочёл книгу Идо Нетаниягу «Итамар К.» в переводе Даниэля Фрадкина. До  неё то ли в руки ничего стоящего не попадалось, то ли его очень мало, но то, что довелось прочесть в русских переводах, оставляло очень бледное впечатление. А после этой книги зауважал ивритскую литературу. Оказывается, есть очень даже талантливые писатели, способные не только высокохудожественно, но и очень глубокомысленно отразить серьёзные социальные и политические проблемы израильского общества. А знакомство с пространной рецензией Моше Гохлернера в нашем журнале «Родник» на роман известного ивритского писателя А. Б. Йегошуа «Освобождающая невеста» ещё больше укрепило меня в этом неожиданном открытии. Но это произошло гораздо позже описываемых событий.
   К сожалению, прочесть эти вещи в подлиннике не могу – не позволяет уровень моего иврита. Но переводчик Фрадкин компенсировал это, и довольно талантливо. А в своём послесловии он счёл необходимым в концентрированной публицистической форме выразить основную идею романа. И чтобы читателю было понятно о чём идёт речь, приведу из него небольшую выдержку.
   «Уж нам-то, бывшим советским гражданам, выросшим в условиях тоталитарного режима, знакомо, как власть предержащие делают поэтов и художников, музыкантов и кинематографистов марионетками, используя их для идеологической обработки народа и превращения его в послушное стадо. Разумеется, упаси нас Боже, сравнивать в этом плане свободный, демократический Израиль с недоброй памяти Советским Союзом, однако и здесь, в условиях свободы слова и периодической смены правительств, над средствами массовой информации, издательствами, театром и кино властвуют немногочисленные группы людей, считающих себя элитой общества и не признающих за другими права мыслить иначе, чем они.
Это, как правило, представители нового поколения израильтян, дети тех кибуцников, которые отстаивали независимость страны и строили еврейский социализм. Они больше не хотят быть евреями – этакий анахронизм! – им достаточно быть «израильтянами». С тех пор как им внушили, что вожделенный мир можно купить ценой той самой земли, по которой ходили библейские пророки, они с радостью готовы отдать арабам то, к чему, по существу, никогда не испытывали никакой привязанности: Хеврон и могилу праматери Рахели, Анатот, где родился пророк Ирмеягу, и даже Старый город Иерусалима. Ведь этим провинциалам так хочется быть признанной и уважаемой частью Большого мира, которому, между прочим, цены на арабскую нефть куда важнее безопасности Израиля. К тому же, эти люди считают себя интеллектуалами, а настоящие интеллектуалы, по их мнению, должны печься исключительно о благе человечества и всеобщей справедливости.
   Не зря же Луи Арагон и Диего Ривейра вступили в компартию, Ромэн Роллан и Лион Фейхтвангер пели аллилуйю Сталину, а супруги Розенберг передали русским ядерные секреты Америки. Неудивительно, что в этих кругах террорист и убийца Арафат слывёт борцом за свободу, а Биньямин Нетаниягу – врагом мира. А если так, то и израильские левые должны сомкнуть ряды и, дружно плюнув в лицо собственному народу, занять своё место среди радетелей за счастье палестинских арабов и тем самым спасти моральный облик Израиля». (Конец цитаты).

                *        *       *
 Рохеле и Цви, бесспорно, не были прямыми представителями израильской элиты, но по всему чувствовалось, что симпатизируют ей, равняются на неё... Родной брат Рахели работал на израильском телевидении, по её рассказам, он – довольно известный ивритоязычный писатель, автор нескольких известных в стране романов. Я расспрашивал о нём из чисто профессионального интереса. Помню, был очень удивлён её сообщением о том, что если ему удаётся реализовать что-то около трёх тысяч экземпляров своего нового произведения, чтобы хоть частично покрыть издательские расходы на его выпуск в свет, то по здешним меркам это считалось хорошо.
   Да и Цви тянулся не отставать от своей жены. Во дворе их фермы-усадьбы стоял небольшой домик не домик, сарай не сарай, помещеньице, которое он приспособил под мастерскую скульптора. Там было много статуэток, бюстов, торсов, масок и тому подобного из дерева, корней, известняка, гранита, мрамора. Всё выполнено в типичной израильской абстрактной манере модерна, иногда с намёками на реалистические образы. Сам он посещал кружок лепки при Центре культуры, где работала Рахель.
  Не могу с уверенностью сказать, что благодаря этому творчеству Цви и библиотечной работе Рахели они причисляли себя к элите, охарактеризованной в выше приведённой цитате, но в какой-то мере её идеи и взгляды разделяли.
   Может быть, именно поэтому с течением времени наши отношения становились всё более отчуждёнными. Мы жили в «другом» Израиле, не ихнем. Мы полной ложкой хлебали из «плавильного котла», который так ничего и не переплавил, и старшее поколение алии девяностых так и осталось самостоятельной общиной, махнув рукой на абсорбцию, интеграцию и на сам иврит.
   Всё реже они приглашали нас к себе, а мы, хотя и испытывали к ним чувства глубочайшей благодарности, но при встречах и в телефонных разговорах не ощущали более прежней теплоты и заинтересованности в нас. Ну что ж, и на том спасибо…





                СТЕНА ПЛАЧА

    Как непредсказуема жизнь: кто бы мог подумать, что она, пройдя в стране воинствующего атеизма, продолжится совсем в другом мире, том самом, который возвращает нас к своим истокам. Если бы дедушка, произнося слова молитвы: «На будущий год – в Иерусалиме» мог знать, что его внук таки будет там... А я, вот он, в этом автобусе еду по Земле Обетованной, еду в Иерусалим, еду, чтобы провести субботу, провести по всем заповедям предков, в настоящей религиозной семье...

   Сегодня пятница, раннее утро. Автобус повезёт нас на экскурсию в Иерусалим. Все уже сидят на своих местах, все – это новоиспечённые репатрианты, олим-хадашим, прибывшие в страну на самой крутой волне алии в 90-м году, все жители Мигдаль а-Эмека, маленького, мало известного в Израиле городка, в котором божьей милостью мы поселились и который стал нашей судьбой.
   Стоп! Опять Она, опять судьба... А не ты ли, уважаемый, сам выбрал это место? Ведь проще было не выбирать, а остаться в Кирьят-Бялике или, от него рукой подать, – в Хайфе. Поселились мы в этой глубинке из простого соображения, которое в один из дней депрессии (бывало со мной такое часто поначалу) я записал такими строчками: «...не жить ведь я сюда приехал, а потихоньку доживать». Так что нечего на судьбу пенять.
   Да, так вот. Нас сопровождает рав Шмуэль Шнур, небольшого росточка, с примечательной рыжей бородкой, в чёрной шляпе и чёрном же лапсердаке, как и полагается хасиду. Он суетится, отвечает на наши вопросы, на идиш, конечно, потому как русский, хоть и понимает, но изъясняться не может, но скорее всего не хочет, потому что ведь не может человек, раввин из России, как написано на его портрете-открытке, вдруг на минуточку забыть язык, на котором общался «там», пусть даже очень давно.
   Он о чём-то объяснился на иврите с водителем, и вот мы отправляемся. По рядам передают: вначале заедем в ешиву, надо кое-что взять... Там нам выдали пакеты с сухим пайком, и автобус вырулил со двора ешивы.
   Справедливости ради стоит вспомнить, что нас, репатриантов большой алии, страна принимала и душевно и рационально, чтобы мы почувствовали себя дома. Она, как добрая мать, раскрывала свои объятия, – дала средства для существования на первое время, бесплатно учила ивриту, проводила различные благотворительные встречи с лёгкой закуской, праздничные вечера, как религиозные, так и светские – с более основательной. Различные политические и профсоюзные организации наперебой возили нас на дорогие экскурсии, кормили в приличных ресторанах, как бы соревнуясь друг с другом в конкуренции за наши симпатии и, естественно, за голоса на выборах.
   Вот и наша поездка в Иерусалим, организованная ашкеназийской общиной, проводилась под девизом: «суббота в религиозной семье» и имела целью вернуть нас к еврейским традициям, дать почувствовать – кто мы и откуда родом и где наша настоящая, историческая родина..
Автобус выбрался из города, спустился по извилистой дороге мимо южной промзоны и выбрался на широкую хайфскую трассу. Она следовала вдоль изумительной Израэльской долины: справа по ходу плыли навстречу идеально спланированные поля – одни хлопчатниковые, будто субботние столы, покрытые белоснежными скатертями,  другие светились изумрудной зеленью, там и сям поблескивали под солнцем зеркала оросительных прудов. А слева холмилась библейская земля кибуца «Ганигар», освоенная трудом еврейских первопроходцев под сады – цитрусовые, фруктовые, да под масличные рощи.
  За Афулой картина сменилась. Слева и справа потянулись аккуратные рощи финиковых пальм, в раскидистых кронах-опахалах которых зрели спрятанные в синие полиэтиленовые пакеты грозди сладких фиников. Вон там гора Тавор, я уже знал из предыдущих экскурсий, какие библейские и евангелистские истории далёкого прошлого связаны с нею, а вот это гора Гильбоа – тоже святое место, и её прошлое связано с войнами иудеев и судьбами иудейских царей. От всех этих картин душа оттаивала, отходила.
   Подумалось: «И вот к этому ко всему, к этой красоте библейской, я имею прямое отношение... по праву предков, давным-давно живших здесь... Неужели? Почему же я ещё не чувствую этого?  Может быть надо время, надо пустить здесь корни, потому что быть причастным к чему-либо только умозрительно – этого мало. Разговоры о том, что мы должны «абсорбироваться» (фу, слово-то какое!), интегрироваться (ну, и это не лучше) в этой стране тоже не решают дела. Вот то, с чем связан с детства, – это настоящее, это даёт прочное ощущение сопричастности».
   Так размышлял я, уютно откинувшись на спинку кресла. Сквозь прикрытые веки возникали картинки детства, видимо, навеянные этим выводом или подсознательно вызванные темой нашей экскурсии...
               
   Даже на подходе издалека Котель Маарави (Стена Плача) выглядит величественно. Можно представить себе, если чуть напрячь воображение, какой здесь стоял храм – обитель Всевышнего, святилище веры иудейской, символ могущества народа Израилева и его царей!
Автобус подвёз нас к Львиным воротам Старого города, а дальше с экскурсоводом мы всей группой направились к Стене Плача.
   Ни у одного народа мира я не знаю такого памятника поклонения как этот – обычно все памятники старины говорят паломникам, экскурсантам, туристам о былом величии и триумфах, о непревзойдённом искусстве мастеров, сотворивших их, а этот – память народная о нашем поражении, приведшем к лишению государственности, к рассеянию народа по всему миру, диаспоре и галуту.
   Боже праведный! Ты таким образом хотел наказать народ свой, избранный тобой, за грехи его? Или Ты настолько требователен к нему, что решил проверить в галуте его веру в Тебя? Или Ты так прозорлив, что ниспослал на него это разрушение для того, чтобы мог он в рассеянии возвыситься умом и талантами своими и занять высокое положение среди других народов? Никто этого не знает, никто не ответит на эти вопросы. Лишь эта могучая Стена остаётся вечным напоминанием каждому еврею о былом величии его народа и о непреходящем горе, которым щемит душа всякий раз, когда приближаешься к Ней.
   Не зря же это место так часто посещаемо, так уважаемо народом и так обожествляемо им, что каждый испытывает здесь душевный трепет от близости к чему-то святому и возвышенному.

   На площади перед Котелем люди сверху кажутся как муравьи, ближе, у самой стены больше черных муравьёв, дальше от нее – они разных цветов. Чем ближе, тем отчётливее видны молящиеся в чёрных костюмах и чёрных же шляпах, некоторые в длиннополых лапсердаках, а у иных на головах плоские отороченные по окружности мехом шапки. Так я впервые увидел настоящих «харидим», и вообще верующих, как говорят репатрианты – «дати».
   «Вот они – хранители веры и традиций», – промелькнуло в голове. – Это они пронесли через века Святое Писание и язык предков. А ведь только малая толика верующих, с десяток-другой тысяч ортодоксов, постоянно проживала на этой земле, остальные, несмотря на оторванность от родины, в галуте, не только сохранили веру и традиции, но и развили их, сообразуясь с духом времени, образовав и развив разные конфессии – хасидизм, хабад, консервативное и реформистское течения.
   А что мы, атеисты-безбожники, привезли с собой? Веру в «высоты коммунизма»? Так уже ни один здравомыслящий человек не верит ни в «сияющие», ни в «зияющие». Единственное, что может утешить таких, как я, это наши профессии, наше умение работать, нашу тягу к знаниям и культуре. Но профессия профессией, она может прокормить, но не утоляет «смятение духа».
   Я втайне, про себя, надеялся, что именно здесь, в этой стране, обрету, наконец, именно опору для души. Работать по профессии я уж вряд ли смогу, чем же заменить образовавшуюся пустоту? Постепенно созревала в подсознании надежда, что может быть изучение Торы (там у меня не было возможности даже «Новый завет» подержать в руках) и общение с людьми веры откроют мне то, что я так неосознанно ищу.
   Вот потому я  был рад встрече с ними. Однако не решался заговорить первым: они такие сосредоточенные, углублённые в себя... Но это впечатление вскоре развеялось. То ли по нашей одежде, то ли по поведению они безошибочно узнавали новоприбывших и сразу обращались ко многим из нас на идиш, а некоторые к нашему удивлению знали и русский. Интересовались главным образом откуда мы, давно ли в стране, как «там» сейчас? Но скорее это было праздное любопытство, а не заинтересованность в ближнем.
   Позже услышал анекдот по этому поводу. «Верующий молится у Стены Плача. Он весь поглощён молитвой и в такт ей раскачивается взад-вперёд. Рядом в щель между камнями вкладывает записку известный конферансье Брунов. Вдруг еврей поворачивается к нему: «Скажите, Брунов, вы насовсем приехали?»
   Потом я сам лично не раз сталкивался с подобными случаями. Общение с людьми веры вызывало у меня самые противоречивые чувства – от восхищения до возмущения. Но это потом, а сейчас хожу в пёстрой толпе – здесь, кроме чёрных пиджаков и шляп, туристы в лёгкой летней одежде, смуглолицые парни и девушки в военной защитной форме. Странное собрание...
   При ближайшем рассмотрении камни Стены производят еще более величественное впечатление: просто удивительно, как могли люди много веков назад, с помощью простейших приспособлений, укладывать в стену такие многотонные блоки! Между ними – щели в сантиметр, а то и более. Многие из приезжих вкладывают в них записки с обращениями к Всевышнему (можно только представить себе, каково их содержание). Одни молятся на близком расстоянии от неё, беззвучно шевеля губами, другие – припав к камню и обнимая его, как покойника. Третьи, отойдя подале, фотографируются на память на её фоне.

   Возвращаясь к автобусу в удручённом состоянии, я ни с кем не мог говорить, молча переживал увиденное.
   Великий Боже! И это всё, что Ты оставил народу для того, чтобы он продолжал молиться Тебе и взывать к Тебе? В то время, как другие народы – по вере христиане, мусульмане, буддисты и другие – сохранили великолепные храмы по архитектуре и богатству своему, куда ходят и атеисты, как в музеи, подивиться красоте и богатству, одни иудеи приходят к этим, пусть величественным, но развалинам, вызывающим только чувство великой печали. Эта Стена действительно предназначена для Великого Плача, потому что она – немое напоминание о Великих Утратах нашего народа, главным из которых является утрата государственности.
  Какое же страшное наказание послал Ты своему избранному народу! А если разобраться за что, то получится – за фанатичную веру в Тебя, за жестоковыйность и непокорность завоевателям, фактически за качества, достойные поощрения и уважения. Не окажи наш народ в своё историческое время жестокое сопротивление завоевателям, не упорствуй он в своей вере, прояви, хоть для видимости, лойяльность к победителям своим, как тому есть множество примеров с другими народами, и сохранилось бы государство Израилево, и не был бы рассеян народ наш по миру, не чувствовал бы себя всюду чужаком и теперь не имел бы столько проблем с палестинцами.
   От этой мысли я даже вздрогнул. Ведь за две тысячи лет, прошедших от разрушения Храма, мог бы умножиться он числом, «как песок в море», и стать мог бы наравне с другими великими народами мира.
   Я оглянулся... Представшая картина еще больнее резанула по сердцу. Прямо над Стеной, как на мощном фундаменте, стоял мусульманский храм Аль-Акса, красуясь на голубом фоне неба и блестя на солнце своим золотым куполом. Это что же? Знамение? Напоминание всем нам о том, что «мы» и «они» – потомки одного отца Авраама, двоюродные братья? И что должны жить вместе и дружно? Или это свидетельство «их» победы?
   Настроение моё совсем упало... Неужто прегрешения нашего народа перед Тобой были так велики, что он заслужил этого? Или любовь Твоя к нему так ревностна, что Ты, как любящий отец, наказываешь дитя своё, чтобы выросло оно и стало примером другим. Даже если так, то очень дорого достался ему его жребий.
   Совсем в подавленном состоянии духа я поднялся в автобус, и мы отправились в один из новых районов Иерусалима, где и должна была реализоваться цель нашей экскурсии.
   ... Нас привезли в новый микрорайон, к какому-то многоэтажному дому. Мы поднялись по лестнице на второй этаж и попали в довольно приличное помещение, видимо приспособленное под молельню. Там нас ожидали молодые люди в кипах, белых рубашках, чёрных брюках с белыми кистями – «цитит». Вдоль самой длинной стены стояли одетые таким же образом дети, как потом выяснилось, для приветствия.
   Когда все расселись и угомонились, моложавый симпатичный мужчина с опрятной чёрной бородкой, обрамлявшей его бледное лицо, зашёл за письменный стол, как за стол президиума, и приветствовал нас в самых тёплых выражениях, а в порядке «лирического отступления» рассказал о себе, упомянув и годы своего пребывания в отказе, и цензуру, и длинные руки КГБ и прочие слагаемые советского образа жизни, про которые мы ещё не успели забыть.
  А затем дети, мальчики и девочки, пели еврейские песни, танцевали под еврейские мелодии – всё это было очень мило, трогательно и создавало ощущение присутствия среди своих.
   Когда закончилась художественная часть, нас стали расспрашивать, в какую семью мы хотели бы попасть, чтобы могли лучше понимать друг друга – для этого выясняли знание языков, образование, запросы. Закончив эту процедуру, объявили: сейчас за нами будут приходить главы семейств, в которых мы и проведём субботу.
   Мы с любопытством стали ожидать...
 




          С МОЛИТВОЙ НЕВПОПАД

   В дверях появился мужчина лет пятидесяти, или около того, среднего роста, плотный, можно сказать, немного полноватый, в чёрном европейском костюме. Холёность его белого лица подчёркивали в тонкой оправе очки и аккуратно подстриженная белая борода, а на седой макушке держалась приколотая к волосам чёрная кипа. Нам указали на него, давая понять, что он пришёл за нами.
  Мы пожали друг другу руки, представились, обменялись несколькими фразами на идиш и по его приглашающему знаку отправились следом за ним. Большую часть пути шли молча, я мучительно вспоминал слова из моего, как оказалось, почти забытого языка детства, чтобы как-то поддержать разговор, а он, видимо, не тяготился молчанием – шёл спокойной походкой, немного впереди нас, как бы приглашая за собой.
   Вошли в подъезд многоэтажного дома, поднялись по лестнице. В квартире он наскоро представил нас своей жене – довольно молодой женщине в длинном до пят платье и в странном головном уборе, под который были убраны её волосы. Объяснил, что Нина останется здесь, с нею, а мы, мужчины, должны поспешать – на вечернюю молитву.
   Ну, надо – так надо, молитва – так молитва... но ведь я прежде только видел как дедушка мой молился, а сам, кроме двух слов «Шма, Исраэль!», да и то выученных уже здесь, в этой стране, ничего не знаю! Как же всё это будет?
   Оказалось, что идём мы не в синагогу, а к кому-то на квартиру, где собирается «минин», то есть не менее десяти мужчин, а при таком количестве уже можно совершать общую молитву, потому что среди десяти хоть один окажется праведник и тогда молитва дойдёт до Всевышнего.
   В довольно большой, почти ничем не обставленной комнате, уже находились человек шесть-семь, все в чёрных костюмах, таких же кипах. Пожалуй, самым заметным отличием между ними был разве что цвет их бород – от совершенно белой до чёрной, как смоль.
   Никто не обратил внимания на новичка, а мой протеже меня никому не представлял. «Может, у них так принято, – подумал я, – ну, так и очень хорошо!» Обряд не начинали, явно ждали кого-то. Наконец, этот «кто-то» пришёл, кивком головы поздоровался со всеми, накинул на себя талес, повернулся лицом к стене, и молитва началась. Гринберг успел сунуть мне в руки молитвенник на раскрытой странице, ткнул пальцем в текст, который будут читать, а сам углубился в свой «Сидур».
   Боже, что я испытал! В первую очередь – жгучий стыд за то, что, находясь среди «своих», я вовсе не чувствовал себя «своим». Как неотёсанный деревенщина среди учёных. Я ни бельмеса не понимал, даже не разбирал слов молитвы, понятия не имел о чём она, я смотрел то в столбец текста на иврите, то на русский столбец, пытаясь ухватиться хоть за какое-нибудь слово, чтобы дальше продолжать вместе с ними. Напрасно! Это ещё больше отдаляло меня от них. Я понял, что никогда в остаток своей жизни не постигну этих премудростей. После нескольких неудачных попыток вникнуть в смысл молитвы, я бегло пробежал русский столбец, не заботясь о том, совпадает он с тем текстом, который читают они. Ничего особенно-го. Краем глаза глянул вокруг – все заняты собой. «А может быть, все безбожники чувствуют себя так, как я? Всё равно – в синагоге или в церкви...»
   Мне показалось, что молитва длилась очень долго, видимо потому, что я успел передумать за это время многое... Неужели это означает, что я – человек, уже навсегда потерявший чувство национальной принадлежности? Там мне постоянно указывали на то, что я – еврей, а здесь, оказывается, я – «гой».
  Выходит, в этой среде я не найду то, что искал. Может быть, вот они и знают смысл жизни, имеют твёрдые жизненные позиции, вот в этих молитвах, в иудаизме, в своей вере обрели душевную опору. А я никогда её не обрету?!
    Ну и пусть! Даже если для них – в этом и есть смысл жизни, то я вряд ли удовлетворился бы им. Я бы уже не смог во всё это искренне верить. А ведь вера сильна только своей искренностью.
   В один момент я даже испытал какое-то чувство собственного превосходства – вот, мол, я выше всего этого... Однако подсознательно понимал, что потерпел фиаско – в этой среде я не найду для души ни понимания, ни поддержки.

   Дома уже ждал большой, накрытый белой скатертью стол, уставленный приборами, по правую руку от кресла хозяина выглядывала краешком из-под белой салфетки субботняя хала, посреди стола громоздились прикрытые крышками посудины с яствами. В углу комнаты на специциальном столике, на серебристом подносе, в серебристом же канделябре горели свечи по числу участников трапезы и ещё одна отдельно – для случайного гостя.
После омовения рук (именно «омовения»: на кончики пальцев сливали воду из какого-то чайника, а не из-под водопроводного крана) все уселись за стол: во главе стола – хозяин, все члены семейства по ранжиру от него, мы были замыкающими.
   Наступил торжественный момент субботнего празднества – хозяин благословил вино и хлеб, «преломил» его всем по кусочку, пригубил от полного кубка красного вина и пустил его по кругу из рук в руки. Еда была вкусная – фаршированная рыба, курица, овощные салаты и ещё всякая всячина.
   Держался хозяин за столом просто, говорил немного, но степенно. Всё, что он произносил, было исполнено внутреннего достоинства. Казалось, этот человек постиг мудрость жизни и теперь наслаждается ею. Я всё время глядел на его холёные щёки, окаймлённые седыми баками, и ловил себя на мысли: «А хочу ли я вот тоже так вот? А по мне ли такой вот образ жизни?» И всё время внутренний голос нашёптывал мне: «Это не для тебя...!» А я возражал сам себе: «Ты, наверное, не знаешь, что за всем этим скрывается, вначале постигни...»
   За столом царила атмосфера патриархального семейного коллективизма, какой-то неосознанной внутренней самодисциплины, которой все Гринберги без принуждения подчинялись и выполняли как заповеданный ритуал. Только я с женой испытывали лёгкую неловкость от того, что сидели в гостях у незнакомых людей и не могли даже свободно изъясняться с ними. Было ещё ощущение священнодействия, при котором мы присутствуем, но к которому не имеем прямого отношения. Мы чувствовали себя ну точно по расхожей фразе – «чужой среди своих». 
  Насытившись, «святое семейство» приступило к исполнению освящённых традициями ритуалов: по знаку отца старшие сыновья притащили на стол книгу, заглядывая в которую, стали распевать тексты на довольно приятные мелодии.
   Глядя на эту семейную идиллию, я не мог отделаться от мысли, что всё это проделывалось ими уже десятки и сотни раз, что всё это уже заучено, как параграф устава, но тем не менее поражала та искренность, с которой и дети и родители «играли» в эту игру, которая называется обрядом и составляет основу традиции. Я мысленно сравнивал наши застолья с этим и приходил к выводу, что за столом «безбожников» больше свободы, хотя и меньше порядка и дисциплины, да и меню всякий раз чем-то новеньким удивляет.
   Пока продолжались песнопения, женщины убрали всё со стола. Нина о чем-то переговаривалась с хозяйкой дома, используя свои отрывочные знания из идиш и иврита. Позже она рассказала о том, что узнала – как в религиозных семьях сохраняют пищу горячей, чтобы, не дай Б-г, не зажигать для её разогрева огонь, что и как в пятницу приготовить, чтобы, Б-же сохрани, в субботу не пришлось что-то делать. В довершение всего хозяин провёл нас по корридору до туалета, в котором горела ярко освещавшая его электролампочка, и объяснил нам, тёмным, что лампочка будет гореть всю ночь, чтобы мы её не выключали, когда пойдём «до ветру», а то ведь кому-то после нас придётся зажигать свет, а это уже работа и, следоватьельно, большое нарушение заповедей о субботе, грех!
  Ещё сидя за столом, меня так и подмывало спросить –  где и кем работает отец семейства, чем занимаются старшие сыновья, разбирало любопытство – с каких доходов живёт семья (по обстановке в комнатах видно было, что семья небогатая, но и не нуждается). Я всё ждал удобного момента поговорить об этом с хозяином. И вот такой момент наступил – когда все разошлись по своим комнатам, он позвал меня в застеклённую часть большой лоджии, превращённую в некоторое подобие рабочего кабинета. Там стояло несколько шкафов с книгами, сквозь стекло с их корешков поблескивали золотом названия на иврите и английском.
   К сожалению, не могу передать прямой речью нашу беседу, сами понимаете почему – я задавал вопросы то на полузабытом мною идиш, вставляя в него ивритские слова, то на иврите, вставляя в него слова из идиш. Пересказать это – просто смех! Но смысл беседы сводился к выяснению, кто откуда приехал, когда, как устроен, чем занимается. Я охотно рассказывал, насколько позволяли мои познания в языках, о себе, своей семье. И он сообщил, что они жили в Америке, но вот решили перебраться сюда, чтобы быть «поближе к Б-гу». Однако всякий раз, когда мне подворачивался удобный случай спросить, чем он занимается, где работает, он как-то неуловимо уходил от прямого ответа, чем ещё больше раззадоривал моё любопытство.
   Мы беседовали допоздна, затем на отведённой нам постели долго лежал я с открытыми, без сна, глазами и всё пытался осмыслить увиденное и услышанное.
   На этом месте мне придётся сделать небольшую оговорку касательно того, что правильно осмыслить всё увиденное и услышанное я смог гораздо позже, когда прожил в стране лет пять-шесть и многое узнал и увидел.
   А тогда я мучительно пытался определить своё отношение к религии моих предков, вере моего деда и даже отца, который, несмотря на это, носил в кармане партбилет. Я искал в ней то, что могло бы поддержать мой дух, вывести меня из состояния тревоги за своё будущее и за завтрашний день моей семьи. Но что-то ничего не находилось.
  К тому времени я знал, что некоторые из русскоязычных репатриантов вдруг стали религиозными, благодаря чему раньше других получили квартиры, а некоторые неплохо устроились и с работой. Но стоило мне подумать о таком выходе из положения, о том, что ради этого придётся вести вот такой вот «гринберговский» образ жизни, как всё во мне восставало против. Во-первых, это ведь был бы обман общины, которая приняла бы меня в свой круг, а во-вторых, и это самое главное, вести двуличный образ жизни – ну, уж извините! Делать то, во что я не верю, войти в круг людей, чьи взгляды на жизнь, и вообще на окружающий мир, кажутся мне, мягко говоря, несовременными, – это не для меня. Вряд ли бы я был в ладах с самим собой, со своей совестью в такой ситуации. И вообще, жить по уставу, да ещё религиозному?... Б-р-р-р!..
   Следующее утро не принесло никакого утешения для души. После завтрака мы ещё раз беседовали с благочинным хозяином в его «кабинете», и на этот раз я его таки «достал» своими расспросами о том, чем он занимается. Ведь не может же быть, чтобы только молитвами и соблюдением заповедей и религиозных предписаний. Собравшись духом, он как-то, будто мимоходом, произнёс:
   – Учу  людей Торе...
Это прозвучало так, будто профессор признался, что работает грузчиком. Я не понял, он стесняется своего занятия или сказал неправду?...

   До половины дня у нас было время познакомиться с Иерусалимом, побродить по улицам его современного микрорайона с красивыми, облицованными белым иерусалимским камнем домами, посмотреть на красивые витрины закрытых по случаю субботы магазинов. В два часа пополудни мы должны были уезжать, и наше расставание с семейством Гринбергов получилось очень будничным. Он не расспрашивал о наших впечатлениях от проведённой субботы, видимо, наше поведение достаточно ясно давало понять – мы на разных полюсах. На прощание мы сфо- тографировались все вместе, искренно поблагодарили за приём, за хлопоты и пошли к месту сбора группы.
   Фотографию по почте получили спустя неделю и она до сих пор у нас в альбоме, никаких больше связей с Гринбергами не было, но это посещение для меня оказалось, как любят теперь это словечко официальные российские лица и журналисты, «знаковым».

   Всю обратную дорогу я пытался разобраться в своих впечатлениях от этого соприкосновения с новым для меня миром. Да и потом все годы я мысленно возвращаюсь к Гринбергам как эталону религиозной семьи и сравниваю с ним мои новые впечатления от встреч с религиозными, строю своё отношение к религии, постоянно видя перед мысленным взором это семейство, рассуждаю о высоких материях, о смысле жизни и поисках душевной опоры, о том, кто я и что такое еврей...





                ВТОРОЕ «ЛИРИЧЕСКОЕ» ОТСТУПЛЕНИЕ

     Я не люблю эпиграфов и цитат. Но бывают случаи, когда сам, ну, просто лучше не скажешь. Тем более, когда мудрое высказывание принадлежит общепризнанному авторитету от философии или литературы. К примеру, такому как Лев Николаевич Толстой. Вот что принадлежит его перу:
   «Еврей – это эмблема вечности, тот, которого огонь, меч, костры, пытки не могли сгладить с лица земли; тот, который первый удостоился открытия божественной идеи, был долгое время её хранителем и впоследствии сделал эту великую идею достоянием всего мира. Еврей был, есть и будет вечным поборником, распространителем свободы, равенства, цивилизации и веротерпимости». Вот так вот!
  Значит, я из того народа, который «…удостоился открытия божественной идеи…». Совсем не плохо! Есть чем гордиться! Пожалуй, уже одного этого достаточно для утешения своего самосознания.
   Здесь в Израиле судьба свела меня с одним интересным человеком, про которого можно сказать словами классика, что он «удостоился божественного дара» разбираться в сути вещей. Не надо думать, что его рассуждения и выводы – истина в последней инстанции, но зато логика, умение убедительно и с юмором излагать свои концепции, да ещё и литературным языком на бумаге – неотразимы. Собственно и познакомились мы на почве «писатель – издатель», когда родилась и осуществилась идея издания альманаха «Родник», вобравшего в себя первые опыты нашего самодеятельного литературного объединения.
  Это Лев П.
  Вот ещё одна цитата, на этот раз «ещё» не классика, а его, Лёвы. Приведённое выше высказывание Л. Толстого он далее развивает следующим образом:
 «... Интеллектуальное проникновение евреев в область неизвестного не ограничилось только идеей единого Бога. По сути, еврейский монотеизм, который используют три великие религии (иудаизм, христианство и ислам), можно рассматривать и как этап на пути, ведущем людей к тому, чтобы освободиться от божественной идеи. Евреи первыми свели пантеон идолов к единому всемогущему Богу, который действует, но никогда не описывается и не характеризуется, что придаёт ему мощь и невидимость самой Природы, а последующая рационализация Его ведёт к полному исчезновению». – Так писал мой хороший друг Лев П. в книге, которую готовит больше для себя, чем для других, и я разделяю его точку зрения.   
  Если продолжить эту мысль, то получается, что Бог есть и его нет – одновременно. Религия и наука совместимы и дополняют друг друга. Божественная идея объединяет и религию и науку. Вот такие вот курьёзы глубокомысленных рассуждений...

 




              ТОЖЕ МНЕ ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНОСТИ!..


  Есть люди, с которыми никогда невозможно перейти на «ты». Вот будто знаешь человека много времени, часто встречаешься, даже в застольях, и дома он у тебя бывает, а язык не поворачивается обратиться к нему запросто. Абрам именно такой. Прямой, строгий, речь чёткая, высокого стиля, в словах звучат то ли юмор, то ли лёгкая насмешка от сознания собственного превосходства – поначалу и не поймёшь – шутит он или всерьёз.
   – Здравствуйте, молодой человек! Рад вас видеть в добром здравии и, надеюсь, в хорошем расположении духа! – cо строгим выражением лица говорит он. У него крепкий, хорошо поставленный голос лектора, прочитавшего на своём веку не одну сотню лекций.
  Ну, какой я «молодой человек?» – значит шутит дядя. Да ещё тон такой выспренный. Однако лицо строгое при этом, официальное, и я порою просто теряюсь – то ли подыграть шутке, то ли самому держать себя официально.
   Возможно, это у него профессиональное. Ведь он в самом деле «там» был большим человеком – заведовал археологическим отделением Молдавской академии наук. От него веет уверенностью в правоте своих суждений и чувствуется хорошая образованность.
Таким резонёром, весельчаком, оптимистом он выглядел в девяностом, девяносто первом годах, на гребне, так называемой, большой волны алии. Тогда всех нас тянуло к общению – наша русскоязычная братия, оказавшаяся в условиях тотального окружения ивритом, искала новые контакты с себе подобными. Почти все поголовно ездили на экскурсии по стране (благо, что возили бесплатно или за символическую плату), ходили на вечера отдыха, которые тогда проводились по поводу и без повода, внедрялись в кружки художественной самодеятельности и всюду возникавшие литературные объединения, посещали лекции по истории еврейской традиции. В общем, активно искали контактов, удовлетворения своим культурным запросам. На этой почве заводились новые знакомства и новые друзья.   
   Постепенно сдружились и мы.
От встречи к встрече у нас находились общие точки соприкосновения – желание быстрее понять эту страну, избавиться от депрессивного состояния и ностальгических позывов. Выяснилось, что мы оба примерно одинаково воспринимаем окружающую действительность, мучаемся одними и теми же проблемами и иной раз очень хочется посидеть за бутылкой «белой» и раскрыть душу вплоть до состояния: «ты меня уважаешь?»
   Абрам увлекся комплектованием аудиотеки, собирал классику, еврейские, молдавские и румынские народные мелодии, и надо сказать собрал большую коллекцию. Но главный предмет его увлечений – канторское пение. Бывало он приходил ко мне, приносил кассету и мы подолгу просиживали перед музыкальным «ящиком», слушая знаменитых канторов Йоселе Розенблата, Моше Коншевицкого, Кол Доди. Сходились во мнении, что еврейские теноры по тембровой окраске очень похожи на итальянцев, но печальные, с арабо-восточным надрывом, а у тех тембровая окраска жизнерадостная.
   Однако со временем Абрам стал всё реже попадаться на глаза. На экскурсии его жена ездила одна и на вечерах отдыха бывала без него. На вопросы о том, где Абрам, отвечала неохотно, дескать – дома, не хочет никуда ездить.
   Тем не менее, иногда он попадался на глаза в городе – то в торговом центре, то возле клуба новых репатриантов. 
   На улице Атцмаут, в самом её начале разбит скверик, в котором рядом с памятником-мемориалом врос в землю зелёный, как лягушка, танк – памятник о войнах Израиля за независимость страны. С опущенным вниз жерлом пушки, он всем своим видом будто говорит о своём поражении. Так вот, в этом скверике, в тени высоких сосен стоит одноэтажный домик под односкатной крышей – местная резиденция городского отделения партии Авода. Его руководители сделали благое дело для репатриантов – позволили их общественникам-активистам открыть в этом помещении клуб, который вскорости получил название «Яхад» и благодаря неуёмной энергии совета клуба развернул бурную деятельность. Здесь проводились вечера отдыха, репетиции художественной самодеятельности, работал комитет инвалидов Второй мировой войны, проводились литературные вечера с воспоминаниями и чтением собственных произведений. Ну и, конечно, проводились лекции для нашего брата репатрианта. Чаще всего их тематика была связана с еврейскими традициями, религиозными праздниками, иудаизмом.
   Абрам на всякие развлекательные мероприятия не ходил, а вот такие лекции посещал. Видимо, тоже искал что-то для души, пытался найти в новой жизни опору для неё. Однажды, возвращаясь с работы, я встретил его возле клуба после очередной такой лекции. Люди после неё кучковались на тротуаре перед входом в клуб и что-то ещё обсуждали такое, что их волновало.
   Абрам был явно на взводе:
   – Как вам нравятся эти динозавры от религии? – махнул он рукой в сторону клуба, где только что читал лекцию раввин – бывший выходец из СССР. – Вы бы только послушали что они говорят!
   – И что же?
   – Ну, например, что все древние народы вымерли, ушли в вечность, а евреи благодаря религии сохранились. Уже, дескать, нет потомков тех древних египтян, греков, римлян, а мы есть! Какой тупизм! И что главное – им ничего невозможно доказать. На любой вопрос у них есть готовый ответ. Или как вам понравятся такие заявления: шесть миллионов евреев погибли в Катастрофе – так это потому, что мы не соблюдали заповеди Господни!
   – Абрам, зачем вам всё это? – попытался я приглушить его возмущение. – Тысячу лет спорят атеисты и верующие – никто никому доказать ничего не может. Неужели вы полагаете, что сможете их переубедить?
   Он уставился на меня, будто спохватился, и уже без всякого пафоса привёл последний их аргумент.
   – Он сказал, – под этим «он» явно подразумевался тот, кто проводил лекцию: – «Если бы все до единого еврея соблюли хоть одну субботу, Бог бы простил Израиль». Это говорит толкователь Торы, современный человек, – развёл руками Абрам. И тут же без всякого перехода, чтобы скрыть своё разочарование и досаду, перевёл разговор на шутливый тон.
   – Хотите анекдотец на тему? – и в ответ на мой молчаливый кивок серьёзным тоном выдал: – Один еврей возмущается: «Хватит, чтобы нам какали на голову! Пора уже открыть рот!»
  Я от души рассмеялся.
  – Кстати, как вы считаете, не пора ли в самом деле открыть рот?
  – И что сказать? Кому? На каком языке, на нашем недоделанном иврите? – парировал я, действительно не понимая, что же всё-таки следовало бы сказать еврейскому народу.

  Другой раз мы встретились в торговом центре... Разговорились. Разговор получился на этот раз какой-то более доверительный, чем обычно, без «перчика», которым Абрам обычно приправляет свои сентенции.
  – Я толерантен к религии вообще, – возразил он мне на упрёк в излишней эмоциональности, – и к любой её конфессии, в частности. Я даже могу уважать верующего за то, что он находит для себя душевную опору в своей вере. Если хотите, даже завидую таким людям. Однако это уважение длится до тех пор, пока ко мне не лезут со своей верой ни в карман, ни в душу.
  – Кстати, хотите анекдотец? – И, не дожидаясь ответа, выдал. – В село ворвалась еврейская банда и всю ночь терроризировала женское население своими обрезами.
  Правда, похоже на нашу ситуацию? Вам не кажется, что они пытаются нас терроризировать своими традициями?

  – Ну-с, молодой человек, как ваши успехи в абсорбции? Ездите на экскурсии, знакомитесь со страной? – спрашивает он с официальной миной на лице при следующей встрече.
Я теряюсь, не знаю как ответить, подыграть ему в таком же официальном стиле или остаться самим собой.
  – А что-то Вас, уважаемый, не видно на экскурсиях, – поддаваясь его манере разговора, отвечаю я вопросом на вопрос.
  – Знаете ли, я эти экскурсии видел в гробу, в белых тапочках!
  – Что так?
  – А что здесь можно увидеть?.. Красивую архитектуру?.. Природу? Негевскую пустыню? Мёртвое море?.. Тоже мне достопримечательности...
  Я растерялся:
  – А разве нет?
  – Ай, оставьте! Это средневековая дикость! Ну скажите мне, пожалуйста, вот вы образованный человек, что создали евреи для мировой культуры на этой древней земле в те времена, когда еврейское государство было могущественным? Не напрягайтесь! Я вам отвечу. Ни-че-го! – по слогам процедил он. 
  Когда у греков уже было демократическое управление государством, когда процветали философии, разные искусства, спорт, медицина, в то время на земле обетованной евреи только молились. Кроме монотеизма, они практически ничем не осчастливили последующие поколения. Да и то лучше бы для самих себя они этого не сделали. Ну назовите мне из той поры выдающихся философов, равноценных Платону, Аристотелю, математиков, как Пифагор, медиков, как Гиппократ, ну и так далее. Вот я вам заявляю – ни в философию, ни в точные науки, ни в архитектуру, ни в искусство, ни в спорт ничего тогда не было внесено. Религия была образом жизни еврейского государства и она заменяла иудею всё.
Всё великое создано в галуте. Все выдающиеся еврейские умы расцвели только вне этой страны. Кого вы ни вспомните, от Иосифа Флавия до Эйнштейна, все они взросли в галуте.
  – Вот так вот, – закончил он свою тираду, – так что смотреть тут особенно нечего!
  – Ну как же? – возражал я. – Здесь куда ни ступи, –история. И вообще, свою страну надо знать, не говоря о том, что это прекрасное времяпрепровождение.
  – Что касается этой страны, – молодой человек, – то позвольте я приведу вам одну притчу:
  И сказал Б-г:
  – Дам вам землю, текущую молоком и мёдом.
  И дал...
Сорок лет водил Моисей народ по пустыне, а когда привёл в землю, обетованную Всевышним, оказалась она занятой другими.
  И возроптал народ:
  – Как же так! Ведь обетовал ты её нам...
  – Я и даю, – возразил Всевышний, – берите, завоюйте её!
  С тех пор и завоёвываем... по сегодняшний день... И нас с вами к этому, кажется, подключили.

  ...Я старался понять этого человека и, кажется, понимал причины такого его неприятия действительности. Он подходил к ней со своими мерками, своими критериями и идеалами. А она не укладывалась в них. При таком подходе и мне бы многое не нравилось.
  ...Потом был большой перерыв в несколько лет – Абрам не встречался мне ни на улице, ни на общественных мероприятиях. Прошёл слух, что он перенёс тяжёлую операцию на сердце. И вот встречаю его возле входа в торговый центр. Он стоит, прислонившись к металлической опоре навеса над входом, в руках трость, лицо бледное, под глазами мешки. Без вопросов ясно – он уже не прежний человек. Обменялись общими любезностями. Я пожелал ему поскорее набраться сил. Шёл и думал: «Эх, Абрам, Абрам, доконал ты своё сердце...»



                ТРЕТЬЕ «ЛИРИЧЕСКОЕ» ОТСТУПЛЕНИЕ

  Так что же я за человек такой, а? Вечно  недовольный собой, хотя всем со стороны кажется будто я  благополучный. И что значит «недовольный»? Сказать, что я недоволен своей жизнью, так нет, не могу этого сказать, да и не имею права. По большому счёту жизнь вроде бы сложилась, а если сравниться с людьми моего уровня и характера, так даже весьма неплохо. Ну, в самом деле. Про детство своё могу с полным основанием вспоминать, как о счастливом периоде. С родителями, с младшими братьями, при дедушке и двух бабушках, при немалом количестве дядей, тёть, двоюродных братьев и сестёр – оно осталось в памяти как счастливое время всеобщей их любви и заботы обо мне. Ну, неприятные моменты у кого не бывали, но в детстве они проходят бесследно, не оставляя озлобления на всю жизнь.
   И юношеские, и отроческие годы ничем серьёзным не были омрачены. Да, была война, страшная, жестокая. Погибли в ней дядя Яша, тётя Клара. Тяжело и нашей семье досталось. Голодали. Но не так уж очень.
   Учился без эксцессов. Не круглый отличник, но в числе нормально успевающих, и в университет был принят без особых сложностей, факультет приличный окончил – журналистики, никогда потом не жалел о выборе профессии.
   И женился удачно... Ни трагедий, ни разводов – всю жизнь в паре. И дети нормальные... Правда, сам перенёс несколько очень тяжёлых операций, но ведь жив остался, пережил своих младших братьев, хотя они были с детства здоровее меня.
А затем переезд в Израиль. И здесь, «барух а-шем», всё сложилось – работал (это в шестьдесят-то два года найти работу!). Для души тоже дело себе нашёл. Поездил по заграницам, мир повидал.
   Так какого же рожна быть собой недовольным?
   А вот поди ж ты...
   Всё время точит червячок – «ты мог бы сделать больше»... «А зачем? – возражает ему другой. – Для того, чтобы иметь то, что я и так имею?»
 
  И вообще, что значит «мог бы сделать больше»? Но ведь не сделал... потому что характер такой. А если бы стал делать, ну допустим, под чьим-то влиянием, тогда и жизнь сложилась бы по-другому, и ещё не известно, была бы она лучше той, которую я имею.
 
   Люди любят читать или смотреть телепередачи о знаменитостях. В молодости многие хотят стать знаменитыми. А я вот как-то не хотел. Интуитивно чувствовал, что это будет для меня обременительно, что спокойная жизнь предпочтительнее. Видно, поэтому упускал одну за другой серьёзные и пустяковые возможности проявить себя, отличиться, обратить на себя внимание. И в школе не тянул руку, чтобы порадовать учительницу своими знаниями, и на лекциях сидел всегда на «камчатке», и на собраниях не выступал по собственной инициативе, а только по необходимости. В результате и получил то, что имею.
   Может быть, именно поэтому судьба не подарила мне встреч с выдающимися деятелями, либо артистами, художниками, либо богатыми и очень влиятельными людьми, которые могли повлиять на дальнейшую мою судьбу. Бог уберёг! Больше того, если обстоятельства складывались так, что можно было даже пообщаться со знаменитостью или на худой конец с «большим» человеком или высоким начальством, я избегал этого. Не могу точно сказать почему – то ли от природной застенчивости, то ли от боязни оказаться не на уровне. Однако, вряд ли. Скорее всего – от собственной вредности. Всякий раз, когда возникала возможность попасть в круг общения такого рода, какой-то бес просыпался в моей груди, вся моя натура восставала против – ну не люблю я этого, и всё тут! Уж если я чего-то стою, пусть меня другие оценят, отметят. А самому лезть в глаза – ни за что!  Лучше уж оставаться в тени, незамеченным... И хоть в таких случаях на душе бывало несладко, досада грызла, но от одной мысли, что я преодолел соблазн, становилось легче, я уважал за это сам себя. А теперь я и подавно убедился – за всё надо платить. Бесплатный сыр бывает только в мышеловке. За продвижение по службе, за дополнительные блага в жизни надо рассчитываться угодничеством, унижением, лестью, надо становиться зависимым, обязанным, а то и, не дай Б-г, идти на преступление. Даже большим талантам надо рассчитываться за свою популярность очень многим. В такую мышеловку я и не пытался соваться за соблазнительным сыром.

   Осталась только одна проблема. Проблема житейской инерции, житейского стереотипа. С возрастом свойства характера человека усиливаются: если смолоду был добр, в старости будет щедр, если был прижимист, в старости будет скупердяй. Я привык всегда быть занятым каким-нибудь делом. Таким был образ жизни – вставал с рассветом, до отъезда на работу копал, сажал, подрезал, подвязывал, подметал; в издательстве, за рабочим столом – другой род деятельности – творческий (как у Маяковского – «землю попашет, стихи попишет»): читал, рецензировал, редактировал, писал, оценивал, рекомендовал, доказывал; затем – в машину и на дачу: строил, поливал, собирал, резал, сушил, закатывал... и так далее и тому подобное. И так почти изо дня в день. И была только одна мечта – отдохнуть... «Вот сейчас бы на пенсию, – часто говаривали мы, – а потом бы отработали...»
   Сейчас именно такое время наступило: свобода, работать не надо, ничего не надо заготавливать и доставать, всё есть. Живи и радуйся... А вот руки некуда девать; руки, привыкшие всегда что-нибудь делать, нечем занять, мозг, привыкший к постоянной активности, нечем загрузить, душу, преисполненную благих надежд, нечем утешить. Вот проблема-то, а?.. Оказалось, что я не готов к свободе, настолько с возрастом усилилась привычка что-то делать, что просто иной раз не знаешь, куда себя девать от этой свободы.
Может быть поэтому я не люблю ни праздников, ни официальных застолий и даже выходных. В дни и часы, когда на мне нет обязанности что-то делать, я просто мучаюсь сам собой.





               ИДЕАЛИСТ

  Иногда случайные встречи имеют продолжение и перерастают в симпатию единомышленников.
  ...В помещении музея «Яд ле-Баним» проходил фестиваль искусств – в вестибюле первого этажа выставлены картины, графика, скульптурные, ювелирные работы, а в актовом зале наверху идёт презентация альманаха «Родник», к которому я имею непосредственное отношение и как член литературного объединения «Макор» и как редактор этого журнала. После официальной части раздавали присутствующим свеженькие экземпляры альманаха, уже пятого по счёту. Я перебрался из президиума в зал и сидел, наблюдая за реакцией тех, кто уже перелистывал книжку.
  ...Он подошел ко мне и спросил, публикуем ли мы не стихи и рассказы, а нечто похожее на научное исследование. Передо мной стоял среднего роста и среднего, как мне показалось, возраста человек, в кепочке «а-ля Лужков», с тонкой улыбкой на губах и умными карими глазами. Я, помнится, ответил, дескать «почему бы и нет», если это будет публицистика или по крайней мере что-то доступное для простых смертных.
   Мы уговорились, что он занесёт мне в отдел абсорбции, где мы готовили к выпуску скромную муниципальную газету и ежемесячный журнальчик «Родник», какую-то из глав его работы.
   Действительно, он вскоре появился в нашей рабочей комнате. Мы поговорили более обстоятельно. Выяснилось, что Владимир В. по профессии «системщик», то есть «там» он занимался теорией управления.
   – И здесь продолжаете этим заниматься? – в полной уверенности на положительный ответ спросил я.
   – Нет, сейчас я безработный. Воюю  за свои права.
И он поведал обычную олимовскую историю о том, как полгода работал у хозяина в какой-то фирме по сборке компьютеров и тот рассчитывался с ним за работу чеками, не оформляя эти выплаты как зарплату, всё время обещал, что вот-вот всё оформит, а когда  требования стали более настойчивыми, просто уволил его. Всё это было рассказано как бы между прочим, без эмоций.
   – И вы не переживаете за это? – удивился я. – Ведь у вас ни стажа, ни права на отпуск...
   – Знаете, я морально подготовлен спокойно принимать любые повороты судьбы. Так ли, иначе ли – всё когда-нибудь образуется, – зачем же самому разрушать свою систему равновесия?
  Весь его облик действительно выражал индиферентность и философское отношение к случившемуся. И я сказал себе: «Вот передо мной человек, морально подготовленный к житейским перепетиям, а я-то, дурень, переживал, мучился: как буду жить в этой стране, если не устроюсь на работу, а потом, когда устроился, не меньше волновался, – что, если уволят?  Наверно, он не с бухты-барахты так говорит, видно, у этого человека всё продумано, есть своя жизненная позиция, не зря же он «системщик».
   Володя достал из зелёной нейлоновой папки отпечатанные на машинке несколько листиков, на которых значилось: «Заповеди», а далее шёл текст с многочисленными вкраплениями квадратиков, стрелочек и условных обозначений.
   – Вот прочтите, а потом обменяемся мнениями.
   Первое прочтение повергло меня в уныние: «Зачем человек предпринимает попытку математизировать чисто философские и морально-этические категории? Не могу же я поместить в таком виде в наш «Родник» этот материал».
  В следующее его появление выяснилось, что он и не рассчитывал на публикацию в таком виде, просто хотел познакомить меня с теми проблемами, над решением которых трудится. Он довольно убедительно доказывал мне, что пока мои поиски, доводы, выводы оформляются только на литературно-этическом уровне, они остаются лишь эмоциями и не могут никем восприниматься как научно доказанный факт.
  – Потому-то атеисты и верующие на протяжении многих веков не могут доказать друг другу существование или отсутствие Бога...
   Он складывал пальцы правой руки в щепотку и, размахивая ею в такт своим словам для большей убедительности, заключал:
  – А когда для этих философских и морально-этических понятий будут применены научные формы исследования, тогда аргументация станет неопровержимой. Я приложил к этому методы исследования, используемые в науке об автоматизированных системах управления. Вот в следующий раз принесу другие отрывки из моей работы и, если вам будет интересно, вы поймёте почему я занялся этим исследованием.
   Потом он приносил отпечатанные на пишущей машинке отдельные главы с многочисленными схемами и сокращёнными обозначениями, вписанными в текст чёрной шариковой ручкой. Чем больше я вчитывался и пытался осмысливать прочитанное, тем больше соглашался с их автором. «Берешит», «Суббота», «Знаки», «Заповеди», кажется, так назывались эти разделы.      
   Так продолжились, а затем и окрепли наши отношения. Он заходил раза два-три в неделю, стараясь попасть к концу моих занятий. Мы выходили из Лишкат клиты и шли в направлении к Торговому центру. По дороге часто останавливались, выслушивая доводы друг друга, или присаживались где-нибудь на скамеечке и рассуждали... рассуждали до бесконечности. Мои коллеги по работе в редакции местной газетки подтрунивали надо мной: «Влюблённые Ромео и Володя». Наши разговоры становились всё глубже и интересней. Мы не заметили как перешли на «ты».
   Сам Владимир называет себя идеалистом, но не в философском смысле этого слова, и тем более не в общепринятом понимании – как человека, оторванного от действительности. Гораздо проще: «идеалист» – значит носитель определённой идеи.
  Мне до сих пор сложно изложить её сущность, да, видимо, это было бы неуместно в данном случае. Но, когда мой новый друг излагал те или иные её аспекты, я чувствовал, что за всем этим – глубоко продуманная система взглядов. Вообще, такому человеку как я, привыкшему только к умозрительному анализу, очень не просто применять к оценке жизненных ситуаций научно-технические методы. С трудом, в процессе наших многочисленных бесед, постепенно улавливал я смысл его концепции.
  Но одно я уловил сразу, с первого знакомства, это «одно» состояло в следующем: теория и практика у него были неразделимы, умозаключения, полученные в результате системного анализа и оценка действительности, полностью совпадали с его поведением в реальной жизни и даже с характером. Это здорово! Этому я по-настоящему завидовал. Потому что сам таким качеством не обладал. Как бы я ни старался следовать своим умозрительным выводам и решениям, эмоции всегда брали верх над ними. В реальной жизни я по-прежнему вёл себя соответственно обстоятельствам – если случались какие-нибудь неприятности на работе или в семье, они выбивали меня из колеи, и надо было немалое время, чтобы прийти в себя.
   Володя же внешне никак не проявлял беспокойства, вызванного житейскими неурядицами. Он объяснял это тем, что уже давно сжился со своими убеждениями и это незаметно для него самого отражалось на его поведении. Правда, однажды он признался, что, конечно, переживает и волнуется, но старается скрыть это от посторонних.
   Итак, в основе идеи – понимание всего сущего на земле и во вселенной, как саморегулирующейся системы, стремящейся к равновесию. Это относится как в целом к физическим макро- и микросистемам, так и к живым. Каждая система, будь то отдельная личность или общество, обладает удивительной  способностью к самосохранению. И этим своим выводам он находил подтверждение в любом факте практической жизни, что  легко укладывалось в его формулы.
   – Если явление можно описать формулой, – говорил он, – значит, его существование можно считать научно доказанным. Причём, чем «красивее» формула, тем больше это свидетельствует о правильности выбранного пути к истине. Вот смотри – формула Эйнштейна Е = mc2 . Да? Это же красиво, и подтверждает общеизвестное правило – всё гениальное – просто!
   В подтверждение этой мысли я как-то услышал по радио высказывание известного в Израиле каббалиста Евгения Лайтмана, который сказал, что совершенствование души может выражаться и в формулах и графиках. И хотя я лично не считаю каббалистику настоящей наукой, но в этом усмотрел подтверждение Володиной концепции.
  С Володей мы много говорили о религии, пожалуй, больше всего о ней. Оказалось, что и он много думал о праве евреев на эту землю, божественном начале. Однажды он так сформулировал разницу между секулярным и религиозным обществом: светское образование даёт профессию, а религиозное – образ жизни. Да, действительно, это так. А что лучше? Тут ещё надо подумать. В реальной жизни человек, обладающий только профессией, пусть даже очень нужной, предоставлен самому себе, он менее защищён и материально и морально от житейских невзгод. Религиозный же является членом общины и живёт строго по библейским предписаниям и ему легче выжить в этом мире.
   – Ты посмотри, – в подтверждение своего тезиса говорил Владимир, – у них всё как в армии: одеты по форме и всё выполняют, как по уставу.

   Однажды говорю Володе:
  – Бог с ними, с религиозными... Рано или поздно религию отделят от государства. Не сможет же вечно светское демократическое общество терпеть, чтобы ему залезали в карман и заглядывали в тарелку. Лучше скажи прямо: что ты думаешь о таких, как мы. Всё-таки в каждом из нас живёт вопрос о Боге, и что-то непонятое до конца о божественном.
Володя оживился.
  – А у меня, как и у них, на этот случай есть контрвопрос. Когда меня спрашивают, верую ли я в Бога, я отвечаю: «А вы скажите мне, что имеете в виду под понятием «Бог», тогда я вам отвечу». И в большинстве случаев оказывается, что человек, задавший вопрос, не имеет чёткого представления о чём спрашивает.
  – Как так? – удивляюсь я. – Каждый же как-то представляет себе Всевышнего, одни – в виде могучего старика, мечущего с неба громы и молнии, другие – в виде мудрого старца с нимбом вокруг головы, окружённого ангелами, а по нашей вере – Он невидим, вездесущ и вечен.
   – Вот видишь, – обрадовался Володя, - тут и говорить не о чём. Любой еврей тебе скажет, что он предпочитает последний образ. А это равносильно тому, что Он «есть» и что Его «нет» одновременно. Его присутствие может ощущаться только по результатам происходящего. А то, что происходит, ещё вовсе не значит, что это чья-то воля.
   Разница между нами, между верующими и атеистами, небольшая, – развивал свою мысль Володя. – Монотеизм, вера в единого Бога, в «божественное» у религиозного человека связывается с понятием его, как вездесущего, всесильного и вечного начала, или, если хочешь, Творца, имеющего какую-то конечную цель, для достижения которой он управляет миром, изменяя его, наказывая его за грехи. Мы же в слово «божественное» вкладываем тот же смысл, с той только разницей, что Оно управляет и вселенной и живым миром по естественным законам природы, не преследующим никаких целей, а направленным только на самосохранение каждой микро- и макросистемы.
   Однажды, во время одной из наших высоких бесед, Володя говорит:
  – Ты знаешь, кажется, я нашел, как сформулировать, исходя из всех моих предыдущих посылок, общую формулу «божественного».
   – Ну, и...?
   – Это способность всего сущего к самосохранению. Обрати внимание: не суть материи (её состав, физические свойства, не устройство общества), а именно спо-соб-но-сть... – Он по слогам произнёс это слово, чтобы оно зафиксировалось в моём сознании. – Понимаешь, способность сохраняться в пределах определённого времени и различных внешних воздействий.
  Я напряг все свои умственные способности, даже и ту извилину, которая  вдоль спины, но соображал туго.
  – Позволь, способность к самосохранению – это ведь химические, физические, психологические, общественно-социальные и прочие свойства каждой замкнутой системы, выражаясь твоей терминологией.
  – Вот-вот! – обрадовался он. – Но вот они-то, эти свойства, эти способности, и непостижимы до конца. А то, что непостижимо, оно и есть «божественное». Человек со своей наукой всё время приближается к познанию «божественного», но чем больше он приближается к нему, тем больше открывается ещё непознанного А потому мы говорим, что мир непостижим до конца.
  Под эту формулу подходит всё – и религиозное понимание божественного и научное. Остаётся только математически оформить этот вывод.
  – И что тогда?
  – Как «что»? Когда имеешь чёткое убеждение, разве это не то, что ты всё время ищешь, называя «опорой для души». Все твои сомнения развеяны, поиски завершены и тогда просто легче жить на свете.



      В ПОИСКАХ РАВНОВЕСИЯ

   Сегодня «йом ришон», день первый, воскресенье. Первый рабочий день после субботы. С рассветом я уже на ногах, и в первую очередь – на балкон. Знакомая панорама всякий раз вызывает восхищение, будто впервые.
   Я опять вижу те же краснорёбрые черепичные крыши, которые кое-где укрываются в яркой зелени могучих деревьев. Одни из них очень похожи кронами на раскидистые вязы или осокори, другие – на кавказские кипарисы. Там, подале прячутся под пальмами плоскокрышие белые и палевые домики, иногда выступают по пояс над деревьями многоэтажные корпуса, тоже с плоскими крышами, утыканными белыми поплавками солнечных бойлеров. А еще дальше – раскинулась проснувшаяся плодородная Израэльская долина, за которой возвышается Кармельский хребет, и утренняя заря высвечивает на его склонах сквозь лёгкую дымку глубоко-синие пятна лесов, белые вкрапления больших и малых поселений, а правее далеко, на самом горизонте, возвышается на фоне неба высотное здание Хайфского университета.
Долину прорезает с юга на север дорога на Хайфу, видная с балкона как серая нитка, и по ней уже снуют туда и сюда разноцветные, величиной с божьих коровок, автомобильчики, пуская солнечные зайчики своими стёклами. За дорогой – аккуратные квадратики полей – от ярко-зелёных до густо-синих, то там, то сям луч зайчика отразится от зеркальца небольшого озерка,  поблескивают, как свинцовые бляшки, блюдца искусственных водоёмов. Утро набрало южную силу. Страна уже работает, живёт, дышит. И благодать стоит над этим миром…
   Красиво, чёрт возьми! Подумать только: вся эта красота – творение рук человеческих! Ведь каких-то лет пятьдесят тому назад ничего этого не было! Что ж, видно, не зря Господь Бог «поселил человека в саду Едемском». И меня в том числе... Стало быть, и я здесь для того, чтобы внести свою лепту.
   Наш председатель «ваад байт», то есть, домового комитета, называет меня «ганан», что значит садовник. Ну, что ж... Это мне даже приятно. Перегибаюсь через парапет, чтобы увидеть вход в дом. Там недавно посадил я с двух сторон вымощенного бетонными плитками прохода кусты роз. Они принялись и уже набрали бутоны. Надо спуститься полить их, посмотреть, что у входа напакостила молодёжь за вчерашний вечер, небось, налузгали семечек, набросали окурков. Что поделаешь... Такое вот оно молодое поколение израильтян, выросшее в условиях свободы.
   Поначалу я просто кипел от возмущения – какое бескультурие, невоспитанность, безобразие... просто слов не хватало. Теперь отношусь к этому спокойно. Видимо, под влиянием моего друга из предыдущей главы.
Мы много рассуждали с ним об израильской ментальности, стараясь осмыслить истоки её формирования. Только, ради Б-га, не пугайтесь, я не стану их сейчас анализировать. Раз такой менталитет сложился, значит, на то были причины. И не надо думать, что он только плохой, что всё здесь «балаган». Ведь факт, что алкоголизма здесь нет в таких масштабах, как на нашей бывшей, и молодёжь в подавляющем большинстве не такая хулиганистая, и случаи воровства, бандитизма – редкость. Просто израильтяне - другие.
Иногда во время моих «трудов праведных» по уборке подъезда подходит ко мне русскоязычный сосед из пятой квартиры и мы с ним тоже чаще всего говорим на эти темы. У него это здорово получается, он человек коммуникабельный, общительный и накопил значительный запас наблюдений в этой стране. Могу припомнить кое-что.
Когда тебе говорят:  «Эйн баайя!» – это вовсе не значит, что действительно всё будет сделано без проблем.
  Когда спрашивают: «Ма нишма?», то на самом деле вовсе не собираются вникать, что у тебя слышно.
  Когда отвечают: «Аколь бэсэдэр!», можешь быть уверен, что не так уж всё в порядке.
  Когда обещают дать ответ по телефону, считай, что тебе отказали.
Если ты заплатил за товар и тебе обещают его доставить завтра, – знай: ты сделал себе проблему. Завтра ничего не доставят, считай удачей, если вообще привезут то, что ты купил. Ты сам виноват, дав деньги вперёд и спровоцировав тем самым нежелание иметь с тобой дело дальше.
  Ты привык даже с шапочно знакомыми здороваться при встрече. Любой европеец при этом изобразит улыбку и кивнёт головой, хотя на самом деле он имел тебя в виду. Здесь – наоборот. Если встречный прохожий не видит тебя в упор, значит, у него нет дурных намерений против тебя. Это восточный тип примитивного поведения, но он более естественен: ты в данный момент этому прохожему не нужен, он тебя и не видит, а понадобишься, он будет говорить с тобой, как с родным братом.
  Тебя пригласили на обед или отметить праздник, налили по рюмочке, выпили под «лэхаим!». Хозяин убирает бутылки, иногда даже не спрашивая, хочет ли кто ещё  пить. Не посчитай хозяина за скупердяя, здесь не пьют  с целью нагрузиться, забыться, развеяться. Так принято, как бы странно тебе это не казалось.
  От себя лично могу добавить, что есть ещё масса  житейских мелочей касательно манеры одеваться, разговаривать, убирать квартиру, соблюдать чистоту в общественных местах и так далее. Всякий, кто прожил в этой стране год-два, поймет, на что я намекаю.
  Это, так сказать, на бытовом уровне. А на служебном, в отношениях начальства с подчинёнными, в государственных учреждениях, учебных заведениях, солидных фирмах – всюду свои особенности. В этот «монастырь» и не пытайся соваться со своим уставом, со своими представлениями об исполнительности, рабочей дисциплине, критике начальства, со своими идеями и рационализаторскими предложениями.
Вопрос только в том, как мне самому относиться ко всему этому. Если не подходить со своими мерками о порядочности, честности и прочими совковыми критериями, то я мог бы, пожалуй, легко вписаться в новые условия. А если это всё по-новому осмыслить и признать в качестве приемлемого для себя и в общем-то удобого образа жизни, тогда возникло бы полное душевное равновесие.
   Но как только подумаю, что вот этим  надо проникнуться, чтобы почувствовать себя уверенно на этой земле, так сразу понимаю – это неприемлемо для меня.
Орудуя садовыми ножницами или граблями, ловлю себя на мысли, что опять меня «колышут» эти проблемы. Пора бы уже перестать думать об этом. «Уймись!» – говорю я сам себе. Но через пять минут работы вновь ловлю себя на том же. Многие и не раз говорили мне, дескать, не ищи себе проблем, принимай эту страну такой, какой она есть, и будешь счастлив.

   – К сожалению, – медленно раскручивая внутренний монолог, отвечаю сам себе, – последнего не смогу... Понять, я уже понял, за эти уроки заплатил дорогую цену, а вот принять для себя в качестве своего образа жизни – уже не получится. Даже дети, следующее за нами поколение, не могут полностью принять здешнюю ментальность, наоборот, они стараются привнести элементы своей культуры в неё. И частично это происходит. А вот внуки – это уже то поколение, у которого нет корней с российской, да и с западной вообще, культурой. Это уже – их, родное.
   – «Ну, значит, цель достигнута, – обращаюсь я сам к се-бе как постороннему. – Ты же сам говорил, что приехал сюда ради детей и внуков.
  – Да, дорогой, говорил, и не только говорил, а был убеждён в этом!».
         
                *       *       *               
   Ой, так о чём был разговор? А, вспомнил: о себе, стало быть, и о своём месте на этой земле.
   Придётся повториться и сказать опять, что по натуре я «жаворонок», встаю рано, вместе с солнышком, и успеваю много. «Там» тоже успевал: и машину к поездке на работу подготовить, и виноград подвязать, подрезать, и двор подмести и полить, и ещё кучу мелких дел переделать. «Ранняя птичка носок прочистит, а поздняя только глаза продерёт». И здесь тоже встаю с первыми лучами и сразу – на  балкон.
  На его парапете, выложенном белой плиткой – белоснежные вазы, горшки и пластмассовые ящики с пышными геранями, аспарагусами, традесканциями и всякой экзотичной растительностью, которой и названий даже не знаю. Всё это надо полить, подрезать, пересадить, чем с удовольствием и занимаюсь.
  Мимоходом замечаю: в соседнем окне, на том месте, где вчера горели свечи, стоит тот же подсвечник, уже убранный и чистый, готовый к очередной субботе. И когда она наступит, в нём опять будут зажжены свечи, и опять будут доноситься оттуда весёлые голоса и пение. Семья соседа вновь отметит святую субботу.  Красивая традиция...
   Жаль, что моя семья уже многое утратила из древнего наследия, считая его устаревшей атрибутикой. На мой взгляд, это элеметы традиции, пусть ставшие сегодня формальными, но именно они объединяют всех нас, таких разных и не понимающих друг друга. А ведь если разобраться, то каждый из нас прав по-своему, у каждого своя правда жизни и никак я не могу сказать, что этот прав, а тот нет.
Я понимаю даже тех, кто быстренько перекрасился под окружающую среду, оставаясь в душе прежним, и тех, кто искренне вернулся к вере отцов, и тех, кто остался убеждённым атеистом, и тех, кто ни умом, ни сердцем не смог принять эту страну, и тех, кто пребывает в экзальтированном восторге от здешней природы и образа жизни.
   Лично для себя я делаю такие выводы: либо принять израильскую ментальность и культуру такими, как они есть, либо жить в кругу своих интересов, на своей «русской» улице. Благо, что эта страна не принуждает меня полностью абсорбироваться или интегрироваться. Мне уже это не надо... Спасибо за то, что она даёт мне возможность жить по моему свободному выбору. Важно только, чтобы я сам оставался довольным этим выбором и находился в состоянии душевного равновесия.
   Именно этого поначалу у меня не было, и только по прошествии почти десятка лет, после знакомства с самыми различными сторонами здешней жизни и разными людьми, стало приходить понимание, как мне теперь кажется, элементарных истин.
Помнится, в первые годы пребывания здесь я очень часто задавался вопросом: в чём смысл бытия, вообще и моего здесь, в частности? Сейчас я понимаю риторичность этого вопроса и мне кажутся наивыми и выспренными даже сами эти слова. «Что ищет он в стране далёкой, что кинул он в краю родном?» – подшучиваю я над собой.
  – А чего моё величество ищет? Какого такого высокого смысла? Смысл совсем не высокий и поразительно простой – чтобы жить! Разве этого мало? Другое дело: «как жить?» И тут я вспоминаю главную идею моего друга, носителя «определённой» идеи: вся его математическая обработка морально-этического содержания библейских заповедей привела к таким выводам: «жить надо так, чтобы не нарушать заповеди, особенно заповедь – не укради! Она главнейшая, к ней сводятся все остальные. Если ты не будешь брать, отнимать, нарушать, короче говоря, не будешь красть у другого его «ресурсы», значит, ты не нарушишь устойчивость его системы, а, следовательно, и своей».
   А на самый распространённый вопрос: «Зачем мы на этой земле?» есть простой библейский ответ – «Чтобы возделывать и хранить её!» И это не только об Израиле... Эта библейская мудрость распространяется на весь род человеческий, ибо вся деятельность человека направлена на то, чтобы в борьбе за самосохранение делать жизнь краше, удобнее, легче.

  Прожив здесь более десяти лет, я многое узнал, передумал и перечувствовал. Я благодарен этой земле за то, что она дала мне возможность ощутить, осознать себя её частицей, понять через неё связь времён и свою принадлежность к ней, за то, что она обладает удивительной силой заставить человека задумываться о духовном, о смысле жизни, о душе. Может быть, именно поэтому многие говорят о ней как о земле, где явственно ощущается присутствие божественного начала. Дело не в терминологии, конечно, но факт фактом, там, на прежней родине, я об этих предметах не задумывался.
  И ещё я благодарен судьбе за то, что подарила мне встречи с новыми прекрасными людьми, одни из которых помогли своим дружеским отношением, другие своим духовным потенциалом утвердиться на этой земле.
   Ну и чем же «сердце успокоится?», как сказала бы гадалка. А очень простыми и банальными выводами... Не мы выбираем «быть или не быть», не мы решаем появиться на этот свет или не появиться, а коль скоро мы есть и живы, то ничего другого не остаётся кроме как жить... 
  Смешно? Наивно? Да, наверно. Однако всё живое стремится к самосохранению. Выходит, жизнь – это борьба за выживание, и смысл жизни просто в том, чтобы выжить и жить...
  Круг замкнулся. И что же?.. Никаких сенсационных открытий. Их и быть в этом вопросе не может.
  Желательно жить в ладу с самим собой, если у вас получится, имея духовную опору, если вы сможете в себе её воспитать, и, осознавая каждый день как дарованное счастье, если проснулись здоровым...
  Ведь все мы живём в Его «Едемском саду, чтобы возделывать его и хранить его».
Пора идти на работу...


                Мигдаль а-Эмек. Март 2002 г.





ЧИТАТЕЛЬСКОЕ ПОСЛЕСЛОВИЕ

На одном дыхании прочитал книжку, тем более, что объём небольшой – позволяет сделать это.
Умно, компактно проходит через неё основная мысль: а что же такое жизнь наша, человеческая в общем, и еврейская, в частности? Что?
Мне кажется, что к последним страницам автор приводит нас к пониманию главного: «...смысл жизни, чтобы выжить и жить...»!
Поначалу кажется, что эта формула расходится с известным каждому «совку» постулатом: «...чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы...» Но, если уж обратиться к судьбе Островского, то резонно спросить: а оправданы ли были средства для достижения цели, к которой он стремился и которой посвятил такую короткую и жуткую жизнь?
По Р. Шерману – «желательно жить в ладу с собой...» и тут же добавляет: «если у вас получится...», то есть он допускает, что может и не получиться, но ведь он предупредил – «желательно»!
Я думаю, что большинству людей свойственно определение Шермана, менее броское, менее патетичное, менее надрывное, чем у советского классика, хотя бы по той причине, что именно большинство так и не может обозначить цель своей жизни и живёт, как живётся.
Задумайтесь – а лично Вы подчиняли и подчиняете ли свою жизнь какой-то цели, кроме тривиальных человеческих забот: быть здоровым (по возможности); быть не то чтобы богатым, но всё же...; работать не так тяжело, как приходится; повидать мир, вырастить детей, дожить до старости без болячек и умереть в кругу семьи тихой, не болезненной смертью?
Вся книга – цельная, единая, посвящена размышлениям на эту тему – что такое жизнь человеческая, зачем мы на этой земле? Поиски философского ответа на этот вопрос и философские попытки осознать своё место в этом, не лучшем, из миров – вот путеводная нить произведения.
И неразрывно с этим вплетается в ткань повествования важ-ная тема: кто такие мы – евреи, зачем Б-гу угодно было создать нас, водить по этой земле, мучить, убивать и возрождать поко-ление за поколением?
Есть ли у Всевышнего какая-то цель (как у Островского) или же он дарит нам Жизнь, как таковую, ведь по Шерману, жизнь – это уже само по себе счастье, несмотря на драмы, а порой и трагедии, которыми она сопровождается? Ведь если присмотреться к пяти поколениям Шерманов – от его деда до его внучки – это и есть сама Жизнь, географически разбросан-ная от Украины, через Сибирь и Казахстан, до самого Израиля, а по времени охватывающая два века!
Книжка – художественно-философская, я бы сказал, информативная и лирическая. Ведь самобичевание автора нас не может обмануть: мы видим, что имеем дело с тонким, умным человеком, достигшим многого и в «доисторический» период и в «исторический». Не каждый становится заместителем главно-го редактора большого издательства, не каждый, прибывший в новую, чужую до определённого времени, страну в возрасте за 60, может вернуться к своей профессии, тем более журналист-ской; не каждый может создать фактически городское издательство и выпускать газеты, журналы и книги на языке страны исхода. Мне нравится активная, наступательная позиция автора. Ведь в его возрасте (который он не скрывает, кстати!) мож-но было бы, подобно многим знакомым мне репатриантам, ленивым неумехам, тихо жить со стеклянными от круглосуточ-ного бдения напротив телевизора, глазами!
Но, нет! Починить газонокосилку, постричь траву, посадить цветы на прежде замусоренной площадке вокруг коммунального дома; активно вмешаться в общественную жизнь лю-дей, вначале на уровне озеленения, а затем выйти на городской – и создать вокруг себя коллектив единомышленников, влияющий через созданные им средства информации на русском языке на жизнь целого города, – это не каждому по плечу.
Так что простим автору его самоедство, доказывающее лишь его интеллигентность, интеллектуальный уровень и профессионализм!
А поиски смысла жизни, своего места в этой стране пусть продолжаются – это ведь для толкового человека процесс бес-конечный во времени. Ибо тот, кто скажет: я знаю, в чём смысл жизни, либо обманывает других, либо заблуждается.
Я желаю Роману, тонкому и мудрому человеку, искать, находить, уточнять и менять бесконечно этот самый смысл жизни, так как в этих мучительных поисках и заключается сама Жизнь!

                С уважением,
                Давид Шварц.

 

               
                СОДЕРЖАНИЕ

                Стр.

Эк, меня занесло!   5
Такой вот исход...   8
Может виноваты звёзды?          15
Свободный выбор          21
Окно в утро 26
Деревянные львы 32
Суббота, швер и швигер 37
Батя 43
Чему быть, того не миновать 52
Коленца судьбы 58
Это я, Господи... 70
Кто из нас больше еврей? 75
В новом-старом качестве          86
«Русские» уже здесь! 91
Чтобы возделывать и хранить... 99
Первое «лирическое» отступление                102
Стена Плача         106
С молитвой невпопад         115
Второе «лирическое» отступление                122
Тоже мне достопримечательности                125
Третье  «лирическое» отступление         132
Идеалист 136
В поисках равновесия         146









 







 


Рецензии